Берег ручья порос тёмной, будто обугленной травой, но пахла она хорошо, особенно если закрыть глаза и вдохнуть полной грудью тёплый степной дух. А вот мелкие белые цветы ничем не пахли, даже если растереть их в пальцах, не пахли ни горечью, ни мёдом, словно были вырезаны из папируса для забавы на один день. Земля, нагретая за день щедрым солнцем, медленно выдыхала томительный жар. Вершины гор уже окутывала сиреневая мгла, которую лишь чуть-чуть, время от времени, пронизывал красноватый отблеск догорающих солнечных лучей. У самого горизонта краски были щедрее, разнообразнее — жёлто-розовый разлив, синеватый свинец, растворенный в красной меди. Но сияющая Нут уже спешила накинуть на глаза Геба своё тёмно-синее, в звёздах, покрывало, и лунная барка качалась на небе, как лодка у причала, соперничая с умирающим солнцем не яркостью, но прозрачной, невесомой красотой. Особая, замирающая тишь сумерек, предшествующая стрекочущей тишине ночи, опускалась на землю, будто ладонями обхватывала долину. Чёрный узор птичьей стаи протянулся по небу, и внезапно оказалось, что вожак влетел в ночь, тогда как остальные птицы ещё преодолевали гаснущее пространство дня. Это было очень красиво, но удивительно — всё как в первый раз, словно раньше в мире ничего подобного не случалось. Перед глазами воина, сидящего на берегу ручья, разыгрывалось великолепное действо, торжественная церемония превращения дня в ночь, искусные умы и руки таинственных жрецов делали своё дело. Воин казался совершенно спокойным, но его тёмные, чуть прищуренные глаза смотрели пытливо, зорко. Тёмно-синий с золотыми лентами шлем лежал на траве и уже стал добычей сумерек, не сдавая тьме, всё ещё поблескивало золотое изображение священной змеи, укреплённой на шлеме, но и оно вскоре погасло, остался лишь блеск пытливого взгляда. Фараон был один, если не считать безмолвного присутствия телохранителя за его спиной, но телохранитель стоял так тихо, что дыхание его сливалось с шелестом трав, и позы он не менял вот уже полчаса. Смуглая кожа, большие чёрные глаза, прямой нос и особенно густые чёрные волосы, закрывающие лоб и шею, изобличали в нём хуррита, одного из тех, кто попал в плен ещё ребёнком и за долгие годы жизни в Кемет приобрёл все повадки, свойственные сыну Черной Земли. Он был гораздо красивее своего господина, невысокого, коренастого, с широким грубоватым лицом. И всё же один был владыкой мира, другой — прахом, подножием его трона, точно так же, как подвластные Кемет царства Ханаана, ныне вообразившие себя свободными. И оба они, пленный царевич и его земля, чувствовали это…

Тутмос поднялся с земли с упругой ловкостью барса, кивнул телохранителю, и Рамери последовал за ним, шаг в шаг, сливаясь с его тенью. Лагерь встречал ожерельем ярко горящих костров, вкусным запахом дыма и жареного мяса, шумом голосов и смехом, но ещё и любезным сердцу полководца сосредоточенным вниманием — дозорные стояли плотной цепью, рядом с каждым сидящим у костра воином лежало его оружие. Тутмос вошёл в шатёр, верхушку которого украшал золотой задымлённый сокол, Рамери бесшумно прошёл следом. И только когда фараон опустился в позолоченное кресло, по бокам которого уже стояли два воина, отошёл, слился с темнотой.

В шатре горел только один светильник, распространявший блёклый оранжевый свет, бронзовый походный светильник, в который заливали обыкновенное, не пахнущее ароматами драгоценных смол масло. Сандалии на ногах фараона тоже были обыкновенные, из грубой кожи. И набедренная повязка из грубого полотна, как у простого воина. И пальцы не были отягощены драгоценными перстнями, чтобы не помешали в бою. Так же просто были одеты и те, кто постепенно собирался в царском шатре. Только один из них выделялся тонкостью белоснежных одежд, но то был жрец, ит-нечер, а не воин, только ему улыбнулся фараон, когда жрец приветствовал его. И глазами улыбнулся Рамери, чьё суровое лицо смягчилось, когда вошёл жрец.

Военачальники располагались на полу на кожаных подушках, в походе его величество Тутмос III не терпел церемоний. По той же причине не носили дорогих ожерелий, не умащали тела благовонным маслом — это было нелегко людям, привыкшим к роскошной жизни в столице. А привычка отправляться в походы с неимоверным количеством сундуков, набитых до отказа тонкими одеждами, золотой и серебряной посудой! Этот обычай казался незыблемым, освящённым золотой пылью веков, но и его сумел пошатнуть неутомимый сокол, вырвавшийся на волю, — каким-то чудом ему удалось за несколько месяцев превратить разбухшее от пальмового вина и розового масла скопище людей в подвижное, способное к боям и трудным переходам войско. Теперь он довольным взглядом обводил своих военачальников, чьи светлые лица успели посмуглеть от солнца и пыли. Вот они — Себек-хотеп, Дхаути, Амоннахт, Хети… Ровные, мужественные лица, лица истинных сыновей Кемет, без примеси чужеземной крови, хотя и нелегко было сохранить свою кровь чистой во времена владычества хека-хасут. После этого похода, пожалуй, появятся на свет смуглолицые мальчики с чуть раскосыми глазами, унаследованными от матери-муавитянки, тоненькие девочки с тугими медно-рыжими косами, как у матери-арамеянки. Но все они будут служить охраной или усладой истинных сынов Амона, как Рамери-Араттарна, вернейший из верных, как Амон-сат — Шаммурташ, любимая наложница фараона. И когда царства Ханаана падут в пыль и смешаются с нею, светлые руки жителей Черной Земли вылепят новых людей из этой пыли, смешав её с водою Хапи. Это будут покорные и умелые люди, готовые послужить славе Великого Дома. Нужно только разрушить крепостные стены, предать огню непокорные земли, чтобы из пламени сказочной птицей Бенну вышла новая земля, омытая и очищенная огнём.

Жрец воззвал к богине истины и справедливости Маат, покровительнице фараонов, воззвал к светозарному Хору, к львиноликой Сохмет, вдохновительнице побед. Фараон очнулся от своих раздумий, перебросил из руки в руку тёмную плеть из буйволовой кожи, снова обвёл взглядом военачальников, замкнув его на себе, на своих руках, играющих плетью. Все молчали, ожидая слова повелителя, и он сказал:

— Слух моего величества открыт для ваших речей, как и вчера он был открыт для ваших советов. Надобно сказать, трусливых советов! Послушайся я вас — и мы до сих пор тащились бы обходной тропой, а сейчас мы здесь, у подножия хребта, войско расположилось на ночлег, воины отдыхают и едят. Вчера вас страшила узкая горная тропа, что страшит сегодня? Может быть, наступление ночи?

Военачальники приняли насмешку фараона так, как подобает людям их сословия — не дрогнув. Только один из них, Себек-хотеп, криво усмехнулся, как будто коснулся языком больного зуба. Фараон был вполне доволен произведённым впечатлением и даже напряжённой усмешкой Себек-хотепа, самого горячего из вчерашних спорщиков, самого зрелого и опытного правителя Дома Войны.

— Вчера вы говорили мне, что головная часть нашего войска подвергнется нападению сразу же, как только спустится в долину. Вы говорили мне, что последние ещё не успеют подтянуться, тогда как первые будут уже втянуты в битву. Что же произошло, спрашиваю я вас? Незадолго до полудня мы были уже в долине, я и те, кто пошёл следом за мною, к полудню подтянулись остальные, мы спокойно прошествовали по долине, отыскали ручей, расположились лагерем на его берегу… Что же случилось с ханаанеями, цвет моего войска? Может быть, нам следует опасаться ночного нападения? — Голос у Тутмоса был низкий, слегка глуховатый, обычно он говорил резко и кратко, но сейчас речь его текла подобно мёду — сладко, тягуче, чуть прищуренные глаза смотрели насмешливо, с притворным сожалением, даже левая рука ладонью вверх то и дело обращалась к военачальникам, изображая издевательское недоумение, правая же по-прежнему сжимала плеть. — Я спрашиваю вас, Себек-хотеп, Дхаути, Амон-нахт, Хети: в чём дело? Или моему величеству довелось подвергнуться величайшей каре богов — лишению разума, может быть, моё лицо закутано покрывалом? Говорят, что три сотни ханаанских правителей во главе своих войск расположились лагерем в долине, но где же они? Или стали невидимы, превратились в воздух, обернулись тучей мелких насекомых, неприметных глазу? Тогда скажите мне вы, цвет моего войска, не расположились ли они на берегу ручья, где только что был я, ослепший и оглохший? Скажи мне ты, Рамери, начальник моих телохранителей, видел ли ты на берегу хоть одного ханаанея или даже тень его?

— Не видел, твоё величество, и не мог увидеть, ибо их там не было.

Тутмос развёл руками, изображая крайнее недоумение.

— Неужели и глаза моего лучшего телохранителя поражены слепотой? Вот смотрите: я недоумеваю! Слух мой жаждет истины, жаждет речей простых и понятных. Скажи мне, Себек-хотеп, закалённый в боях, с кем же моё величество будет сражаться завтра, когда взойдёт солнце?

Себек-хотеп судорожно сглотнул, подавляя волнение, а может быть, раздражение, сдерживая обиду.

— Твоё величество, твоя мудрость, несомненно, внушена тебе богами….

— Без церемоний!

— Вчера мы ошиблись, твоё величество, мы были слишком боязливы, слишком осторожны. Но не следует забывать об осторожности сегодня, когда неподалёку от нас расположилось многочисленное войско ханаанеев…

Тутмос перебил нетерпеливо:

— Чем можно победить многочисленное войско?

— Умением, твоё величество. Выдержкой, осторожностью.

— Опять осторожностью!

— Ещё — строгим подчинением единому начальнику, твоё величество. У ханаанеев, насколько мне известно, единого начальника нет.

Тутмос коротко, сухо рассмеялся.

— Кто же из этих царьков, одержимых спесью, потерпит над собою начальника? Все они у себя в городках, за глинобитными стенами, почитают себя властелинами простирающихся до горизонта земель! Не тем ли и сильно войско Кемет, что над каждыми пятью воинами стоит свой начальник? Но всё же, где они, по-твоему, Себек-хотеп?

— Собрались под стенами Мегиддо, твоё величество. Не думаю, чтобы они решились отойти от них. Они чувствуют себя увереннее под защитой крепостных стен. Лазутчики донесли, что стены и впрямь труднодоступны, нижняя их часть, покатая, сделана из громадных каменных глыб, верхняя, отвесная, из крепкого кирпича. Если воины оказываются на отлогой части стены, они почти беззащитны.

— Это так, — подтвердили Амон-нахт и Хети, а Дхаути только кивнул головой, выражая согласие и одобрение. Он был моложе всех и старался говорить поменьше, особенно после того, как божественный отец Джосеркара-сенеб выговорил ему за его неумеренную пылкость в советах.

— Ты думаешь, Себек-хотеп, что они будут ждать нас у самого Мегиддо?

— Нет, твоё величество, в долину они выйдут. Они готовят колесницы и коней. А злейший наш враг, правитель Кидши…

— Не произноси его имени!

— Злейший враг твоего величества поведёт войско за собой, но командовать им ему не удастся. И тогда победа будет на остриях наших копий.

— А хороши копья хатти?

— Хороши.

Тутмос улыбнулся, его широкоскулое лицо разгладилось, смягчилось. Насладившись смущением военачальников, он перевёл разговор на завтрашнюю битву, которой ждал все две недели после выхода из пограничной крепости Зилу, ждал с того дня, когда сомкнулись двери гробницы Хатшепсут, когда склонились перед его непреклонной волей военачальники, презиравшие его, надменные верховные жрецы, некогда с презрением глядевшие на него сановники. И предстоящая ночь была огромна, слишком велика для этого ожидания. Разгромить разом могущественнейшие царства Ханаана — не об этом ли вещали длинные яркие сны, которые снились ему на протяжении почти двадцати лет, не об этом ли рассказывали священные надписи на стенах гробницы его деда? Он взошёл на престол с одной мыслью в сердце — нанизать на копьё мелкие царства Ханаана, покорить Митанни, окончательно поставить на колени Куш. Он ощущал это громадное желание всей плотью, кончиками пальцев, вцепившихся в рукоять меча, острыми лучами огоньков, вспыхивающих в глубине зрачка, когда заходила речь о войне. Когда Хатшепсут принимала ханаанских послов с их смехотворной данью, которую постыдился бы принять правитель самого захудалого степата, он бледнел, в ярости скрежетал зубами — эти жалкие слитки золота, тощие кони, тупые мечи оскорбляли не только самое его существо, но и текущую в его жилах кровь воинственных предков. Правда, его отец ограничился одним-единственным крупным походом в Куш, но зато уж этот поход был сокрушительным, достойным, пожалуй, славы Тутмоса I. Но глаза величественной статуи Амона в его храме в Нэ были холодны и равнодушны, бог не был удовлетворён. Жрецы говорили, что Амон милостиво принял красивых кушитских пленниц, искусных танцовщиц и стадо ослепительно-белых коров, но горы золота, представшие его взору, были оскорбительно малы и вряд ли могли даже почитаться горами. Зато как вспыхнуло пламя на жертвеннике бога, когда Тутмос пришёл в храм на рассвете того дня, когда его войско покидало Нэ, как засверкали дивные глаза бога, когда фараон пообещал сложить к его ногам все богатства Ханаана! Тутмосу было страшно, он ощущал благоговейный трепет и постыдную для воина дрожь, голова кружилась, но он не мог отвести взгляда от божественного лика, от золотых уст, смыкавшихся и размыкавшихся в такт безмолвным, начертанным в самой глубине сердца желаниям — или так только казалось в отблесках пламени, вспыхнувшего так неожиданно ярко?

Жрецы запели торжественный благодарственный гимн, и Тутмос почувствовал, что к глазам подступают слёзы, предательская влага, которая в ярких отсветах горящих факелов и жертвенного огня превращалась в блестящий золотой дождь, дар небесного Хапи. Потом было упрямое, молчаливое недоброжелательство военачальников, тупое, бессмысленное подчинение войска, торжественный выезд из столицы и долгий путь до Зилу, для военачальников — непривычный путь налегке, без эбеновых сундуков с тончайшими одеждами, без сладкого пальмового вина, без красивых танцовщиц. Тутмос только упрямо стискивал зубы, молчал целыми днями, занимаясь стрельбой из лука и упражнениями с мечом, как простой воин. Жезл и плеть в его руках становились подобием мечей, он невольно рубил ими воздух, как делал во время учений, и тогда решительная рука божественного отца Джосеркара-сенеба останавливала неподобающий жест, возвращала священные знаки царской власти в то положение, которое они должны были занимать, жрец укоризненно смотрел на фараона.

Зарываясь лицом в жёсткую львиную шкуру, покрывающую походное ложе, Тутмос вдыхал затхлый запах мёртвой шерсти, запах безнадёжности… Этот запах он ощущал вчера во время военного совета, слепые глаза мёртвого льва казались более живыми, чем уклончивые взгляды военачальников. Обида засела в сердце острой булавкой, которую не так-то просто было вытащить, хотя он всё-таки сдержался, выслушал их до конца — они советовали ему идти одной из двух обходных троп, тягучей и безопасной, сулящей мирную прогулку, а не решительный скорый марш, от смелости которого захватывало дух. Тогда он рискнул — бросил им вызов, как бросают кости в последней, решающей игре, хотя и видел тревогу на лицах, преданных Джосеркара-сенеба и начальника войсковых писцов Чанени. «Кто желает следовать за моим величеством? Моё величество встанет во главе войска, клянусь священным именем Амона, я…» Тутмос задохнулся, не договорив фразы, судорожно перевёл дыхание, но они и так поняли, что он хотел сказать, может быть, поняли гораздо раньше, чем он произнёс свои первые слова и вообще собрал их в своём царском шатре. Да, он пошёл бы во главе войска, состоящего всего из двух человек, пошёл бы, даже если бы остальное войско, всё целиком, отказалось за ним следовать. И они поддались его смелости или безрассудству — не всё ли равно? — произнесли с неохотой желанное ему, противное их желаниям. Сегодня он имел полное право насмехаться над ними, и они глотали его насмешку покорно, как незадолго перед этим стоячую воду в пустыне, глоток за глотком. Сегодня он почти любил их, побеждённых, пристыженных трусливым отсутствием ханаанеев, чутьём понимал, что должен любить, что от этого во многом зависит завтрашний успех. Вот они — Дхаути, Амон-нахт, Хети, Себек-хотеп… Их мускулы крепки, как бронза — достаточно бросить взгляд на могучую фигуру Хети или Дхаути, на крепкие руки Себек-хотепа, на широкие плечи Амон-нахта. Если бы ещё из бронзы были выкованы их сердца!

Разложив на коленях сухо шуршащий желтоватый папирус, божественный отец Джосеркара-сенеб читал повествование Тутмоса II о кушитском походе. Слова ложились ровно, стройно, словно воздвигалась из небытия каменная стена. Полузакрыв глаза, Тутмос слушал хвастливый рассказ своего миролюбивого отца о жестоких битвах и грабежах, о пожарах и потоках крови. Забыв, что отпустил военачальников, спросил их вполголоса: «Подобны ли ханаанеи кушитам, быстроноги ли они?» Не обратил внимания на ответное безмолвие, продолжал слушать. Он знал, что наивно искать в рассказе отца ответ на лишённые смысла вопросы — как сложится битва, будут ли ханаанеи подобны безымянным кушитам, удастся ли в полную силу развернуть колесничные войска. Отец не был воинственным; не случись восстания в Куше, сопроводившего его восхождение на престол, он никогда не начал бы войны. Перед самым началом похода Тутмос принёс его Ка богатые поминальные жертвы, но лицо отца постоянно вставало перед ним, как в навязчивом сне, постоянно он слышал тихий голос, призывающий: «Иди…» Будет ли завтра она, эта первая победа, богиня могущественных и всесильных? Может быть, воспоминание о смерти отца, свершившейся у него на глазах, оставшееся в памяти первым ожогом страдания, — может быть, это и есть благословение миролюбивого, ограничившего всю свою военную деятельность одним-единственным походом Тутмоса II, которое посылает он своему воинственному сыну?..

Джосеркара-сенеб осторожно свернул папирус, отложил его в сторону, почтительно склонил перед фараоном свою бритую голову. Фараон посмотрел на него, губы дрогнули в улыбке. Он любил жреца, мудрого и искусного, всегда помнил о том, что, не будь этих рук, одна из которых теперь подобна иссушенному стеблю тростника, он бы, возможно, так и остался в утробе Нут, не получив благословения солнечного Амона—Ра. Джосеркара-сенеб был тогда совсем ещё молод, а теперь лицо его изборождено морщинами, взор неярок, плечи согнуты. Много лет прошло… Забывшись, он произнёс это вслух, но ни Джосеркара-сенеб, ни Рамери — единственные, кто ещё оставался в шатре, не считая двух безмолвных стражников, — не обратили внимания на сказанное, их лица были спокойны. Как нуждался в спокойствии сам Тутмос, которому изо дня в день приходилось бороться с явными и тайными врагами, оставленными в наследство Хатшепсут! Он одерживал победы над собственным войском, вчера одержал крупную — над собственными военачальниками, но завтра, завтра… Вчера он повелел младшим военачальникам и сотникам возбуждать боевой дух воинов, непрестанно говорить о великих битвах, о необходимости победы, сегодня видел, как добросовестно они исполняли его приказание. Сегодня днём он осматривал оружие и колесницы и тоже остался доволен. У него давно был готов чёткий план действий — вытянуть нет-хетер длинной цепью, вперёд поставить отряд лучников, которые в случае необходимости расступятся и откроют путь колесницам, преследующим врага, на правом и левом фланге можно расположить копьеносцев. Его воины хорошо вышколены; вот кто действительно соскучился по битвам в дни царствования фараона-женщины — эти простые, сильные люди, чьи руки привыкли к оружию, а ноги к усиленным маршам. Но без опыта и авторитета военачальников тоже не обойтись, хвала богам, он понял это вовремя, и завтра он увидит воочию плоды ещё одной своей победы, неприметной глазу, маленькой победы над собственным тщеславием. Кое-где придётся положиться на умение и опыт Себек-хотепа, Амон-нахта и Хети, ведь это его первая битва, и кто знает, не ждёт ли его участь молодого и отважного Секененра? Нет, боги справедливы, они поражают фараона только тогда, когда его гибель оказывается стрелой, возбуждающей гнев и силу войска — когда пал Секененра, зарубленный боевыми топорами, войско издало стон, а потом ринулось на врага и сокрушило его. Тогда речь шла об освобождении всей Кемет, об участи избранной богами пленной, задыхающейся в рабстве. Он же завтра будет доказывать Ханаану, что времена Тутмоса I не миновали, что Кемет не уподобилась узкому ручью, успокоившемуся в своём русле. Во славу богов Кемет, во славу владыки величайшего задуман этот поход, и они помогут своему сыну, вдохновлённому гордостью и гневом. Завтра, завтра…

Джосеркара-сенеб вознёс вечерние молитвы, обращённые к звёздному сонму божеств, пребывающих в лоне Нут, окропил походное ложе фараона капелькой благовонного масла. Его движения были размеренны и спокойны, как всегда, словно завтра ожидался храмовый праздник и фараону предстояло исполнить ритуальный танец перед статуей богини. А может быть, его спокойствие было внушено богами? С удовольствием растягиваясь на ложе, Тутмос смотрел вверх, в темноту, густеющую под потолком шатра. Он сам не знал, чего ожидает — знамения богов или прихода сна, но сон пришёл раньше, самовольно сгустил тень, растворил в блаженной тишине все шорохи и звуки, доносящиеся снаружи, превратил бодрствующего бога в спящего человека, которому приятно тепло звериных шкур и неторопливо текущие сновидения. Джосеркара-сенеб погасил светильник и вышел так тихо, что, казалось, даже не колыхнулась завеса шатра. Рамери остался у ложа владыки, бессонными глазами всматриваясь в темноту.

* * *

Они были здесь, вплоть до самого горизонта, стояли пёстрой толпой — про себя он сравнил войско ханаанеев с корзиной огородника в базарный день. Его собственное войско не выглядело бесчисленным, но стояло прямо и грозно, как вонзённое в землю копьё. В молочном тепле рассвета, дышащем предчувствием близкого зноя, не было даже намёка на живительную прохладу и ничего похожего на движение; всё, что происходило, казалось продолжением сна на грани пробуждения, когда слух уже улавливает звуки внешнего мира, а тело ещё погружено в блаженную дремоту. Небо сейчас было блёклым, ничто не напоминало о великолепии закатных красок — только смутный розовый отблеск, похожий на капельку растворенного в воде пурпура, возвещал о скором появлении божественного светила. Тутмос посмотрел туда, где небо уже начало понемногу смуглеть, простёр руки к невидимому ещё солнцу. Чуть позади, за его плечом, стоял Неферти, колесничий, стоял спокойно, скрестив на груди руки, и фараон слышал его дыхание, ощущал его безмолвную мощь. Неферти было уже около сорока лет, отец его, бывший военачальником в войске Тутмоса II, отдал его семилетним мальчиком в школу нет-хетер, и сноровка Неферти вкупе с его природной силой, хладнокровием и любовью к могучим красивым животным очень скоро выделили его из рядов товарищей и позволили стать возничим Тутмоса, когда тот был ещё наследником. С тех пор он сопровождал Тутмоса почти постоянно, всегда был за его спиной, почти безмолвный, от него веяло спокойствием и уверенностью, которые не раз оказывали фараону весьма ценную услугу во время охоты, а теперь он вручал Неферти большее, чем охотничью удачу, — свою жизнь, драгоценную Для Кемет.

Золотой сокол на дышле царской колесницы грозно расправил свои крылья, угрожая невидимым богам, покровителям ханаанеев, и кони стояли как натянутые луки, готовые к скачке и бою. Тутмос провёл рукой по туго набитому колчану, поправил пряжку на панцире, украшенную золотым картушем. Все движения вдруг начали отпечатываться в сознании с необыкновенной яркостью, и он понял, что пробуждается, что бегущая по жилам кровь перестаёт быть только его кровью.

Золотисто-розовые края облаков оповестили о восхождении солнца, ещё мгновение — и хлынет свет, могучий и яркий, свет его солнца, которому не дано освещать ничего иного, кроме победы. Внимание фараона привлекли упругие белые бока боевых коней, в которых тоже была мощь; рука, лежащая на мече, дрогнула и впилась в рукоять, чтобы срастись с нею. Он чувствовал, как дышит войско, как напряжены мышцы воинов, как горят глаза молодых и зорко всматриваются в ряды ханаанеев глаза опытных. Ещё мгновение или только часть его — и грозные силы, духи битв, сдвинут с места огромные массы людей, и земля задрожит от топота тысяч ног, и тела воинов сами уподобятся лукам, упругим и гибким, и стрелы чёрной тучей несущих смерть насекомых взовьются в небо с той и другой стороны. Вот сверкнёт в лучах восходящего солнца огненное серебро боевых труб, и….

«Его величество подал знак, — писал Чанени, — и могучее войско Кемет двинулось, заполонив землю до края её, и воздух дрожал от топота коней его. Пыль взметнулась до самого неба, скрыв сияющий восход божественного светила. И был подобен гласу бога глас величества его, когда издал он боевой клич, покрывший шум начавшейся битвы. И было великим смятением охвачено войско врагов величества его, и бежало оно подобно пугливому стаду животных пустыни. И не истёк ещё блистающий час, как был уже решён исход великой битвы при Мегиддо, покрывшей славой деяния его величества Менхеперра Тутмоса…»

Кожаная рукавица для стрельбы намокла от пота, он сдёрнул её, перехватив лук открытой горячей рукой, нетерпеливо выхватил из колчана ещё одну стрелу. Тутмос сожалел о том, что рукоять меча пришлось выпустить, что уже некого было рубить, что оставалось только посылать стрелы вслед убегавшим врагам — одну за другой, одну за другой, без разбора. Взметнувшаяся пыль обожгла лицо и гортань, Тутмос закашлялся, почувствовал острую резь в глазах. Он продолжал стрелять, почти не целясь, зная, что его стрелы всё равно жалят врагов в гуще их беспорядочного бегства. На мгновение ему почудилось, что он один среди пёстрой разноязыкой толпы, что его войско рассеяно и уничтожено, поглощённое численным множеством ханаанеев, но вот мелькнула колесница Дхаути, вот показался стройный ряд копьеносцев, вот обогнал его на своей колеснице грозный Себек-хотеп. Натиск был так стремителен, что смешался с бегством — обезумевшие толпы ханаанеев порой обращались вспять, натыкались на копья, своими телами преграждали путь пешим воинам, но колесницы лишь чуть-чуть замедляли свой бег, минуя густую мягкую тяжесть, хруст переломанных костей обрывался диким предсмертным воплем, запах конского пота и разодранной плоти становился всё тяжелее.

Тутмос чувствовал, что звуки битвы сливаются в единый равномерный гул, из которого лишь изредка вырывается слишком резкий вопль или грохот опрокинувшейся колесницы, ему даже показалось, что он глохнет, потому что не мог уже различать свиста стрел и топота коней, и голос боевых труб казался незнакомым, звучал совсем иначе, чем на торжественных смотрах войска в столице. Правое плечо надсадно ныло, наверное, теперь он уже не мог бы держать меч, но теперь этого и не нужно было — вражеское войско было смято до обидного быстро, Тутмос не успел ощутить ни вкуса битвы, ни вкуса победы, и внутри было странное чувство, похожее на разочарование. Он успел увидеть беспорядочное движение отдельных ханаанских отрядов и понял, что Себек-хотеп был прав — разрозненные отряды выполняли приказания только своих начальников, правитель Кидши оказался бессильным перед лицом многосотенного войска, воины мешали друг другу, в бегстве уничтожали друг друга. Всё было просто, но неужели первая его победа окажется столь лёгкой и неужели все победы будут такими же пресными на вкус? Правда, до стен Мегиддо ещё далеко… Вот временный стан ханаанеев, вот их шатры, их кони, их женщины, разбегающиеся с плачем и криками, рабы с бессмысленными тупыми лицами, беспорядочно толпящиеся у шатров. Но что это, почему вдруг остановились воины Кемет? Они остановились, они…

— Гиены, падаль! Пусть зловонное болото поглотит вас! Пусть тела растерзают птицы! Прочь от шатров, прочь, к Мегиддо!

Царская колесница смяла роскошный шатёр вместе с воинами, оказавшимися внутри него, переломленная деревянная ось больно ударила Тутмоса по плечу, грохот рассыпавшейся посуды показался неожиданно громким, громче, чем дикий вопль воинов — изменников, трусов, обуреваемых жадностью. В висках фараона застучала бешеная кровь, застучала так сильно, что потемнело в глазах. Повсюду — налево, направо, позади — видны панцири его воинов, нет их только впереди, на спинах убегающих врагов. Повсюду треск разрываемых тканей, звон посуды, крики женщин, и ни одного боевого клича, только редкий свист стрел, только замирающий бег колесниц. Себек-хотеп оказался рядом, склонившийся на борт колесницы, с окровавленным лицом, со шлемом, откинутым назад. Он проговорил что-то, с усилием подняв голову и глядя на фараона, стук крови в висках мешал расслышать, да и Себек-хотеп вновь уронил голову. Вот копья, брошенные на землю, щит, наполненный драгоценностями, золотой кувшин, обрызганный кровью, сорванные с борта ханаанской колесницы серебряные украшения — всё это потеряно в панике или в приступе жадности, побудившем воинов броситься к другим, более лакомым кускам добычи. «Трусы, враги солнца!» Ободранное песком и пылью, саднящее горло издавало только хриплые звуки, похожие на приглушённое рычание раненого зверя. Неферти стегнул коней, ещё какая-то колесница сорвалась с места, но Себек-хотеп остался — не для грабежа, Тутмос знал это, опытный военачальник был ранен в голову, может быть, смертельно. Не занялся грабежом и Амоннахт, вот он мелькнул впереди, но в его руке вместо меча плеть, которой он хлещет и хлещет беспощадно, пытаясь заставить обезумевших от жадности воинов бросить своё позорное занятие и преследовать врага. Перед самой колесницей фараона мелькнуло грязное, в крови и пыли лицо пешего воина, выхватившего меч, воин бежал вперёд, к стенам Мегиддо, и это так обрадовало фараона, словно этот неведомый человек был целым войском, победоносным, устремлённым к одной цели, честным и отважным, как прежде. Тутмос выпустил из лука ещё несколько стрел, одна из них вонзилась в спину убегавшего ханаанея, воин нелепо взмахнул руками, в последней боевой пляске выплёскивая остаток сил, и это отчего-то рассмешило фараона, хотя скулы всё ещё сводило от ярости, кровь всё ещё стучала в висках. Неферти гнал коней, едва прикасаясь к их спинам кнутом — казалось, кони слушались не только его слова, но даже его дыхания. Стены Мегиддо были уже близко, близко и распахнутые ворота, которые глотают и глотают толпы беглецов, и в воротах — ни одного воина Кемет, ни одного копья, которое сделает отчаянную, пусть и бесплодную попытку помешать им закрыться… Тутмос застонал от ярости, Неферти наклонился к нему: «Твоё величество, ты ранен?» Он предпочёл бы истечь кровью, чем видеть эту опозоренную полупобеду; глаза его были широко раскрыты и видели, как захлопнулись ворота Мегиддо, как немногие замешкавшиеся были втащены на стены с помощью спущенных кусков ткани, как прочно, неподвижно встал Мегиддо, громадный, пугающий крепостью стен. Теперь спасёт только осада, быть может, изнурительная, многомесячная… Велики ли запасы Мегиддо? Если даже временный стан ханаанеев был так богат…

Тутмос велел Неферти остановиться, обвёл взглядом тех, кто оказался рядом — Дхаути, Амон-нахт, Хети… Они ждали его знака, чтобы повернуть назад, прочь от Мегиддо, он медлил, как будто наслаждаясь опасностью и дразня её. Повернуть вспять на глазах врага невозможно, это понимают военачальники. Что ж, пусть остаются у стен Мегиддо те, кто по своей вине упустил победу, которая могла бы прославить Кемет в один день. Ханаанеи должны видеть, что фараон готовится к осаде, они не должны заметить его растерянности, его ярости. Войско Кемет всё ещё грозно, вот оно собирается у стен Мегиддо, опьянённое добычей, опозоренное, но и раззадоренное ею. Тутмос вдруг почувствовал влагу на верхней губе, солёный привкус — кровь пошла носом, наверно, от усталости, от напряжения. Глупо… Он сделал знак Неферти, царская колесница повернула назад, к лагерю на берегу ручья, за нею — колесницы военачальников. «И было разгромлено войско врагов величества его…»

Он проклинал жадность, бессмысленную и всесильную, одержавшую победу над казавшимся непобедимым войском. Теперь — осада Мегиддо. Даже если ему придётся простоять у его стен срок, равный нынешнему сроку его жизни, он сделает это и в конце концов возьмёт Мегиддо, в котором укрылись три сотни ханаанских правителей, а под их жезлом — тысяча городов. Бывают случаи, когда тысяча равна одному, это ведомо только полководцам, а не искушённым в тайнах математики жрецам. И всё-таки Тутмос не мог удержаться, чтобы не произнести ещё раз хрипло, сквозь зубы: «Трусливая падаль, враги солнца!», «И не знало предела мужество воинов его…»

Смывая с себя грязь, пот и постыдную, выдавшую его слабость кровь, он яростно кусал губы, мечтая, чтобы вместо зубов у него были острые львиные клыки. Хатшепсут опять победила его… Сколько времени пройдёт, прежде чем он отучит воинов кидаться на добычу, не уничтожив врага? Если бы они ходили в походы ежегодно, они не бросились бы так на никчёмные богатства, которыми к этому времени уже были бы полны их сундуки. Хорошо ещё, что военачальники не запятнали себя позором. Себек-хотеп и Хети ранены, первый — тяжело, однако никто из них не убит. Победа ещё не одержана, и впереди — осада Мегиддо. Доводилось ли его отцу осаждать крепости Куша? И что станет вернейшим союзником в этой борьбе — огонь, вода, голод? Сам он не в силах был отказаться от куска жареной дичи, хотя и сдобренной непроходящей горечью во рту. И тёмное, крепкое киликийское пиво было кстати.

За ужином он выслушал рассказы о ходе битвы, сведения о раненых и убитых, справился о состоянии Себек-хотепа, у которого уже побывал Джосеркара-сенеб, улыбнулся, когда узнал, что военачальник пришёл в себя и что его жизни не угрожает опасность. Ему доставляло удовольствие расспрашивать о разных мелочах, вроде того, сколько было захвачено женщин во вражеском стане, были ли пущены в ход копья хатти, сразу ли поняли военачальники, что сопротивление ханаанеев сломлено. Но оставшись наедине с Джосеркара-сенебом, он уронил лоб в ладони, подавленный, пристыженный. Жрец сидел напротив него, прямой и молчаливый, торжественный, как во время жертвоприношения. Сказал тихо, что перед самым началом сражения видел в небе сокола, который долго кружил над лагерем и потом медленно полетел по направлению к Мегиддо. Медленно… Это был добрый знак — и насмешка. Тутмос мог уничтожить весь Ханаан в течение часа, много — полутора часов. А теперь… Он снова ощутил горечь во рту.

— Как ты думаешь, божественный отец, возьму я Мегиддо?

— Возьмёшь, твоё величество.

— Не сразу?

— Не сразу.

Тутмос вздохнул, своим вздохом, едва не погасив пламени стоящего перед ним светильника.

— Даже ты это понимаешь…

Джосеркара-сенеб улыбнулся, снисходя к вечному заблуждению фараонов, что жрецы ничего не смыслят в военных делах. Правая рука жреца лежала на подлокотнике кресла, бросая на колеблющиеся стены шатра уродливую тень — три последних пальца, обрубки двух первых. Говорили, что он сам отсёк себе пальцы, по которым скользнули ядовитые зубы священной змеи.

— Это правда, Джосеркара-сенеб?

— Что правда, твоё величество?

— То, что ты сам отсёк себе пальцы.

— Да.

— Почему же ты никого не позвал к себе на помощь?

— Я был один в тайном святилище храма, твоё величество.

— Ноя слышал, ты всё-таки сохранил яд?

— Сохранил.

— Ты смелый человек, божественный отец.

Снова улыбка осветила лицо жреца, улыбка многоопытного, мудрого человека.

— Разве нужно именовать смелым того, кто спасает свою жизнь? Любовь к жизни заложена в нас богами.

— Ты и сам многих спас, Джосеркара-сенеб. Тех, кому помог исцелиться от тяжких недугов, опасных ран. Сегодня, может быть, спас лучшего из моих военачальников. А ведь когда-то и мне помог появиться на свет.

— Каждый из нас приходит на землю, чтобы исполнить свой долг.

Тутмос смотрел на жреца сквозь пламя светильника, обозначившее резкие тени на лице Джосеркара-сенеба, высветившее неожиданный блеск его немолодых, но по-прежнему зорких глаз.

— Хорошо, когда исполнение твоего долга зависит только от тебя самого, божественный отец.

— Оно всегда зависит только от самого человека, твоё величество.

— А мог ли я сегодня исполнить мой долг, когда моё войско бросилось на шатры ханаанеев?

— Ты сделал всё, что зависело от тебя в тот миг, но возможно, не успел сделать чего-то раньше.

— Как же я мог сделать это раньше, когда царствовала Хатшепсут?

— Ты повёл войско на войну, не приняв во внимание естественных, хотя и постыдных людских слабостей. И у тебя ещё хватило силы, чтобы увлечь войско за собой.

— Что же мне нужно было сделать? Погибнуть, чтобы они бросили грабёж?

Жрец был неумолим.

— Слово истинного повелителя способно остановить в полёте выпущенную из лука стрелу. Твоё слово ещё недостаточно крепко.

Тутмос горько усмехнулся.

— Времени у меня не было, чтобы закалить его крепче бронзы, божественный отец.

— Это придёт, твоё величество. Ты хотел одержать великую победу одной своею рукой, но боги показали тебе, что ты ещё не готов к этому. Сила твоя в том, чтобы сделать войско единым, как один человек.

— По-твоему, это возможно?

— Да.

Тутмос задумался, опустив голову, поигрывая плетью.

— Легко сказать… Но что же мне для этого делать?

— Сегодня тебе нужно прежде всего отдохнуть, твоё величество. Запомни мудрое правило — ни о каких делах, особенно важных, нельзя размышлять перед сном. Хочешь, я зажгу курения анта перед твоим ложем?

— Курения ни к чему, божественный отец. И без того всё расплывается перед глазами… Скажи мне, если фараон восходит на престол так поздно, как я, может ли он свершить великое?

— Бывало, что и восьмидесятилетние старцы становились царями, твоё величество. Ты ещё молод.

— Но лучшие годы отняла у меня она!

По едва заметному движению бровей Джосеркара-сенеба фараон понял, что жрец очень недоволен.

— И ещё одно мудрое правило, твоё величество: не поддавайся бесполезным сожалениям о том, что было и уже прошло.

— Хорошо, подчинюсь! Скажи мне только, Себек-хотеп действительно будет жить?

— Его болезнь — это болезнь, которую я вылечу.

— А мне не дашь какой-нибудь травы?

— Зачем?

— Виски сжимает, Джосеркара-сенеб.

— Это твоя горячая кровь, твоё величество. И твоя гордость.

— Так остуди мою кровь!

Жрец улыбнулся.

— Пощадив гордость?

— Её и так топтали слишком долго.

— Я дам тебе целебное средство, твоё величество. Но прежде всего тебе нужен сон.

Сон… Тутмос и сам понимал это, но глаза слипались без сна, просто от переутомления. Он ненавидел бессонницу — самое изнурительное, что только есть на свете. Она терзала его, когда он был фараоном лишь по имени. И продолжала терзать истинного владыку Кемет.

— Ты задумался, твоё величество, а сейчас время сна. Выпей этот отвар, и ты уснёшь.

— Она однажды тоже подносила мне лекарство…

— Кто?

— Хатшепсут. Она пришла ко мне, когда я болел, принесла лекарство. Испытывала, буду ли я пить из её рук, не побоюсь ли отравления! Глаза блестели за краем чаши, а на губах была улыбка. Я выпил до дна, не хотел, чтобы она сочла меня трусом. А ведь она действительно могла отравить меня… Странно, почему она этого не сделала?

— Нельзя безнаказанно убивать фараона, твоё величество. Но ты нарушаешь все мои предписания и советы. Я говорю тебе — изгони эти мысли из своего сердца! Кто враги тебе? Только ханаанеи, митаннийцы, кушиты. А во дворце их больше нет.

— Ты уверен?

Жрец ответил твёрдо:

— Уверен.

— А царица Нефрура? Разве она не помнит, что мать и её приказывала изображать фараоном, сулила ей свою судьбу? Что, если…

— Твоё величество!

Тутмос рассмеялся, увидев умоляющий жест Джосеркара-сенеба.

— Хорошо, хорошо… В конце концов все твои советы оказываются полезными, божественный отец. Я знаю, за моей спиной много раз говорили, что я глупец. Но хотя бы в одном уподоблюсь Птахотепу: буду слушаться мудрых советов. Клянусь тебе, одной ногой я уже вступил в царство сна! И — ни одной мысли о Мегиддо! Сердце спит…

* * *

На исходе седьмого месяца осады ворота Мегиддо распахнулись с тяжёлым звуком, похожим на стон, и воины Кемет вошли в город, за стеной которого таилась тысяча городов. Это был грозный разлив, несущий смерть, а не животворную влагу, он захлестнул город, утопил в огне его стены и башни, в его пучине погибли те, кто был обессилен голодом и жаждой и не мог выбраться из-под развалин домов. Фараон приказал забросать землёй не слишком высоко поднявшееся пламя и пощадить то, что ещё можно было спасти, на этот раз предоставив воинам полную свободу грабить всё, что придётся им по нраву: он и так видел, что богатства Мегиддо очень велики и способны наполнить собою не одну царскую казну. Больше, чем богатство, его занимало иное — победа над спесивым Ханааном, который, несомненно, почувствовал себя сильным лишь благодаря поддержке могущественного Митанни, проклятой змеи… Его величество Тутмос III милостиво принял детей ханаанских правителей, нагруженных серебром и золотом, подобно вьючным животным. Он пожелал, чтобы покаянные дары своих родителей они несли на спине. И они шли покорно, склонив чернокудрые головы с золотыми диадемами, шли, пряча слёзы, в уголках воспалённых от знойного ветра, измученных бессонными ночами глаз. Они склонялись перед фараоном или просто падали от усталости, глотая сухую горячую пыль, которая была всё-таки вкуснее хлеба, дарованного милостью победителя. Кое-кто добавлял к родительской дани собственные золотые и серебряные ожерелья, перстни, браслеты, тоже запылённые, потерявшие свой блеск. Вышитые причудливыми узорами одежды, истрёпанные и потемневшие от пота, не скрывали худобы полудетских мальчишеских тел, жалостно выпирающих рёбер, смешной тонкости вялых рук с острыми локтями, острых ключиц. Семь месяцев осады прошлись и по лицам этих некогда гордых царевичей, как семь лет по лицам стариков, запечатлев на них подобие морщин, тёмные тени под впалыми глазами. Печальный караван шёл безостановочно, тяжело. Казалось, что дети, принуждённые нести к ногам фараона позор своих отцов, несли в себе такую громаду горя, что именно она, а не тяжесть проклятой дани, пригибала их к земле и каждый миг могла взорваться диким воплем животного страдания, бессильной боли могучего льва, лишённого когтей и запертого в царском зверинце. Они хранили безмолвие, но кричали тёмными, словно обугленными зрачками, своей согбенной худобой, тяжёлой стариковской поступью стройных ног. Не нарушал безмолвия и фараон, которому памятен был позор первой битвы, загнавшей ханаанеев за стены Мегиддо, вынудившей его прибегнуть к изнурительной семимесячной осаде. Теперь и город стал его военной добычей, со всем его богатством, с огромным запасом золота и драгоценных камней, которые не могли ни исцелить, ни накормить осаждённых.

Тутмос чувствовал, что долгая осада не послужила к его славе могучего завоевателя, ведь оружием его в этой борьбе стали болезни и голод, всё это время копья и стрелы его воинов оставались без всякого дела. Мелкие стычки с кочевниками не были даже мало-мальски полезным военным упражнением, воины лениво натягивали луки, не заботясь о меткости, ибо никто не собирался сопротивляться, смуглолицые шасу спасались, как могли, беспорядочным бегством. Кому не была понятна участь обречённого Мегиддо? Тутмос высматривал в толпе царевичей наследника Кидши, сына вдохновителя союза ханаанских царств против Кемет. И не мог найти, хотя и напрягал до боли глаза. Ему донесли — почтительным шёпотом, почти с грустью — что наследник Кидши умер от чёрной лихорадки на третьем месяце осады. Тень улыбки скользнула по твёрдым губам Тутмоса, но в ней было больше сожаления, чем торжества, и военачальники, стоявшие рядом с фараоном, поняли это. А нескончаемый поток добровольных пленников всё тёк и тёк, огибая шатры, нёс окроплённое слезами золото к подножию трона Кемет, и лицо фараона выражало уже не торжество, а бесконечную скуку. Тутмос III велел передать правителям Ханаана, что желает видеть их и что они могут рассчитывать на его милость, какую — не сказал, но военачальники знали, что фараон собирается оставить всё как есть, унизив правителей новым поставлением на царство — жезлом Великого Дома. Это было мудро и дальновидно в какой-то степени, хотя фараон и принял решение наспех, облачаясь в церемониальный наряд перед приёмом ханаанской дани. Велик тот, кто принимает великие решения, пока хранитель царских одежд застёгивает пряжку на его поясе! Назавтра предстояла эта печальная церемония, теперь же, насладившись понурым видом ханаанских царевичей, фараон пожелал развлечься в обществе приближённых военачальников и красивых пленниц, одна из которых, гибкая, с чуть раскосыми весёлыми глазами, успела очаровать Тутмоса всего за одну ночь и краткий розовый рассвет. Фараон был настолько щедр, что даже начальнику своих телохранителей предоставил на выбор несколько пленниц, из числа самых лучших. Рамери взял за руку первую, которая взглянула па него с улыбкой, и фараон со смехом одобрил его выбор, заявив, что это — одна из звёзд, упавших прямо на порог его шатра с тёмного, густого ханаанского неба. Девушка была дочерью правителя Хеброна и близка Рамери по крови, она смотрела на него без страха и, как только они остались вдвоём, заговорила с ним на одном из хурритских наречий, слова которого казались Рамери знакомыми, но будто услышанными в давнем сне.

— Скажи, как твоё имя? Лицом ты не похож на всех этих людей, да и волосы у тебя причёсаны так, как это делают в Ханаане. У тебя смуглая кожа, похожая на мою… Скажи, может быть, ты родом из Ханаана?

Он ответил ей на языке Кемет:

— Я плохо понимаю тебя. Если не знаешь моего языка, говори на аккадском.

— Твоего языка? Уж не родился ли ты в самой Нэ? — насмешливо сказала девушка на плохом аккадском языке, который, должно быть, выучила при дворе своего отца — её учителя явно были хуже мудрых учителей Рамери. — И имени своего ты не скажешь?

— Меня зовут Рамери.

— И всегда так звали?

— Всегда.

— Значит, ты раб, — разочарованно сказала девушка, — и действительно родился в Кемет. Но ты победитель, и я должна подчиниться тебе.

Гордость внезапно вспыхнула в сердце Рамери подобно жертвенному пламени, неожиданно и грозно.

— Когда-то я был царевичем Хальпы, и ты не стала бы даже последней из моих жён! А теперь, когда я служу величайшему из богов и его божественному сыну, я выше того царевича, каким был раньше. Ты же — ничтожная женщина, только показавшаяся мне красивой и доброй. Отойди прочь, ты мне не нужна! Пусть тебя отдадут простым воинам, я же, начальник царских телохранителей, отказываюсь от тебя. Как ты смела счесть меня равным тебе по крови?

Девушка побледнела и нервно сжала руки, задыхаясь от обиды.

— Разве я могла подумать, что собака, которую хозяин пинает ногой и бьёт плетью, сочтёт себя превыше царевны? Ты, гордящийся тем, что пресмыкаешься в пыли, питающийся объедками со стола своего хозяина, ты собака, которую посадили на цепь, а после натравили на её же собратьев! Меня хотел взять военачальник Кемет, и жаль, что я не досталась ему, по крайней мере не осквернила бы себя, как сделала это сейчас, говоря с изменником! Ты, собака, забыла свой лай и теперь шипишь по-змеиному? Тебя научили этому жрецы в длинных одеждах, умеющие собак превращать в змей? Ну что же, разорви меня на клочки или ужаль, но я повторю, что ты изменник, ты хуже падали, хуже рыбьих отбросов, гниющих на солнце! Что же ты молчишь, сжимая рукоятку кинжала? Ударь меня им, и тогда, быть может, я замолчу…

— Я сделаю с тобой то, что должен был сделать, — тихо сказал Рамери, — но теперь сделаю это с яростью в сердце. За оскорбление заплатишь унижением, оно тебе будет больнее, чем удар кинжалом. И если я собака, то оставлю на твоём теле следы своих зубов и когтей…

Она лежала, кусая губы, сдерживая слёзы ярости и боли. Он оставил её, оделся, вышел из шатра. Звериная страсть, ярость, боль — всё отхлынуло, и осталось только опустошение, только сухая земля на сердце. С глазами было что-то неладно, казалось, что их царапает злой сухой ветер. Рамери шёл мимо шатров, в которых пировали военачальники, миновал царский шатёр, откуда доносился громкий смех Тутмоса и женский визг; судя по смеху, фараон был пьян. Кое-где у костров сидели воины, они тоже смеялись и пили вино, и мало кто из них обращал внимание на молчаливого начальника царских телохранителей, раба, которому обычно кланялись. Он остановился у одного из костров, где сидели простые воины, из них трое были кехеками, один явно с примесью ханаанской крови — наследство хека-хасут, в изобилии доставшееся Кемет. Эти воины были ещё довольно трезвы и настроены доброжелательно, во всяком случае, не выказали никаких признаков неудовольствия или удивления, когда Рамери подсел к их костру. Они предложили ему выпить вина, и он не отказался, выпил всю чашу до дна. Вино было очень хорошее, тонкое — вероятно, из подвалов правителя Мегиддо.

— Тебе, господин, наскучил царский пир? — спросил один из ливийцев, подмигивая остальным. — Что за вино пьют в шатре его величества и какие там красавицы!

У одной, которая особенно понравилась его величеству, глаза так блестят, словно драгоценные камни, а волосы у неё чернее земли. Хотел бы я быть рабыней, чёрной мойщицей ног, чтобы касаться её кожи!

Воины одобрили шутку товарища громким смехом.

— Вовсе не цвета земли у неё волосы, — заметил другой ливиец, — они совсем как из лазурита, точно у богини. У ваших богинь ведь всегда лазуритовые волосы, верно, господин? Такая как раз под стать его величеству, сама словно рождена небом и солнцем. Но и та, что досталась тебе, господин, совсем не хуже, — угодливо заметил он, заглядывая в лицо Рамери.

— Жалею, что бросился обдирать золото с колесницы, — проворчал третий воин, тот самый, с лицом хека-хасут. — Рядом рыдала красавица в златотканой одежде, а тело у неё под одеждой, верно, тоже было золотое. Пей ещё, господин! Если уж ты оставил такую красавицу и пришёл к нам, верно, сделал уже с нею всё, что мог…

Воины захохотали, и Рамери, сдержавшись, тоже улыбнулся. Чего же было ещё ожидать от подвыпивших воинов, у которых на сердце только женщины, вино и грабёж! Он смутно чувствовал, что слишком много пьёт, но сухая земля терзала невыносимо, а от вина всё-таки становилось легче.

— Его величество, да будет он жив, цел и здоров, сперва очень гневался на тех, кто вернулся в лагерь с кувшинами и ларцами подмышкой, — заговорил ещё один воин, — военачальники велели отдать всё, но тут его величество смягчился, позволил нам взять то, что уже попало в наши руки, сказал, что это только начало и мы довольно жили бедняками при Хатшепсут, и так радовались наши сердца! Ведь при царице богато жили только военачальники, да пошлёт им великий Амон здоровья и процветания, а нам даже корок не доставалось с их стола. Теперь, говорят, всё будет иначе, и каждый воин получит раба или рабыню…

— Ну на что тебе раб, Хори? — вмешался один из ливийцев. — Положим, с рабыней ты кое-что сумеешь сделать, а на что тебе сдался раб? Если дадут тебе землю, справишься и своими руками, да и твоя Та-Бастет сильная и здоровая, как молодой бык.

— А ты откуда знаешь мою Та-Бастет?

Воины захохотали снова, на этот раз Рамери присоединился к ним. От вина у него уже порядком кружилась голова.

— Если после Мегиддо его величество объявит новый поход, пойду с радостным сердцем, — сказал Хори. — Амон был ко мне милостив, сохранил меня, когда полетела прямо на меня эта ханаанская колесница. У меня пятеро детей, им надоело есть лепёшки из лотоса, а теперь будет на что купить медовый пирог и жареного гуся. Хвала богам, что воистину взошёл на престол наш фараон Тутмос! Мой дед ходил в походы с его дедом, но тогда воинам мало что досталось.

— И мне теперь будет на что принести поминальные жертвы Ка моего отца, — сказал ещё один воин, самый молодой из всех сидящих у костра. — А если так пойдёт дело, моя мать пойдёт сватать красавицу Сит-Амон, что живёт по соседству. Правда, нельзя сказать, чтобы мы с нею не встречались в её саду под маленькой сикоморой, — воин многозначительно улыбнулся, — но сикомора вряд ли кому о том рассказала, а мне бы хотелось иметь её при себе постоянно, а не лазать через изгородь по ночам, когда её отец уезжает по делам в Мен-Нофер. Он у неё, видите ли, состоит торговцем при одном верховном жреце, важный человек…

— Да на то, что ты нахватал из рассыпанных сундуков, Пепи, отдадут тебе разве что кошку твоей красавицы!

Пепи нахмурился.

— Я и говорю: «если так пойдёт дело». Не сейчас! Вот пойду в следующий поход, а там ещё и ещё…

— А если, Пепи, следующий поход будет через три года, а? Дождётся тебя твоя красавица?

— Ну уж нет! — решительно возразил Пепи. — Кончились времена Хатшепсут, фараон не будет сидеть во дворце в Нэ, ласкаясь с царицей. Видели, каков он был под Мегиддо? Верно, сам Хор-воитель ему бы позавидовал! Слыхали, когда приказал окружить Мегиддо деревянной изгородью, сам схватил топор, стал рубить смоковницу? Он и на вёслах может пройти десять потоков, когда все другие гребцы свалятся от усталости. Жаль только, что долго он дожидался своего часа, да и мы вместе с ним. Не было бы женщины на престоле, Сит-Амон была бы уже моя.

— Хватит языком трепать, облезлые гиппопотамы! — оборвал веселье пожилой воин, подозрительно покосившись на Рамери. — Хорошо ли господину слушать вашу болтовню? Видите, его чаша пуста, да и молчит он всё время. Может, у него своя забота…

— У господина-то, который состоит начальником царских телохранителей и находится при его величестве постоянно? — изумился Пепи. — Какая у него может быть забота?

Все посмотрели на Рамери, как будто ожидали от него ответа, но он молчал, опустив голову на грудь.

— И у богатого господина может умереть отец, могут заболеть дети, — тихо сказал старый воин. — Все люди рождаются нагими и все уходят в Страну Заката, и оттого, что у него на руках золотые браслеты, печаль, такая же, как у всех людей, не минует его сердца. У человека, живущего в высоком доме, и забота выше, чем твоя в твоей глинобитной лачуге. Налей ему ещё вина, Хори!

— Он уже пьян, — сказал Пепи.

— Он для того и пьёт, чтобы быть пьяным, а не для того, чтобы слушать про дочку торговца, твою девку, с которой ты валяешься под своей проклятой сикоморой, чтоб она сгнила и свалилась на вас! — разозлился старик. — Дай ему вина и не рассуждай! Господин, — обратился он к Рамери, — ты прости их, они простые, грубые люди. Пей вино во славу богини Хатхор, владычицы радости и веселья, пей и ни о чём не думай, потому что твоя забота, оставшись без корма, улетит от тебя сама. Сегодня пьёт вино и его величество, да будет он жив, цел и здоров, пьём и мы, простые люди, потому что празднуем победу Кемет над тремя сотнями ханаанских правителей…

— Ты поосторожнее, Усеркаф, — шепнул Хори, — он сам из ханаанеев, говорят, пленный царевич…. Может, ему это неприятно слышать!

— Кого воспитывают жрецы, тот уже ничего не помнит, — тоже шёпотом возразил Усеркаф, — это ты его оскорбишь, если назовёшь ханаанеем. Вот погляди, что я сделаю. Выпьем, господин, за победу над Ханааном со всеми его правителями, за разрушенные стены всех городов! — возвысил он голос, подмигивая остальным. — Выпьем во славу великого Амона, величайшего из богов!

Лицо Рамери просветлело при этих словах, будто молния пробежала по нему улыбка, озарив сразу и сжатые губы, и потемневшие грустные глаза. Он поднял чашу высоко на вытянутой руке, как будто хотел поднять её к самым звёздам, — рука не дрожала. Слёзы, так долго таившиеся на дне глаз, сверкнули наконец, но теперь это были только пьяные слёзы, которых никто не принял всерьёз.

— Во славу великого Амона, величайшего из богов!

Он выпил и бросил чашу, которая едва не попала в Пепи, уклонившегося со смехом. Усеркаф, осторожным движением обняв Рамери за плечи, вполголоса сказал:

— Пей ещё, господин, пей во славу богов Кемет, повелителей над всеми богами! Пей и не тревожься и забудь всё, что у тебя на сердце, а потом я провожу тебя до твоего шатра. Нехорошо, если такого большого господина увидят пьяным…

…На городских стенах Мегиддо собрались приближённые и воины ханаанских правителей, нестройным хором, на разных наречиях, взывали о пощаде. А сами правители, несущие на своих плечах тяжесть повторного позора, простёрлись ниц перед возвышением, на котором сидел фараон, молча уткнулись в землю, не смея поднять глаз. Тутмос за эти дни успел уже устать от церемоний, все правители казались ему на одно лицо. Только один, правитель Кидши… как его имя? Тощий, невзрачный человечек, водянистые глаза, в которых плавает страх, и седоватые космы, обсыпанные пеплом, — должно быть, в знак траура по умершему сыну. И этот мог поднять на борьбу с Кемет правителей трёхсот тридцати городов? Тутмос изменил данному себе слову, усмехнулся, нарушив торжественную неподвижность нарядной статуи. Этого он тоже отпустит с миром, только — на осле. Ханаанские кони хороши, достойны царских конюшен, да и колесницы, изукрашенные золотом с безвкусной пышностью, пригодятся в будущих походах. Пусть разбредаются по своим царствам, неся на головах пепел поражения, пусть себе царствуют в своих владениях, некоторые из которых размерами не превышают самого захудалого степата земли Нехебт. Фараон очень милостив, он уже успел понять, что победа, подкреплённая унижением врагов, приносит щедрые плоды, ядовитые для недавних грозных противников. Хатшепсут ему это показала… Теперь он величественно приказывал ханаанским правителям подняться, приблизиться, назвать своё имя, через царского писца Чанени задавал несколько вопросов и отпускал, произнеся торжественно: «Моё величество возвращает тебе твоё царство!» Он замешкался чуть-чуть, когда перед ним предстал правитель Кидши. «Замышлял ли ты что-либо злое против Великого Дома?» — спросил Чанени. Правитель молчал, лицо его стало совсем серым — линялое полотно, на котором углём наметили расплывающиеся черты. «Говори, его величество склоняет слух к речам твоим!» Страх нырнул в самое сердце невзрачного правителя, и тот задохнулся, прижав руку к груди, прошептал бледными губами: «Пощади, владыка мира…» Тутмос сделал знак бровями, два воина подхватили правителя Кидши, у которого подгибались колени, оттащили его в сторону. «Пусть живёт в пределах своего царства, которое наследует избранный нами наместник». «Да будет по слову его величества!» Правитель Кидши вырвался из рук державших его воинов, бросился к ногам фараона, и хрипло рыдал он, изливая свою благодарность, и скорбь, и муку. А дальше пошли горожане Мегиддо, связанные верёвками, приготовленные к переходу через пустыню. Много пленников, сильных, здоровых мужчин. Фараон улыбался, не скрывая своего удовольствия. Земли в окрестностях Мегиддо повелел разделить на участки и передать во владение управляющему царским хозяйством, повелел счесть и добычу, захваченную в трёх ближних городах, союзных Мегиддо. Щедро одарил своих военачальников, особенно Себек-хотепа, наградил и отважного воина Аменемхеба, признав его лицо — да, действительно, тот самый воин, что бежал к Мегиддо, минуя горы разваленных сокровищ. И вот караван ханаанских правителей с остатками их войск, с оставшимися в живых жёнами и детьми их двинулся в свой печальный путь, все почти на ослах, по слову величества его. Перед тем дали фараону клятву на верность, иные — охотно, с блеском в глазах, иные — глаза опустив в землю. Военачальники усмехались, не очень-то веря словам ханаанеев, но Тутмос верил — во всё сердце, открыто. Не потому, что был наивен — чутьё подсказывало, что ханаанеи отныне будут искать другие пути, многие предпочтут жить в союзе с Великим Домом. У ханаанских правителей хватало своих забот — кочевые племена, разбойники хабиру. Поражённые и униженные милостью фараона, смотрели они с негодованием на злосчастного правителя Кидши, которому суждено было повиснуть на собственном мече в трёх схенах от разорённого Мегиддо — хватило-таки мужества! Вытоптанная копытами коней земля в окрестностях Мегиддо неожиданно дала обильный урожай пшеницы, а ветви деревьев не выдерживали тяжести плодов — не было ли это благословением Амона? Покорённая земля расцвела под стопой победителя, и расцвели легенды — в любовных песнях, в колыбельных. Тутмос-воитель, золотой сокол, вырвавшийся на волю, тенью своих крыльев покрыл мир, который оказался вдруг таким малым, ничтожным. И это после двадцатилетнего владычества фараона-женщины, которая только и сумела, что снарядить плавание к землям Тростникового моря! Должно быть, за двадцать лет враги Кемет забыли, что такое рука истинного фараона, воина, потомка тех, кто сверг владычество хека-хасут, кто однажды уже вернул Кемет былое величие. Но взятие Мегиддо — ничтожная капля в потоке великой реки, первый шаг к истинному могуществу, настоящему царствованию. С именем великого Амона, вырезанным золотой печатью на сердце, он пройдёт по землям Куша, Митанни и Ханаана и, если пожелает, запалит их пожаром, дым которого достигнет престола царя богов. Теперь довольно! Теперь он вернётся в Нэ со всей своей богатой добычей, которую повергнет к стопам Амона, отдохнёт несколько месяцев и поохотится вдоволь в окрестностях великих пирамид. А ещё — изгладит имена проклятых любимцев царицы Хатшепсут на стенах гробниц — Сененмута и того, последнего, которого не хочет именовать даже мысленно. И не стоит ли задуматься над постройкой нового храма в столице?

* * *

Царица смяла в руке цветок, с упоением гнева ощущая его раздавленную нежность, брезгливо стряхнула с ладони влажную мякоть лотоса. У неё кривились губы, и она попыталась сделать вид, что морщится от солнца, слишком вольно расположившегося на балконе дворца. Внутри было горько и пусто, а внешний мир только раздражал или причинял боль, царапал по живому. Вот прошла одна из приближённых её прислужниц с мягким округлым животом, вот маленький ребёнок промелькнул, пробежал по саду, отозвался звонким смехом на чей-то испуганный зов. Несколько недель царица прилежно посещала храм Исиды, молилась великой богине, приносила ей обильные жертвы в надежде, что заветное сбудется, что затрепещет в её чреве новая жизнь. Кое-что наводило на мысль об этом, она старательно убеждала себя, что голова кружится не от жары, что раздражительность и быстрое утомление от недолгой прогулки не следствие бессонных ночей, а вернейший признак желанного. С той первой ночи после возвращения Тутмоса, когда он так нежно и страстно её обнимал, она растила в себе мысль о ребёнке, растила с таким упорством, словно мысль могла претвориться в долгожданное чудо. И вот сегодня узнала, что судьба обманула и на этот раз, что чрево её пусто, что боги не вняли её мольбам. В первый миг она заплакала, надрывно и глухо, как самая обыкновенная женщина, простолюдинка, рабыня. Неужели ночь, та ночь, когда грубые руки фараона вдруг показались ласковыми, когда голос его стал подобным голосу влюблённого юноши, обманула царицу? Да, случалось так, что она вдруг начинала верить в любовь Тутмоса, сводного брата, предназначенного ей в супруги волей отца и самой судьбой — недаром она была рождена великой царской женой Хатшепсут, а Тутмос — младшей женой, красавицей Иси. Предназначенные друг другу в супруги ещё подростками, они пережили свадьбу и первые месяцы брака спокойно и размеренно, как давным-давно известную им церемонию, потом продолжали быть мужем и женой по привычке, скованные цепью обычая, родительской воли и придирчивых взглядов придворных. Но ложе без нежности, без огня не давало желанного наслаждения и не приносило заветного залога по воле богов свершившегося брака, и царица чувствовала себя обманутой. Бывали, правда, редкие миги, когда она ощущала себя счастливой, едва ли не любимой — вот как теперь, когда он вернулся из похода, когда пришёл к ней, истомившийся по привычной ласке. Она сразу заметила, что лицо его покрылось бронзовым загаром, только на лбу под диадемой осталась белая полоса, и такие же следы от браслетов на руках. Он как будто похудел, и мускулы его стали ещё крепче, они упруго переливались под потемневшей кожей, и касаться их было не так уж приятно. А в остальном он был всё тем же Тутмосом, привычным, спокойным, большей частью равнодушным к её женским уловкам и действительным радостям и печалям. Впервые заговорил с ней о сыне, когда лежали рядом, отдыхая после бурной любовной схватки — иначе он не умел. Его рука, лежащая на её животе, источала удивительную силу, он словно хотел ладонью покрыть всё её чрево, в горсть захватить маленький мир, в котором тоже желал властвовать. И Нефрура поверила скорее его упорному желанию, чем силе его любви, всей кровью постаралась зажечь в себе маленькое пламя, а поддерживать его ходила в храм Исиды. И вот сегодня…

— Его величество желает видеть тебя, лучезарная госпожа, владычица земли до края её. Прикажешь принести вина и фруктов?

Оборачиваясь на слишком громкий, назойливо громкий голос прислужницы, царица наступила ногой на измочаленный лотос, ей стало неприятно, будто наступила на живое. Хорошо, что она ещё не успела сказать Тутмосу о своих надеждах. Вино, фрукты… Она принимала его как дорогого гостя, действительно — редкого гостя. И сейчас ей менее, чем когда-либо, хотелось видеть мужа.

— Приветствую тебя, Нефрура. Отчего я не видел тебя в храме Амона? Мне сказали, что ты нездорова — это правда?

— Правда. Но нет причин беспокоиться тебе, мой божественный господин.

Он подошёл к ней близко-близко, неожиданно обнял за плечи. Нет, не обнял — рывком повернул, притянул к себе, как, должно быть, за повод притягивал кобылицу.

— Может быть, долгожданное?

— Нет.

— Ты уверена?

— Да.

Он с разочарованием, слишком явным, чтобы пытаться его скрыть, отпустил её.

— Жаль.

Она с трудом удержалась от глухого стона, надрывного рыдания, громкого крика. Боль, зажатая в груди, требовала выхода, она подступала к горлу, как тёмная вода. Сейчас задушит… Нефрура выдернула ещё один лотос из полупрозрачной алебастровой чаши, сжала его в судорожно вздрагивающей руке.

— Жаль, — повторил Тутмос. И ещё раз, с растяжкой: — Жаль! Прикажу молиться божественным отцам в святилище целителя Имхотепа. Если великая Исида отвратила от тебя свой лик… Ты получишь всё, если родишь мне сына. Довольна ханаанской добычей? А какие дары получил мой великий отец! Я обложил данью три города, все доходы с них пойдут на процветание и украшение храма. Великий отец будет доволен. Джосеркара-сенеб сказал мне, что были в храме счастливые знамения.

— Что же ты будешь делать дальше, господин мой?

— Дальше? — Тутмос прошёлся по покою, резко, энергично, как всегда ходил, от его шага сонный воздух пришёл в движение, даже солнечные лучи, казалось, поспешили за ним. — Много ещё дела в Ханаане. Мегиддо — не единственный город, который нужно взять. Кое-кто из этих предателей заключил союз с митаннийцами. Нужно держать их в страхе, иначе и положенной дани не соберёшь. Мне достались только богатства Мегиддо и нескольких окрестных городов, но этого мало! Я хочу построить новые храмы, новый дворец для тебя, для себя. Всё это требует огромных богатств…

— И ты найдёшь их в Ханаане?

— Не только в Ханаане. Когда сочту, что войско готово, — вступлю в единоборство с митаннийским царём.

Он сидел на низкой резной скамье, опершись на неё обеими руками, как усталый ремесленник. И рассуждал так спокойно о том, что заботило его, но царицы не касалось. Он и на ложе мог говорить о войне, о сражениях и походах. Сердце его глухо к печали жены, до него не достучаться слабыми женскими руками, способными только казнить беспощадно невинные тёмно-голубые цветы. Она может рыдать, биться головой о каменные стены, разодрать в кровь грудь и руки, а он не двинется с места и будет сидеть спокойно и прямо, глядя на неё равнодушным взором. Она может выбежать на балкон дворца и броситься вниз, на камни двора, но вряд ли и тогда Тутмос поднимется со своей скамьи и бросится к ней, чтобы удержать её. Вот так, рассуждая о новых походах, он может просидеть несколько часов, а потом перестанет говорить и будет только размышлять над тем, сколько коней и колесниц понадобится для борьбы с царём Митанни, сколько золота и серебра пойдёт на вооружение и содержание многотысячного войска. А внутри у царицы всё разгорается то злое, сухое пламя обиды, которое, должно быть, выжгло дотла её чрево, превратило её в сухую землю без цветения. Как близко было долгожданное — и вот опять презрительная усмешка, бесстрастное лицо Исиды, притворно-сочувственные взгляды придворных и эта обида, которая то языком пламени, то жалом скорпиона касается измученного женского сердца. И исхода ей нет, нет и конца, как не было и начала — или царица проглядела его там, в полузабытой уже юности, когда сводный брат, некрасивый и нелюбимый, равнодушно надел на её шею свадебное ожерелье и почти бросил на неласковое брачное ложе? Нефрура вдруг тихо заплакала, вспомнив свадьбу, первую ночь с Тутмосом и то почти презрительное равнодушие, с которым он наутро покинул её покои. Слёзы покатились так внезапно, что она не успела придумать им оправдания, но это сделал за неё Тутмос — встал, подошёл к ней, неловко обнял за плечи.

— Плачешь о нашей разлуке, Нефрура? Или о сыне?

Она кивнула, предоставляя ему самому выбрать вопрос для безмолвного ответа. Он коснулся кончиками пальцев её подбородка, грубовато лаская. Близко-близко были его глаза — тёмные, непроницаемые, в которых крошечным отражением подрагивала она, совсем обессиленная и покорная. Так он смотрел на неё в ту волшебную уже ночь по возвращении из Мегиддо. И ещё один раз, когда умерла Хатшепсут и Нефрура пала ниц перед мужем, единоличным повелителем Обеих Земель. Тогда он поднял её, придерживая за локти, посмотрел в лицо пытливо, словно пытаясь проникнуть взглядом во все сокровенные глубины её Ба. Хатшепсут и дочери сулила свой удел — власть фараона-женщины. Нефрура содрогалась, когда видела собственные изображения, изготовленные по приказу матери, — женщина в мужском наряде, немее, накладная бородка… Порой её терзали сны, в которых она превращалась в мужчину, не сумев до конца освободиться от женской плоти; она кричала во сне, прислужницы в страхе сбегались в её покои. Освободила её только смерть матери, внушавшей почтение и ужас, постыдные изображения были забыты, царица осталась обыкновенной женщиной, наслаждающейся той властью, какая у неё была, и ласками мужа. Но, может быть, Тутмос не забыл той безмолвной угрозы, которую источали эти уродливые изображения?

— Твои слёзы огорчили меня, Нефрура. Я хочу, чтобы ты была весёлой. Джосеркара-сенеб говорит, что только любовь рождает детей. Разве я не люблю тебя? Скажи, разве не люблю?

— Любишь, господин мой.

— Тогда, может быть, ты не любишь?

— Зачем ты заставляешь меня страдать?

— Тогда будь весёлой. Хочешь, отправимся кататься на барке? Вдвоём… И я буду с тобой до захода солнца.

…Гигантской слезой, упавшей с неба необдуманно, невольно — слишком близко от дворца, слишком далеко от цветников, — казался пруд, окаймлённый цветущими зарослями, и вода в нём была мутной, как ни старались смотрители царских водоёмов. Но изредка и в нём всплёскивала хвостом серебристая рыба, такая крупная, что проходила волна, и белые лотосы испуганно трепетали и жались к берегам, как застигнутые бурей птицы. Малая царская барка лениво бороздила гладь мутно-зелёной воды, и казалось, что она тычется носом то в один, то в другой берег, хотя пруд был не так уж мал. По верхушке установленного посередине царского шатра изредка скользили ветви ив, когда барка слишком близко подходила к берегу, и зелёный свет листьев проникал сквозь лёгкую полупрозрачную ткань. Тутмос медленно пил вино из золотой чаши, царица, полулёжа на вышитых подушках, смотрела на него. Тихая мелодия арфы доносилась с кормы, сливаясь с плеском весел и шелестом листьев, и царицу клонило ко сну, который и был бы самым приятным времяпрепровождением. Тутмос, видимо, делал над собой усилие, чтобы казаться весёлым, но притворяться он умел ещё меньше, чем Нефрура, и потому предпочитал пить вино, смакуя каждый глоток, хотя это отнюдь не было его привычкой. Вот так же когда-то каталась по этому пруду царица Хатшепсут со своим возлюбленным Сененмутом. Но тогда барка была вся изукрашена гирляндами цветов, музыка звенела громче, а прислужницы нарочно громко пели любовные песни и смеялись, чтобы заглушить бесстыдные стоны наслаждения, доносившиеся из шатра. Появившись на палубе, Сененмут украдкой посматривал в воду, чтобы поправить парик и диадему и привести в порядок спутавшиеся ожерелья; его красивые глаза были подернуты томительной негой, и прислужницы, нарочно не замечая царского любимца, продолжали петь, бросая в воду цветы, плывшие вслед за баркой изящной, но неуклонной флотилией. Зачерпнув ладонью воду, Сененмут брызгал ею в сторону девушек, и та, кому на лицо попадали блестящие капли, вскрикивала от восторга. Молодой жрец, талантливый архитектор и воспитатель царевны Нефрура возвысился в одночасье, став главой земли до края её, особой, приближённой к плоти бога, управляющим садами Амона, начальником его ткачей. Только ли потому, что был красив, или потому, что по его рисункам и чертежам был создан великолепный храм своевольной владычицы? Воспитателем он был хорошим, Нефрура любила его. Сененмут учил девочку чтению, письму, счёту, изучал даже с нею тайны звёздного неба, и ей казалось, что ему известно всё, что он может обучить её танцам, плетению корзин или тайной науке жрецов. Тогда в нём ещё не было надменности и этого презрительного прищура, который так оскорблял молодую царицу впоследствии… Сидя рядом с царевной, разложив вкусно пахнущие краской папирусы и водя по строчкам тупым концом калама, он читал нараспев старинные гимны, восхваления божеств, сказания о великой битве Хора с убийцей Сетхом. Увлекаясь решением какой-нибудь сложной математической задачи, он увлекал и ученицу, с упоением выводил на папирусе изображения головастика, узла, подковы, весело смеялся, когда вдруг обнаруживал ошибку у себя самого. Играя с царевной в кости, отдавался игре всецело, будто ставил на кон всё своё немалое богатство, и огорчался чуть ли не до слёз, когда проигрывал. В садах храма Лиона показывал ученице редкие растения, подробно рассказывал об их целебных или опасных свойствах и протягивал ей цветок на своей ладони с таким видом, словно это был драгоценный камень. Царевна как-то поинтересовалась, как воздвигаются храмы, Сененмут вспыхнул от восторга, принёс свои чертежи и долго объяснял ей, как рассчитываются высота и толщина стен, как определяется число колонн и избирается та или иная форма кровли. Сененмут был такой весёлый и беспечный, ему ничего не стоило войти в покои царевны смеясь, с ручной обезьянкой на плече, которая бесцеремонно дёргала его за нос и корчила смешные гримаски, он мог подбросить высоко в воздух и ловко поймать блестящий золотой браслет, принесённый им в подарок, любил напевать какую-нибудь смешную песенку, пока Нефрура корпела над решением сложной задачи… Это был ласковый, радостный мир учителя и ученицы, в который непрошеным гостем вторглась Хатшепсут, долгое время ревниво следившая за дочерью и Сененмутом. Занятия их всё чаще прерывались неожиданными приказаниями царицы, Сененмута постоянно вызывали в царские покои, а желание Хатшепсут прославить своё царствование невиданным доселе возведением храмов привело к тому, что воспитатель всецело превратился в архитектора, постоянно обсуждающего с повелительницей планы построек. Вскоре во дворце начали поговаривать о любовной связи царицы с Сененмутом, слухи доходили до Тутмоса и Нефрура и обоим не доставляли радости, а вскоре Сененмут появился в Зале Совета и занял место недавно отошедшего в страну Запада верховного жреца Аменемнеса. Незаметно он проскользнул и в Зал Приёмов и стад частым гостем в Доме Войны, не говоря уже о том, что двери обоих Домов Золота были открыты для него постоянно. Утратив привлекательный облик весёлого, жизнерадостного и беспечного молодого человека, Сененмут превратился в надменного придворного, чья грудь покрылась, как панцирем, тяжёлыми ожерельями наградного золота, а спина приобрела прямоту и твёрдость каменной колонны, не сгибающейся даже перед Хатшепсут. Стареющая повелительница бросалась к нему в объятия, едва успев затворить двери своих покоев, сплетала свои пальцы с пальцами Сененмута на глазах у придворных, давала ему пить вино из своей чаши, словно не замечая того, что любимец становится своенравным и гордым, позволяет себе отдавать важные приказания от своего имени, вмешивается во все дела, даже в те, которые издавна решались только советом верховных жрецов. Лицо Тутмоса темнело от гнева, печалью омрачалось лицо молодой царицы — бывший учитель не замечал её, ограничивался только предписанными ритуалом приветствиями. Но звезда, вспыхнувшая в одночасье, и сгорела в один миг, в своём сокрушительном полёте сорвав покрывало с лица Хатшепсут. А Нефрура пролила немало слёз, вспоминая учителя таким, каким он был с нею, и сейчас при воспоминании о нём её лицо затуманилось печалью. Но нельзя было при Тутмосе произносить имени ненавидимого им врага, и она отвернулась, чтобы фараон не заметил изменившегося выражения её лица. Раньше оно было просто печально — теперь выражало страдание.

— Тебя утомило это плавание, Нефрура?

Она вздрогнула от неожиданности, услышав голос мужа, вздрогнула так явственно, что Тутмос усмехнулся.

— Нет, мой возлюбленный господин.

— Ты скучаешь?

— Нет.

Музыка на палубе затихла, как будто прислушиваясь к голосам, доносящимся из шатра. И стало совсем тихо, только лёгкий шорох весел нарушал безмолвие. Барка плыла посередине пруда.

— Будешь ждать меня из похода?

— Буду, господин мой.

— А если ждать придётся двадцать лет?

— И всё равно буду…

— Я ведь не остановлюсь на Мегиддо.

— Ты сказал: есть много городов в Ханаане, и в Куше, и в Митанни, и в стране Джахи.

— Нужно восстановить справедливость, Нефрура. Хека-хасут слишком долго правили Кемет. Велики были Яхмос и Секененра!» Но то, что восстановлено ими, нуждается в укреплении.

— В тебе всё ещё кипит гнев, лучезарный господин мой?

— Месть, царица. И желание справедливости. Кемет — сердце мира, избранный богами центр его. Над ней единой во всей своей сияющей силе восходит солнце! И все народы должны быть под пятой её…

— Тогда нужно возводить величественные храмы, строить дворцы и разбивать сады, мой повелитель. Нужно, чтобы божественные отцы, мудрость Кемет, посвящали в свои таинства достойных и хранили откровения старых мудрецов. Чтобы землепашцы получали обильный урожай и рыбаки собирали богатый улов. Тогда Кемет процветёт.

Тутмос улыбнулся, по своей привычке не разжимая губ.

— Мудро, царица. Но обо всём этом заботилась твоя мать Хатшепсут, а я позабочусь о том, чтобы Кемет стала всем миром и чтобы кони мои не могли и за год пройти от края до края её. Клянусь священным именем Амона! — Он снова поднял чашу с вином. — Думай о роскошном дворце, который я подарю тебе. И о том подарке, который можешь принести мне.

Барка подплыла к берегу, по верхушке шатра зашелестели листья, и прохладный зелёный отсвет упал на лицо фараона. Музыка зазвучала снова в такт лёгкому покачиванию барки, но голосов прислужниц не было слышно, словно царственные супруги и впрямь были одни.

Но даже если бы это было так на самом деле, Тутмос не потянулся бы к царице, не стал бы её целовать так, как делал это когда-то расчётливый, а может быть, и действительно влюблённый Сененмут. Тоска заходила по сердцу царицы тупым лезвием ножа, которое и не усугубляло боли, но и не давало пройти ей. Тихо подняв голову, она взглянула на Тутмоса. Он уже размышлял о своём, задумчиво чертя на борту барки планы каких-то неведомых будущих крепостей.

* * *

Из пустыни дул горячий ветер, при известной доле воображения или болезненной усталости приобретавший плотность, форму, цвет. Красный ветер, багровый ветер, густой и колючий, ощетинившийся ожогами раскалённых песчинок, дул уже десятый день, и глаза переставали различать другие цвета, даже самые свежие, спокойные. Лагерь, погруженный в болезненную сонливость, растёкся по песку подобно массе расплавленного металла, люди и животные передвигались медленно, тяжко волоча за собою свои тени. Измученные глаза лошадей и вьючных ослов с тоской выискивали в красноватом мареве очертания вожделенных оазисов, где была вода, где в тени пальм можно было укрыться от зноя, а люди и не вглядывались в даль, предпочитая укутать лицо, меньше двигаться, меньше говорить. Второй поход в земли Ханаана начинался неудачно, но на этот раз войско Кемет уже знало, что нет иного пути, кроме победоносного, и нет иной воли, кроме воли фараона-воителя, преисполнившегося намерения превратить ханаанских правителей в данников своего величества. Воля Тутмоса поистине была велика, она была способна поднять на ноги тяжелораненого и вдохнуть в него силы, она могла сдвинуть с места огромные массы людей и колесниц, но она была бессильна в борьбе с Сетхом, как когда-то оказался бессильным светлый Хор, и фараону ничего не оставалось делать, как только ждать вместе со всем своим войском милости ветра или божественного чуда. Но и тут стараясь по мере сил противостоять складывающимся столь неудачно обстоятельствам, фараон то и дело покидал свой шатёр и обходил лагерь, беседуя с военачальниками и снисходя даже до разговоров с простыми воинами. Он казался бодрым вопреки всему, хотя и у него на зубах хрустел песок и глаза были воспалены, и Рамери, следовавший за Тутмосом постоянно, ощущал порой восхищенное бессилие перед волей этого бога с человеческим лицом. Руки Тутмоса тосковали по оружию, он порой брал свой крепкий лук, натягивал тетиву, пробовал остроту стрел, сжимал рукоять серповидного меча, но с досадой разжимал пальцы, сетуя на бесполезность этих упражнений. Проводя ладонью по бортам нагретых солнцем колесниц, он хмурился, отходил резко, гневаясь неведомо на кого, а в своём шатре подолгу молился Амону и беседовал с Джосеркара-сенебом, чьё деятельное спокойствие было поддержкой, путеводной звездой в эти тонущие в красном мареве дни. Спокойные глаза жреца учили терпению, выдержке, умели погасить то и дело взрывающееся пламя, и Тутмос, радуясь его присутствию, ощущал в то же время безмолвный укор божественного отца — «твоё величество, войско смотрит на тебя…» В последние дни люди стали болеть, многим понадобились целебные травы Джосеркара-сенеба, и жрец без устали приготовлял свои лекарства, изредка прибегая к помощи Рамери, когда нужно было растереть сухой корень в порошок на каменной зернотёрке или раздробить в пыль твёрдый, как камень, кусочек чёрной смолы. Были и другие жрецы-врачеватели, но Джосеркара-сенеб был врачевателем волею Имхотепа, его светлой рукой, и все знали это. И был ещё у Джосеркара-сенеба дар, удесятерявший силу его лекарств, — великий дар утешения, умение вдохнуть даже в безнадёжно больного надежду и волю к жизни. Происходи всё это в Нэ, он давно снискал бы себе славу великого целителя, но в военном лагере его услуги воспринимались как должное, особенно в эти раскалённые и растекающиеся по песку дни. Только Рамери видел, как устаёт учитель, как много сил отдаёт он и своим больным, и ставшему с ним словоохотливым фараону, и в те редкие часы, когда Джосеркара-сенеб получал возможность отдохнуть, ревниво берёг его сон, не давая беспокоить по пустякам. Выдавались и редкие часы, когда они могли поговорить — обычно это случалось во время приготовления лекарств, и говорили они тогда о многом, но только не о Раннаи. Если бы Рамери был меньше занят тем, что происходило у него в сердце, он заметил бы сам, что жрец, очень любивший свою дочь, избегает говорить о ней. Недомолвки порождали безмолвие, имя Раннаи было вычеркнуто из их бесед, словно её не существовало, но тем чаще Рамери слышал её голос, тем чаще во сне ощущал прикосновение ласковых рук, тем больнее врезалось в сердце начертанное золотыми иероглифами имя, данное ей Джосеркара-сенебом. И бежать от этого было так же бесполезно, как пытаться скрыться от палящего дыхания знойного ветра. Рамери уподобился многим влюблённым и страдающим безумцам, когда попытался убить в себе внезапно вспыхнувшую любовь, но попытка оказалась бесплодной, и он, к счастью, скоро понял это. Душные ночи, ночи без сна, давали обильный корм тоске, долгожданный сон приводил в его объятия Раннаи, выхода не было, невозможно было даже прибегнуть к самому лучшему лекарству — к помощи Джосеркара-сенеба. Рамери предпочёл бы, чтобы лагерь тревожили кочевники или разбойники-хабиру, тогда он думал бы только о безопасности его величества, но кто бы осмелился напасть на многотысячное войско? Он брался за любые мелкие, недостойные его звания дела, готов был чистить копья и кормить коней, не говоря уже о помощи Джосеркара-сенебу, но этого было недостаточно, времени для мучительного бездействия и сопровождающих его раздумий всё равно оставалось слишком много. Злой бог пустыни был беспощаден, он брал войско измором, как осаждённую крепость, словно то был ответ побеждённого Мегиддо. Ещё немного — и помутится рассудок, истомившиеся по бою воины начнут стрелять в воздух, а ещё хуже — друг в друга. Говорят, такие случаи бывали, и сам фараон нередко говорил об этом у себя в шатре. Но его величеству легче по крайней мере в одном — он совсем не думает о жене, он её не любит…

…Тутмос стоял на пороге шатра, скрестив на груди руки, пытливо, сдерживая волнение, всматривался в горизонт. За плечом фараона стоял Рамери, прямой, неподвижный, только взгляду своему позволяя следовать за взглядом владыки. Небо казалось спокойнее, светлее. Долгожданное свершалось, утихал ветер пустыни, смолкало хриплое дыхание Сетха. Не было ещё живительной прохлады, но не было уже и жгучего зноя, марево оставалось густым, тёплым, как нагретое молоко. Тутмос смотрел, прищурясь, мускулы на плечах чуть подрагивали от напряжения. Откинулась завеса шатра Дхаути, вышел молодой военачальник, тоже вгляделся в горизонт. Просыпаясь, воины протирали глаза, ещё только кожей, слабо ощущая что-то необычное, но уже посматривали друг на друга с любопытством, с ожиданием. За плечом фараона бесшумно появился Джосеркара-сенеб, Тутмос ощутил его дыхание, обернулся. И чёрные глаза его спросили безмолвно, как делалось всё в это утро: «Что скажешь ты, божественный отец?» И жрец ответил тихим шелестом губ, промельком улыбки, спокойным взглядом: «То, чего ты ждал, повелитель, свершилось». Только тогда фараон улыбнулся и простёр руки навстречу восходящему солнцу, более золотому, чем багровому. «И лагерь огласился радостными криками, и была радость в сердце величества его. И огласились пески Великой пустыни могучим рёвом войска, подобным реву нахлынувшей реки, и задрожала земля под стопой воинов величества его. Три города были повержены, три царства сложили свои богатства к ногам его величества, и множество было драгоценных даров, рабов и скота. И правители царств в страхе взывали к милости Великого Дома, и дочери их приходили с расплетёнными волосами, неся в ладонях своих сосуды благовонного масла…»

Поход, начавшийся столь неудачно, был завершён стремительно и победоносно, с лёгкостью, которая не снилась сокрушителю Мегиддо. Ему не пришлось самому вступать в битву, военачальники начали дело, воины довершили остальное. Болезни, мучительное утомление, жажда — всё было забыто, когда утихло дыхание Сетха, когда выстроились в ряд грозные колесницы, когда лучники попробовали крепость луков и остроту своих стрел. Теперь Тутмос зорко следил за тем, чтобы жадность не погубила плодов его стремительных атак, да и военачальники были научены опытом Мегиддо. Добыча разорённых царств была невелика по сравнению с той, что была захвачена в Мегиддо и окрестных городах, но хороши были резные серебряные кубки, которыми славилось одно из царств, хороши и кони — сильные, великолепно обученные. Среди пленниц не было особенно красивых, но была одна, поражавшая гибкостью и красотой стана, она оказалась искусной танцовщицей, тело её и на ложе было телом танцовщицы, и от этого у Тутмоса слегка покруживалась голова — приятно. Военачальники тоже были довольны, руки их не остались пустыми. Полушутя, как во время военных парадов, были захвачены ещё несколько мелких городов, жители одного из них даже не сопротивлялись, сразу выслали к Тутмосу-воителю царских детей с богатыми дарами. Отправив в Нэ гонца с донесениями и с частью даров Амону, Тутмос захотел поразвлечься, велел устроить охоту в пустыне. Во время охоты был свиреп и удачлив, щедро одарил особенно искусных охотников, среди которых оказался всё тот же Аменемхеб, воин. Рамери смотрел слегка ревниво на простого воина, которому повезло, Джосеркара-сенеб заметил это, но только лёгкой полуулыбкой дал знать, что заметил. Теперь у них было время для разговоров — удачный поход оказался целительным для войска, больных было мало, и только десятка два легкораненых. Тутмос больше не нуждался в беседах со жрецом, после вынужденного бездействия он буйно предавался развлечениям, сердце его было глухо ко всякой премудрости, в том числе и божественной. А Рамери ждал, ждал всем существом заветных часов, когда начальнику царских телохранителей дозволялось предаться блаженному сну, поручив охрану его величества наиболее преданным воинам. Снова, как в детстве, он тянулся к учителю, задавал ему вопросы, но теперь случалось так, что иной раз он переспрашивал, а порой спорил с Джосеркара-сенебом, почтительно, как всегда, но не менее горячо, чем в тот день, когда встретился с Раннаи в доме её отца. Словно заноза жила в сердце, не давая дышать так вольно, как раньше, давала о себе знать всякий раз, когда слуха касалось слово «бак» — раб. И ещё мучили сны, в которых перед очами спящего Ба вставал царский дворец в Хальпе, обугленные стены, языки пламени, окружающие со всех сторон; во сне Рамери слышал вопли женщин, звон оружия, откуда-то издалека доносился отчаянный крик матери на почти забытом, почти незнакомом языке: «Спасите царевича, спасите моего сына!» Он видел ярко-синий осколок неба — единственное, что было у него связано с Хальпой, видел лазурь, пробившуюся сквозь чёрные клубы дыма, и осколок небесной синевы вонзался в глаза, поил взгляд непонятной печалью, смутным ощущением давнего горя. Тот воин, который захватил его в плен, который скрутил ему руки за спиной — может быть, сам он, постаревший, или его сыновья служат в войске Тутмоса? Почти против его воли всплывали в памяти имена, слова на родном языке, и всё чаще назойливо звучало: «Араттарна, Араттарна, Араттарна», словно кто-то, злой и невидимый, постоянно стоял за спиной и звал тихо, но неустанно. В Кемет его называла так только одна женщина, которую он любил, его прекрасная Раннаи, с которой он так и не увиделся во время краткого отдыха в столице — она жила в поместье своего мужа в дельте и даже не приехала повидаться с отцом. Была ли она нездорова или Хапу-сенеб держал её взаперти, не знал никто, даже Инени, который уже стал старшим жрецом Амона и нередко бывал по делам своего храма в дельте. Иногда к Рамери приходила мысль о том, что Раннаи избегает встреч с ним, от этого делалось горько, но другая мысль приходила и уничтожала первую — ничто не могло заставить её разлюбить отца, только разлучить с ним могла людская злая воля. Невыносима была сама мысль, что он может больше не увидеть Раннаи, не говоря уже о том, что даже смерть Хапу-сенеба не могла бы соединить их — он был рабом, она — знатной госпожой; пленников, таких, как он, не отпускали на свободу. Великая победа или любовь могли бы внушить фараону счастливую мысль о даровании свободы начальнику своих телохранителей, но разве он задумывался над участью бывшего царевича, которого можно было легко хлестнуть по лицу веером или плетью? Не только цепи, которые ощущал на себе Рамери, томили его — была ещё тоска, более сильная, чем любовная, тоска без имени, ставшая в последнее время его воздухом и пищей. Он смутно помнил те слова, которые сказала ему пленная ханаанеянка в лагере при Мегиддо, помнил только боль от этих булавочных уколов, со стыдом вспоминал свою ярость и свою грубую страсть, вино, выпитое без меры у костра простых воинов и своё пробуждение наутро в шатре, куда он попал неизвестными путями, которых не мог припомнить. Не с той ли ночи тоска вошла в него и окружила плотным кольцом, сделав своим рабом более, чем сам он был рабом фараона? Он хотел рассказать об этом Джосеркара-сенебу — и не мог. Он видел, что и жреца терзает какая-то печаль, мог догадаться о её причине, но страшно было разомкнуть уста — расскажи он о тоске, непременно всплыло бы имя «Араттарна», а за ним и та, что произносила его, преступная жена верховного жреца, любимая дочь, далёкая возлюбленная. Нет, говорить нельзя было…. И молчать больше не было сил. Рамери подумал однажды, что хорошо было бы пригвоздить себя копьём к стене, чтобы тело не рвалось к учителю, чтобы поселилась в теле боль, тягучая и изматывающая, стирающая с сердца все мысли, такая боль, которая бывает спутницей даже небольших ран. И ещё мелькнула однажды мысль, что спасение сулят воды Хапи — глубокие и тёмные, никогда не выдающие своих тайн. Но мысль о том, что воды лишат его тело погребения, отдадут его на корм слугам Себека, была так страшна, что он почувствовал себя преступником, восстающим против воли богов, вдохнувших в него жизнь. И потом, если Раннаи не может принадлежать ему на земле, кто знает, может быть, она соединится с ним в загробном царстве?..

…Они стояли под звёздным небом, в нескольких шагах от царского шатра, неподалёку догорал костёр. Здесь, в пустынном краю, не было ночных птиц, их голоса заменяли звуки военного лагеря — приглушённые голоса и смех воинов, пофыркивание коней, переклички дозорных. А вверху, в небе, была тишина, манившая к себе, как глубь реки, далёкая и мирная, несокрушимая. И казалось, можно было ощутить всей кожей пространство, отделяющее небо от земли, проникнуть в суть этой беспощадной пустоты, разделившей Геба и Нут, стоило только запрокинуть голову и закрыть глаза на миг. Именно это и сделал Рамери, наслаждаясь мгновениями кажущегося покоя — даже тоска, казалось, разомкнула кольцо, крылья невидимых птиц затрепетали возле самого сердца. Джосеркара-сенеб пристально взглянул на воина, губы его приоткрылись, словно он собирался заговорить, но только лёгкий вздох сорвался с них, камнем запечатав готовое родиться слово. Неожиданно Рамери опустился на колени у ног жреца, порывисто схватил его руку, прижал к своему сердцу. Он сделал это так, словно они были совсем одни, словно их не могли увидеть воины, сидящие у костров, словно тишина звёздного неба окутала учителя и ученика и сделала их бесплотными и невидимыми. Джосеркара-сенеб улыбнулся, как всегда, мягко и серьёзно. Рамери не поднимал головы, и его голос прозвучал приглушённо:

— Учитель, ты позволишь мне сказать всё, что на сердце?

— Разве мы оба так изменились, Рамери?

Невольный упрёк коснулся самой болезненной раны Рамери.

— Ты видишь сам, учитель, что я изменился, ты знаешь это не хуже меня. Я знаю, я должен был заговорить раньше, но не мог и боюсь, что не всё смогу сказать и сейчас… Но ведь ты поможешь мне?

— Да, мальчик. Встань, я хочу видеть твои глаза.

Рамери послушно поднялся, лицо его теперь было освещено бледными звёздными лучами и слабыми отсветами догорающего пламени.

— Мы много говорили с тобой в последнее время, учитель, и всё же я не сказал тебе ни единого слова, которое должен был сказать. Мне нужно было видеть тебя, слышать твой голос, ибо ты — единственное, что есть у меня, сокровище моё и награда, ты словно остров, поднявшийся из пучины вод, и я опять ищу спасения, прибегая к тебе. Однажды, учитель, я решил убить себя… Не спрашивай, как пришла ко мне эта мысль, как завладела моим сердцем, но я уже держал в руке меч, я был готов свершить казнь над собой, чья жизнь так недорого стоит.

Должно быть, великий Амон внушил мне, что я должен хотя бы увидеть тебя перед смертью. Я пошёл к твоему шатру, твой раб Техенну сказал мне, что ты нездоров и рано лёг спать. Я обещал, что не потревожу тебя, и вошёл в шатёр. Ты спал, сквозь щель в завесе шатра пробивался лунный свет, и он упал на твоё лицо в тот миг, когда я опустился на колени у твоего ложа. Не знаю, что со мной случилось, но я не мог отвести взгляда от твоего лица, смотрел и смотрел не отрываясь и просидел так до рассвета. И когда я ушёл, мне уже не захотелось совершать того, о чём я думал. Ты спас мне жизнь, учитель — уже второй раз…

— Когда же это было, Рамери?

— Ещё под Мегиддо.

— Я не знал.

— Я долго скрывал это от тебя, и это у меня получилось, как видишь.

Жрец укоризненно покачал головой.

— Неужели ты забыл все мои слова, забыл, что жизнь — величайший дар, который у нас позволено отнять только давшему её божеству? И что случилось с тобой, если ты готов был пронзить себя мечом? Почему не пришёл ко мне, почему не рассказал? Я видел, как льнул ты ко мне в последнее время, видел, что ты таишься от меня, и мне было больно.

— Больно, учитель? Я причинил тебе боль?

— Да, Рамери. Как ребёнок. Дети всегда больнее всех ранят наши сердца. Но ты искупишь свою вину, если расскажешь мне всё. Клянусь священным именем Амона, я выслушаю тебя до конца, что бы ты ни поведал мне. Ты ещё можешь это сделать? Можешь? — Жрец ласково погладил воина по щеке, и тот вздрогнул, как от боли. — Говори, мальчик! Если хочешь, пойдём в мой шатёр.

— Нет… Я спрошу тебя, учитель, — что со мной происходит? Ба рвётся на части, и так больно внутри, словно четыре раскалённых кинжала вонзились в сердце. Иногда я задыхаюсь от тоски, и мне хочется разбить свою голову о каменную стену, иногда и сам чувствую, как превращаюсь в камень, только этот камень может плакать. Я по-прежнему люблю великого Амона, но теперь всё чаще и чаще ко мне приходит мысль, что владыка богов не может считать меня своим истинным рабом, ибо я чужой крови. Кровь эта была во мне спящей змеёй, теперь открыла глаза и грозит мне постоянно, и терзает мою грудь. Кто я? Я давно не спрашивал себя об этом. Скажи мне теперь ты, кто я — один из тех, кому по праву надлежало бы плестись по пескам вслед за всеми этими несчастными правителями, или тот, кому надлежит подгонять их копьём?

Джосеркара-сенеб долго молчал, прежде чем ответить. Костер уже догорел, вблизи шатра потемнело, но даже в темноте было видно, как блестят взволнованные глаза Рамери — глаза ученика, ждущего ответа.

— Я скажу тебе только одно, мальчик: если твоё сердце приказывает тебе поднять меч на тех, кого ты любишь, сделай то, что хотел сделать ночью в лагере под Мегиддо, или беги в пустыню, чтобы солнце сожгло тебя. Нет ничего хуже предательства, нет ничего страшнее измены, а путь к ней лежит через сомнения. Если любовь к великому богу и его возлюбленному сыну угасает в твоём сердце, мне было бы легче увидеть тебя мёртвым, хотя я и люблю тебя, как сына. Я не верю голосу твоей ханаанской крови, я верил, что ты предан своему долгу и чист сердцем. И если ты обманул моё доверие…

Рамери в отчаянии сжал голову обеими руками.

— Нет, божественный отец, нет, нет, отец мой! Ты знаешь, у меня нет другого отца! Пощади меня, спаси, спаси от меня самого, без тебя я не справлюсь, без тебя не будет легче броситься в воды Хапи или повиснуть на мече, как правитель Кидши; если ты оставишь меня, кончится моя жизнь!

— Двадцать лет его величество жил под скипетром Хатшепсут, ненавидевшей и боявшейся его, и двадцать лет ты стоял у его ложа, готовый отразить предательский удар. Даже в ночь после битвы у Мегиддо фараон спал, доверив свою жизнь хурриту, стоявшему у его ложа, вооружённому мечом. А ведь ты мог бы вонзить этот меч в его горло, как когда-то сделали телохранители Аменемхета I, мог бы избавить от позора и унижения своих соотечественников. Отчего же ты этого не сделал?

Одни прокляли бы тебя и предали страшной казни, другие вознесли бы тебя и считали героем, но и те и другие боги отвернулись бы от тебя, ибо ни одно доброе, ни одно великое дело не может начаться с предательства. Я сказал тебе всё, Рамери. Или ты предпочитаешь, чтобы я назвал тебя твоим ханаанским именем?

— Отец мой!

— Довольно. Бывает, что дети предают и собственных отцов… Я уйду в свой шатёр. И если завтра тебя найдут мёртвым, я буду знать, что ты не захотел совершать предательства и убил в себе сомнения, не в силах справиться с ними. Если же ты будешь жить, не будет у фараона слуги надёжнее тебя.

Жрец высвободил руку из судорожно сжавшей её руки Рамери и пошёл в сторону своего шатра, спокойный, как обычно. Только походка его была походкой очень усталого и как-то враз постаревшего человека, крепившегося, чтобы не выдать своих чувств, жестокого, чтобы не показать своих страданий. Он шёл медленно и ни разу не обернулся, и Рамери тоже ни разу не взглянул ему вслед. Только, отняв ладони от лица, положил руку на меч, висевший у пояса.

* * *

Военачальники стояли плечом к плечу, крепкие, неподвижные, будто выстроенное к битве войско, всё — в панцирях, без умащений и украшений. Казалось, не только взгляд, но даже рука фараона не в состоянии сдвинуть их с места — так грозно стояли они, будто вросли в землю. И всё же, когда Тутмос встал со своего кресла, они невольно, почти неуловимо подались назад, слегка склонили головы. Фараон стоял перед ними — низкорослый, с грубоватым лицом, чёрным от загара, и его слегка прищуренные глаза смотрели спокойно, только чуть-чуть усмехаясь. По своей привычке он скрестил на груди руки и — ждал. Когда военачальники вошли в его шатёр и пали ниц, он нетерпеливо повелел им подняться, и они поднялись, встали стеной, крепостью, которая защищала — он сразу почувствовал это — что-то недоброе. Однако он медлил, не начинал разговора, с лёгкой усмешкой следил за тем, как нервно подрагивают скулы Дхаути, как напряжены мускулы Себек-хотепа, как сдерживает дыхание могучий Хети. Он рассчитывал на то, что выкормыши Хатшепсут, попробовав на вкус настоящей войны и настоящей победы, превратятся в стадо послушных овец, но, видимо, ошибся — овцы всё ещё казались львами, а в глубине его груди всё ещё копошилось неприятное чувство, похожее на тревогу и беспокойство, как было это все двадцать лет его жизни под скипетром Хатшепсут и под угрозой предательского удара в спину. До сих пор его передёргивало, когда кто-нибудь, кроме Рамери, хотя бы на мгновение оказывался у него за спиной, и Тутмос ненавидел себя за это чувство, слишком напоминающее страх. Но вот теперь они стоят перед ним лицом к лицу, а неприятное чувство не проходит, как будто за спиной невидимая рука изготовилась нанести тот самый, двадцать лет грозящий обрушиться удар. Фараон переступил с ноги на ногу, кончиком языка коснулся сухих губ, прикинул, достаточно ли твёрдым будет его голос, если он заговорит. И сказал, глядя прямо в лица военачальников, отмечая про себя каждое движение их бровей, губ и глаз:

— Что привело вас ко мне, Себек-хотеп, Хети, Дхаути?

Себек-хотеп выступил вперёд, как и должно было быть, на мгновение прижал руку к груди, к сердцу, словно бы оно билось слишком сильно и могло помешать говорить.

— Твоё величество, да будешь ты жив, цел и здоров, если тебе угодно склонить свой слух к нашим речам, позволь сказать мне, недостойному…

— Позволяю.

— Твоё величество, вот мы вернулись из-под стен Мегиддо, вот мы опять, по слову твоему, двинулись в Ханаан, вот взяты новые города, новые царства. Но силы воинов твоих не беспредельны, злое дыхание Сетха и так уже погубило многих. Куда двинемся мы дальше, твоё величество? Снова через пустыню, подставляя лица опаляющему ветру, теряя людей сотнями? Добыча наша обильна, наши пленники ждут, когда мы отправим их в Кемет. Но пройдёт время — и некого будет вести, ибо кости их будут засыпаны песками и скрыты от людских глаз.

— Отчего же пленники ещё не отправлены в Кемет? — грозно спросил Тутмос.

— Да будет позволено ответить тебе, твоё величество, сколь бы дерзким ни показался мой ответ, — для того чтобы сопровождать пленников, нужно много сильных и зорких воинов, а отпустив их, мы ослабим войско.

— Неужели для охраны этих тощих кляч нужно так много воинов?

— Ты не знаешь, сколь хитры и коварны ханаанеи, твоё величество. Бывало, что один из них затевал драку со своим соседом, а когда стражники подбегали к ним, чтобы разнять, вся толпа пленников набрасывалась на них и забивала насмерть своими цепями. Бывало и так, что они перегрызали горло воину, поднявшему на них плеть, хотя руки их были скручены за спиной. Заболев чёрной лихорадкой, они пропитывали заражённой слюной обрывки своих одежд и бросали их в лица воинов, которые копьями пытались отогнать больных от остального отряда. У них много хитростей, твоё величество, а воины дороги нам, ибо никто не знает, не окажется ли завтра на нашем пути войско, подобное тому, что ждало нас у стен Мегиддо.

— Ты боишься, Себек-хотеп?

Военачальник снёс оскорбление не дрогнув.

— Да, твоё величество, в груди моей живёт страх за тебя, страх за Кемет.

— И что же ты предлагаешь?

— Если будет позволено мне сказать, я скажу, что нужно возвращаться в Кемет, вести войско назад, к великим пирамидам. На следующий год, отдохнув и набрав новых воинов, мы можем снова отправиться в земли Ханаана. Но теперь…

— На следующий год? Ты так сказал, Себек-хотеп?

— Да, твоё величество, я сказал так. С нашей богатой добычей мы войдём со славой в столицу великого Лиона, мы сможем принести ему щедрые жертвы и испросить удачи для следующего похода. К тому же, твоё величество, наступает время, когда мы уже не сможем кормить лошадей тем, что растёт у них под ногами. И тогда…

— И тогда ханаанеи превратят нас в измочаленные стебли папируса, так, Себек-хотеп?

— Твоё величество, я этого не сказал…

— Не сказал? — Глаза фараона были совсем близко от лица военачальника, и они были страшны, хотя владыка мира смотрел на Себек-хотепа снизу-вверх. — Что же говорил ты мне всё это время? Ты думаешь, что великому Амону будет достаточно тех жалких отбросов, которые ты называешь богатой добычей? Ты думаешь, что царь богов удовлетворится тощими девками с болтающимися грудями, древними стариками с глазами, залитыми гноем? А тот скот, который ты собираешься пригнать в Нэ, — это стада белоснежных коров, обещанных Амону? Скажи только одно, Себек-хотеп: ты трусишь, ты соскучился по мягкому ложу, по благовонному маслу, по своим наложницам, и я поверю тебе. Вы привыкли прохлаждаться в своих домах, слушая сладкие речи женщины, не ведающей, что такое мощь и величие Кемет. Она пела вам об отдыхе, а вам не от чего было отдыхать! Теперь вы уговариваете меня уподобиться вам, трусливым женщинам! За меньшую дерзость, чем эта, я мог бы казнить всех вас, и того, кто говорит, и тех, кто молчит! Не ваши ли воины, вверенные вам, покрыли себя позором под Мегиддо? Вы хотели, чтобы ваш позор стал моим, но я скорее отрублю уши и носы всем вам, чем допущу это! Земной отец мой Тутмос, в котором пребывал Амон, велел мне идти не оглядываясь, и я исполню волю его, а не вашу, трусливые рабы! — Тутмос в ярости схватил плеть, её концы со свистом рассекли воздух. — Хотите, чтобы я погнал вас палками в пустыню, как простых воинов? И после этого вы осмелитесь ещё уговаривать меня вернуться в Нэ?

Плеть рассекла воздух совсем близко от лица молодого Дхаути, и военачальник не выдержал — бросился наземь, ткнулся лицом в землю. И тотчас же пали ниц Себек-хотеп и Хети и лежали неподвижно, будто сметённые вихрем, так же неподвижно, как стояли незадолго до этого. Фараон бросил плеть; не глядя, она коснулась, будто умышленно, согнутой спины Себек-хотепа, осмелившегося произнести дерзкие речи. Военачальник вздрогнул, пальцы его рук заскребли по земле, Тутмос усмехнулся, чувствуя, как постепенно откатывает от сердца внезапно налетевший гнев. И сказал почти спокойно, обращаясь к поверженным рабам его воли:

— Поднимитесь!

Они поднялись, жалкие, уничтоженные. Не ожидали столь быстрого и позорного поражения, не знали, что грубая брань фараона, его гневная вспышка так подействуют на них, так быстро отнимут у них силы. Поистине, он был богом, этот низкорослый человек, богом со своей несокрушимой волей, которую изъявлял не словами, а взглядом, тугим перекатом напрягшихся мышц, резким охлестом плети. И если военачальники и могли сейчас припомнить молчаливого и казавшегося покорным Тутмоса-полуфараона, властителя без прав, то только так, как припоминают болезненное видение, полуявь, полубред. Неужели могучий лев мог столько лет спать, вобрав когти в мягкие подушечки грозных лап? И в каком страхе должна была жить Хатшепсут рядом с этим запертым в клетке, но живым и свирепым зверем!

— Однажды вы уже посоветовали мне быть осторожным и трусливо последовать указанной вами тропой. Тогда я не послушался вас, ибо слышал голос моего отца, приказывающий мне идти вперёд. И после, в моём шатре, вы пытались оправдаться, зная мою победу. Я думал, что Мегиддо научил вас многому… — Тутмос нахмурился, упоминание о Мегиддо и у него вызывало неприятные воспоминания. — Запомните только одно: моё величество будет неуклонно следовать по пути, предначертанному великим Амоном, и ничто на свете не заставит его свернуть с избранного пути. Когда вы поймёте это, вы научитесь повиноваться не плети моей, но единому взгляду, приказывающему вам сдвинуть с места горы, перейти вброд Тростниковое море. А теперь… — Фараон сделал знак, слуга мгновенно поднёс ему шкатулку из слоновой кости, украшенную золотом. — Этим ожерельем, Себек-хотеп, я хотел украсить твою грудь. Видишь, какое оно тяжёлое, как много в нём золота? Оно и теперь будет принадлежать тебе, только не из моих рук ты примешь его, а из рук моего раба. Возьми его, Рамери, и передай военачальнику Себек-хотепу, опытному в боях и храброму, как лев. Что же ты медлишь, отважный? Бери!

Склонив голову, Себек-хотеп принял ожерелье из рук Рамери, раба, стараясь не коснуться их. На широкой ладони хуррита ожерелье не выглядело таким уж тяжёлым. Рамери не смотрел на военачальника — они были братьями в унижении, его тоже хлестнули по лицу коротким словом «бак» — раб. Он вспомнил, как впервые услышал это слово, его произнесли уста Джосеркара-сенеба, когда жрец привёл пятнадцатилетнего Араттарну во дворец и велел пасть ниц перед низкорослым, некрасивым юношей в царских одеждах. Тогда кровь тоже бросилась в лицо ханаанского царевича, но тогда не было ещё Раннаи, которую это слово отделяло от него навсегда несокрушимой, непроглядной стеной. Он был рабом по имени, но не по крови, и кровь возмутилась, грозя сокрушить своим биением голубую хрупкость вен. Что же произошло с ним, если стало так обжигать привычное слово «раб»? Ища помощи, Рамери оглянулся на учителя, но Джосеркара-сенеб сидел, опустив голову, словно и сквозь него прошла грозная стрела, пригвоздившая пленного ханаанского царевича к безнадёжности. Себек-хотеп надел ожерелье, но было видно, что оно обжигает его грудь, как раскалённое дыхание Сетха, что блеск красноватого золота подобен для него блеску и ярости действительного огня, способного уничтожить его тело или по крайней мере причинить жгучую боль. Счастливы были Дхаути и Хети, не получившие подобного дара! Но они стояли, опустив глаза.

— Теперь идите! Через три дня моё величество двинется дальше, в глубь Ханаана, и горе тому воину, чьи ноги ослабеют в этом походе, чьё тело запросит отдыха и сладкой пищи. Пусть эти три дня пешие воины учатся стрелять в цель, а колесничие — разворачивать колесницы на полном ходу. О больных и раненых доложите божественному отцу Джосеркара-сенебу и его помощникам, о запасах еды и питья справьтесь у хранителя походной казны Хеви. Довольно. Я всё сказал!

Военачальники снова пали ниц и ползком, пятясь, покинули царский шатёр. Тутмос проводил их насмешливым взглядом, но, когда Себек-хотеп, Дхаути и Хети исчезли, с облегчением сжал и снова расправил слегка вздрагивающие пальцы. Эта быстрая победа стоила ему немалых сил, и он мгновенно почувствовал, как остатки их покидают его. Скользнув утомлённым взглядом по лицу Рамери, Тутмос заметил, что хуррит смертельно бледен, но не придал значения такой мелочи и лишь сделал рукой знак, что отпускает Рамери, что место у его ложа могут занять другие, тоже верные и надёжные, но не такие божественно, непреклонно всесильные, как начальник царских телохранителей. Сердце у Тутмоса билось слишком сильно, он с досадой подумал, что придётся снова глотать неприятное на вкус питьё, приготовленное Джосеркара-сенебом. До сих пор он не научился успокаивать своё буйное сердце, а ведь это необходимо, если он собирается править много лет. Сколько уже времени потеряно даром! Сколько времени похитила у него Хатшепсут — за него не расплатиться и вечностью! Как всегда, при мысли о Хатшепсут, невольно сжались зубы.

— Божественный отец, скажи, что делать, когда один человек не даёт покоя?

— Живой или мёртвый, твоё величество?

— Мёртвый!

— Забудь о нём.

— Хотел бы — и не могу.

— Постоянно вспоминая его, ты сам даруешь ему жизнь, и не только в твоём сердце. Зачем же вспоминать мёртвого врага?

Неожиданная мысль, да к тому же ещё такая простая, поразила Тутмоса.

— А ведь ты прав, Джосеркара-сенеб! Кажется, теперь я знаю, как отогнать от себя воспоминания. Если ненавижу врага, то для чего же буду дарить ему жизнь каждый день? Она была права — я глупец, что до сих пор не подумал об этом.

Жрец устало улыбнулся.

— Твоё величество, прошлое не даёт тебе покоя, а ведь оно способно похитить у нас и настоящее и будущее. Постарайся изгладить его из своей памяти, как сделал ты с именами своих врагов. Это не так уж трудно, если ты будешь помнить то, что я тебе сказал.

— А так можно поступить с любым прошлым?

— Да, твоё величество. Можно забыть собственное имя, язык, на котором произнёс первые слова. Что же говорить о врагах!

Рамери поднял голову и встретился взглядом с Джосеркара-сенебом. Он был бледен, но глаза снова приобрели спокойную ясность. Чувствуя, что слова жреца обращены к нему, сердцем отзываясь на них, он был подобен туго натянутой тетиве большого лука, дереву, чьи израненные корни снова крепко вросли в землю.

— Что ж, последую твоему совету, тем более что прошлое уходит с людьми, ведь так? Те, кто окружали Хатшепсут, уходят, и даже моё величество своей волей не может их удержать. Я должен сказать тебе, божественный отец, нечто печальное для тебя, хотя моего сердца эта печаль не тронет. Ты слышал уже о смерти твоего родственника, мужа твоей дочери? Утром прибыл гонец из Нэ. Теперь я могу взять её в свой женский дом…

Ещё один томительный переход, и на пути снова крепость, с первого взгляда кажущаяся неприступной, сложенной из огромных обтёсанных глыб руками богов. Тутмос хмурился, стараясь не показать вида, как ему это неприятно. Осада Мегиддо стоила слишком дорого, да и то успех пришёл к нему только после того, как союзниками стали мор и голод. Что же на этот раз? Он снова собрал военачальников.

— Твоё величество, — сказал Себек-хотеп, — необходимо построить осадную стену, можно также засыпать песком канал, снабжающий город водой, но на всё это понадобится много времени.

Тутмос был нетерпелив.

— А если сделать это побыстрее?

— Твоё величество, это очень трудно….

— Может быть, ты ещё скажешь «невозможно»?

Себек-хотеп помнил гнев фараона и не желал раздражать его.

— Прости меня, твоё величество, но иного способа я не знаю.

— Вы вообще разучились воевать за время правления женщины и сами стали женщинами! На что нужны вы, если не знаете таких простых вещей? Почему хека-хасут умели брать крепости уже в то время, когда воины Кемет ещё не умели защищать их?

Вопрос был справедлив, и Себек-хотеп не мог не признать этого.

— Твоё величество, для осады нужно время и терпение, но скоро нам трудно будет добывать корм для лошадей.

— Опять ты за своё!

— Прости недостойного, твоё величество, больше я ничего не могу сказать.

Фараон сел, поигрывая плетью, хмуря брови. Допустить, что боги отвернулись от него на этот раз, что даже время года гонит его назад, в Кемет? Он не мог смириться с этой мыслью, даже если бы ему об этом сказали все верховные жрецы.

— Ты тоже ничего не можешь сказать, Хети? И ты, Дхаути?

— Нет, твоё величество.

— А если поджечь крепость?

— Вокруг много открытого места, к ней трудно будет подойти. А даже если удастся зажечь огонь, защитникам крепости будет легко погасить его.

— А если попробовать горящие стрелы?

— Лучники подвергнутся смертельной опасности, твоё величество.

— Воины на то и созданы, чтобы подвергаться смертельной опасности!

— Стрелы не смогут перелететь через высокие стены, для этого и нужна осадная стена. Если же попытаться выломать ворота…

— Что мешает это сделать?

— Открытая местность, твоё величество. Нет больших камней, нет даже больших деревьев. И враги всё равно не дадут нам подойти слишком близко.

— Значит, крепость неприступна?

Боясь вспышки гнева фараона, Себек-хотеп ответил осторожно:

— Нужно некоторое время, чтобы подготовиться к осаде, твоё величество.

— Ты же сам говоришь, что времени нет!

— Если мы задержимся, войску грозит голод.

— Но в окрестностях Мегиддо вы об этом не думали!

— Там были поля и плодовые деревья. Здесь же ничего нет.

Тутмос нетерпеливо топнул ногой.

— Вы только для того и созданы, чтобы воздвигать преграды на моём пути! Что же, Себек-хотеп, ты предлагаешь мне отступить?

— Мы ещё не начинали осады, твоё величество. Ты можешь послать гонцов…

— С мирными приветствиями правителю города? А может быть, ещё и с дарами?

Себек-хотеп в отчаянии воздел руки к небесам.

— Твоё величество, это всё, что я могу сказать тебе!

— Ты и так сказал достаточно. Значит, предлагаешь мне сделать вид, что я и не собирался осаждать эту крепость? А что будет, если правитель города заподозрит меня в трусости?

— Все они достаточно напуганы Мегиддо, твоё величество.

В первый раз за всё время беседы фараон удовлетворённо кивнул.

— Так!

— Правитель города не может знать, сколь многочисленно или малочисленно наше войско. Он знает имя великого Тутмоса, подобного богам. И мы получим от него богатые дары, хотя и не такие, какие получили бы при взятии города. Но жадность может погубить нас, твоё величество.

Тутмос изумлённо и разгневанно взглянул на военачальника.

— Жадность? Желание обогатить владения моего отца Амона ты называешь жадностью?

— Есть жадность воинов, простых воинов. Ты помнишь, как это было при Мегиддо…

— Неужели вы ещё раз допустите это?

— Скорее ляжем мёртвыми, но ты знаешь сам, людьми овладевает необузданная страсть, которую пробуждает львиноликая Сохмет. С нею нелегко справиться даже богам…

Тутмос внезапно повернулся к Джосеркара-сенебу, который, как всегда, присутствовал при разговоре фараона с военачальниками.

— Что скажешь ты, божественный отец?

— Посылай гонцов, твоё величество. Себек-хотеп прав.

Тутмос немного растерялся, услышав столь краткий и точный совет. Он понял, что бессилен перед двойной преградой — опытностью и осторожностью военачальников и мудростью жреца. Здесь ему уже не удастся действовать так стремительно и безрассудно, как делал он это при Мегиддо. Идти в одиночку на штурм крепости немыслимо. Если можно идти самому во главе отряда по узкой горной тропе, то здесь его личное мужество бессильно.

— Что ж… — Тутмос поднял жезл, призывая к повиновению. — Пусть отправятся люди мудрые и смелые, красноречивые и знающие толк в ханаанских хитростях. Выбери их сам, божественный отец. Но если они вернутся с позором или не вернутся вовсе…

Но этого не случилось, как и предсказывал Себек-хотеп. Уже на другой день прибыли посланцы правителя города, униженные и испуганные, с богатыми дарами, а к вечеру явился на поклон и сам правитель, тщедушный, маленького роста, с искажённым от ужаса лицом. Глядя на него, Тутмос пожалел, что не взялся за осаду крепости. Если военачальники были подобны своему правителю, даже неприступная крепость могла рухнуть как здание, выстроенное детскими руками из песка. Город был обложен данью и подчинился безропотно, правитель всячески уверял владыку мира в своей преданности и желании содействовать процветанию Великого Дома, и войско Кемет отошло от крепости, не истратив ни единой стрелы. Как ни трудно было Тутмосу смириться с этим, здравый смысл взял верх, и он покорился воле богов, до поры до времени сжав в кулаке своё слишком пылкое сердце. Он решил отыскать в старых папирусах секрет осады крепостей и поклялся, что сделает это — с помощью военачальников или жрецов. Он знал, что хвастливые описания походов не всегда верны, сам допускал это, но всё же в них могло отыскаться средство, необходимое для продолжения войн в Ханаане. Тем более в Митанни, куда Тутмос собирался отправиться сразу же, как только войско его научится брать укреплённые города и военачальники перестанут осторожничать на каждом шагу. Это царство причиняло много хлопот, и столкновение с ним было неизбежно, хотя бы все силы управляемой богами природы восстали против намерения воинственного фараона. Но пока нужно было смириться и вести войско в Кемет, удовлетворившись тремя покорёнными царствами и богатой данью избавленного от осады города. Правда, по пути можно было поживиться кое-чем ещё, но осторожность военачальников сделала своё дело — Тутмос начал задумываться. Опасно растратить людей и силы в мелких стычках, которые не могут принести больших плодов, да и в самом деле, стоит подумать о голоде и болезнях, изнуряющих воинов больше, чем любое кровопролитное сражение и даже многомесячная осада. Тутмос приказал возвращаться в Кемет и увидел, с какой радостью принято это приказание. Он был огорчён. Сам он вовсе не стремился в Нэ, к своим роскошным дворцам, где всё напоминало о ненавистной Хатшепсут, хотя постепенно изглаживались со стен её имена и имена её любимцев. Была ещё Нефрура, чрево которой изнывало от засухи. Он редко вспоминал о ней, впрочем, так же редко, как делал это, будучи в Кемет. Всё-таки она была дочерью Хатшепсут, и царица прочила ей свою судьбу — о таких вещах не забывают, даже если жена тиха и покорна, даже если никто не принимает её всерьёз. Но неужели и ему суждена судьба его отца — долгое и томительное ожидание наследника? До тех пор, пока его нет, трон Тутмоса непрочен. И родить наследника должна великая царская жена — будь Тутмос сыном главной царицы, не случилось бы с ним такого позора и несчастья. Может быть, он и в самом деле слишком мало любит свою жену и оттого боги не дают ему сыновей? Время идёт, оно слишком быстро протекает меж пальцами вечности. Сына нужно воспитать, нужно сделать его настоящим воином, настоящим правителем, а для этого тоже нужно время. Тревожило Тутмоса и то, что до сих пор у него не было сыновей ни от наложниц, ни от младших жён — только дочери, которых он любил, как любят домашних животных. Иногда он с удовольствием возился с ними, но сознание того, что какая-нибудь из этих девочек может стать в будущем новой Хатшепсут для нового Тутмоса, отравляла всю радость его отцовства. Всё это прошло бы, если бы Нефрура родила сына. Значит, и для этого нужно возвращаться в Нэ, снова молиться перед статуей великого Амона. Отчего судьба бывает так же жестока к живым богам, как и к обыкновенным смертным? Порой кажется, что она даже более жестока к ним, более пристрастна. В хижине бедного рыбака десять сыновей, а великие цари проводят время в бесконечных молитвах о даровании им наследника. Это несправедливо! Однако отчаиваться ещё рано…

— У меня будут сыновья, Джосеркара-сенеб? — спросил он однажды.

— Будут, твоё величество.

— Ты в этом уверен?

— Спроси своё сердце.

— Ты должен молить богов о наследнике, божественный отец. Когда-то, говорят, ты помог мне появиться на свет…

— Боги милостивы к тебе, твоё величество.

— Мне нужен сын!

— Он появится, когда придёт время.

— Но когда же оно придёт?!

— Боги живут по иным законам, великий фараон. Твой сын, наследник престола Кемет, столь же твой, сколь и сын лучезарного царя богов. Ты не можешь позволить своему сердцу быть безрассудным…

— А ты можешь?

— Что я? Мой сын не наследует трона. Жизнь моя принадлежит Великому Дому и больным, нуждающимся в исцелении. Однако фараон — отец не только своим детям по плоти, но всем, кто населяет благодатную страну Кемет. Если рыбак утонет в реке, его сын должен знать, что он не сирота. Если воин погибнет в бою, его дети должны знать, что под рукой могущественнейшего из могущественных им не страшна никакая опасность. В этом величайшая мудрость и справедливость царской власти. Ты познаешь это, твоё величество, когда ощутишь сладость благодеяний. Будь милостив к врагам, просящим пощады, однако не забывай о тех, кто не просит у тебя милости, но уповает на неё.

— Но их так много!

— А разве мало лучей у солнца?

* * *

— Ты хочешь сказать мне нечто, Рехмира?

Чати стоял перед фараоном, боязливо и как бы беспомощно сложив на груди руки, потупив глаза, и выглядел очень маленьким и слабым, хотя и был человеком довольно большого роста. Рехмира не было ещё и сорока лет, но его успехи по службе поистине могли считаться головокружительными. Он родился в столице, был потомком древнего и знатного рода, с детства прилежно следовал наставлениям Птахотепа и действительно добился преуспевания во всём, заняв место чати с той лёгкостью, что свойственна только очень хитрым и уверенным в себе людям. Привитая в детстве привычка к придворным играм и интригам помогла ему довольно быстро освоиться в своей новой должности и приобрести достаточное количество влиятельных сторонников. Рехмира слыл опытным царедворцем — во всяком случае, в делах, касающихся внутреннего благосостояния Кемет. Пользуясь длительными отлучками фараона, он довольно умело вёл государственные дела, не касаясь особо сложных, кое-как держал в руках местную знать степатов и пользовался уважением жрецов, а этого было вполне достаточно, чтобы считать чати выдающимся человеком. Возвращение фараона в Нэ несколько сбило с толку привыкшего к некоему своевольству Рехмира, но он и помыслить не мог, что окажется в таком трудном положении — тем более в такой яркий, радостный день, когда его любимая наложница Ми родила ему сына! Ощущая неприятную слабость в ногах и лёгкий холодок внутри, чати предпочёл устремить взгляд в землю, вернее — в плиты каменного пола, покрытые затейливой росписью. Фараон пожелал принять его в своих личных покоях, значит, всерьёз был недоволен или желал выяснить что-то, и вдруг этот бесстрастный вопрос — «Ты хочешь сказать мне нечто, Рехмира?»

Тутмос сидел в кресле с высокой прямой спинкой, положив руки на подлокотники, изготовленные искусным мастером в виде львиных голов. Взгляд золотых львов не предвещал ничего доброго, а тон фараона, холодный и слегка насмешливый, отнимал у чати всякую надежду на беззаботную радость в домашнем кругу, по крайней мере сегодня. Наверное, речь зайдёт о войне. Воинственный Тутмос, едва вернувшись из Ханаана, вновь собирается туда, и, как всегда, ему нужно золото. Но почему тогда не призвать правителей обоих Домов Золота? Если же фараону нужны новые воины, было бы проще обратиться к жрецам. Но если фараон собирается воевать ежегодно, тогда никакого войска не хватит. Разве что наёмники… Но они обходятся дорого, да и воины Кемет большей частью смотрят на них презрительно и не доверяют ни кехекам, ни кушитам. Те пленные, что приведены из чужих земель и взяты в войско, обычно сражаются храбро, но они ещё более ненадёжны. А раз так, откуда же возьмётся войско неисчислимое, как туча гонимого ветром песка, как волны Великой Зелени? Во время царствования Хатшепсут почему-то рождались большей частью девочки. А если бы наоборот, тогда в войске Тутмоса было бы сейчас много молодых и сильных юношей. Вот у самого чати сегодня родился сын, может быть, тоже будущий военачальник. Такой крикун, что дрожат тростниковые занавески и служанки уже с утра сбились с ног, пытаясь утихомирить высокородного младенца…

— Ты слышишь меня, почтенный Рехмира?

Чати провёл кончиком языка по пересохшим губам.

— Слышу, твоё величество.

— Я предпочитаю говорить с чати, а не с каменной статуей.

«Каменной статуей!» Пожалуй, сейчас почтенный Рехмира не отказался бы от этой участи. Лучше быть каменной статуей, чем человеком из плоти и крови, которого можно избить плетьми и даже казнить. Что же так рассердило фараона, в конце концов? Уж не то ли, что Рехмира на свой страх и риск отважился приостановить строительство нового царского дворца в окрестностях Мен-Нофера?

— Так вот, если ты видишь меня и слышишь, если ещё не уподобился камню, отвечай: куда девались налоги, собранные твоими людьми в шести степатах земли Буто? Или, может быть, правитель Белого Дома ошибается, говоря о том, что в земле Нехебт в этом году засуха погубила все посевы? Отчего же случилось так, что Белый Дом, несмотря ни на что, оказался богат, а Красный беден?

— Твоё величество, засуха коснулась обеих земель, но в земле Буто пересохли многие каналы, в иных степатах новых не проводили много лет. В земле Нехебт дела с этим обстоят лучше. Кроме того, многое зависит от предусмотрительности правителей, от запасов зерна, от усердия начальников областей. Ты знаешь, так бывает всегда, твоё величество. Те степаты, о которых ты говоришь, пострадали более всего…

— Те самые, в которых расположены твои поместья? Значит, ты разорился, Рехмира?

Чати начал ловить ртом воздух, как выброшенная на берег рыба.

— Твоё величество, и мои закрома оказались пусты…

— Что-то непохоже!

— Мне едва удалось собрать урожай, я не знаю, чем буду кормить своих людей. Но все до последнего зёрнышка было отдано в закрома Великого Дома, я даже…

— Пожертвовал своим собственным благосостоянием, ты хочешь сказать?

— Это было бы для меня величайшим счастьем…

— И станет, если ты не вернёшь награбленное! Где подати с шести степатов?! По-твоему, находясь в походе, я не знаю, что творится в Кемет? Кстати, ты сказал мне, что не хватило золота и драгоценного дерева для постройки моего нового дворца. Не потому ли, что ими украсилась кровля твоего нового дома в окрестностях Хемену?

— Меня оклеветали, божественный фараон!

— Возможно. Но отчего в таком случае твои закрома ломятся от ячменя и пшеницы, а мои пусты? Не забывай, мне нужно кормить войско. И кстати, неужели истрачена уже вся пшеница, собранная с полей Мегиддо?

— Управляющий царским хозяйством…

— А также начальник закромов, хранитель скота и царских виноградников! Ты ещё, кажется, осмелился не разрешить строительство канала в третьем степате земли Нехебт, но зато распорядился провести канал в одиннадцатом степате земли Буто, как раз там, где располагаются твои виноградники! Много ли у тебя вина в этом году, достойный чати? Будет ли что пить при твоём погребении?

Помертвев, Рехмира повалился на пол, уткнувшись лбом в холодные каменные цветы. О прекрасная Ми, поистине, ты произвела на свет сына в злосчастный день, чёрный день для твоего возлюбленного господина! Если ему суждено остаться сиротой, то лучше уж было бы и не рождаться на свет. Чати будет казнён или заточен в подземелье, а его поместья, виноградники и сады перейдут во владение Великого Дома. Он попался глупо, как старый разбойник, который на своём веку ограбил немало гробниц и ради забавы запустил руку в складки одежды потрёпанного прохожего. Значит, фараону всё известно. С какой стати ему, злосчастному, померещилось, что воинственный фараон занят только войной и даже не подозревает, что творится в Кемет во время его отсутствия? Глупец! Глупость всегда вредна, но в некоторых случаях она может оказаться смертельной.

Тутмос встал, прошёл по залу, несколько раз обошёл вокруг распластанного страхом чати. Рехмира слышал этот тяжёлый шаг и, по совести сказать, боялся, что его ударят ногой, как собаку. Боялся, что просвистит в воздухе плеть и обрушится на его спину, и от этого тело совершало непроизвольные боязливые движения — чати корчился на полу, как раздавленный червяк. Во рту отчего-то было сухо и горько, а веки, сомкнувшись, упорно не желали размыкаться, чати предпочитал мягкую плавающую темноту, в которой изредка вспыхивали красные огоньки. И каменные цветы пахли гробницей.

— Поднимись, Рехмира. Когда я прикажу, ты поползёшь по пескам Великой пустыни, скованный цепью с другими преступниками. А пока что поднимись и слушай. Или ты не способен стоять на ногах? Тогда сядь на циновку. Дайте ему глоток ячменного пива!

Безмолвный слуга мгновенно исполнил приказание его величества, и чати, стуча зубами о край чаши, с трудом сделал глоток. Поистине, он предпочёл бы, чтобы в крепком тёмном пиве был растворен яд.

— Теперь слушай. Ты и сам понимаешь, что я оставлю тебя в живых не для того, чтобы любоваться тобой. Раз ты собирался так искусно обмануть фараона, значит, сумеешь обмануть и тех, чьи богатства нужны мне для содержания войска.

— Жрецов?!

— Не только их. Разве у местных правителей мало золота и пшеницы? Придумай ещё какую-нибудь засуху, почтенный чати, или обрушившуюся дамбу. В конце концов, урожай могут уничтожить стаи неведомых птиц! Надеюсь, ты понял меня?

— Понял, твоё величество.

— Даю тебе три месяца сроку. Если по истечении его я не увижу плодов твоих стараний, лучше будет, если твои почтенные предки возьмут тебя к себе в царство Осириса. Я не случайно спросил о количестве вина в твоих подвалах! Не вздумай бежать — тебя найдут. Я уверен, что ты справишься, хотя ограбить божественных отцов не так просто, как фараона, воюющего в Ханаане. Но смотри, чтобы никто не посмел упрекнуть Великий Дом в недостатке почтения к жилищам богов. Можешь поговорить кое с кем из верховных жрецов, они поймут, что выгоднее помогать мне, чем мешать. Только храм моего отца, великого Амона, должен остаться в неприкосновенности. Но главное — правители областей. Выпей ещё пива, Рехмира, твоё лицо всё ещё подобно лику, вылепленному неумелым скульптором из мокрой глины. У тебя есть время, хотя его и немного. Передай главному управителю царских работ, чтобы продолжали строительство дворца. Надеюсь, не по планам проклятого Сененмута они его строят?

— Твоё величество, этот человек был талантливым архитектором…

— Если мой враг будет искусным ткачом, ты прикажешь мне носить одежды, сотканные его руками? Пусть покажут мне планы других архитекторов, я сам просмотрю их. И кстати, повсюду ли изглажены имена Сененмута, Хаи и этого…

— Они остались только в гробницах, твоё величество, а последнего нет вовсе.

— Хорошо. И покончим на этом. И запомни, почтенный чати: обмануть фараона нельзя! Я уверен, что теперь ты будешь служить мне вдвое и вдесятеро усерднее, чем прежде, именно поэтому до поры до времени ты останешься на своём месте. Но берегись вызвать мой гнев вторично!

Этого фараон мог бы и не произносить. Перепуганный чати немедленно поклялся в сердце своём в несокрушимой верности Великому Дому, употребляя при этом такие страшные клятвы, каких не произносил за всю свою жизнь. На этот раз боги оказались к нему милостивы, и он вышел невредимым из покоев живого бога. Дома, у колыбели новорождённого сына, чати вознёс богам горячие молитвы, благодаря их за избавление от смертельной опасности. Рехмира немедленно дал новорождённому имя Аменхотеп, хотя раньше намеревался назвать его Рамесу в честь покойного отца, и объяснил счастливой и встревоженной его видом Ми, что только что испытал силу великой благости царя богов. Вероятно, наивная Ми подумала, что её возлюбленный господин свалился в реку и чудом избежал крокодильих зубов — войдя во двор своего дома, Рехмира бросился к колодцу и опрокинул на свою пылающую голову целое ведро воды, так что теперь она ручьём стекала с его одежды, — или предположила, что на него налетела колесница, во всяком случае, бедной наложнице было невдомёк, что могущественный чати только что испытал жесточайшее разочарование в своём уме и ловкости. Пытаясь отвлечь господина забавным сопением младенца у своей груди, наивная Ми заметила, что её возлюбленный господин, должно быть, очень рад рождению сына и оттого утратил обычную свою внимательность и осторожность, имея в виду воображаемых крокодилов и колесницу. Услышав это, Рехмира нервно рассмеялся, чем поверг женщину в полное недоумение, и подтвердил, что она тысячу раз права, права, права! Покинув наконец изумлённую Ми и буяна Аменхотепа, который кричал во всю дарованную богами силу лёгких, чати уединился в своём рабочем покое, горько посмеиваясь над самим собой. Увы, фараон оказался вездесущим, хотя Рехмира и не предполагал этого. Как же сумел он узнать?..

Покончив дела с чати, Тутмос отправился в покои царицы, куда в последнее время наведывался часто. Вот уже четыре месяца Нефрура носила в своём чреве долгожданное дитя, и Тутмос верил всем сердцем, что это будет мальчик. Царица старалась казаться весёлой, на самом деле её охватывал страх, она боялась и неожиданной нежности Тутмоса, и его пытливых взглядов. Увидев входящего мужа, она поднялась ему навстречу, он взял обе её руки, сжал их, заглянул ей в глаза. Она ответила смущённой, немного испуганной улыбкой.

— Всё ли хорошо, Нефрура?

— Всё хорошо, мой господин.

Он сел в кресло, притянул её к себе, усадил на колени, с удовольствием ощутив заметную тяжесть её обычно невесомого тела. Нефрура сидела покорно и тихо, опустив глаза, осенённые длинными чёрными ресницами. Ресницы эти — что птичьи крылья, коснись их — и улетят! Он поцеловал её, стараясь обнимать нежно, не причинять беспокойств.

— Ты очень бледна, Нефрура.

— Это тебе показалось…

— Разве можешь ты обмануть меня? — Тутмос негромко рассмеялся. — Чати пытался обмануть — и тот не смог! Разве это под силу тебе, женщине?

— Женщине многое под силу, мой возлюбленный господин.

— Но ты ведь не обманываешь меня, что ждёшь ребёнка? — Он положил руку на её уже обозначившийся живот. — Или ты носишь под платьем букет лотосов?

— Нет, я ношу солнце.

— Верно! И моя рука чувствует прикосновение его лучей…

Она не привыкла к его ласке, не привыкла к таким словам и чувствовала себя скорее смущённой, чем счастливой. Что будет, если она обманет его ожидания и родит дочь? Когда-то она сама обманула надежды своего отца, Тутмоса II. Родись она мальчиком — ни ей, ни Тутмосу не пришлось бы испытать тяжкого для них обоих владычества Хатшепсут. Если у Тутмоса и Нефрура родится дочь, тень Хатшепсут ещё долго будет витать над ними.

— Ты не покинешь меня, мой господин? Мне страшно…

— Чего же ты боишься?

— Разлуки с тобой. И ещё… — Она произнесла шёпотом, еле слышно, мучившие её слова: — Боюсь обмануть твои надежды, мой лучезарный господин.

— Девочка?

— Я надеюсь, что это будет мальчик.

— И я тоже надеюсь! — Забывшись, Тутмос слишком сильно сжал тонкую кисть царицы, она невольно поморщилась от боли. — Боги милостивы, они не обманут моих ожиданий. И думать не хочу о дочери! Потом, позже — может быть. Ты слышишь меня, Нефрура?

Она закрыла глаза, сжала веки кончиками пальцев. Нет, плакать нельзя. Это огорчит Тутмоса и может причинить вред ребёнку, ведь отныне она не принадлежит себе всецело, как это было раньше, даже после её замужества. Только бы он не покинул её, если она родит дочь. И не покинул бы сейчас, не шёл в Ханаан.

— Ты ведь не отправишься в Ханаан сейчас же, мой господин?

— Нет, дождусь твоих родов. Да и войско ещё не готово. Подожду, пока этот мошенник Рехмира раздобудет мне средства для содержания сильного войска. Нужно ещё закупить коней у хатти, обучить новобранцев… Отправлюсь в поход в начале времени перет, тогда переходы через пустыню будут легче. Не могу забыть этих долгих недель бездействия, пока дул горячий ветер из пустыни! Говорят, наш отец однажды едва не погиб в пустыне во время охоты, когда поднялся песчаный вихрь. Его спас какой-то воин, набросивший на его голову случайно оказавшийся под рукой плащ. Стоять в пустыне с войском, когда нельзя даже проводить учений, ужасно. А сколько людей гибнет из-за болезней! Если бы не искусство Джосеркара-сенеба и его помощников, я потерял бы половину войска. В походе достаточно ранений…

Он говорил энергично и громко, как всегда, когда речь заходила о войнах. Нефрура слушала мужа, продолжая сидеть у него на коленях, но думала о своём. Неужели боги будут жестоки к ним обоим и снова не позволят сбыться таким невинным и естественным надеждам? Опытные женщины говорили ей, что она носит мальчика, но и они могли лгать или ошибаться. Царица надеялась только на богов, на мать Исиду, ждала знамения, чуда. Если над её головой появится сокол — значит, она родит сына. И если упадёт к её ногам плод сикоморы, тоже будет сын.

— Ты всё-таки грустишь!

— Как я могу грустить, когда ты со мной, возлюбленный?

— Тогда улыбнись.

Она улыбнулась, чуть раздвинув уголки губ.

— Думай о радостном, Нефрура. Жрецы говорят, надо думать о радостном. А потом мы отправимся с тобой в Мен-Нофер, где строят новый дворец, хотя и пытался этому помешать глупец Рехмира. Будем там только вдвоём, всех женщин оставлю здесь. Ты, я — и сын. Как только встанет и научится ходить, дам ему в руки лук. Ничего, что лук будет больше его самого! — Тутмос снова хрипловато рассмеялся. — Пусть привыкает, пусть возится с ним, а потом я вложу в его руки маленький лук и покажу, как натягивать тетиву. Потом научу править колесницей, укрощать свирепых коней… Когда настанет день прощания с детством, возьму его с собой на охоту, пусть будет на колеснице рядом со мной, пусть послушает громкое дыхание коней, хруст песка, свист ветра в ушах. Я уверен, он будет в восторге! Я воспитаю его настоящим воином, более сильным, чем я сам. Его стрела будет пробивать медь толщиной в три пальца!

Нефрура вдруг прижалась головой к плечу мужа, как давно уже не делала, обхватила руками его шею, задышала прерывисто и часто-часто. Он неловко прижал её к себе и поцеловал крошечную розовую мочку её уха, украшенную тонкой золотой серёжкой. Мысли о сыне были так приятны, что Тутмос ощущал сейчас самую неподдельную любовь к своей жене, этой несчастной дочери ненавистной Хатшепсут. Он ждал от неё так много, что не мог не почувствовать — она имела право на его любовь.

— Ты будешь счастливой, Нефрура, очень счастливой. И ничего не бойся. Никто не заменит тебя, и ты не пожалеешь ни о чём. Только береги сына! Там, в Ханаане, я подумал однажды, что любая стрела, пущенная с городской стены, может, поразив меня, поразить Кемет и ввергнуть её в пучину неисчислимых бед. Но это только до тех пор, пока у меня нет сына. Теперь я понимаю своего отца…

— Господин мой, возлюбленный мой господин, будь осторожен!

— Об этом можешь не просить. Вокруг меня так много осторожных людей, что я и шагу не могу ступить без того, чтобы они не схватили меня за руки. Если бы я следовал их советам, ханаанеи до сих пор смеялись бы мне в лицо. А теперь притихли! Мне нужно покорить Кидши…

— Разве это царство ещё не покорено?

— Я изгнал его правителя, но внутри зреет что-то нехорошее. Жители Кидши не считают себя покорёнными, хотя и платят мне дань. По-настоящему покорен только тот, кто побеждён в бою — это я теперь знаю. — Тутмос нахмурился, по лицу тёмным птичьим крылом промелькнула тень. — Значит, придётся покорить их всех поодиночке. А потом я пойду в Митанни.

— Ты всю жизнь проведёшь в походах.

— А для чего ещё жизнь? Для того, чтобы стрелять на охоте уток и антилоп и ласкать красавиц? Всё это хорошо, но я рождён воином, мне лучше всего спится на походном ложе…

Она подумала: «Не на моём…»

— Слишком долго я ждал, Нефрура. Отец не успел сделать всего того, что было ему завещано его отцом. А я должен дойти до тех пределов, до которых доходил мой дед. И дальше его! Слишком много потеряла Кемет за время правления хека-хасут. Теперь нужно всё вернуть, я должен могучее царство оставить своему сыну. Можно строить дворцы и храмы, но враги могут их сжечь. Нужно сделать так, чтобы не было врагов! Кемет нужны рабы, много, много. И я приведу их со всех концов земли…

Тутмос мечтал вслух, забыв о том, что жена всё ещё сидит у него на коленях. Она могла бы гордиться таким доверием с его стороны, но знала ему цену: Тутмосу было всё равно, кто слушает его — царица, наложница или жрец. Размышляя о военных походах, он забывал обо всём остальном, и ничто не имело значения, кроме воздвигаемых словами крепостей, выстраиваемых отрядов, сокрушённых врагов. Вздумай она удерживать его или давать советы — он оттолкнул бы её яростно и зло, как охотничью собаку, посмевшую покуситься на убитую господином дичь.

— Нужно добиться того, чтобы любой ханаанский правитель падал ниц, заслышав имя владыки Кемет, чтобы не было нужды посылать к нему даже трёх вооружённых воинов. Предателям нужно вырывать языки и ноздри, замышляющие злое против великой Кемет должны сгореть. И я этого добьюсь! Если за время царствования женщины они привыкли смотреть на Кемет с высоты своих крепостных стен, то теперь будут бояться оторвать голову от земли, на которой я заставлю их пресмыкаться! Мои наместники будут править моим именем в Ханаане и Куше, а может быть, и в Митанни. Скажи, разве я хвастаюсь, Нефрура? Разве я мало сделал за эти два года?

— Ты сокрушил Мегиддо, мой господин.

— И не только Мегиддо! Они ползли на брюхе, глотая пыль, эти ничтожные царьки в пёстрых одеждах, с золотыми кольцами в ушах. Решили, что обошлось? Посмотрим, что будут вопить они, когда разобью их поодиночке, когда их сыновья станут моими рабами, а дочери наложницами! Только… — Тутмос вдруг резко оборвал себя, повернул к себе голову царицы, заглянул ей в глаза. — Только роди мне сына! На руках буду носить тебя, забуду всё плохое, что было, тканью небесной украшу твоё ложе! Не веришь? Докажу!

— Чем же, мой господин?

Он поднял её на руки, как девочку, прошёлся вместе с ней по вдруг посветлевшему покою.

— Солнце несу в своих руках, солнце! И буду нести даже по пескам великой пустыни! Сожги меня, благодатное, но дай то, что я хочу!

Царица тихо смеялась, прижавшись головой к груди своего грозного воителя.

* * *

— Могу я прервать твои размышления, досточтимый Менту-хотеп?

— Нет, Рехмира. Оставь меня, я думаю…

Царский сын Куша Менту-хотеп сидит в кресле, изукрашенном затейливой резьбой, которая невольно привлекает внимание огорчённого чати. Такие узоры не используют резчики Кемет. Должно быть, из Куша привёз Менту-хотеп это кресло. Или это дар царя Хатти? Краешек сердца Рехмира слегка обглодан нехорошим, простонародью присущим чувством, недостойным человека золотой крови. Но как не завидовать, когда в доме Менту-хотепа глаз постоянно натыкается на что-то редкое, изысканное и красивое! Говорят, это особый дар — окружать себя такой тонкостью, чтобы она казалась простотой. Менту-хотеп это умеет… (И всё же, почему у великого, могущественного чати нет такого кресла?!)

Они ведут беседу уже несколько часов, два самых могущественных человека в государстве, разумеется, после его величества… Откровенно говоря, не так уж часто приходится им беседовать подолгу, так как Менту-хотеп большую часть времени проводит в Куше. Но священный праздник Амона собирает в столице всех влиятельных лиц государства, всех, кому небезразлично, что подумает о них благочестивый фараон. Он, пожалуй, ещё может простить пренебрежение кое-какими дворцовыми церемониями, но непочтительное отношение к Амону — никогда! Хотя на этот раз, кажется, Менту-хотеп в столице не только для того, чтобы пасть ниц перед золотой статуей царя богов. До Рехмира доходили кое-какие слухи — насмешливые, упорные. Говорят, жена царского сына Куша, изысканная красавица Ирит-Неферт, оказала слишком большие почести полководцу Себек-хотепу, когда он очутился в Куше после покорения нескольких местных племён у четвёртого порога Хапи. Глядя на Себек-хотепа, трудно поверить — вовсе он не красавец и не соблазнитель женщин, а уж думает, похоже, только о военных походах, новых походах, о которых только и речь в царском дворце. Менту-хотеп явно озабочен не только государственными делами, хотя и пытается это скрыть. Только что он может предпринять? Если дело уже свершилось — назад не воротишь. Отнимать жену у царского сына Куша Себек-хотеп не станет, дело это хлопотное и небезопасное, да и не такова его любовь, чтобы решиться на такое безумство. У самого Себек-хотепа хорошая жена, тихая и скромная, хоть и не такая красивая, как Ирит-Неферт, трое детей, не станет же он, в самом деле, менять всю свою жизнь только из-за того, что провёл несколько приятных часов с красивой женщиной под лазурным небом Куша! А остальное — дело такое обычное, что и рассуждать-то всерьёз об этом стыдно. Велика важность — слухи! Если Менту-хотеп так любит свою жену, то пусть радуется — она тоже не настолько глупа, чтобы покинуть роскошный дворец в Куше, ни одна женщина на это не способна. Жаль, что нельзя высказать откровенно всё это. Вот если бы Менту-хотеп попросил дружеского совета… Но гордость царского сына Куша возросла с тех пор, как оказалась уязвлённой. И показать, что знаешь кое-что о его семейных делах — значит кровно его обидеть. А. чати нужен союзник, если уж не друг, то по крайней мере — союзник. У кого же ещё просить золота?

— Досточтимый Менту-хотеп!

— Что? А, твоё дело, Рехмира… Мне нужно обдумать ещё кое-что.

(«Что же? Уж не то ли, не носит ли случайно твоя жена чужого ребёнка? По лицу твоему вижу, что думаешь ты не о моих делах! Разве мало у тебя было времени, чтобы поразмыслить, чем ты отличаешься от Себек-хотепа и почему Ирит-неферт так не хотела, чтобы ты ехал в столицу? О великий Амон, внуши этому безумцу, что его размышления не принесут ему ничего хорошего!»)

На полу лежат узорные тени от листьев редких и дорогих пальм, посаженных в кадки и украшающих жилище царского сына Куша. Если присмотреться внимательно, в тенях можно разобрать какие-то письмена. Можно этим заняться, пока Менту-хотеп упивается своим горем. Но у Рехмира мало времени, точнее говоря — совсем нет. До истечения срока, назначенного фараоном, осталось восемь дней. Правда, кое-что сделать всё-таки удалось. Жрецы оказались благосклонны и согласились пожертвовать кое-что из богатств своих храмов, начальники областей тоже оказались гораздо более сговорчивыми, чем об этом принято судачить в кругу высшей знати. Но без золота Куша всё-таки не обойтись. Пусть золото одной покорённой страны служит для покорения других, это будет только справедливо в отношении Кемет, которую столько лет грабили чужеземцы. Миролюбивый фараон Тутмос II всё-таки достиг больших успехов в Куше, и сейчас эти успехи будут кормить войско его сына. Если удастся заручиться согласием Менту-хотепа, то… Но что чати может предложить ему взамен? Собственные поместья, виноградники, пашни, дорогих коней из Ретенну, красивых наложниц? Всем этим не удивишь Менту-хотепа. Пообещать ему поддержку влиятельных людей при дворе в случае, если фараон на него разгневается? Но Тутмос, кажется, очень доволен наместником Куша, и если уж его гнев обрушится на кого-то, то скорее на самого Рехмира. Пообещать помощь в борьбе с врагами, если таковые найдутся? Но у царского сына Куша нет таких врагов, он слишком далёк от двора, в своём Куше имеет всё, что только можно пожелать, он почти царь маленькой страны. Откуда же взяться врагам? Хотя… («О, великий Амон, неужели ты отнял мой разум и вернул его только что? О, владыка богов, ты снизошёл к твоему недостойному слуге, чтобы…»)

— Достойный Рехмира, я подумал над твоим предложением…

(«Предложением!»)

— Богатства Куша не так велики, как думают во дворце его величества. Правда, страна богата слоновой костью и кое-где есть месторождения золота, но вспомни, ведь недалёки те времена, когда страна Куш лежала распростёртой, поверженной в пыль, дома её и дворцы были сожжены, плодовые деревья вырублены, каналы засыпаны песком. Теперь она возрождается под скипетром его величества — да будет он жив, цел и здоров! — но всё же недостаточно богата, чтобы платить лишние подати, которыми и так обременена сверх меры. Благополучие Куша выгодно для Великого Дома, её разорение никому не принесёт пользы. Ты знаешь, достойный чати, сколько времени мне пришлось кормить войско, посланное его величеством для покорения нескольких мятежных племён. Мне пришлось кормить царских военачальников в собственном доме…

(«Вот оно!»)

— Это известно его величеству, достойный Менту-хотеп. Щедрость твоя была беспримерна, и военачальники преисполнены благодарности. Почти все…

— Почти?

— Кроме одного.

У Менту-хотепа дрогнули губы — слишком явственно, он даже судорожно облизал их кончиком языка. По спокойному, даже как будто непроницаемому лицу пробежала тень, в глазах промелькнул быстрый огонёк, которого не заметил бы никто, кроме ожидающего его чати. Но этого злого мимолётного отблеска было достаточно, чтобы он понял: стрела угодила прямо в цель. И тогда хитрый чати начал поворачивать стрелу в ране, аккуратно, не делая резких движений, но упорно, не переставая.

— Это было для тебя тайной, достойный Менту-хотеп?

— Что?

— Неблагодарность Себек-хотепа.

— Кого, ты сказал?

— Себек-хотепа. Военачальника Себек-хотепа, опытного в боях. Признаюсь: и я был так же слеп, как ты. Я считал его достойным человеком, особенно после того, как он удостоился милости его величества. Но в груди Себек-хотепа свила гнездо ядовитая змея.

Как слушает Менту-хотеп! Даже лицо заострилось, как лезвие меча, и глаза уже приобрели блеск отточенного металла. Грудь вздымается под тяжёлым драгоценным ожерельем, и пальцы впились в подлокотники кресла, вызвавшего зависть чати. И на лбу, там, где парик схвачен золотой лентой, появилась синеватая вспухшая жилка.

— Я всегда был тебе другом, достойный Менту-хотеп. Два высших сановника Кемет должны быть друзьями, это угодно Великому Дому, чтобы опора его всегда была крепка. И я никогда не завидовал тебе, хотя ты знаешь сам — много, много есть у тебя такого, чего нет у других, даже у меня.

Ложь промелькнула как змея, с лёгким шелестом, появилась и скользнула в паутину словесной травы.

— Именно поэтому мне было тяжело слышать оскорбительные для тебя речи Себек-хотепа. Если военачальник позволяет себе отзываться так непочтительно о царском сыне Куша, кто помешает ему отозваться столь же дерзко не только обо мне, чати, но и… Ведь ты понимаешь меня, Менту-хотеп? Военачальники в последнее время чувствуют себя, как птицы в полёте, и смотрят на нас свысока…

— Неудивительно! — Менту-хотеп даже скрипнул зубами.

— Его величество — да будет он жив, цел и здоров! — ведя постоянные войны, конечно, нуждается в опытных военачальниках. Но прежде всего он нуждается в войске, которое нужно кормить. Военачальники не помогут ему в этом. Поможем мы, высшие сановники Кемет, и его величество увидит истину. Военачальник — то же самое, что простой воин. Войско в бою направляет воля его величества.

— Несомненно!

— Нам же пристало позаботиться о благе его величества, достойный Менту-хотеп. Кто позаботится о нём, если не мы? Вот сейчас нужно золото на содержание войска, и кто даст его? Военачальник Себек-хотеп? А может быть, молодой Дхаути? Сила войска сейчас заключена в нас и — об этом нельзя забывать — в служителях богов.

Они оказались достаточно щедры, ведь богам угодно, чтобы Кемет вознеслась на высоты могущества. И всё же его величество Тутмос рассчитывает именно на нас, своих верных семеров. Богат раздающий своё достояние, благословен терпящий недостаток в собственном доме, чтобы тем самым укрепилась мощь Великого Дома. Мы с тобою, достойнейший Менту-хотеп — да не будут мои слова дуновением ветра, не коснувшимся твоего слуха, — мы сила войска Кемет, и нами движется оно. Ты хорошо управляешь Кушем, это мне известно. Тебе не составит труда принести кое-что в казну Великого Дома, как и мне не составило труда пополнить её доходами с моих собственных земель.

Вторая змея сверкнула блестящей чешуёй, прошелестела и скрылась.

— Когда его величество поставит на колени все царства Ханаана и Митанни, он не забудет своих верных слуг, щедрость его не минует их. И мы получим награду за то, что в трудные дни стали опорой трона, поддержали могущество его. Ведь ты понимаешь меня, ты отлично меня понимаешь, достойный Менту-хотеп! Кто ныне в Кемет могущественнее нас? Неужели военачальники? Нет! Не возражай мне, я знаю — нет! Его величество может обойтись и без них, как сделал он это под Мегиддо. А без нас…

Царский сын Куша качает головой.

— Ты ошибаешься, достойный Рехмира. Военачальники знают, чем привлечь внимание его величества, стук мечей о щиты заглушает наши голоса.

— Пока ещё нет!

— Но ведь ты говоришь, что Себек-хотеп…

— Что я говорю?

— Ты упомянул о недозволенных речах Себек-хотепа.

— Да, о недозволенных речах. Но что нам за дело до этой мелкой птицы, Менту-хотеп? Мы говорим о важных делах. Скажи, когда ты прикажешь доставить слитки золота в казну Великого Дома, когда я могу доложить об этом его величеству?

— Доложи сегодня же, но мне понадобится ещё некоторое время, чтобы доставить золото в Нэ. И всё же…

— Значит, твоё слово верно?

— Можешь не сомневаться! Ты открыл мне истину, достойный Рехмира, теперь я вижу, что ты прав. Да, да, ты прав и мудр! Но скажи мне, что за слухи распускает Себек-хотеп?

— Не тревожь своё Ба…

— И всё же я хочу знать!

— Мне бы не хотелось повторять….

— Пусть я услышу это от тебя!

Теперь чати предстояло нажать на стрелу, чтобы остриё вошло ещё глубже, хотя цель и была уже достигнута.

— Себек-хотеп говорил, что ты жаден и корыстолюбив, что сам считаешь зерно в своих закромах и кувшины молока от своих коров. Но это такая глупость, что каждый, знающий тебя, засмеется ему в лицо.

— Ещё?

— Бранил твоих поваров.

— И только?

— Нет, не только. Это ещё не самое худшее… Но прошу тебя, не заставляй меня говорить!

— Нет, я прошу.

— Но речь идёт не о тебе!

— О ком же тогда?

— О твоей жене. О достойнейшей госпоже Ирит-Неферт!

До сих пор ничто в облике Менту-хотепа не напоминало ни птицу, ни змею. Но когда прозвучало имя Ирит-Неферт, сорвалась пелена, исчезло человеческое, и явился странный коршун — птичья голова на змеиной шее. И взгляд змеи, изготовившейся к броску.

— Это правда?

— Что правда?

— То, что ты сказал!

— Разве я стал бы тревожить твоё сердце ложью, Менту-хотеп?

— Что он говорил? Что смел говорить о моей жене?!

— Я не хотел бы повторять…

— Я прошу тебя, Рехмира!

— Пощади меня…

— Или ты хочешь, чтобы я пощадил Себек-хотепа? Или ты в сговоре с ним?

— Ты сам знаешь, что этого не может быть, Менту-хотеп.

— Тогда говори!

Птичьи когти впились в подлокотники кресла. Змеиные глаза впились в лицо чати — вот-вот испепелят.

— Ты вынудил меня, Менту-хотеп, помни об этом. Себек-хотеп говорил о красотах жены твоей, о красоте её тела, о её ласках. О том, как принимала она его на своём ложе…

— На моём ложе!

— На твоём. И упоительна была, как прохлада северного ветра…

Царский сын Куша вскочил, резко отодвинув кресло, позолоченные кошачьи лапы заскребли по полу, точно ожившими когтями. На спинке кресла заиграло золотыми лучами солнце, а со всех сторон тянулись к нему цветы, инкрустированные драгоценными камнями, тоже живые. Удивительное кресло! У Рехмира от восхищения захватило дух, а в глубине груди опять что-то заныло. Он даже взгляда не бросил на Менту-хотепа, который в бешенстве мерил шагами пронизанный солнцем покой.

— Я никогда не сказал бы тебе этого, Менту-хотеп, если бы речи дерзкого военачальника не звучали так громко. Ты знаешь, моё имя кое-что значит при дворе его величества, и я мог бы… Но я не могу действовать без твоего согласия, и ещё… Ты понимаешь сам, одно дело — просить милости для сановника, в трудное время пожертвовавшего всем ради блага Великого Дома, и совсем другое…

— Можешь не говорить!

Солнечные лучи, золотая пряжа, цепляются за ноги Менту-хотепа, словно хотят остановить его быстрый нервный шаг. И он рвёт золотую паутину и не может выпутаться из неё, а другая, тёмная, уже стянула его горло. Но резное кресло смотрится удивительно красиво в солнечном свете. Какой искусный мастер изготовил его? Ножки его сделаны в виде кошачьих лап, так и кажется, что пушистый зверёк подкрадывается к беспечной добыче, позолоченные подлокотники с закруглёнными краями украшены узором из листьев, а высокая прямая спинка представляет собой такую чудесную картину, что у чати при взгляде на неё просто замирает сердце. Восходящее солнце благословляет своими лучами тянущиеся к нему цветы на длинных стеблях и высокие витые травы, на ветвях цветущих деревьев тонкие узкогорлые птицы распевают гимны божественному светилу, чуть подальше несёт свои воды великая река, на волнах качаются маленькие лодки, в которых стоят девушки с цветочными гирляндами и ожерельями из цветов на шее и тоже протягивают руки навстречу благодатным солнечным лучам. И всё это — великолепное соединение драгоценного чёрного дерева, матовой слоновой кости, цветной пасты, золота, серебра и лазурита, точно маленькая сокровищница, достойная царского дворца…

— Мы должны помогать друг другу, как братья. Ты попал в беду, достойный Менту-хотеп, и я помогу тебе. Когда беда придёт в мой дом, ты тоже протянешь мне руку помощи, не так ли? 'Если слух его величества будет обращён только к военачальникам и закрыт для его семеров, мы погибнем, наши имена занесут пески времён. Есть две силы в Кемет…

— Другая?

— Жрецы. Хотя она не безусловна. Военные походы его величества обогащают храмы и их служителей. Но если военачальники возвысятся и начнут мешать процветанию храмов…

— Нельзя этого допустить, Рехмира!

— Нельзя. Но мы должны действовать заодно.

— Клянусь!

Менту-хотеп стоит около своего кресла, высокий и прямой, обретает свой привычный человеческий облик. У него на пальце перстень с каким-то необыкновенным тёмным камнем, тоже очень красивый и тоже, наверное, изготовленный мастерами Куша. И светится, сияет в солнечных лучах кресло, которое навело чати на счастливую мысль, помогло сплести сети вокруг Себек-хотепа и других военачальников. Не только красота в работе искусного мастера, в ней — сила. Могучая сила, возбудившая ум и коварство чати.

— Значит, ты поможешь мне, Рехмира?

— Как и ты мне.

— Ты можешь сделать так, чтобы Себек-хотеп…. — Вновь змеиный взгляд, и быстрое движение пальцев — когти, хватающие жертву. — Чтобы Себек-хотеп не смел больше произносить дерзких речей?

— Попытаюсь.

— Но ты же могуществен!

— Однако не всесилен.

— Разве?

Чати встал, мягкими неслышными шагами подошёл к Менту-хотепу, положил руку на его плечо. Как брат. И опять невольно покосился на кресло, которое теперь так близко, что можно тайком коснуться его чудесной спинки.

— Мы оба могущественны, достойный Менту-хотеп. Но ты знаешь, моё слово твёрдо. Кстати, где госпожа Ирит-Неферт? В столице?

— Пока он в Нэ, её здесь не будет!

— Это верно. Кстати, достойный Менту-хотеп, что за мастер изготовил это кресло?

— Оно тебе нравится?

* * *

Раннаи налила чашу до краёв, осторожно подала её Рамери и снова легла рядом с ним на благоухающее миррой ложе. Сквозь узкое высокое окно почти под самым потолком пробивался рассеянный лунный свет, часть которого по пути была похищена густой листвой окружающих дом деревьев. Этот дом, более походивший на дворец, роскошный дом в самом сердце Нэ, неподалёку от храма Амона, принадлежал Хапу-сенебу и перешёл к его вдове, и теперь она могла принимать Рамери на этом ложе, чьё изголовье было украшено изображениями священных ибисов, на том самом ложе, на котором был снят обет её целомудрия. Как ни странно, они никогда не вспоминали об этом, тень Хапу-сенеба не вставала между ними, даже принадлежавшие ему вещи, остававшиеся на своих местах, не вызывали ревности Рамери или печали Раннаи. А уютный спальный покой вскоре стал излюбленным местом их встреч, почти что их общим домом. С потолка на них смотрели те же птицы, что осеняли своими крыльями брачную ночь верховного жреца и маленькой жрицы, но теперь они кружились весело в ярком голубом небе, будили в сердце сладостное воспоминание о цветущей прелести перет. Стены тоже были покрыты росписью — цветущие сады, пронизанные солнцем, в просвете между деревьями голубые воды Хапи, в траве разноцветные брызги цветов. Сейчас на стены падал только рассеянный лунный свет, радостная картина казалась размытой и отчего-то приобретала глубину, казалась широким окном вроде тех, что делают в своих домах жители Сати. Окно было распахнуто в другой сад, где по мановению волшебного жезла всё замерло и обратилось в сон, наверное, там можно было бы спрятаться в случае опасности, но Рамери и Раннаи были спокойны, знали, что её нет. Вдова верховного жреца, богатая и влиятельная женщина, к тому же такая красивая, могла позволить себе то, на что в столице издавна привыкли смотреть, закутав лицо; людей в Нэ удивляло лишь то, что Раннаи не спешила вторично выйти замуж, хотя сделать её госпожой своего дома мечтали очень многие, в том числе верховные жрецы, военачальники, высшие сановники. Объяснение могло быть только одно: прекрасную жрицу сдерживало обещание фараона взять её в свой женский дом, многие видели, что он не раз заговаривал с ней, а однажды во время пира во дворце даже заключил в объятия, хотя хмель всегда толкал его величество на необузданные поступки. Кто же мог предположить, что не только тело, но и сердце она отдала рабу, пленному царевичу Хальпы? Он приходил к ней, как только его отпускали из дворца, он мог быть утомлённым и измученным долгими учениями, воинскими смотрами, занятиями с новобранцами, мог быть огорчён суровостью наказания, которое принуждён был наложить на нерадивого стражника, мог быть безмолвным и суровым — Раннаи встречала его взглядом, полным любви, тихой лаской, на которую он мог и не отвечать, словами или молчанием, в которых он нуждался. Она прислуживала ему, словно он был её господином и мужем, угощала, поила вином, на ложе была его рабыней, угождая всем его желаниям, и провожала так же спокойно и нежно, не спрашивая, когда он придёт вновь. Она не тревожила его лаской, если он приходил слишком усталым, не будила, если засыпал, растянувшись на их благословенном ложе. А он видел Раннаи во сне и, просыпаясь, ощущал её присутствие, слышал её дыхание, чувствовал аромат её кожи, всегда умащённой приятным ему бальзамом. Годы, так проходили годы — в любви, в терпении, в надежде.

Рамери выпил вино, и Раннаи взяла у него чашу, лукаво коснувшись губами отпечатка его губ. Он смотрел на неё, нагую, окутанную серебристым рассеянным светом. Юность Раннаи отцвела, но зрелая пора была ещё краше — про себя он уподобил её кожу оболочке спелого плода, груди — гранатам, глаза — водам Хапи, несущим в себе весь мир, маленькие лодки и цветущие берега. Скоро это тело начнёт увядать, но ещё несколько лет будет благодатной пашней для своего господина. Недавно Тутмос в присутствии Рамери снова заговорил о Раннаи, и сердце хуррита обдало нестерпимым огнём. Страсть, вспыхнувшая в юности, до сих пор жила в сердце фараона, со смертью Хапу-сенеба исчезли все преграды, но сама судьба как будто оберегала Раннаи от почётной, но нерадостной для неё участи — беременность царицы, которой прежде всего были заняты мысли Тутмоса, давнее воспоминание о том, что жрица, волей или неволей нарушившая свой обет, может принести несчастье, а его величество был болезненно суеверен. Всё же Рамери боялся, что рано или поздно произойдёт то, что навсегда разлучит его с любимой — царская наложница недоступна, во всяком случае, для воина, знающего свой долг. Он думал о том, что оба они, фараон и его раб, уподобились диким птицам под властью этой женщины, познавшей любовь бога — она свила для них петлю из своих волос, она притягивает их своими глазами, опутывает своими ожерельями, она ставит на них клеймо своим перстнем. И каждую ночь она подобна новогодней звезде, ибо пробуждает в сердце великие силы любви, подобно тому, как звезда Исиды пробуждает Хапи в начале времени ахет. И любовь её — разлив благодатный, дарующий жизнь, дающий жизненную силу. Раннаи и при лунном свете подобна солнцу, а в тот миг, когда сладостный стон рвётся из её уст, становится рекой, и можно пить очами её воду, хмелея и забывая, что стены чужого дома окружают чужое ложе.

— Почему ты не пьёшь вина, Раннаи?

— Мне больше по вкусу шедех.

— А я люблю чистое вино.

— Ты же воин!

— Дай ещё.

Она улыбнулась лукаво.

— А если ты опьянеешь?

— Я свободен до рассвета.

— Смотри, опьянеешь так, как тогда у Мегиддо, — помню твой рассказ об этом!

— Тогда мне было очень плохо на сердце, хуже не придумаешь. Никогда в жизни не был так пьян, чтобы не помнить дороги… Я огорчил учителя, он был недоволен. Но этого больше никогда не будет.

— Тогда даю тебе эту чашу без опаски.

На этот раз он пил медленно, наслаждаясь вкусом крепкого красного вина из Каинкэма. И Раннаи сделала несколько глотков из его чаши, хотя и сказала, что уже достаточно хмельна. Потом они снова легли рядом, Раннаи положила руку на его бедро.

— Твоё тело стало другим, Араттарна. Я боюсь твоей силы.

— Не бойся, тебе она не причинит зла.

— Мне приятно, когда ты причиняешь мне боль, я чувствую, что ты мой господин, но иногда страсть делает тебя похожим на льва.

— Что ж, когда-то меня называли львёнком.

Раннаи улыбнулась, блеснули её зубы, словно выточенные из лунного камня, способные источать чистый белый свет. Кто она, из чего выточено это прекрасное тело — из драгоценной слоновой кости или из лунного серебра? Царевичу она кажется воистину царицей, рабу — богиней. В детстве он слышал из уст Джосеркара-сенеба рассказ о том, как один юноша, только что принявший жреческий сан, влюбился в богиню Хатхор, владычицу радости. Ни одной женщины не желал он, ни на одну не мог смотреть, в его сердце жила любовь к одной богине. Каждый день он украшал свежими цветами её статую, приносил ей в жертву прекрасные плоды и драгоценности, много серебра истратил, покупая самые дорогие умащения для своей небесной возлюбленной. Но годы шли, юноша стал зрелым мужчиной, мужчина превратился в старика. В час его смерти прекрасная статуя ожила и склонилась над ним, целуя его лицо, и жрец умер счастливым, преисполненным благодарности богине за её чудесный дар. Тогда Хатхор взяла его на небо и превратила в яркую звезду Танау, которую отныне зовут звездой любви и появления которой с трепетом ожидают новобрачные в день своей свадьбы. Рамери чувствует, что тело его становится звёздной плотью и обретает волшебную лёгкость, когда над ним склоняется его богиня, и он готов, подобно влюблённому жрецу, служить ей всю свою жизнь за один прощальный поцелуй. Неужели она — дочь простой смертной женщины? Поистине, сама Хатхор снизошла на ложе Джосеркара-сенеба в образе его жены Ка-Мут!

— Араттарна, ты любишь меня? Любишь, как прежде?

— Сильнее, Раннаи.

— Ты не сердишься, что я зову тебя твоим ханаанским именем?

— Только тебе позволяю это, и в твоих устах оно кажется мне прекрасным.

— Я зову тебя так, потому что все называют тебя Рамери. А я хочу, чтобы твоё имя принадлежало мне одной.

— Жаль, что у тебя всего одно имя.

— Я знаю, в своей груди ты носишь тысячу моих имён.

— Хотел бы присоединить к ним ещё одно.

— Какое же?

— Жена.

Раннаи села, подобрав ноги, наклонилась над лежащим мужчиной.

— Если фараон возьмёт меня в свой женский дом, этого никогда не будет. Что можем мы сделать? Проси у его величества свободы, может быть, он даст её тебе. Говорят, такие случаи бывали. Ты не простой раб, ты царской крови, ещё важнее — ты начальник телохранителей его величества, фараон любит тебя. Проси у него этой награды, и, быть может…

— Ты была женой верховного жреца, небесной женой самого Амона. Я ничтожество рядом с тобой.

— Не говори так! Если ты окажешь фараону важную услугу в бою или на охоте, а может быть, и в самом дворце, он может склонить слух к твоим мольбам.

Рамери тоже сел, удивлённо и с лёгким недовольством взглянув на Раннаи.

— О чём ты говоришь? Жёнами рабов становятся только женщины Митанни и иных дальних земель, в Кемет такого не бывало!

— Как знать? В свитках Дома Жизни есть такие вещи, о которых мы даже не подозреваем. К тому же если ты перестанешь быть рабом и удостоишься награды его величества…

Рамери улыбнулся и снова лёг, заложив руки за голову. Он не удивлялся наивности Раннаи — женщина есть женщина, где ей разобраться во всех этих премудростях! — но ему не нравилось то, что она так легко и так часто говорит об этом.

— Золотыми ожерельями и чашами меня, наверное, одарят.

— А я верю в лучшее. Ты знаешь, Араттарна, судьба моей семьи давно уже тесно переплелась с судьбами членов царского дома. Когда-то я, ничтожная, послужила лишь игральной костью в большой игре и досталась Хапу-сенебу. Кто знает, что будет теперь?

— Ты часто вспоминаешь о муже.

— Он мёртв. Он всегда был добр ко мне…

Рамери взял Раннаи за руку, притянул к себе, заглянул в её глаза — пытливо, требуя правды. Он знал, что она никогда не лжёт ему, но знал и её доброту, желание оправдать мужа было для неё вполне естественно. Рамери часто приходилось видеть Хапу-сенеба во дворце, особенно напряжённо он следил за ним с той ночи, когда умерла Хатшепсут и когда Раннаи стала его возлюбленной. Непроницаемое лицо, мягкий голос, чуть шелестящие шаги — верховный жрец Амона казался бесстрастным, но до Рамери доходили слухи о сластолюбии Хапу-сенеба и его безумной страсти к Раннаи, в конце концов приведшей молодую жрицу в его объятия. К этому человеку можно было ревновать, пока он был жив, теперь же Рамери чуть кольнула мягкость в голосе Раннаи.

— Он был добр к тебе всегда? А в то время, когда мы вернулись из-под Мегиддо и тебя не было в столице?

Раннаи улыбнулась и погладила Рамери по плечу, словно успокаивая ручного льва.

— Ты и это помнишь? Но я сама захотела этого. Тогда мне было тяжело видеть тебя и отца, во мне пылала такая любовь к Амону, что я готова была просить тебя о безумной услуге… Помнишь, я спрашивала тебя, готов ли ты убить человека во славу Амона? Я хотела, чтобы ты убил меня, принёс ему в жертву. Сама я этого сделать не могла, хоть и корила себя за трусость, кинжал дважды выпадал из моих рук. Чувствуешь этот шрам под левым соском? — Она взяла руку Рамери, положила её себе на грудь, прижала его пальцы к гладкому блестящему озерцу на коже. — Я ударила себя кинжалом на исходе моей брачной ночи, когда поняла весь обман Хапу-сенеба, я дождалась, пока его похотливые руки перестали блуждать по моему телу и он уснул. Тогда, лёжа рядом с ним, я ударила себя кинжалом, но мне не хватило мужества и я только порезала кожу. Мой муж ничего не узнал, я сказала ему, что меня оцарапал тростник, когда я купалась в реке. Мне стало ясно, что сама я не смогу свершить того, что задумала. И тогда я решила поработить тебя, сделать своим покорным рабом, чтобы ты мог исполнить любое моё приказание. Я хотела, чтобы человек, любящий Амона так же, как я, сотворил это жертвоприношение. Но перед смертью я хотела испытать, что такое земная любовь… — Раннаи замолчала, взглянув в лицо Рамери, воин был потрясён, он почти задыхался. — Боги великие, Араттарна, я не хотела рассказывать тебе об этом! Да, я хотела испытать настоящую земную любовь, ибо в ласках Хапу-сенеба была одна лишь похоть, а я терпела их, стиснув зубы. Ты всегда нравился мне, а в то утро, когда ты вынес меня на руках из храма, я испытывала к тебе такую нежность, что слёзы выступали у меня на глазах. Когда я увидела тебя в доме моего отца, я поняла, что это благословение богов. В тот день, когда ты впервые поцеловал меня, я ещё думала об Амоне. Но потом я почувствовала нечто совсем странное и страшное для меня, я поняла, что полюбила тебя, полюбила больше, чем бога. И когда я стала твоей в храмовых садах, я уже знала, что люблю тебя больше, чем Амона. Это правда, Араттарна! Но я ещё хотела вернуться к нему, я думала, что, не видя тебя, смогу тебя забыть. Потому и скрылась в дельте… Но ты сам видишь, что вышло из всего этого. Теперь я уже не прошу тебя вонзить мне кинжал в сердце, теперь я хочу принадлежать тебе, быть твоей рабыней. Ты стал соперником бога и победил его — чего же ещё может желать смертный мужчина?

— Прошу тебя, Раннаи, замолчи!

Она тихо засмеялась и снова легла, головой прижавшись к его коленям, обнимая их.

— Да, Араттарна, да, царевич, это свершилось, свершилось против воли твоей и моей! Теперь я только женщина, которая мечтает принадлежать возлюбленному. И если сбудется то, о чём я думаю, мы с тобой соединимся навсегда.

Рамери недоверчиво улыбнулся, хотя и чувствовал, что побеждён её лаской.

— Что же должно свершиться?

— Это моя тайна.

— Такая же страшная, как мысль о жертвоприношении?

Раннаи засмеялась громче, запрокинув голову, лунный свет хлынул ей в глаза. Рамери склонился над ней, поцеловал крохотный шрам на груди и нежную округлость соска над ним. Он был потрясён всем услышанным, знал, что это правда, обернувшись назад, видел разверзшуюся пропасть, которую только что миновал, и сердце сжималось, как будто он всё ещё стоял над самой бездной. Они безумны оба, он и Раннаи, но её безумство принесло им счастье, а его — спасло ей жизнь. Там, в садах храма, он не знал об этом, да и после — годы проходили, скрывая тайну Раннаи. И вот сегодня, когда оба они слегка хмельны от вина, когда уже насладились любовью и вновь желают друг друга, Рамери узнал, что его соперником был не верховный жрец Хапу-сенеб, а сам Амон.

— Раннаи, я теряю разум! Дай мне вина или дай себя, иначе…

— Сначала выпей вина, оно разольёт по твоим жилам солнце, и тебе станет легче.

— А ты?

— Я здесь.

Лунный свет начал бледнеть, в покое стало темнее, нагота Раннаи слилась с белизной благоуханных тканей, покрывающих ложе. Потом они долго молчали, обессиленные и счастливые. Первой опять заговорила Раннаи, её голос был глубже, нежнее, чем в начале ночи:

— Араттарна, любимый, мы должны торопиться, ведь может случиться так, что его величество вдруг забудет о том, что я могу принести несчастье, и пожелает увидеть меня в своём дворце. Что, если мы прибегнем к помощи моего отца, которого фараон любит?

— Когда-то я клялся, что учитель ничего не узнает о нашей любви.

— Ты клялся в ином, сам того не зная. Ведь тебе предстояло убить меня, а разве ты смог бы жить после этого?

Она была права, Рамери не стал возражать.

— Единственная наша надежда — сын, который может родиться у царицы Нефрура. Все мысли фараона заняты этим, сейчас ему не до меня. Но я слышала, что во дворце тревожно, что здоровье царицы внушает опасения. Это правда?

— Я тоже слышал о том, что царица больна.

— Что же с ней?

— Не знаю. Некоторые говорят, что это чёрная лихорадка, которую принесли послы Сати. Я спрашивал учителя, он только покачал головой.

— Так это опасно?

— Очень опасно и для неё, и для ребёнка.

Раннаи села, обхватив колени руками, задумчиво взглянула на Рамери.

— Это плохо! Для всех нас было бы лучше, если бы царица разрешилась от бремени сыном. Мне всегда было жаль царицу, хоть она и пылала страстью к тебе. — Раннаи смущённо улыбнулась, но тотчас же закрыла руками лицо. — Нет, нет! Не будем думать о плохом! Мой отец — искусный врачеватель, он не допустит, чтобы… Не будем печалиться, любимый, ведь иногда печали сами слетают на наш зов, подобно чёрным птицам. Роды совсем близко, отец говорил, что у царицы непременно будет мальчик. Его величество будет счастлив, будет праздновать, награждать верных слуг, и, может быть, очень скоро я стану твоей женой. Ты должен надеяться так же, как я!

— Мне нелегко, но я пытаюсь, Раннаи.

…Их надеждам не суждено было сбыться, как не суждено было сбыться надеждам Тутмоса и всей Кемет. Спустя десять дней, в самом начале времени ахет, царица Нефрура умерла, а вместе с её жизнью угасла и жизнь долгожданного ребёнка, мальчика, ни разу не вздохнувшего вне материнской утробы. Ещё никто и никогда не видел фараона в таком отчаянии, невозможно было даже представить, чтобы он предался такому горю. Никто и не думал о том, что этого воинственного, грубоватого человека способна пригвоздить к земле такая обычная вещь, как смерть женщины, к тому же некрасивой, не особенно любимой. Никто не осмеливался даже утешать фараона, поить его слух сладким ядом песен о блаженстве правогласных в загробном царстве. Царица и наследник умерли, и мертва была Кемет, почерневшая ещё больше от горя её властителя, своего благого бога. Тутмос уединился в своих покоях, никого к себе не допускал, никого не хотел видеть, и только Рамери, безмолвный и неподвижный, находился рядом с ним, видел его горе, слышал проклятия и мольбы, обращённые к царю богов. Тень царского горя словно бы накрыла дворец, который прекратил свою весёлую жизнь. Придворные старались говорить и двигаться потише, не стало заметно военачальников, говоривших и смеявшихся более громким смехом, чем все остальные, молчаливые жрецы возжигали курения перед статуями богов, как потерянные, бродили по дворцу женщины и слуги. Изредка в покои фараона входил Джосеркара-сенеб, но и он молчал и только шёпотом возносил молитвы к Амону, глядя на осунувшееся, почти постаревшее лицо Тутмоса, видя, как он сидит, опустив руки и склонив голову, безмолвный, безучастный ко всему. А Рамери видел и то, чего не видели остальные, — слёзы на этом грубом, мужественном лице, бессильные слёзы боли, которые неожиданное горе вдруг исторгло из глубин казавшегося каменным сердца. Чати и другие сановники с тревогой поглядывали на двери царских покоев, ожидая, когда фараон наконец справится с громадой обрушившегося на него горя, но время шло, текли дни великой скорби, все дела, требующие участия фараона, были отложены на неопределённый срок. Лишь немногие понимали, что ранило Тутмоса больнее всего — он проводил к Месту Правды свою надежду, которую носил в сердце столько лет, удар был тем более силён, что чрево злосчастной Нефрура зацвело впервые после многих лет бесплодного ожидания, что боги сжалились и послали ей мальчика, сына, которого Тутмос уже мысленно назвал Аменхотепом. Месхенет вновь набросила чёрное покрывало на глаза владыки Кемет, путь вновь затерялся в крутящемся вихре песчаной бури, и нужно было начинать всё сначала — новый брак, новые надежды и ожидания… По обычаю, сразу по истечении срока великой скорби фараон должен был избрать себе новую царицу, и на этот счёт ни у кого не было сомнений — ею станет Меритра, дочь Хатшепсут и Сененмута. Привязанность, которую Тутмос питал к этой девочке, лишь углубилась с годами, фараон часто беседовал с нею, привозил ей богатые подарки из Ханаана, она присутствовала на всех приёмах иноземных послов, её допускали даже в Зал Совета. Теперь никто уже не мог не видеть, что у царевны глаза её отца, красавца Сененмута, и ум её матери Хатшепсут, но именно это и внушало опасения — сможет ли Тутмос забыть о том, что родителями его жены были его злейшие враги? Может быть, страсть фараона способна быть слепой настолько, чтобы не замечать этого. Но его желание иметь сына, которое могла исполнить Меритра, отныне всегда будет пропитано горечью, а былая ненависть к родителям царицы может вспыхнуть вновь, если царственные супруги не будут жить в согласии. Многие смотрели с любопытством на царевну, которая тоже была грустна и задумчива в эти дни и старалась реже появляться на людях. Вероятно, Тутмос поступит так, как от него ожидают — надев свадебное ожерелье на шею Меритра, снова вооружит войско и отправится на покорение Кидши. В последнее время северным границам Кемет стали угрожать воинственные хабиру, на западе машуаши и себеты вновь разжигали свои костры, кочевники шасу тревожили пустыню. Правда, Мегиддо, находящийся на пересечении торговых путей, был спокоен и всецело принадлежал Великому Дому, но даже ничтожная мошка способна вывести из терпения могучего льва, если постоянно вьётся над ним и жужжит то справа, то слева. Порой приходилось тратить силы и на мелочь вроде шасу, если они становились слишком назойливы, а фараон Тутмос был не из тех, кто терпит мелкие оскорбления. Он не мог себе этого позволить даже в горе, в душевном опустошении, в тоске. Чёрная лихорадка, которая убила его жену и сына, тоже пришла из Сати, змеёй проскользнула в его дом, хотела подвластным ей горем обессилить могучего льва. Пусть же теперь за каждую слезу, пролитую фараоном, покорителем стран, ответит поселение кочевников, город машуашей, пусть кровью источатся стены проклятого Кидши, правитель которого очень рад горю Великого Дома. И нет такой силы, которая остановила бы фараона, этого не сможет сделать даже свадебное ожерелье.

* * *

Тутмос был мрачен, несмотря на то, что утренний доклад чати напоминал гимн, воспевающий благоденствие и процветание возлюбленной богами Кемет: поля и виноградники изобильны, стада тучны, Хапи богат рыбой, землепашцы усердно возделывают пшеницу, художники и скульпторы создают великолепные произведения искусства, на царских работах все трудятся усердно, жрецы в храмах возносят молитвы о благополучии Великого Дома. Фараон смотрел на гладкое, светящееся довольством лицо Рехмира, служившее наилучшим воплощением благоденствия жителей Кемет, во всяком случае, её знати, и испытывал сильное желание опустить свой жезл на спину, сгибавшуюся слишком легко и не похожую на спины военачальников, которые в случае необходимости могли стать защитой не хуже любой крепости. Особенно раздражало Тутмоса то, что чати при каждом удобном случае — а такие случаи при умении Рехмира бывали довольно часто — напоминал повелителю о том, как низко вели себя военачальники во время царствования Хатшепсут, сколь ненадёжны люди, безропотно терпевшие владычество женщины. Большинство ядовитых стрел было выпущено в Себек-хотепа, которого Тутмос и сам не особенно любил, памятуя о прошлом. Более того: верховный жрец Амона Менхеперра-сенеб почти впрямую потребовал отдаления военачальника от двора, и фараон пошёл на это, понимая, что устами божественного отца говорит знать и жречество могущественной Нэ. Но за что они так взъелись на Себек-хотепа? Это было непонятно. Правитель Дома Войны не был только грубым, невежественным воином, он происходил из хорошего рода и принадлежал к столичной знати, умел обращаться не только с подвластным ему войском, но и многочисленными чиновниками, также находящимися под его рукой, до поры до времени был в самых лучших отношениях со жрецами. А в бою это был настоящий лев, мужественный и непреклонный, для него не существовало ничего, кроме славы Кемет. Тутмос помнил его при Мегиддо, когда Себек-хотеп был ранен, и во время томительного бездействия в пустыне, пользуясь своим авторитетом и любовью войска, военачальник оказал неоценимые услуги его величеству, он крепко держал войско в своих руках, подавляя любые признаки недовольства и уныния. В преданности Себек-хотепа Тутмос не сомневался, и ему было неприятно, что он вынужден идти против собственной воли — он помнил побледневшее лицо военачальника, когда сказал ему о нежелательности его пребывания при дворе. Но что же произошло между ним и чати, если Рехмира так зло нападает на него? Конечно, возвышение военачальников могло кое-кому не нравиться, но слишком явное усердие семеров настораживало Тутмоса. Откуда это рвение, безотказно кормящее его многочисленное войско? Божественные отцы были далеко не так усердны, это вызывало недовольство фараона, но хлопоты чати и царского сына Куша были так явны, что не могли быть бескорыстными. Кроме того, чати явно старался поссорить фараона не только с военачальниками, но даже с самим Менхеперра-сенебом, время от времени напоминая, что верховный жрец мог бы быть поусерднее в деле набора новых воинов. В самом деле, храмовые землепашцы были многочисленны и могли бы составить большую силу в войске, но верховный жрец Амона отстаивал свои права с твёрдостью, казавшейся несокрушимой. Землепашцы составляли основное богатство храмов, но они шли под защиту божественных отцов для того, чтобы избавиться от воинской повинности и нещадных поборов местных властей: если хотя бы один храмовый землепашец будет взят в войско, могуществу защиты храма придёт конец. Это хорошо знали жрецы, но знал и Тутмос, которого нередко раздражала невозможность поссориться с божественными отцами. При таком положении дел намёки чати могли время от времени давать ростки на благодатной почве, и, если бы не гордость фараона, не позволявшая ему поддаваться чужому влиянию, Рехмира мог бы добиться очень многого. И сегодня Тутмос не был склонен выслушивать намёки и советы чати, хотя тот явно ждал удобного случая, чтобы начать нужный ему разговор. О ком только на этот раз — о военачальниках или о жрецах? Тутмос мрачно медлил. В конце концов, можно прогнать чати, не позволив ему даже раскрыть рта, но тогда найдётся другой, который будет терпеливо и въедливо внушать фараону мысли, рождённые в сердце хитрого Рехмира. Не лучше ли выслушать его самого, раз уж всё равно скрыться от семеров нельзя даже военном лагере, за сотню схенов от города Амона? Но сколь призрачна тогда незыблемая власть царя, та самая власть, которую почитают божественной!

— Ты хочешь сказать мне нечто, Рехмира?

Сколько уже раз фараон задавал этот вопрос и каждый раз получал ответ, более или менее ожидаемый! Только однажды Рехмира смутился и ничего не сказал, это было в тот самый раз, когда Тутмос уличил его в мошенничестве и заставил служить себе, добывая средства на содержание войска. Но с тех пор прошло много времени, и фараон сам не заметил, как чати выслужил себе не только прощение, но и право изрекать свои мысли, нередко противные воле владыки. О боги великие, неужели власть фараона не безгранична? С каждым годом эта мысль приходила всё чаще, становилась всё оскорбительнее.

— Твоё величество, если ты позволяешь мне говорить…

— Позволяю!

— Я не решаюсь.

— Неужели? — Тутмос насмешливо взглянул на чати, проявляющего столь неправдоподобную робость.

— Твоё величество, я буду говорить о верховном жреце.

— Дело чати — вникать во все дела Кемет.

— Именно поэтому, твоё величество, именно поэтому… Ты приказал своим слугам отыскать верные способы к тому, чтобы твоё могучее войско ни в чём не нуждалось. Твои недостойные слуги Рехмира и Менту-хотеп сделали всё, что было в их силах.

— Не более того!

— Пусть так, твоё величество. Твои ежегодные походы в земли Ханаана дорого обходятся Кемет, хотя и приносят ей немалые богатства…

— Дело не только в богатствах.

— Да, твоё величество. Но твоя военная добыча обогащает прежде всего храмы.

— Не храмы, а богов!

— Твоё величество, — чати умоляюще сложил руки, — это так, но отчего же божественные отцы не столь усердны в доставлении средств для твоего войска, как твои верные семеры? Клянусь священным именем Амона, скоро мне придётся отказаться от всех своих доходов в земле Буто, и я сделаю это с радостью, это честь для меня, но моих скромных доходов не хватит, чтобы кормить тридцать тысяч воинов и лошадей в течение года! Даже если я продамся в рабство сам и продам жену и детей, мне это не удастся! Но храмы очень богаты, и прежде всего они богаты людьми, которых так недостаёт твоему величеству.

Почему бы верховному жрецу Амона Менхеперра-сенебу не предоставить в твоё распоряжение несколько сотен отборных воинов? Храмовые землепашцы крепки и сильны, они не измучены тяжёлой работой и хорошо питаются, а много ли проку от тех измождённых людей, которых пригоняют в Нэ правители областей? Твоё величество, слава и могущество Кемет должны быть факелом в сердце каждого, будь то простой землепашец, ремесленник или жрец, но отчего так слабо горит он в груди божественного отца Менхеперра-сенеба? Поистине, это несправедливо! Сейчас, когда Кемет так нуждается в средствах, все мы должны забыть о личном благе…

— Ты что же, хочешь поссорить меня с богами?

Тутмос произнёс это как будто спокойно, чётко выговаривая каждое слово, но слишком тихо, и это встревожило чати больше, чем громкий крик и брань, с которыми фараон обычно обрушивался на советников, вызвавших его гнев. Рехмира испугался, но отступать было поздно, в борьбе с могущественным Менхеперра-сенебом приходилось идти на риск.

— Как я посмел бы даже помыслить об этом, твоё величество? Однако жрецы не боги! Они всегда правили Кемет, всегда давали советы владыкам, но настал час, когда и они должны позаботиться о благе Великого Дома и о благе богов, для которых воины добывают жертвы своими копьями. Твоё величество, верховный жрец Менхеперра-сенеб переложил все заботы на плечи твоих верных семеров, но силы твоих преданных слуг истощены.

— Ты, наверное, сошёл с ума, Рехмира! — Тутмос смерил чати странным взглядом, очень похожим на взгляд пастуха, прикупающего нового быка к своему стаду. — Или просто надо мной смеёшься? В таком случае мне жаль тебя, мой верный чати, хотя ты и сделал немало для благополучия моего войска. Чем обидел тебя верховный жрец Амона, если ты так нападаешь на него?

— Меня обидел? — Рехмира гордо вскинул голову. — Он обидел не меня, твоё величество! Разве не потерпели от него обиды твои военачальники, даже наиболее уважаемый Себек-хотеп?

— С каких это пор Рехмира, ты стал защитником Себек-хотепа?

— С тех пор, как мои глаза открылись навстречу истине, твоё величество.

— Они ещё способны улавливать свет истины?

Чати снова обрёл твёрдость, и насмешка фараона пролетела мимо, как стрела, выпущенная равнодушной рукой.

— Истина в том, твоё величество, что Себек-хотеп стал жертвой ревности и гнева царского сына Куша.

— А разве не ты говорил мне о дерзких речах Себек-хотепа, о том, как недостойно он ведёт себя?

— Это так, твоё величество, и не так в то же время.

Тутмос с непритворным изумлением взглянул в лицо Рехмира.

— Как это, достойный чати?

— Менту-хотеп был очень разгневан и очень огорчён, когда узнал о том, что его жена стала возлюбленной Себек-хотепа в Куше, в его собственном доме. Я сочувствовал ему, как сочувствовал бы любому человеку, оказавшемуся на его месте. Но когда глаза мои открылись и я увидел истину, я понял, что гнев царского сына Куша вредит твоему величеству. Всякий знает, что единственное благо, о котором должно заботиться, — это благо Великого Дома, благо Кемет. Но если лучший из военачальников будет отстранён от двора…

— А разве не по твоему совету Менхеперра-сенеб потребовал удаления Себек-хотепа?

Чётко обрисованные, прозрачные глаза чати смотрели невозмутимо.

— Кто я такой, чтобы давать советы верховному жрецу и пророку Амона? Если мне будет дозволено сказать, твоё величество, Менхеперра-сенеб боится влияния военачальников. Да и как не бояться тому, кто недостаточно радеет о благе твоего войска и знает, что каждый может его в этом упрекнуть! Все мы хорошо знаем Себек-хотепа, его мужественное сердце. Мне рассказывали о том, как в одном из сражений он спас своего собственного колесничего, рискуя своей жизнью, многие ли поступили бы так же на его месте? Он закрывал раненого щитом и правил конями до тех пор, пока к нему пришли на помощь! В другой раз Себек-хотеп, сам раненный в грудь, с небольшой горсткой воинов удерживал целый отряд себетов, внезапно напавших на его лагерь. А не рассказывал ли тебе Амон-нахт о том, как Себек-хотеп вытащил его, раненного, из пылающего шатра? Твоё величество, несправедливо лишать Себек-хотепа милости только потому, что он, будучи настоящим мужчиной, соблазнился красотами госпожи Ирит-Неферт! Что испытывает сейчас этот мужественный человек в своём собственном доме, видя печаль жены и сыновей, которых тоже растит храбрыми и преданными воинами? Спроси любого из военачальников, спроси начальника твоих телохранителей, что думают они о Себек-хотепе, и ты увидишь истину, которую пытались скрыть от тебя на дне сосуда с мутной водой!

Тутмос желал бы обладать оком Хора, чтобы проникнуть в сокровенные глубины истинных мыслей чати. Что это — ловушка для него, фараона, или просто желание обелить себя и возвыситься над соперниками, также приближёнными к трону? Тутмос вдруг ощутил себя совершено беспомощным в этой запутанной придворной игре. Нет, понять все её ходы он не в силах, сколь ни велика и незыблема его власть! Менхеперра-сенеб, Менту-хотеп, Себек-хотеп, Рехмира — это только те, кто на поверхности, а сколько людей за их спинами! Нет, в бою всё яснее, проще. Тутмос знает — иные фараоны сложили свою голову в борьбе с семерами и жрецами, но ему, внуку Тутмоса I, безразлично, кто из всех этих жалких рехит будет считать себя правой рукой и оком Великого Дома. Пусть считают! Ему предстоит возвысить Кемет, а этого достаточно, чтобы его собственный трон вознёсся на недосягаемую высоту. Тогда с этой высоты он поглядит на всех этих жалких людишек, копошащихся внизу, и на устах его будет презрительная улыбка, а в руке крепкий бич, чтобы время от времени давать стаду почувствовать, что оно только стадо. Только стадо, хотя и состоящее по преимуществу из белоснежных быков с позолоченными рогами. Но если чати вдруг счёл более выгодным заступиться за Себек-хотепа, значит, у него большой зуб против верховного жреца. Что там ещё могло произойти, кроме вечной борьбы за права храмовых землепашцев? Если чати осмелился заговорить о богатствах храмов, значит, за его спиной некая могучая сила, на которую он может опереться в борьбе с Менхеперра-сенебом. Кто же это? Местная знать, правители областей? Но можно по крайней мере воспользоваться удобным случаем, чтобы вернуть свою милость Себек-хотепу. Как бы то ни было, это тяготит владыку Кемет.

— Так ты полагаешь, Рехмира, что Себек-хотеп обижен несправедливо?

— Судить об этом может только твоё величество, но я полагаю, что так.

Тутмос резко поднял голову, желая уловить какое-нибудь тайное выражение на лице чати, мгновенный отпечаток его сокровенных мыслей. Но ничего не увидел, кроме тех же спокойных, бесстрастных глаз. Нет, в самом деле, нельзя упускать случай, нужно вернуть милость Себек-хотепу, который всё-таки немало стоит и в бою, и в подготовке к нему! Ссориться с верховным жрецом ещё не значит ссориться с богами.

— Я подумаю обо всём, что ты мне сказал, Рехмира. А что, эта госпожа Ирит-Неферт действительно очень красива?

— Очень, твоё величество!

Тутмосу было известно сластолюбие чати, в таких вещах Рехмира определённо знал толк. Фараон усмехнулся, глядя на просветлевшее, довольное лицо советника.

— В таком случае, может быть, Себек-хотеп не так виноват? Или эта достойная госпожа славилась своим целомудрием?

— Увы, совсем наоборот!

— Тем более не будем винить храброго военачальника. У женщин есть много способов привлечь мужчину, они созданы такими, все до единой… Что ж, ты свободен, Рехмира. Я желаю видеть верховного жреца.

Менхеперра-сенеб был суров, неподвижен, молчалив. Сидел в тёмном кресле с высокой спинкой очень прямо, подобно статуе древних владык, ладони на коленях. И лицо точно высечено из гранита короткими, точными ударами резца — прямой нос, прямые тонкие брови, твёрдо сжатые губы. От верховного жреца веяло прохладой, но не той, что приносит облегчение в жаркий полдень — прохладой камня, тёмной прохладой горных ущелий. И неизвестно, что таится на дне этих ущелий.

— Менхеперра-сенеб, моему величеству угодно испросить провозвестника божественной воли.

— Когда, твоё величество?

— Как можно скорее!

— Во время храмового праздника?

— Нет, наедине, в тайном святилище бога.

— Дело касается блага Кемет?

Суровый жрец задал этот вопрос бесстрастно, но Тутмоса передёрнуло — как будто он, фараон, может задавать Амону бессмысленные или недостойные внимания бога вопросы! Когда-то его спрашивал об этом Хапу-сенеб, неужели ничего не изменилось с тех пор? Нет, многое изменилось! И сейчас он это докажет.

— Моё общение с великим отцом не нуждается в посредниках, божественный отец. Твоё дело — лишь предоставить мне возможность поговорить с божеством.

Менхеперра-сенеб как будто не расслышал этих слов.

— Может быть, твоё величество, ты желаешь получить предсказания по поводу будущего похода?

Тутмос был удивлён и не смог скрыть этого, это была вечная его ошибка, нередко доставлявшая большие неприятности.

— Откуда тебе это известно?

— Служителям бога всё известно.

— Я вопрошу бога о том, о чём вопрошу, Менхеперра-сенеб. Мне не нравится, когда служители бога дают мне советы по поводу военных дел. Я знаю своих военачальников, мне известно то, что у них на сердце, они несут на своих копьях славу Кемет. Долг служителей богов — поддерживать эту славу.

— Даже против воли божества?

Тутмос почувствовал, как к сердцу подкатывает горячая душная волна, гнева или страха — он не мог ответить. Верховный жрец спокоен, лицо его бесстрастно. Он не возмущён, не разгневан, голос его твёрд, и это внушает доверие. Великому жрецу и в самом деле известны многие тайны, они могут быть тайнами божественными. А пойти против воли бога немыслимо…

— Объясни мне тайный смысл твоих слов, достойный Менхеперра-сенеб!

— Великий Амон не принял жертвы Себек-хотепа, не принял жертвы Дхаути. Разве этого недостаточно, чтобы увидеть волеизъявление владыки богов? Твоё величество, слава — на остриях копий, но копья благословляет Амон, а мы, его служители, передаём тебе его волю. Только его волю! Ты будешь страшен своим врагам, но только именем величайшего из богов. Если не будет на то его воли, войско не сдвинется с места, даже если сотня опытнейших военачальников прикажет избивать палками своих воинов.

Тутмос вновь почувствовал, как приливает кровь, на этот раз к щекам, окрашивая их гневным румянцем.

— Ты, кажется, поучаешь меня, как мальчишку, достойнейший Менхеперра-сенеб?

— Наш долг — не давать владыкам Кемет сбиваться с истинного пути, твоё величество. Злые духи способны помрачить разум даже благого бога.

— Ты осмеливаешься говорить мне это?!

— Не я, твоё величество! Верховный жрец не отверзает уст, чтобы изречь свою собственную волю — это удел семеров. Верховный жрец изрекает волю бога.

Тутмос резко поднялся с кресла, вынудив жреца сделать то же самое.

— Довольно! Моё желание непоколебимо. В начале часа Змеи я буду в тайном святилище храма.

— Ты должен быть один, твоё величество.

— Знаю! Я останусь наедине с моим великим отцом. Пусть никто мне не мешает. А что касается Себек-хотепа и прочих военачальников, можешь наложить на них какое угодно покаяние, но они вернутся ко двору. Оставаться без войска я не собираюсь и не советую мне мешать!

Глаза верховного жреца смотрели всё так же бесстрастно, во всяком случае, фараон не заметил в них лёгкого насмешливого огонька.

— Я могу идти, твоё величество?

— Можешь! Кстати, божественный отец, — Тутмос остановил Менхеперра-сенеба, направившегося к выходу, — одобрен ли мой выбор великой царской жены владыкой богов?

— Одобрен, твоё величество.

— Когда же я могу жениться на ней?

— Срок великой скорби истёк четыре дня назад, нехорошо слишком торопиться.

— Ноя тороплюсь в Кидши!

— Как я понимаю, твоё величество, ты вообще не очень нуждаешься в благословениях! — На этот раз Менхеперра-сенеб изменил своему обычному спокойствию. — Так чего же ты хочешь от меня?

— Хочу, чтобы мне не перечили, наконец!

— Как пожелаешь, твоё величество. Теперь я могу удалиться?

— Иди! И готовьтесь к свадебной церемонии. Мои свадебные жертвы великому Амону будут щедры. Я верю, что он, наконец, склонит слух к моим мольбам… Что обещает гороскоп царицы?

— Долгую и счастливую жизнь, исполнение желаний её господина.

Тутмос невесело усмехнулся.

— То же самое было и с моей бедной Нефрура! Что же, закончим беседу на этом, божественный отец. Мы увидимся, должно быть, возле тайного святилища бога.

— Да, твоё величество, я встречу тебя.

Менхеперра-сенеб наконец удалился неторопливым, тяжёлым шагом. Тутмос смотрел ему вслед со странным чувством — ему казалось, что его обманывают. Если человек высечен из камня, на него не подействует ни прикосновение солнечных лучей, ни дыхание живительной влаги, его можно только сокрушить. А силы нужны для борьбы с внешними врагами, которых так много, что не счесть и за год. Войско нужно кормить хлебом, говядиной и овощами, поить пивом и вином, и ещё нужны колесницы, много колесниц, хотя в Мегиддо он захватил их более восьмисот. Ещё нужны боевые кони и длиннорогие быки, способные тащить повозки по каменистым дорогам, и, конечно, люди, новые воины. Местность в окрестностях Кидши благодатная и прокормит его войско, там много садов и возделанных полей, а пастбища не хуже, чем в дельте. Разобраться бы только во всех этих хитросплетениях, тайных замыслах сановников и жрецов, вновь ощутить свою силу и пойти вперёд, покоряя все попадающиеся на пути царства! Их и после Мегиддо было немало, а уж теперь он кое-чему научился и лучше справляется с укреплёнными городами. Опыт приходит после многих сражений, и этот опыт не имеет цены, как не имеет его великая река или небесный Хапи. И пустыню теперь он преодолеет легче — попросит благословения бога Мина, помолится в святилище владыки пустыни. Тогда, может быть, отступит тоска, которая поселилась в сердце со дня смерти Нефрура и бедного нерождённого сына? А теперь нужно думать о новой царице. Что таить от самого себя — мысли эти приятны, и приятен был тот миг, когда Тутмос впервые после смерти жены пожелал увидеть Меритра и сказал ей о своём намерении сделать её своей женой. Он невольно улыбнулся, вспомнив тоненькую большеглазую девочку в своей лодке, всерьёз рассуждающую о том, за кого ей выйти замуж. «Ты станешь моей женой, Меритра…» Она на мгновение, только на мгновение потупила взгляд, а потом бросилась к нему, прижалась к его груди, и он не удержался, поцеловал её на глазах придворных, потом говорили, что его величество был непозволительно нежен со своей сводной сестрой. Меритра выросла, расцвела, как чудесная сикомора в саду Хатхор, наверное, приятно будет сомкнуть руки на её сильных округлых бёдрах, привлечь её к себе, даже просто смотреть в её глаза, хотя они так похожи на глаза Сененмута. Тутмос вдруг почувствовал, что ему непреодолимо хочется увидеть Меритра, и он удивился — это было скорее желание сердца, чем плоти, он никогда не испытывал такого по отношению к своей прежней жене. Да, теперь нужно думать о Меритра… И опять — о сыне, который пока ещё спит в утробе Нут и не спешит откликнуться на его страстный зов. Придётся немного поберечь себя в битвах, прислушаться к голосу осторожности, хотя Тутмос его и презирает. Но — придётся. Ради Кемет и ради сына…

Меритра в своих покоях играла на маленькой флейте, старательно следя за движениями пальцев и, кажется, была недовольна собой, так как то и дело прерывала игру, покачивала головкой, шептала что-то и откладывала непослушный инструмент, но снова бралась за него. Тутмос застыл в дверях — очаровательное зрелище, она подобна Золотой в час её веселья, стройной Госпоже Сикоморе. Он видел её спину, плечи, густые пряди волос, схваченные блестящей диадемой, не скрытые париком. Он велел не предупреждать царевну о своём приходе, и его повеление было исполнено. Меритра испуганно обернулась, когда услышала его шаги, но её чёрные, широко расставленные глаза сразу взглянули на него приветливо, и Тутмос почувствовал, как сердца коснулось что-то тёплое, лёгкое, нежное, подобное крылу птицы.

— Что прикажешь, твоё величество?

— Играй, как играла. И зови меня братом или по имени.

— Но я ещё только учусь!

— Это ничего, у меня не слишком тонкий слух.

Они оба рассмеялись, и Тутмосу показалось, что вот сейчас она соскользнёт с ложа и бросится к нему в объятия, как делала когда-то. С той поры прошло много времени, и всё изменилось — дочь Сененмута стала невестой царя, царь лишь по имени — единоличным правителем Кемет и могучим воином. Но по-прежнему между ними было что-то такое, что напоминало о давних годах, об охоте в одной колеснице и катании в одной лодке, и ещё о том, как Тутмос подхватывал девочку на руки, играя с ней. Этого не унесли годы, изменившие их лица.

— Ну, достаточно ли я усладила слух повелителя? — шутливо спросила Меритра, откладывая флейту. — Что он ещё прикажет?

— Подойди ко мне.

Она соскользнула с ложа, улыбаясь, приблизилась к Тутмосу. Она не была уже такой хрупкой, как в детстве, тело под полупрозрачным белым одеянием казалось упругим и сильным, готовым для благодатной жатвы. Как непохожа она на свою предшественницу, сколько в ней жизни, радости, искрящегося веселья! Тутмос привлёк Меритра к себе, поцеловал смеющееся запрокинутое лицо, нежно и лукаво прищуренные глаза. Меритра ответила непритворной лаской, её пальцы скользнули по его вискам, губы прошептали что-то ласковое у самого уха, он не разобрал слов, но в груди что-то сладко защемило, как не бывало даже в юности.

— Ты радуешься тому, что будешь моей женой, Меритра?

— Радуюсь.

— И с радостью взойдёшь на моё ложе?

Она прошептала лукаво, наклонившись к его уху, обвивая его шею ласковыми руками:

— С великой!

— Правда?

— Я никогда тебе не лгала, мой возлюбленный брат. И ещё…

— Что ещё? — спросил он смеясь.

— Кажется, я всегда любила тебя.

— Как брата?

— О нет! Помнишь, тогда, в лодке… Хотя я и была ещё маленькой глупышкой, я говорила правду. А ты, мой лучезарный господин, теперь отречёшься от своих слов?

— Разве ты не видишь, что я уже давно отрёкся от них?

— Так скажи, произнеси то, чего я так ждала все эти годы.

— Зачем говорить?

— А зачем нужны печати? Я хочу, чтобы тавро было выжжено раз и навсегда.

— Словами?

Меритра кокетливо уклонилась от поцелуя, который как раз и должен был выжечь тавро на её груди.

— У тебя будет возможность скрепить свои слова кое-чем другим. А пока достаточно и этого. Разве я могу не поверить царскому слову?

— Это правда, Меритра, — сказал он, чуть понижая голос, — теперь и я скажу, что люблю тебя. Я никогда не говорил этого так ни одной женщине. Ты знаешь, я не умею говорить красиво…

— Все любовные признания одинаковы, мой любимый.

— Откуда ты это знаешь?

— Есть вещи, которая любая женщина знает от рождения.

Тутмос сделал ещё одну безуспешную попытку поцеловать девушку с большей страстью, чем это дозволялось старшему брату, ещё не ставшему мужем.

— Меритра!

— Всё будет в своё время. Божественные отцы благословили нас?

— Добьюсь, чтобы наша свадьба состоялась как можно скорее! Но и здесь не смогу долго наслаждаться счастьем. Ты знаешь, этот мерзкий правитель Кидши…

Меритра всплеснула руками и засмеялась.

* * *

Ночь была тёмная, душная, почти без звёзд, и лагерь спал тревожно, как редко бывает во время утомительных переходов. Впереди, на расстоянии около трёх схенов, был Кидши, окружённый зубчатыми крепостными стенами, непокорный город, казавшийся Тутмосу населённым злыми духами. Кидши был окружён цветущими садами и тучными пашнями, но небо над ним казалось низким, суровым, как будто всегда ожидающим бури, и ветер был зловещим, подобным красному ветру пустыни. А может быть, именно здесь, в окрестностях города, витал дух того злосчастного царя, который когда-то встал во главе союза правителей Ханаана и покончил с собой, когда его отпустили с миром из разорённого Мегиддо? Нынешний правитель не был призраком, с виду был даже смешон — толстый, коротконогий, густобородый, если только лазутчики верно описывали его внешность, — но за пять лет своего правления приобрёл влияние в Ханаане и был уважаем даже в Митанни, что Тутмосу было как кость в горле. На этот раз он уже приготовился к длительной осаде и велел захватить с собой побольше деревянных лестниц, хотя описание крепостных стен Кидши отнюдь его не обрадовало. Однажды он уже подходил к Кидши, но войско было измотано после похода в Тунип, окончившегося неудачей, и тогда он просто не решился штурмовать город, причинявший ему столько неприятностей ещё во времена Мегиддо. Теперь он хорошо вооружил войско и снабдил его всем необходимым — долгая и глухая борьба с жадностью жрецов и начальников областей закончилась его победой, которая правда стоила фараону бессонных ночей и разбитых в кровь кулаков, но победа была всё-таки одержана, и она была посерьёзнее той, которую он когда-то одержал над военачальниками. Теперь военачальники были под его рукой, дышали его дыханием, жили его словом — долго же он добивался этого! Они окружили фараона подобно защитной крепости, стояли плечом к плечу, говорили и думали согласно, и, как бы косо ни смотрели на них придворные и божественные отцы во главе с Менхеперра-сенебом, Тутмос чувствовал, что может наконец вздохнуть спокойно, что копья и луки оградили его трон надёжнее, чем это могут сделать любые, самые прочные стены. Сам он не мог понять, каким образом одержал очередную свою победу — против хитростей чати, царского сына Куша и верховных жрецов не смог бы устоять даже великий Джедефхор, — только ощущал с удовольствием силу своих мышц и грозного взгляда, заставлявшего иных семеров втягивать головы в плечи. Неужели ему всё-таки удалось им втолковать, что все расходы на войско окупятся за счёт богатой военной добычи и дани с покорённых городов? Это было так просто, но как нелегко доказать! Рука Хатшепсут чувствовалась и здесь, это она сдерживала осторожных семеров, внушала трусливые мысли жрецам. Хорошо, что воины за эти годы поняли, что такое война и победа. Войско легко могло бы стать перебродившим вином, просиди Хатшепсут на троне ещё хотя бы несколько лет, но Тутмосу удалось сотворить с ним то, что он хотел, и он с гордостью смотрел на стройные ряды меша и нет-хетер, да и кехеки, которые вначале казались не слишком-то дисциплинированными воинами, во многих битвах доказали обратное. Сколько уже царств покорилось власти Кемет? Только Кидши и Тунип ещё сопротивляются, ещё держатся зубами за доставшуюся по наследству кость. А всё-таки им не устоять, как не устоял Мегиддо, казавшийся несокрушимым. Если уж не устояли верховные жрецы…

Тутмос поднялся и сел на ложе; невыносимая духота не давала заснуть, к тому же по углам шатра тонко звенели какие-то мелкие, назойливые насекомые, которые своими булавочными жальцами безжалостно разрывали изредка наплывающую на фараона дремоту. Два воина стояли неподвижно у его ложа, ещё двое — у входа в шатёр, и ещё несколько человек снаружи. Под защитой своих ханаанеев и шердани Тутмос чувствовал себя в безопасности, но неожиданная мысль рассмешила его — не заставлять же воинов гоняться за насекомыми! Он коротко рассмеялся, и со смехом улетели последние сладкие надежды на сон. Он мог бы приказать зажечь курения, от дыма которых не поздоровилось бы его почти неприметным глазу врагам, но он не любил запах курений и предпочитал обходиться без них, если только не было смолы фисташкового дерева. Он встал, разбудил слугу, приказал подать себе лёгкого светлого пива, которым приходилось обходиться в походе, — любимое им горькое пиво, приготовляемое кушитами с необыкновенным искусством, слишком быстро портилось. Фараон чувствовал, что уже не заснёт до рассвета, и не хотел прибегать к усыпляющим травам, поэтому первая мысль, явившаяся из глубины душной ночи или со дна опустошённой чаши, показалась самой верной — позвать кого-нибудь из военачальников, поговорить о завтрашнем штурме. Тутмос знал, что самым грубым образом нарушает предписания мудрого Джосеркара-сенеба, которым добросовестно старался следовать на протяжении почти десятка лет, но какое-то упрямое существо, забравшееся на плечо и шепчущее в самое ухо, а может быть, вещавшее изнутри, из самой глубины утомлённого бессонницей мозга, взяло власть в свои руки и не терпело никаких возражений. Тутмос послал слугу за военачальником Дхаути, своим любимцем. Не ждал его скоро, так как знал, что у Дхаути крепкий сон, но военачальник явился так быстро, словно проводил ночь на пороге царского шатра.

— Твоё величество, ты звал меня?

— Звал, Дхаути. Ты, конечно, спал?

— Всякий воин перед битвой должен спать.

Фараон улыбнулся, у глаз появились весёлые морщинки.

— Это мне в упрёк?

— Фараон — не просто воин. У него иные заботы… Он отдаёт приказания, которые мы выполняем, ему нужно их обдумать. Быть военачальником легче.

— Ты думаешь?

— Уверен в этом, твоё величество.

— А если фараон сам участвует в битве?

— Всё-таки воин он только во вторую очередь, твоё величество.

Тутмос задумался, искоса поглядывая на открытое, добродушное лицо Дхаути. Он помнил этого военачальника совсем юношей, ещё в дни царствования Хатшепсут. Тогда Дхаути негодовал, потрясал кулаками, воздевал к небу руки, говорил о жалкой участи, которую влачили при Хатшепсут люди военного звания. Теперь он был спокойнее, рассудительнее, но в иные моменты в нём проглядывал тот молодой воин, у которого чесались кулаки при взгляде на разряженных царских любимцев.

— Что ты думаешь о Кидши?

— Мои лазутчики говорят, что это крепкий город.

— А его поверженный правитель готовится к обороне?

— Поверженный правитель Кидши уверен, что стены его защитят. Запасов в городе достаточно.

— Воды много?

— Много, твоё величество.

— А ров, окружающий крепость, глубок?

— Да. Он будет понадёжнее, чем ров Мегиддо.

Тутмос улыбнулся, довольный воспоминанием.

— Тот ров был хорош, но я весь его заполнил трупами ханаанеев, и они разбухали от воды и становились источником болезни для тех, кто отсиживался в Мегиддо. Моё войско болезнь тогда пощадила… Но не хотелось бы доводить до этого, Дхаути. Семь, восемь месяцев осады — это слишком уж долго! Земля в окрестностях Кидши, конечно, прокормит нас, да и своих запасов достаточно, но лучше было бы захватить город штурмом.

Дхаути гордо выпрямился, поднял правую руку, как будто собирался принести клятву.

— Мы к этому готовы, твоё величество. Осадные лестницы наготове, и щиты крепки.

— Новобранцев много?

— Много, твоё величество. Но иногда они бывают очень полезны, полезнее опытных воинов.

Тутмос изумлённо поднял брови.

— Новобранцы полезнее? Чем же?

— Они очень боятся своих начальников, на их спинах ещё свежи следы от побоев, и они бросаются вперёд с тем отчаянием, которое иногда стоит опыта и умения. Первая туча стрел обрушится на них.

— А многие ли останутся в живых после этого?

— Немногие. Но если первый бросок будет удачен и они доберутся до стен, опытным воинам, идущим вслед за ними, будет легче.

— Но если они побегут, Дхаути?

Дхаути улыбнулся почти снисходительно.

— Кому же хочется получить сто ударов пальмовыми розгами? После такого немногие выживают, лучше уж сложить голову в бою.

— Это верно… Сколько их, новобранцев?

— Около трёх тысяч.

— Значит, если в живых останется тысяча, это будет хорошо?

— Очень хорошо, твоё величество.

Тутмос поднялся, встал и военачальник, но фараон остановил его жестом, а сам прошёлся по шатру, замысловато огибая центральную деревянную колонну, словно очерчивал извилистый путь Мехен. Дхаути знал эту привычку фараона — когда он думал о чём-то важном, то не мог усидеть на месте.

— Хорошо, а если Кидши взять не удастся?

— Тогда повременим, твоё величество.

— Что значит — повременим?

— И в его окрестностях можно найти немало добычи. Если, например, продвинуться ближе к горному хребту…

— Брать мелкие города?

— Они тоже очень богаты, твоё величество. Десяток таких городов стоит Кидши.

— Как ты не понимаешь! Дело не только в богатстве, дело в том, что… — Тутмос даже ударил рукой по колонне. — Ты что, не знаешь, как надоел мне этот правитель Кидши? Хлопает в ладоши в такт с Митанни, а этого уже более чем достаточно! Пока не поставлю его на колени, не успокоюсь! Жив Кидши — жив клубок змей, которые вечно будут шипеть под ногой Кемет. Расплету их и растерзаю поодиночке, но для этого надо разрубить самую большую и хитрую, Кидши. Поэтому город должен быть взят!

Дхаути с беспокойством взглянул на фараона.

— Только умоляю тебя, твоё величество, не приближайся к стенам! Вряд ли кто-нибудь из них встретит нас за пределами города, все они будут оборонять стены. А ты сам знаешь, что стрела, пущенная сверху, и даже камень…

Тутмос досадливо поморщился.

— Может, хоть ты не будешь напоминать мне об этом, Дхаути? Довольно с меня божественных отцов! Ваши предостережения изматывают меня больше, чем самая изнурительная битва. Не будет больше времён Мегиддо! Тогда вы опасались несуществующей ловушки, а я говорил вам, что ханаанеи не посмеют отступить от древнего обычая и напасть на нас прежде, чем мы спустимся в долину. И я оказался прав! А вы до сих пор не перестали осторожничать и вечно нашёптываете одно и то же, словно женщины! Даже Меритра при расставании не сказала мне столько предостерегающих слов, сколько вы!

— Но ты оставил её беременной, твоё величество. Только беременной… Наследник ещё не родился.

— Хватит! — Тутмос в гневе потряс кулаком перед самым лицом военачальника. — Это тебя не касается! Твоё дело — штурмовать Кидши, а не заботиться о моём наследнике! Защищайте меня, не оставляйте одного в гуще врагов, как сделали подлые воины вечноживущего Секененра, и ни к чему будут лишние слова и заботы! По-твоему, я настолько глуп, что полезу на крепостную стену? Это с голоса проклятой Хатшепсут вы поёте, что я неумён, и учите и предостерегаете меня, как мальчишку! Я царствую тридцать лет, и хотя она похитила у меня почти двадцать, пора вам понять, что я делаю всё, что хочу, и на троне и в бою!

Дхаути молчал, испуганный и пристыженный этой вспышкой ярости. Он поднялся и стоял, опустив голову и руки, как провинившийся школьник, и Тутмос, взглянув на него, расхохотался.

— Недостаёт только плети в моей руке! Но теперь-то ты понял, Дхаути? Там, в столице, мне не дают проходу божественные отцы и чати, а здесь я привык дышать свободно, ходить не оглядываясь! Я ещё не забыл, как вы учили меня уже после Мегиддо, и ваши уроки пошли впрок — теперь я знаю, что моя твёрдая воля способна сокрушить даже ваше упрямство! Ты успокоишься, если узнаешь, что я не собираюсь бежать впереди новобранцев и первым взбираться на крепостную стену? Хорошо! А теперь иди, до рассвета есть ещё немного времени. Правда, ночь слишком душная, хорошо тем, кто устроился на ночлег в своей колеснице. Клянусь священным именем Амона, иногда жалею, что я не простой воин! Иди, Дхаути, а я пройдусь ещё по лагерю, мне уже не уснуть. Позвать ко мне начальника моих телохранителей!

Воины тоже страдали от духоты и насекомых, но привычка к лишениям закалила их и сделала более стойкими, чем их начальники с золотыми ожерельями на груди. Они спали, ворочаясь во сне, но всё-таки спали, и только некоторые сидели у костров, тихо переговариваясь. При приближении фараона они вскакивали и падали ниц, уткнувшись лицами в землю, и лежали так, не смея взглянуть на живого бога, пока он не проходил мимо. У одного костра шёл яростный спор — ещё молодой воин со свежим шрамом на лбу спорил с пожилым, почти стариком.

— А я тебе говорю, что моя Сит-Амон купила этого раба задешево, потому что два круга серебром и две полотняные одежды за такого крепкого и мускулистого парня — это ничтожная цена! Уж она кое-что понимает в хозяйстве и не стала бы брать лежалый товар, как ты! У этого раба умелые руки да ещё ум в придачу, лучшего слуги в доме нет у самого господина Исеси, писца, самого богатого на нашей улице! Что ты-то понимаешь в хозяйстве, глупый человек? За все годы службы не нажил земли, а твоя старуха, верно, не разумнее плода пальмы дун!

— Вот и получается, что ты глупец, Пепи, раз так ругаешься и злишься! — насмешливо сказал старик. — Эта твоя Сит-Амон переплатила по крайней мере целый круг серебра, да и то только потому, что у этого раба, верно, лицо покрасивее, чем у тебя, да есть ещё кое-что, что любят держать в руке, но не называть вслух! Присмотрись-ка внимательнее к своему великолепнейшему слуге, когда вернёшься из похода, да ещё попробуй несколько месяцев обойтись наложницами и не прикасаться к своей Сит-Амон, и увидишь, что будет!

— Ты поговори! — угрожающе сказал Пепи, надвигаясь на старика.

— А ещё лучше, Пепи, загляни-ка ты под ту самую сикомору, под которой когда-то валялся со своей Сит-Амон, и если своими глазами не увидишь, порасспроси-ка деревце, оно тебе кое-что расскажет!

— Вот сейчас изобью тебя палкой, сын гиены!

— Посмей только! Прижму тебя к земле, как щенка, и не посмотрю на твою землю и твой дом со слугами, заставлю тебя вспомнить, что когда-то моя палка ходила по твоей спине! Вместо того чтобы ума набираться…

Ни старик, ни оскорблённый Пепи не успели привести в исполнение своих угроз, потому что фараон подошёл совсем близко и они в испуге бросились на землю, словно сметённые порывом ветра. Тутмос, слышавший кое-что из их разговора, рассмеялся, улыбнулся и Рамери, узнавший спорщиков, с которыми когда-то вместе пил вино у такого же походного костра.

— Слушай, старик, — сказал Тутмос, — если завтра увижу тебя среди тех, кто первым взберётся на крепостную стену, получишь не одного, а сразу двух рабов, да ещё рабыню в придачу. И у тебя, — обратился он к молодому воину, — будет возможность привести домой ещё одного красивого раба, отраду твоей Сит-Амон. Поняли? — если увижу на крепостной стене!

Смущённый Пепи забормотал слова благодарности, не отрывая лба от земли, старик молчал. Тутмос усмехнулся и пошёл дальше, сопровождаемый безмолвным Рамери. Небо на востоке уже начало бледнеть, и предрассветный ветерок принёс наконец в лагерь живительную прохладу.

* * *

При первом взгляде на крепостные стены Кидши можно было понять, что самый стремительный штурм разобьётся, как волна, об этот серый камень. Войско стояло в нерешительности, ибо всякому, даже новобранцу, было ясно, что бросившегося вперёд ждёт верная смерть — лучники на стенах Кидши стояли наготове. Казалось, город усмехается кривой усмешкой старых, немного покосившихся, но прочных ворот, до которых было ещё так далеко. Лазутчики донесли, что стены прочны со всех сторон и нет ни малейшей лазейки, способной помочь осаждающим. Перебраться через ров по уже наведённым лёгким мосткам не представлялось особенно трудным, но ханаанеи, видимо, и не рассчитывали на ров — основная сила была не в нём, а в крепостных стенах. Если бы удалось отвлечь внимание врага… Однажды, осаждая один из городов к югу от Мегиддо, Тутмос приказал запалить огонь вокруг него, сжечь окружающие его поля, и жители, охваченные ужасом, воззвали о пощаде уже из этого огненного кольца и сдали город, но теперь уже победителям нелегко было до него добраться, и Тутмос понял, что огонь не слишком надёжный союзник. Он уже направил угрожающее послание правителю Кидши, сделал это, скорее подчиняясь обычаю, чем надеясь на успех, но в ответ получил лишь хвастливое уверение в том, что Кидши, а особенно его крепостные стены, готовы с почётом встретить именитого гостя. Хотя имя сокрушителя Мегиддо внушало ужас многим ханаанским царькам, правитель Кидши ещё не сталкивался с Тутмосом лицом к лицу и храбрился, что, несомненно, вселяло мужество и в сердца его подданных. И всё же Тутмос подошёл к стенам Кидши так близко, что мог уже разглядеть не только лучников, но и жрецов с курильницами, возносящих моления Баалу. Что ж, отступать было нельзя. Да и поздно было — уже запели боевые трубы…

Дхаути и Себек-хотеп рассчитали правильно — ряды меша, состоявшие на четверть из новобранцев, ринулись вперёд стремительно, ошеломляя врага быстротой и свирепостью этого натиска. Они преодолели ров в считанные минуты и бросились к стенам Кидши, хотя вражеские стрелы и дротики косили их ряды беспощадно. Тутмос видел, что многие из них не умеют прикрывать голову и грудь щитом, позволяют стрелам беспрепятственно поражать их в лицо, и всё же ни один не повернул назад, воины перескакивали через трупы убитых товарищей и бежали дальше, словно обезумевшие животные пустыни. Вот уже кое-кто из них добрался почти до самых стен, должно быть, среди них был и молодой Пепи, мечтающий об увеличении богатства, воины тащили осадные лестницы, лёгкие и прочные. Вот уже двинулись следующие ряды меша, состоящие из более опытных воинов, они двигались не так быстро, но гораздо увереннее, не только уклоняясь от стрел, но и не без успеха посылая вперёд и вверх стрелы из своих луков. Защитники Кидши были заняты осадными лестницами; одна из них, как тяжёлая виноградная гроздь, уже рухнула на землю, несколько воинов с другой уже почти достигли вершины стены, но и она рухнула на землю, похоронив большинство осаждающих, а немногие живые со стонами выползли из-под её обломков, как полураздавленные мухи. Тутмос смотрел, не появится ли на стенах сам правитель, но преисполненный гордости царь не удостаивал защитников города лицезрением своей особы и, как полагал Тутмос, вряд ли даже наблюдал за обороной крепостных стен. Они не любят шума и крови, эти напыщенные ханаанские царьки в пёстрых одеждах, их уши, отягощённые золотыми серьгами, не любят криков и стонов умирающих, руки, благоухающие розовым маслом, не знают тяжести меча. Тутмос велел своему верному колесничему Неферти подъехать поближе, надеясь, что его вид воодушевит воинов. В осадном бою колесницы были не нужны, и царская колесница сразу обратила на себя внимание не только воинов Кемет, но и лучников Кидши. Первая же стрела, пущенная со стены, зазвенела, ударившись о борт колесницы. Тутмос только презрительно покосился на неё и натянул свой большой лук, его стрела оказалась удачливее — один из воинов Кидши упал, поражённый в грудь.

— Вперёд, храбрые руки! Вперёд, многочисленные руки! Моё величество с вами, с нами благословение великого отца моего Амона!

Ещё одна лестница рухнула наземь, но в рядах лучников Кидши видны были уже значительные просветы. И тогда со стен полетели камни, не менее опасные, чем стрелы. Мелькнули и фигуры темнокожих воинов, вооружённых метательными палками и пращами, — их искусство было знакомо Тутмосу, в его войске тоже были отряды кушитов. Один камень, брошенный со стены, сбил с ног военачальника Хети, просвистевшая вслед за ним стрела ударилась о щит, который держал Неферти.

— Твоё величество, назад!

Крик Дхаути, подбежавшего к колеснице, потонул в шуме осады, но военачальник мог бы и не кричать, фараон и сам понял, что поддался опасному упоению боя. Но разворачивать свою колесницу на виду у врагов? Тутмос соскочил наземь, бросив через плечо изумлённому Неферти: «Разворачивай колесницу!» Прежде чем воин опомнился, Тутмос уже выпустил несколько стрел из своего лука, Дхаути встал рядом с ним, закрывая его щитом.

— Твоё величество, назад! Разве ты не видишь, они притащили чан с кипящей смолой, сейчас в нас полетят горящие стрелы!

— Если боишься, убирайся!

— Твоё величество, ты хочешь попасть в руки врагов?

Тутмос не понял смысла этой глупой фразы — как он может попасть в руки врагов, если все они за стенами Кидши? Но Дхаути знал, что говорит, он видел, что ворота Кидши приоткрылись и выпустили отряд копьеносцев, который стремительно обрушился на осаждающих и, отогнав большую часть меша от стен, приготовился преследовать их. Вероятно, военачальники Кидши, окрылённые неудачными попытками врага взять штурмом крепостные стены, сочли возможным не только обороняться, но и нападать, попытаться превратить оборону в стремительный натиск и неудачную осаду — в поражение. Тутмос уже понимал и сам, что стен не взять, но не думал, что правитель Кидши может решиться на такой дерзкий шаг. На мгновение он растерялся — нет-хетер не были готовы к бою, они стояли за рядами копьеносцев.

— Дхаути, приказываю нет-хетер идти вперёд! Пусть разомкнутся копьеносцы…

— Твоё величество, поздно! С юга движутся колесницы ханаанеев, это союзники Кидши, сейчас кольцо сомкнётся! Нужно отступать!

— Отступать?!

Не только с юга подвигались вражеские войска — совсем близко послышался конский топот, ханаанеи подвигались к подножию горного хребта, вся равнина была уже заполнена ярко горящими на солнце колесницами. Войско Кемет не было готово к бою на открытом месте, внезапная вылазка воинов аму, прекрасно знавших здешние места и умеющих стремительно набрасываться и мгновенно рассыпаться, повергла в смятение даже таких опытных военачальников, как Себек-хотеп и Амон-нахт. Более того, опасности подвергалась сама жизнь фараона, неосторожно вырвавшегося вперёд и отрезанного от остального войска. Дхаути раньше, чем Тутмос, понял опасность сложившегося положения.

— Твоё величество, если мы не поспешим, ты попадёшь в руки врагов! Скорее назад, если успеем пробраться к ущелью…

Стрела просвистела над головой военачальника, и кто-то за спиной Тутмоса застонал и свалился на землю. Фараон схватился за меч, но сразу понял, что враги ещё не так близко, чтобы вступить с ними в рукопашный бой, но их стрелы и копья становятся всё опаснее. Он снова натянул тетиву лука, не обращая внимания на отчаянные мольбы Дхаути, но колчан был уже пуст. Чья-то рука протянула ему стрелу, он схватил её не глядя, она принесла смерть ещё одному вражескому воину, следующая вонзилась в землю, пригвоздив к ней раззолоченную конскую упряжь.

— Твоё величество, остался только один путь! Ты можешь казнить меня потом, если хочешь, но я осмелюсь…

Просвистевшая в воздухе стрела пробила щит и вонзилась в руку чуть пониже плеча, от удара Тутмос пошатнулся и выпустил лук. Кто-то поднял его лук с земли, перед ним мелькнуло лицо Рамери, неведомым образом оказавшегося в гуще схватки, он держал под уздцы коня, вырвавшегося из упряжки.

— Твоё величество, конь спасёт тебя! Мы можем ещё пробиться к ущелью!

Несколько коней помчались вслед за царским, воины окружили фараона плотным полукольцом, защищая его от вражеских стрел, один из воинов упал мёртвым наземь, два других были ранены. Ущелье было недалеко, но союзники Кидши двигались очень быстро, казалось, что они неизбежно встанут на пути маленького отряда, и тогда легче будет убить фараона, чем допустить его позорный плен. Позади слышались крики воинов Кемет, топот ног — зажатые со всех сторон отряды меша пытались спастись бегством, нет-хетер, вероятно, так и не вступили в битву. Пригнувшись к шее коня, левой рукой зажимая рану, из которой лилась кровь, фараон в окружении небольшого отряда нёсся вперёд, к ущелью. Совсем недалеко он слышал крики ханаанеев и непрекращающийся свист стрел, отчаянная мысль, что он может стать добычей врагов, придала ему силы. Раненая рука, которой он вцепился в длинную спутанную гриву, онемела, он схватил гриву левой рукой, кровь полилась сильнее, закружилась голова. Кони уже взбирались по узкой горной тропе, один из них споткнулся, другой замер на месте, дрожа — дорога шла по краю пропасти, животными овладевал смертельный ужас.

— Твоё величество, ты можешь идти? Я помогу тебе…

Чьи-то руки, кажется, опять сильные руки Рамери, помогли фараону спуститься на землю и повлекли, почти понесли его вперёд по узкой каменистой тропе, ведущей куда-то вверх. И всё же он шёл сам, хотя и с чужой помощью, шёл упорно, как когда-то в пустыне, закусив губы, прокусывая их насквозь. Он слабел от потери крови, но знал, что рана не опасна, что она не опасна даже его руке, которая вскоре сможет держать меч. Несколько человек шли позади, они вполголоса переговаривались между собой, Тутмос разобрал голос Дхаути. Если они рядом — любимый военачальник и преданнейший из телохранителей, — он может чувствовать себя в безопасности, они будут защищать его до последней капли крови, будут защищать даже своими мёртвыми телами. От нагретого солнцем камня исходил томительный жар, и когда они остановились на небольшой площадке в уступе нависшей над пропастью скалы, люди начали лихорадочно искать тени — за тень, как и за воду, многое можно было бы отдать в этом зловещем месте. Над площадкой нависал небольшой камень, на нём укрепили щит, и фараон мог лечь в тени. Камень был так горяч, что Тутмосу показалось, будто он лежит на жаровне, полной углей, но встать уже не мог, силы покидали его. Рамери и Дхаути наклонились над фараоном, военачальник поднёс к его губам тыквенную флягу с водой.

— Ты слышишь меня, твоё величество? Мы ушли от погони…

— Сколько вас здесь?

— Двенадцать человек.

— Мы в безопасности?

— Да, твоё величество. Здесь они нас не найдут.

Рамери тем временем перевязывал рану Тутмоса куском полотна, оторванным от собственной набедренной повязки. Он делал это уверенно и умело — должно быть, научился у Джосеркара-сенеба, помогая ему ухаживать за ранеными. Полотно сразу же пропиталось кровью.

— Кто выдернул стрелу из моей руки?

— Ты сам, твоё величество.

— Не помню…

— Смиренно прошу тебя, божественный фараон, побереги свои силы, не трать их на слова. Можешь казнить меня, дерзкого, но я смиренно прошу тебя об этом.

Тутмос и сам чувствовал, что губы отяжелели, словно превратились в камни. Он провёл по ним языком, губы были совсем сухие и потрескались, хотя только что он выпил несколько больших глотков воды.

— Господин Дхаути, есть ли у тебя ещё вода?

— Совсем немного, Рамери, её нужно беречь.

— А у остальных?

— Есть ещё несколько, но кто знает, сколько времени нам придётся пробыть в этом ущелье! Если они окружили его…

— Себек-хотеп придёт к нам на помощь.

— Когда узнает, что мы здесь. И если сам останется в живых…

Тутмос силился держать глаза открытыми, чтобы не показать своей слабости, но они закрывались сами собой, и он перестал бороться. Всё вокруг сразу наполнилось звоном, словно тысячи систров в день великого плавания Амона приветствовали сопровождающего священную ладью доброго бога Кемет. Сон или скорее обморок на время избавил Тутмоса от страданий, которые испытывали его спутники на раскалённом камне, под палящим солнцем. Они сразу замолчали, когда фараон закрыл глаза, и не переговаривались даже шёпотом.

…Он проснулся или, вернее, очнулся от прикосновения живительной прохлады и, посмотрев вверх, увидел над собой тёмное беззвёздное небо. Тягучая, мучительная боль, распространившаяся на всё плечо, сразу дала знать о себе. Тутмос пошевелил рукой — она едва двигалась, но даже это слабое движение вызвало ещё более сильную боль. Он огляделся — его спутники были тут, спали на голом камне, окружив его плотным кольцом. Ближе всех к нему, прислонившись спиной к скале, сидел Рамери, его глаза были закрыты, но, когда фараон пошевелился, он сразу открыл их.

— Я здесь, твоё величество, я здесь… Могу я помочь тебе?

— Хочется пить.

Рамери поднёс к губам фараона флягу с драгоценной водой.

— Что чувствуешь ты, твоё величество?

— Только что было холодно, а теперь камень опять кажется раскалённым.

— Это лихорадка от раны.

— Это ты знаешь от Джосеркара-сенеба?

— Мне приходилось помогать учителю, твоё величество.

— Такая пустяковая рана!

— Важно, чтобы она не загноилась. У нас совсем мало воды и нет никаких целебных средств. Рана неопасна, но опасными могут быть её последствия.

— Скажи мне, Рамери, — прошептал Тутмос, снова облизывая языком пересохшие губы, — как ты очутился там, рядом со мной?

— Узнал от воинов, что твоему величеству грозит опасность, отыскал тебя в гуще схватки.

— Как это случилось, почему они едва не отрезали нас?

— Союзники правителя Кидши подошли сразу с трёх сторон. Вот почему он и не беспокоился…

— Проклятый! — Фараон стиснул зубы, его левая рука сжалась в кулак, но движение болезненным эхом отозвалось в ране. — А если они перекрыли все выходы из ущелья? Там есть воины аму, я знаю их ещё по Мегиддо, они сильны в закрытых местах. Помню, что говорил о них вечноживущий Хети, я много раз читал это место в его поучениях. «Подл он, плохо место, в котором он живёт, бедно водой, труднопроходимо из-за множества деревьев, дороги тяжелы из-за гор, не сидит он на одном месте, ноги его бродят из нужды, он сражается со времён Хора, но не побеждает и сам не бывает побеждён, не объявляет он дня битвы, подобно грабителю, страшится он вооружённых отрядов…» Если живы Хети, Амон-нахт и Себек-хотеп, смогут ли они помочь мне?

— Если живы, то смогут, твоё величество. Завтра мы отправим двух воинов на разведку.

— Почему не сейчас?

— В темноте они легко могут сорваться со скалы. Да и костры ханаанеев хорошо видны отсюда, незачем подходить к ним близко.

— Проклятый Кидши!

— Тише, твоё величество! Кровь опять может пойти из раны.

Тутмос умолк, глядя в нависшее над ущельем тёмное небо. Рамери тоже замолчал и, казалось, слился со скалой в привычной для телохранителя неподвижности. Остальные воины спали, кто-то из них глухо стонал во сне.

— Рамери, — снова заговорил Тутмос, — если выберемся отсюда, проси любой награды. Ты привёл ко мне коня, ты тащил меня по горной тропе, ты перевязал мою рану, и этого я не забуду, хотя властителей часто называют неблагодарными. Если выберемся отсюда живыми…

Как ни темно было вокруг, Тутмос не мог не почувствовать, как загорелись глаза Рамери.

— Пока я жив, я буду служить тебе, твоё величество, не думая о наградах. Но если ты пожелаешь наградить меня, ты узнаешь желание моего сердца. А сейчас прошу тебя: усни! До рассвета ещё далеко, тебе нужно много сил. Кто знает, что будет завтра?

— Только великий Амон, владыка непостижимого.

— Если ты снова чувствуешь холод, я укрою тебя щитом. Больше ничего нет… Кони остались у входа в ущелье и теперь, должно быть, вернулись в долину. Это плохо — мы могли бы есть их мясо. Может быть, боги пошлют нам счастье и удастся отыскать какую-нибудь дичь. Так лучше, твоё величество?

Тутмос слегка кивнул головой, губы снова пересохли от жажды. Он знал, что эта неутолимая жажда — признак лихорадки, знал и то, что воды осталось совсем немного и что она ценна, как серебро и лазурит. Он снова закрыл глаза, но изматывающая боль в руке и плече мешала заснуть. Не спал до самого рассвета и Рамери, хотя больше они не произнесли ни слова.

* * *

Шатаясь, Рамери и Дхаути тащили труп умершего ночью воина к нависшему над пропастью краю скалы. Мёртвое тело было неимоверно тяжёлым и грозило увлечь за собой обессилевших, едва держащихся на ногах людей, и им пришлось лечь, осторожно толкая труп, пока он не обрёл вдруг волшебную лёгкость и не полетел вниз. Некоторое время Рамери и Дхаути лежали, тяжело дыша, потом с трудом поднялись, помогая друг другу. Безумное желание заглянуть вниз, в пропасть, где на острых камнях виднелись остатки нескольких искалеченных тел, сегодня уже не тревожило их — только в первый раз воины поддались опасному искушению, теперь на это просто не было сил. Дхаути пошатнулся, Рамери удержал его за плечо, и они снова опустились на камень, поняв, что ещё не могут совершить обратный путь. Здесь, на открытом месте, солнце было ещё беспощаднее, перед глазами постоянно плыли красные круги, Рамери и Дхаути лежали лицами вниз, закрывая затылок руками, вдыхая удушливый запах раскалённого камня. Они были похожи на грязных кочевников, на отвратительных прокажённых, эти люди с золотыми браслетами на исхудавших руках… Обожжённые солнцем, грязные, покрытые струпьями тела были страшны, воспалённые глаза на осунувшихся лицах могли бы внушить ужас любому из тех, кто знал этих людей прежде, кто видел их умащёнными маслом, одетыми в тонкие одежды… От набедренных повязок остались одни грязные лохмотья, на их ногах уже не было сандалий — обезумев, воины грызли кожу, трое из них умерли спустя несколько часов в страшных мучениях. Один воин умер днём, на раскалённом солнцем камне его тело быстро начало раздуваться, вскоре лопнула кожа на животе, отвратительный запах тления обжёг ноздри лежащих вокруг, Рамери и Дхаути, наиболее сильные из тех, кто был ещё жив, потащили его к обрыву. Пустые желудки сводила бесполезная судорога, причинявшая только боль, они задыхались, кашляли, у Дхаути кровь пошла носом и после запеклась на груди багрово-чёрным узором. Они потеряли счёт времени с тех пор, как кончились запасы воды и скудного пропитания — у трёх воинов на поясе нашлись мешочки с семенами лотоса, однажды удалось подстрелить коршуна, но мясо его было так жёстко и так горчило, что даже изголодавшиеся люди с трудом проглотили его. Ханаанеи стояли у входа в ущелье плотной стеной, искать обходных путей не было сил, и оставалось только ждать смерти, которая никому уже не казалась страшной и нежеланной. Вместе с фараоном спаслись двенадцать человек, сейчас в живых осталось только четверо. Среди них был и тот самый старый воин Усеркаф, которого знал Рамери, старик был очень полезен, так как помнил много воинских премудростей — например, показал, как собирать ночную росу, скапливающуюся на листьях чахлого кустарника, как можно отыскать влагу даже в расщелине камня, однажды камнем подбил какую-то небольшую птицу, которую съели сырой, не оставив ни единой косточки. Но сегодня и он уже не мог встать и едва шевелил разбухшим от жажды языком. Рамери знал от Джосеркара-сенеба, что голод и жажда порой могут сделать человека безумным, и боялся за фараона, оставшегося вместе с Усеркафом и ещё одним воином, который ещё с вечера впал в забытье, но изредка открывал глаза и смотрел в небо мутным, блуждающим взором. Сам Тутмос мог бы чувствовать себя лучше остальных, так как все отдали ему последнюю еду и питьё, но ему не давала покоя рана, которая загноилась и стала причинять невыносимые страдания. Страшнее всего были чёрные мухи, слетавшиеся на запах гноя — как ни старались Рамери и Дхаути отгонять их, они садились на рану, когда Рамери менял повязку, и оставляли в ней маленьких белых червячков. Тёплый коричневый гной, стекавший по руке, стирали обрывком полотна от набедренных повязок, но он появлялся снова и снова, иногда смешиваясь с кровью, и оставлял на коже пылающие красные следы. Иногда Тутмос метался в жару и бредил, с почерневших распухших губ срывались странные слова, проклятия и признания в любви, имена придворных, тайные имена богов, потом он затихал и лежал как мёртвый, но вскоре грудь его вновь начинала тяжело вздыматься и из неё вырывался хриплый стон, который и пробуждал фараона. Говорить он почти не мог, да и Рамери, видя его желание, слабой рукой зажимал его рот, глазами умоляя не размыкать губ, не тратить сил на бесполезные слова. Самым беспощадным врагом было солнце, от которого пытались укрыться в тени щитов, но камень раскалялся так сильно, что ночами от него шёл пар. Однажды на скале над самой головой фараона мелькнула змея, вряд ли это была Иарит, покровительница фараонов, Рамери успел спугнуть её палкой, и она, шипя, удалилась и больше не появлялась. Ночи приносили временное облегчение, но ночью те немногие мысли, которые могли ещё посещать измученных людей, набрасывались на них и терзали беспощадно. Рамери думал о Раннаи, думал о Джосеркара-сенебе, порой мысли переходили в видения, и тогда он видел учителя и его дочь на вершине скалы или склоняющихся над ним. Потом к нему слетало видение, которое равняло раба и властителя Кемет, ибо и Тутмос видел то же самое — тёмные воды Хапи, несущие прохладу и живительную влагу, кувшины, наполненные вином или пивом, чаши, полные молока. Но река превращалась в твердь, кувшины и чаши оказывались бездонными, плоды деревьев, к которым так жадно тянулись в видениях руки, оборачивались птицами и выскальзывали из пальцев, и что-то тёмное и тяжёлое наваливалось на грудь и душило, душило до тех пор, пока собственный сдавленный крик не пробуждал несчастного. Рамери видел, как рассудок покинул одного молодого воина, который вдруг залился горькими слезами, а потом страшно расхохотался, так что на его губах выступила желтоватая пена, этот воин вырвался из рук пытавшихся удержать его товарищей и с диким воплем бросился вниз с обрыва, кажется, он продолжал хохотать, летя в пропасть, и жуткий смех ещё долго звучал в ушах живых. Рамери боялся, что и фараона, и его самого постигнет такая же судьба, все они в последние дни бессознательно боялись друг друга, и даже сегодня, отдыхая рядом с обессиленным Дхаути, Рамери невольно отодвигался от него и чувствовал, что военачальник делает то же самое. Кое-как они поднялись и побрели назад, туда, где лежали фараон, Усеркаф и воин по имени Саанх; путь показался неимоверно долгим, длиннее, чем даже путь с мёртвым телом. Несколько раз они останавливались, но ложиться не решались — пока оставались силы, нужно было идти. Чья же злая воля превратила этих сильных людей в немощных стариков, с трудом передвигающих ноги? Оба они знали, что скоро умрут, что один из них лишь на несколько часов переживёт другого, цеплялись за жизнь не они сами, а что-то существовавшее помимо их воли — быть может, та любовь к жизни, о которой говорил Джосеркара-сенеб? Человек устроен странно… Легче остаться здесь, на открытом месте, не закрывать голову слабеющими руками, предоставить солнцу сжечь совсем уже обессиленное тело — но они продолжают путь упорно, как полураздавленные ящерицы, они ещё хотят добраться до лагеря, а завтра, быть может, снова повлекут к обрыву тело умершего товарища. Поистине человек крепче камня, ибо камень не испытывает ни жажды, ни голода и не страдает от зноя, а человек выносит всё это и ещё помогает другим! Если один из них упадёт, другой всё-таки поддержит его, как было уже не раз, здесь нет уже военачальника Дхаути и раба Рамери, есть только полуживые, обессилевшие братья… Дойдя до площадки, служившей им лагерем, Дхаути рухнул на раскалённый камень, попытался отползти в сторону, в тень — и не смог. Рамери, сам едва державшийся на ногах, накрыл его голову щитом, чтобы палящие лучи солнца не убили несчастного, и сам на коленях подполз к фараону, которого боялся найти уже мёртвым. Тутмос лежал с закрытыми глазами, хриплое дыхание вырывалось из его губ, над ним снова тучей кружились мухи и мелкие чёрные насекомые. Ослабевшей рукой Рамери попытался снять повязку, полотно пропиталось гноем и кровью и присохло к ране, причиняя ещё более сильную боль. Джосеркара-сенеб в таких случаях предпочитал снимать повязку мгновенно, одним резким движением, чтобы не причинять раненому лишних мучений, но у Рамери не было сил на это движение, и он неловкими распухшими пальцами принялся поддевать края повязки. Тутмос застонал и открыл глаза, взгляды раба и господина встретились и разошлись, Тутмос снова опустил веки и сжал зубы, чтобы не стонать. Рамери кое-как снял повязку, промыть рану было нечем — когда кончилась вода, во рту ещё некоторое время оставалась слюна, но рот давно был сух и горел, точно расцарапанный песком. Всё, что он мог сделать, — это нажать пальцами на края раны и слегка выдавить гной, потом перевязать её ещё довольно чистым куском полотна от той набедренной повязки, которая уже не могла понадобиться умершему воину, лишённому погребения. Эта работа отняла много сил, у Рамери закружилась голова, и он распростёрся рядом с фараоном, дыша, как загнанный конь. Над головой было солнце, казавшееся совсем красным, растёкшееся по небосклону, как лужица крови; красный цвет, цвет убийцы Осириса, был здесь, и он должен был окутать собой смерть — неумолимую и равно прекрасную и для фараона, и для военачальника, и для простых воинов и раба. Как жаль его величество, солнце Кемет, могучего сокола, чья тень так гордо покрывала мир! Как жаль того ребёнка, быть может, сына, который скоро родится у Меритра, и как жаль Кемет, чьё могущество вновь окажется под угрозой после того, как… Рамери не осмелился произнести даже мысленно страшные слова. Солнце превращается в венок из ярко-красных цветов и сжимает голову, но между цветами таятся шипы, сейчас они вопьются в мозг, вот он уже ощущает острые уколы, раздирающие кожу. Рамери силится сорвать с себя этот проклятый венок — и не может. Это под силу только рукам Раннаи, лёгким, прохладным, но Раннаи далеко, а шипы впиваются в мозг, и кровь течёт по лицу густыми тёмными каплями. «Пить, пить…» Шёпот фараона, такой слабый, что разобрать его можно, лишь приникнув ухом к самым губам владыки Кемет. Нет воды, нет капли влаги, нет даже слёз, есть только эта кровь, текущая по лицу, но она, должно быть, солона и не сможет утолить жажду. Рамери оторвал голову от камня, с трудом стряхнул оцепенение — грудь фараона ещё вздымалась, старый Усеркаф и Саанх лежали совсем тихо, Дхаути уже давно потерял сознание. Солнце ещё высоко, и кому-то из них не суждено увидеть заката. Сладковатый запах гноя мешается с запахом нагретого камня, человеческого пота и крови, непрестанно жужжат насекомые, они облепили повязку на ране, а насытившись, опускаются на лицо фараона, который уже не замечает противного шевеления и булавочных уколов. Скала шатается, твердь обернулась водой, но это не великая река, а что-то тёмное и страшное, как бездна, уносит вперёд и вверх, затягивает в глубину, а вот другая река, и Рамери зажат между ними, пытается руками оттолкнуть от себя нависающую над ним твердь. Сейчас обе реки сомкнутся и раздавят его, потому что руки уже обессилели, сейчас он окажется между двумя жерновами, а может быть, захлебнётся, ибо твердь снова стала водою. «Пить, пить…» Он пьёт воду и не может остановиться, вода заполняет горло, вода добралась до сердца, оно мечется в ней, как маленькая беспомощная лодка. Но воды слишком много, она не утоляет жажды, она душит, она превращается в камень!.. Рамери застонал, собственный стон пробудил его. Солнце чуть склонилось в сторону запада, значит, время всё ещё идёт и он всё ещё жив. Тишина вокруг, даже дыхания фараона не слышно, хотя по слабому движению груди можно понять, что он ещё жив. Внезапно до слуха Рамери донёсся неясный шум, похожий на человеческие голоса, и он улыбнулся наплывающему видению — Раннаи, должно быть, была здесь, рядом с ним… Но голоса были слишком громки и грубы, они не могли принадлежать одной Раннаи и даже десятку окружающих её прекрасных жриц, это были голоса мужчин, и они приближались — видение подплывало всё ближе, окутывало голову и сердце. Вот они стали совсем уже громкими, эти голоса, назойливо громкими, можно было разобрать даже отдельные слова — «Жив? Его величество жив?» Вот другой голос раздался совсем близко, над самым ухом Рамери — «Господин Рамери, ты слышишь меня?» Он хотел улыбнуться видению, которое именовало его господином, но шум, похожий на рёв бури, пришёл издалека и заполнил всё вокруг, и громкий и как будто знакомый голос растворился в нём.

Молодой Пепи, которого фараон желал увидеть на крепостной стене Кидши, оказался поистине любимцем богов — он был в числе тех, кто взбирался по первой лестнице, когда она полетела наземь, оказался зажатым между двумя перекладинами и упал, ударившись не о землю, а о тело своего товарища, которое смягчило удар. Выбравшись из-под лестницы, он стал свидетелем того, как безрассудно вырвавшегося вперёд фараона окружили враги, и успел заметить, куда понеслись кони царя и его свиты. Так как ханаанеи встали у самого ущелья, подозревая, что в нём укрылось много воинов Кемет — то, что среди них был фараон, к счастью, осталось для них тайной, — Себек-хотеп и Амон-нахт были вынуждены развернуть свои силы и вступить в рукопашный бой с врагами, которым оказывали поддержку коварные воины аму. Войско Кемет было измотано штурмом, понесло большие потери и было в растерянности, лишившись предводителя, а подкрепление, прибывшее на выручку правителю Кидши, было полно сил, поэтому бой за вход в ущелье затянулся на целых девять дней, которые запертым в ущелье узникам показались вечностью. Наконец Себек-хотеп и Амон-нахт сумели пробиться сквозь вражеский строй, рядом с ними был Пепи, тот самый, что знал великую тайну, и он был в числе тех воинов, которые прошли по узкой горной тропе и отыскали фараона и его воинов. Убедившись, что Тутмос жив, узнав Рамери — более по его знаку отличия, чем по лицу, которое страшно изменилось, — Пепи склонился над своим недавним противником, старым Усеркафом. Старик тоже был жив, хотя и очень слаб, он открыл глаза, когда Пепи назвал его по имени, но, кажется, не узнал его и снова впал в забытье. Пепи поистине было чем гордиться — если уж он и не рассчитывал на царскую награду, то не без оснований уповал на благодарность виднейших военачальников, включая и Дхаути, которого он нёс на руках до выхода из ущелья.

…Только искусство Джосеркара-сенеба, только явное покровительство Амона и, должно быть, Тота и Имхотепа помогло ему совершить чудо — спасти от смерти фараона, к сердцу которого уже подбиралась чёрная кровь. Когда Тутмоса принесли в лагерь, Джосеркара-сенеб сразу же занялся его раной, вид которой поверг его в ужас. Он сумел промыть и очистить её, извлечь поражённые ткани, хотя для этого ему приходилось довольствоваться только умением левой руки, и уже на третий день он добился того, что гной стал светлее и вскоре исчез совсем, а края раны начали затягиваться. С помощью целебных трав он сумел избавить фараона от лихорадки, более того — уверил Тутмоса, что и рука его не пострадает и снова будет в состоянии держать меч и натягивать тетиву лука. Это было, пожалуй, наиболее невероятным чудом, но Джосеркара-сенеб оказался прав. Могучее тело Тутмоса помогло врачевателю победить болезнь, могучее Ба укрепило мышцы и вдохнуло в них новую мощь — не прошло и месяца, как фараон почувствовал себя вполне здоровым. Рана его, правда, всё ещё болела и требовала перевязок, но он уже свободно ходил по лагерю и даже объехал его несколько раз на колеснице под восторженные крики воинов. Неудача под Кидши огорчила, но не сломила его, только удвоила ярость, и он приказал воинам предать дикому опустошению все окрестности Кидши и особенно те города, которые осмелились прийти на помощь дерзкому врагу его величества. Воины захватили богатую добычу, и фараон мог чувствовать себя отчасти удовлетворённым, хотя горькая обида и ярость всё-таки жгли сердце. Он щедро наградил тех, кто был с ним в ущелье, и тех, кто вызволил его из этого ущелья, — и Усеркаф, и Пепи получили такую награду, о которой не могли даже мечтать, того же удостоились Дхаути, Амон-нахт и Себек-хотеп. Единственный, кто не мог принять награду из рук его величества, был Рам ери, начальник царских телохранителей. Он, сдавшийся позже остальных, был так близок к смерти, что Джосеркара-сенеб, подходя к его ложу, не раз с грустью думал о том, что увидит застывшее лицо. Рамери не приходил в себя несколько дней, его сила, казавшаяся несокрушимой, покинула воина, он долго не узнавал даже Джосеркара-сенеба, хотя сразу переставал стонать и метаться, почувствовав руку жреца на своей голове. Оказав помощь фараону и убедившись, что его жизнь вне опасности, Джосеркара-сенеб занялся своим учеником, и Рамери, если бы он мог понимать, что происходит вокруг, мог бы быть счастлив, потому что учитель почти всё время был с ним, не покидая даже ночью, ибо спал в кресле возле его ложа. Хотя Джосеркара-сенеб был уже стар, он казался неутомимым, словно Амон и впрямь даровал ему чудодейственную силу, а любовь, которую он питал к Рамери, удвоила его силы и, должно быть, сотворила ещё одно чудо — воин начал поправляться, хотя и очень медленно. Однажды ночью, когда сознание вернулось к нему, Рамери увидел чудесный сон — знакомый шатёр, горящий светильник, учителя, сидевшего в кресле рядом с его ложем. Наслаждаясь видением, Рамери улыбался, глядя на призрак Джосеркара-сенеба, и внезапно ему захотелось коснуться этой бесплотной руки, прижаться к ней лицом, хотя он и знал, что это всего лишь сон. С трудом приподнявшись на локте, Рамери протянул руку и коснулся ею изувеченной руки Джосеркара-сенеба, лежащей на подлокотнике кресла. Прикосновение было совсем лёгким, но жрец тотчас же открыл глаза и увидел тянущегося к нему ученика. Он позволил себе то, чего никогда ещё не делал, — встал с кресла, склонился к Рамери и обнял п его. С минуту он держал его в своих объятиях, потом осторожно опустил на ложе и поднёс к губам Рамери чашу с отваром из трав.

— Ты проснулся, мальчик, великий Амон услышал мои мольбы… Я знал — если ты переживёшь эту ночь, жизнь вернётся к тебе. Сколько раз она была готова покинуть тебя! Выпей всё до дна, если хватит сил.

— Учитель, надо мной текла река крови, подо мной шумела река смерти. Я видел… Она была полна белых лотосов, пахнущих смертью, пахнущих так, как разлагающееся тело. Они грозили сжать меня…

— Это только бред, Рамери. Огненные реки ещё далеко… Теперь ты поправишься, завтра я доложу его величеству о том, что жизни твоей больше не угрожает опасность. Его величество спрашивал о тебе и даже заходил сюда. Он рассказал мне обо всём, что ты сделал для него.

По смуглым, почерневшим от загара щекам Рамери потекли слёзы, оставляя на них светлые блестящие дорожки, он хотел привстать с ложа — и не мог. Джосеркара-сенеб положил руку на его лоб, от прохлады этой руки Рамери сразу сделалось легче.

— Только слушайся меня, и ты будешь здоров. Клянусь священным именем Амона, несколько раз мне пришлось вспомнить дикого львёнка пустыни — в жару ты вырывался из моих рук, отталкивал меня, только зубы и ногти не пускал в ход. Будь же послушен мне, как это было с той поры, как ты впервые поцеловал мою руку! Тебя ждёт награда, его величество даст тебе много золота, драгоценной посуды и коней. Он уже объявил обо всём этом.

Рамери сжал виски обеими ладонями, и на его лице появилось выражение такой муки, что Джосеркара-сенеб испугался — ему редко приходилось видеть подобное выражение даже на лицах умирающих в жестоких страданиях.

— Что с тобой, мальчик? Ты задыхаешься, тебе больно? — Он снова поднёс к губам Рамери чашу с питьём, но тот не стал пить. — Зачем ты тревожишь моё старое сердце? Или радость слишком сильно подействовала на тебя?

— Учитель, учитель, отец мой! — Тело Рамери сотрясалось от рыданий, глухих, бесслёзных, страшных рыданий. — Отец мой, скажи, его величество не говорил о даровании мне свободы?

Джосеркара-сенеб изумлённо посмотрел на него.

— Нет. Да и зачем нужна тебе свобода? Разве сердце твоё не стало сердцем истинного сына Кемет и ты не собираешься верно служить его величеству до тех пор, пока боги не призовут тебя? Или злая кровь снова застучала в твоём сердце?

Но Рамери уже не слышал этих слов — сознание покинуло его, вернулись жар и бред, и снова Джосеркара-сенебу пришлось удерживать его на ложе и поить насильно отваром целебных трав. Теперь он действительно боялся потерять Рамери, ибо видел, что его Ка готово покинуть земную оболочку и переселиться в края огненных рек и полей тростника. И снова он не сомкнул глаз до рассвета, борясь с вернувшейся болезнью, рассвирепевшей, как раненый лев. Страшнее её была для Джосеркара-сенеба только мысль, что тёмная ханаанская кровь снова проснулась в сердце Рамери, что её неотвратимый голос, подобный реву песчаной бури, вновь заглушит в его сердце звуки молений, что в тот день, когда бредовые, болезненные видения покинут Рамери, им овладеют другие, более страшные. Принять почётную награду из рук живого бога, на глазах у всего войска — разве не безумец тот, чьё сердце не радуется этому? Рамери не обыкновенный раб, который работает в каменоломне или даже прислуживает в доме, все называют его «господин Рамери», он бывает на царских пирах в сокровенной части дворца, его величество даёт ему важные поручения, у Рамери есть всё — серебро, золото, тонкие одежды, красивые женщины. Но всё-таки что-то смущало старого жреца, новые мысли, пришедшие неожиданно в тот миг, когда он увйдел страшное действие, произведённое его словами на бедного воспитанника, встревожили его. Почему человек противится даже золотой цепи, если и конь, и собака, и даже могучий лев могут смириться с ней и, вырвавшись на свободу, нередко возвращаются назад к своему хозяину? Не так ли и многие мелкие царства Ханаана, которые сначала пытались обрести свободу, а потом легли покорно у ног своего повелителя Тутмоса, предпочитая есть хлеб из его рук и жить щедротами Великого Дома? Многие, очень многие предпочли смиренно склониться перед покорителем стран и даже не помышляют о свободе, ограниченной, впрочем, лишь присылкой дани и присутствием небольших воинских отрядов. Что же происходит с Рамери, пользующимся свободой больше, чем иные свободные жители Кемет? Склоняясь над его ложем, всматриваясь в его лицо, Джосеркара-сенеб пытался понять. Почти невольно он начал присматриваться к собственным рабам, вспомнил старого Техенну, который умер, как верный пёс, на пороге покоев своего господина. Но даже Техенну, которого в доме Джосеркара-сенеба никогда не били палкой, никогда не унижали и предоставляли такую же свободу, как прочим домашним слугам, не мог дать ответа на этот вопрос.

* * *

Неутолённая злоба, не обрушенная на правителя Кидши, претворилась в стремительный натиск — Тутмос подверг дикому опустошению окрестности непокорного города и после направился в долину Элеффера, к городам Семира и Ардаты. Он торопился в Нэ — близился срок разрешения от бремени царицы Меритра, и он хотел присутствовать при этом событии. Рана его зажила и почти не причиняла беспокойств, однако он не мог ещё натягивать тетиву лука и не принимал участия в схватках с врагами, предоставляя своим воинам заслуживать новые награды. Долгая болезнь начальника телохранителей тоже причиняла неудобства, без Рамери Тутмос не чувствовал себя столь надёжно защищённым. Он щедро одарил его, ценность награды была столь высока, что кое-кто из военачальников не мог скрыть зависти, но Тутмос только улыбался — возможность раздавать своим любимцам щедрые подарки, которой он не имел при Хатшепсут, радовала его не меньше, чем захват городов и крепостей. Многие правители Ханаана приползли к нему на коленях, глотая пыль и умоляя не гневаться на них, объявляя себя покорными слугами его величества Менхеперра, — Тутмос был доволен. Он возвратился в столицу, заставив всех — и себя в том числе — позабыть о поражении под Кидши, о своём бегстве в ущелье и возможности попасть в плен. Начальник войсковых писцов Чанени не жалел красок для описания мужества и доблести его величества, и даже Меритра, которая очень тревожилась за мужа, не заподозрила истины и не узнала, как опасно было его положение и какой бедой грозила лёгкая рана. Тутмос с восхищением смотрел на свою красавицу жену, которую беременность сделала по-новому прелестной. Она бросилась ему навстречу в том же самом восторге, с каким девочка Меритра бежала к своему защитнику, способному укрыть её от строгих наставниц. Оставшись с мужем наедине, она заплакала от радости, лаская его, как никогда не делала Нефрура, горящие любовью и счастьем глаза были только её глазами, и Тутмос уже не вспоминал о Сененмуте, глядя в них. Имя Сененмута давно было изглажено на каменных плитах, сам он жил в изгнании так далеко, что даже вести о нём не доходили до Нэ, и память о нём постепенно исчезала не только из сердца Тутмоса, но и из сердца Меритра — по крайней мере, она никогда не говорила об отце. Поглаживая её живот, Тутмос уже не думал о том, что в жилах наследника будет течь кровь проклятого врага, когда-то казавшегося несокрушимым, он верил всем сердцем, что сын будет только его сыном, ибо слишком много надежд было вложено в него… Как случилось, что первая же ночь, которую он провёл с Меритра, принесла ему долгожданный дар? Эта девочка с лукавыми чёрными глазами, по возрасту годившаяся ему в дочери, опьяняла и будила в сердце давно уже притупившееся ощущение свежести и радости любви, которого Тутмос так и не испытал ни разу за годы жизни с бедной Нефрура. Его новая жена, ласковая и страстная, прошептала ему на ухо в первую же ночь, обвив его шею своими нежными точёными руками: «Буду для тебя гроздью винограда, любимый, утоляющей и жажду и голод, буду и терпкой и прохладной, только люби меня!» Нефрура никогда не произносила таких слов, от них у слегка уже хмельного Тутмоса просто закружилась голова. Он причинял ей боль, был порывист и грубоват, неумеренно пылок и почти яростен — она только смеялась заливистым призывным смехом, играя с ним, как кошечка с приручённым львом. Долгие годы супружеской жизни без огня, без нежности обернулись для Тутмоса короткими сверкающими ночами, когда даже мысли о Ханаане и Митанни отлетали прочь, когда отлетала даже мысль о наследнике, который уже существовал незримо, уже готов был откликнуться на зов. Он любил — и был счастлив, вряд ли даже сознавая, что это любовь.

В то утро, когда начались роды царицы, он охотился на онагров в окружении самых доверенных людей, в том числе Рамери и Дхаути. В охоте принимали участие также Рехмира и Менхеперра-сенеб, последний был удачлив, но фараон заметил, что держатся они друг с другом весьма холодно и нелюбезно. Это вызвало на губах Тутмоса злорадную улыбку — ссорясь между собой, чати и верховный жрец всячески стремились угодить фараону и оттого легко выполняли все его желания. Менхеперра-сенеб даже уступил ему в вопросе касательно храмовых землепашцев, а чати сумел так наладить отношения с начальниками областей, что войско снабжалось припасами в избытке. Правда, царский сын Куша, как раз сейчас находившийся в столице, выглядел хмурым и озабоченным и разговаривал сквозь зубы со всеми, не исключая даже чати и верховного жреца, а в присутствии военачальников становился злобным, как дикая гиена. Тутмос посмеивался, зная про историю Себек-хотепа с госпожой Ирит-Неферт, удивлялся только злопамятности Менту-хотепа — сколько времени прошло с тех пор, а он всё не мог простить военачальнику мимолётной связи с его женой, которая, к слову сказать, не одного Себек-хотепа принимала на своём ложе. Что бы ни говорили о военачальниках, Тутмос научился смотреть на их слабости, закутав лицо, — те времена, когда он поддавался наговорам на них, давно миновали. Военачальники прекрасно чувствовали себя при его дворе и платили верностью и хорошей службой — что ни говори, собирались по первому зову, мгновенно, хотя у каждого были роскошные дома и сады в столице и обильные угодья в земле Буто. В походах они научились ценить редкие месяцы отдыха и вели себя подобно древним мудрецам, проповедующим наслаждение всеми дарами жизни — от солнечного тепла до женской ласки, но в походе это были люди с несокрушимым мужеством, неутомимые и надёжные, и многим придворным это казалось почти невероятным. Нейт и Сохмет вдыхали мужество в сердца воинов и легко уступали место прекрасной Хатхор, как только очередной город складывал свои дары к ногам победителей, и Тутмос радовался, справедливо полагая, что достиг власти над войском. Да и простые воины не могли пожаловаться на свою жизнь — каждому перепадала изрядная доля добычи, не говоря уже о царских наградах. И хотя чати, верховный жрец и царский сын Куша смотрели на войско презрительно, ревниво и не скрывая зависти, Тутмос предпочитал им своих воинов даже здесь, на охоте — велел Дхаути отправиться к тростникам, посмотреть, нет ли там следов львиных лап, а затем вместе с ним и Рамери направился туда, даже не предложив чати и Менхеперра-сенебу принять участие в облаве. Рехмира, который от природы отнюдь не был человеком мужественного сердца, втайне был очень доволен, но верховный жрец хмурился, покусывая свои тонкие твёрдые губы — слишком явное пренебрежение фараона показалось ему очень обидным.

— Тебе не нравится охота, досточтимый Менхеперра-сенеб? — угодливо спросил чати, улыбаясь так сладко, словно цветущая красавица была перед ним и обещала волшебные награды за эту улыбку. — А я считаю, что она очень, очень удачная. Хотя, по правде говоря, я предпочитаю охоту на птиц…

— Уж это я заметил! — буркнул верховный жрец, и Рехмира, почувствовав острый укол самолюбия, про себя решил запомнить обиду и при случае отомстить божественному отцу.

— Конечно, охота на львов и леопардов тоже хороша, — продолжал он рассуждать с беспечным видом, — но для этого надо обладать мужеством его величества и его ловкостью, до которой, по правде говоря, далеко его недостойным слугам, в том числе мне и тебе, божественный отец, — съязвил чати не без удовольствия. — Его величество, да будет он жив, цел и здоров, так же удачлив на охоте, как и на войне.

— Если на этой охоте он будет так же удачлив, как под Кидши, мы, пожалуй, найдём его на каком-нибудь островке среди тростников, в окружении верных воинов, — тоже не без удовольствия съязвил верховный жрец. — Молюсь об успехе его величества в схватке со львом!

— Так же усердно, как ты молился о его победе в схватке с правителем Кидши?

Менхеперра-сенеб побагровел от злости.

— Видишь ли, досточтимый Рехмира, дело божественных отцов — возносить молитвы, дело семеров — заботиться о благе и достатке войска его величества. Если первая задача, по-твоему, была выполнена плохо, вторая с лихвой вознаградила его величество за всё. Всё то время, которое он провёл в бездействии, войско прекрасно питалось хлебом, мясом и мёдом, в изобилии доставленными из всех степатов Кемет. Однако хлеб не заменил молитв, и, как видишь, его величество следует по верному пути — щедро оделяет добычей храмы, так как нуждается в их поддержке.

— Кто же решится вступить в бой без благословения великого Амона? — Чати словно в недоумении возвёл к небу свои тщательно подведённые глаза. — Без благословения богов нельзя вступать даже в безобидный спор, не то что в борьбу с врагами Кемет.

— Ты прав, достойнейший Рехмира. Жаль, что об этом забывают многие семеры его величества.

— Семеры… — Рехмира горестно вздохнул. — А помнят ли о благочестии военачальники? Вот в чём дело, божественный отец. Хотя мне говорили, что Дхаути и Себек-хотеп поднесли храму Амона богатые дары, я полагаю, что они могли бы быть щедрее.

Менхеперра-сенеб, привыкший к постоянным уловкам чати, к его хитрости даже в делах, не требующих её, подозрительно покосился на Рехмира — на этот раз его голос звучал вполне искренне.

— Не знаю, о чём ты говоришь, Рехмира. Благочестие военачальников заслуживает уважения и поистине достойно подражания, а уж если его величество оказывает им покровительство…

— То не только Дхаути, имеющий жреческий сан, но и многие другие вскоре станут управлять делами храмов, — подхватил Рехмира.

Верховный жрец нахмурился.

— Что ты имеешь в виду, достойный чати?

— Только то, что имею, божественный отец. Тебе, пожалуй, было бы лучше последовать за фараоном, не оставлять его одного в окружении воинов. Вдруг понадобятся твои молитвы?

Менхеперра-сенеб с досадой хрустнул пальцами, звук был неприятен, как скрежет зубов.

— Рехмира, ты верно заметил, что в иных делах нужны мужество и ловкость, а ими воины обладают в полной мере. Великое благо для человека, когда он мудр и не суётся не в своё дело.

— Но молитва нужна в любом деле, — отпарировал чати, очень довольный, что верховный жрец явно злится. — Если не напоминать об этом постоянно, воины могут забыть, что при возведении роскошной гробницы не обойтись без услуг хенти-уши, а они кормятся щедротами храма. Но, кажется, военачальники не очень-то заботятся об освящении гробницы жезлом верховного жреца.

Менхеперра-сенеб едва подавил вновь вспыхнувший гнев, уловив в словах чати намёк на возведение гробницы военачальником Хети, который даже не счёл нужным посоветоваться с верховным жрецом и воспользовался услугами царских мастеров, а не храмовых хенти-уши. Он счёл ниже своего достоинства отвечать на эту колкость и под предлогом недомогания от слишком жаркого солнца перешёл в тень, оставив чати наслаждаться своим мнимым триумфом. Верховному жрецу давно было известно, что Рехмира способен вести не только двойную, но и тройную игру, если ему это выгодно, и умеет вести её так искусно, что в какие-то моменты, даже ненавидимые им военачальники — в ненависти Рехмира верховный жрец не сомневался — обретают в нём верного друга и помощника. Если это было выгодно, Рехмира был готов смотреть, закутав лицо, на проделки Себек-хотепа и других военачальников, Менхеперра-сенеб с презрением думал, что чати был бы готов допустить их на своё собственное ложе, если бы счёл, что это выгодно. К сожалению, а вернее, к счастью Рехмира, жена его была уже немолода, некрасива и могла привлечь взоры разве что пышностью и безвкусием своих нарядов, над которыми втихомолку посмеивался двор. Фараон, который был слишком прямодушен, не признавал никаких двусмысленностей и хитросплетений, но его упрямая воля и сила порой оказывались действеннее, чем уловки чати и даже искушённых в придворных делах божественных отцов. Тутмос предоставлял жрецам и семерам делать своё дело, окружал себя военачальниками и с ними обсуждал дела в Ханаане и Куше, порой даже минуя самого Менту-хотепа, что добавляло ещё одну каплю горечи к чаше страданий царского сына Куша. Нередко фараон назначал наместников в покорённые города, даже не посоветовавшись с чати, но Рехмира хватало ума не высказывать своего недовольства, как это делал нередко суровый Менхеперра-сенеб, не говоря уже о Менту-хотепе. Сейчас Рехмира позволил себе дерзость по отношению к верховному жрецу, но зато встретил всё той же сладкой улыбкой Дхаути и Рамери, которые пришли звать на помощь слуг — его величество убил льва, но нужны были люди, чтобы вытащить убитого зверя из тростников. Вскоре появился сам Тутмос, усталый и очень довольный своим успехом. Он отёр со лба пот и выпил несколько глотков воды из поднесённой слугами фляги, потом огляделся и, улыбаясь, поманил рукой чати и верховного жреца.

— Верно, это твои молитвы, божественный отец Менхеперра-сенеб, помогли мне убить льва? Сейчас его принесут, ты увидишь, какой это красавец! Но где-нибудь поблизости должна быть и львица! Сейчас мы отдохнём, и тогда…

— Твоё величество, — осторожно заметил чати, — не стоит ли опять обратиться к охоте на онагров? Если вместе со львицей ты найдёшь и львят, она будет яростно защищать их…

— Не бойся, Рехмира, до тебя они не доберутся. А если мне удастся захватить львят, они будут забавой для её величества Меритра.

Чати проглотил насмешку, но не упустил улыбки Менхеперра-сенеба.

— Что я? Моя жизнь ничего не стоит. Но жизнь фараона священна, и если ты, твоё величество, постоянно подвергаешь себя опасности на войне, то для чего же испытывать судьбу ещё и на охоте? Редкий охотник, даже царственный, мог бы похвалиться таким трофеем…

— Пожалуй, скоро я навещу Менту-хотепа в его владениях, — небрежно сказал Тутмос, — говорят, там можно встретиться со слонами и носорогами? Давно мечтаю поохотиться на слонов! Тебе, мой любезный Рехмира, не нужно будет меня сопровождать. Откровенно говоря, львы мне уже надоели.

Чати слегка улыбнулся наивному хвастовству фараона, он знал, что Тутмос склонен к этому и любит, чтобы и другие восхищались его отвагой.

— Твоё величество, лев — царственное животное, но в борьбе с ним ты показал себя трижды царём. Немногие отваживаются вступить в битву со слоном, но для тебя, покорителя стран, это будет лёгким и приятным занятием.

— Я не посоветовал бы твоему величеству быть столь безрассудным, — хмуро сказал верховный жрец. — Звериная ярость порой бывает слепа.

— Разве мой отец Амон не защитит меня?

— Великий Амон с тобой повсюду, твоё величество, но нельзя и испытывать терпение богов. Боги милостивы и терпеливы, но они не одобряют безрассудных.

— А я бы осмелился сказать, божественный отец, — вступил в разговор Дхаути, — что многое на войне и на охоте может показаться безрассудным, но именно кажущееся безрассудство и совершает великие победы.

Менхеперра-сенеб нахмурился ещё больше.

— Для человека, имеющего жреческий сан, это неподобающие слова, досточтимый Дхаути.

— Зато они вполне годятся для военачальника! — Дхаути приободрился, украдкой взглянув на фараона. — Иные предпочитают брать крепости на словах и мирно охотиться на уток, но другие взбираются на осадную лестницу, не думая о том, что она может упасть, и бросаются с одним кинжалом на свирепого хищника, уповая на милость богов. Я сказал бы даже, что боги покровительствуют смелым.

— Но долголетие даруют мудрым, — заметил верховный жрец.

Тутмосу не понравились эти слова, и он сурово взглянул на Менхеперра-сенеба.

— Как много слов, и всё только потому, что я заговорил о слоновьей охоте! Предостережения, которые я слышу на каждом шагу, ещё можно вытерпеть, но когда меня призывают к трусости…

— К осторожности, только к осторожности, твоё величество!

— Порой это одно и то же! Надеюсь, когда родится наследник, вы перестанете терзать мне слух своими увещеваниями? Или ты, божественный отец, пожелаешь быть вместе со мной на боевой колеснице и прикрывать меня щитом? Ты, должно быть, читал в старых свитках, что верховные жрецы нередко отправлялись на войну вместе с фараоном. Почему бы и тебе не последовать их примеру? Ты совсем ещё не стар, боги одарили тебя здоровьем, рука у тебя крепкая и глаз зоркий. Тогда ты уже не сможешь пожаловаться, что, уезжая из столицы, я забываю мудрые наставления божественных отцов.

Рехмира мог торжествовать — верховный жрец был так унижен, что принялся нервно поглаживать скарабей на своей груди.

— Твоё величество, я мог бы отправиться на войну, но кто тогда возглавит церемонии в доме твоего великого отца? И потом, жрецов, умеющих стрелять из лука и метать копьё, у тебя в войске достаточно. — Он метнул злобный взгляд на нахально улыбающегося Дхаути. — Великие мудрецы древности предписали каждому из нас заниматься своим делом.

— О да, божественный отец сегодня уже упоминал об этом, — подхватил Рехмира.

Тутмос громко рассмеялся и, махнув рукой, подошёл к убитому льву, которого наконец вытащили из тростников. Животное было громадное, шкура золотисто-песочного цвета блестела на солнце. Копьё, которым Тутмос поразил льва, сломалось, и его обломок торчал из груди животного, как огромная заноза. Наклонившись, Тутмос выдернул его, и кровь зверя ручьём хлынула из раны.

— Я боялся, что рука моя ослабела, — сказал Тутмос, повернувшись к Дхаути, — но она всё так же верно служит мне. В этом заслуга Джосеркара-сенеба и твоя, — добавил он, обращаясь к Рамери. — Кстати, отчего я уже несколько дней не вижу Джосеркара-сенеба?

— Он нездоров, твоё величество, — сказал верховный жрец. — Пять дней назад он почувствовал себя плохо во время утренних жертвоприношений, и с тех пор он не выходит из дома. Вчера приехал его сын, и я боюсь, что…

— Жаль! — Тутмос нахмурился. — Сейчас же, как только вернёмся во дворец, справьтесь о его здоровье и доложите мне немедля! А ты, Рамери, сегодня вечером можешь быть свободен. Я знаю, как ты любишь Джосеркара-сенеба.

— Да вознаградят тебя боги за твою доброту, твоё величество! — сказал побледневший Рамери, склоняясь перед фараоном. — Поистине, нет в целом мире человека великодушнее тебя!

Тутмос улыбнулся, довольный похвалой, хотя она и исходила из уст его собственного раба. Он повернулся, чтобы сделать свите знак собираться и готовиться к обратному пути во дворец, но тут на дороге показалась колесница, несущаяся во весь опор. Один из царских вестовых, едва дождавшись, пока остановятся кони, спрыгнул на землю и бросился к фараону, который вдруг побледнел и, словно в бою, положил руку на висевший у пояса меч.

— Твоё величество, да будешь ты жив, цел и здоров, боги послали тебе великую радость! О божественный фараон, возлюбленный сын Амона, радуйся — новое солнце взошло на небосклон Кемет! Её величество Меритра, да живёт она вечно, только что разрешилась от бремени сыном. Поистине, такого богатыря ещё не бывало! Божественные отцы говорят, что царевич силён и крепок, что сила его прибывает с каждым мгновением, что знамения при его рождении были самые благоприятные. Твоё величество, повелитель Обеих Земель, во дворце ждут тебя, все сердца объяты радостью, все благословляют появление на свет долгожданного царевича…

Тутмос стоял, словно окаменев, положив руку на меч, только грудь его вдруг начала вздыматься от учащённого дыхания. Он осмотрелся кругом, улыбнулся, но как-то слабо и смущённо, как будто до него не дошёл ещё истинный смысл происшедшего. Потом повернулся и быстрым шагом пошёл к колеснице, но по пути ещё раз бросил взгляд на поверженного льва. И тогда засмеялся громким и радостным смехом, какого давно уже никто не слышал от него, засмеялся, запрокинув голову к небу, воздев к солнцу руки, ещё испачканные кровью льва.

— Вот лучшее знамение, вот путь для царевича Аменхотепа! Вот мой первый подарок сыну, которому покорятся все львы Кемет, Куша и Ханаана! О великий Амон, солнце, золотое солнце зажёг ты в моей груди и разогнал ночную тьму! Славьте, славьте царевича Аменхотепа, сына Тутмоса, славьте здесь, над поверженным львом! Сегодня каждый из вас получит неисчислимые награды, сегодня несметные сокровища будут возложены к престолу владыки богов! Держи этот обломок копья, верный Рамери! Этим копьём поражено моё прошлое и моё несчастье!

Молча, широко раскрытыми счастливыми глазами смотрел на фараона Рамери. Ведь вместе с радостью фараона вспыхнула и его надежда, которую и он, и Раннаи почти похоронили в своей груди. И только мысль о нездоровье Джосеркара-сенеба тёмной тенью скользнула по сердцу, помешав ему ликовать безраздельно.

* * *

— Спи, мой дорогой, спи… Тебе нужно уснуть.

— Нет, моя дорогая Ка-Мут, нет… Пока могу, хочу наглядеться на тебя.

— Я уже стара, а красивой не была никогда.

— Разве мы любим только красоту в жене и матери своих детей? Я думал, что ты мудра, моя Ка-Мут.

— Я всего лишь бедная женщина, Джосеркара-сенеб, бедная глупая женщина. Я ничего не понимаю в мире, если боги призывают тебя и оставляют меня одну на земле. Зачем жить мне, старой и никчёмной? А твоя жизнь нужна Кемет, нужна его величеству.

— Не говори так. Я оставляю тебе Инени и Раннаи, они добрые и почтительные дети, оставляю тебе внуков, детей Инени, и ещё того маленького дикого зверёныша, чьи зубы и ногти причиняли тебе так много огорчений.

— Рамери?

— Да, его. Он здесь?

— Здесь, вместе с Инени и Раннаи.

— Нелегко ему, наверное, было уйти из дворца в такой день…

— Его величество сам отпустил его, когда узнал о твоём нездоровье.

— Да будет благословен его величество Менхеперра! Когда наговоримся, пусть войдут дети…

— О чём же мне говорить, глядя на тебя, любимый?

— Да, называй меня так. И я скажу тебе: «Любимая…» Это правда, Ка-Мут.

— Я знаю это, любимый…

Он женился на Ка-Мут, тихой и некрасивой, толком не зная её, не успев полюбить. Любовь пришла позже, обвилась вокруг сердца венком из белых лотосов, вырастила саму себя в маленьком гнезде, в потаённых глубинах Ба. Та первоначальная нежность, робкая и светлая, то умиление ею, беззащитной, до сих пор жили в сердце Джосеркара-сенеба, хотя теперь он был слаб и беспомощен и сам нуждался в её заботах. Воспоминания или, вернее, видения прошлого проплывали перед мысленным взором старого жреца, и порой ему казалось, что он стоит, запрокинув голову, и смотрит в раскинувшееся над ним небо, где плывут облака, подсвеченные то розовым, то лиловым, то золотистым огнём, как бывает на закате. Закат… А мысль возвращалась к рассвету, к тем годам, когда он был молод, когда молода была Ка-Мут, дочь Аменемнеса, глубоко почитаемого им учителя. Вот они стоят в саду под гранатовым деревом, покрытым ярко рдеющими в сумерках плодами, — молодой жрец и худенькая некрасивая девушка, в смущении опустившая глаза. Она знает, что некрасива, и страдает от этого, но Джосеркара-сенеб говорит ей о своём желании сделать её госпожой своего дома, говорит тоже смущённо, почти не глядя на Ка-Мут, и щёки её вспыхивают стыдливым и радостным румянцем. Вот они стоят перед жертвенником в храме Амона, свадебное ожерелье на шее Ка-Мут искрится разноцветными огоньками, а рука в руке Джосеркара-сенеба такая тоненькая и хрупкая, что он боится крепче сжать её пальцы, хотя ему очень хочется этого. Вот отшумел свадебный пир, и он вводит её в брачный покой, дрожащими от волнения пальцами развязывает пояс на её платье, шепча: «Гебом и Нут будем мы с тобой, любимая, нагими и чистыми, как в первый день творения…» Она тихо плачет на брачном ложе, закрыв ладонями пылающее от стыда лицо, хотя всё время он был осторожен и нежен, и он утешает её, ощущая и смущение, и жалость к ней, и нежность, волной омывающую сердце. Вот тихий вечер на исходе третьего месяца шему, когда она, смущённая и радостная, сообщила ему о своём близком материнстве, о счастье и страхах. Вот младенец у её груди, черноглазый и бойкий, оглашающий дом громким требовательным криком, первенец Инени, родившийся здоровым и крепким на радость отцу и матери. А вот оба они стоят, поникшие и печальные, среди гробниц Города Мёртвых на западном берегу Хапи — они привезли сюда маленькую мумию девочки Мерит-Нейт, умершей на третьем году жизни. Сколько ещё раз им предстоит побывать здесь! Четверо их детей умерли, не дождавшись дня рождения, ни разу не вздохнув вне материнской утробы, ещё пятеро умерли младенцами, и только двоих оставила злая судьба — старшего, Инени, и одну из младших дочерей, Раннаи. Вот снова лицо Ка-Мут, залитое слезами, — она склонилась над ложем Джосеркара-сенеба в то утро, когда он вернулся из храма Амона с искалеченной рукой и томительным ожиданием смерти в сердце, которое напрасно пытался скрыть, ибо сопровождавшие его люди храма уже обо всём предупредили жену. Вот идут дни, беспощадно разлучая его с Ка-Мут — изготовление лекарств в храме, посещение больных, маленькие пленники из Ханаана, среди которых Араттарна, дикий львёнок… Вот снова печаль на лице жены, когда он возвращается домой поздним вечером, утомлённый и подавленный, стараясь скрыть от её взгляда следы зубов и ногтей на своих руках. Вот военные походы его величества Менхеперра, в которых присутствие божественного отца необходимо, как запас провизии и воды, в которых он порой не знает отдыха по несколько суток, ухаживая за ранеными и больными и отвечая на бесконечные вопросы фараона, утешая его. Да, теперь он понимал это — жизнь царского дома поглотила его собственную, как великая река поглощает вливающийся в неё ручей. Он видел членов царской семьи чаще, чем собственных детей, дни его проходили в заботах о здоровье и благоденствии фараонов и цариц, он пожертвовал ради них всем — своей молодостью, здоровьем, временем, даже счастьем любимой дочери, хотя жертва оказалась печальной и бесполезной. Во дворце к нему привыкли, как привыкают к постоянному безмолвному присутствию статуи, переходящей по наследству, в военном шатре он был и жрецом, и советником, и врачом, и отцом, призванным смирять и утешать печали царственного сына, а собственный сын рос вдали от него, и тёмные бури бушевали в груди покинутого воспитанника. И вот теперь он уходил, успев заглянуть в лицо нового солнца, оставляя в печали многих любивших его, уходил так же тихо, как когда-то появился на свет в маленьком городке Чеку, где его отец был служителем Себека. Сам искусный врачеватель, Джосеркара-сенеб знал, что умирает, и мог даже приблизительно рассчитать час, когда это случится — во всяком случае, ему было ясно, что солнечные лучи, осветившие его ложе сегодня утром, принесли ему последнее в жизни тепло. Он спешил наглядеться на Ка-Мут, хотел ещё увидеть детей и поговорить с ними и потому не желал засыпать, зная, что больше ему не суждено проснуться. А как мучительно порой хотелось спать, особенно в молодости, когда можно было с одинаковым наслаждением растянуться на ложе, на земле и даже просто на каменном полу, как слипались глаза долгими ночами, когда приходилось дежурить у ложа больного или раненого, каким блаженством казался краткий тяжёлый сон в кресле, при горящем светильнике! Но теперь сон был только чёрной птицей, чьи крылья грозили скрыть солнце навсегда, и Джосеркара-сенеб не хотел тратить на него драгоценные минуты уходящей жизни, хотя и знал, что сон может принести облегчение, успокоить тупую боль в груди. Эта боль прочно поселилась в теле, не покидала его с того самого утра, когда чаша с благовонными курениями выпала из внезапно ослабевших пальцев. И ещё одна боль беспокоила Джосеркара-сенеба — странная ноющая боль в пальцах, которых не было. А сердце было спокойно и лишь чуть-чуть печально, сжималось грустью более за других, чем за себя, тревожилось за тех, кто оставался на земле. Порой Джосеркара-сенеб испытывал странное чувство — он словно смотрел уже с неизъяснимой высоты на тех, кого любцл и кого покидал теперь, они казались крошечными, как ушебти, беспомощными, потерянными, их хотелось утешить и согреть, но на это уже не было ни времени, ни сил. Последнюю радостную весть принёс царский слуга, сообщивший о рождении долгожданного царевича. Кроме того, его величество, который сейчас праздновал рождение сына в окружении приближённых военачальников — многим кувшинам вина суждено было опустеть в этот день! — его величество велел слуге справиться о здоровье Джосеркара-сенеба, и это мимолётное внимание тоже порадовало старого жреца. Он велел сказать, что чувствует себя хорошо и приносит тысячу поздравлений его величеству и тысячу тысяч благословений новорождённому царевичу, и слуга ушёл очень довольный, радуясь тому, что и фараону принесёт радостную весть. Между тем солнце начало быстро клониться к западу, и силы начали покидать Джосеркара-сенеба, словно жизнь его была волшебным образом связана с жизнью божественного светила. Несколько раз его дыхание становилось прерывистым и учащённым, но удушье вскоре проходило, и Джосеркара-сенеб снова мог ободряюще улыбаться Ка-Мут, не отходившей от его ложа. Но в последний раз он сделал это уже через силу — даже такое слабое движение, как улыбка, далось ему с трудом.

— Позови детей, — сказал он тихо, — всех троих.

Он сказал «троих», имея в виду и Рамери, и Ка-Мут поняла его. Инени, Рамери и Раннаи ожидали в соседнем покое и сразу вошли, остановились у двери, словно притихшие дети. Беспомощные, растерянные ушебти… Инени приехал позавчера, один, без жены и детей, Раннаи пришла сразу же, как только узнала о нездоровье отца, Рамери пришёл несколько часов назад, и они втроём ожидали зова в соседнем покое, без слов, безмолвно. Теперь пришли, чтобы сказать: «Вот я…» Раннаи прятала лицо, должно быть, не хотела, чтобы умирающий видел её слёзы. А Рамери был бледен, так бледен, словно смуглый цвет его кожи внезапно выцвел, золото солнца сменила холодная бледность луны.

— Подойдите, — прошептал Джосеркара-сенеб.

Они подошли и опустились на колени возле ложа: Инени и Раннаи по одну сторону, Рамери по другую. Ка-Мут отошла и села в кресло немного поодаль, мать уступила место детям, среди которых был и тот, кого Джосеркара-сенеб любил как сына, хотя он и был чужеземцем по крови. Инени предостерегающе сжал плечо Раннаи — она всё ещё не могла поднять глаз.

— Не нужно плакать, дочь, — мягко сказал Джосеркара-сенеб, — смерть приходит вовремя, я ухожу, чтобы уступить своё место на земле, оно нужно новому человеку. Так заведено, ибо путь солнца лежит от восхода до заката, и каждый новорождённый должен дышать воздухом, согреваться солнечным теплом, их и уступит ему умирающий. Я ухожу в Аменти с радостным сердцем, я спокоен — сегодня долгожданный царевич огласил своим криком царский дворец, я успел увидеть восход нового солнца. Заветом оставляю вам верность царскому дому, верность его величеству Менхеперра и будущему фараону, чтобы никто, глядя на вас, не мог сказать: «Дети Джосеркара-сенеба предали то, что было для него свято, чему он отдал всю свою жизнь…»

У Рамери вырвался стон, похожий на рыдание, Инени тяжело вздохнул. Обессиленный долгой речью, Джосеркара-сенеб закрыл глаза и лежал так какое-то время, и только по слабому движению груди можно было понять, что дыхание жизни ещё не оставило его. Инени уже хотел заговорить, но старый жрец вновь открыл глаза, его губы разомкнулись, но шептал он уже так тихо, что окружившим ложе пришлось наклониться к умирающему.

— Дети, я молю богов, чтобы сердца ваши никогда не узнали, что такое пустота без любви и верности, без исполнения долга. Там, в Аменти, я буду ждать вас, и лишь тот приблизится ко мне, кто исполнит свой долг до конца, чьё имя с благодарностью будет произносить благой бог Кемет. Я отдал всю жизнь царскому дому, но я не жалею об этом! Я желал бы увидеться с вами там, на ступенях трона Осириса, встретить правогласных, истинных моих детей. Помните…

— Учитель, — вырвалось у Рамери, — а я? Разве смогу я приблизиться к тебе, разве мне, презренному рабу, не преградят дорогу стражи Аменти? Неужели мне, злосчастному, рождённому на земле Хальпы, не суждено увидеться с тобой?

Джосеркара-сенеб с усилием поднял руку и коснулся головы Рамери, на его светлеющем лице появилось подобие улыбки. Хуррит схватил руку учителя, прижал её к своему сердцу, и Ка-Мут, взглянувшая в лицо Рамери, не смогла удержать слёз.

— Рамери, сын мой, великий Осирис не отринет тебя, если твоё сердце не будет отягощено ни одним из сорока двух грехов, путь в его царство открыт любому праведнику, будь он сыном Черной или Красной земли. Истинный сын Кемет, сын не плоти, но моего сердца, разве не помнишь ты, о чём мы говорили в лагере при Мегиддо? Верь мне, мы увидимся там, и я прижму твою голову к моему сердцу, и когда настанет срок его величества, ты вновь будешь рядом с ним, будешь охранять его от всех опасностей, что подстерегают и в загробном царстве… Дети, дорогие мои, любимые, час мой близок! Прости меня, мой сын Инени, чьих первых шагов я не видел, ибо дни и ночи проводил в храме за изготовлением лекарств, прости меня, Раннаи, моя дочь, ибо по моей вине ты стала женой Хапу-сенеба, не любимого тобой и не заслуживающего твоей любви, прости меня, моя Ка-Мут, чью старость я не смог согреть, ибо всё время был далеко от тебя, в походном шатре его величества… — Джосеркара-сенеб остановился и докончил совсем тихо, так что шёпот казался уже последним вздохом, слетающим с бледных губ: — А теперь отпустите меня, не возносите больше молитв о моём исцелении, дайте мне спокойно уснуть. Да пребудет с вами благословение великого Амона, да не постигнет вас беда ни в вашем доме, ни в дороге, да будут сердца ваши уравновешены пером Маат! Идите с миром. Пусть со мной останется моя возлюбленная Ка-Мут…

Инени обхватил за плечи рыдающую Раннаи и вывел её из покоя, следом вышел Рамери, дверь за ними затворилась. Ка-Мут села на ложе рядом с Джосеркара-сенебом, обхватила его голову руками, прижала её к своей груди, и тогда он улыбнулся и закрыл глаза, а она заговорила — без слёз, тихо и нежно. Она говорила о том, как любила его все эти годы, как была счастлива с ним, как благодарила богов за ниспосланное ей счастье, и голос её был совсем молодым, свежим, сладостным. Вскоре Джосеркара-сенеб уснул с улыбкой на устах, а Ка-Мут продолжала говорить ему, уже мёртвому, о любви и жизни, о счастье встречи с ним, о радости встречи в будущем, где их уже не разлучит ни война, ни дела царского дома, ни священные церемонии. И когда спустя несколько часов Инени отворил дверь, он увидел мать, по-прежнему прижимающей к груди голову отца, по-прежнему произносящей тихие, нежные слова. В покое было уже совсем темно, в пробивающемся сквозь узкое окно лунном свете слабо светилось белое одеяние Ка-Мут. Лица обоих, и отца и матери, показались Инени счастливыми и внезапно помолодевшими, словно умерли они оба и проснулись вдвоём в ином, блаженном мире. И, осторожно выйдя из покоя, затворив за собой дверь, он сказал обернувшимся к нему Рамери и Раннаи: «Отец спит». Неожиданно Раннаи бросилась на грудь Рамери, обняла его и разрыдалась. Инени стоял смущённый, хотя и видел, что сам Рамери едва ли отдаёт себе отчёт в том, что знатная госпожа Раннаи плачет на его груди. Больше они ни о чём не говорили в ту ночь. Дом Джосеркара-сенеба наполнился горестными рыданиями слуг и рабов, и был послан вестник к верховному жрецу Амона Менхеперра-сенебу. Спустя всего несколько часов погребальная ладья отплыла на западный берег Хапи, и многие люди, не только родные и домашние Джосеркара-сенеба, проводили её цветами, брошенными в воды реки, и горестными криками, ибо много было тех, кто вдыхал сладостный аромат северного ветра лишь благодаря искусству благородного жреца. Раннаи онемела от слёз, Ка-Мут всё ещё оставалась одна в покое, где умер Джосеркара-сенеб, Инени и Рамери провожали тело старого жреца к Месту Правды. Им обоим казалось, что сердце исторгнуто у них из груди и брошено в тёмные воды Хапи, несущие на своих волнах печальные ветви и цветы. Но то, что переживал Рамери, не мог понять даже сын Джосеркара-сенеба, ибо дух, связующий людей крепче, чем плоть, при разлуке испытывает боль, превосходящую все страдания плоти и даже кровного родства. Не стало воздуха, не стало неба, оно обернулось чёрным камнем не потому, что наступил вечер, а потому, что угасло что-то в сердце Рамери, непоправимо, навсегда… Он смотрел в лицо учителя, такое спокойное и приветливое, на нём был отпечаток грусти и какого-то сожаления, словно он смотрел уже с высоты на тех, кого оставил на земле, жалел их и хотел утешить. Он, всегда стремившийся облегчить страдания людей, был вынужден причинить жестокую боль тем, кого любил, и кто знает — быть может, сердце, его честный свидетель и ходатай, всё ещё болело за них? Рамери был воином, знавшим смерть, он видел гибель матери, но никогда ещё его не охватывало чувство такой безнадёжности, ощущение сжимающегося холодного кольца. Память со свойственной ей жестокостью возвращала все обиды, которые он вольно или невольно причинил учителю, беспощадно перечисляла места, дни, слова — рабочий покой жреца, лагерь при Мегиддо, ночь в звёздах и отблесках костров, сомнения, попытка самоубийства, биение тёмной ханаанской крови и слова, которыми облекалось оно… Особенно мучительно было воспоминание о том, как однажды в детстве, ещё будучи свирепым врагом пленивших его, Рамери со злобой ударил Джосеркара-сенеба по искалеченной руке, удар пришёлся по обрубкам пальцев, и жрец вздрогнул от боли, но только тихо отвёл руку от маленького пленника и ничего не сказал. Теперь Рамери понимал, что самую страшную боль причиняет человеку не столько уход любимого существа, сколько зло, когда-то причинённое им самим, которое возвращает и удваивает беспощадная память. Если бы не существовало Раннаи, он, наверное, спокойно шагнул бы в эти тёмные, пронизанные отблесками погребальных факелов воды Хапи. Учитель когда-то рассказывал ему, что утопленников, лишённых погребения, извлекают из воды боги и хоронят на берегу подземного Хапи. Но Раннаи ждала его, и измученное сердце невольно тянулось к ней, он мечтал припасть лицом к её ладоням, к её коленям, рассказать о том зле, которое причинял учителю, говорить с ней, бесконечно любившей отца, разделить с нею ношу, одинаково тяжёлую для обоих. С Инени он почему-то говорить не мог, хотя, возвращаясь назад на пустой погребальной ладье, они сидели рядом, обнявшись, как братья. Дома их встретила Раннаи, лицо которой поблекло от слёз, в одежде, приспущенной с левого плеча. Они разделили скромную трапезу, мужчины ели молча, Раннаи ни к чему не притронулась. После трапезы Инени, на плечи которого легли теперь многочисленные заботы о доме и наследстве, удалился, Рамери и Раннаи остались вдвоём. Они сидели рядом, опустив головы, не глядя друг на друга, женщина тихо всхлипывала.

— Раннаи, — тихо сказал Рамери, — я шёл сюда, чтобы узнать о здоровье учителя и сообщить ему и тебе радостную весть. Сделать этого я не успел… Его величество — да будет он жив, цел и здоров! — обещал даровать мне свободу сразу после похода в Митанни, но, когда будет этот поход, я не знаю, может быть, в следующем году, может быть, через три года. Я думал, что обрадую тебя…

— Мы оба стареем, — печально сказала Раннаи, — посмотри на меня — я увядаю, его величество, который хотел взять меня в свой женский дом, больше не смотрит на меня. Моя жизнь уплывает, как тростниковая лодка по водам великой реки, и скоро не останется берега, на который я могла бы смотреть. Посмотри на меня и ты, Араттарна, и ты увидишь, что я отцвела, как лотос к началу времени шему. Вот и отец мой отправился в путешествие к вратам Аменти, лицо моего брата изборождено морщинами, и сама я скоро стану подобна засохшей ветви. Об одном, только об одном молю я великого Амона — чтобы дал мне зацвести в первый и последний раз, чтобы дал мне познать радость, которая одна оправдывает наше существование на земле, и дать мне это можешь только ты… — Она остановилась, подняла голову и взглянула на Рамери своими прекрасными, полными слёз глазами. — Только ты, Араттарна, любимый, и теперь я молю тебя об этом!

— О чём ты говоришь, любимая?

— Женщине нелегко говорить об этом… — Слабая, смущённая улыбка скользнула по её губам, но глаз она не опустила и продолжала смотреть на Рамери, повернувшись к нему. — Ты знаешь сам — у меня не было детей от Хапу-сенеба, хотя когда-то я страстно желала их, чтобы оправдать свой несчастливый брак и погрузиться в заботы о них. Но Исида не вняла моим мольбам… Я хочу, чтобы в последний раз засыхающая ветвь покрылась цветами, мне нужен сын, твой сын, Араттарна. И даже если мы не станем мужем и женой, я хочу носить под сердцем твоего ребёнка, испытать боль деторождения, увидеть сына у своей груди. Подари мне это счастье, Араттарна! Скоро это будет уже невозможно…

Потрясённый, он бросился к её ногам, обхватил руками её колени, прижался к ним лицом. Она положила руки на его плечи и долго молчала, прежде чем вновь разомкнула уста:

— Араттарна, там, в земле Буто, я однажды разговорилась с простой женщиной, женой пастуха. Она родила девятерых детей, похоронила четверых и, когда я говорила с ней, ждала ещё одного. Она сказала мне: «Бедная госпожа, у тебя нет детей!» Я спросила, как рождались её дети, и она принялась подробно рассказывать мне об этом. Первенца, сына, она родила в поле во время жатвы, его положили на снопик пшеницы и обмыли той водой, которую приносят для питья жнецам. Ещё один сын пожелал явиться на свет в храме, ему помог родиться совсем ещё молодой жрец. Одну из дочерей она родила во время великого праздника Ипет-Амон прямо в лодке, которая сопровождала священную ладью бога. Она рассказала мне о том, как дети высасывали у неё из груди всё молоко, и когда казалось, что больше в рот младенца не попадёт ни капли, муж подходил к ней и гладил её грудь, и молоко вновь начинало тоненькой струйкой бить из соска. Я тоже хочу испытать это, Араттарна, неужели ты откажешь мне в этом? Отец мой, которого и ты называл отцом, оставил нас, я хотела рассказать ему всё о нашей любви, но не успела сделать этого. А теперь я думаю, что сам он давно уже знал обо всём и простил нас, ибо сказал тебе перед смертью: «Сын мой…» Наш дом объят горем, а в царском дворце большая радость, и так и должно быть, ибо рождение и смерть идут бок о бок, и я говорю тебе: пусть смешаются воедино дни великой скорби и великой радости, ибо я не могу ждать… Не смотри на меня так, любимый, не удивляйся моему бесстыдству — его породили одиночество и грустные мысли о бесполезно прожитой жизни. Но если ты согласен, уйдём отсюда и соединимся там, где нам никто не помешает. Пусть оборвавшаяся жизнь вновь затрепещет в новой, старое семя оживёт в новом цветке… Любимый мой, господин мой, не отталкивай меня!

Рамери поднялся с колен, встала и Раннаи, и некоторое время они молча смотрели друг на друга. За стеной слышались приглушённые рыдания и жалобные молитвы, слуги оплакивали своего господина, где-то далеко, может быть, в дальнем конце дома, плакал ребёнок. Вот послышался голос Инени, потом хлопнула дверь — должно быть, новый хозяин отдал какие-то распоряжения и потом вошёл в комнату, где всё ещё оставалась в одиночестве его мать. Рамери осторожно притянул к себе Раннаи, обнял её, она прошептала: «Уведи меня…» Он покачал головой, поднял её на руки и на руках вынес из дома, покинутого солнцем, дыхание смерти осталось там, в опустевшем покое Джосеркара-сенеба, рядом с безмолвной, погруженной в своё горе Ка-Мут. У самых дверей встретилась маленькая газель, которую звали Гези, это имя дал ей Джосеркара-сенеб в честь давно умершей любимицы. Она проводила Рамери и Раннаи печальным взглядом и легла возле пустого кресла, освещённого тусклым огоньком догорающего светильника. Вскоре погас и он, и газель осталась в темноте, которую пронизывал лишь слабый отблеск лунного луча, пробившегося сквозь узкое окно, и, как блестящий нож, лунный луч рассёк ложе, на которое легли Рамери и Раннаи.

* * *

В покоях его величества ярко горели огни, освещая весёлые лица, раскрасневшиеся от вина и жары. Военачальники, окружившие фараона, уже раз двадцать поднимали чаши за здоровье его величества и его высочества, новорождённого царевича Аменхотепа, которого Тутмос то и дело приказывал приносить испуганным женщинам, в обязанности которых входило заботиться о новом солнце Кемет. Вино и любимое Тутмосом горькое кушитское пиво давно развязали его язык и превратили обычную суровую сосредоточенность в развязное веселье. Он то приказывал явиться танцовщицам, то изгонял их, и они убегали с криками и визгом, впрочем, принимая гнев фараона за шутку, то бросал чаши на пол, не отхлебнув из них ни разу, то жадно пил прямо из кувшина, гневаясь на тех, кто предлагал ему чашу. Дхаути, Себек-хотеп и особенно Хети, преданные друзья фараона, вели себя так же, пытаясь обойти повелителя в количестве выпитого вина. Отрывистый смех и грубые шутки то и дело раздавались над головой отчаянно кричащего младенца, но когда Тутмос, пошатываясь, вставал из-за своего стола и брал сына на руки, царевич затихал, и в этом все видели доброе предзнаменование и верную примету того, что Аменхотеп будет достойным продолжателем дела своего отца, могучего воителя, сокрушителя Мегиддо. Робкие сердца нянек царевича замирали, когда младенец взлетал высоко над столом в крепких руках фараона, с тревогой переглядывались и слуги — им уже не раз приходилось засыпать песком факелы и светильники, которые разгулявшиеся воины бросали на пол. Иной раз ручная обезьянка, любимица фараона, принималась бешено визжать и прыгать по столам, тогда на пол летела посуда и всё, что попадалось в лапки озорного зверька, избалованная любимица швырялась орехами и финиками, и слугам приходилось следить, чтобы эти непрошеные дары не полетели в самого повелителя. Нередко всё съеденное и выпитое каким-нибудь воином извергалось на пол, несчастным прислужникам приходилось зорко следить и за этим, а то и просто поднимать свалившегося на пол человека и вытаскивать его из пиршественного зала, выслушивая по пути пьяные выкрики и грубую брань. Неумеренно пили и женщины, их визг и хохот раздавались то в одном, то в другом углу — здесь пьяный воин дразнил танцовщицу снятым у неё с руки драгоценным браслетом, там двое других тянули в разные стороны совершенно пьяную чернокожую красавицу, требуя от неё ласк, ещё одна униженно ползала у ног Дхаути, моля его указать ей путь к выходу, а напротив точно так же искал выхода один из младших военачальников, путаясь в складках покрывала, стыдливо наброшенного на колени сидящей женщины. Музыканты, которые играли без перерыва несколько часов подряд, уже не могли сидеть прямо и прислонялись спинами к высоким расписным колоннам, их руки и губы продолжали извлекать звуки из разнообразных инструментов, но глаза почти у всех были закрыты, а один старик уже не мог играть и грудью навалился на свою большую арфу, дыша, как загнанный конь. Два карлика, привезённые Тутмосом из Ханаана, то и дело принимались драться из-за куска лепёшки или крылышка жареной птицы, комочками катались по залу, их со смехом пинали ногами и поливали вином из чаш. Вся жизнь царского дворца сосредоточилась в покоях фараона; то, что оставалось за их пределами, едва ли вообще существовало для собравшихся здесь людей. Разгульные пиры по случаю рождения наследника продолжались уже третий месяц и стоили фараону немало, но он не жалел серебра не только на вино и яства, но и на щедрые подарки военачальникам. Среди них был и молодой Пепи, оказавший фараону столь значительные услуги, хотя командовал он всего лишь сотней воинов и был далеко не такого знатного рода, как Дхаути или Себек-хотеп. Он сидел за дальним столом вместе с Рамери и, хмелея всё больше и больше и не замечая того, что его собеседник печален и молчалив, трещал без умолку, то и дело прерывая свою речь пьяным смехом:

— Послушай, господин Рамери, это правда, что скоро мы двинемся на крепость Уазы и что это будет нашим подарком новорождённому солнцу Кемет? Поистине, радость великая! Что из того, что нас побили под Кидши? Это ничего! Всё, что построено руками человека, человек может и разрушить — так говорят древние мудрецы, а? А зубчатые стены Кидши строили не боги! Вот только мудрые люди говорят, что всему виной Митанни, что это их проклятый царь строит козни против Великого Дома. Что же, нам на это спокойно смотреть? Его величество, да будет он жив, цел и здоров, тысячу раз прав, когда говорит, что нужно раздавить Митанни, как ядовитую змею, вот так, вот так! — В порыве воодушевления Пепи пригвоздил ножом к столу кусок пшеничной лепёшки. — Слышал ты, господин Рамери, что говорят божественные отцы? Опять, видишь ли, недовольны! Жалуются, что мы, воины, ведём слишком роскошную и привольную жизнь, а на то, что мы кровью в боях за это платим, им наплевать! Мало мы, что ли, бедствовали при царице Хатшепсут? Настала и наша пора, так что же, нам продолжать питаться лепёшками из лотоса и гнилыми финиками? Это таким господам, как, к примеру, господин Себек-хотеп, при Хатшепсут жилось хорошо, а нам, простым воинам, приходилось несладко. Если бы не привели боги на престол его величество и не внушили ему, что надобно воевать с врагами Кемет, смог бы я жениться на моей Сит-Амон? Ведь не смог бы! А теперь её отец низко мне кланяется и называет меня «господин Пепи», хотя раньше грозился избить палкой, если увидит в своём саду.

— Под сикоморой? — насмешливо спросил Рамери, которому надоела уже пьяная болтовня выбившегося в люди лучника.

Пепи, однако, не понял насмешки.

— А как ты угадал, господин Рамери? Именно под сикоморой! Как поётся: «Листья словно лазурит, а её плоды краснее яшмы…» Сколько раз я лежал там со своей Сит-Амон, пока отец её брызгал слюной и бегал по всему дому, надрываясь от крика: «Сит-Амон, Сит-Амон, где ты, проклятая девка?» — Пепи захохотал так, что поперхнулся только что выпитым вином. — Теперь, когда у меня самого растут дочери, я начинаю понимать старого глупца, да где там — моим дочерям от меня не ускользнуть, я-то ведь знаю, где растёт та самая сикомора! А вообще, господин Рамери, — зашептал Пепи, фамильярно обнимая Рамери за шею, — со всякой женщиной беда! Хоть я этого никому не говорю, а прав был старик Усеркаф, когда советовал мне последить за новым рабом, которого жена сама купила. Тебе, тебе одному, так как ты человек знатный и благородный, скажу, потому что не желаю иметь от тебя тайн на сердце — что видел, то видел, и пусть я лишусь загробного блаженства, если совру! Она, Сит-Амон, клянётся, что я был пьян, да ведь я-то знаю, что, когда даже и пью, разума не теряю, а тогда уж вовсе и не был пьян. Была она, была с этим рабом, презренным ханаанеем, собакой, которая молится по-собачьи своему Баалу, воя на луну. «Уж ты бы, — сказал я ей, когда отхлестал как следует поясом из буйволовой кожи, — подумала о том, что ханаанеи вылеплены из грязи, да ещё из зловонного птичьего помёта, да ещё смешанного с мышиной мочой — не противно ли об него мараться?» Вот до чего доходит женщина, когда распалится, господин Рамери! В другой раз, боюсь, застану её с чёрным кушитом, а потом, когда лягу с ней, сам окажусь перемаранным в чёрной грязи! И мой тебе совет, господин Рамери: если есть у тебя верный раб, поставь его следить за своей женой, когда отправишься в поход, не то встретит она тебя с младенцем грязно-жёлтого цвета и скажет, что это твой, а то ещё что к ней бог снизошёл в обличье какого-нибудь грязного хуррита! Поход-то ведь будет долгий…

Ни один мускул не дрогнул на лице Рамери, даже рука не дрогнула ни разу, чтобы нанести удар пьяному болтуну. Он спокойно пил вино, почти не хмелея, только красивые глаза блестели всё ярче из-за края серебряной чаши.

— На Митанни, на Митанни! — раздались громкие крики военачальников во главе с самим фараоном, и ещё один факел с размаху полетел на пол. — Выпьем за поверженного царя Митанни! Наступим ему на хребет!

Тутмос сбросил с колен танцовщицу, которую только что грубо ласкал, и схватил чашу, поднял её высоко над головой, расплёскивая густую тёмно-красную жидкость. Отхлебнув из чаши, хотел бросить её на пол, но сдержался и поставил обратно, так как в зал только что снова внесли царевича. Фараон потянулся к нему через стол, роняя кувшины и чаши, танцовщицы со смехом поддержали его и усадили опять на, придвинутое к столу, ложе. Одна из женщин приблизилась, испуганно и умоляюще глядя на фараона, и дрожащими руками протянула ему отчаянно кричащего младенца.

— Твоё величество, да будешь ты жив, цел и здоров, её величество Меритра просила тебя не задерживать его высочество надолго, скоро его нужно будет кормить…

— Знаю сам, что мне делать с моим сыном! Не хотите ли вы воспитать его девчонкой, чтобы он вырос новой царицей? А, вы соскучились по женской власти? Мой сын — воин, и вскоре я вложу в его руку копьё! Прочь отсюда, оставьте царевича мне!

Кто-то из военачальников со смехом потянул к себе прислужницу, она вскрикнула и стала умолять отпустить её, но мольбы ещё больше раззадорили военачальников, и грубые шутки полетели со всех сторон. Тутмос едва не уронил ребёнка, подняв его высоко на вытянутых руках, но одна из танцовщиц подхватила царевича и визгливо засмеялась. Тутмос в ярости отшвырнул женщину, она отлетела на несколько шагов и упала у ног пьяного Хети, который со смехом наклонился к ней.

— Ты рано протянула руки к царевичу, владычица радостей и опьянения! Когда он наденет наряд молодого мужчины, ты будешь уже старухой!

Тутмос внезапно помрачнел и отдал младенца женщине, только что вырвавшейся из объятий какого-то воина. Бедная прислужница понеслась прочь, словно за ней гнались хищные звери, и исчезла так быстро, что никто и не понял, как она миновала громадное пространство пиршественного зала. Фараон снова взял чашу и обвёл присутствующих тяжёлым взглядом, от которого стало не по себе даже разгулявшимся и хмельным людям.

— Думаете, я ещё долго буду поить вас вином из серебряных чаш? Нет! Это при Хатшепсут вы праздновали её хеб-сед, валяясь на циновках и визжа от радости, пока ваши колесницы заносили пески и кони старели и превращались в облезлых кляч! Завтра же, вы слышали — завтра же моё величество начинает готовиться к походу, сперва возьму Уазу, потом пойду на Митанни! И тем, кто уклонится от похода, придётся много серебра потратить на драгоценные бальзамы, ибо труп его повиснет на носу корабля и будет флагом, сопровождающим меня в путешествии по Евфрату! Поняли вы? Я подарю моему сыну Митанни, а если понадобится, прибавлю к подарку ещё с десяток трусливых голов, которыми лучше удобрить поля пшеницы, чем терпеть их на разжиревших телах! Ты, Рамери, — неожиданно обратился фараон к начальнику своих телохранителей, — ты помнишь, что я обещал даровать тебе свободу после похода в Митанни? Так поторопи же этих любимцев продажной девки Хатшепсут, чтобы они помогли тебе стать свободным человеком! Убей каждого, кто проявит нерешительность, и тогда я скажу, что воистину твоё сердце изгнало проклятую ханаанскую кровь! Хоть ты и хуррит по рождению, я готов назвать тебя истинным сыном Кемет, более истинным, чем эти гиппопотамы, предпочитающие отсиживаться в тростниках! Ты меня понял?

Рамери низко склонился перед фараоном, не произнеся ни слова.

— Так вот, пью эту чашу не за новую победу, а за ту, что одержал над лентяями, предпочитающими благоухающее миррой ложе раскалённому камню, курильницу мечу! Я иду к Уазе, и тот, кто не пойдёт за мной…

Нестройный хор протестующих голосов раздался в пиршественном зале, многие бросились на пол лицом вниз, проклиная злосчастную судьбу, позволившую им испытать обидное недоверие его величества — да будет он жив, цел и здоров! Тутмос выпил чашу до дна, бросил её на пол и сам упал на ложе, обнажённые руки танцовщиц обвились вокруг его шеи, успокаивая и лаская. Пьяный Пепи тоже залился слезами, как многие из предающихся отчаянию воинов, но сквозь слёзы изумлённо смотрел на Рамери, которого только что величал господином. Как, неужели этот самый господин Рамери всего лишь раб, да ещё с ханаанской кровью в жилах? В его памяти смутно вспыхивали отблески какого-то давнего походного костра, молчаливый воин, пьющий вино чашу за чашей, слова старого Усеркафа о какой-то заботе, которая иногда посещает и знатных людей… Пепи бессмысленно таращил глаза на Рамери, пытаясь отгадать эту загадку. Если то, что сказал фараон, правда — а его величество, да будет он жив, цел и здоров, не может лгать, даже если он пьян, — как же теперь быть со своими откровениями и, главное, со своим почтением, которое он так неумеренно оказывал какому-то рабу, да ещё хурриту? Однако не торопись, Пепи, ибо этот Рамери явно любимец его величества, иначе он не присутствовал бы здесь, на пиру. Да и потом, если фараон действительно дарует хурриту свободу, это будет совсем другое дело и ему, Пепи, опять придётся называть начальника царских телохранителей господином Рамери. Голова у бедного Пепи шла кругом, вот у него-то сейчас истинно была забота, которая так неприятно вторглась в роскошество царского пира. Поистине, с такой задачей не справился бы и сам Джедефхор! Пепи смутно сознавал, что его внезапное молчание после долгой и весёлой болтовни может быть истолковано дурно, и, пересилив себя, обратился к Рамери:

— Так ты не женат, господин Рамери, как я слышал? Тогда тебе мои советы ни к чему, и я тебя назову поистине счастливым человеком, ибо тот, кто не женат, и измены не узнает. А бывает всякое не только у таких простаков, как я, вот и у господина царского сына Куша неприятности такие же, как у меня. Ты, верно, слышал о достойнейшей госпоже Ирит-Неферт? Да? — Пепи рассмеялся, опять неожиданно приходя в весёлое настроение. — Вот ведь чем я могу сравниться с господином царским сыном Куша? Ничем, ибо камень я у ног его, ремешок от его сандалий, пыль на ожерелье его! А выходит, что мы с ним оба обманутые мужья, и обоим позор и унижение, только о его позоре говорит вся Нэ, а о моём — разве что наша улица, да ещё вот ты сможешь рассказать каким-нибудь важным господам, чтобы посмеялись над бедным воином Пепи. А то ведь моё дело моё и есть, и целую я мою Сит-Амон или бью — никому до этого дела нет. Видишь ли, господин Рамери, я сирота, хоть и жива ещё моя мать, да продлит великий Амон её дни, сирота я в глазах больших людей, ничего я не имел, а его величество дал мне всё, и вот сижу я и смотрю на благого бога… — Слеза умиления увлажнила глаза воина, и голос его задрожал подобно систру в руке певицы Амона. — Что я? Прах, пыль, ничтожество! Сирота — сирота и есть! А ведь сижу здесь, в сокровенной части дв… дворца, — Пепи неожиданно громко икнул, — и гляжу не нагляжусь на знатных господ, которым раньше кланялся до земли, и радуюсь, радуюсь, что я сирота, взысканный милостью его величества! А что до моей Сит-Амон, так пусть её хоть крокодил проглотит, женщину всё равно не переделаешь! Вот я тебе расскажу ещё один случай, господин Рамери. Захожу я однажды к моему соседу Неб-Амону, учёному писцу, у которого шишка на лбу — от учёности, должно быть, — он коротконогий, толстый, смотреть не на что, а моя Сит-Амон…

Рамери смог уйти из дворца только под утро, когда первые лучи солнца уже золотили верхушки пилонов перед величественным храмом владыки богов. Прохладный ветерок освежил его и почти изгнал хмель, но на сердце было так тяжело, словно всё оно пропиталось чёрной водой подземного Хапи. Он шёл к Раннаи и знал, что она ждёт его, знал и то, что столь желаемое ею свершилось и теперь ему предстоит оставить её одну на долгое время без всякой помощи и поддержки. Что скажет Инени, когда узнает обо всём? Когда-то они были друзьями, но не виделись очень давно и при первой встрече после долгой разлуки не знали, о чём говорить. Раннаи снова придётся уехать в дальние поместья, но там, должно быть, добрая жена пастуха поможет ей. Сможет ли Раннаи перенести роды, ведь она уже не так молода и очень хрупка, а рядом не будет искусного врачевателя, такого, каким был Джосеркара-сенеб… При мысли об учителе Рамери глухо застонал и, не в силах продолжать путь, прислонился к стене какого-то дома. Девушка выглянула из дверей, она была совсем молоденькая и очень хороша собой, но на её голове не было парика, а платье соткано из очень грубой ткан.

— Что с тобой, господин? Тебе плохо, ты болен? Хочешь, я принесу тебе воды?

Он ничего не ответил и покорно принял из рук доброй девушки, может быть, служанки, глиняную чашу с водой. Она смотрела на него с таким состраданием, что Рамери невольно отвёл взгляд — до чего же он дошёл, если незнакомая женщина жалеет его!

— Лучше тебе, господин? Какие же у тебя красивые ожерелья! Такие, должно быть, делают только ювелиры его величества. А может быть, ты человек наградного золота? Мне кажется, я видела твоё лицо во время великого праздника Ипет-Амон.

Рамери снял одно из своих ожерелий и протянул девушке, она вскрикнула от радости, но тотчас же боязливо покосилась на двери дома.

— Боюсь взять его, господин, скажут, что я его украла.

— Возьми вот это.

Он снял с пальца перстень с драгоценной красной яшмой, который легко было спрятать, и отдал девушке, она склонилась перед ним и шёпотом стала благодарить, но он больше её не слушал и торопливо пошёл дальше. Город просыпался; продавцы воды, зелени и фруктов уже сновали по улицам, откуда-то доносился аромат свежеиспечённого хлеба, потянуло дымом и запахом мокрой глины из гончарных мастерских, и в одном дворе уже застучал молоток мастерового и раздался суровый голос, призывающий к работе. Мойщики одежд выходили из ворот, неся на спине огромные плетёные корзины, брадобреи со своими инструментами засновали от дома к дому, вот прошли и писцы со своими палетками и свитками папируса, а вслед за ними потянулись мальчишки-школьники, толкая друг друга, зевая и смеясь. Вот из храма донеслись звуки торжественного гимна, а в одном из домов кто-то затянул весёлую песню, и неподалёку громкий детский плач сменился тихой колыбельной. Распахнулись ворота ещё одного дома, оттуда вышел важный с виду писец с красивыми браслетами на руках и в дорогом парике, за ним по двору бежала женщина, визгливо бранясь и понося мужа на чём свет стоит за какую-то Нефр-эт. Горбатый старик, загорелый до черноты, гнал по улице нагруженного мешками осла, такого же старого, как он сам, и напевал себе под нос протяжную солдатскую песню — наверное, в молодости был воином, о чём свидетельствовали и шрамы на его теле. Почти к самым ногам Рамери свалился со стены, окружающей чей-то сад, довольно привлекательный молодой человек, у которого в ожерелье были вплетены уже увядшие цветы мехмех, и пустился бегом по улице, едва не толкнув почтенного жреца в белых одеждах, медленно шествующего в сопровождении прислужника-кушита. У пекарни толпилось уже несколько человек, степенно беседующих между собой, а у дверей ювелирной мастерской важный с виду господин переминался с ноги на ногу, видимо, не решаясь войти и сделать заказ, всё время поглядывал на небольшой слиток серебра и вздыхал, точно жалел расстаться с ним. Рамери шёл всё дальше и дальше, невольно становясь участником простой, будничной жизни, которой почти не видел, находясь всё время за стенами дворца. Город проснулся, начался ещё один день великой Нэ.

* * *

Крепость Уаза была взята с лёгкостью, которой не ожидал даже сам Тутмос. Военачальники знали, что в сердце фараона острой булавкой засела мысль о непокорном Кидши, и думали, что после взятия Уазы Тутмос направится к нему, но воинственный фараон отчего-то изменил своё намерение и ограничился разорением небольших городов в долине Элевфера. Похоже было, что на первое место вышла борьба с Митанни, для которой Тутмос начал немедленно собирать силы. Царство Митанни было опасно не только и не столько своими военными силами, сколько тем влиянием, которое оказывало на ход дел в Ханаане. Участие Митанни в создании союза против Кемет ещё во времена Мегиддо ни для кого не было секретом, да и после в разных областях Ханаана Тутмос постоянно сталкивался с укрывшейся под камнем митаннийской змеёй. Хотя царь Шаушаттар до сих пор держался осторожно, не вступая в прямую схватку, всем было понятно, что долго так продолжаться не может и что рано или поздно военным силам Митанни и Кемет придётся столкнуться в открытом бою. Колесничные войска Митанни были весьма сильны, их более лёгкие колесницы были быстрее и поворотливее в бою. Тутмос понимал, что рассчитывать только на нет-хетер в бою с митаннийцами нельзя, и уделил особое внимание обучению лучников и копьеносцев. Кроме того, он рассчитывал на метательные палки кушитов и серповидные мечи кехеков, более же всего — на тот боевой дух, который не покидал его войско даже во время неудач. Теперь уже не было недостатка в воинах, люди шли в войско охотно, привлечённые мыслью о богатстве и возможности возвыситься, подобно воину Пепи, щедро награждённому и обласканному его величеством. Казалось, что и семеры и жрецы смирились с мыслью, что закрома и виноградники Кемет существуют лишь для насыщения войска хлебом и вином, к тому же изрядная доля военной добычи доставалась храмам, особенно Ипет-Сут, и даже суровый Менхеперра-сенеб не мог не признать, что фараон очень благочестив, хотя и не во всём отдаёт должное мудрости божественных отцов. Теперь, когда началась подготовка к походу в Митанни, количество жертвоприношений и церемоний возросло, и божественные отцы вновь ощутили свою мощь и силу своего влияния если не на фараона, то на сердца жителей Нэ и простых воинов.

Только теперь, когда немного улеглась радость от рождения царевича, Тутмос остро ощутил, как недостаёт ему мудрости и спокойствия Джосеркара-сенеба, ушедшего так тихо, словно и не был он любимейшим из друзей царя, наперсником, которому доверяют безраздельно. Его не могли заменить ни Менхеперра-сенеб, ни Чанени, ни Дхаути, и тоска Тутмоса наконец привела его к мысли о том, что сын Джосеркара-сенеба, должно быть, унаследовал мудрость своего отца. Инени, который был старшим жрецом храма Амона в Хемену, не был честолюбив и покорился желанию фараона видеть его при себе скорее с испугом, чем с радостью. Однако отказаться он не мог и вскоре стал одним из приближённых Тутмоса, чем несказанно обрадовал свою жену Нефертари и особенно своего тестя, чрезвычайно тщеславного и корыстолюбивого человека. Господин Хефра был градоправителем Хемену и начальником слуг бога, это был влиятельный сановник из тех, кто почитал себя властителем не только огороженных городскою стеной земель, но и тех, что простираются вдаль до самого горизонта. Сразу же по прибытии Инени он начал искусно обхаживать молодого жреца, зная о том, сколь приближен к трону его отец, очень ловко представил сыну Джосеркара-сенеба свою дочь и вскоре заставил весь город дивиться роскошеству свадебного пира. Уже через несколько месяцев после свадьбы Нефертари господин Хефра завёл речь о том, что Хемену обложен слишком большими налогами и неплохо было бы похлопотать при дворе об их снижении, тем более что город всегда исправно снабжал войско его величества великолепно обученными молодыми воинами. Инени знал, что его отец никогда не согласится испрашивать каких бы то ни было благ ни для себя, ни для новой семьи своего сына, и был очень смущён, когда Хефра спросил его напрямую, что желал бы получить в награду Джосеркара-сенеб за свои хлопоты. Кое-как дело улеглось, но Хефра затаил обиду и очень неохотно отпускал свою дочь и внуков в Нэ, не забывая цедить сквозь зубы, что божественный отец Джосеркара-сенеб очень важный господин и ему, должно быть, неприятно знаться с людьми, не имевшими чести родиться в Нэ или в Мен-Нофере. Поэтому Инени редко виделся с отцом и был неприятно поражён, когда его жена не пожелала дать первенцу имя Джосеркара-сенеб. Нефертари была истинной дочерью своего отца и не понимала, отчего Инени не хочет добиваться более высокого назначения в самой Нэ, она мечтала стать столичной госпожой и при случае появиться во дворце, скромность её свёкра казалась ей очень смешной и обидной. За три года она принесла Инени троих детей, но обращала на них мало внимания и особенно не огорчилась, когда два других ребёнка умерли младенцами. Когда Инени получил известие о болезни отца и собрался в Нэ, она не пожелала отпустить с ним детей и не поехала сама, чему втайне был очень рад господин Хефра — незадолго перед этим он ещё раз натолкнулся на решительное сопротивление Джосеркара-сенеба, когда попытался устроить на выгодную должность в столице своего племянника. Понятно, что смерть Джосеркара-сенеба не очень опечалила Хефра и Нефертари, а желание фараона видеть Инени при своём дворе привело в восторг. Годы, прожитые бок о бок с подобными людьми, не могли не оставить следа на сердце Инени — на многое он уже начал смотреть по-другому, даже скромность и достоинство его отца вдруг показались ему смешными, а это чувство очень скоро переросло в обиду, которую он уже не стеснялся высказывать вслух. В самом деле, почему его отец, столь влиятельный человек, не мог добиться для собственного сына ни лучшего места, ни особенного расположения его величества, хотя сделать это ему было очень легко? Нефертари осторожно вскармливала это чувство в сердце мужа, опасаясь, как бы вдруг он не пошёл по стопам своего слишком щепетильного родителя. Впрочем, хитрость, искусно подменившая собой ум, заставила своенравную дочь господина Хефра сразу по приезде в столицу навестить госпожу Ка-Мут и Раннаи. В обществе первой она пролила несколько лицемерных слёз, увидев вторую, была поражена — Раннаи вовсе не скрывала своей беременности, хотя никто и не догадывался до поры до времени об отце её ребёнка. Зная любовь Инени к сестре, Нефертари принялась действовать осторожно, потихоньку внушая ему мысль о том, что беременность Раннаи бросает тень и на него, такого важного и влиятельного человека. Когда же в одном разговоре с ней муж случайно обмолвился, что знает имя отца ребёнка — Рамери, начальник царских телохранителей, — Нефертари пришла в ужас и залилась слезами, скорбя о позоре несчастной женщины и своей собственной семьи. Всё это было очень неприятно Инени, да и во дворце он чувствовал себя не совсем свободно — недоставало ни мудрости, ни опыта, долгие годы жизни вдали от Нэ также не способствовали умению разбираться в дворцовых делах, мешало и то, то многие искренне желали увидеть в нём продолжение его отца. Утешало только одно — тщеславие было удовлетворено сполна постоянным присутствием при особе его величества. Давать советы фараону Инени не осмеливался, но само присутствие этого человека, внешне очень похожего на отца, успокаивало Тутмоса и обычно приводило его в благодушное настроение. Этого было, конечно, слишком мало — чем в таком случае отличается человек в белых одеждах от кошки или ручной газели? — но успокаивало тщеславие Нефертари и вселяло надежды на лучшее, более высокое положение. Было ещё одно — присутствие при особе его величества того самого человека, которого Инени про себя уже называл «проклятым хурритом». Много было в сердце жреца такого, в чём он никогда не признался бы ни жене, ни даже самому себе, злые чувства вспыхивали постоянно, стоило только бросить взгляд на невозмутимого хуррита, которого так отличал и даже — как ни тяжело было признавать это — любил своенравный фараон. Не только позор сестры заставлял Инени хмурить брови — в конце концов, она была вдова, Нефертари в этом случае проявляла излишнюю строгость, — было и нечто другое, более серьёзное, чего никак не желал замечать Рамери. Он, напротив, искренне тянулся к другу детства, полагая, что тот простил его так же, как Джосеркара-сенеб перед смертью, постоянно пытался заговорить с ним об учителе, ибо кто мог лучше знать и крепче любить Джосеркара-сенеба, как не его единственный сын? Однако тот не проявлял никакого расположения к другу детства и нередко давал понять, что общество хуррита не доставляет удовольствия ни ему, ни тем более Нефертари. Воин был удивлён, предполагая, что знает истинную причину недовольства Инени, — конечно, тот гневался на него из-за Раннаи, — но попытки объясниться напрямую не привели ни к чему, жрец избегал разговора. Так продолжалось довольно долгое время, Рамери больше не пытался говорить с бывшим другом, но на сердце стало пусто и одиноко. Из-за ревнивого, лицемерно-заботливого надзора Нефертари видеться с Раннаи стало гораздо труднее, к тому же близился срок родов, и она собиралась ехать в свои поместья в дельте. Но что же ещё могло быть в мире, покинутом солнечным светом и воздухом, в мире, где не было больше Джосеркара-сенеба? Поэтому Рамери пережил разлуку с возлюбленной менее тяжело, чем сам ожидал, и вскоре вовсе перестал обращать внимание на явное недоброжелательство бывшего друга. Однажды, когда Рамери только что сменился с караула, Инени подошёл к нему сам, и лицо его было так сурово, что воину стало не по себе.

— Послушай, Рамери, мне нужно поговорить с тобой о важном семейном деле. Может быть, у тебя?

— Как хочешь.

Как все телохранители, Рамери жил при дворце, идти было недалеко, и вскоре они уже сидели друг напротив друга в небольшом просто обставленном покое, где стояла маленькая статуя Амона, выкрашенная в небесно-голубой цвет, и повсюду были развешаны звериные шкуры, по преимуществу пантер и леопардов. Рамери предложил другу выпить вина или киликийского пива, но тот ответил отрицательным жестом.

— Начнём поскорее, мне неприятен этот разговор. Ты, должно быть, уже догадался, о чём он будет?

— Да.

— Речь пойдёт о Раннаи.

— Да.

Инени, казалось, был смущён откровенностью друга.

— Оба мы знаем, и ты и я, почему ей пришлось уехать. Она родит совсем скоро, может быть, через десять дней. Она, вдова верховного жреца… Мало кто помыслит о том, что она зачала от мёртвого Хапу-сенеба, как когда-то было с Осирисом и Исидой. Я слышал, что фараон обещал дать тебе свободу после похода в Митанни, но кто поручится, что он позволит тебе жениться на такой знатной госпоже, как Раннаи?

— В этом я уверен, Инени.

— Но почему же ты, оставаясь рабом, позволил себе… Я знаю, что вы встречались давно, но не думал, что дойдёте до такого безрассудства. Хотя Раннаи кажется мне счастливой и как будто даже гордится своим положением, я должен подумать и о том, что, будучи приближённым фараона…

Рамери удивлённо взглянул на жреца.

— Приближённым фараона?

— Его величество, да будет он жив, цел и здоров, приблизил меня к своей особе, и я почитаю это великой честью, но… — Инени начал горячиться. — Позор моей родной сестры, да к тому же ещё вдовы верховного жреца, может повредить не только ей, но и мне. Знаешь ли ты, как сердит божественный отец Менхеперра-сенеб, который не пользуется таким доверием его величества, как я? И много ещё есть могущественных и влиятельных врагов! А если фараон не пожелает иметь при себе человека, над которым втихомолку посмеиваются так же, как над царским сыном Куша? Всё это очень неприятно! К тому же если откроется, кто отец ребёнка, Раннаи уже нельзя будет показаться в столице, да и мне невозможно будет с ней встречаться. Тебя его величество, быть может, и простит, так как питает слабость к носящим оружие, но мне это повредит, и я…

— Инени, — тихо и спокойно возразил Рамери, — ты забываешь, что нынешним своим положением обязан только одному — тому, что твоим отцом был божественный отец Джосеркара-сенеб.

Инени вспыхнул и нервно сжал в руке амулет из чёрного дерева, висевший у него на груди.

— По-твоему, его величество судит о людях лишь по тому, кто был их отцом? Я любил и почитал отца, но если бы я был так глуп и никчёмен, как ты, должно быть, думаешь, его величество не стал бы держать меня при себе и советоваться со мною…

— Я не узнаю тебя, Инени, друг, которому отдано моё сердце, — тихо сказал Рамери. — Неужели смерть моего учителя, моего возлюбленного отца так изменила тебя, что ты готов уже забыть его имя и спешишь вознестись к самому солнцу?

Щёки Инени вспыхнули тёмным гневным румянцем.

— Я давно хотел сказать тебе, Рамери, что мне неприятно, когда ты называешь моего отца своим отцом. Для тебя он только учитель, наставник, но не отец. Я стерпел это у его смертного ложа, но не хочу, чтобы ты кричал об этом на всех углах.

— Ты прекрасно знаешь, что я не кричу об этом на всех углах.

— Если хочешь узнать правду, то я скажу тебе — мне часто казалось, что отец любит тебя больше, чем меня, своего единственного сына. Я терпел это, хотя порой бывало и нелегко, памятуя о том, что ты всего лишь пленный ханаанский царевич и у тебя нет ни отца, ни матери. Но потом…

— Ты не гнушался мною вплоть до вчерашнего дня. Ещё совсем недавно мы поверяли друг другу тайны сердца, мы плыли в погребальной ладье божественного отца, обнявшись, как братья. Если я тебя правильно понял, ты давно знал обо мне и Раннаи, так что же случилось сегодня? Ты готов оскорбить не только меня, но и своего отца, ты говоришь жестокие слова, а сам отводишь взгляд, словно стыдишься посмотреть мне в лицо. Или правду говорят мудрые люди, что богатство и власть могут изменить любого, самого доброго и благородного человека?

— По какому праву ты, в чьих жилах тёмная ханаанская кровь, говоришь со мной так? — воскликнул Инени, в гневе даже потрясая кулаками, от его обычного спокойствия не осталось и следа. — Ты, чей отец был правителем нищей и ничтожной Хальпы, чья мать митаннийка, ты, живущий щедротами Кемет и благодеяниями её царя, ты смеешь говорить мне подобные вещи? Ты, опозоривший мою сестру, отнявший у меня любовь отца, ты, смуглолицый, ещё упрекаешь меня? Правы были мои жена и тесть, когда предостерегали меня и удерживали от дружбы с тобой, когда говорили, что знакомство с презренным хурритом навлечёт на меня несчастье! Я буду молить богов, чтобы ребёнок, которого носит Раннаи, при рождении перевернулся лицом вниз и не окутал бы свою мать позором на долгие годы, пока она будет ещё жива!

Побледнев, Рамери поднялся с кресла.

— Твоих детей я проклинать не стану, ибо в них течёт кровь моего учителя, которого я люблю и пребывающим в Аменти. Ты прав, досточтимый Инени, отец мой хуррит, а мать митаннийка, и, если бы войско его величества Тутмоса II не вторглось в пределы Хальпы, я сейчас правил бы ею. Но ты намного хуже меня, ты хуже гиены, пожирающей трупы несчастных путников в пустыне. Ты, столько лет называвший меня своим другом, предал меня в тот миг, когда отхлебнул вина из золотой царской чаши. Ты склонился, как тростник, под руками своей жены, которая даже не пожелала прийти к смертному ложу твоего отца и дать ему наглядеться на внуков. Что ж, пусть сын его дочери и презренного Араттарны, царевича Хальпы, приносит поминальные жертвы его Ка в Доме Вечности. Имени твоего я больше не знаю, и, если увижу тебя умирающим от жажды в пустыне, дам тебе глоток воды лишь потому, что дал бы его любому кочевнику, любому жалкому кушиту или бекену. Уходи!

Инени вскочил с кресла, задыхаясь от злости.

— Нет, подожди, царевич Араттарна! Знаю, для чего ты появился в Кемет — чтобы люди, глядя на то, как его величество бьёт тебя плетью, вспоминали о давно разорённой презренной Хальпе и поверженном Митанни! Но у меня есть средство расплатиться с тобой за всё, о котором ты и не подозреваешь, а я скажу тебе, что за преступления, подобные совершенному тобой, в Кемет полагается одна-единственная казнь — тебя зашьют в полотняный мешок и опустят на дно Хапи! Хочешь знать, что мне известно, хочешь убедиться в том, что это не пустая угроза? Когда-то, очень давно, ты проник в тайные святилища храма, ты искал священную змею Амона, чтобы убить её, и если ты отречёшься от этого намерения перед ликом божества, ты упадёшь мёртвым на землю! Только такой, как ты, презренный раб, плоть от плоти грязных ханаанеев, мог решиться на такое святотатство! Тогда мой отец, который был слишком добрым человеком и слишком любил тебя, никому не сказал об этом, хотя и тогда тебе полагалась казнь! Я всё слышал из-за двери, слышал и то, как ты называл моего отца своим отцом и как он позволил тебе это, не зная, что я его слышу. Посмеешь ты отречься от этого, сказать, что я лгу? Посмеешь, враг солнца, враг великого Амона, осквернитель святыни храма?

Рамери стоял, точно пригвождённый к стене, задыхаясь, положив руку себе на горло, глаза его были пусты, словно после трёх бессонных ночей, словно после десятка опустошённых чаш. Инени, испуганный всем свершившимся, отступил немного назад, к двери, он не мог выдержать угрожающе пустого, страшного взгляда Рамери и невольно опустил голову. Медленно шевельнулись губы воина, они дрожали так, словно тело Рамери сотрясали незримые рыдания. И когда он заговорил, голос его звучал так, словно исходил из стен гробницы, из самых недр сохранного ковчега, где спит навеки успокоившиеся сердце:

— Нет, я не отрекусь, всё это было. Я проник в тайные покои храма, куда нет доступа даже старшим жрецам, и я хотел убить священную змею, причинившую вред моему учителю и отцу. Иди к Менхеперра-сенебу, скажи, что тебе это известно, и я подтвержу всё сказанное тобой. Иди же…

Одно мгновение, последнее, они ещё смотрели друг на друга, потом дверь затворилась за Инени, разделив навсегда кровных врагов, некогда связанных крепче, чем братья. Пленный наследник престола Хальпы, царевич Араттарна, остался один, жрец направился к храму. Об этом не знала и не могла узнать Раннаи, со страхом и радостью ожидающая долгожданного чуда далеко от Нэ, среди обилия виноградников и пальмовых рощ. Она родила сына через восемь дней, в первый день второго месяца времени перет, когда птицы пели на ветвях и Госпожа Сикомора улыбалась, глядя на цветущие деревья. Рамери не успел увидеть сына — по приказанию фараона войско выступило в поход к землям Митанни.

* * *

В ночь перед решающей битвой разыгралась буря, повалившая на землю множество походных шатров, испугавшая коней и вьючных ослов. Тутмос был суеверен и счёл это плохим признаком, но отступать, когда в руках у него было послание царя Митанни с назначением времени и места сражения, было так же невозможно, как заставить повернуть вспять воды Хапи. Фараон собрал в своём укреплённом шатре военачальников и на этот раз был готов выслушать любые, самые нелепые их советы. Он не скрывал своего смятения и по своей привычке мерил быстрыми шагами пространство шатра, резко поворачиваясь и постоянно меняя направление своего шага.

— Что вы думаете о войске поверженного Шаушаттара?

— Войско сильное, — не задумываясь ответил опытный Себек-хотеп. — Но вся сила митаннийцев в колесницах, а их коней буря напугала ничуть не меньше, чем наших.

Тутмос одобрительно посмотрел на военачальника — он не подумал об этом.

— Кони важны, но важнее те, кто ими правит. Эта буря помешала воинам моего величества отдохнуть и набраться сил перед битвой.

— А разве митаннийцам пришлось легче?

— Они на своей земле.

— Плохо же их собственная земля заботится о них!

— Их жрецы будут говорить, что это их боги наслали на нас эту бурю.

— Пусть говорят! И митаннийцам в их временном стане пришлось нелегко. Думаю, что Шаушаттар плохо спал в эту ночь.

— Я не спал совсем, — признался Тутмос. — До поздней ночи думал о битве, а едва лёг, как сразу началась буря.

— Твоё величество, есть ещё время отдохнуть.

— Разве?

— Твоё величество, — вмешался Дхаути, — было бы хорошо приказать воинам вооружиться ещё и секирами. Хотя митаннийские кони защищены, секира, летящая в их голову, может легко перерубить наглазники и испугать даже самого закалённого в битвах коня.

— Но вознице очень легко спрыгнуть на землю!

— Пешего воина победить легче.

Тутмос улыбнулся любимцу с чувством явного облегчения.

— Хорошо, если митаннийские колесничные войска смешаются и придут в беспорядок. Но ведь и лучники у них очень сильны!

— Да, они до сих пор используют двойной лук, — заметил Хети. — Но, твоё величество, наши не менее искусны, а уж если ты сам натянешь тетиву своего большого лука…

Тутмос самодовольно улыбнулся, так как Хети задел весьма чувствительную струнку в его сердце.

— Стреляет моё величество хорошо! Стрела, посланная моей рукой, пробивает медную мишень толщиной в три пальца и выходит из неё на три ладони. Хорошо бы, если бы сам Шаушаттар принял участие в битве! Мы сразились бы с ним, как Хор с Сетхом, и я уверен, что Вашшуканни пришлось бы готовиться к пышной погребальной церемонии. А его сыновей я посадил бы в прочные клетки, как обезьян, привезённых из Паванэ.

— Слово твоего величества нерушимо! Мощь твоя велика, сила твоя тяготеет над всеми странами, страх перед тобою — клеймо твоё на земле Митанни. Да будешь благословен ты, сын Амона—Ра, зачатый от семени его, сын его возлюбленный! — возгласили военачальники, и Тутмос, довольный, отпустил их и лёг на своё походное ложе, возле которого, как всегда, стоял безмолвный Рамери.

Божественному отцу Инени болезнь помешала сопровождать фараона в этом великом походе, и взор Тутмоса с невольной тоской блуждал по пустому шатру. Смятение его улеглось, но полностью он не был спокоен. Он знал, что многие правители Ханаана плохо спят в эту ночь. Зато крепко спит, наверное, маленький царевич Аменхотеп, для трона которого его отец воздвигает сейчас подножие из тел врагов Кемет. Мысль о сыне пробудила и нежность к его матери, девочке Меритра, не обманувшей ожидания Тутмоса и принёсшей ему столь драгоценный дар. Наверное, и она крепко спит в эту ночь, тысячу раз перед сном попросив богов о его удаче. Вдруг ему захотелось непременно увидеть во сне жену и сына, так захотелось, что сердце забилось быстро-быстро и к глазам едва не подступили непонятные слёзы, совершенно не подобающие фараону-воителю в ночь перед битвой. Он принялся вспоминать, как вызываются желанные сны. Нужно взять чистый полотняный мешок и написать на нём тайные магические имена, потом скрутить его в фитиль и зажечь, пропитав чистым маслом. Но вспомнит ли он эти необходимые слова, обладающие тайной силой? «Апрмиут, Лаиламчоуч, Арсенуффрефрен, Фта, Арчентечта…» — кажется, он припомнил правильно. Потом нужно подойти к светильнику и семь раз произнести магическую формулу, припомнить которую отчего-то было намного легче. «Сачму, Эпаэма, Лиготеренч, Зон, Тандарерту, поглотивший землю, всосавший луну и поднявший диск солнца в нужное время, Чтету имя твоё. Я заклинаю вас, о, владыки богов, Ссэв, Чребс, откройте мне то, что я хочу знать». Можно испросить богов о судьбе завтрашней битвы, но если ответ будет неблагоприятен, разве он прикажет войску идти назад? Лучше узнать, что там происходит с маленькой царицей и сыном, здоровы ли они, хорошо ли спят в эту ночь. А ещё нужно крепко помолиться Шаи и Рененет и, конечно, вознести молитвы великому Амону. А сновидение… Сон уже смыкал его глаза, не было сил встать или даже приказать слугам отыскать нужный полотняный мешок. Да и сил не хватит семь раз произнести длинную формулу. Великий фараон покорился ещё более великому властителю — сну.

Небо над долиной нависло угрюмое, тревожное, ещё не очистившееся от следов бури. Воины Кемет и митаннийцы стояли ровными рядами друг напротив друга. Лучники, а также вооружённые метательными палками кушиты, предупреждённые о том, сколь важные задачи они должны выполнить в этом бою, переглядывались не без гордости — не часто выпадали времена, когда меша отдавалось предпочтение перед нет-хетер. Сам Тутмос в своей боевой колеснице находился в рядах войска Кемет, с гордостью поглядывая на свой большой лук — пластинки из рога антилопы, укреплённые в желобках деревянной основы, придавали ему особенную гибкость, но, чтобы испытать его на деле, необходимо было обладать силой Тутмоса-воителя! Он вновь подумал о том, увидит ли в рядах противника царя Шаушаттара на разукрашенной золотом колеснице. До сих пор ему не везло — ни с одним правителем он не встретился в битве лицом к лицу, хотя понимал, что и сам бы мог только командовать, сидя на удобном возвышении в окружении царских писцов. Но неужели же теперь, когда так много нужно сделать для новорождённого сына, он вдруг начнёт опасаться стрел и копий и беречь себя? Нелепо! Он поднял руку, воины поднесли трубы к губам. Пора кончать! Если уже в самом начале заключён чей-то конец, путь он придёт быстрее…

Расчёты Тутмоса и военачальников оправдались — в бой ринулись прежде всего колесничные войска митаннийцев. Должно быть, они были изумлены тем, что навстречу им не помчались тяжёлые колесницы воинов Кемет — это было заметно по тому, как митаннийцы вдруг сбавили ход. И вдруг из рядов войска Кемет полетели боевые топоры, которыми в совершенстве владели кушиты и те, в ком текла кровь хека-хасут. Глаза коней, не видевших опасности, вдруг оказывались открытыми — топоры, даже только скользнув по наглазнику, перерубали его и пугали животных, другие топоры вонзались в борта колесниц. Замешательство митаннийцев было мгновенным, но и оно позволило лучникам Кемет использовать мимолётное преимущество — сотни стрел взвились в воздух и полетели, словно туча пчёл, на митаннийское войско. Сам фараон, приказав верному Неферти подъехать поближе, натянул свой смертоносный лук. Одновременно кехеки и кушиты подняли своё страшное оружие и ринулись в бой, с флангов ударили копьеносцы, и вот уже войска смешались, не уступая друг другу ни локтя земли, и начался рукопашный бой. Сам Тутмос с удовольствием схватился за меч, которому так редко доводилось рубить головы врагов — все последние походы приходилось брать укреплённые города или видеть спины убегающего противника, едва лучники уступали место копьеносцам. В гуще схватки царский меч мелькал без остановки, нанося рубящие и колющие удары, фараон выпустил его лишь тогда, когда почувствовал, что правая рука, всё же более слабая, чем прежде, немеет и пальцы разжимаются сами собой. Он попытался рубить левой, но скорее орудовал мечом как простой палкой, нанося неловкие и слабые удары. Опыт подсказал ему, что битва затянется не меньше чем на час, но воины Кемет всё же выигрывали пядь за пядью, медленно наступали на митаннийцев, теснили их, разрывая ряды пеших воинов, пробиваясь к стану противника, в центре которого стал уже виден разукрашенный царский шатёр. Вот он, Шаушаттар! Неужели сбудется мечта Тутмоса и он столкнётся лицом к лицу с тем, кто столько лет по капле подливал яд в его вино и поджигал огонь то в одном, то в другом мелком царстве Ханаана? Но, наверное, царь даже не в боевом вооружении, раз он не показывается из шатра. Нужно проложить дорогу к шатру во что бы то ни стало, но вокруг него стоят плотным кольцом вооружённые воины, готовые скорее лечь мёртвыми, чем расступиться и пропустить владыку Кемет. Тутмос огляделся, ища глазами верного Дхаути, но увидел только Хети, который бился врукопашную с рослым митаннийцем в панцире, обшитом золотыми пластинками. Может быть, царевич?

— Обернись сюда, враг солнца! Буду биться с тобой!

Митанниец вряд ли расслышал слова фараона, но повернулся к нему так стремительно, что его меч, со свистом рассёкший воздух, с размаху натолкнулся на меч Тутмоса и высек искру. Противник был на целую голову выше Тутмоса и так же широк в плечах, но он был уже обессилен схваткой с Хети, который тем временем схватился сразу с двумя митаннийскими воинами. Лицо митаннийца было красиво и благородно, Тутмос подумал, что, наверное, не ошибся — если это и не царевич, то по крайней мере один из знатных военачальников Шаушаттара. Он сразу оценил силу врага и также принял во внимание его усталость и ослепление боем — можно было применить излюбленный приём кехеков, которому когда-то научил его могучий Руи-Ра. Позволив митаннийцу приблизиться на расстояние не более трёх шагов, Тутмос выбросил вперёд руку, резко повернулся и нанёс противнику страшный удар сбоку, от которого тот рухнул на землю, даже не простонав. Горячая кровь забрызгала руки и одежду фараона, кровь раздразнила его, и он ринулся вперёд, к окружавшему шатёр кольцу воинов. Оно уже не было таким плотным, воины стояли среди трупов, некоторые из них были ранены. Себек-хотеп оказался рядом, лицо его тоже было в крови, скорее всего это была вражеская кровь, потому что военачальник держался твёрдо и спокойно, он рубил и колол своим мечом без остановки, шаг за шагом продвигаясь к шатру. Они были уже совсем близко, путь преграждали только четыре воина, один из которых едва держался на ногах, как вдруг боевой топор, вылетевший откуда-то сбоку, вонзился в грудь Себек-хотепа. С глухим стоном военачальник упал на колени, схватившись за рукоятку топора, словно пытаясь выдернуть его из своей груди, но захрипел и повалился на землю у самых ног фараона, который уже понял, что помочь нельзя и что в этом бою у царского шатра он потерял навеки одного из своих военачальников, опытного и верного, прошедшего рядом с ним все походы. Два воина, идущие вслед за фараоном, подхватили тело Себек-хотепа, Тутмос больше не оглядывался, смерть военачальника ещё больше разъярила его и преисполнила решимости добраться до этой змеи Шаушаттара, разрубить её на куски… Ещё один митанниец схватился с фараоном врукопашную, но Тутмос легко справился с ним. Вот он уже близко, вход в шатёр, и телохранителей осталось только двое, все остальные лежат на земле, и нужно быть осторожнее, чтобы не споткнуться об их трупы. Тутмос чувствовал, что отдохнувшая немного рука опять немеет и может подвести его, но отступать было уже поздно, громадный воин с длинным прямым мечом встал на пути. Рука его взлетела в воздух, но не опустилась, а полетела вперёд, мёртвой хваткой вцепившись в рукоять меча, воин взвыл, как собака, и упал на колени прямо под ноги Тутмоса, который от удара не удержался и тоже упал на землю. Это был опасный миг, которого не предусмотрел бросившийся на подмогу фараону Дхаути, — митанниец, хотя и корчившийся от боли, вдруг подмял под себя фараона, левой рукой пытаясь достать его горло. Под тяжестью навалившегося тела Тутмосу показалось, что у него трещат и ломаются кости, в глазах потемнело, но он не мог высвободить руку с мечом, придавленную к земле, и чувствовал, что в неё с яростью вонзились зубы противника, готовые прокусить её до кости. Боясь ранить фараона, Дхаути вцепился в митаннийца голыми руками, пытаясь оторвать его от Тутмоса или повернуть так, чтобы можно было легко вонзить меч в его спину, но товарищ митаннийца набросился на него сзади, оглушив ударом по голове. Удар не был смертелен, так как скользнул по шлему, но Дхаути упал на землю, на мгновение лишившись возможности что-либо видеть и понимать. Но в это время Тутмосу неимоверным усилием воли удалось высвободить правую руку с мечом, которым он полоснул митаннийца. Удар не мог быть сильным, так как пришёлся снизу-вверх и только распорол кожу противника, но тот ослабил хватку, и это дало Тутмосу мгновенное преимущество — высвободив и левую руку, он сомкнул свои крепкие пальцы на горле митаннийца и сжал их с такой силой, что послышался жуткий хруст шейных позвонков. Шатаясь, Тутмос поднялся на ноги, он был весь в крови митаннийца и чувствовал, что по крайней мере два его ребра сломаны, так как бок сильно болел и трудно было дышать. Воин, единственный оставшийся в живых и собиравшийся прикончить оглушённого Дхаути, бросился на фараона с пронзительным криком, который сразу изобличил в нём шасу, но Дхаути уже поднялся с земли и своим мечом выбил меч из руки противника. В следующее мгновение на голову шасу обрушился страшный удар боевого топора, раскроивший её до самых глаз, и вход в царский шатёр остался открытым. Несмотря на боль и усталость, Тутмос бросился вперёд, почти не отдавая себе отчёта в том, что сделает, когда увидит перед собой смертельно перепуганного Шаушаттара. Убить его окровавленным мечом или поставить перед собой на колени, заставив молить о пощаде? Вряд ли царь Митанни возьмётся за меч, чтобы схватиться с Тутмосом-воителем в смертельном поединке. Нет, лучше всего захватить его в плен и провести по улицам Нэ перед своей боевой колесницей, а потом казнить на страх всем врагам Кемет. Но где же он, куда ускользнула эта проклятая змея? Шатёр был пуст, его явно покинули недавно и в большой спешке, даже золотой царский скипетр остался на полу. Бежал! А может быть, его уже не было в шатре, когда Тутмос начал к нему пробиваться и когда погиб храбрый Себек-хотеп? Ощутив вдруг огромную усталость, Тутмос опустился на покрывающие пол шатра звериные шкуры. Войско Митанни разгромлено, Шаушаттар бежал, но ведь именно он нужен Тутмосу, именно он должен признать себя данником Кемет, и потому придётся бежать за ним, хотя бы пришлось перейти всё Двуречье и проникнуть в далёкие неизвестные земли, где воды небесного Хапи постоянно низвергаются на землю. Но пока на сердце тяжело и пусто одновременно, и нет торжества. Ноет избитое в схватке тело, митаннийская кровь засыхает на одежде, превращаясь в тёмно-коричневый странный узор, во рту пересохло и устали глаза, и Дхаути, который вошёл вслед за фараоном, молчит. И пока на погоню совсем нет сил.

Он вышел из шатра, предоставив своим воинам расхищать покинутое добро бежавшего царя. К нему подошли Хети и Пепи, который был легко ранен в грудь и прижимал к ране ладонь, из-под которой кровь капала на его передник.

— Твоё величество, — сказал Хети, — войско Кемет разгромило войско Митанни, но царь Шаушаттар бежал в самом начале битвы. Сейчас он переправляется через Евфрат, и твоё величество может последовать за ним.

— Все барки уже доставлены?

— Почти все, твоё величество, лодки из прочного кедра мер. Уже завтра к вечеру мы можем начать переправу через Евфрат.

— В каком состоянии наши барки у северного побережья Джахи?

— Тоже готовы, твоё величество.

— Тогда моё величество отправляется в погоню за презренным Шаушаттаром. Завтра… Скажи, много ли воинов погибло в битве?

Хети нерешительно взглянул на фараона.

— Твоё величество, погиб Себек-хотеп…

— Он погиб на моих глазах, и его Ка я принесу щедрые поминальные дары. Сколько ещё?

— Много воинов, твоё величество.

— Больше, чем при Мегиддо?

— Много больше.

Тутмос кивнул, как будто услышал именно то, чего ожидал.

— Пошли вестового в Гебал, пусть спешно строят нужные моему величеству суда и доставляют на берег Евфрата. Мысль моя — дойти до тех пределов, где оставил свою посвятительную надпись мой дед, вечноживущий Тутмос I. Моё величество настигнет Шаушаттара, но по пути разорит многие города и селения на Евфрате. Отдыхать мы будем после, когда возвратимся в Нэ. Сыну моему нужно великое, могучее царство.

Военачальники слушали, почтительно склонив головы. Тутмос взошёл на колесницу, и Неферти погнал коней к лагерю. По пути им встретилось много раненых и пленных со скрученными руками, многие воины несли богато изукрашенную конскую упряжь, оружие и золотые украшения, снятые с бортов митаннийских колесниц. Перед лагерем уже высилась гора отрубленных рук, и войсковые писцы усердно трудились, следя за тем, чтобы достойный не остался без награды и коварный не выманил бы её нечестным путём. Сам Чанени был тут, с удовлетворением поглядывая на пахнущую кровью гору человеческой плоти — скрюченные пальцы с потемневшими ногтями, пожелтевшая, уже похожая на папирус кожа, на некоторых руках перстни. Была здесь, должно быть, и рука, отрубленная мечом Дхаути и залившая кровью одежду Тутмоса, но не было той, которую более всего желал бы он видеть, — руки вероломного митаннийского царя, врага солнца… Может быть, он и впрямь обернулся змеёй и скользнул под какой-нибудь камень?..

* * *

Переправившись через Евфрат, Тутмос не нашёл митаннийского царя, который не стал дожидаться врага и бежал ещё дальше, сопровождаемый остатками своего войска. Погоня за змеёй уже начала утомлять Тутмоса, но воины хотели двигаться дальше, вниз по Евфрату, стремясь поживиться добычей окрестных городов. Флот его величества позволял сделать это — прочные кедровые суда в изобилии доставлялись из Гебала и других городов, где были устроены верфи, доставка проходила быстро и без каких-либо затруднений. Сознавая, что желание войска справедливо, Тутмос предоставил военачальникам командовать небольшими отрядами, отправлявшимися для взятия того или иного городка, а сам почти всё время проводил на своей барке, считая участие в подобных мелких стычках недостойным себя занятием. Лениво осматривая горы золотой и серебряной посуды, глядя на бесчисленные стада скота и табуны лошадей, скользя надменным взором по толпам пленников, он думал о том, что добровольная дань Шаушаттара принесла бы ему больше радости, чем добытое с лёгкостью, но самовольно. Там, в далёких краях, куда не могла дотянуться даже рука фараона, царь Митанни продолжал строить козни, пытаясь воспламенить восстанием уже почти покорённый Ханаан. Ускользнув, змея копила яд в своём тайном убежище, слишком плохо заметая свои волнистые следы, и до Тутмоса доходили слухи, что Шаушаттар снова собирает войско, призвав на помощь союзников из Кидши и Тунипа. Всё это омрачало радость победы, как когда-то омрачила её многомесячная осада Мегиддо, хотя он и оставил посвятительную надпись на прибрежной скале рядом с такой же надписью своего великого деда. Дойти почти до Каркемиша — этого не сумел сделать ни один великий фараон древности, границы Кемет ещё никогда не простирались так далеко на север, но этого было мало Тутмосу. Порой он чувствовал себя простым хемму, обречённым всю жизнь делать то, что ему прикажут, хотя бы приказ исходил от богов, хотя сам он был богом Кемет. Вновь возвращалась обида на Хатшепсут, по вине которой были утеряны плоды завоеваний её отца, рука казалась совсем обессилевшей и с трудом держала меч, ночами фараон плохо спал, а ночного собеседника у него теперь не было. Он томился, тосковал по жене и сыну, сознавая, что только мысль о царевиче, которому нужно оставить в наследство великое и непобедимое царство, придаёт какой-то смысл его теперешней жизни. Чтобы побороть неизвестную, непонятно откуда берущуюся тоску, Тутмос развлекался стрельбой из лука, стреляя в пролетающих в небе птиц, нередко промахивался, со злобой бросал лук на корму, уходил в свой шатёр ожесточённый, даже с военачальниками разговаривал сквозь зубы. Неожиданно ощутил пустоту после смерти Себек-хотепа, хотя никогда не любил его и помнил все обиды, причинённые ему правителем Дома Войны ещё во времена Хатшепсут, часто вспоминал военачальника, удивляясь тому, что может так вспоминать — беззлобно, с грустью. Амон-нахт и Хети, хорошо знавшие Себек-хотепа, тоже не упускали случая вспомнить о мужестве и твёрдости своего товарища, Тутмос слушал их как будто безразлично, но всё чаще и чаще думал о том, что военачальники подобны стрелам в колчане — без них не выстрелить из лука, но начинаешь это понимать, когда колчан пустеет и рука боится ощутить полную, грозную пустоту. Только теперь Тутмос начал задумываться о людях, составляющих его войско, — это были тысячи безымянных, лишь немногие из них, подобные воину Пепи, выныривали на поверхность этой тёмной, мутной реки, которая беспощадным разливом обрушивалась на покорённые города. У многих ли из них были дети? Когда-то, ещё в ранней юности, Тутмос отыскал в старых свитках рассказ о том, что великие фараоны древности брали в войско лишь тех, у кого уже был хотя бы один сын, но у него такой возможности не было. Сколько раз сам он, ещё будучи бездетным, рисковал своей жизнью ради того, чтобы сбить спесь со сбросившего узду Ханаана! У Себек-хотепа было два сына, но фараон не знал их, не знал и детей Амон-нахта и Хети. Что будет, если война с Митанни затянется надолго и в следующей большой битве войско понесёт столь же большие потери? Некогда бог Хнум вылепил людей из глины на своём гончарном круге, но где взять столько глины и, главное, столь искусного мастера, чтобы мгновенно пополнить войско сильными и опытными воинами? Много надежд было возложено на пленников, но сколько времени должно пройти, прежде чем они станут достаточно надёжными воинами, подобными Рамери и другим ханаанеям и шердани, составляющим отряды личных телохранителей царя! Тутмоса терзали эти мысли, снедала досада и тоска. Чтобы развлечься хотя бы немного, он приказал устроить охоту на слонов у водопоя, построить хорошие загоны и приготовить побольше крепких копий, которые испытывал самолично, вонзая одно за другим в укреплённый на стволе дерева щит. Новость о великой охоте всколыхнула войско, и многие захотели принять в ней участие, но фараон отобрал только несколько человек, среди которых были Дхаути и Рамери, и десятка два простых воинов, которые должны были добивать животных и следить за колесницами. Большое стадо в сто двадцать голов собралось у водопоя, и укрывшиеся в засаде охотники с трепетом и восхищением смотрели на красивых крупных самцов, возвышавшихся подобно горам, на их круто изогнутые бивни, которые могли несказанно обогатить счастливцев драгоценной слоновой костью. Но в то же время великаны внушали невольный страх, который ещё увеличивался, когда слоны, привлечённые лёгким шумом, поворачивали в сторону охотников свои огромные головы и смотрели, словно пристально вглядываясь в заросли. Ветер доносил до исполинов тревожащий их запах человека, некоторые из них даже не прикоснулись к воде, оглядывались по сторонам, и только детёныши резвились, окатывая друг друга водой из своих хоботов. Один чудовищных размеров слон, в котором легко было узнать вожака, несколько раз протрубил, и самки с детёнышами сбились в центр круга, образованного самцами. Пора было начинать, животные уже обнаружили присутствие человека, сжимавший круг страх за детёнышей мог обернуться грозной яростью самцов. Рассыпавшись цепью, воины ударили мечами о щиты, привлекая внимание слонов, и тогда вожак, грозно подняв хобот, бросился вперёд, что и было нужно охотникам, стремившимся отогнать его от стада. Тутмос знал, что стадо, лишённое вожака, начнёт беспорядочно метаться из стороны в сторону, и тогда с животными будет легче справиться, хотя в этом случае будет опасна слепая сила обезумевших великанов, несущихся вперёд без дороги. Неферти, колесничий его величества, постоянно сопровождавший фараона в боях, погнал коней вперёд, отдав им всё своё внимание — в битве со слоном щит, которым Неферти обычно защищал Тутмоса от копий и стрел, был бесполезен. Слон повернул голову навстречу мчащейся прямо на него колеснице; казалось, от воздуха отделилась серая громада, хобот вожака поднялся ввысь, и громада заслонила солнце, отбросив зловещую тень. Рука Тутмоса дрогнула и крепко сжала древко копья, но расстояние ещё не позволяло нанести удар, который при особом искусстве охотника становится смертельным — удар копьём между глаз, в основание хобота, бывшего самым страшным оружием слона. Вот колесница всё ближе, ближе, всё яростнее стучит сердце Тутмоса. С коротким возгласом, вырвавшимся помимо его воли, фараон поднял руку и бросил копьё. Оглушительный рёв животного и фонтан густой тёмной крови, выбившийся из раны, показали Тутмосу, что он достиг своей цели — копьё вошло глубоко и закачалось в воздухе, подобно гигантской страшной булавке. Неферти осадил коней, заставил их пятиться шагом, и вовремя — у слона подогнулись передние ноги, под тяжестью упавшего тела задрожала земля, великан попытался хрипло протрубить ещё раз, и голова его упала, подняв тучу мелкого горячего песка. Ещё два копья вонзились в бок чудовищного зверя, но он был уже мёртв. Увидев гибель вожака, стадо заметалось, ещё несколько слонов стали лёгкой добычей охотников. Песок мешался с кровью, ручьями лившейся из ран, воздух наполнился рёвом и воинственными криками, Тутмос начал ощущать невыразимое упоение битвы, отозвавшееся сердцебиением и торжествующей улыбкой.

Внезапно дикий вопль потряс воздух, и сразу нельзя было понять, кто это кричит — человек или животное, но грохот опрокинувшейся колесницы и ужасающий хруст разъяснил, что произошло. Это был именно тот случай, об опасности которого всегда предупреждают старые охотники — слон был только ранен, боль ослепила его, и он в ярости бросился на причинившего её охотника, обхватил несчастного хоботом и с размаху бросил его на землю, оставив только груду окровавленных переломанных костей. Ещё никто не успел опомниться, как слон бросил свою первую жертву и ринулся на вторую, ещё одна колесница полетела наземь, бывшие в ней были раздавлены. Тутмос увидел на их месте только груду развороченной плоти, сам он был близко. Кто-то закричал: «Берегись, твоё величество!» Раненый слон уже бросился к колеснице Тутмоса, отчаянным усилием Неферти попытался развернуть её, но не успел — удар хобота обрушился сверху, он был так силён, что сломал дышло и опрокинул колесницу вместе с находящимися в ней людьми. Один из коней, запутавшихся в упряжи, был раздавлен, другой вырвался и помчался прочь, а слон уже стоял над победителем Митанни, который лежал на земле, оглушённый падением. Миг — и Кемет пришлось бы оплакивать своего фараона, но внезапно мелькнувший меч отсёк хобот слона, раздался оглушительный рёв, громада сдвинулась и покачнулась, и Тутмос вновь увидел солнце, которое мелькнуло из-за быстро заскользившей куда-то вниз громадной головы, странно обезображенной, тёмная бурная кровь хлынула из зияющей раны, и слон тяжело грохнулся на землю, едва не раздавив лежащего неподалёку Неферти. Никто ещё не успел понять, что произошло — ни поражённые ужасом воины, ни сам фараон, уже поднимавшийся с земли, только воин, отсёкший хобот слона, почтительно склонился перед владыкой и спрятал в ножны меч, нанёсший столь страшный удар. Это был простой воин меша, один из тех, кому на охоте была отведена весьма скромная роль, и было видно, что и сам он потрясён случившимся и не понимает, как это произошло, что движение его было скорее машинальным, чем сознательным, что подвиг был совершён одними руками, без участия воли и разума. Тутмос подобрал с земли расстегнувшееся ожерелье, хотел стряхнуть пыль с одежды, но только махнул рукой — пыль, песок и кровь покрывали не только одежду, но и тело. Несколько человек подбежали к нему, он был слегка бледен, что можно было разглядеть даже сквозь покрывавший кожу тёмный загар, но Тутмос велел готовить другую колесницу и наклонился над распростёртым на земле Неферти. Верный колесничий фараона был ещё жив, но одного взгляда было достаточно, чтобы понять — дух жизни уже покидает Неферти, надежды нет. Тутмос нахмурился, на мгновение его лицо исказилось, точно от боли. Он приказал перенести Неферти на свою барку и взошёл на новую, только что приготовленную для него колесницу. То, что после всего пережитого фараон решил продолжать охоту, вызвало изумлённое восхищение воинов, особенно тех, кому довелось увидеть вблизи бивни и хобот раненого слона. Но Тутмос, пристыженный своей неудачей, считал, что только этим проявлением смелости может оправдать себя хотя бы в собственных глазах, и ему были неприятны восхищенные взоры и приветственные крики, обращённые к нему.

Охота продолжалась ещё около двух часов, от руки фараона пали ещё два десятка животных, но теперь военачальники держались ближе к царской колеснице и были готовы отразить любую опасность, хотя подобной недавней уже не было. Приказав щедро наградить воина, спасшего ему жизнь, но не пожелав увидеть его, Тутмос вернулся на свою барку в весьма мрачном настроении. Победа, которую едва не одержал над ним митаннийский слон, — это ли не предвестие того, что вся борьба с Митанни ещё впереди? Вся затея со слоновьей охотой показалась ему неудачной и бессмысленной, а известие о смерти верного колесничего повергло в мрачное отчаяние. Однако он позвал к себе Чанени и приказал ему записать подробности битвы с исполинскими животными, не упоминая, однако, о падении с колесницы и грозившей его жизни опасности. Тутмос счёл это вполне позволительной уступкой своему тщеславию в его нынешнем положении — победа над Митанни не была полной, бегство Шаушаттара и мрачная определённость, с которой он заключил, что в ближайшие два года ему не придётся принимать дань поверженного Митанни, не давали ему покоя и вынуждали утешать самого себя описанием охотничьих подвигов. Огромное количество драгоценностей, слоновой кости и ещё доставка ценных пород деревьев, среди которых были и аш, и красный мер, и редкое дерево уат, немного утешили фараона, а уж когда Чанени по его приказу прочитал описание царской охоты на слонов, Тутмос пришёл в восторг и приказал щедро наградить не только всех охотников, но и начальника войсковых писцов. Вскоре после этого он со своим войском двинулся обратно в Нэ, где решил заняться новой, более тщательной подготовкой похода в Митанни.

* * *

Царевич Аменхотеп смотрел без всякого страха на кровь, которая капала из разбитой коленки, спокойно наблюдал за тем, как жрец-врачеватель промывает ранку, извлекает загрязнившие её песчинки, накладывает повязку из мягкого полотна. Через несколько минут он начал нетерпеливо морщиться, видимо, с трудом заставляя себя сидеть на месте, и сразу же сорвался с него, когда жрец сказал: «Всё готово, твоё высочество». Царица Меритра засмеялась, глядя на маленький подвиг своего сына, и обернулась к мужу, который тоже смотрел на царевича с улыбкой.

— Когда я носила его, мне казалось, что в моей утробе поселился целый табун боевых коней! Если он не станет спокойнее, нам придётся убрать из дворца все статуэтки, алебастровые светильники и маленькие ларцы, окружить себя бронзой и деревом. Слышишь, господин, как громко командует его высочество Аменхотеп? Поистине, от такого крика переломится ствол самой крепкой пальмы!

Тутмос засмеялся, обняв жену за плечи.

— Меритра, мужчина должен быть таким, если не хочет, чтобы его нарядили в женское платье! Видела ли ты, как он смотрит на коней? А если ему дают подержать узду, в глазах загорается пламя! Через год я подарю ему колесницу и коней, а мои колесничие научат его править. Жаль, что нет в живых моего верного Неферти.

— Кто же теперь станет твоим возницей, господин?

— Мне есть из кого выбрать. Вот когда отправлюсь к этому проклятому Кидши…

Меритра знала, что после второго похода в Митанни, окончательно поставившего это царство на колени, сделавшего его покорным данником Кемет, фараон больше всего мечтал о покорении Кидши. Он стремился к этому с упорством, которое походило на фанатизм, на сжигающее человека желание во что бы то ни стало повернуть путь Шаи в ту сторону, куда глядят горящие ненавистью глаза. Кидши был словно заколдован, стоял незыблемо под защитой своих зубчатых стен. Его правитель не только не платил дани Великому Дому, но и подбивал других скрывать в своих сокровищницах серебро, голубой камень и драгоценное дерево. Тутмос ещё один раз посылал войско к стенам Кидши, оно шло через то самое ущелье, в котором едва не погибли фараон и его спутники, но, попытавшись взять город решительным штурмом, войско потерпело неудачу и повернуло назад. Откровенно говоря, Меритра опасалась, что непокорный Кидши достанется в наследство юному воителю Аменхотепу, хотя Тутмос и клялся, что его презренный правитель будет казнён прежде, чем ещё раз взойдёт на небо яркая звезда Сопдет. Это казалось царице маловероятным, но она никогда не перечила мужу, предпочитая терпеливо выслушивать его хвастливые обещания и свирепые угрозы. Он имел на это право — за семнадцать лет своего единоличного царствования совершил тринадцать походов, большая часть которых была удачной. Тутмос-воитель, гроза Ханаана, победитель Митанни и Куша — кто мог узнать в свирепом льве того молчаливого угрюмого юношу, который безмолвно сносил насмешки придворных и надменные приказания женщины-фараона? Обложив покорённые царства суровой данью, назначив наместников в самые отдалённые области — кстати, его любимец Дхаути недавно стал наместником всех северных стран, — он мог бы спокойно сидеть на своём золотом троне, принимая послов с их дарами и заверениями в дружбе, в которой за лестью скрывался неодолимый страх. Но Кидши и Тунип не были покорены, и оба они, взятые вместе, казались Тутмосу более лакомой добычей, чем всё царство Митанни. Из последнего похода он привёз в Нэ такое количество военной добычи, что каждый воин, убивший не менее пяти врагов, получил в награду раба и рабыню и несколько сат пахотной земли. По всей стране воздвигались величественные храмы во славу богов Черной Земли, а прекрасный Ипет-Сут только за последние три года обогатился новыми пилонами, обелисками и покоями, в которых полы были выложены листовым золотом. А сколько пленников было приведено в Кемет! Не только военачальники, но и простые воины уже не нуждались в таком количестве домашних слуг, ибо иноземцы не работали на полях и в садах и в основном трудились в ремесленных мастерских, и свита фараона обогащалась новыми отборными телохранителями, а угодья великих богов, в особенности Амона, — новыми ткачами и гончарами, работавшими от зари до зари. Теперь не только каждый житель Нэ, но и житель какого-нибудь Хут-нисут смотрел на иноземца сверху вниз, какого бы ни был маленького роста, и Мен-Нофер, в котором было особенно много вавилонян, ханаанеев и митаннийцев, казалось, весь поднялся на цыпочки и потянулся к небесам. Мало кто уже помнил времена, когда женщина-фараон принимала возмутительные подношения правителей Ханаана, похожие скорее на подачки, помнили только снаряженное ею путешествие к земле Паванэ и то, как она приказала извлечь из саркофага мумию своего отца, Тутмоса I, чтобы освободить драгоценный саркофаг из красного кедра для своего супруга, рано умершего Тутмоса II. Помнилось и имя Сененмута, отца нынешней царицы, построившего роскошный поминальный храм Хатшепсут — сам Тутмос нередко с завистью поглядывал на его колонны и террасы, досадуя, что его собственный поминальный храм выглядит значительно скромнее. Если бы Сененмут был жив, пожалуй, можно было бы призвать его ко двору и поручить ему наблюдение за всем царским строительством — теперь, по прошествии лет, Тутмос был готов простить кое-какие давние обиды, первостепенное значение имело теперь то, что потомки будут судить о его царствовании прежде всего по оставленным им постройкам. А Сененмут был прекрасным архитектором, в этом не было сомнения… Впрочем, что толку печалиться о том, чего нет? Настоящее было столь бурно и радостно для Кемет, что у большинства её жителей не возникало желания вспоминать о прошлом, даже о том хорошем, что было в нём. Только вдовы и сироты убитых в многочисленных походах воинов могли с горечью вспоминать мирное владычество Хатшепсут, но их соседи, вернувшиеся с богатой добычей и ставшие собственниками земли, и слушать не хотели никаких жалоб и восхваляли царствование его величества Менхеперра так громко, что похвалы заглушали тихие рыдания и жалобы. Мудрые люди сравнивали нынешнюю жизнь Кемет с первыми днями разлива Хапи, когда великая река бурно и стремительно несёт вперёд свои воды, и предрекали скорое счастливое будущее, которое вырастет на оставленном рекой белом плодородном иле. Ещё говорили, что со времени воцарения его величества Тутмоса III женщины, до сих пор приносившие только дочерей, стали рожать сыновей. Кемет были нужны новые воины, и они подрастали в дворцах и в хижинах, славя имя доброго бога Менхеперра, и сам Тутмос в последнее время стал отцом ещё пятерых сыновей, их принесли ему младшие жёны и наложницы. Но кто из них мог сравниться с первенцем, появление которого было радостно, как восхождение на небосклон звезды Исиды? Царевич обещал вырасти крепким и сильным, он и родился таким, да и сердца обоих родителей подсказывали им, что несчастливое прошлое ушло безвозвратно, спало с глаз, как тёмная пелена, что Хатшепсут больше не властвует над ними. Было только одно, что немного огорчало Меритра, — сыновей у неё больше не было, после Аменхотепа родились ещё три дочери, но две из них покинули землю, едва успев получить благословение доброго Шу. Она знала, что Тутмос любит её, и отвечала ему такой же любовью, разве что слегка ревнивой — когда Тутмос видел сына, жены для него не существовало. Но мудрость сердца Меритра помогла ей смириться и с этим, и теперь, когда Тутмос отдыхал в Нэ после войны с Митанни, она чувствовала себя совершенно счастливой.

и сейчас ей было только немножко жаль, что Тутмос слишком быстро убрал руки с её красивых плеч.

— Меритра, клянусь священным именем Амона, этот мальчик будет сильнее меня! В его возрасте я ещё не умел натягивать большой лук, а он уже почти справляется с этим.

Меритра мудро предпочла не заметить этого «почти».

— Он силён, как лев! Я боюсь порой, что он переломает мне кости, когда обнимает меня. Поистине, силу его рук можно сравнить с твоею, господин.

Тутмос улыбнулся, очень довольный.

— Такой будет крепко сидеть на троне! Когда придёт время, он разделит со мной власть, и я научу его многому, чему меня не успел научить мой вечноживущий отец.

— Это случится ещё не скоро, любимый.

— Надеюсь! Моя стрела пока ещё пробивает насквозь три медные мишени.

Он был так же хвастлив, как в юности, и хвастался наивно и простодушно, вызывая порой улыбку на губах мудрых царедворцев. Всем был ещё памятен случай, когда фараон предложил славящемуся искусством стрельбы из лука митаннийскому царевичу состязание в присутствии всех придворных, и его стрела с первого раза пролетела через двенадцать медных колец. А побеждённый царевич получил такую награду, о которой не смел даже мечтать.

— После покорения Кидши отправлюсь в гости к почтенному Менту-хотепу. Он давно намекает, что неплохо было бы моему величеству лично появиться на юге со своим войском. Почему бы и нет? К тому же царский сын Куша предлагает мне хорошее развлечение — охоту на носорогов…

— Это так опасно!

— Не более, чем охота на слонов.

— Мне говорили, что носорог очень коварен, что он меняет направление своего бега совершенно неожиданно, когда охотник уже готов нанести удар.

— Откуда тебе это известно, Меритра?

— От Менту-хотепа.

Тутмос весело рассмеялся.

— Сам-то он, должно быть, частенько охотится на носорогов! Хорошо бы ещё пригласить на эту охоту Рехмира и Менхеперра-сенеба, моих храбрейших советников, которым встреча с коварным носорогом пойдёт только на пользу.

— Боюсь, они тебя считают коварным носорогом, твоё величество. Ты всегда слушаешь их советы и всегда меняешь направление бега в самый неожиданный миг.

Тутмос не выдержал, сжал в объятиях маленькую царицу так, что действительно едва не хрустнули кости. Она умела польстить его тщеславию так тонко и так вовремя, что это всегда доставляло удовольствие и ему и ей. Сейчас её льстивое замечание вызвало порыв нежности у Тутмоса, и он покрыл шею и плечи жены страстными поцелуями, от которых затрепетала бы и менее влюблённая женщина. Однако Меритра с очаровательной улыбкой сдержала слишком откровенную ласку мужа и, блаженно вздохнув, положила голову к нему на грудь.

— Отчего я не вижу Рамери, начальника твоих телохранителей? — спросила она после недолгого молчания.

— Что? — Тутмос, поглощённый нежностью и, быть может, приятными воспоминаниями, не расслышал вопроса.

— Я спрашиваю о Рамери. Неужели, дав ему свободу, ты отпустил его совсем, господин мой?

— Рамери? Нет… Разве я могу отпустить этого хуррита и разве сам он уйдёт от меня? Я отпустил его на время, чтобы он мог побыть со своим сыном.

— У него есть сын? Я этого не знала.

— Ненамного младше нашего царевича, и зовут его тоже Аменхотеп.

— Кто же его мать?

— Жрица Раннаи, дочь Джосеркара-сенеба, та самая, которую я когда-то хотел взять в свой женский дом. Теперь она уже немолода. Нелегко, должно быть, было ей родить сына. Мне стоило немалых трудов добиться от Менхеперра-сенеба, чтобы он разрешил ей стать женой Рамери.

— Так они женаты по закону?

— А разве я не мог наградить начальника моих телохранителей этой милостью? Я слишком многим ему обязан, да и награда вполне умеренная. Мне говорили, что они очень давно любят друг друга. Этот упрямец Менхеперра-сенеб твердил, что брак между пленным хурритом и жрицей Амона невозможен, что подобного никогда не было. Но я настоял на своём, я повелеваю и жрецами!

Меритра задумалась, нежно поглаживая золотое запястье на крепкой руке фараона.

— Говорят, Рамери царского рода?

— Он сын презренного Харатту, правителя Хальпы, но отцом всегда считал Джосеркара-сенеба. Да и благородный жрец очень любил его.

— А почему я не вижу рядом с тобой этого Инени, сына Джосеркара-сенеба?

— Он надоел мне. Мудрости и доброты своего отца он не унаследовал, да и к чему держать при дворе человека, который в смертельной вражде с начальником моих телохранителей? Я всегда предпочитал воинов жрецам, исключая разве что Джосеркара-сенеба…

— Из-за чего же эта смертельная вражда? Из-за Раннаи?

— Думаю, из-за неё.

Меритра взяла руку Тутмоса, стала ласково перебирать его пальцы, украшенные перстнями, на одном из них было вырезано её имя. Тутмос, улыбаясь, смотрел на неё, позволяя прелестной кошечке ласкать могучего льва.

— А ты был пленён этой Раннаи, мой возлюбленный господин?

— Был, Меритра.

— Долго?

— Вплоть до возвращения из-под Мегиддо.

Эго была одна из его наивных привычек — измерять время не годами своего царствования, а своими походами.

— Как недавно был пленён этой вавилонянкой… как её имя?

— Нет, больше.

— Неужели?

— Ты об этом спрашиваешь? Ты, Меритра, владычица моей радости, единственная, которую я люблю?

Меритра услышала именно то, что хотела услышать, но позволила себе не быть мудрой — говорила только влюблённая ревнивица.

— А та ханаанеянка, у которой волосы отливают лазуритом, как у богини?

— Меритра, я сейчас рассержусь на тебя.

— У этой ханаанеянки…

— Замолчи!

— Она очень…

— Вот сейчас я заставлю тебя замолчать!

Царевич подбежал к отцу и матери, и Тутмосу пришлось выпустить смеющуюся Меритра.

— Отец, кто нужнее в бою — лев или конь?

Тутмос усмехнулся, положил руку на плечо сына.

— Ты, кажется, решил проверить, помнит ли Тутмос-воитель древние истины, занесённые в свитки? Воскресший Осирис задал этот вопрос своему сыну Хору, и Хор ему ответил…

— Что ответил? — невежливо перебил царевич.

— Не дети дают уроки отцам, а отцы детям! И как ты смеешь перебивать? — Тутмос слегка, тыльной стороной руки, ударил царевича по губам. — А теперь слушай. Если ты сам ответишь на этот вопрос правильно, я подарю тебе то, о чём ты давно мечтаешь.

— Коня? — Глаза мальчика загорелись.

— Ты опять торопишься? Смотри же! Так кто нужнее в бою, Аменхотеп, — лев или конь?

Царевич смутился, уловив непреклонную твёрдость в голосе отца.

— Я не знал, что это вопрос Осириса Хору…

— Плохо же ты слушаешь своих наставников! Но всё равно, теперь я жду твоего ответа. Отвечай, Аменхотеп.

Царевич вопросительно взглянул на мать, но она, смеясь, спрятала лицо за плечом Тутмоса.

— Я думаю, лев.

— Почему?

— Лев сильнее коня.

Тутмос покачал головой.

— Хор ответил иначе, а как — ты узнаешь, если будешь внимательно слушать своих учителей. Ответ будет приятен тебе, если ты любишь коней. Знай, теперь я запомню и спрошу. И подарок ты получишь только тогда, когда заслужишь его.

Смущённый таким оборотом дела, Аменхотеп на миг склонил голову перед отцом, но тотчас же сорвался с места и, прихрамывая, побежал туда, где ждали его товарищи, сыновья военачальников. Тутмос проводил его взглядом, полным тех чувств, которые отцы до поры до времени скрывают от своих детей.

— Он будет воином! Не случайно в день его рождения я убил на охоте великолепного льва. А скоро подарю ему Кидши, правитель которого приползёт на брюхе, вылизывая себе языком дорогу в пыли. На этот раз не отступлю, лучше лягу мёртвым у стен Кидши.

Меритра в испуге зажала ему рот.

— Разве можно так говорить, любимый? Произнесённое слово живёт и убивает! Ты поистине удивляешь меня, я не думала, что ты можешь быть таким неразумным! Я молю великого Амона, чтобы он растворил твои слова в потоке дыхания Шу и унёс их далеко-далеко. Был бы жив Джосеркара-сенеб, он сурово обошёлся бы с тобой за такое неразумие, заставил бы тебя совершить очистительные обряды и принести покаянные жертвы…

Суеверный Тутмос и сам был испуган вырвавшимися у него словами и мысленно вознёс молитву Месхенет, в чьей власти было изменить путь судьбы. Он даже слегка побледнел и сжал в руке амулет, висевший у него на груди.

— Это всё проклятый Кидши! Это из-за него у меня нет покоя и не будет, хотя бы у моих ног лежали все другие царства мира! Но он поплатится за всё, клянусь священным именем Амона! — Он всё ещё не мог успокоиться, и царица с тревогой смотрела на него. — Может быть, это колдовство, которое наслали на меня мои враги? Никогда я не произносил подобных слов! Я помню, один военачальник сказал то же, что я, перед битвой на Евфрате. Его принесли мёртвым, стрела пронзила горло насквозь… Поистине, я безумец и заслуживаю…

— Успокойся, мой любимый! — Меритра обняла мужа, устремила на него взгляд, полный любви и нежности, погладила его по щеке, как ребёнка. — Обратись к Менхеперра-сенебу, он немедленно прочитает над тобой охранительные заклинания, и тот, кто стал виновником твоего неразумия, сам поплатится за это. Пойдём во дворец.

Становится жарко, лучше мы уединимся в прохладных покоях, а я расскажу моему господину о том, как одна девочка влюбилась в своего старшего брата, который однажды едва не выбросил её из лодки на корм крокодилам и ни за что не хотел жениться на ней…

Она говорила это с таким серьёзным и в то же время лукавым видом, что Тутмос невольно заулыбался и, притянув к себе Меритра, поцеловал её. Как все горячие и вспыльчивые люди, он и утешиться мог быстро и был очень благодарен своей умной жене, которая всегда умела развеселить и утешить. «Награда моя, — подумал он, когда они шли ко дворцу, — боги послали мне тебя, чтобы вознаградить за всё, чего не имел…» Он наклонился к Меритра и спросил её на ухо:

— А может быть, ты подаришь мне ещё одного сына, похожего на Аменхотепа?

— Прямо сейчас?

Оба они рассмеялись.

…Мальчик, которого тоже звали Аменхотеп, был сегодня не менее удачлив в играх, чем носящий то же имя наследник престола. Окружённый целым войском соседских мальчишек, он брал штурмом крепость, сооружённую из камней и песка, на вершине которой плакал злыми слезами неудачник, проклинавший своё невезение — в игре ему выпало быть презренным правителем Кидши, для чего отыскались даже пёстрые лохмотья и круглые деревянные серьги. Победоносное войско Кемет во главе с военачальником Аменхотепом окружило крепость со всех сторон и подожгло её песком, у правителя слёзы текли уже не только от обиды, но он продолжал стоять, время от времени отстреливаясь мелкими камешками. Несколько его жён уже были взяты в плен, их вели в лагерь, скрутив руки за спиной крепкой верёвкой из пальмовых волокон, даже любимый конь правителя Кидши — большая ленивая собака — уже был отведён к сложенному из веток шатру удачливого военачальника. Раннаи и Рамери слишком поздно появились на пороге дома и не видели всех подробностей осады, зато перед их глазами развернулась яркая картина возмездия — военачальник Аменхотеп лупил презренного врага обеими ладонями по спине, сидя на нём верхом, а тот громко ревел и вырывался, проклиная злодея Ини, из-за которого ему не в очередь выпало быть проклятым врагом солнца. Войско приветствовало военачальника торжествующими криками и забросало цветами, самая красивая из соседских девочек возложила ему на голову венок из мелких вьюнков, и всё войско со смехом понеслось в глубину сада, предоставив забытому правителю Кидши утирать злые слёзы и вытряхивать из волос мелкий колючий песок. Раннаи с улыбкой смотрела вслед убегавшему сыну.

— Победитель Кидши… За ужином, верно, съест целого быка.

— Это хорошо.

— Он так вырос за последнее время и стал ещё больше похож на тебя…

Рамери наклонился и поцеловал свою маленькую изящную жену.

— Когда вернусь из-под Кидши, должно быть, не узнаю его. Время идёт быстро…

Раннаи с грустью взглянула на мужа.

— Я уже совсем стара.

— Неправда!

— Вся моя красота исчезла.

— И это неправда!

— Ты просто слишком сильно меня любишь.

— Разве можно любить «слишком»? Великий Амон отдал мне тебя, одну из своих небесных жён. Разве я мог бы отвергнуть прекрасный дар бога? Когда мы оба состаримся, я по-прежнему буду носить тебя на руках, лёгкую, словно крыло птицы. Постареть может только наше сердце, а не женщина, которую мы любим. Но моё не постареет никогда и всегда будет любить тебя так, как в юности.

— Хорошо, что когда-то я не настояла на своём безумстве и ты не убил меня.

— Любовь спасла нас обоих.

— Нет, это ты спас меня…

Рамери улыбнулся и обнял жену за плечи.

— Теперь время испытаний и несчастий прошло. Осталось покорить совсем немного — Кидши и Тунип, и тогда, я думаю, Кемет отдохнёт от войн, а с нею и мы, воины его величества.

— Не думаю, — вздохнула Раннаи.

— Ты не должна бояться за меня. Если великий Амон позволил мне выйти живым из того страшного ущелья, он сохранит меня и под Кидши. Да и боя на открытом месте скорее всего не будет — правитель снова спрячется за своими проклятыми стенами, и осада затянется надолго, может быть, на несколько месяцев. Но натиском или измором его величество — да будет он жив, цел и здоров! — обязательно возьмёт Кидши.

Оба они помолчали какое-то время, глядя на мелькавшие среди деревьев детские фигурки, прислушиваясь к весёлым голосам и смеху. С тех пор, как перед жертвенником Амона Рамери назвал Раннаи своей женой, прошло несколько лет, но они ещё не привыкли к счастью, оно всё ещё казалось волшебством, чудом, сном, который может развеяться. Пока они жили в Нэ, многочисленные дела службы не позволяли Рамери подолгу оставаться с женой и сыном, но вот его величество перед походом в Кидши отпустил начальника своих телохранителей, и снова счастье обняло их радужным крылом Бенну — Рамери и Раннаи просыпались рядом каждое утро и весь день были вместе, будь то в доме, в саду или на реке в тростниковой лодке. Они словно не могли наглядеться друг на друга после стольких лет кратких тайных встреч, присутствие сына радовало их, но не могло заменить наслаждения быть друг с другом.

— Знаешь, — сказала наконец Раннаи, — его величество отдалил от себя Инени.

— Откуда ты знаешь?

— Утром я получила письмо от брата.

По лицу Рамери пробежала лёгкая тень, но Раннаи ничего не заметила.

— Я знаю, Рамери, что вы были в ссоре. Это из-за меня?

Рамери кивнул.

— Не знаю, что случилось с ним, он всегда был таким спокойным и добрым, мне казалось, что он похож на отца. И вдруг я увидела, что он злобен и труслив, что он чуждается меня, что чинит тебе мелкие козни. Это очень неприятно! Но в этом письме было совсем уж что-то странное. Он обвиняет тебя в том, что ты отвратил от него сердце его величества…

Рамери горько усмехнулся.

— Как бы я мог это сделать, даже если бы захотел? Его величество не из тех, кому можно внушить противные ему мысли. Я стал свободным человеком, но не перестал быть рабом фараона. Нет, Раннаи, поверь мне, в этом я невиновен!

— Я это знаю, любимый.

— Инени не может простить мне только одного, — тихо сказал Рамери, — любви вечноживущего Джосеркара-сенеба. Я знаю, он может жестоко отомстить мне за прошлые обиды, но что бы ни случилось, знай, что я не подниму руки на твоего брата… — Он осёкся и замолчал.

— Возлюбленный мой, — Раннаи взяла мужа за руку, заглянула в его глаза, — возлюбленный мой, разве страшны тебе его обиды и козни? Его величество любит тебя, он дал тебе свободу, дал нам счастье, о котором мы так долго мечтали, даже добился у верховного жреца согласия на наш брак, и после всего этого… Нет, я не верю! Мы так долго ждали своего счастья, неужели нам не будет позволено насладиться им?

Чтобы успокоить жену, Рамери ничего больше не сказал и только ласково обнял её, но сердце его метнулось, как птица, поражённая невидимой стрелой. Внезапно он понял, что настало время расплаты, что отдаление Инени от двора заставит его наконец совершить то, на что он не мог решиться в течение долгих шести лет. А детский смех звенел, удаляясь, огоньком вспыхивал среди деревьев. Голос судьбы его, горький смех его судьбы…

* * *

Поистине, боги вняли мольбам Тутмоса-воителя — презренный правитель Кидши решился наконец на бой в открытом поле, выйдя из-за стен своей крепости. Тутмос приложил немало усилий к тому, чтобы послание давнему врагу вышло как можно более оскорбительным, и с помощью искусного в своём деле Чанени достиг желаемого. В этом случае уклонение от боя на открытом месте выглядело бы трусостью, которая немедленно отвратила бы от Кидши многих союзников, и его правитель понял это. Окрестности Кидши давно уже были опустошены, и терять было особенно нечего — выжженные поля, вырубленные сады, разрушенные стены, которые, впрочем, тоже могли пригодиться в случае бегства. Тутмос был очень доволен, возможность увидеть наконец лицо врага, до сих пор скрытое за стенами, веселила его сердце. На этот раз он решил выдвинуть вперёд нет-хетер, рассчитывая нанести противнику первый мощный удар, и военачальники подтвердили, что это наилучший способ смешать ряды ханаанского войска и показать ему всю мощь войска Кемет. Сам Тутмос тоже собирался участвовать в схватке, горько жалея о том, что рядом не будет уже верного Неферти, место которого занял другой опытный колесничий, узами родства связанный с царским домом, но не с сердцем Тутмоса. Проклятая митаннийская охота, принёсшая столько огорчений! Правда, груды драгоценной слоновой кости…

Битва началась рано утром, когда лучи восходящего солнца окрасили вершины гор радостным розоватым светом, похожим на улыбку подательницы радости. Стройные ряды нет-хетер выглядели устрашающе — недаром Тутмос приказывал мастерам изучать секреты изготовления митаннийских колесниц, лёгких и быстрых, и применять их на деле. Боевые кони, надёжно защищённые от стрел, едва стояли на месте. Воистину божественные животные, достойные служить самому Хору-воителю! Большинство их было привезено из Хатти, все они были молоды и могучи, по преимуществу опытны и участвовали уже не в одном бою — Тутмос мог не опасаться, что они испугаются и повернут вспять, объятые ужасом. Но что это, почему вдруг заволновались кони?

— Что там такое, Нахт?

— Не понимаю, твоё величество.

Воздух огласился ржанием, кони в упряжке царской колесницы тоже вздрогнули и напряглись, раздувая ноздри. Вдруг первый ряд нет-хетер распался, словно рассечённый ножом плод, и Тутмос увидел причину волнения — белой стрелой промчалась вдоль рядов его войска молодая красивая кобылица, появившаяся так внезапно, словно упала с небес. Нахт с трудом сдержал царских коней, но другие уже рванулись вперёд, стройное наступление на врага грозило обернуться беспорядочной погоней за дразнящей своих запряжённых собратьев кобылицей. Внезапно кто-то выскочил из рядов, мелькнул меч — и кобылица полетела на землю с жалобным ржанием, похожим на человеческий крик. Ряды нет-хетер вновь пришли в движение и вскоре восстановили боевой порядок, к царской колеснице подбежал один из вестовых, держа в руке отрубленный конский хвост.

— Твоё величество, воин Аменемхеб из рядов меша посылает тебе доказательство победы над коварством твоего врага! Поверженный правитель Кидши выпустил кобылицу нарочно, чтобы она смешала ряды наших нет-хетер. Теперь она мертва, и порядок восстановлен!

Тутмос кивнул.

— Запомню имя Аменемхеба! Один Аменемхеб уже оказал моему величеству большие услуги во время митаннийской охоты. Благодарю владыку богов за смелость, которую он вселяет в сердца воинов Кемет!

Коварство противника обернулось против него самого — ярость охватила Тутмоса и всё войско Кемет, которое ринулось в бой с удвоенной силой. Возбуждённые кони понеслись так стремительно, словно их подхватили руки самого Шу, и когда нет-хетер врезались в ряды войска Кидши, огромная масса людей дрогнула и разом подалась назад, словно тростник, согнутый порывом ветра. Ещё миг — и ханаанеи побежали, а войско Кемет бросилось за ними, стремясь отрезать пути к бегству — после такого сокрушительного натиска сил на осаду крепостных стен уже не осталось бы. Бег ханаанеев был так стремителен, что даже стрела, вонзившаяся в спину воина, ещё какое-то время не могла остановить его — крылья ужаса несли уже умирающего человека, чтобы потом с размаху бросить на землю, под копыта коней и колеса довершающих дело колесниц, которые останавливались лишь в том случае, если мёртвая рука или нога застревала между спицами и мешала движению колеса. Именно по этой причине пришлось остановиться и царской колеснице, и Тутмос с досадой взглянул на своего нового возницу, подгоняя его.

— Скорей, скорей, Нахт! Если они успеют закрыть ворота…

— Даже если закроют, твоё величество, это уже не поможет — видишь, наши воины проломили крепостную стену?

С высоты своего громадного роста Нахт мог разглядеть гораздо больше, чем низкорослый фараон, но Тутмос не желал признаваться в этом и нетерпеливо подгонял колесничего, которому пришлось отрубить чью-то мёртвую руку, застрявшую между спицами колеса. Но по мере приближения к стенам Кидши Тутмос всё яснее понимал, что на этот раз победа будет одержана полностью. Воины Кемет уже хлынули в город через пролом в стене, через некоторое время распахнулись и ворота, и огромная толпа меша с оглушительными криками ворвалась в Кидши. Теперь можно было остановиться и отдохнуть; Тутмос опустил свой лук, несколько раз сжал и разжал онемевшие пальцы. Стрела, пущенная со стен, просвистела совсем близко и оцарапала щёку Тутмоса, отражённая щитом Нахта.

— Твоё величество, может быть, повернём назад? Кидши уже взят войском твоего величества.

Тутмос отмахнулся от него, как от назойливой мухи.

— Хочу видеть правителя Кидши! Останусь здесь до тех пор, пока мне не приведут его или не принесут его голову. Долго я ждал этого благословенного часа!

Связанного правителя Кидши привёл к фараону не кто иной, как верный Дхаути — он знал, что доставит особенную радость его господину. Толстый бородатый человек в длинной пёстрой одежде, с золотым обручем на голове, казавшийся когда-то неуловимым и грозным, тащился со связанными над головой руками, едва передвигая ноги и шёпотом беспрерывно вознося молитвы Баалу. Дхаути грубо толкнул его в спину, и он упал к ногам фараона, при падении кровь хлынула из его разбитого носа. Когда-то, очень давно, Тутмос мечтал о том, как ударит плетью по спине этого презренного ханаанея и заклеймит его насмешливым убийственным словом, но сейчас ему почему-то было лень взмахивать плетью и произносить какие-то слова. Он не ощущал даже торжества, словно всё оно переплавилось в ровно горевшем огне постоянного упорного ожидания, затянувшегося на двенадцать лет, словно всё превратилось в усталость, тяжким грузом обрушившуюся на плечи, и Тутмос только сделал знак воинам, чтобы они подняли и оттащили в сторону грузного, обмякшего человека с окровавленным лицом и растрёпанной бородой. Фараон спросил, много ли митаннийцев нашлось среди воинов Кидши.

— Твоё величество, — ответил Дхаути, — только в трёх городках, взятых нами в окрестностях Кидши, было около семисот вооружённых митаннийцев. И в самом городе их достаточно.

Тутмос нахмурился.

— Значит, поражение не отбило у Шаушаттара охоту мешаться в ханаанские дела? Будет испытывать моё терпение — пойду в Каркемиш! Много ли у нас раненых и убитых, Дхаути?

— Немного, твоё величество. Есть воины, которых погубила собственная глупость. Город уже объят пламенем, стены рушатся, погнавшийся за красивой ханаанеянкой ничего вокруг себя не видит. Пепи доложил мне, что только в одном обрушившемся доме погибло сорок воинов.

— Это плохо! Неужели вернулись времена Мегиддо? Скажи им, Дхаути, что каждый получит по сто ударов палками, если не подчинится приказу военачальника и не бросит грабёж. Сокровища должны поступать в казну Великого Дома! Кто хочет урвать себе больший кусок, пусть подавится им!

— Пепи пришлось убить одного воина, который не подчинился ему, да ещё бросился на него с мечом. Я был неподалёку и слышал — этот воин обвинял Пепи в том, что он, неджес, достиг богатства и власти и теперь готов сожрать тех, с кем сидел у одного костра. Это были очень дерзкие речи.

— Плохо! Если воины осмеливаются высказывать такое военачальникам… Но Пепи не следовало убивать эту собаку, нужно было, чтобы её забили палками на виду у всего войска. Если это повторится ещё раз, Пепи сам получит пятьдесят ударов.

— Будет исполнено, твоё величество.

К вечеру от великолепия Кидши, некогда окружённого зубчатыми стенами и высокими башнями, не осталось и следа. Половина его жителей погибла, пытаясь защитить свои дома, другие были угнаны в плен, на месте былой крепости пылал огромный костёр. Но Дхаути был прав — в пламени погибли и многие воины Кемет, которые набросились на город, как изголодавшиеся псы. Это неприятно напомнило Тутмосу времена Мегиддо, и он приказал сурово наказать воинов, осмелившихся нарушить распоряжения военачальников. Пепи удостоился похвалы за храбрость и упрёк в поспешной горячности, за которую в следующий раз должна была расплатиться его собственная начальническая спина, и простоватый военачальник был очень доволен, что ему удалось так легко отделаться. Повстречавшись вечером с Рамери, которого он теперь с полным правом называл по имени, как равного — сам Пепи был теперь военачальником, а бывший раб отпущен на свободу и удостоен царской милости, — Пепи излил ему за чашей вина тревоги и радости своего сердца, радуясь тому, что отыскал молчаливого и хотя бы с виду внимательного слушателя.

— Послушай, Рамери, боги одарили тебя большим умом, и ты мне скажешь, прав я или не прав! Обвинять меня в том, что я не знатного рода! Да мой дед был жрецом в храме Мут, и не моя вина, что мой отец разорился и не мог приносить его Ка даже скромных поминальных жертв! Я всё своё богатство добыл своими руками в битвах с презренными ханаанеями… — Пепи спохватился и прикусил язык, — в битвах с врагами Кемет, оно мне досталось не просто так, за каждый круг серебра было заплачено каплей крови! Им покоя не даёт, что его величество возвысил меня и сделал человеком наградного золота, а ведь не будь меня, узнал бы воссоединившийся с Осирисом Себек-хотеп о том, что его величество заперт в ущелье?

— В этом ты прав, Пепи.

Ободрённый похвалой Пепи радостно закивал головой.

— Да, да! Настоящий воин всегда умеет ценить мужество другого! Обозвать меня неджесом, да ещё упрекнуть в том, что когда-то мы сидели вместе у походного костра… Да мало ли с кем нам приходится сидеть у походных костров!

— Это верно, — насмешливо заметил Рамери.

— Стыдно тому, кто пальцем не пошевельнёт ради его величества, а сидит в роскошном доме с тысячей слуг и набивает брюхо медовыми пирожками! А тому, кто, как я, с самой юности проводит время в битвах, стыдиться нечего! Да, я немху! Немху! И Усеркаф мог бы жить так же, как я, если бы не унесла его эта проклятая чёрная болезнь, и этот… — Пепи грубо выругался, однако по старой привычке несколько смущённо взглянул на Рамери. — Если кто-то поленился, и не пожелал как следует нести свою службу, кто виноват? Уж не те ли, кто много старался и всего добился? Жизнь моя течёт, словно Хапи благословенный, я не жалуюсь, но что же, не заслужил я этого? У меня уже два сына обучаются у нет-хетер, я сумел купить им и колесницы, и коней, а старшая дочь уже замужем, и я дал за ней такое приданое, что к ней с радостью посватался племянник нашего правителя области! И что же, всё это мне во сне досталось? У меня всё тело в шрамах, тол ько у иных они от палок, а у меня… — Пепи опять прикусил язык, так как вспомнил, что сам сегодня едва не подвергся подобному же наказанию. — Ты давно меня знаешь, Рамери, так скажи, прав я или не прав?

— Это тебе ответит Осирис на загробном суде.

— Шутник ты! — Пепи фамильярно хлопнул Рамери по плечу. — Я слышал, ты женился на бывшей жрице? Что, хороша она?

— Наверное, не так хороша, как твоя Сит-Амон.

— Да что ты! — Пепи огорчённо махнул рукой. — Постарела, пополнела, стала сварливая и ревнует меня к любой рабыне, а сама ещё совсем недавно… Кожа её высохла, как папирус, вот и злится, потому что кончилось её время. Иной раз думаю — зачем я на ней женился? Всё эта проклятая сикомора!

…Вскоре после победы над Кидши Тутмос со своим войском двинулся к Тунипу — единственному городу в Ханаане, который ещё не отдался в руки победителя мира. Весть о падении Кидши летела по Ханаану быстрее ветра и, должно быть, вселила страх в сердца воинов Тунипа, ибо они были подобны гнущемуся под ветром тростнику и оказали не больше сопротивления, чем лотос, который срывает нежная женская рука. Жители города пытались кое-как защитить его, но кто мог теперь устоять против Тутмоса-воителя, под стопой которого лежали могучие царства Митанни и Ханаана? На этот раз он был милостив и даже пощадил тунипского правителя, вышедшего ему навстречу с униженными мольбами и богатыми подарками. «О, ты, сам Баал, страх перед тобою — клеймо твоё, говорят слуги твои, дабы ведали: царства наши рабы твои, они под стопами твоими, дал их тебе Ра, отец твой прекрасный. Не сокрушай нас, ибо мы ведаем, что мощь твоя велика, имя твоё тяготеет над землями Ханаана. Разве хорошо, что ты убиваешь слуг своих, покорных твоему слову? Твой лик свиреп, нет у тебя милосердия. Не будь жесток в деяниях своих, царь, мир благотворнее битвы, дай ноздрям нашим дыхание жизни, дай жёнам нашим осушить свои глаза, дай садам нашим цвести и приносить плоды, угодные тебе, дай тельцам нашим пропитание на пастбищах, некогда вытоптанных копытами коней твоих…» Сколько униженных просьб выслушал он за эти годы, сколько льстивых заверений в дружбе и вечной верности, сколько обещаний предать в его руки тайных врагов, сколько дочерей ханаанских правителей в слезах обнимали его колени, сколько гордых царевичей склоняли свои чернокудрые головы! Тутмос подумывал о том, что неплохо было бы и впрямь появиться со своим войском на юге и ещё припугнуть кочевые племена, всех этих машуашей, себетов, кекешей, шасу… Но с этим можно было повременить, тем более что наместники во всех областях исправно делали своё дело. Да и в самой Кемет были дела. Тутмос до сих пор не имел представления о том, сколько и какую именно дань должен требовать с покорённых царств, и изрядно постаревший, но неутомимый Рехмира обещал помочь ему в этом. Нужно было поговорить и с главным распорядителем строительных работ — в последнее время Тутмосу нравилось принимать участие в разработке планов новых грандиозных построек и украшении уже существующих. Он приказал изобразить на стенах храма Ипет-Сут всех диковинных зверей и птиц Ханаана и Митанни, часть которых привёз с собой в Кемет, приказал с возможной точностью изобразить деревья и цветы, зарисовки которых делали в покорённых землях искусные художники, и сам находил удовольствие в разглядывании этих рисунков, свидетельствующих о богатствах его новых владений. На одной из стен храма было запечатлёно и благословение, вложенное в уста самого владыки богов: «Говорит Амон-Ра, владыка Ипет-Сут. Я даю тебе мощь и победу над всеми чужеземными странами, я ниспровергаю твоих врагов под твои сандалии, я отдаю тебе землю во всю её длину и ширину, жителей Запада и Востока под твою власть…» И разве это не сбылось? Всё, почти всё, о чём мечтал, имеет Тутмос-воитель, покоритель стран. То, что не взято силой, повержено страхом — цари Хатти, Вавилона и Джахи присылают ему богатейшие дары и своих прекрасных дочерей в его женский дом. В диком страхе разбегаются кочевники, едва заслышав грозное имя, под стопами его и Митанни, лежит смирно, как послушная слову хозяина собака, и, если раз в год покажет зубы, сразу получает чувствительный удар плёткой. Всё это очень хорошо, но Тутмос-воитель устал, и ему хочется отдохнуть. А кроме того, его всё больше начинало тянуть к жене и сыну — не признак ли это надвигающейся старости? Эти мысли он отгонял, как надоедливых мух. Ему всего пятьдесят шесть, а ведь один из фараонов древности прожил более ста лет, и ещё многие по девяносто. Великий Амон хранит его, как он всегда хранил в своём сердце любовь к владыке богов. Огромная держава уже у его ног, и именем Амона ею будет править фараон Аменхотеп, сын Тутмоса-воителя, дыхание северного ветра для уст рехит, благодатный солнечный луч для верных семеров и военачальников, жрецов, хеммуу-нисут и даже для тех, кто был угнан в плен и должен работать на благо великой Кемет. Поистине, велико будет его царство! Но хватит ли ещё и на Аменхотепа победоносных войн, не придётся ли ему увидеть вновь сытую и ленивую жизнь тех, кто должен жить и умирать в битвах? Судя по коварству ханаанеев и особенно митаннийцев, об этом можно не беспокоиться.

* * *

Уже третий час подряд чати подробно излагал фараону положение дел, непосредственно и косвенно касающихся дани. Тутмос слушал внимательно — сведения, которые сообщал Рехмира, были ему интересны и существенно отличались от тех, которые приводили его обычно в состояние нетерпения и даже лёгкого раздражения. Всё-таки одно дело, когда тебе рассказывают о прокладке новых дорог и строительстве дамбы в каком-нибудь отдалённом степате, и совсем другое, когда первый сановник государства важно излагает перечень ценностей, привозимых в качестве дани.

— Из страны Паванэ, твоё величество, доставляют благовонную смолу, чёрное дерево, золото, слоновую кость, перья страусов и шкуры диких зверей. Особенно хороши шкуры барсов. Страна Иси доставляет тебе медь и свинец в больших количествах. Народы моря привозят драгоценные сосуды, серебро в слитках и кольцах, золото, голубой камень. Вавилоняне тоже доставляют голубой камень, как настоящий, так и тот, который они умеют изготовлять столь искусно, что обнаружить подделку может только глаз опытнейшего ювелира. Царь Хатти посылает тебе серебро в больших количествах, белый камень и драгоценное дерево сеснеджем.

— Есть ли кедры мер и дерево уат?

— Есть в изобилии, твоё величество. Часть доставляется из Ханаана, часть из Куша.

— Хорошо!

Чати развернул очередной свиток папируса.

— Дела строительства, твоё величество. Воздвигнуто тридцать храмов в землях Ханаана, двенадцать в Куше.

— А начертан на стенах Ипет-Сут список покорённых царств?

— Да, твоё величество.

— Пусть будет там и список моих даров великому Лиону и подробный перечень добычи и дани.

— Будет исполнено, твоё величество.

— Призови Чанени, пусть он проследит за тем, чтобы верно было описано взятие Мегиддо.

— Он уже работает, твоё величество.

— Хорошо! Что ещё у тебя, Рехмира?

— Состояние торговых путей.

— Надеюсь, хорошее?

— Очень хорошее, твоё величество.

— Так! Через какие города проходит сейчас главный торговый путь, мой достойный чати?

Рехмира с готовностью развернул ещё один свиток.

— Смотри, твоё величество. От северных границ он идёт вдоль побережья Зелёного моря, через Газу до Аскалона. Затем он поворачивает вглубь страны на восток и через Аремут идёт к Иерусалиму. Здесь путь раздваивается: один продолжает идти на восток в Бет Харан, Каркар и Боцруну, другой идёт на север, в Сехэм и Рехоб. В Рехобе сходятся три дороги: та, что идёт с юга из Сехэма, другая — с северо-запада от порта Акко и третья — та, что проходит через Хацор. А последний путь, как тебе известно, продолжается в долине Оронта и выходит в Хару и Двуречье. Взятие Мегиддо, твоё величество, сделало тебя владыкой самых выгодных торговых путей.

Тутмос самодовольно улыбнулся.

— Хорошо, что об этом помнят! Скажи Чанени, чтобы пересмотрел запись о великой битве. Пусть упомянет и о совете, на котором мои храбрые военачальники давали мне такие трусливые советы… Пусть знают обо всех моих победах, в том числе и о тех, что я одерживал над собственным войском!

— Чанени уже исполнил желание твоего величества.

— Неужели?

— Верные слуги умеют читать мысли своего господина.

Тутмос откинулся на спинку кресла и с удовольствием прикрыл глаза.

— Хорошо, Рехмира. Очень хорошо! Доволен я и тобой, и Чанени. Это всё на сегодня?

— Всё, что я был обязан доложить тебе, твоё величество. Но тебя ожидает Менхеперра-сенеб с очень важным делом.

— Менхеперра-сенеб? Я говорил с ним вчера вечером.

— Он очень озабочен и говорит, что дело крайне важное.

Тутмос с досадой махнул рукой.

— Хорошо, пусть придёт! Но если речь опять пойдёт о храмовых людях…

На лице Рехмира промелькнула загадочная и лукавая улыбка.

— Нет, твоё величество. Божественные отцы давно уже забыли, что такое неповиновение желаниям Великого Дома. И те храмовые люди, которые ещё будут нужны твоему величеству, пойдут на войну по первому твоему слову.

— Надеюсь! Иди же, Рехмира. Скажи, чтобы готовили колесницы — моему величеству угодна охота на диких быков. Надеюсь, разговор с Менхеперра-сенебом не будет долгим?

Согласно желанию Менхеперра-сенеба, почтительно выраженному устами всё того же чати, Тутмос отослал слуг и даже телохранителей, удалился вместе со жрецом в свои личные покои, где труднее было подслушать тайную беседу. После разговора с чати фараон находился в благодушном настроении и был готов встретить любые просьбы Менхеперра-сенеба — скорее всего дело касалось всё-таки привилегий храмов — многообещающей улыбкой, в крайнем случае — ни к чему не обязывающей шуткой, ибо знал, что его благочестие ни при каких обстоятельствах не подвергнется сомнению. Богатство Ипет-Сут, неизмеримо возросшее за годы его царствования, было верным тому свидетельством и залогом нерушимой верности жрецов Великому Дому. А сколько построено новых храмов в Куше, во всех покорённых царствах и в самой Кемет! Правда, верховный жрец Амона был не слишком доволен тем, что Тутмос приказал покрыть построенный Хатшепсут обелиск новыми каменными плитами, на которых было начертано его имя. Это потребовало не только больших средств, но и отвлечения от работ пленников-иноземцев, занятых на строительстве новых кирпичных стен при Ипет-Сут. Менхеперра-сенеб счёл это делом, малодостойным величия владыки Кемет, и даже усмотрел в нём проявление мелкого уязвлённого самолюбия, о чём не преминул намекнуть фараону. Тутмос не только настоял на своём, но и велел сделать то же самое со вторым обелиском и, призвав к себе одного из старших жрецов, который изобразил на стенах своей гробницы путешествие в страну Паванэ, во всеуслышание объявил ему о своём недовольстве. Перепуганный жрец немедленно приказал высечь изображение его величества рядом с грудой иноземной дани, тем дело и кончилось, но Менхеперра-сенеб и здесь осмелился высказать своё недовольство. Словом, Тутмос вёл с верховным жрецом Амона постоянную, хотя и очень скрытую борьбу, которая велась с переменным успехом, и появление Менхеперра-сенеба в неурочное время было бы для него крайне неприятно, если бы перед этим не усладил слух повелителя хитроумный Рехмира. Когда Менхеперра-сенеб вошёл в покои фараона, прямой и строгий, как всегда, Тутмос не сразу заметил, что в его лице и даже походке есть что-то необычное, выдающее не свойственное ему волнение. Верховный жрец выглядел озабоченным и даже встревоженным, подобное выражение на его лице даже Тутмосу доводилось видеть очень редко. Он не опустился в кресло, а остановился перед фараоном, сложив на груди руки и склонив свою бритую голову.

— Твоё величество, дело очень важное и тревожное.

— И спешное?

— И спешное. Речь пойдёт об осквернении храма Амона в Нэ.

Тутмос вздрогнул и подался вперёд всем телом, вцепившись пальцами в подлокотники позолоченного кресла.

— Не может быть, божественный отец! Здесь, в Нэ, у меня на глазах? И кто осмелился? Говори мне всё!

— Твоё величество, дело это произошло не сегодня, но стало известно лишь вчера. Больше тридцати лет назад… Но человек, совершивший святотатство, ещё жив и не понёс наказания.

— Но что же он сделал?

— Он проник в тайные покои храма, куда запрещён доступ не только младшим, но и многим старшим жрецам, и пытался убить священную змею Амона…

У фараона вырвался сдавленный крик.

— Не может быть! И как случилось, что этот преступник ещё жив? Я знаю, что за меньшие преступления людей зашивали в мешок и опускали на дно Хапи! Здесь нечего разбирать, я приказываю казнить его немедля! О великий Амон, отец мой, я страшно отомщу за твою обиду, если сам ты счёл недостойным своего величия карать оскорбившего тебя. Говори, Менхеперра-сенеб, кто он? Как его имя, его проклятое имя, которому надлежит быть изглаженным везде, где оно когда-либо было написано? Говори же! Что ты молчишь?

Менхеперра-сенеб ответил не сразу.

— Твоё величество, это один из близких тебе людей.

— Пусть даже самый лучший военачальник, пусть даже мой родственник! Его имя? Я говорю, его имя!

— Рамери, твоё величество.

Слово было брошено как нож — и воцарилась тишина, такая глубокая, что стал слышен шелест деревьев за окнами царского дворца. Тутмос побледнел, руки его в волнении сжали золотой царский жезл.

— Мне трудно поверить… Рамери, ученик Джосеркара-сенеба, которому я дал свободу и позволил жениться на жрице Раннак? Рамери, который спас меня в ущелье… Но откуда это стало известно?

— Я поклялся священным именем Амона, что не упомяну имени, твоё величество.

— Но если это лжец и клеветник!

Менхеперра-сенеб покачал головой.

— Нет, твоё величество, как это ни прискорбно. Могу лишь сказать тебе, что он носит белые льняные одежды и слышал из уст самого Рамери признание в его преступлении.

— И вы допросили начальника моих телохранителей?

— Да, твоё величество.

— И что же?

Глаза Тутмоса, сверкавшие гневом, смотрели в упор на верховного жреца, но было в них и нечто, похожее на слабую тайную надежду. Менхеперра-сенеб тяжело вздохнул и ответил, не избегая устремлённого на него взгляда:

— Он сознался во всём, твоё величество.

Тутмос вскочил со своего кресла, резко оттолкнув его в сторону; сквозь лик стареющего повелителя мира проглянул вдруг образ молодого воина, вспыльчивого, яростного, болезненно самолюбивого.

— Нет, не верю! Рамери, вернейший из верных, тот, кто столько лет стоял за моей спиной, кто нёс меня, раненого, по горной тропе, кто отдал мне последний глоток воды, кто… Не верю! А может быть, это возвращение былого, Менхеперра-сенеб? Может быть, божественные отцы опять хотят поссорить меня с моими военачальниками? Я знаю, вам они что кость в горле! Я наградил моего верного раба Рамери — вы начали завидовать ему и для этого оклеветали, обвинив в таком страшном преступлении, которое карается только смертью! Но тогда, может быть, вы прикажете мне утопить в Хапи всех моих военачальников? Может быть, вы посмеете обвинить в осквернении святилища моего сына?

Менхеперра-сенеб побледнел и опустил голову.

— Твоё величество, ни я, ни божественные отцы не заслужили подобных обвинений. Вспомни о том, что Рамери не сын Кемет, что в его жилах течёт тёмная, злая ханаанская кровь. И больше не зови его Рамери! Верни ему его истинное имя, имя врага солнца, призови его и спроси так, как спросили мы, и после рассуди, в чьих руках перо Маат. Пусть сама богиня справедливости рассудит нас.

Тутмос сжал ладонями виски.

— Схожу с ума! Или сплю и мне снится страшный сон? Но скажи мне, божественный отец, почему же тот, кто донёс тебе об этом, молчал столько лет?

— Он связан с этим презренным негодяем родственными узами.

— Инени?

Менхеперра-сенеб только склонил голову, не подтверждая и не отрицая. Старый жрец походил на статую Амона, которую во время празднеств извлекали из святилища и проносили по храму — провозвестник божественной воли одним кивком мог низвергнуть царя и возвести на престол ничтожество, в древние времена такие случаи бывали. Да и Хатшепсут любила распространяться о том, как статуя приветствовала её кивком ещё во время земной жизни отца, великого Тутмоса I — нашлись даже люди, которые своими глазами видели это событие.

— Значит, Инени! Инени, которого я отдалил от себя… Но они были друзьями и оставались ими всё время, пока я видел Инени в своём дворце. Божественный отец, если не хочешь, чтобы помутился мой рассудок, зови Рамери. Пусть скажет… Если услышу от него то же, что от тебя, он будет казнён завтра же. Если это ложь, на дно Хапи отправится тот, кто его оклеветал. Торопись же, скорее! И никому ни слова!

В покоях фараона солнечные лучи играли на зелёных листьях высаженных в кадки пальм, на узорной росписи пола и стен, на смугло-золотистых и чёрных звериных шкурах и резных ларцах из золота и чёрного дерева, касались они и золотого урея на диадеме Тутмоса, и сурового лица Менхеперра-сенеба, они встретили приветливо и начальника царских телохранителей, когда он вошёл и пал ниц перед величием владыки мира. Тутмос нетерпеливо велел ему подняться, от волнения у него подрагивали губы. Рамери, всё ещё юношески стройный и красивый, стоял спокойно, не избегая взгляда фараона, и первый приступ ярости Тутмоса, не облёкшийся словами, разбился о скалу этого неожиданного спокойствия. Менхеперра-сенеб встал за спиной фараона, слился с тенью от его кресла, но рука его нервно поглаживала на груди бирюзовый скарабей.

— Рамери… — Тутмос задыхался, кровь прилила к его лицу. — Не могу назвать тебя иначе, пока не докажешь свою вину! Говори, отвечай на тот вопрос, что был задан тебе в храме моего великого отца. Говори. Ибо от этого зависит твоя жизнь! Дай мне твой меч, пусть не поднимется твоя рука, чтобы свершить казнь над тобою, пусть не лишит дыхания жизни невинного и не оставит преступника без страшного наказания… Говори же! Моё величество приказывает тебе говорить!

— Это правда, твоё величество.

Тутмос с размаху бросил на пол царскую плеть.

у — Из твоих уст желаю услышать, что ты сделал!

— Я проник в тайные покои храма Амона, твоё величество, и пытался убить священную змею. Это правда… Больше мне нечего сказать.

— Но зачем, зачем ты это сделал?

Рамери молчал, опустив голову на грудь. Никому на свете, никогда не признался бы в том, что знали только двое — он и Джосеркара-сенеб, пребывающий на полях Налу. Он молчал бы, даже если бы знал, что произнесённое имя Джосеркара-сенеба может спасти его от смерти. И когда раздался голос Тутмоса, глухой от сдерживаемого волнения, он уже знал, что услышит.

— Араттарна, сын Харатту, презренный преступник, осквернивший святилище бога, ты изгнан из моего сердца и памяти Кемет. Взять его! И пусть свершится его судьба.

* * *

«Имя моё — Араттарна, имя отца моего — Харатту, имя жизни моей — терпение и мука, ставшая уже камнем, которого не в силах потревожить ни быстрый бег немногих оставшихся мне часов, ни медленное и разрушительное течение будущих столетий. Этот камень, ставший при жизни моей гробницей, ныне раздавит меня и уничтожит, но будет ли от этого тяжелее моему телу и моему сердцу, которые уже раздавлены, в которых уже почти нет жизни? Стоит ли беспокоиться о камне тому, кто зашьёт меня в полотняный мешок и опустит на дно Хапи, если дух жизни покинул меня, хотя я ещё дышу, вижу горящее прямо передо мной пламя светильника и даже ощущаю прохладу, исходящую от каменных стен? О, боги, о, Амон великий, которого я люблю, хотя ты и не стоял у моей колыбели, как ещё могли вы, милостивые, облегчить мой конец, если бы не отняли у меня этот дух жизни, который заставляет фараона совершать победоносные походы и наполняет силой мышцы маленького животного, убегающего от смертельной опасности? Он был моим, он был мною, и я утратил его или, скорее, он утратил меня, выпустил из своих цепких объятий, и звезда покатилась с небес, не видимая никому, ибо уже погасла, ибо имя моё было вычеркнуто из свитков жизни в тот миг, когда возлюбленный мною повелитель отвернулся от меня, когда глаза его стали источником гнева, а не благодарности. Уста его величества Тутмоса III не изрекли смертного приговора, но рука его вознесла священный скипетр, подтверждая произнесённое другими, и рука Тутмоса-воителя обрекла меня на смерть так же легко, как когда-то возвела из ничтожества, извлекла из праха и вернула уже казавшееся утраченным навеки солнце. Но клянусь священным именем Амона, которое золотым резцом запечатлёно в моём сердце, клянусь священными водами Хапи, которые принесут мне смерть, в тот миг я увидел в его глазах не только гнев, но и боль, промелькнувшую мгновенно, как чудесный небесный сполох. Это моя награда за годы терпения и горя, горькой любви и верной службы. Да будет благословенно имя твоё, великий фараон, возлюбленный сын Амона—Ра!»

Он смотрел на стену, высокую каменную стену, перед которой стоял на полу маленький бронзовый светильник. Стена уходила вверх, в темноту; в круге, очерченном ярко горящим пламенем, выступала шероховатая её поверхность, испещрённая мельчайшими трещинками, паутинкой прожилок камня. Это подземелье было чем-то похоже на подвал, куда бросили маленького царевича Араттарну в ту самую ночь, когда пригнали в Нэ. Тогда тоже была стена, каменный пол, светильник. И ещё доброе, воистину прекрасное лицо молодого жреца, склонившегося над маленьким пленником. Из запахов он помнил только запах еды, принесённой Джосеркара-сенебом, да ещё лёгкий аромат благовонных умащений, исходйвший от гладившей его руки. А теперь был только запах сырого камня и человеческих испражнений, только то, чему и надлежит быть в темнице. Пол храмового подвала был чистый, учитель не боялся стоять на коленях рядом с маленьким узником, здесь же Рамери с трудом отыскал место, на котором можно было кое-как устроиться. Ему оставили его одежду из тонкого полотна, обувь из белой кожи, все его драгоценные ожерелья, браслеты, перстни. Он шёл сюда свободным, два стражника не связывали ему рук, не тащили его, он спокойно шёл между ними. Рамери горько усмехнулся, вспомнив, как по пути в темницу встретился с военачальником Пепи, который ещё ничего не знал и приветствовал начальника царских телохранителей вежливым поклоном. Бедный Пепи, что будет е ним, когда он узнает, что случилось с господином Рамери! А что будет с Раннаи?.. Он сжал виски обеими руками, крепко, до боли. Нет, нельзя думать о Раннаи и о сыне, иначе разорвётся сердце. Легче так — не думать. Там, в горном ущелье, когда болезненные видения возникали одно за другим, появление в них Раннаи было животворным, волшебным, вливающим новые силы в полумёртвую плоть. Теперь же нет ничего страшнее этих явлений, ничего мучительнее и опаснее. Пусть лучше придёт учитель, которого Рамери уже так давно видел на погребальном ложе. Пусть придёт молодым, полным сил и здоровья, способным сдерживать яростные удары маленьких смуглых кулачков и с большим искусством, зажимая ноздри дикого зверёныша, заставлять его выпускать из зубов другую, искалеченную руку. Пусть Джосеркара-сенеб снова, как это бывало всегда, укажет на какой-нибудь предмет и своим спокойным, негромким голосом назовёт его на языке Кемет, одновременно отнимая от головы Рамери детские ладошки, которыми маленький пленник упрямо закрывает свой слух, не желая слушать ненавистной ему речи. Пусть он опять кормит ханаанского львёнка вкусным медовым пирожком из своих рук, лукаво улыбаясь, ибо в то время, когда Рамери ест, в его открытые уши легче всего проникают наставления и мудрые советы, что можно делать в Кемет, а чего нельзя. Пусть Джосеркара-сенеб вновь возьмёт руку Рамери и начнёт водить ею по гладкому глиняному черепку, показывая, как пишется его имя на языке Кемет. А вот другое воспоминание, тоже очень яркое и полное красок и звуков: они оба, учитель и его ученик, стоят, склонившись в почтительном поклоне перед низкорослым некрасивым подростком в богатом наряде, с туго заплетённой чёрной косичкой, с золотыми ожерельями на груди. Царевич Тутмос ощупывает мускулы Рамери, немного завистливо поглядывая на него снизу вверх, удовлетворённо кивает головой и о чём-то говорит с Джосеркара-сенебом, а божественный отец очень почтительно и серьёзно отвечает на вопросы наследника. Вот Рамери уже стоит на страже в царских покоях и видит, как грубоватый мальчишка яростно ссорится со своей сводной сестрой Нефрура, которая осмелилась сделать ему какое-то замечание по поводу нарушения им строжайше соблюдаемых в царском дворце правил поведения. Разъярившись, Тутмос с размаху налетает на телохранителя, с его уст срывается брань, но Рамери должен молчать, хотя бы ему выхлестнули глаз плетью. А вот оба они на реке, в маленькой тростниковой лодке, и на корме сидит тоненькая грациозная девочка с большими чёрными глазами, удивительно похожими на глаза её отца. Царевна Меритра, великая царская жена… Она всегда приветливо и ласково кивала Рамери, что скажет она, когда узнает о его преступлении?.. И снова перед глазами учитель, его доброе лицо, его лёгкая рука на голове Рамери. «Сын мой…» Единственный, кто и в последний час не отрёкся от Рамери, тот, кто не покинет и сейчас, ибо ему давно известно преступление его ученика, вызванное его любовью к своему наставнику и жаждой мести. Только той встречи в загробном мире, о которой столько лет мечтает Рамери, уже не будет. Его тело будет уничтожено, бедное Ка не найдёт своей обители и будет скитаться по земле много-много лет, много веков. Если бы вселиться в маленького ребёнка или хотя бы в цветок, растущий у дороги, или в пшеничный колос! Но ему, обречённому на самую страшную казнь, будет отказано и в этом. И Джосеркара-сенеб напрасно будет простирать руки к ученику, которого в смертный час назвал сыном, ибо его не будет больше, не будет нигде и никогда. Только его кровь, проклятая ханаанская кровь, будет жить в его сыне Аменхотепе. Если сын его умрёт, не оставив наследников, тогда исчезнет и она.

Рамери прислушался к неожиданным звукам, грубо рассёкшим тишину, действительность вернулась против его воли. Кто-то шёл по коридору его темницы, шаги звучали гулко, эхом отдаваясь от стен. Отворилась тяжёлая дверь, и появился стражник — один из тех воинов, что вместе с Рамери был захвачен в плен Тутмосом II, что тоже воспитывался при храме. Рамери попытался припомнить его имя, но не смог. Зато хорошо помнил истинное, ханаанское — Лабайя.

— Принести тебе поесть?

Рамери улыбнулся в ответ на эти простодушные слова.

— Не надо.

— Какой смысл отправляться на корм крокодилам с пустым брюхом? Ты поешь. Я всё-таки принесу тебе жареной дичи, лепёшек и кувшин пива.

— Хорошо, принеси.

У него было ещё много времени, и масла в светильнике достаточно. Когда светильник начнёт чадить, его выведут из темницы, божественные отцы в белых льняных одеждах вознесут молитвы Амону, и его, начальника царских телохранителей, взысканного милостью его величества, со скрученными руками повлекут на берег Хапи, туда, где место особенно глубокое.

И пройдёт долгое время, прежде чем весть дойдёт до Хсау и Раннаи узнает обо всём случившемся. На неё обрушится позор, ещё более страшный, чем позор рождения Аменхотепа, клеймо жены преступника, осквернителя святыни, ляжет на неё и на сына, и отныне Аменхотепу всегда придётся быть в играх презренным правителем Кидши, если только его вообще будут брать в свои игры соседские дети. А может быть, ещё худшая опасность грозит им обоим? В древние времена казнили всю семью преступника. Но нет, думать об этом нельзя, иначе нужно разбить голову о каменную стену. Однажды Раннаи сказала, что жрица, хотя бы и невольно преступившая данный ею обет, может принести несчастье, а случилось так, что он принёс несчастье ей. И нет уже времени умолять фараона о милости к его сыну, который ни в чём не виновен и ещё так мал. И нет времени на то, чтобы убедить Раннаи бежать вместе с сыном, попытаться спастись в дальних землях. Его долгая жизнь оканчивается слишком быстро.

Стражник принёс еду, аппетитный аромат жареного мяса и свежеиспечённого хлеба невольно щекотал ноздри, пробуждал аппетит. В кувшине было пиво — тёмное. В бытность начальником царских телохранителей Рамери не раз доводилось бывать на пирах, где подавали изысканные яства — особым образом приготовленную рыбу, гусиную печень, хрустящее ореховое печенье. Жители Кемет разбираются в еде, а любовь к яствам прививается быстро. Даже вот этот гусь, приготовленный в темнице, был приготовлен хорошо — золотистая хрустящая корочка, пряные травы, ожерелье из крупных орехов, будто во дворце.

— Всех преступников так кормят?

Стражник добродушно усмехнулся.

— Нет. Тебе эти яства доставлены по особому приказу царской жены Меритра, да живёт она! И ещё она велела тебе передать, что по особой милости его величества твой сын будет взят на воспитание в школу цет-хетер. Правда, несладко ему придётся на первых порах, хотя его величество и приказал, чтобы всё было сделано без шума, слухи всё равно расползутся. Но он ещё мал, когда вырастет, может, многое и забудется.

Что-то сжало грудь Рамери невыносимой болью, будто ножом рассекали в ней ещё живое, бьющееся сердце. И вдруг словно и впрямь грудь распахнулась и в неё хлынул поток северного ветра, стало так легко, что захватило дух, что плоть перестала тянуть к земле. Слёз не было — их, должно быть, выстудил северный ветер, — но улыбка осветила лицо узника всё целиком, как вспыхнувшее пламя, разгладила морщины, вернула румянец и блеск глаз. Вот и пришло оно, благодеяние резвой черноглазой девочки, обещавшей исполнение желаний фараону Тутмосу, вот и сам фараон, солнце Кемет, склонился над поверженным во прах, снизошёл к рабу, милостью поистине уподобляясь своему великому отцу Амону. И для чего теперь эти немногие часы, оставшиеся до казни, когда всё его существо само рвётся к смерти, как к неизъяснимому блаженству, когда он уже смотрит на жизнь с той высоты, что доступна только взору властителей судеб, когда его Ба в один миг воспарило так высоко над землёй, что и великий Хапи покажется тонкой серебряной ниткой! Только бы не прошло это блаженное чувство, только бы не сомкнулось вновь едва разомкнувшееся кольцо и сердце, получившее так много в один миг, не пожелало бы большего — ведь им может овладеть жадность, подобная той, что обуяла воинов под Мегиддо. И лучше, если стражник будет здесь, тогда время пройдёт быстрее.

— Да будет благословен его величество Менхеперра, — тихо сказал Рамери, — да будет благословенно имя великой царской жены Меритра! Я знал, что милосердие богов беспредельно, но радость подобна грузу меди, я не могу открыть глаз. Лабайя, ты знаешь, что такое великая радость? Иногда она давит, как горе, мешает дышать.

Стражник пристально и немного подозрительно взглянул на Рамери.

— Я знаю, мы с тобой одной крови, но ты всегда жил лучше, чем я. Даже там, в храме… Твоим наставником был добрый Джосеркара-сенеб, а мой бил меня палкой, когда никто этого не видел, и отказывал в пище и воде. Тебе всегда везло, царевич! Вот и сейчас выходит, что я прислуживаю тебе и сообщаю добрые вести, а тебе даже на ум не приходит поблагодарить меня. Я ведь мог бы этого и не говорить и ты умер бы с тяжёлой мыслью о будущем своего сына. Многие преступники мечтали бы о такой радости перед смертью!

— Прости меня, Лабайя. Привычка взяла верх. Пусть благословят тебя боги, те, которым ты возносишь молитвы.

Стражник заулыбался, очень довольный:

— Кому же я могу возносить молитвы? Конечно, Ашторет. А ты?

— Мой бог останется для меня единственным, и я не имею права осквернять его имя произнесением преступными устами. Не сердись на меня.

Стражник был удивлён и немного разочарован.

— Как хочешь. Ты всё же гордец, Араттарна, и таким уйдёшь в загробное царство. Но всё-таки я тебе покажу, что и другие могут быть благородными. Слушай же! Во дворце все знают, что фараон пытался спасти тебя, но даже он не может победить божественных отцов. Он очень огорчён тем, что произошло, и весь вечер был мрачен и молчалив, даже не пошёл охотиться на диких быков. И сегодня отправляется в землю Буто, надолго. Поздно вечером у него были военачальники…

— Кто?

— Дхаути, Хети, Амон-нахт. Они тоже пытались тебя спасти.

— Я знаю, что это невозможно. И не стал бы бежать, даже если бы мне представилась такая возможность.

Стражник поднялся и похлопал Рамери по плечу.

— Поешь, а потом лучше усни, ведь я разбужу тебя с первыми солнечными лучами. Ты очень высокого роста, длинный понадобится мешок.

— На рассвете вода в Хапи холодная?

— И ты такой же, как все! — Стражник рассмеялся. — Я встречал таких, что боялись холода. Один даже умолял растереть его ореховым маслом и закутать в плащ.

— Многих казнили так, как меня?

— Многих. Ты не думай об этом, смерть всё равно придёт, сколько бы ни мучила перед своим приходом. Всё равно ты задохнёшься прежде, чем в твою плоть вонзятся зубы крокодила. Эти твари так и толпятся у берега, когда преступника ведут к воде. Их отгоняют веслом, иные боятся и уплывают. Лучше, как только тебя опустят в воду, задержи дыхание, а когда опустишься на дно, сразу резко вдохни. Тогда вода сразу заполнит твоё горло, и мучения будут меньше.

Рамери улыбнулся:

— Сделаю, как говоришь.

— Я знаю, Араттарна, такие, как ты, способны спать перед казнью. Лучше усни! О чём бы ты ни думал — сон всё равно лучше. Помни — с первыми солнечными лучами…

Рамери поднял голову и посмотрел на окно — высокое, узкое, под самым потолком, оно и было сделано для того, чтобы в него проникали первые лучи солнца, несущие смерть узнику. И краешек неба был виден в этом окне, весь в звёздах. Как только они начнут тускнеть, молчаливые воины выстроятся в ряд перед дверями темницы, подойдут и встанут рядом с ними божественные отцы, служители Амона. Среди них не будет Инени, бывшего друга, не будет Джосеркара-сенеба, лица которого уже не разглядеть сквозь пространство полей тростника и долины огненных рек. И всё будет, как всегда при казнях, только оглашено будет проклятое, давно забытое имя — Араттарна, сын Харатту. С тех пор как Раннаи стала его женой, она никогда больше не называла его Араттарной. Даже из её уст было больно слышать это имя, хотя она и не называла его сыном Харатту. Это будет последняя земная боль, которую ему суждено испытать. Когда-то, в разговоре с Инени, он сказал одну вещь, которая теперь показалась неоспоримой истиной: он, сын хуррита и митаннийки, должен был умереть, как умерли царства Митанни и Ханаана, тело царевича Хальпы должна была поглотить великая река Кемет, как поглотила она многие народы и царства, тысячи ханаанеев, митаннийцев, ливийцев, кушитов… Только теперь он почувствовал себя частицей этой земли и в этом нашёл слабое утешение, хотя оно и не победило радостной мысли о возможности встречи с Джосеркара-сенебом, о которой так убеждённо сказал учитель перед смертью. Джосеркара-сенебу теперь известны все тайны богов, знает он и то, что произошло на земле, почему же перед глазами ученика встаёт его лицо, освещённое улыбкой, почему слышится тихий приветливый голос: «Иди, я жду»? Неужели свершится чудо и боги сохранят его тело, Ка обретёт своё жилище и даже владыка богов смилуется над несчастным, неразумным человеком, из любви к учителю едва не совершившим страшного преступления? О возможности спасения он не думал, смерть была желанна. Вот снова перед глазами лицо Джосеркара-сенеба, вот он во весь рост, стоит на берегу подземного Хапи, ветер играет складками его белых одежд. «Рамери, я жду…» Как в детстве, когда призывал ученика к занятиям. Рамери склонил голову на каменные плиты, пылающая щека ощутила спасительный холод, и быстро наплывающий сон унёс куда-то в свои глубины смутно мелькнувший перед глазами образ Раннаи. Это был настоящий сон, крепкий и здоровый, без видений. И стражник, когда пришёл на рассвете, едва добудился его.

Всё свершилось очень быстро, так как многие любили Рамери и не хотели продлевать его мучения, даже жрецы храма Амона, возмущённые святотатством. Многие помнили, что Рамери был любимым учеником мудрого Джосеркара-сенеба, немало нашлось и таких, кому он оказал важные услуги в свою бытность начальником царских телохранителей. Его привели на берег Хапи, жрецы вознесли молитвы к Амону и Себеку, владыке вод, затем два воина зашили полотняный мешок и, отогнав лодку на некоторое расстояние от берега, опустили его в воду. В качестве царского посланца наблюдал за казнью военачальник Пепи, который изо всех сил старался придать своему лицу выражение надменного спокойствия, но, когда круги разошлись по воде, не выдержал и отвернулся, закрыв рукою лицо. Вспугнутая движением стая ибисов взлетела над тростниками, и долго ещё над молчаливой водой разносился одинокий птичий крик. В молчании удалились жрецы и стражники, а вскоре высоко на небосклон выплыла золотая солнечная ладья и рассыпала по зеленоватой водной глади множество разноцветных искр. Потянулись к берегу мойщики одежд со своими корзинами, спустили лодки рыбаки, двинулись вниз по течению суда, доставлявшие дань покорённых стран и продовольствие в укреплённые военные гавани, охотники за дикой птицей расставили свои силки, и великая река Кемет, поглотившая столько жизней, торжественно понесла свои воды вдаль, к таинственному Зелёному морю.

* * *

Царский сын Куша Менту-хотеп был счастлив, его обычно хмурое лицо светилось, он как будто сбросил со своих старых плеч не один десяток лет и выглядел так молодо, что в глубокое изумление была повергнута даже не слишком внимательная к мужу госпожа Ирит-Неферт. Несомненно, у Менту-хотепа были причины носить на руках свою радость. Совсем недавно его величество Тутмос III посетил его владения, придя в Куш во главе своего войска — это произвело большое впечатление на местных жителей, которые и без того исправно платили возложенную на них дань и не помышляли ни о каких восстаниях, в чём его величество не без оснований усмотрел заслугу своего верного наместника. Во-вторых, его величество пожелал устроить большую охоту на носорогов, и царский сын Куша удостоился ещё одной похвалы за постройку хороших загонов и всяческие удобства, предоставленные охотникам. В-третьих, Менту-хотеп взялся лично руководить очисткой искусственного протока вдоль первых порогов Хапи, который служил для обхода их судами и вскоре после царствования Тутмоса I был завален камнями, и так преуспел в этом, что фараон на виду у всех позволил ему поцеловать край своей сандалии и лично надел на его шею прекрасное золотое ожерелье. Было ещё несколько причин, питающих радость Менту-хотепа. Жизнь его давно уже стала спокойной — госпожа Ирит-Неферт утратила всяческую привлекательность даже раньше, чем погиб доставивший её мужу столько огорчений Себек-хотеп, а дочери, которые могли бы пойти по стопам своей матери, рано вышли замуж и стали почтенными матерями семейства, что очень льстило раненому тщеславию их отца. Изделия искусных мастеров Куша, подобные тому, которое когда-то вызвало столь бурную зависть чати, теперь во множестве украшали дворец наместника и стали ему привычны, как воздух и солнечный свет. Кроме того, он готовился заслужить ещё одну похвалу Великого Дома, доставив ко двору старого повелителя десять прекрасных девушек, одна из которых, Небси, была столь прекрасна, что сам Менту-хотеп дрожал от восхищения, когда смотрел на неё. Этот дар фараон должен был оценить непременно, так как в последнее время ему особенно нравились чернокожие красавицы. В утешение стареющая царица Меритра должна была получить в дар от царского сына Куша великолепные ларцы из золота и слоновой кости, на которых искусный художник изобразил прекрасную царицу в дни её юности в обществе столь же молодого и могучего фараона. Будучи вежливым и почтительным человеком, Менту-хотеп собирался послать подарок и наследнику — великолепные сосуды для благовоний, выточенные из слоновой кости, но здесь он на благодарность не надеялся, так как царевич Аменхотеп мало утруждал себя соблюдением подобных церемоний. Расщедрившись, Менту-хотеп даже прибывшему к нему с поручением от фараона посланцу подарил золотое ожерелье, но когда ему стало известно о приезде чати, схватился за голову — чем ещё можно было поразить могущественного Рехмира, который только что отстроил себе великолепную гробницу, о которой было известно даже в Куше? Поразмыслив немного, Менту-хотеп решил сделать ему поистине царский подарок в лице Ипетауи, старшей сестры Небси, которая, несомненно, уступала ей в красоте лица и тела, но обладала чрезвычайно приятным голосом и была искусна в танцах. Щедрость царского сына Куша была вознаграждена, когда чати после долгих выражений благодарности и восторга осторожно осведомился у Менту-хотепа, много ли у него ещё подобных красавиц. Как видно, Рехмира по-прежнему был завистлив, и это польстило самолюбию царского сына Куша, знавшего кое-что о хитростях и двойных играх своего соперника. Когда наконец прошло время торжественных церемоний и деловых бесед, Менту-хотеп и Рехмира расположились однажды на отдых в цветущих садах, окружающих дворец наместника, и, обмахиваясь великолепными веерами из страусовых перьев, предались ни с чем не сравнимому удовольствию беседы, о котором, как оказалось, оба мечтали чуть ли не целый год. Со стороны могло показаться, что в тени раскидистых цветущих деревьев расположились на отдых не просто старые друзья, но братья, которые делились последним глотком воды в пустыне и своей грудью защищали друг друга в битвах — они не только улыбались, но и вели себя так, словно не могли наглядеться друг на друга. Это была одна из тех игр, которую они вели в течение добрых сорока лет и в которой достигли вершин мастерства, причём ни один не желал уступать другому и прилагал все усилия к тому, чтобы действительность, очень некрасивая и неприятная, не вышла наружу.

— Поистине, достойный Менту-хотеп, — сладко улыбаясь, сказал чати, — великий Амон сотворил эту землю, пребывая в самом благодушном настроении, ибо богатства её так обильны и красоты так чудесны, что глаз не может наглядеться на них. И ты, поставленный его величеством на высокую должность правителя этой великолепной страны, поистине подобен ей своей щедростью и гостеприимством.

Менту-хотепу доставила невыразимое удовольствие льстивая речь чати — именно потому, что он знал истинную цену его словам.

— Ты преувеличиваешь, достойный Рехмира.

— Ничуть! Напротив, язык мой слишком беден, чтобы выразить моё восхищение. Но ты знаешь меня давно и поистине можешь читать в моём сердце, ибо оно не скрыто тьмой от глаз истинного друга. Ведь ты видишь это, достойный Менту-хотеп?

— Вижу, — сказал царский сын Куша не без иронии, которая, однако, человеку непосвящённому могла показаться трепетным волнением растроганного сердца.

— А сколь счастлив ты, что его величество оценил по достоинству твои неисчислимые заслуги! Когда он объявил о своём намерении посетить тебя, я возрадовался, ибо давно склонял его величество к этому решению, уверяя его, что ты достоин его посещения. И, как видишь, его величество — да будет он жив, цел и здоров! — последовал моему совету.

— Благодарю тебя, преданный друг Рехмира.

Чати улыбнулся так простодушно, словно и в самом деле принял слова Менту-хотепа за серебро чистого веса.

— Разве в обязанности чати не входит указывать его величеству на то, что достойно всяческого поощрения? Среди обилия государственных дел и забот его величество порой может забыть о верном слуге, конечно, только до поры до времени, ибо нет ничего, что было бы сокрыто от его глаз, но если я могу сделать что-либо для старого друга, я сделаю это, помышляя лишь о справедливости.

— Как мне благодарить тебя за эту услугу?

— О, ты уже отблагодарил меня сверх всякой меры! Эта красавица Ипетауи — сладкая, как мёд. — Чати сладострастно улыбнулся, потерев ладонью о ладонь. — После ночи, проведённой с нею, я стал моложе на двадцать, нет, на тридцать лет! И если у неё родится ребёнок…

— То он будет чудесного смуглого цвета, словно плод пальмы дун, — подхватил Менту-хотеп, и оба рассмеялись.

Воздух в саду был душистый, сотканный из тысячи мельчайших ароматов, он мешался с вечерней прохладой, которую ветер, должно быть, приносил с высоких горных вершин, покрытых ослепительно-белыми сверкающими на солнце одеждами. Приятности вечера способствовало и разлитое по чашам гранатовое вино такого необыкновенного вкуса, что, казалось, можно было не пить, а только вдыхать его. Плоды, которые разноцветным огнём горели в высоких алебастровых вазах, были принесены красивыми чернокожими невольницами и оттого казались ещё слаще. Глаз отдыхал на затейливом узоре из цветов, которые были посажены искусными садовниками с таким расчётом, чтобы краски сменялись незаметно и переливались одна в другую — белый цвет голубел, голубой густел и становился лазурным, с лазурью смешивался пурпур и воздвигал переливчатую фиолетовую волну, которая вновь бледнела, становилась сиреневой и переходила в нежный розовый цвет. Неподалёку на зелёной лужайке расположились чернокожие красавицы, весь наряд которых состоял из узких золотых поясков и цветных ожерелий; они тихо играли на различных музыкальных инструментах и пели голосами столь сладостными, что глаза невольно увлажнялись слезами и сердце начинало источать мёд. Одна из красавиц по тайному знаку Менту-хотепа приблизилась к беседующим и увенчала высокий лоб чати пышным венком из небесно-голубых и розовых цветов, ласково погладила его плечо и ускользнула, прежде чем рука старого сановника коснулась её талии. Рехмира в полном восторге откинулся на спинку своего кресла, его тучные плечи сотрясались от хохота.

— Боюсь, мой друг Менту-хотеп, что после победоносных походов его величества в белую реку Кемет вольётся много разноцветных ручейков! Мы не нуждаемся в слишком большом количестве рабов, я давно сказал его величеству, что чёрное дерево дороже чернокожего невольника, но порой и эти пёстрые птицы нужны, а особенно их женщины. Во всяком случае, мой женский дом существенно пополнился за время владычества божественного Менхеперра…

— Их мужчины тоже годятся — из них выходят отличные телохранители и привратники.

— О, несомненно! Чего стоил один только Рамери… кажется, я позабыл его ханаанское имя. Да и шердани всегда оправдывали возложенные на них надежды. Кстати, достойный Менту-хотеп, сын Рамери Аменхотеп уже принят в ряды нет-хетер.

— Он же совсем ещё юн!

— Юн, но подаёт большие надежды и силён, как его отец. Сам наследник очень доволен им и собирается сделать своим личным колесничим.

Царский сын Куша тонко улыбнулся.

— Должно быть, этот юный Аменхотеп столь же хорош собой, как его отец и мать?

— Очень хорош. Боюсь, не вышло бы беды с маленькой царевной Ка-Нефер, уж очень она заглядывается на этого юношу.

Смех сановников вновь спугнул стайку пёстрых птиц, только что удобно расположившуюся на дереве. Уж кто-кто, а чати прекрасно знал, что юная Ка-Нефер, дочь Тутмоса от митаннийской царевны, слишком рано стала взрослой с грубоватым и мужественным Рамесу, младшим сыном военачальника Хети.

— По-твоему, достойный Рехмира, его высочество Аменхотеп продолжит дело своего великого отца?

— Несомненно! Он так силён и могуч, что многих страшит своей силой. Клянётся, что утопит в крови любой город, будь то Кидши или Мегиддо, который осмелится причинить хоть малейшую обиду Великому Дому. И он это сделает, будь уверен! Царица Меритра не раз говорила, что родила свирепого льва.

— Львице её детёныш не причинит вреда.

— Конечно! Царевич очень привязан к матери, хотя с детства не любит ласки. Между нами говоря, он немного грубоват и не слишком прилежно постигает науку божественных отцов.

— Когда-то в этом упрекали и его величество Тутмоса III!

— Царевич сейчас обучается стрельбе в городе Тине, неподалёку от места охот. Пока его не может превзойти никто, даже самые искусные лучники войска его божественного отца.

Менту-хотеп задумчиво обмахивался веером, изящно, как любой вельможа высокого рода, выгибая запястье левой руки. Годы сохранили ему это изящество, которое тоже не раз вызывало скрытую зависть чати. Сам он пополнел и утратил лёгкость движений, это доставляло множество неудобств и неприятностей бывшему некогда очень привлекательным Рехмира, и он утешался только тем, что подобная же участь постигла и фараона-воителя.

— По-твоему, достойный Рехмира, города Митанни и Ханаана способны поднять восстание после того, как его величество установил победные стелы у Каркемиша и у четвёртых порогов?

— Всё возможно, достойный Менту-хотеп. Да и потребность Кемет в серебре, драгоценном дереве и благовонной смоле слишком уж велика. Иные правители пытаются уклониться от выплаты дани, а иные хитрят сколь возможно, чтобы сократить хотя бы её количество.

— Может быть, лучше торговать с ними?

— Что ты, досточтимый Менту-хотеп! Разве это достойно? Его величество, да будет он жив, цел и здоров, несомненно прав, когда наказывает непокорных своим мечом. Помнишь его отца, вечноживущего Тутмоса II? Тот и начал своё царствование с подавления восстания в Куше, хотя больше ему не было суждено совершить великих побед.

Царский сын Куша слегка нахмурился — ему было неприятно это воспоминание. Прежний царский сын Куша, действительно находившийся в родстве с царским домом, ухитрился так расстроить дела в уже покорённой стране, что при самом вступлении в должность Менту-хотепа немногие уцелевшие племена устроили нечто похожее на восстание, а в самой столице беспорядки дошли до того, что неведомые преступники подожгли дворец наместника. В окрестностях Кумнэ местные племена так разбушевались, что утихомирило их только появление сильных вооружённых отрядов, которыми предводительствовал Себек-хотеп. А то, что было дальше, и вспоминать не хочется. Правда, Куш окончательно поставили на колени, но зато и наместнику пришлось стоять на коленях перед статуями богов, моля их о даровании его жене хоть капли разума и избавлении его дома от позора. Боги вняли мольбам царского сына Куша и взяли Себек-хотепа на поля Налу, но до этого он успел покрыть имя Менту-хотепа сомнительной славой мягкосердечного мужа, который так приветливо принимал в своём доме возлюбленного собственной жены. Нечего сказать, приятное воспоминание!

— Теперь, по крайней мере, его величество может не беспокоиться за дела в Куше.

— Несомненно! И его величество знает это. Правда, престарелый Менхеперра-сенеб иногда напевает ему в уши всякие глупости…

— Этот дряхлый старик?

— Этот дряхлый старик достаточно могуществен, а уж его око и ухо Инени способен уничтожить любого врага. Вспомни, как он уничтожил царского любимца Рамери! Джосеркара-сенеб, которого все мы любили, должно быть, проливает горькие слёзы на полях Налу.

— Что ж, и великая Нут породила не только Осириса, но и Сетха.

— Поистине… И как хитёр был до поры до времени, мне самому казалось, что он обладает мудростью и добротой своего отца. А ведь не остановился перед тем, чтобы погубить не только этого злосчастного хуррита, но и свою собственную сестру.

— А что с ней случилось?

— Что случается с верной женой после смерти мужа? Она умерла через несколько дней после того, как воды Хапи сомкнулись над головой Рамери. Внял ли владыка богов её мольбам и отнял у неё жизнь, или сама она приняла яд — не знаю, говорили разное. Кое-кто вспомнил о том, что она была небесной женой Амона и нарушила обет целомудрия, и это принесло несчастье и ей самой, и тем, кто соединился с ней.

— Ну, как обстояло дело с Хапу-сенебом, оба мы знаем. Что ж, бедняжка сама выбрала свою судьбу. Хорошо, что фараон оказался столь милостив к её сыну.

— Милосердие его величества поистине подобно милосердию его лучезарного отца!

Чати разрезал гранат на две кровоточащие половинки, невольно задержал взгляд на рукоятке ножа — она была покрыта затейливым узором, изображающим чудесные растения кушитских садов.

— Великий Ипет-Сут так разросся, что сам уже походит на небольшой город. Сколько построено новых помещений, сколько возведено обелисков! Вокруг храма расположилось селение иноземцев, там живут знатные пленники из Ханаана и других земель, их воспитывают божественные отцы. Говорят, потом они становятся верными слугами Великого Дома и исправно несут службу в своих родных землях.

— Это очень мудро.

— Иные, правда, остаются в Кемет и умирают здесь. Как Рамери… Но все они верные люди. Козни чаще всего чинят те, кто никогда не бывал в Кемет и может судить только о её военной силе, но не обо всём её величии. Поэтому я думаю, что всегда вернее полагаться на наместников, подобных тебе, достойный Менту-хотеп. На их плечи возложены тяжкие обязанности, но и благодарность его величества всегда бывает велика. Когда вспоминают о наместниках, я всегда привожу тебя в пример, мой друг Менту-хотеп.

Царский сын Куша скромно склонил голову.

— Думаю, его высочество Аменхотеп, когда взойдёт на престол, будет следовать примеру своего великого отца и щедро вознаградит достойных наместников. Думаю, ты снова получишь богатые дары великого Дома, достойный Менту-хотеп.

Царский сын Куша быстро взглянул на чати.

— Ты полагаешь, Рехмира, что его величество…

Чати смутился. Он смутился так явно, что Менту-хотеп сумел разглядеть даже лёгкий румянец, выступивший у него на скулах, и уловить нервное движение пальцев, слишком поспешно отложивших в сторону нож для разрезания фруктов.

— Конечно, нет! Что это тебе показалось, Менту-хотеп? Его величество ещё очень, очень силён и будет царствовать много лет.

— Но, если так, я вряд ли дождусь награды от нового фараона. Я старше его величества. Но всё же скажи откровенно, Рехмира, ведь его величество, да будет он жив, цел и здоров, сильно постарел за последнее время?

Чати огляделся по сторонам и даже немного отодвинул своё кресло от ствола развесистого кедра, словно дерево могло подслушать его недозволенные речи, потом наклонился к уху Менту-хотепа и прошептал:

— Очень, очень постарел его величество! Ипи говорит, что сердце его устало и уже не может биться с прежней силой. Он не может долго находиться на солнце, редко выезжает на охоту и всё чаще прибегает к целебным средствам. Его величество Тутмос, да продлят боги его благословенные дни, очень устал…

Менту-хотеп огорчённо развёл руками.

— Что делать! Время не щадит и фараонов.

— Я скажу тебе ещё вот что, — прошептал Рехмира совсем уже тихо, почти касаясь губами уха царского сына Куша. — Может быть, тот роскошный подарок, который ты намереваешься послать фараону, стоило бы приберечь для наследника?..