Проблемы генезиса китайского государства

Васильев Леонид Сергеевич

Глава первая. Сущность проблематики

 

 

Может показаться, что генезис государства - вопрос в науке, во всяком случае в марксистском обществоведении, давно и хорошо известный и в принципе решенный. Однако при углубленном подходе с учетом последних достижений науки эту проблему нельзя назвать простой и ясной. Напротив, чем глубже погружаешься в нее, тем более сложной и противоречивой она оказывается, тем больших усилий требует не только для своего окончательного решения (об этом пока нет речи), но даже и для правильного ее понимания, для проникновения в ее суть. К такому выводу подводит вся совокупность материалов, накопленных наукой за последнее столетие, особенно в XX в., причем имеются в виду как многочисленные фактические данные, касающиеся образа жизни, уровня производства и культуры, характера социально-политической структуры различных первобытных, предгосударственных и раннегосударственных образований древности и современности, так и исследования, посвященные интерпретации этих данных.

Факт и его интерпретация - основы, на которых стоит наука, причем одно зависит от другого: накопление фактов требует их интерпретации; интерпретация позволяет лучше усваивать новые факты, вписывающиеся в созданную схему. Здесь есть своя логика, своя внутренняя динамика: факты постоянно прибавляются; все возрастающая сумма все более разнообразных данных приходит в противоречие со схемой и требует новой интерпретации, модернизированной схемы, учитывающей отклонения и разночтения и могущей на некоторое время служить основой для дальнейшего накопления и осмысления все новых и новых фактов. Этот элементарный эвристический постулат едва ли нуждается в развернутой аргументации: сила и убедительность его наглядно демонстрируются любой из многих отраслей современной науки. Не является исключением и история.

Справедливость высказанного тезиса лучше всего, пожалуй, подтверждается недавней дискуссией об «азиатском» способе производства, которая в 60-70-х годах вновь обратила внимание. специалистов на многие слабости существующей в марксистской историографии жесткой однолинейной пятичленной схемы формаций, в частности, на то, что подавляющее большинство не столько даже азиатских, сколько неевропейских докапиталистических обществ весьма резко, начиная с фундаментальных параметров структуры, не соответствуют тем эталонам «рабовладельческого» и «феодального» способов производства, которые на протяжении вот уже свыше полувека считаются у нас основой для интерпретации фактов из истории докапиталистической эпохи. Неудовлетворительность этих эталонов в ходе дискуссии стала очевидной для всех, как противников, так и сторонников пятичленной схемы. Разница была лишь в том, что первые пытались ее отвергнуть, заменив новым вариантом, тогда как последние стремились как-то подправить прежние построения - прежде всего за счет максимального расширения их внутренней емкости. Существенно поколебав пятичленную схему, дискуссия пока не привела к замене ее новой, более предпочтительной с точки зрения удовлетворительной интерпретации фактов. Но тем не менее она много сделала для этого, прежде всего тем, что привлекла внимание к идее Маркса об «азиатском» способе производства.

 

К. Маркс об «азиатском» способе производства и восточном государстве

Термин «азиатский способ производства» введен в обществоведение К. Марксом почти полтора века назад. Условность его несомненна - особенно сегодня, когда наука шагнула далеко вперед и обнаружила структуры, аналогичные древнеазиатским, почти в любой части земного шарад Но дело далеко не в термине, появление которого во времена Маркса было логичным и вполне оправданным: материал о восточной общине и восточном деспотизме в те времена черпался наукой в основном из истории стран Азии. Дело в сути проблемы. Что имел в виду Маркс, когда он ввел в науку такой термин? На какие данные он при этом опирался, какие выводы делал?

Как в ходе дискуссии, так и после нее в нашей стране и за рубежом было опубликовано немало специальных трудов, включая объемистые монографические исследования, авторы которых ставили своей целью подытожить и проанализировать идеи Маркса по всем упомянутым вопросам (см. [60; 70; 155; 156; 180; 240; 254; 255]). В них и во многих иных работах уделено большое внимание выяснению сути концепции Маркса как в связи с особенностями развития выделенных им «азиатских», «восточных» обществ, так и вообще в связи с подходом его к анализу неразвитых общественных структур.

Маркс был далеко не первым, кто обратил внимание на особенности азиатских структур. Идея о существовании восточного деспотизма, принципиально отличного от форм политической организации в Европе, была отчетливо выражена уже в «Политике» Аристотеля [6, с. 136-137]. Изданные в средневековой Европе в XIII в. сочинения Аристотеля способствовали распространению понятия «деспотия» в политической мысли той эпохи, а в XIV в. была сформулирована и концепция «азиатского деспотизма», которая связывалась с отсутствием частной собственности и правовых гарантий. Символом такого рода структуры уже с XVI в. стала считаться Османская империя с абсолютной властью султана (см. [240, с. 6-7]). Начиная с XVII в. все чаще посещавшие страны Востока путешественники, миссионеры и купцы обращали внимание на специфику этих стран, сводившуюся прежде всего к сильной роли центральной власти (восточный деспотизм), абсолютному преобладанию государственной и отсутствию частной (во всяком случае сравнимой с европейской раннекапиталистической) собственности, раболепию подданных перед властителем, низших перед высшими, застойности, косности и т. п. Правда, по мере накопления материала картина восточного общества становилась все более сложной и противоречивой. Наряду с застойностью вырисовывалась стабильность централизованной администрации, с косностью - строгий моральный стандарт, с деспотизмом — институты, направленные на ограничение произвола власти. Все более сложными оказывались производственные отношения и связанные с ними отношения собственности. Естественно, что это вызывало у европейцев потребность разобраться в противоречивой информации и как-то оценить характер азиатского общества, воспринимавшегося в XVIII и даже в XIX в. еще в виде сравнительно однородной, внутренне недифференцированной «восточной» структуры.

Анализ сведений о восточных обществах привел уже в XVIII в. к появлению как резкой критики (Ш.-Л. Монтескье, Д. Дефо), так и апологетики (Вольтер, Ф. Кенэ) восточных порядков [60, с. 83—93; 180, с. 40 и сл.]. Знаменитый политэконом А. Смит, вскрывший разницу между рентой собственника и налогом государства, обратил внимание на отсутствие на Востоке различий между ними и пришел к выводу, что там суверен относится к земле одновременно как собственник и как представитель публичной власти, не отделяя одно от другого [67, с. 495, 525, 583; 180, с. 39]. Наконец, вершиной анализа восточных структур в домарксовый период явились на рубеже XVIII—XIX вв. работы Гегеля, лучше других вскрывшего основы восточного деспотизма, обратившего внимание на механизм власти и феномен всеобщего бесправия, на высшие регулирующе-контролирующие и организаторские функции государства и всей системы администрации в Азии, в частности в Китае [28, с. 96—207].

Разумеется, первые работы о Востоке содержали немало ошибок и явных упрощений. Но существенно, что главное в специфике восточных обществ в них было подмечено в основном верно, так что в дальнейшем на протяжении долгих десятилетий, даже веков вновь накапливавшиеся факты сравнительно непротиворечиво вписывались в сложившиеся представления. Пожалуй, только с начала XX в. лавина новых материалов из истории неевропейских народов превратила эти представления о Востоке в сильно устаревшие, хотя и далеко не потерявшие своего значения.

Маркс был знаком с историей Востока и исследованиями по его структуре, причем его острый аналитический ум легко уловил суть проблематики: Восток для него был наиболее ранним и примитивным вариантом развития докапиталистических обществ, причем вариантом хотя и существенно отличным, но в то же время вполне сопоставимым с выделенными им двумя другими — античным и феодальным. «В общих чертах,— писал он в предисловии к "Критике политической экономии",— азиатский, античный, феодальный и современный, буржуазный, способы производства можно обозначить, как прогрессивные эпохи экономической общественной формации» [1, с. 7].

В этой хорошо известной цитате упомянуты, одна за Другой в определенной последовательности четыре стадии социально-экономического развития, а слово «формация» употреблено в непривычном для нас, расширительном значении. Вообще "следует напомнить, что Маркс не сформулировал законченную теорию формаций — пятичленная схема их была создана после него. Но весь контекст его работ дает основания для вывода, что четвертую из указанных стадий следует вычленить как единицу более высокого таксономического порядка, тогда как первые три могут быть поставлены рядом друг с другом. Это подтверждается и той схемой, которая сложилась к концу его жизни, «когда стали проясняться в науке контуры "доисторической" организации» [8, с. 72]; она была составлена из двух основных формаций — первичной (архаической, первобытнообщинной) и вторичной, уже знакомой с социальными антагонизмами, в рамки которой Маркс включал все выделенные им четыре способа производства. Важно отметить, однако, что в единой вторичной формации Маркс видел две «крупные формы», докапиталистическую и капиталистическую, первая из которых как раз и членилась на три части в соответствии с формулой о «прогрессивных эпохах экономической общественной формации» - азиатской, античной, феодальной (см. [8, с. 73; 63, с. 70]).

Итак, Маркс знал о восточном обществе, был знаком, правда из вторых рук, с его структурой и нашел ей место в своей общей генеральной схеме истории общества. Но не остановился на этом. В насыщенной глубокими и интересными сопоставлениями работе «Формы, предшествующие капиталистическому производству» он дал специальный сравнительный анализ всех трех докапиталистических форм. Изучение упомянутой работы, являющейся лабораторией мысли исследователя, показывает,что по многим основным параметрам — по характеру собственности, соединения производителя со средствами труда, роли внешней (внеобщинной) власти в процессе производства и т.п.— три формы сильно различались между собой [26]. Существенно подчеркнуть, что эти различия были, по мысли Маркса, чисто структурными, т. е. внутренне детерминированными, связанными с присущей каждой форме имманентными специфическими особенностями, но отнюдь не с последовательностью их появления на свет, предполагающей вызревание более поздних из них на основе или из недр более ранних. Другими словами, не отрицая того очевидного факта, что азиатская, античная и германская формы были, по Марксу, зародышами трех прогрессивно-последовательных по отношению друг к другу способов производства, нельзя забывать о том, что эти формы он анализировал в плане параллельного их сопоставления и раскрытия специфики их развития ab ovo. И именно это дает основание видеть в указанных формах не только и не столько сменяющие друг друга стадии, сколько варианты единой докапиталистической макроструктуры, первой «крупной формы» вторичной формации.

Начиная свой анализ каждой из трех форм с клеточки общества — его общины, Маркс показал, каким образом сложились в античном и германском обществе присущие им отношения собственности и производства, как античная община привела к развитию рабовладения, а германская — феодализма. Оба способа производства, сложившиеся на основе этих двух сравнительно более поздних форм, второй и третьей, отличались разделением общества на антагонистические классы, в основе чего лежала частная собственность господствующих классов, рабовладельцев и феодалов. Анализ первой и наиболее ранней общины, азиатской, привел Маркса к несколько иным выводам.

Он обратил внимание на ее исключительную внутреннюю цельность, прочность и монолитность, свойственную именно ей слитность индивида с коллективом. Именно община как коллектив опосредует собой все то, чем владеет каждый в ее рамках. Отсюда специфическое положение индивида: участвуя в процессе производства в рамках общины, он (даже если имеет полученный от общины собственный надел) не отдаляется от коллектива и в силу этого никогда не становится собственником, оставаясь только владельцем обрабатываемого им надела и полученного им продукта. Собственность же, первоначально коллективная (общинная, племенная), с течением времени все более трансформируется в верховную собственность возвысившегося над общинами правителя, выступающего в качестве обоготворенного символа коллектива, его верховного повелителя, «связующего единства».

Встав над общинами, восточный деспот на правах «связующего единства» присваивает себе исключительное право распоряжаться совокупным продуктом коллектива. Выступая в качестве высшего управителя возникающего на этой основе административно-политического объединения, государства, деспот присваивает прибавочный продукт общины (или по крайней мере часть его) «как в виде дани», так и в форме совместных работ «для прославления единого начала — отчасти действительного деспота, отчасти воображаемого племенного существа, бога» [3, с. 464].

Отталкиваясь от произведенного анализа, Маркс реконструирует характер связи между общинами и их эксплуататорами, олицетворенными деспотом. Отрицая существование здесь какой-либо частной собственности, он выдвигает тезис, согласно которому «общины выступают лишь как наследственные вл¬дельцы» по отношению к связующему единству, верховному собственнику, именно в силу этой верховной собственности имевшему право на их прибавочный продукт [3, с. 463].

Итак, по Марксу, азиатская структура — биполярное единство общин и возвысившегося над ними государства, олицетворенного восточным деспотом. Внутренняя связь в такой структуре в принципе аналогична той, что и в двух остальных: эксплуатация господствующими верхами производителей с присвоением их прибавочного продукта и использованием их труда. Но существенна и разница: на верхнем полюсе стоят здесь не частные собственники типа рабовладельца или феодала, но олицетворенное деспотом (и предполагающее, естественно, существование административного аппарата) государство, взимающее с подданных (с общин) ренту-налог: «Если не частные земельные собственники, а государство непосредственно противостоит непосредственным производителям, как это. наблюдается в Азии, в качестве земельного собственника и вместе с тем суверена, то рента и налог совпадают, или, вернее, тогда не существует никакого налога, который был бы отличен от этой формы земельной ренты. При таких обстоятельствах отношение зависимости может иметь политически и экономически не более суровую форму, чем та, которая характеризует положение всех подданных по отношению к этому государству. Государство здесь — верховный собственник земли. Суверенитет здесь — земельная собственность, сконцентрированная в национальном масштабе. Но зато в этом случае не существует никакой частной земельной собственности, хотя существует как частное, так и общинное владение и пользование землей» [2, ч. II, с. 354].

Государство, о котором идет речь в приведенной цитате, возникает в условиях отсутствия частной собственности и противостоящего производителям класса частных собственников; оно складывается как результат объективной потребности коллектива (общин) в организации производства в крупных масштабах (в частности, Маркс имел в виду ирригацию). Очень важно обратить внимание именно на указанный аспект проблемы.

Показательно, что Маркс, давший миру образец классового анализа, вообще не применяет понятия «класс» по отношению к азиатским структурам. И это отнюдь не случайное умолчание; он просто не видит места для классов и тем более классовых антагонизмов в той структуре с ее отсутствием частной собственности, которая была им описана и которая, по его мнению, была присуща восточным обществам, причем не только древним. Подобный подход, однако, отнюдь не адекватен признанию бесклассовости азиатской структуры в полном смысле слова. Пусть классов нет, так как они не сложились и не могли возникнуть при отсутствии частной собственности. Но есть социальное и имущественное неравенство, есть социальный антагонизм, причем весьма и весьма суровые, подчас по своим проявлениям вопиющие, даже кое в чем несравнимые с европейскими классовыми. Я имею в виду восходящий к гегелевскому анализу восточных обществ тезис о «поголовном рабстве» на Востоке[3, с. 485].

Касаясь этой проблемы, Маркс подчеркивал, что отдельный человек, т. е. подданный восточного государства, существующий в рамках азиатской формы собственности, «никогда не становится собственником, а является только владельцем, он, по сути дела, сам — собственность, раб того, в ком олицетворено единство общины, и поэтому рабство не подрывает здесь условий труда и не видоизменяет существо отношения» [3, с. 482]. Очень важная, принципиальная мысль. Рабство в азиатском обществе не может активно и эффективно менять существо отношений, ибо для этого нет базы — частной собственности. Маркс особо настаивал на том, что рабство и крепостная зависимость, которые он обычно рассматривал как параллельные однопорядковые и сопоставимые явления, являются производными, никогда не первоначальными отношениями, что они представляют собой дальнейшие ступени «развития собственности, покоящейся на племенном строе», и «неизбежно изменяют все его формы», однако «меньше всего могут они это сделать при азиатской форме» [3, с. 482]. Иными словами, возникающие и при азиатской форме рабство и крепостничество не становятся доминирующим типом отношений.

Не рабы и не крепостные, а крестьяне-общинники были в восточном обществе основным эксплуатируемым и политически бесправным социальным слоем, причем степень их эксплуатации и бесправия могла быть сколь угодно большой. Следует особо отметить, что Маркс отнюдь не заблуждался на сей счет и не строил иллюзий в стиле Вольтера. Как раз напротив, он не раз клеймил деспотизм и произвол на Востоке, отмечал отсутствие там свободы личности с ее юридически гарантированными правами. И классическая фраза о «поголовном рабстве», несмотря на ее явную метафоричность, была точной и суровой оценкой социально-политической структуры - обществ Востока.

Таким образом, социальные антагонизмы Марксом отнюдь не игнорировались. Но он не считал их классовыми, во всяком случае в том смысле, как он обычно применял понятие «класс». Сущность таких антагонизмов, как и сущность эксплуатации в азиатских обществах, проявлялась во взаимоотношениях между государством и его аппаратом управления и принуждения, с одной стороны, и массами крестьян-общинников, т. е. основным контингентом подданных восточного государства — с другой. Но что же это в таком случае за государство, на какой основе оно возникло?

Подробно разбирая проблему общественных должностей в первобытных общинах, Ф. Энгельс в «Анти-Дюринге» обратил внимание на то, что именно носители такого рода должностей, использовавшие отправление своих общественно полезных и даже, я бы сказал, общественно необходимых функций подчас «в целях обогащения», были «облечены известными полномочиями» и являли собой «зачатки государственной власти». Развивая ту же мысль в полемике с Дюрингом, Энгельс писал: «Нам нет надобности выяснять здесь, каким образом эта все возраставшая самостоятельность общественных функций по отношению к обществу могла со временем вырасти в господство над обществом; каким образом первоначальный слуга общества, при благоприятных условиях, постепенно превращался в господина над ним; каким образом господин этот выступал, смотря по обстоятельствам, то как восточный деспот или сатрап, то как греческий родовой вождь, то как кельтский глава клана и т. д.; в какой мере он при этом превращении применял в конце концов также и насилие и каким образом, наконец, отдельные господствующие лица сплотились в господствующий класс. Нам важно только установить здесь, что в основе политического господства повсюду лежало отправление какой-либо общественной должностной функции и что это политическое господство оказывалось длительным лишь в том случае, когда оно эту свою общественную должностную функцию выполняло» [4, с. 184]. Подобное представление об истоках государственной власти и государства разделял и Маркс, не раз подчеркивавший общественно-должностные функции государства как организатора производства: «Общие для всех условия действительного присвоения посредством труда, ирригационные каналы, играющие очень важную роль у азиатских народов, средства сообщения и т. п. представляются в этом случае делом рук более высокого единого начала - деспотического правительства, витающего над мелкими общинами» [3, с. 464].

Изложенное позволяет заключить, что теория Маркса о характере восточного общества и государства выглядит примерно следующим образом. В условиях отсутствия частной собственности исполнение общественно необходимых социально-политических и производственно-технических функций вело к появлению слоя людей, поднявшихся над первобытными общинами. Опираясь на авторитет общественных должностей и на зарождавшийся аппарат власти, этот слой с течением времени становился все более могущественным и независимым от коллектива. Логическое развитие описываемого процесса вело к абсолютизации сакрализованной власти вождя, ставшего во главе иерархии управителей, превратившегося в обожествленного деспота, в символ разросшегося коллектива, в «связующее единство» складывающегося государства, наконец, в «верховного собственника».

Данные современных исследований убедительно свидетельствуют, что ранняя и в силу необходимости фрагментарная теория-схема Маркса оказалась в конечном счете много предпочтительней пришедшей ей на смену в XX в. (речь идет об априорном постулировании структурообразующей функции рабовладения для всех древних и феодализма — для средневековых обществ в рамках пятичленной схемы формаций). Обратимся к анализу этих данных.

 

Генезис социальных связей. Реципрокность и редистрибуция

Современные социологи определяют общество как коллектив людей обоего пола, связанных общими потребностями и целями и взаимодействующих ради их удовлетворения [85, с. 2]. В конечном счете общество — это упорядочение, организация, система норм [235, с. 346—352]. Оно рождается в тесной связи с природой. Но как феномен не базируется на ней — скорее противостоит ей. Основа общества — культура. Однако культура — тоже социальный факт. Пытаясь выйти из создавшегося противоречия, известный современный антрополог К. Леви-Стросс предположил, что в качестве первоосновы социокультурного начала следует выделить сексуальное поведение. В отличие от других инстинктов, восходящих к биологическому, секс для своего удовлетворения требует двоих, что и создает условия для социализации: первоначальным социальным фактором был запрет инцеста ([193, с. 32]; см. также [83, с. 35—36]).

В этом он не был оригинальным. Многие специалисты, видели истоки социального в обуздании «зоологического индивидуализма» [64, с. 242; 72, с. 56; 237, с. 80]. Но Леви-Стросс пошел дальше других. Отказ от инцеста он связал со следующим важным социальным фактом — с обменом женщинами ([192, с. 113—114]; см. также [209, с. 332]), что создало условия для установления прочных связей по принципу «я — тебе, ты — мне» [189, с. 277; 193, с. 32]. Именно обмен женщинами вызвал к жизни фундаментальный принцип эквивалентного дара, который стал затем центральным пунктом всей дистрибутивной системы общества [83, с. 37] (подробнее см. [192; 185; 186; 217, с. 188—200]).

Опираясь на исследование М. Мосса о феномене дарообмена [212], Леви-Стросс увидел в такого рода коммуникации структурную основу культуры, ее код. Обмен дарами — основа кодифицированной нормы поведения, на базе которой со временем сложилась та система экспектаций с запретами и санкциями за их нарушение, которая жестко регулирует образ жизни индивида и общества. (Структурализм Леви-Стросса [190]. достаточно убедительно воссоздает механизм генезиса социокультурного импульса огромной силы. И хотя эта теория воспринимается отнюдь не безоговорочно, а подчас и критически [82, с. 131 и сл.; 146, с. 484—492], ее генеральный тезис о том, что инцест - табу и обмен женщинами явились первоосновой нового типа структуры, т. е. общества, заслуживает внимания. Сложившаяся на основе подобного рода обмена система брачных связей способствовала установлению нормативного родства, вследствие чего были определены старшинство поколений, брачные классы и в конечном счете возникли первые социально-родственные общности.

Наиболее ранние из них — их подчас именуют племенами, но правильнее употреблять термин «этническая общность» — обычно состояли из нескольких автономных локальных групп, состав которых не отличался стабильностью. Комплектовавшиеся из представителей двух или нескольких тотемических родов, члены которых имели право и были обязаны вступать в брачные отношения между собой, эти группы ныне неплохо изучены специалистами [157; 216]. Брачные связи в такой группе, состоявшей обычно из парных семей, строго регулировались принципом инцест-табу. Группа была структурно гибка и динамична, составляющие ее парные семьи и неженатые индивиды могли легко покидать ее и присоединяться к соседней, причем такой отсев происходил регулярно. Группа вообще могла легко распасться и затем возникнуть в новом составе — но при этом обязательно из числа членов данной этнической общности. Время существования группы невелико — но обычно не менее чем год [141, с. 187]. Крепость союза брачной пары тоже не абсолютна. Разводы легки, причем существен сам принцип: женщина — равноправный партнер в браке, не обремененный заботами о воспитании потомства, которые лежали на плечах коллектива. Известны случаи, когда женщина вступала в брак на протяжении жизни 6—8 раз [72, с. 73].

Фундаментальный принцип локальной группы — ее эгалитарность. Все равны и равноправны, хотя ролевые функции, строго различавшие мужчин и женщин, старших и младших, взрослых, стариков и детей, всегда определяли известное неравенство в потреблении. Но это неравенство иного плана, генетически восходящее к неравенству, известному и в мире животных.

Социальные же права и обязанности эгалитарны. Все имеют равный голос. Каждый волен принять самостоятельное решение, вплоть до разрыва с группой. Никто ни над кем не довлеет, и ничье решение не обязательно для остальных. Разумеется, такой эгалитаризм не имеет ничего общего с демократизмом, т. е. правом на свободное и сознательное волеизъявление индивида. Во-первых, центробежной тенденции эгалитаризма противодействовала автоматическая солидарность в рамках данной этнической общности, за пределами которой индивид, как это хорошо показано В. Р. Кабо на примере австралийских аборигенов, практически не мыслил своего существования [38, с. 232—240]. Условия существования требовали жесткой конформности поведения, полного соответствия сложившимся экспектациям группы [143, с. 107—114; 160, с. 174], так что новации обычно бывали лишь ответом на изменившуюся ситуацию [215, с. 248—251]. Во-вторых, эгалитарность, как упоминалось, не была абсолютной. Обладавшие наибольшими потенциями и приносившие в группу наибольшее количество пищи заметно выделялись среди остальных.

Примером такого рода локальной группы могут служить формы социальной организации у индейцев намбиквара (район Амазонки), описанные в свое время К. Леви-Строссом, тогда еще начинающим антропологом. Группа, с которой он провел несколько недель, состояла из нескольких десятков человек, связанных родственными и брачными узами. Структурно группа была рыхла, в ней нередко случались интриги и конфликты, а в качестве медиатора выступал выборный лидер из числа охотников старшего поколения. Основные функции лидера — идти первым по военной тропе, выбирать стоянку, руководить сезонными работами, отвечать за порядок в группе, причем все эти функции он осуществлял, опираясь лишь на свой престиж, никаких иных рычагов власти у него не было. Вождь должен был все знать и уметь, но главное — быть щедрым. Все, что он имел или приобретал, вождь отдавал группе, получая взамен уважение и престиж. Кроме престижа на долю лидера выпадала одна, но существенная привилегия: право на нескольких жен — в отличие от других мужчин группы. Реализация такого права порой создавала половой дисбаланс, но группа мирилась с ним при условии, что аппетиты лидера были умеренными. Важно отметить также, что далеко не всякий соглашался стать лидером. Одни стремились к этому, другие отказывались, если даже на них падал выбор [191].

Выводы Леви-Строаса подкрепляются рядом других данных [188, с. 106—115; 206, с. 73—75]. В обществах описанного типа еще нет лидеров с неограниченной наследственной властью. Вместо нее — эффективное общественное мнение с конформным осуждением и высмеиванием отклонений от нормы [258, с. 263], с состязаниями вместо суда (песни у эскимосов). Лидерство в таких группах является, функцией личных способностей, и принцип меритократии в этом смысле пока еще нерушим. И хотя описываемое общество содержит и даже поощряет индивидуальное неравенство — причем не только ролевых функций, но и способностей, возможностей индивида,— оно все-таки является эгалитарным. Для того чтобы это выглядело убедительней, обратим внимание на экономические основы его существования.

Среднее число членов локальной группы обычно около 25— 50 [150, с. 38; 188, с. 98; 238, с. 92—93; 250, с. 125]. Группа ведет полуоседлый либо бродячий образ жизни, изменяющийся в зависимости от зоны обитания, рода охоты и т. п., причем в любом случае она, как и соседние с ней группы данной этнической общности, привязана к определенной территории, к которой относится как к своей и в пределах которой перемещается [111, с. 187; 159, с. 434—436; 188, с. 98—99]. Плотность населения обычно низка — от 0,01 до 2 человек на квадратную милю [150, с. 28], так что бывает, что на территории, где охотится и собирает плоды данная группа и даже целая общность, урожай превышает ее потребности. Тогда подчас приглашаются для сбора плодов соседи, в том числе и из других общностей, как это бывает у шошонов и австралийцев [159, с. 435]. Обычно каждая группа находится на полном самообеспечении, иногда, однако, некоторые из них связаны регулярным обменом с соседями. Например, такие связи существовали между прибрежными и внутренними лесными группами андаманцев [188, с. 99]. Как же обеспечивает группа себя всем необходимым и какие нормы определяют практику добычи и потребления пищи?

Специальные исследования в области экономической антропологии (Б. Малиновский, М. Херсковиц, К. Поланьи, Д. Дальтон, Р. Ферс и др.) показали, что экономика и вообще хозяйственная структура примитивных и архаичных докапиталистических обществ строится на принципиально иной основе по сравнению с законами частнособственнического общества и тем более капиталистического рынка. Суть различий в том, что экономические отношения в древних обществах, о которых идет речь, не являют собой особую и тем более детерминирующую сферу, а погружены в социальные отношения, составляя вместе с ними как бы единое целое [65, с. 51, 56, 57; 119, с. 15; 151; 228, с. 65—66; 234, с. 11]. Подобная первобытная нерасчлененность придает примитивной структуре облик весьма своеобразного феномена. Здесь нет еще материальной заинтересованности, жажды наживы, стяжательства, стремления к увеличению потребления, к обогащению и т.п. В центре системы ценностей находится нечто иное: жажда престижа и уважения, авторитета и социального признания, достигнутых за счет отказа от излишних материальных благ, которые, будучи предоставлены другим, воспринимались как щедрый дар и реализовывались в рамках эгалитарного потребления. И эта система ценностей стимулируется сложившимися нормами, которые не только поощряют, но подчас прямо-таки обязывают удачливого охотника делиться своей добычей, подчеркивают его обязательства перед группой.

Дело в том, что система добычи пищи, ее распределения и потребления была основана на принципе уравнительности: каждый член группы имел право на часть продукта вне зависимости от того, принимал ли он участие в добыче, просто в силу его принадлежности к этой группе [66, с. 20—21]. Иначе первобытная группа не могла бы существовать. Добывание пищи было главным занятием группы: удачная охота означала обилие пищи (порой до 20—30 фунтов мяса на человека за сутки), причем продукт следовало быстро потребить, так как он в большинстве случаев не подлежал длительному хранению [129, с. 340—341; 142, с. 90; 188, с. 97]. Зато потом могли следовать долгие недели скудного, а то и полуголодного существования. Такой ритм был нормой, и именно он определял социальные стереотипы поведения.

Локальной группе принадлежала территория, по которой она перемещалась в поисках пищи. Добыча ее была всегда делом индивидуальным: орудия производства, оружие, инвентарь были в личной собственности индивидов. Женщины имели корзину, посуду, нож, одежду, люльку; мужчины — лук и стрелы, нож, капкан, сеть и т.п. [153, с. 371, 374; 188, с. 99]. Господствовал принцип, согласно которому все, что сделал человек и чем он пользуется, принадлежит ему, а что сверх этого — может быть доступно и другим [153, с. 372]. Вооруженный своими нехитрыми орудиями труда, каждый добывал пищу. И если исключить крайности (попытки отлынивания и беззаботности сурово карались презрением и насмешками, что было весьма суровой санкцией в коллективе, где престиж ценится и стоит столь высоко), каждый справлялся со своим делом в меру своих возможностей. Более того, каждый считал делом чести добиться максимально возможного и принести как можно больше. Но люди всегда различались не только силой, умом, ловкостью, опытом, но также и предприимчивостью, охотничьей удачей и т. п. Одни приносили больше, другие меньше. Естественно, что лучшие получали наибольшую долю престижа и уважения, именно они завоевывали авторитет в группе, из их числа выдвигались и избирались лидеры.

Итак, дистрибутивная система в группе предельно проста: каждый вносил в общий котел, сколько мог, и каждый черпал из него, сколько ему нужно (и сколько можно). Будучи системой взаимных коммуникаций, группа на практике осуществляла зафиксированный Леви-Строссом принцип эквивалента. Суть его в том, что тот, кто приносит и дает больше, больше и получает. Экономический аспект проявления этого генерального принципа К. Поланьи обозначил термином «реципрокность», что означает взаимообмен материальными благами, дарами, деятельностью и т. п. В системе реципрокного обмена принимали участие все. Однако не все в нем находились в одинаковом положении, причем именно разница таила в себе зародыш разложения эгалитарной структуры, которое было связано с появлением избыточного продукта.

Проблема избыточного продукта сложна. Об абсолютном избытке едва ли вообще может идти речь — говорить приходится только об относительном, т. е. о какой-то части продуктов и услуг, которую изымают из фонда потребления и направляют на определенные цели [225, с. 321—335]. Разумеется, это может быть осуществлено лишь тогда, когда коллектив обеспечен, как подчеркивал Ю. И. Семенов, минимально необходимым ему жизнеобеспечивающим продуктом [66, с. 22]. И хотя полное обеспечение такого рода возможно лишь после неолитической революции, т. е. перехода к регулярному производству пищи, земледелию и скотоводству, некоторый избыток мог спорадически возникать и в оптимальных экологических условиях существования групп охотников и собирателей.

Обычно каждый охотник, возвращаясь с добычей, обязан был делиться ею: он нес свою добычу открыто — это было делом чести, ибо охотничьи трофеи повышали престиж [182, с. 44]. Тот, кто оказывался случайным свидетелем его удачи, иногда имел право на четвертую часть добычи [159, с. 442— 443]. Подобные факты явственно свидетельствуют, что пища, добытая охотником, не принадлежала ему одному [182, с. 8]. Однако удачливый охотник не просто вносил свою долю, а как бы дарил ее коллективу. По меткому определению Г. Пирсона, такого рода «престижная экономика» хорошо вписывалась в социальную сеть и элиминировала те возможные осложнения, которые неминуемо возникали бы при отсутствии свободной циркуляции пищи [225, с. 337—338]. Это означало, что излишек пищи посредством механизма ее перераспределения автоматически преобразовывался в высоко ценившиеся социальные блага [153, с. 413], т. е. в престиж, обладание которым сулило немало потенций.

Индивидуальный акт добычи пищи и дарения ее группе с течением времени все более индивидуализировался, так что считалось само собой разумеющимся, что именно добывающий имеет право распорядиться своей добычей. Подразумевалось, что он отдаст ее, но отдаст именно как свой дар, в обмен за что приобретет престиж, накопление которого являет собой заметный шаг к привилегиям. Специалисты давно обратили внимание на то, что наличие избытка достаточно строго коррелируется с появлением привилегий [153, с. 403]. Неудивительно, что в обществах, где избыток был частым гостем, упрочивалось и приобретало силу традиции представление о привилегированном положении тех, кто обладал престижем. С переходом к регулярному производству пищи даже там, где не было оптимальных условий для производства зерна и где сельское хозяйство надолго застряло на этапе незернового (корне- и клубнеплодного) земледелия и ограниченного домашнего скотоводства (птица, собака, свинья), ситуация в указанном смысле стала меняться еще более интенсивно. Семьи, обладавшие материальным достатком, стремились обменять его на престиж, а добившиеся престижа стремились к привилегиям, к власти. Именно в этот момент возникали и конституировались первые устойчивые формы социального неравенства.

 

Ранние формы социального неравенства

На смену эгалитарному приходит общество, основанное на неравенстве в его простейшей модификации — ранговой, суть которой в том, что в рамках данной общности фиксируется ограниченное и достаточно строго определенное число позиций высокого статуса [133, с. 109—184], которые замещаются домогающимися их претендентами, причем успеха достигают те, кто отвечает комплексу различных критериев, включая возраст (поколение), положение в семейно-клановой группе, личные качества, престиж и активное участие в практике реципрокности в виде щедрых раздач. Претенденты, о которых идет речь, используют в качестве главного орудия достижения цели тот избыточный продукт, который оказывается в их руках, и это практически означает, что с помощью системы социальных рангов регулируется распределение излишков, по-прежнему поступающих в общий котел для совместного потребления, но теперь уже идущих туда в несколько иной форме. Иными словами, господствует все тот же фундаментальный принцип эквивалента, но древняя практика реципрокности трансформируется в специфическую систему перераспределения, редистрибуции. Согласно формулировке известного антрополога М. Фрида, путь от эгалитарного общества к ранговому представляет собой движение от реципрокности к редистрибуции [132, с. 719].

Разумеется, реципрокность при этом отнюдь не отмирает, оставаясь, как и ранее, генеральным принципом взаимоотношений. Новое же в том — согласно формулировке одного из корифеев экономической антропологии, К. Поланьи, введшего в науку оба рассматриваемых понятия,— что система редистрибуции возникает и существует параллельно с реципрокностью с того момента, когда средства коллектива начинают скапливаться в одном месте и в одних руках, т. е. когда появляется и развивается практика централизованного их перераспределения [227, с. 253], даже если речь идет о перераспределении продукта в рамках небольшой семейно-клановой группы, с чего, собственно, и берет свое начало возникновение регулярной редистрибуции.

В эгалитарном примитивном обществе собирателей и охотников проблемы редистрибуции не существовало: механизм реципрокности и традиция гарантировали обязательное коллективное потребление всего добытого продукта, даже если он был в избытке. В более развитом обществе производителей, земледельцев и скотоводов эта проблема не могла не возникнуть. Дело в том, что непрочные у собирателей парные семейные ячейки при переходе к оседлости и cистематическому производству пищи неизбежно трансформировались в более крепкие и достаточно многочисленные семьи, семейно-клановые микроструктуры, имевшие к тому же тенденцию к разрастанию в систему родственных кланов и субкланов. Группа близких родственников — потомков одной семейной пары, чаще всего по одной определенной линии, мужской или женской, — вместе с их брачными партнерами и детьми обычно являли собой низовую семейно-клановую ячейку, построенную по нормам строгой экзогамии.

Именно эти семейно-клановые группы стали первичной социальной ячейкой оседло-земледельческого (а позже и кочевого) общества. Как легко понять, внутренние связи их были неизмеримо теснее тех, что связывали между собой членов локальной группы. Неудивительно, что в новой ячейке сильней и много устойчивей была практически непоколебимая позиция ее главы. Главой группы обычно был отец-патриарх, имевший одну или нескольких жен и проживавший со своими детьми (часто тоже женатыми),братьями и другими родственниками и домочадцами в рамках единого общего домохозяйства, имевшего характер замкнутого компаунда. На его территории каждая женщина с ее детьми имела свою хижину (комнату с кухней), хижины были и для мужчин, иногда отдельное жилище предоставлялось главе группы. Тут же располагались хозяйственные постройки, амбары, хлевы. Среднее число взрослых в компаунде, по некоторым подсчетам,— семнадцать человек [128, с. 30 и сл.].

Неравенство в подобной группе тщательно закамуфлировано: о каком, собственно, неравенстве может идти речь в рамках семьи, пусть даже большой? Но оно, тем не менее, уже очевидно: положение отца-патриарха много выше статуса остальных [239, с. 17, 64, 75—80]. Функции его частично те же, что и у лидера локальной группы: определение характера деятельности для всех, забота о благосостоянии коллектива, принятие решения при конфликтных ситуациях и т. п. Однако есть и новые заботы, требующие иных способностей и действий. Во-первых, к числу основных достоинств патриарха относятся не столько качества умелого и ловкого добытчика, сколько опыт знающего администратора и организатора, умеющего предвидеть ход событий и принять нужные меры, связанные с решением всего комплекса хозяйственных и социальных забот. Во-вторых, иной становится борьба за достижение и постоянное утверждение престижа. В рамках группы авторитет главы незыблем просто в силу того, что члены семьи отчетливо ощущают свое подчиненное и зависимое от патриарха положение, но зато на передний план выходит задача завоевания авторитета вне группы — в рамках общинной деревни. И вот как раз выполнение этой задачи наиболее наглядно отражает то неравенство — имущественное и социальное,— которое уже существует в ранних земледельческих коллективах.

Речь идет о господствующей системе распределения. Глава семейной группы — еще не собственник, не хозяин всего ее имущества, так как оно по-прежнему считается общим. Но в силу своего положения старшего, ответственного руководителя хозяйства и жизни группы он все более определенно приобретает права распорядителя и функции распределяющего. Именно от его авторитарного решения (в рамках семьи демократии столь же мало, как и эгалитаризма) зависит, кому и сколько выделить для потребления и что оставить в качестве запаса, для накопления и т. п. Он же определяет, как распорядиться излишками, использование которых тесно связано с взаимоотношениями в общине в целом.

Дело в том, что семейная группа не существует сама по себе, как то было с локальной. Она — часть общинной деревни, состоящей из нескольких таких групп, чаще всего родственных между собой (иногда община может состоять из двух или даже нескольких разных частей-кварталов, члены которых связаны брачными связями — двуклановое, многоклановое поселение). Будучи суммой, точнее, простейшей системой автономных семейных ячеек одного или нескольких разных кланов, поселение-община обычно значительно многочисленней группы собирателей, Однако и она имеет свои оптимальные размеры: в среднем 100—200, иногда несколько сотен жителей [188, с. 120; 198, с, 215].

Семейные группы-ячейки в общине автономны, каждая ведет свое хозяйство. И хотя проблема ресурсов еще не встает (земли хватает всем, как и прочих угодий и средств,которые являются общими), субъективные факторы, столь ощутимо проявившие себя в локальной группе, аналогичным образом сказываются и в рассматриваемом случае: одни группы многочисленнее и работоспособнее других, одни главы-патриархи умнее и опытнее остальных, что в конечном счете явственно сказывается на результатах. Одни группы оказываются зажиточнее и крупнее, другие — слабее, причем менее удачливые главы семей расплачиваются тем, что их группы становятся малочисленнее, так как на их долю либо не достается, либо достается меньше женщин (следовательно, меньше в них и детей). Словом, в рамках общины возникает неравенство между группами. Оно не в том, что одни сыты, другие голодны; последнее исключается традиционным механизмом реципрокности. Неравенство в том, что главы процветающих групп оказываются в силу присущих им функций редистрибуции распорядителями скопившегося в их хозяйствах немалого имущества, которое может быть использовано ими для увеличения их личного престижа, социального авторитета и в конечном счете административной власти. Это можно хорошо проследить на классическом примере папуасов Меланезии.

Земледельческая община папуасов чаще всего экзогамна и состоит из групп одного клана. Каждая группа в среднем насчитывает 20—40 человек [233, с. 196—199], причем неравенство между группами очень заметно: главы более зажиточных легче могли покупать себе по нескольку жен, а умножение их числа автоматически вело к дальнейшему увеличению зажиточности, так как жены были весьма продуктивной формой богатства, ибо они выращивали плоды и откармливали поросят. В результате у одних семей было по 30—40 свиней, а у других— считанные единицы. И хотя такие стада еще не рассматривались в качестве личной собственности патриарха и даже существовали нормы, согласно которым семье не следовало есть мясо собственных животных [7, с. 306], они тем не менее приносили их владельцам ощутимые дивиденды. Происходило это при помощи все того же генерального принципа реципрокности: щедро раздаривая мясо всех разом заколотых животных, богатый владелец их не только обеспечивал себе почетное право принять ответный дар при очередной такой же праздничной раздаче, но и приобретал тот самый высоко ценившийся и далеко не всем достававшийся престиж, который делал его «большим человеком» (биг-мэн — в описаниях этнографов).

У папуасов и вообще в Меланезии, где процесс становления администрации единоличного лидера общины еще не был завершен и где система лидерства напоминала олигархию,биг-мэны являли собой группу лиц, занимавших привилегированное положение в обществе. Привилегии же сводились к тому, что имеющие престиж не только задавали тон в общине, но и окружали себя группой преданных им и зависящих от них клиентов, которые приобретались посредством Щедрых угощений.

Система эквивалентного дара в земледельческих обществах более индивидуальна, нежели в локальных группах. Тот, кто дарит имущество другим, даже если это достояние не его лично, а всей группы, главой которой он является, чётко определяет протокол раздачи. Больший и лучший кусок получают равные ему, имеющие престиж, остальным достаются остатки [159, с. 395—396]. В материальном плане угощающий проигрывает: раздав мясо 30—40 свиней, он практически никогда не получит обратно в ходе раздач его соперников такого же количества — хотя бы потому, что далеко не все, принявшие участие в потреблении его мяса, в состоянии отплатить ему тем же. Специальное исследование показало, что разница здесь близка к соотношению 3:1 (племена пилага на Таити [153, с. 169—172]). Но именно такая разница создает как престиж донатора, так и отношения зависимости со стороны тех клиентов, кто принял дар и не возвратил эквивалент.

Итак, дарение возвышает, принятие дара принижает (подробнее см. [212]). Это значит, что в основе роста престижа, авторитета, власти лежит все та же материальная проза. Суть же специфики в том, что отношения такого рода не детерминируются еще экономической властью имущего, собственника. Съеденное стадо не принадлежит тому, кто им распорядился. Другими словами, базой социального возвышения служит не собственность, а право редистрибуции, т. е. распоряжения избыточным продуктом подчиненного данному лидеру коллектива. И именно это обстоятельство — основа основ процесса генезиса пполитической администрации, о котором идет речь.

Папуасский биг-мэн — своего рода кандидат в политические администраторы, в лидеры-старейшины общины, причем право стать им он доказывает в привычных традиционных понятиях реципрокности. Следующий шаг — появление общепризнанного и авторитетного общинного лидера. Из публикации Н. А. Бутинова явствует, что у папуасов общины, достигшие такого уровня, достаточно часто соседствуют с такими, где лидера еще нет [10, с. 120, 133 и сл.]. Как правило, развитые общинные структуры уже имеют своих глав-старейшин, иногда и нескольких.

Они обычно избирались: от личных качеств и компетенции вождя зависело многое, так что мнение должно было быть единодушным. В процессе выборов ведущую роль играли старшие, прежде всего главы семейных групп. Такой была, например, процедура избрания вождей у навахо [247, с. 146—148]. А в поселениях нигерийской общности нупе существовал административный совет из глав семей, который и избирал из числа своих членов старейшину общины [219, с. 300—304]. Но эти нормы относятся к наиболее ранним земледельческим структурам. Для более развитых характерно усложнение процедуры отбора кандидатов в лидеры, в них немалую роль играла система возрастных классов. У йоруба, например, в ряде случаев насчитывалось до пяти возрастных классов: юноши, прошедшие обряд инициации; зрелые мужчины; женатые; старшие из женатых (это практически все те же главы семейных групп); члены административного совета (из числа глав семейных групп). Старшие, т. е. члены двух высших возрастных классов, составляли уже, по существу, две социально привилегированные группы в данном обществе [199, с. 272—275].

Эти социальные ранги являлись еще функцией личных заслуг и достижений и не передавались по наследству, но их появление представляет собой важный шаг по пути становления привилегированных верхов. И снова важно подчеркнуть, что не имущественный статус, а личные достоинства и добытый посредством практики реципрокности и умелого использования права редистрибуции престиж были ключом к возвышению. Только это открывало дорогу к высшему классу-рангу и власти. Доказать свое право управлять другими можно было лишь в терминах престижа и авторитета, причем то и другое следовало спорадически подтверждать. Не имея в своем распоряжении никаких иных средств принуждения, лидер общины действовал в решении конфликтных и иных ситуаций, опираясь только на этот самый престиж. И, надо сказать, по меньшей мере на начальном этапе должность старейшины, главы общины, была связана скорее с расходами, чем с доходами: старейшина общины, обладая правом распоряжаться ее достоянием и

ее избыточным продуктом, в то же время должен был регулярно устраивать щедрые раздачи, когда наряду с общинными амбарами раскрывались и его собственные. Скуповатый старейшина не мог рассчитывать удержаться у власти, а иногда лишался и жизни [239, с. 92—93; 259, с. 71—72].Каждая из описанных выше земледельческих общин являла собой социальную ячейку, автономно существующую рядом с многими другими такими же, обычно связанными с ней родственными узами, не говоря уже о ритуальных контактах, спорадической взаимопомощи и т. п.. Все они вместе создавали порой весьма крупную этническую структуру — общность, исчислявшуюся десятками, а то и сотнями тысяч людей, говорящих на одном, языке, отправляющих одни и те же обряды, знакомых с одними и теми же мифами и порой даже возводящих свое происхождение к одному и тому же тотемическому предку. Словом, речь идет о том, что в прошлом обычно именовали племенем — с той лишь разницей, что рассматриваемая ранняя общность еще не являлась политической структурой.

На протяжении довольно долгого времени базовой формой первичной социально-политической интеграции надобщинного типа считалось именно племя, причем под этим термином имелась в виду и этническая общность, и политическая структура, которую увенчивал имевший административную власть вождь. Еще сравнительно недавно процесс становления политической администрации рассматривался в терминах и рамках именно племенной структуры [242]. Более того, даже один из теоретиков, чьи работы сыграли важную роль в ликвидации привычного и неточного представления о племени, Э. Сервис, в первой из своих обобщающих работ [244] включил племя в схему эволюционных этапов (группа — племя — чифдом — государство) и лишь в окончательном варианте своей теории решительно от этого отказался [245]. В последнее время, само понятие «племя» стало подвергаться резкому критическому пересмотру [221, с. 514—516]. Большую роль в этом сыграла разработка проблемы племени в трудах. М. Фрида [133; 134; 136].

Он обратил внимание на многочисленные данные о сегментарной структуре этнических общностей, лишенных стабильного политического лидерства [213]. Привычно именовавшиеся племенами, они являли собой аморфные образования, структурные связи в которых определяются двумя основными принципами: сегментацией и солидарностью. Сегментация — естественный процесс разрастания общности в благоприятных условиях обитания. Семейная ячейка распадается на несколько родственных групп, составляющих в сумме субклан; субкланы, входящие в данную общину, тоже разрастаются, что влечет отпочкование от материнской общины родственных ей дочерних. Развиваясь по законам цепной реакции, этот процесс, если он не приостанавливается воздействиями извне или иными сложностями (скажем, отсутствием благоприятных условий), приводит порой к расселению общности на широкой территории и к увеличению ее численности до десятков и сотен тысяч членов. Выдвигая принцип «солидарности», авторы имели в виду, что рассматриваемый процесс идет в рамках единой общности — что не исключает, впрочем, спорадической адаптации чужаков, особенно взятых в плен женщин. Солидарность, о которой идет речь, — механическая, восходящая к глубинной традиции, спаянная ритуальной нормой и единством культуры, языка, обычаев, мифов, тотемов и т. п.; она реализуется автоматически, но подчиняется законам энтропии: сила ее убывает с увеличением дистанции, как социально-родственной, так и территориальной (феномен убывающей этнической солидарности).

Сегментация и солидарность действуют достаточно гармонично, обеспечивая силы внутреннего сцепления в структуре по естественно логическому принципу: чем меньше ячейка, тем теснее сплоченность. В рамках семьи солидарность абсолютна, а внутренние конфликты гасятся силой авторитета ее главы. На уровне первичной сегментации в пределах субклана и тем более на уровне общины она меньше, что становится заметным в случае конфликтов, когда каждая семейная группа или субклан автоматически сплачиваются против обидчика. В результате создаются враждебные лагери, основанные исключительно на степени родственной близости по принципу убывающей солидарности (суть конфликта и степень вины той или другой стороны при этом не имеет серьезного и тем более решающего значения). Особенно сильно солидарность действует, когда данной общности угрожает соседняя.

Конкретный пример таких общностей — тив и нуэр северной Нигерии. Они многочисленны (сотни тысяч) и аморфны. В нормальной ситуации каждая община автономна и возглавляется старейшиной. Но коль скоро возникает конфликтная ситуация и тем более опасность извне, силы внутренней солидарности сегментов выходят наружу и быстро создают метаструктуру, сплачивающую всю общность по законам этноцентризма. Собственно, именно оппозиция создает структуру, а сила ее соответствует уровню оппозиции. Спаянная автоматической солидарностью, структура вызывает к жизни харизматического лидера, приобретающего на время опасности всеобщее признание и абсолютное право на руководство. Однако все это существует лишь постольку, поскольку общность находится в опасности» Когда оппозиция снимается, метаструктура распадается, а вчерашний общеплеменной лидер остается лишь главой своей общины [238, с. 93—96].

Итак, конституирующий импульс возникает лишь в экстраординарной ситуации. И только в том случае, если угроза извне окажется значительной и постоянной, этот импульс может стать достаточно сильным, чтобы стимулировать процесс стабилизации политической структуры с лидером во главе. В таком — и только в таком — случае может возникнуть племя как политическая структура. Создается, по словам М. Фрида, эффект трибализации.

Итак, по Фриду, племя как привычный феномен, воспринимаемый в виде политико-административной структуры, не является ни первичным, ни необходимым этапом интеграции. Оно может возникнуть в результате эффекта трибализации под угрозой воздействия извне. Но такое воздействие может исходить только со стороны достаточно сильной и стабильной политической структуры, иначе оно не будет, долговременным. Следовательно, уже должны существовать политические структуры, достигшие определенного этапа интеграции иным способом. Но каким же? Что является причиной первичной (без импульсов извне) политической интеграции и каковы должны быть условия и обстоятельства,при которых общинные структуры в рамках рыхлой и аморфной этнической общности встанут на путь интеграции? Вопрос этот следует считать ключевым во всей проблематике генезиса государства, и к решению его мы теперь и обратимся.

 

Условия и обстоятельства генезиса надобщинных политических структур

Еще свыше ста лет назад Г. Мэн и JI. Г. Морган связали возникновение политической власти с вытеснением родовых связей территориальными. И хотя позже стало очевидным, что те и другие связи переплетались, сочетаясь с различными по характеру обязательствами, уже на уровне локальной группы [205, с. 391—394; 207, с. 14—16], в тезисе Мэна и Моргана есть определенный резон. Наблюдения социальных антропологов показывают, что именно объединение групп соседних общинных деревень в кусты-кластеры может вести к созданию надобщинной политической структуры, как это встречается на некоторых из Тробриандских (Тробриановых) островов. Лидер такого кластера на о-ве Северная Киривина избирался, например, из числа глав общин и пользовался среди них наивысшим престижем, имея к тому же некоторые привилегии и определенные рычаги власти. Лидеры кластеров щеголяли друг перед другом щедрыми раздачами, а острое соперничество между кластерами составляло основу политической жизни острова, приводя подчас к столкновениям и поглощению одних кластеров усиливавшимися за их счет другими [231].

Итак, объединение соседних общин под властью главы сильнейшей из них — реально фиксируемый путь возникновения надобщинных политических структур. Но какие условия способствовали этому процессу? Следует заметить, что, как показывают современные исследования, здесь играло свою роль сочетание многих условий и обязательств [75, с. 132—146; 133, с. 69— 70; 229, с. 16].

Исходным фактором первостепенной важности всегда была оптимальная экологическая среда. Экологический оптимум раньше и лучше всего проявил себя в долинах великих рек с плодородными почвами, и регулярными либо спорадическими разливами, удобрявшими почву илом. Связь между такими реками и возникновением древнейших очагов цивилизации была замечена и изучена давно и обстоятельно ([57]; см. также [5]), а тезис о необходимости искусственного регулирования водного режима как важной функции административной власти был сформулирован в свое время Марксом и позже даже гипертрофирован в отдельных работах [262]. Современные исследования свидетельствуют, что именно ирригационные инфраструктуры способствовали стабилизации политической власти [232, с. 178] и быстрому развитию возникавших на такой основе государств. Однако первичные надобщинные политические структуры, как о том писал А. М. Хазанов, могли возникать и в иных условиях [75, 135], хотя это, естественно, сказывалось на характере и темпах последующей их эволюции.

Фактор второй — производственный эффект, достигаемый в условиях экологического оптимума. Имеется в виду рациональное использование ресурсов, включая регулярный обмен продуктами между соседними общинами (скажем, земледельцами и скотоводами или жителями лесов), кооперацию и координацию труда и, как следствие всего этого, устойчивый и имеющий явную тенденцию к постоянному увеличению избыточный продукт.

Фактор третий — демографический оптимум, т. е. плотность населения. В благоприятных экологических и производственных условиях он приобретает некоторые новые свойства. Речь идет об усилении давления населения в центре зоны расселения, на что уже было обращено внимание специалистами [94, с. 137; 153, с. 397—398]. Возрастающему населению центра выход на периферию затруднен — соседние земли уже давно освоены дочерними общинами (а в случае с ирригационным хозяйством перемещение вообще может идти лишь вдоль реки, что еще более сужает возможности экстенсивного расселения). Создаваемый вследствие этого эффект социального окружения способствует увеличению плотности населения. Когда она достигает некоей критической точки, создается импульс, своего рода силовое поле, воздействие которого резко ускоряет процесс политической интеграции и уж во всяком случае способствует ему. Центр зоны расселения в этом случае становится ареной ожесточенной борьбы, соперничества между амбициозными общинными лидерами.

Истоки такого соперничества, как было показано, уходят в глубь веков. Жажда престижа, неуемное стремление опередить других, добиться признания, авторитета и в конечном счете административной власти — сильнейший психологическо-поведенческий стереотип, экономической основой которого была престижная экономика с ее генеральными рычагами, реципрокностью и редистрибуцией. Отдавая, лидер получал; получая, он стремился к еще большему. Отсюда следовало, что стремящийся к увеличению престижа, авторитета и власти лидер должен был прежде всего обеспечить свою материальную базу или, выражаясь иначе, постоянно стремиться к максимизации экономической функции того коллектива, которым он руководит. Субъективное стремление лидера совпадало с объективными потребностями увеличивающегося коллектива. Более того, осложнение демографической ситуации, достижение ею некоей критической точки просто требовали от лидера эффективных действий, направленных на увеличение производства и производительности труда в условиях некоторого ограничения территориальных ресурсов, окружения коллектива другими соперничающими группами и т. п. Подобное совпадение объективного давления и субъективных амбиций не могло не сыграть определенной роли в ускорении процесса возникновения надобщинной политической структуры.

Как конкретно мог начинаться такой процесс? Выше был описан феномен папуасского биг-мэна. Логически следующим шагом по этому пути был хорошо известный институт потлача, блистательно описанный Р. Бенедикт на примере индейцев квакиютлей уже довольно давно [88]. Суть его сводилась к спорадическим щедрым раздачам, праздничному потреблению либо даже разрушению и уничтожению материальных ценностей в большем количестве, нежели то мог бы себе позволить присутствующий при этом акте (или получающий дар) соперник, который затем, в свою очередь, пытался совершить то же самое. Экономическое содержание феномена потлача не ограничивалось восходящей к традициям прошлого реципрокностью и эквализацией потребления, оно имело более глубокий характер.

Как отмечал М. Харрис, столь, казалось бы, нерациональное потребление способствовало увеличению производства и стимулировало рост производительности труда [147, с. 119—121], т. е. отражало уже явственное стремление к максимизации экономической функции коллектива. Другими словами, силовое поле, созданное в результате взаимодействия экологического, производственного и демографического факторов, объективно требовало максимально рационального использования ресурсов с постоянным увеличением производительности труда для успешного существования увеличивающегося, уплотняющегося и усложняющегося по своей структуре коллектива, и в ответ на эти требования возникали определенные социальные формы их реализации.

Следует учесть, что совершающий обряд потлача старейшина уже не остается ни с чем, как папуасский биг-мэн после щедрой раздачи. Напротив, он сохраняет и быстро восстанавливает за счет стимулирования производства его подданных свои запасы, в качестве централизованного редистрибутора которых он выступает. Более того, сосредоточив в своих руках контроль за ресурсами и право централизованной редистрибуции совокупного продукта коллектива (в том числе право раздать или уничтожить его по своему усмотрению, но в конечном счете во имя блага и процветания коллектива), познав ключевую значимость максимизации экономической функции, которая одна только в ее внутреннем (усиление производительности труда своих) и внешнем (присоединение к своим чужих) аспектах способна предоставить во все увеличивающемся количестве желанный избыточный продукт, вождь получает объективную экономическую базу для успешного соперничества в борьбе за создание надобщинной политической структуры.

Соперничество на том этапе эволюции, о котором идет речь,— еще не война, ибо войны в собственном смысле этого слова являются функцией уже возникших централизованных политических структур [223]. Но оно уже является пробой сил. Более слабый вынужден уступить и подчиниться. Как писал Р. Карнейро, с ростом населения обостряется борьба за земли, причем захват вождем сильной деревни более слабых соседей с последующим присоединением их к себе как раз и приводит к возникновению сложной политической структуры [95, с. 207]. И хотя тезис Карнейро нуждается в уточнении в том смысле, что не всегда основные ресурсы, вокруг которых разгоралось соперничество, представляли собой земли — в Полинезии и Африке ими были люди [122, с. 194—196; 144, с. 12], — факт остается фактом: именно в ходе острой борьбы лидеров за контроль над ресурсами закладывались основы надобщинных структур.

О том, как выглядели самые примитивные надобщинные структуры, уже говорилось на примере соседских кустов-кластеров одного из Тробриандских островов. Пример несколько более продвинутого объединения (укрупненной центральной общины с поясом хуторов-хоумстедов на периферии) дает африканская общность яко. Центральное крупное поселение здесь насчитывает до 11 тыс. человек и состоит из нескольких кварталов, каждый из которых объединяет по нескольку клановых общностей, состоящих из субкланов и семейных групп. Кланы в квартале не обязательно родственны друг другу, администрация их состоит из группы лидеров и их помощников, образующих нечто вроде совета старших. Наиболее влиятельные из них входят в общинный совет (50 членов) во главе со старейшиной и 10 его помощниками-жрецами, причем старейшина уже освобожден от участия в производстве и существует за счет даров и подношений [130]. Аналогичные структуры, основанные на соседско-клановом принципе, довольно широко известны и в других районах Африки [61, с. 167 и сл.; 199, с. 275—282]. Лидеры в такого рода общине еще малочисленны и по большей части не освобождены от производственных дел целиком — кроме разве единственного из них, вождя-старейшины, как у яко. Власть их, включая и вождя, была выборной, опиралась на моральные нормы и авторитет. Но тем не менее это были уже административные руководители, деятельность которых по функциям и со-держанию отличалась от обычной деятельности общинников. От статуса такого рода старейшины до положения вождя протогосударства оставался один шаг. Как же он был сделан?

Суть шага, о котором идет речь, сводится к процессу институционализации власти и легитимации статуса политического лидера. О статусе и авторитете общинного старейшины уже упоминалось. Но как определить понятие «власть»? Классическим в социологии считается определение М. Вебера, которое вкратце сводится к возможности для субъекта власти (чаще всего единоличного лидера) осуществлять свою волю даже вопреки сопротивлению других — вне зависимости от того, на чем эта возможность основана [260, с. 152]. Имея в виду более частный случай, применимый к интересующей нас ситуации, С. Эйзенстадт предложил воспринимать власть как предприятие, ведущее к цели, разделяемой большинством [125, с. 52]. Такую цель, в свою очередь, можно расценить как естественное стремление общества к самосохранению, включая поддержание социального порядка внутри и защиту от угрозы извне. Есть и немало иных дефиниций, социологических и юридических [80, с. 4—13; 220, с. 76]. Они рассмотрены, в частности, в работах Н.М. Кейзерова [40] и Л. Е. Куббеля [49, с. 244—250]. Однако для нашего анализа достаточно обратить внимание именно на приведенные выше, так как подчеркнутые в них аспекты понятия «власть» были на данном этапе эволюции административной структуры общества особенно важны.

Власть общинного и даже надобщинного лидера-старейшины — это так называемая власть положения. Она еще не основана на принуждении или на собственности, весьма зыбка, и носителю ее нужно постоянно поддерживать свой статус и престиж, прежде всего, как говорилось, за счет щедрых раздач. Важнейшая функция такой власти — контроль над ресурсами и регулирование пользования ими (хотя остаются и другие, унаследованные от прошлого: обеспечение порядка, медиация, принятие необходимых решений, особенно в серьезных кризисных ситуациях и т. п.). Именно ее отправление становится главным и во многом определяет отношение к старейшине. Так, в африканской общности нупе старейшина формально считался хозяином земли: он торжественно вручал главам семейных групп их участки, за что получал от них небольшие подарки [219, с. 300—304].

Такие подарки — еще не дань, тем более не налог. Но они уже — символ власти старейшины, свидетельство признания его авторитета, его высшего права распоряжения общим достоянием. И хотя подарки еще не создают богатства, скорее напротив, все достояние старейшины, включая и его личные амбары, рассматривается общиной как нечто вроде страхового фонда коллектива [239, с. 87], власть и право редистрибуции вели к повышению статуса и престижа лидера. Более ощутимыми становились и его привилегии: бесспорное право на полигамию, на наиболее заметное в деревне строение, разного рода регалии, последнее слово в споре, главенствующее место в ритуале и т.п.

Должность лидера оставалась выборной. Право претендента на ее замещение обосновывалось личными заслугами и способностями и реализовывалось в рамках более или менее демократической процедуры, причем выбор основывался на критериях меритократии. Право на руководство, на власть, вкус которой еще только-только начал ощущаться, доказывалось пока еще в честном состязании, практика узурпации, насилия, обмана, интриг и т. п. сложилась много позже [259, с. 56—57]. Выявлению же личных достоинств — как и приобретению необходимых знаний, опыта, умения руководить людьми и принимать мудрые решения, не говоря уже о компетентности, справедливости и т. п.,— способствовала система социально-возрастных рангов. Пройдя за жизнь через 4—5 таких рангов, претендент вместе с возрастом и опытом получал благоприятные возможности выявить свои качества и доказать соответствие желаемой должности. Должность же была притягательной отнюдь не потому, что она сулила богатство. Притягателен был престиж. Он, и только он, создавал авторитет и приводил к власти. Власть же давала право руководить и распоряжаться достоянием коллектива, т. е. была высшим воплощением общепризнанной шкалы социальных ценностей.

Фундаментом власти лидера, как уже отмечалось, был избыточный продукт коллектива, высшее право распоряжаться которым превращало субъекта власти в активного участника процесса производства и системы производственных отношений. Однако этот политэкономический аспект его функций был обычно скрыт плотным покрывалом ритуально-мистического характера. В глазах даже небольшой надобщинной структуры старейшина в силу усложняющейся структуры их общества, многофункциональности его административной деятельности и вертикальной отдаленности его (посредством системы советов и групп старших) от рядовых членов коллектива приобретал мистический ореол сверхъестественного. Напомним, что старейшина у яко был первосвященником, а его десять помощников — жрецами. Воспринимая главу структуры в качестве не только административного лидера, но и жреца-первосвященника (что было обычным делом), остальные видели в нем человека необычного, отличающегося не просто высокими качествами, но генетическими связями с поддерживающими и избравшими именно его сакральными силами. Если учесть к тому же, что каждый старейшина принадлежал к какому-то из тотемических родов, возводивших свое происхождение к обожествляемому предку-покровителю, и что он занимал наиболее высокое социальное положение среди членов этого рода, то представление о сакральном характере власти вождя, о его божественном праве на власть, окажется логически и практически серьезно обоснованным.

Сакрализация должности была важным моментом институционализации и деперсонализации власти вождя, постепенного превращения его из личности в Символ. Еще в 1938 г. Г. Ландтман обратил внимание на то, что традиционное и постоянно поддерживавшееся практикой представление о сущности престижа и авторитета, о его сугубо личном и индивидуальном характере, со временем трансформировалось: престиж все чаще стал восприниматься как функция власть имущего, как свойство, имманентно присущее не только ему, но и всем членам его клана и семейной группы [182, с. 64—65]. И действительно, коль скоро лидер несет в себе частицу сакральной, благодати, логично экстраполировать это свойство на весь его корень, находящийся, как естественно предположить, под покровительством божественных сил, отмеченный их особым вниманием. Возникает представление о сакральной сверхъестественной силе типа полинезийской маны, т. е. божественной благодати, лежащей на причастных к верхам и представляющей собой прежде всего атрибут высокого рождения, хотя она может быть получена и в результате достигнутых успехов, например, удачливым воином ([140, с. 689—698; 239, с. 64]. Обладание сакральной благодатью переносилось, таким образом, на большую группу родственников, вследствие чего именно из нее рекрутировались кандидаты в лидеры или на высокую административную должность.

Разумеется, процесс шел достаточно медленно. Вначале появление и закрепление подобного рода привилегий встречали ожесточенное сопротивление других кланов и субкланов. И хотя внутренней экономической пружиной борьбы было стремление к равенству материальному (в том числе к праву на распределение избыточного продукта), внешне она выражалась и даже приобретала наиболее сильное общественное звучание в сфере ритуала, т. е. как раз там, где было наиболее уязвимое место привилегированного клана или субклана: отказ от участия в важном ритуале иных субкланов и кланов мог нанести серьезный удар по престижу и реальной власти лидера и его окружения [259, с. 67]. Соперничество подчас тянулось долго, но рано или поздно баланс сил все-таки устанавливался: начиная с определенного момента лидеры коллектива избирались именно из числа членов одного клана — первоначально, быть может, поочередно из представителей разных его ответвлений. Естественно, с этого момента в привилегированном клане кумулировались высший престиж и вся реальная власть, что, в свою очередь, способствовало увеличению его привилегированности. Естественно также и то, что все это вело к существенному изменению традиционной формы клана — вначале только и именно главного, правящего, привилегированного.

Прежде клан был суммой родственных семейных ячеек, главы которых были родственниками по одной линии (чаще всего отцовской); причем именно суммой, т. е. аморфным соединением равных ячеек. Разумеется, более многочисленные и зажиточные группы имели больше престижа и из их членов чаще выдвигались лидеры. Однако в пределах всей сегментарной общности, численно сколь угодно большой (вспомним тив и нуэр), общих лидеров не было. Власть любого из них кончалась пределами его общины. Естественно, что для надобщинной структуры этого было недостаточно. Вставший над общинами вождь нуждался в сильной социальной поддержке. Ее могли оказать ему прежде всего его группа, родня, клан. Однако в этом случае клан должен был стать иным, он должен был сконцентрироваться вокруг вождя, признав его своим формальным главой. Именно такая структура и возникла — прежде всего в клане вождя. Она получила наименование конического клана и отличалась от прежней строгой иерархией, основанной на принципах примогенитуры, т. е. наследования по старшинству в семье, и неравенства между главной и боковыми (коллатеральными) линиями, т. е. неравенства между семейными группами и линиями данного клана. Специально изучавший структуру и роль такого клана и назвавший его коническим П. Кирхгоф [178] своими исследованиями дал основания для вывода, что именно такой клан сыграл решающую роль в процессе институционализации власти лидера и трансформации всей структуры.

Вместе с коническим кланом возник и принцип наследования власти лидера. Должность вождя становилась наследственной в его главной линии [161, с. 457], и это легко понять. Случайности и споры, связанные с решением вопроса о преемственности власти и занятии вакантной должности лидера, бывали слишком частой причиной раздоров и нестабильности, что весьма болезненно ощущалось в непрочной еще надобщинной структуре. И хотя практика выбора достойного была освящена многотысячелетней традицией, жизнь требовала изменений. Становление деперсонализованной власти сакрального лидера неизбежно вело к возникновению и упорядочению процедуры ее наследования. Новый принцип наследования элиминировал главное, что было характерным в прошлом,— личные качества и достоинства претендента. Вместе с этим уходили в прошлое идеал меритократии и тесно связанная с ним более или менее демократическая процедура отбора. Зато в новых условиях недостаточная компетентность возможного наследника могла компенсироваться знанием и опытом тех, кто стоял рядом с ним [188, с. 132]. И преимущества были несомненны: деперсонализованная власть вождя стабилизировалась и приобретала значимость обожествленного символа.

 

Протогосударство-чифдом как ранняя политическая структура

Чифдом (от английского chief — вождь) — это промежуточный этап в процессе политической интеграции от догосударственных форм к государству и потому является универсальным феноменом, известным и земледельцам, и номадам (которые, дальше этого этапа и не шли [181]), древним и современным народам. Основная масса чифдом — образования вторичные, складывающиеся в значительной степени под воздействием со стороны более развитых структур (вспомним тезис М. Фрида о трибализации). Что же касается первичных, то их следует искать в глубокой древности или в замкнутых анклавах типа островов Полинезии. Полинезийские материалы особенно удобны для исследователя, и неудивительно, что эталон первичного чифдом отрабатывался именно на них.

Простое полинезийское чифдом — это территориально-кустовая система иерархически соподчиненных общин во главе с иерархически ранжированными лидерами. Критерием иерархии, основанной на принципах конического клана, является генеалогическая удаленность от главной линии старшего лидера, которая определяет ранг, старшинство, должность и авторитет. Внутренняя структура земледельческих поселений ориентирована на этот критерий, так что место каждой из группы соседних общин зависит от генеалогического старшинства возглавляющего ее старейшины. Сложившаяся на такой основе иерархическая структура еще очень нестабильна, динамична. Центральная власть слаба, а тенденция к автономии сильна, как и соперничество глав общин, создающее постоянную напряженность в чифдом. Главная функция центра — административно- экономическая, сводящаяся к обеспечению максимизации избыточного продукта, причем все большая его доля потребляется теперь непосредственно в самом центре, хотя заметная часть по-прежнему идет на раздачи, страховые запасы или на содержание участников коллективных работ (ирригация, строительство и т. п.). Другая важная функция центра — военная, сводящаяся к сохранению и укреплению чифдом за счет нейтрализации, а при случае и аннексии соседних общин или чифдом. Обычный состав простого полинезийского чифдом — около 3 тыс. человек [122, с. 170].

Полинезийский эталон не уникален. Нечто подобное можно найти у качинов в Бирме [138]. Но существеннее обратить внимание с этой точки зрения на древнейшие очаги мировой цивилизации, где такого рода структуры были бесспорно первичными. Иной характер материалов, однако, заставляет делать несколько иные акценты при анализе структуры, скажем, древнейших храмовых центров Месопотамии или Египта.

В шумерских материалах трудно найти данные о роли конического клана и родства. Но зато они многое говорят о роли храмового центра и его главы, соединявшего в себе функции светского вождя и первосвященника и являвшего собой нечто вроде «связующего единства» (лугаль или патеси). Шумерский храм действительно был и связующим центром этнически пестрого населения, и редистрибутивной базой коллектива, и сакральным интегрирующим его символом. Здесь размещались амбары и склады, отсюда исходили административные распоряжения и повседневные указания, в храм стекался избыточный продукт и в нем же принимались решения о его распределении, об обмене продуктами земледелия, скотоводства и нарождавшегося специализированного ремесла, о необходимых торговых операциях, совершавшихся от имени коллектива уполномоченными на то его представителями [79, с. 121—126; 245, с. 206-— 209; см. также 33].

Необходимо отметить, что развитие первичных чифдом Шумера с их высокоразвитой ирригацией и строгим централизованным контролем, с их огромными доходами, позволявшими вести широкое строительство и создавать основы впечатляющей урбанизации, следует считать исключением. Урбанизация стоит дорого и доступна далеко не всем первичным чифдом [232, с. 184]. Видимо даже древнеегипетские номы, которые функционально можно поставить рядом с древнейшими центрами Шумера, не были столь богатыми. Во всяком случае, специалисты обращают внимание на то, что развитое ирригационное хозяйство возникло в Египте не сразу, может быть, лишь с периода Среднего царства, тогда как древнейшие номы не были урбанизированными центрами [167, с. 216—217].

Выше говорилось о том комплексе условий и обстоятельств, которые сопутствовали процессу генезиса надобщинных структур. Нам неизвестно, как конкретно шел этот процесс на его ранней стадии в Шумере, Египте или Полинезии, но есть определенные основания считать, что он шел достаточно широким фронтом, охватывая заметную географическую зону, и, если, иметь в виду соперничающие друг с другом новообразования, с переменным успехом. Интеграция, как говорилось, создается в ходе соперничества и борьбы, и это было всеобщей нормой. Более того, в борьбу передовых общин и центров достаточно быстро втягивалась контактировавшая с ними периферия, причем нередко периферийные коллективы вступали с ранее возникшими и уже сформировавшимися чифдом в патронажно-клиентные, вассальные отношения [80, с. 228, 264]. В ходе различных по характеру взаимоотношений возникали как самостоятельные вторичные чифдом (эффект трибализации периферийных коллективов), так и более крупные и сложные составные чифдом. При этом появление сложных иерархически организованных составных чифдом было непосредственным результатом активизации военной функции.

В свое время были выдвинуты теории, авторы которых, как, например, Ф. Оппенгеймер, придавали военной функции гипертрофированное и самодовлеющее значение в процессе генезиса государства [222]. Но подобные теории не могли объяснить, откуда и за счет чего возникали те крупные организационные структуры, без которых просто невозможно вести большие и успешные войны. Неудивительно, что эти теории были отвергнуты [203]. Современные специалисты справедливо считают, что войны и завоевания — не причина, а следствие возникновения развитых политических структур [133, с. 216; 179, с. 45]. До того ни профессиональной дружины, ни дисциплины, ни субординации еще не существовало: военное дело как род занятий и форма организации является функцией централизации [223]. Но зато после возникновения развитой структуры война действительно выступает на передний план, становясь важным инструментом интеграции [75, с. 137—140; 94, с. 734; 95, с. 207— 208; 107, с. 10; 110, с. 186]. И только с этого момента вступают в силу закономерности, разработанные Ф. Оппенгеймером и другими сторонниками ведущей роли военной функции: именно в ходе столкновений сильный одолевал слабых, завоевывал и присоединял к себе соседей и тем способствовал расширению, процветанию и ускоренному развитию своей политической структуры, энергичными темпами превращавшейся в территориально значительное протогосударство. Именно таким был исторический процесс в древней Месопотамии и всей Западной Азии, равно как и в Египте, где независимые номы довольно быстро прекратили свое существование, оказавшись объединенными в рамках более крупных государственных образований. Еще более наглядно это видно на примере Полинезии, где завоевание и присоединение давали дополнительный доход на содержание дружины вождя [140, с. 697—698], а статус воина всегда был очень высок.

Словом, выдвижение на передний план военной функции на этапе уже простого чифдом было широко распространенным явлением. Войны давали возможность сильнейшему проявить и доказать свою силу, именно в этом смысле они сыграли существенную роль, особенно заметную на этапе формирования крупных политических структур — сложных составных чифдом.

Разумеется, не все решалось войной. Военные успехи лишь помогали сильнейшему упрочить свое господство. Как отмечал в своих работах М. Харрис, могуществу военного лидера всегда должны были сопутствовать и другие факторы: рост плотности населения, интенсификация производства, укрепление сети редистрибуции, консолидация всей общности и т. п. [148, с. 76; 149, с. 92—102]. Но практически реализовывалось все это в конечном счете в форме увеличения и усложнения первоначального простого чифдом, на основе привычного уже механизма конического клана с характерным для него разрастанием и отпочкованием дочерних сегментов, соединявшихся в единое целое посредством иерархии линий. Механизм этот, функционировавший в той или иной форме и при развитии «в чистом виде» (т. е. без активного-военного фактора), и при завоеваниях либо возникновении вассальной зависимости присоединенных соседей, сводится к созданию многоступенчатой структуры, каждый уровень которой регулируется официально признанным старшинством линий (если имеется в виду один привилегированный клан) или субординацией кланов (если их несколько). Вот как это выглядело на примере Полинезии.

Община, возглавляемая старейшиной из числа глав наиболее знатных линий преобладающего в ней клана, входит наряду с другими такими же в куст-дистрикт, структурно близкий простому чифдом. Глава центрального поселения становится главой дистрикта, а его линия — одной из знатнейших; он носит наследственно высокий ранг-титул и имеет широкие полномочия, включая право мобилизации населения на общественные работы и взимания избыточного продукта. Наиболее знатный и сильный из числа таких региональных вождей — это и есть верховный вождь, глава всего сложного чифдом. Он обладает наивысшим рангом-титулом, наибольшими полномочиями и привилегиями, включая сакральные прерогативы. Верховный вождь осуществляет административные функции, опираясь на региональных вождей дистриктов и аппарат центра. Вожди, аппарат власти и приближенные верховного вождя постепенно конституируются в административно-управленческую элиту, особый высший слой, стоящий над массой производителей [122, с. 169].

Лейтмотивом эволюции всей структуры является тенденция к централизации, т. е. постепенный отказ от элементов привычной автономии общины в пользу дистрикта с его региональным вождем (обычно дистрикт объединяет этнически гомогенную общность даже в том случае, если она была присоединена силой к другой, этнически чуждой ей и господствующей). Региональные же дистрикты добровольно либо вынужденно отказываются от части своей самостоятельности в пользу всеобщего центра с его теперь уже значительным аппаратом управления. Видимо, примерно так обстояло дело и с древнейшими номами Египта. На определенном этапе развития эта же закономерность отчетливо прослеживается и в древнем Шумере: одни городские структуры подчиняют другие, возникают крупные надрегиональные объединения, вплоть до политической структуры Саргона аккадского. Еще один конкретный пример — индейцы кикатеки в доколумбовой Мезоамерике XV в.

Центром составного чифдом у них было большое поселение (5 тыс. человек) с верховным вождем и центральной администрацией, призванной управлять сложной и разветвленной структурой, основанной на ирригационном хозяйстве. На периферии структуры — несколько полуавтономных дистриктов типа простых чифдом, каждый из которых напоминал в миниатюре структуру в целом: его центром являлось укрупненное поселение с вождем, а периферией — округа из общинных деревень со старейшинами, несшими ответственность перед региональным вождем и его помощниками. Центральный аппарат и региональные управители следили за жизнью общин, руководили перераспределением земель, общественными работами, отвечали за ирригацию, взимали налоги, обеспечивали снабжением из казенных амбаров трудящихся на общественных работах, следили за добычей нужных ресурсов (например, соли), осуществляли ритуалы, культовые отправления и т. п. [164].

Примеры такого рода — число их легко умножить — свидетельствуют, что важнейшим условием нормального существования укрупненных структур была сильная центральная власть. Только она имела достаточно авторитета для того, чтобы сдерживать и гасить соперничество лидеров на общинном и надобщинном (региональном) уровнях, обуздывать сепаратистские центробежные тенденции и тем сохранять устойчивый баланс сил [108]. И если сила центра оказывалась недостаточной — структура довольно быстро разваливалась, хотя это не исключало возможности создания на ее основе (разумеется, теперь уже в несколько иной комбинации, с иными лидерами во главе) новой аналогичной структуры, опять-таки зависевшей от сохранения сильной и эффективной власти центра. Словом, доминанта совершенно ясная и однозначная: лидер, возглавивший сложную политическую структуру, не только прежде всего и главным образом старается всеми силами укрепить свою власть, но и просто не может действовать иначе. Какими же средствами можно укрепить такого рода власть в обществе, где принуждение и насилие еще не стало нормой (во всяком случае по отношению к самой структуре — иное дело по отношению к ее соперникам извне) и где все зиждется на авторитете вождя? Ответ прост: единственный, но вполне эффективный путь для этого — легитимация власти.

Естественный и наиболее обычный метод легитимации власти правителя — ее сакрализация [87, с. 4—7; 139, с. 8], темпы и степень которой прямо пропорциональны размеру и прочности данной структуры. Лидер должен выступать как носитель божественной благодати, харизмы, как могущественный посредник между небом и землей, миром живых и сверхъестественными силами, включая и давно умерших предков данной общности. Превращение вождя в полубога меньше всего определялось его амбициозными претензиями, стремлением к славе и возвеличению. Приобретение им божественного статуса было жизненно необходимо для сохранения и укрепления чифдом как политической структуры. Авторитарная власть вождя — при отсутствии формального закона и средств принуждения — представляла собой залог цементирования общности, всемерного укрепления тех интегрирующих импульсов, которые призваны противостоять принципу убывающей солидарности, ослабить привычные тенденции к автономии, обуздать честолюбивые сепаратистские устремления региональных лидеров и в конечном счете надежно скрепить воедино все сегменты и фрагменты гомогенной и тем более гетерогенной этнополитической структуры.

Легитимация власти, резко возвеличивавшая статус вождя, еще более обостряла борьбу за этот пост. Правда, нормы конического клана заметно уменьшали количество законных претендентов, но тем не менее реальную борьбу за кормило власти обычно вели не только почти все сыновья умершего правителя (право примогенитуры нередко было условным: при прочих равных обстоятельствах старший сын имел приоритет, но не более того; личные пристрастия отца, интриги его жен и многие привходящие обстоятельства обычно сводили этот приоритет на нет), но часто также и его братья, а то и кузены, дядья. Особенно часто соперничали между собой сыновья от разных жен, число которых нередко бывало немалым. Порой практика сводилась к тому, что они обязаны были в честных поединках уничтожать друг друга — и трон доставался победителю [245, с. 122]. При всем варварстве такого способа наследования в нем был немалый резон: освободившись от соперников, новый правитель чувствовал себя на троне много уверенней, чем это было бы при иных обстоятельствах, что было прежде всего в интересах самой структуры.

Были, естественно, и иные методы решения проблемы престолонаследия. У полинезийцев на Таити, например, сложилась эндогамная полукастовая корпорация высшей знати, в рамках которой знатность, титул и должность зависели от марьяжных комбинаций: статус ребенка, его мана, определялся суммой статусов его родителей [106, с. 453; 243, с. 277]. В общности йоруба на должность вождя шел конкурсный отбор, причем право избрать нового правителя из числа подходящих для этого кандидатов имел совет старейшин. Право же на наследование высшего поста в группе экити (подразделение общности йоруба) традиционно имели две линии клана, и старшие в клане строго следили за соблюдением очередности [199, с. 275— 284]. Сходный вариант — попеременное отправление власти представителями двух соперничавших кланов — был характерен, как о том писал Ю. В. Кнорозов, и для майя [42, с. 254].

Особое положение высшего правителя сказывалось и на всем характере комплектования кадров администраторов. Ведь обожествленный вождь — не только сакральный символ огромной интегрирующей силы. Он также является и высшей точкой отсчета всей возникающей в чифдом иерархии, отраженной в системе администрации и возникающих слоев-страт. Иерархический принцип делегирования власти сверху вниз с ограниченными полномочиями — нововведение чифдом как политической структуры — вызвал к жизни соответственные нормы комплектования администрации. Бесспорный приоритет при этом оказался за близкой клановой родней правителя, причем не только и не столько личные качества родственников, сколько степень родственной генеалогической близости стала теперь решающим критерием при присвоении ранга-титула и назначении на должность. Разумеется, свою долю получали и те выходцы из иных влиятельных кланов, чья сила позволяла им претендовать на определенные ранги-титулы и должности.

Выход на передний план генеалогической иерархии родства сильно изменил прежний характер ранговой системы, основанной на возрастных классах и лишь в ее высших звеньях связанной с должностями. В правящих верхах чифдом ранговая система приобретала облик лестницы рангов-титулов, которыми наделялись представители привилегированных кланов в зависимости уже не от их возраста или заслуг, а исключительно от их социального происхождения и — реже — положения. Возникал феномен родовой знати: ранг-титул, приобретенный в соответствии с прерогативами клана, мог передаваться по наследству, но только одному представителю следующего поколения. Все остальные вынуждены были довольствоваться более низким статусом [245, с. 150], причем такая норма распространялась как на коллатеральные кланы правящей линии, так и на иные влиятельные кланы, чьи представители в целях сохранения стабильности структуры инкорпорировались в систему администрации чифдом [259, с. 79]. При этом ранг-титул-должность-родство сливались воедино.

Следует обратить внимание на еще один феномен, связанный с организацией администрации в чифдом. Речь идет об апелляции лидера к поддержке аутсайдеров, т. е. выходцев из непривилегированного слоя, что играло подчас немалую роль в борьбе за сохранение баланса сил, особенно при ожесточенном соперничестве привилегированных кланов. Лидеры в таких случаях стремились связать себя с теми, кто готов был исполнять их волю и безоговорочно идентифицировать себя с ними, не претендуя в то же время на их должность [207, с. 108, 122]. Опора на неродственные кланы, равно как на аутсайдеров и слуг, иногда усиливала позиции вождя.

Важнейшей задачей правителя и его ближайших советников и помощников была организация нормального производственного процесса. Вождь был центром экономической структуры, к нему сходились нити управления производством (что особенно заметно в случае с ирригационным хозяйством), от него зависело принятие важных решений, связанных с расширением производства, освоением новых территорий, строительством крупных сооружений, накоплением запасов и использованием их в различных целях [245, с. 94, 151]. Его аппарат был призван обеспечить энергичное и эффективное осуществление принятых решений, контроль за деятельностью работающих должен был позаботиться о том, чтобы цель была достигнута, чтобы каждый делал свое дело и имел за это свой кусок, размер и качество которого теперь уже варьировали не столько в зависимости от пола, возраста и трудовых усилий индивида, сколько от качества его труда и от места его на иерархической лестнице. И хотя здесь уже не приходится говорить о равенстве, важно не впадать и в противоположную крайность: мы имеем дело еще не с эксплуатацией, а с разделением труда и функций между управителями и управляемыми, т. е. со взаимным обменом полезной деятельностью, без которой описываемое общество просто не смогло бы существовать. А так как различные виды труда и деятельности, естественно, неравноценны по своему качеству и общественной значимости, то неравенство в распределении закономерно и необходимо, оно является в конечном счете залогом стабильности всей структуры.

Неравенство не было еще слишком заметным. Стандарт жизни верхов не слишком отличался от обычного, во всяком случае вначале [248, с. 614]. Росло прежде всего неравенство статуса: различия в регалиях, украшениях, количестве жен, размере строения и т. п. Однако именно это неравенство как раз и создавало тот все более зримый и ощутимый разрыв между двумя основными слоями-стратами (причастными к власти управителями с их социальными и имущественными привилегиями и содержащими их производителями), который с течением времени все больше становился нормой, приобретал святость нерушимой традиции. Так, например, на Таити вождь чифдом осуществлял практику редистрибуции таким образом, что, по свидетельству специалистов, у него редко оставалось что-либо сверх самого необходимого для его существования. Зато он содержал обслуживавших его потребности ремесленников и слуг (не говоря о женах, детях и домочадцах) и, главное, был табуированной персоной: все, чего он касался, наполнялось маной и потому становилось запретным для остальных. Разрыв между ним и его подданными был гипертрофирован до того, что вождя носили только на носилках: нога его не должна была ступать на землю, по которой ходили обычные люди [245, с. 158—159]. Подобная практика, конечно, крайний случай, в котором сосредоточились и обожествление лидера, и его отрыв от остальных, но в ней есть элемент общей нормы: чем дальше, тем заметнее верхи и низы расходились на социальной лестнице такой политической структуры, как чифдом.

Заканчивая раздел, связанный с анализом феномена протогосударства, следует дать дефиницию. Чифдом — это основанная на нормах генеалогического родства, знакомая с социальным и имущественным неравенством, разделением труда и обменом деятельностью и возглавляемая сакрализованным лидером политическая структура, главной функцией которой является административно-экономическая, отражающая объективные потребности усложняющегося коллектива. Чифдом являет собой как раз тот этап, на котором правитель из слуги общества начинает становиться, выражаясь словами Ф. Энгельса [4, с. 184], господином над ним. И здесь стоит особо остановиться на том, что же было экономическим фундаментом его господства.

 

Власть-собственность и раннее государство

Ни собственности как политэкономической категории, ни представления о собственности в ранних обществах не существовало. Можно условно именовать «племенной» или «общинной» собственностью то, чем владели первобытные коллективы, что считалось принадлежащим им и использовалось ими в ходе их хозяйственной деятельности. Однако не следует забывать, что понятие даже такого рода собственности может быть правильно интерпретировано лишь в контексте исключительного права пользования как прерогативы данной группы — будь то территория со всеми ее ресурсами, добытый продукт или символы, включая имя, песню, танец, ритуал, миф. В любом случае дело практически сводится только к реальному владению [153, с. 319—350; 204, с. 131 и сл.]. «Мы владеем этим, и это — наше»,— только в таком аспекте складывались и закреплялись представления, позже легшие в основу того, что стало считаться и именоваться собственностью, причем подобному подходу не противоречило реально существовавшее индивидуальное пользование предметами обихода, личными вещами и орудиями, построенной для семьи хижиной или даже целым компаундом в общинном поселении. Словом, власть и владение, прежде всего и главным образом коллективное — вот основа присвоения, основа отношения человека к природным ресурсам. В современной науке эта концепция получила достаточно широкое распространение. И в отечественной историографии, где она долгое время сталкивалась с серьезным противодействием, уже ставится вопрос, что в ранних обществах о собственности можно говорить лишь как о том, чем люди владеют, и что экономической основой власти и привилегий правящих верхов является не собственность, как таковая (тем более частная), а контроль над ресурсами и производственным процессом, что отношения собственности в этом смысле и в таком случае, как отмечал применительно к раннесредневековой Европе А. Я. Гуревич,— в конечном счете лишь отношения власти [30, с. 215, 233].

Обычно специалисты по проблемам собственности ревниво упрекают друг друга в недооценке экономического содержания явления и придавании чрезмерно большого значения его юридической форме (см., например, [230, с. 26]). Но если подобный упрек имеет смысл применительно к высокоразвитой — буржуазной или античной — собственности, то он совершенно бессмыслен, когда речь идет о более ранних ее формах. При обращении к докапиталистическим (кроме античной) и тем более к ранним формам только что возникающей и оформляющейся собственности важно подчеркнуть как раз обратное: ее экономическое содержание и юридическую форму можно и должно рассматривать лишь в комплексе, как единое целое. И по содержанию и по форме такая собственность — именно владение и, как результат владения, власть — власть над ресурсами, вещами, символами, наконец, над людьми (вспомним тезис о «поголовном рабстве» — это именно та власть, которая равна собственности— «верховной собственности» по Марксу).

Вначале субъектом такой власти являлся лишь коллектив. От его имени реализовывал ее лидер, но с весьма ограниченными полномочиями. Позже позиция лидера укреплялась, институционализировалась, легитимировалась. Высшее право и обязанность редистрибуции, выпадавшие на долю лидера, постепенно, но неуклонно приближали его статус к статусу субъекта той власти, о которой идет речь,— власти-собственности. Вначале это был биг-мэн с его правом щедрых раздач группового имущества в целях увеличения личного престижа. Затем ему на смену пришел старейшина («хозяин земли»), раздававший наделы главам семейных групп и взимавший за это определенную плату. Следующая ступень — вождь чифдом (вначале простого, затем и сложного), в чью казну стекался широким потоком избыточный продукт коллектива, редистрибуция которого теперь уже почти целиком зависела от его усмотрения. Иными словами, усиление власти создавало эффект усиления позиции субъекта собственности, т. е.— в данном случае — высшего права и высшей обязанности определять регламент пользования всеобщим достоянием.

Итак, понятие собственности складывается сквозь призму представлений о функциях и прерогативах субъектов владения и власти. И возникает оно лишь в одной модификации — как собственность коллективная, на долю которой имеют право практически все (при всем с течением времени все более очевидно выявлявшемся неравенстве долей). Рассмотрим в качестве примера положение дел у африканцев ашанти. В протогосударстве ашанти вождь — сакральная фигура, уже претендовавшая на высшую собственность на землю и верховную власть в стране. В пределах региональных подразделений чифдом местные вожди тоже претендовали на авторитет власти и право собственности на земли своего владения. Старейшины общин, раздававшие участки, тоже имели определенные права на землю, не говоря уже об обрабатывавших участки крестьянах. Но все упомянутые и явно перекрывавшие друг друга владельческо-собственнические претензии никого не смущали [245, с. 133]. Да и не могли смущать, ибо были нормой: собственность еще не была частной, она была общей, коллективной, так что все, кто реально имел к ней отношение, т. е. мог и должен был распоряжаться ресурсами коллектива, от верховного вождя до домохозяина, действительно выступали как бы совладельцами. Каждый имел право на частицу общего достояния, и каждый имел от него свою долю.

Понятия власть и собственность еще нерасчленимы, они представляют единый феномен, власть-собственность: власть (владение) рождает понятие и представление о собственности, собственность рождается как функция владения и власти. Кто владел ресурсами коллектива — пахал, строил, организовывал, отвечал, заботился, руководил и т. п.,— тот и был субъектом собственности. Естественно, что со временем все большая доля власти-собственности концентрировалась наверху, а верховное владение и власть, верховная собственность по мере обожествления сакрального связующего единства, вождя, становились его атрибутом. Часть своей власти-собственности — с несколько ограниченными прерогативами — высший собственник делегировал вниз, на региональный уровень, а региональный вождь-администратор— на общинный. Разумеется, все это никак не меняло того, что крестьяне по-прежнему выступали в качестве основных владельцев своих общинных угодий, причем право быть совладельцем их оставалось за каждым, даже если он почему-либо покидал родные места [92, с. 79—80]. Но с течением времени общинникам со все большей степенью обязательности приходилось выплачивать администрации долю своего продукта (избыточный продукт) в виде взноса, который имел отчетливую тенденцию становиться не только достаточно весомым (обычно не меньше десятины), но и регулярным. Взнос этот все более очевидно принимал облик ренты-налога. Налога — потому что взимался центром для нужд структуры в целом, для содержания непроизводительных слоев-страт или производителей, занятых в неземледельческой сфере производства. Ренты — из-за того, что постепенно все определеннее кумулировавшаяся в верхах власть-собственность приобретала свое политэкономическое содержание: вчерашние распорядители, ведавшие редистрибуцией коллективного достояния, все более явственно превращались в субъектов не только власти, но и собственности (пока еще власти-собственности —не частной) и в качестве таковых приобретали право на свою долю реализации этой собственности, фактически же —на весомую часть результатов труда земледельцев.

Реализация ренты-налога имела различные формы — от отработок на храмовых землях древнего Шумера или Египта до взимания продуктового побора. Чаще всего в ранних обществах выделялись специальные участки земли, которые считались полями храма, божеств или правителя и на которых трудились либо все земледельцы, либо их представители в качестве выполнения важной общественно-значимой повинности. Сакрально-страховое предназначение урожая с таких полей делало труд на них чем-то вроде праздника, причащения участников его к важному священнодействию — вне зависимости от того, что со временем страховая доля уменьшалась, а доля, приходившаяся на содержание непроизводительных слоев населения и структуры в целом, все возрастала. Практически это означало, что избыточный продукт земледельца, взимавшийся в виде ренты-налога, служил теперь для содержания иных слоев населения, а сам земледелец из сферы редистрибуции исключался. Однако он не становился лишь объектом эксплуатации, ибо продолжал действовать генеральный принцип реципрокности: земледелец отдавал свой труд и продукт, получая взамен гарантию нормального существования в рамках развитой структуры. В то же время для верхних слоев структуры все увеличивавшийся избыточный продукт становился материальной основой заметного улучшения жизненного стандарта и изменения всего образа жизни, включая характер потребления.

Речь идет о появлении и развитии должностного престижного потребления верхов, о постепенном скоплении наверху богатства и роскоши. Выше уже упоминалось, что внутренние закономерности развития протогосударства чифдом вели к возрастанию социальной дистанции между верхами и низами. Следствием этого как раз и было увеличение престижного потребления в верхах, а оно, в свою очередь, вело к еще большему разрыву между высшими слоями-стратами и основными производителями— общинниками. На определенном уровне такой разрыв становился критическим и резко изменял всю структуру общества, систему его клановых связей.

В простых и сложных этнически гетерогенных ранних политических образованиях (чифдом) должны были сосуществовать различные типы клановых связей, как более древние, аморфно-сегментарные, так и развитые, основанные на нормах конического клана. Естественно, они переплетались между собой, причем принципы конического клана, игравшие столь существенную роль в определении места человека на иерархической лестнице, явно доминировали и имели тенденцию к распространению хотя бы за счет постоянного разрастания линий, увеличения количества боковых ветвей. С умножением числа последних в нижней части структуры конического клана привычные связи начинали ослабевать и рваться, причем разрыв их происходил в той самой критической точке, где верхние страты отрывались от простых общинников. Это и понятно. Если для высших страт продолжала существовать и играть важную роль иерархическая субординация, а титул-ранг-должность каждого из представителей высших слоев по-прежнему зависел от степени генеалогического родства с правителем либо с тем или иным из глав привилегированных кланов, то на уровне простых крестьян такой счет родства уже терял свой смысл, ибо ничего им не давал (из чего, впрочем, отнюдь не следует, что о родстве и клановых связях забывали). В результате простолюдины постепенно начинали исключаться из практики счета родства [122, с. 19]. Но это как раз и означало, что вся система клановых связей, основанных на нормах конического клана, претерпевала тем самым важную качественную трансформацию: она практически замыкалась только наверху, так же как наверху сосредоточивалась теперь основная часть сферы редистрибуции. Низы исключались и из системы конического клана, и из сферы активного использования избыточного продукта. То и другое доставалось теперь преимущественно либо даже исключительно на долю верховных страт.

Таким образом, усугублявшийся разрыв в характере, формах и размерах потребления и в социальном статусе между низами и причастными к власти-собственности привилегированными верхами заметно менял облик структуры. По существу, именно это — во всяком случае в первую очередь и главным образом — означало, что на смену протогосударству-чифдом приходит новая и во многом принципиально иная административно-полити-ческая структура— раннее государство.

Следует сразу же сказать, что непроходимой грани между тем и другим нет. Протогосударство-чифдом, особенно в своей развитой сложной модификации, уже являет собой не только основу, но и реальную, модель, некоторое усовершенствование которой приводит к тому, что можно именовать ранним государством. Однако тем не менее различие между этими структурами есть, причем немалое, а кое в чем, как упоминалось, даже принципиальное. На нем следует остановиться специально, особенно имея в виду, что исследователи, обстоятельно изучавшие феномен чифдом [245] и раннего государства [109], обратили сравнительно мало внимания на их сопоставление, на выявление сходства и различий между ними.

Начать с того, что раннее государство — следующий после чифдом этап политической интеграции, и не только по сложности внутренней структуры, но и по размерам и иным параметрам. Оно представляет собой многочисленную структуру, объединяющую многие сотни тысяч, а то и миллионы этнически гетерогенных жителей (в чифдом, даже наиболее крупных и сложных, счет шел на десятки тысяч). Гетерогенность была свойственна и многим чифдом — некоторые из них, как в Африке, даже возникали на основе завоевания немногочисленной развитой группой скотоводов более отсталой и многочисленной земледельческой общности, результатом чего бывало сложение полукастовых структур, как это имело место в случае с бахима и баиру в Анколе [179, с. 43—45; 245, с. 117—122; 249]. Однако для раннего государства этническая гетерогенность — уже практически обязательная норма хотя бы потому, что значительная часть населения включалась в его состав в результате завоевания, аннексии, полудобровольного-полувынужденного присоединения к нему соседей (подобное бывало и в чифдом, но не всегда и не обязательно). Значительно крупнее и территория раннего государства, складывавшаяся в результате, все тех же захватов чужих земель.

Увеличение численности населения, этническая гетерогенность его, значительные территориальные пределы — все это вело к резкому усилению роли администрации, системы управления. Если в чифдом, особенно в сложном и развитом, уже существовал немалый административный аппарат, то в раннем государстве он становится намного сложнее, разветвленнее и совершеннее. Четко различаются три уровня администрации — высший общегосударственный, средний региональный и местный, причем на высшем уровне фиксируется более заметная, чем в чифдом, специализация административной деятельности (военачальники, жрецы, канцеляристы, главы ремесленных служб, администраторы широкого профиля и т. п.). Возникают контрольно-ревизорокие службы [105, с. 576—585]. Весьма важно, что центральная администрация уже вполне отчетливо тяготеет к внеклановой, надклановой основе, к использованию аутсайдеров [135, с. 36—37], тогда как на региональном и местном уровнях сила клановых связей сохраняется еще в значительной степени.

Развитие и усложнение социально-политической структуры сопровождались заметным усилением процесса разделения труда. Если освобожденные от сельскохозяйственного производства специалисты, включая мастеров-ремесленников, были уже и в чифдом, то в раннем государстве ремесленное производство расширялось и еще больше специализировалось. Наряду с кузнецами появлялись ювелиры и оружейники, мастера по изготовлению колесниц, строительству крупных сооружений, выделке искусных тканей и одежд, украшений и изысканной утвари и т. д. и т. п. Особую группу составляли довольно многочисленные чиновники, ведавшие делами редистрибуционного обмена и внешней торговли, которая была своего рода государственным поручением. Торговля такого типа обычно выливалась во внушительные экспедиции, а торговцы выступали в функции дипломатов, направлявшихся для налаживания связей с далекими соседями. Торговцы в обществе, о котором идет речь, были организаторами обмена, необходимого для нужд коллектива, и неудивительно, что их деятельность субсидировалась дворцом либо храмом [227, с. 12—25; 245, с. 302] .

Для раннего государства характерно урбанистическое строительство. Его политический центр являл собой крупное поселение с дворцами и храмами. На их сооружение, как и для строительства крепостей и дорог, каналов и дамб, гробниц и пирамид, уходило немало сил и средств. Известно, что для возведения этих и иных аналогичных им сооружений широко использовалась основанная на традиционном принципе реципрокности практика общественных работ. Мобилизовывались многие десятки тысяч людей, разумеется, в свободное от сельскохозяйственной страды время. Существенно заметить, что вопреки встречающимся еще кое-где представлениям работа на таких стройках отнюдь не воспринималась как каторга, во всяком случае на раннем этапе существования государства. Напротив, накоплено немало данных, которые свидетельствуют, что эти стройки, особенно имевшие ритуальное предназначение, сооружались с большим энтузиазмом, рассматривались как имеющие важное общественное значение.

Урбанизация, монументальное строительство, сооружение пышных храмов и дворцов, возникновение сложной иерархической лестницы слоев-страт, должностей й рангов — все это усиливало уже наметившуюся ранее тенденцию к престижному потреблению. В ранних государствах оно стало весьма заметным. Начиная с обожествленного лидера-правителя, (сына Неба, сына Солнца, сына богов и т. п.) и ниже, строго в соответствии с иерархией родства, должности, ранга, титула и т. п. такое потребление все заметнее давало себя знать. Роскошные одежды, богатые и редкие вещи, диковинки и драгоценности наполняли дворцы и храмы правителей, аристократов и жрецов. Этому соответствовали изысканная пища (обильные пиршества), искусно выделанные специалистами-ремесленниками предметы домашнего обихода и высококачественное оружие, богатые выезды, хорошо оснащенные хозяйства, включавшие сады и огороды, конюшни и псарни; не говоря уже о многочисленных женах, наложницах, детях, домочадцах, слугах и даже рабах, каждый из которых занимал свое строго определенное место в общей системе престижного потребления власть имущих. Разумеется, все это ложилось нелегким бременем на коллектив, особенно если учесть, что к высокому стандарту жизни стремились, как к эталону, и все те, кто рангом был ниже правителя и его приближенных.

Особо следует сказать о статусе чужаков в раннем государстве. Большинство их — если иметь в виду пленных иноплеменников— обычно инкорпорировалось и спустя некоторое время адаптировалось, практически уравниваясь в правах с остальными, как то бывало и в чифдом. Однако немалая и со временем все возраставшая часть их попадала в положение слуг и обслуживающего персонала власть имущих. Существенной роли в хозяйстве и тем более в социальной или социально-экономической жизни общества они не играли и никаких принципиальных изменений в структуру не вносили. Однако само появление в структуре раннего государства чужаков, имевших статус неполноправных либо бесправных, имело определенное значение для дальнейшего увеличения социальной дистанции между низами и верхами. Существенно также подчеркнуть, что раб-слуга как принадлежность хозяина, как преданное ему и существующее благодаря ему существо нередко становился клевретом, абсолютно подчинившим свою волю воле господина. Это было выгодно и удобно для тех, кто занимал заметный пост в системе администрации и кто мог таким образом опираться на беспрекословно преданных ему и ни на что особенно не претендующих лиц. Неудивительно, что из числа такого рода рабов-слуг выходили администраторы, в том числе и достаточно высокого ранга и широких полномочий.

Последнее, что очень важно отметить при характеристике тех нововведений, которые отличали раннее государство, как структуру,— это серьезные изменения в сфере религиозно-идеологической. Сакрализация правителя, хорошо известная на уровне чифдом, в раннем государстве была дополнена выработкой религиозной доктрины, освящавшей существующий строй в целом. Э. Сервис саркастически писал: «Как приятно сознавать, что боги нашей общности — величайшие в мире, что их представители на земле священны и что тем самым мы — избранный народ! И сколь очевидно удобны такие представления для правящей группы!» [245, с. 297].

Каковы конкретные модификации раннего государства? На начальном этапе оно являло собой достаточно прочную централизованную структуру, которая наиболее крепка была в обществах с ирригационным хозяйством. Показательный пример — государство инков в постклассический период (XV в.), накануне вторжения европейских завоевателей.

Во главе государства — обожествленный Инка, руководитель племени завоевателей, ставшего в государстве, население которого исчислялось миллионами, чем-то вроде касты, поставлявшей кадры администрации. Инки и вожди подчиненных народов представляли собой основу центрального и региональных аппаратов власти. На местном уровне главы общин давали задания и определяли объем работ для общинников — будь то обработка «полей Инки» или «полей Солнца» (на храмовые нужды), участие в стройках, забота о ламах (пастьба скота), работа в рудниках и т. п. Участвовавшие в общественных работах получали содержание из казенных амбаров. Во главе трудовых отрядов стояли руководители общин, в небольших отрядах (50 человек) они работали наравне с остальными, а в более крупных (500— 1000) занимались в основном организационными делами. Подобная работа в принципе воспринималась как момент действия механизма реципрокности: хорошо и активно потрудившись, ее участники получали щедрое угощение, не говоря уже о сознании выполненного общественного долга.

На уровне верхов действовал тот же механизм реципрокности: при дворе Инки спорадически собирали лидеров местных и региональных подразделений для длившегося порой несколько дней инструктажа, сопровождавшегося обильными раздачами даров, угощениями и пиршествами. На это — как и на содержание работающих на отработках — шла часть избыточного продукта; остальное тратилось на содержание административного аппарата, войска и иных слоев общества, включая ремесленников, жрецов и т. п. Что же касается общинников, то они существовали за счет земельных участков, обрабатывавшихся каждой семейной группой. Спорадически проводилось перераспределение таких участков, был и внутриобщинный страховой фонд: участок земли, обрабатывавшийся совместно и в пользу старых и слабых [218; 241].

Инкский эталон, видимо, достаточно характерен для ирригационных структур. Нечто подобное демонстрирует, в частности, и древнеегипетское общество. Но существовали и иные модификации раннего государства. Некоторые из них были связаны с возникновением системы уделов и с передачей удельной знати административных функций на региональном уровне. Система уделов, как это хорошо видно на примере Франкского государства или Киевской Руси, вела обычно к усилению центробежных тенденций и к возникновению эффекта феодальной раздробленности, подчас и к гибели централизованной структуры, во всяком случае на какое-то время, с последующим ее возрождением на несколько иной основе. Впрочем, подобное чередование централизации и децентрализации было достаточно общим и широко распространенным феноменом для раннего государства. Во всяком случае, его не избегали и те структуры, которые были основаны на ирригационном хозяйстве, как о том красноречиво свидетельствует история Древнего Египта.

Что же такое раннее государство как феномен, как стадия, этап политической интеграции? Прежде всего напомним, что эта структура существует в условиях, когда о развитой частной собственности еще нет речи, в чем она близка к протогосударству-чифдом. В ней те же два основных социальных слоя: сельскохозяйственные производители и администрация, хотя в отличие от чифдом возникает уже и немалое количество новых и численно весомых групп, оторванных от сельскохозяйственного производства и непричастных непосредственно к администрации (ремесленники различных категорий, слуги, обслуживающий большие хозяйства персонал, воины и т. п.). Если принять во внимание все эти, равно как и рассмотренные выше факторы, сближающие и отличающие раннее государство и чифдом, то дефиниция, которую следует дать раннему государству, будет звучать примерно так: раннее государство — это основанная на клановых и внеклановых связях, знакомая со специализацией производственной и административной деятельности многоступенчатая иерархическая политическая структура, главной функцией которой является централизованное управление крупным территориально-административным комплексом и обеспечение престижного потребления привилегированных верхов (управителей) за счет налогов и повинностей с производителей, причем отношения между верхами и низами по-прежнему основаны на принципах реципрокности и редистрибуции и легитимированы общепризнанной религиозно-идеологической доктриной.

Из определения видно, что верхи в раннем государстве уже не столько слуги общества, выполняющие необходимую и полезную административную функцию, сколько господа его, причем образ жизни и все стандарты их социального положения существенно отличают и даже противопоставляют их управляемым низам. В этом, пожалуй, главное отличие раннего государства от протогосударства-чифдом, где все упомянутые черты и признаки находятся еще в начальной стадии и не выражены достаточно четко. Однако нельзя забывать, что речь идет об обществе, еще не знакомом с частной собственностью. Безусловно, правящие слои раннего государства по образу жизни и общественно-экономическому положению, наконец, по выполняемым функциям уже достаточно близки к той группе, которую именуют господствующим классом, эксплуатирующим классом. Но при этом необходимо заметить, что антагонистические классы в точном политэкономическом смысле этого слова на той стадии развития общества, о которой идет речь, еще не сформировались. Их возникновение было тесно связано с очень важным и длительно протекавшим процессом приватизации, т. е. становления частной собственности. Остановимся на этом подробнее.

 

Государство и частная собственность

Собственно говоря, раннее государство, как и протогосударство-чифдом,— лишь переходные этапы единого общего процесса становления государства. И нас никак не должно смущать то немаловажное обстоятельство, что подавляющее большинство известных истории докапиталистических структур далее этого этапа в своем развитии не шло, что в немалом количестве случаев история фиксирует цикличное и даже регрессивное политическое развитие, результатом которого было возвращение более развитых структур к их более примитивным модификациям. Для нас важно наметить и выделить в их более или менее «чистом» виде именно этапы, стадии эволюции.

В рамках того пути развития, о котором идет речь (и по отношению к которому античность выглядит своеобразной мутацией, впрочем, со всеми весьма благоприятными следствиями, обычно сопутствующими удачной мутации, превращающими ее в начало нового и более рационального пути), раннегосударственные докапиталистические структуры эволюциониро-вали в направлении к более или менее развитым, тем, что обычно именуются государствами и отличаются прежде всего степенью развития новых элементов, фиксируемых уже на стадии раннего государства. Во-первых, это дальнейший отход от патриархально-клановых связей к территориально-административным с последующим разделением всей административно-территориальной общности на более или менее равнозначные подразделения, управляемые назначенными центром чиновниками, ответственными перед правителем. В случае с феодально-удельным путем развития можно говорить о трансформации структуры, опять-таки с явственной тенденцией превращения ее в централизованно-бюрократическую. Во-вторых, более углубленная разработка религиозно-этической доктрины (или выработка альтернативной теории) с обязательным приобщением к ее нормам всего населения [248, с. 615]. В-третьих, еще большее усложнение административного аппарата со специализацией функций чиновников не только на высшем, но и на среднем региональном уровне, с более явным противопоставлением верхов эксплуатируемым низам. Соответственно во все большей степени дает о себе знать тенденция к упорядочению основ управления, созданию устойчивых норм выработки и принятия решений, издания необходимых приказов и распоряжений, включая акты инвеституры, указы о мобилизации на общественные работы, на обслуживание военных кампаний и т. д. Впрочем, последний момент — рационализация администрации — имеет уже самое непосредственное отношение и к тому принципиально новому, чем государство отличается от раннего государства и протогосударства.

Касаясь рассматриваемых принципиальных различий, Э. Сервис выделил два основных — изменение размеров и степени сложности всей структуры (обстоятельство, которому он не придал особого значения, полагая его само собой разумеющимся,— в общем, это примерно та динамика эволюции, о которой только что шла речь) и становление системы принуждения и институционализованного закона [245, с. 296—307 и сл.]. Но он упустил из поля зрения еще один фактор важнейшей значимости— приватизацию. Обратим, однако, сначала внимание на те, которые он выделил.

Действительно, принуждение и закон в значительной степени делают государство качественно отличным от предшествовавших ему стадий-этапов. Разумеется, определенные формы закона и принуждения существуют и на этапе чифдом, и в раннем государстве, так что в этом смысле есть явная и постепенная преемственность. Новым же является выход на передний план абстрактно-безликой императивной сущности того и другого института.

Следует напомнить, что закон в форме определенного комплекса социальных и моральных норм, нарушение которых влечет за собой санкции коллектива, известен издревле, с момента введения первых табу (инцест-табу и др.). На ранних этапах социально-политической эволюции преобладали преимущественно моральные санкции (высмеивание с потерей престижа, бойкот, даже изгнание), позже усиливалась роль физических наказаний [258, с. 268]. Однако в любом случае медиация как важная функция группового, общинного и надобщинного лидера опиралась, прежде всего, если не исключительно, на его авторитет. Ни аппарата насилия, ни средств принуждения, ни кодифицированного закона у него еще не было. Возникновение всего этого шло на этапах чифдом и раннего государства в весьма своеобразной форме, не затрагивавшей суть традиционной, опиравшейся на авторитет нормы и в то же время способствовавшей выработке принципиально новых институтов — путем усиления сакрализации вождя.

Чрезвычайно важной функцией сакрального возвеличения лидера (начиная с этапа чифдом) было усиление значимости лидера как верховного медиатора. Медиативные функции в прошлом всегда наталкивались на силу автоматической солидарности клана, что весьма затрудняло поиски справедливого решения. И только сакрализация правителя, поставившая его как бы над кланами, способствовала усилению авторитета его слова, его функции медиатора в различных конфликтах. На практике это означало, что медиативные функции сакрализованного вождя уже нельзя было оспорить, что решение его было сакрально апробированной высшей волей, которая приобретала для его подданных силу нерушимого закона. Именно таким образом и рождался закон, сакрально-ритуальный контекст которого, как справедливо подчеркивал Э. Сервис [245, с. 296], никак не должен нас смущать. Действительно, первые законы и их системы опирались не на принуждение, а на сакральный авторитет, были законами не столько человеческими, сколько «божьими».

Но закон (пусть даже «божий»!), безликая и тем более сакральная сила которого абстрактна и неоспорима,— уже принуждение. Принуждение тем более действенное, что за ним стоит угроза сакральных сверхъестественных санкций за неповиновение, так что автоматическая солидарность коллектива виновного уже не спасет. И хотя ритуальная форма принуждения, авторизованная фигурой обожествленного вождя, еще не осознается как насилие, функция насилия уже возникает и, более того, служит важным элементом укрепления политической власти. Это, по выражению М. Годелье, своего рода «ненасильственная форма насилия» [139, с. 8]. Теперь уже не личный авторитет лидера группы либо общины, его всеми уважаемого и компетентного решения, а божественный авторитет маны, по воле богов концентрирующейся в фигуре вождя, — вот та сила, которая призвана обеспечить абсолютное и беспрекословное повиновение коллектива ставшим над ним слоям власть имущих во главе с сакрализованным правителем.

Что же касается принуждения и насилия как голой силы, то она тоже зарождается и развивается, как упоминалось, уже на этапах чифдом и раннего государства. Однако военная сила на этих этапах была направлена исключительно вовне структуры и функционировала во имя ее блага. Первые формы принуждения и насилия внутри структуры связаны с появлением в ее недрах— как следствие войн — пленных иноплеменников, получивших статус рабов. И хотя обычно представление о роли рабов и рабства в структурах, о которых идет речь, крайне гипертрофировано — во всяком случае в ряде работ советских авторов (см., например, [60]),— сущность появления в недрах раннего государства рабства как института с регулярным использованием труда рабов (скажем, в рудниках или на других тяжелых работах), в конечном счете сводится к появлению аппарата и функции централизованного принуждения и насилия в рамках структуры, внутри нее. Отсюда только шаг до достаточно широкого применения принуждения и насилия как по отношению к соперникам или проштрафившимся в ходе внутренних политических конфликтов и междоусобиц (особенно это заметно в феодально-удельных структурах), так и по отношению к невыполняющим или не вполне справляющимся с выполнением своих обязанностей крестьянам-общинникам.

Принуждение и насилие с течением времени становится важной, если не важнейшей функцией более или менее развитого государства, инструментом не только внешней, но и внутренней его политики — будь то усмирение непокорного либо взбунтовавшегося вассала, подавление недовольства какого-либо из этнических меньшинств, стремление заставить население принять новые непопулярные меры правительства, силовой способ решения напряженного социального кризиса. Принуждение и насилие являются также одним из важных орудий сохранения в структуре в целом устойчивого баланса сил, нарушение которого обычно ведет к дестабилизации, а то и к развалу всей структуры, что достаточно наглядно проявило себя еще на ста-дии чифдом и раннего государства [108, с. 189—192].

Кроме принуждения и насилия, помимо кодифицированного закона в государстве проявляет себя еще одна принципиально новая и крайне важная социальная и социально-экономическая сила — тенденция к приватизации, в конечном счете приводящая к появлению и распространению частной собственности, частнопредпринимательской деятельности, к развитию товарно-денежных отношений, становлению рынка и т. п.

Приватизация как определенная тенденция среди власть имущих в их борьбе за контроль над ресурсами фиксируется некоторыми исследователями, например М. Фридом, весьма рано, с момента появления стратифицированного общества [133, с. 191—196; 137]. И хотя подобные утверждения вызывают справедливые возражения [111, с. 7; 246, с. 27], в них есть некое рациональное зерно. Суть его в том, что причастность к власти-собственности ведет к постепенному превращению ее в нечто, имманентно присущее именно данному лицу — вначале как субъекту должности и высокого статуса, а затем и просто как субъекту личности. Естественное стремление высокопоставленного аристократа и сановника к приватизации еще не есть факт частной собственности— скорее стоит говорить о праве преимущественного и даже исключительного пользования непропорционально большой долей совокупного общественного продукта, ценным имуществом, услугами, почестями и т. п. Но это шаг к приватизации, и шаг довольно значительный. Некоторые специалисты полагают, что даже применительно к феодализму раннеевропейского типа бесполезно ставить вопрос о том, является ли манор частной собственностью или какой-то частью общей собственности, так как различия такого рода еще не возникли [92, с. 84].

Действительно, на этапе раннего государства таких различий еще нет, они только-только возникают, формируются, приобретают определенные очертания.

Формирование их шло одновременно по нескольким направлениям. Богатый аристократ или сановник, тем более удельный феодал в своем маноре, в своем уделе стремился превратить то, чем он управляет и владеет, в объект своей собственности. Это, разумеется, не так-то просто. Но практика показывает, что со временем лэндлорды — во всяком случае в раннефеодальной Европе — приобретали право исключительного распоряжения частью общей земли (например, выморочными землями), что создавало условия для возникновения феномена частной собственности по меньшей мере на часть их территории.

В то же время явную тенденцию к закреплению пожалованных им кормлений, бенефиций, ленов, икта и прочих должностных и служебных наделов проявляли те, кто их получал за свою военную либо гражданскую службу правителю или крупному феодалу. И хотя вопрос об успехе реализации такой тенденции зависел более от объективных причин (крепость власти центра ит.п.), чем от личных стремлений владельцев наделов, указанная тенденция так или иначе, рано или поздно, целиком либо частично реализовывалась, что также служило одним из путей приватизации.

Наконец, на грани между ранним и развитым государством обычно интенсивно разлагалась первобытная патриархально-клановая земледельческая община. Выделялись дворы-домохозяйства, ведущие собственное хозяйство, изменялась практика передела земли между ними. Часть хозяйств становилась зажиточной, другая нищала. Одни были вынуждены брать землю в аренду, идти в батраки. Другие предпочитали перебраться на новые земли и основать новую соседскую общину, взаимоотношения в которой уже строились не столько на патриархально-клановых, сколько на имущественных отношениях. Весь этот процесс тоже способствовал приватизации, рождал представление о том, что земельный участок может быть закреплен за семьей и отдан ей в длительное пользование. И дело, далеко не только в представлении, хотя оно многое значит как факт изменения характера земельных отношений. Дело в реальных сдвигах в формах землепользования в рамках общины (подробнее см. [59]).

Но приватизация отнюдь не сводится к возникновению частной земельной собственности — скорее она им венчается. Раньше и гораздо успешнее возникает скопление в руках индивидов материальных излишков, которые всеми правдами и неправдами пускаются в какой-то оборот, превращаются в товар. Разбогатевший за счет трофеев военачальник или рядовой воин; мелкий служака, нажившийся за счет обвешиваний и обмериваний при казенном складе; удачно обделывающий рядом с использованием государственного поручения свои собственные торговые дела чиновник-торговец; получающий большое число приватных заказов умелец-ремесленник — все они аккумулируют в своем личном хозяйстве немалые имущественные излишки, которые начинают все активнее циркулировать в обществе, все энергичнее обмениваться. Появляется немало товаров, возникает строго в соответствии с законами политэкономии всеобщий эквивалент— деньги. С появлением товарно-денежных отношений усиливается значение рынка, растет частнопредпринимательская деятельность и т. д.

Казалось бы, вот теперь уж, наконец, частная собственность выходит на передний план, ломает всю сложившуюся издревле структуру отношений и создает предпосылки для возникновения общества типа античного с его развитыми товарными отношениями и т. п. Но на самом деле все далеко не так просто. Описанный процесс идет не в вакууме. Если не говорить о европейском феодализме с его мощными античными правовыми, экономическими, социально-экономическими и иными традициями, сыгравшими явно решающую роль в его трансформации, то во всех остальных случаях рождавшуюся частную собственность встречала уже давно сложившаяся и весьма жесткая структура, которая привычно рассматривала несвязанные с властью-собственностью (или связанные со злоупотреблением ею) источники накопления богатств как приватные и в каком-то смысле незаконные, противоречащие норме и подрывающие интересы государства как централизованной структуры, экономическая основа которой базируется на редистрибуции избыточного продукта, на гарантированности поступлений дохода в казну. И ситуация, при которой даже часть такого дохода, минуя казну, попадает в частные руки, рассматривалась как угроза структуре. Отсюда — резкие выпады против стяжательства и стремления к усилению личного потребления, жесткий государственный контроль, строгая система централизованного регулирования частного сектора.

Государство в неевропейских докапиталистических структурах всегда стремилось к ограничению этого сектора путем контроля над ним, спорадических конфискаций имущества чрезмерно разбогатевших и т. п. [262, с. 72—80]. Возникавшие же в противовес силе государства корпорации ремесленников, торговцев и иных частных предпринимателей никогда не были достаточно влиятельны и эффективны, чтобы противостоять власти правителя, как то бывало с городами в средневековой Европе. Государство использовало их как инструмент своего контроля и в конечном счете подчиняло себе [262, с. 49, 50, 85—86]. При этом парадокс в том, что государство было одновременно и гарантом существования и процветания частного сектора в допущенных пределах. Коль скоро оно слабело и период процветания сменялся эпохой кризиса и дезинтеграции, едва ли не более всего страдал именно частный сектор [19, с. 51—53]. И напротив, когда кризис бывал преодолен и государство вновь становилось сильным, частный сектор опять получал возможность для своего расцвета, но снова лишь в тех пределах, которые допускались. Словом, сущность описанной ситуации сводится к тому, что частная собственность, как таковая, хотя она возникала на определенном этапе развития государства и даже временами процветала, достигая немалых успехов, в конечном счете так и не стала структурообразующей силой в обществе, о котором идет речь.

Структурообразующую роль в нем с самого возникновения ранних политических структур и во многих случаях вплоть до сегодняшнего дня играла и играет власть-собственность. Именно она превращает государство как институт (или как систему институтов) в главный субъект экономических отношений. Государство (в лице правящих верхов, субъектов власти-собственности, осуществляющих административно-экономические, в частности организационную и редистрибутивную функции) выступает как участник совокупного производства общества, и поэтому построенные на такой основе социально-экономические отношения, отношения производства и распределения, главными контрагентами в которых выступают, с одной стороны, производительное податное население, а с другой — государственный аппарат, являются своего рода государственным способом производства (на мой взгляд, именно это имелось в виду Марксом, когда он вводил понятие «азиатский» способ производства).

Система отношений, связанная с господством государственного способа производства, основана на власти-собственности и не обусловлена частной собственностью. На определенном этапе развития общества тенденция к приватизации вела к появлению в недрах структуры, о которой идет речь, частной собственности и соответственно частнособственнического способа производства в некоторых его модификациях и проявлениях. В зависимости от той или иной модификации с ним были связаны различные группы людей, отношения которых между собой, обусловленные и опосредствованные частной собственностью, имели четко выраженный классовый характер. Однако основой в рассматриваемой системе социальных связей продолжали оставаться генеральная связь «производитель — казна» и обусловленные именно этой связью производственные отношения.

Подводя итоги, следует заметить, что государство в докапиталистическом мире (за исключением античной и постренессансной Европы) развивалось по модели, весьма близкой к той, которую имел в виду Маркс в его анализе восточных обществ еще свыше века назад. Суть этой модели — в активной роли государства (в лице правителя, правящей верхушки и административного аппарата) в организации производства и редистрибуции избыточного продукта, экономической основой чего явля-лась власть-собственность («верховная собственность», по Марксу) при сравнительно незначительной и уж во всяком случае не первостепенной, не структурообразующей роли частной собственности. Иными словами, государство в обществе, о котором идет речь, — развитая социально-политическая структура с генеральной административно-экономической функцией (при наличии ряда других важных функций, включая военную, медиативную, интегрирующую, контролирующую), знакомая с социальным и имущественным неравенством; разделением труда, обменом деятельностью, наконец, с классами и даже с контролируемой центром частнопредпринимательской активностью. Использующее различные формы принуждения и насилия, кодифицированный закон и религиозно-этическую доктрину, способствующую легитимации и стабилизации институционализованной власти, государство как институт не только жизненно необходимо для нормального существования увеличившегося и усложнившегося общества, но и выступает как интегральная часть производственного процесса, как субъект производственных отношений, основанных на генеральном принципе реципрокности и отраженных в социальных связях «производитель— казна».

В заключение необходимо еще раз обратить внимание на то, что предлагаемая социологическая модель, основанная как на теории К. Маркса об «азиатском» способе производства, так и на многочисленных данных современной науки, находится в русле тех поисков, которые вот уже на протяжении десятилетий ведутся учеными-марксистами ряда стран, в том числе и едва ли не более всего советскими специалистами. Рассмотрение проблем формаций и первобытной общины в работах Ю. И. Семенова, введение понятия «государство-класс» М. А. Чешковым, анализ связи между властью и собственностью, данный А. Я. Гуревичем, разработка рядом авторов (например, Ю. М. Кобищановым и Е. М. Медведевым) концепции феодализма в древности, теория «рентной» докапиталистической формации В. П. Илюшечкина, многие статьи этнографов и философов (см., в частности, [36; 61; 63]) — все это, равно как и книги Ф. Текеи и других зарубежных марксистов, вносит немалый вклад в изучение многих спорных и неясных пока еще вопросов, решение которых позволит убедительно объяснить реалии исторического пути человечества, в первую очередь неевропейских обществ. Разумеется, каждый из специалистов идет своим путем, разрабатывает собственные идеи, но все их теории и концепции лежат в русле единого потока современной марксистской мысли. К их числу относится и изложенная выше схема исторического процесса, позволяющая объяснить факты истории древнекитайского общества, и в частности процесса генезиса китайского государства, описанию которого посвящены последующие главы книги.