Глава I
Весна 1773 года застала русскую армию на Дунае в спешных приготовлениях к военным действиям.
Еще с февраля главнокомандующего графа Румянцева осаждали курьеры, то и дело привозившие из Петербурга требования немедленно приступить к военным действиям, но фельдмаршал медлил.
Враги, — а у кого их нет? — говорили, что фельдмаршал ревниво оберегает свою славу и боится ею рисковать, не будучи уверен в успехе, но причина медлительности крылась в ином.
После победоносной кампании 1770 г. Россия была уверена, что турки согласятся на мир. Как только открылись переговоры в Фокшанах, русская армия расположилась на отдых. В переговорах прошел 1772 и часть 1773 годы, армия отдыхала, но о положении ее не заботились, не пополняли.
Иначе повели себя турки, и, хотя Турция не была уже та грозная военная сила, которая некогда наводила страх на Европу, хотя все устои ее государственного строя были расшатаны, войска деморализованы, но все же она представляла собою живой организм, который тем упорнее боролся со смертью, чем ближе она приближалась.
Переговоры в Фокшанах и конференция в Бухаресте, как известно, не принесли желаемых результатов. Султан обратился с фанатическим воззванием к правоверным и, казалось, умиравшее пламя вспыхнуло с энергией отчаяния.
Сотни тысяч турок собрались в крепостях и укрепленных лагерях по Дунаю, а у Румянцева было лишь пятьдесят тысяч человек, с которыми от него требовали наступательной войны.
Румянцеву предписывали перейти Дунай, разбить визиря и занять Турцию до Балкан. Считая этот план рискованным и не желая брать на себя ответственность за неисполнение предписаний, фельдмаршал собрал совет из подчиненных ему генералов. Совет признал задунайскую экспедицию преждевременной впредь до наступления весны и главнокомандующий, отписав о том в Петербург, начал деятельно готовиться.
К тому времени, к которому относится наш рассказ, все приготовления были закончены и армия готовилась к активным действиям.
Сам фельдмаршал и его главные силы находились в Яссах. На нижнем Дунае против Силистрии стоял генерал-майор Потемкин с своим отрядом; в Измаиле генерал-майор барон Вейсман фон Вейсенштейн; по направлению к Рущуку — отряд генерал-поручика графа Салтыкова.
В начале мая 1773 года в окрестностях монастыря Негоешти, выстроенного на берегу небольшой, впадающей в Дунай, речки Аржишь кипела усиленная работа. Несмотря на ранний час утра — еще не было пяти — берег небольшой речонки был усеян солдатами.
Стук топоров и визг пилы, остовы лодок еще не законченных, но уже осмоленных и спущенных на воду, говорили о том, что отряд готовится к речной экспедиции и подготовляет переправу. Разговоры солдат также убеждали в этом.
— Пехота переплывет, ну а конница как, дяденька? — спрашивал молодой рекрут у старослуживого, отирая струившийся по лицу пот.
— Эх ты, простота, конница-то как? Конь и без твоей лодки обойдется, лишь бы переправилась пехота, а в том-то и беда, что пехоты мало, у турок, почитай, что в два раза больше нашего… Ну да что рассуждать, начальство прикажет, пойдем.
— Пойдем и побьем, — вмешался в разговор старый служака с Георгиевским крестом. — Эх, братцы, не знаете вы нашего Александра Васильевича, а я его знаю много уже лет. Не отрядом ему командовать, а армией. Мы в Польше под его начальством не раз бивали вдесятеро сильнейшего неприятеля, побьем и здесь. Вот ты вздыхаешь, что неприятеля вдвое больше, а Александр Васильевич, наверно, радуется; чем больше нехристей, тем больше их сразу и изведем, — пояснил старый унтер.
— А правда ли, Сидор Макарыч, что генерал наш заколдован? Говорят, пули его не берут, так и отскакивают.
— Заколдован? Дура, ты дура рекрутчина. Да колдовство ведь великий грех, а Александр Васильевич, дай Бог ему здоровья на сто лет, человек набожный, благочестивый, а что Бог в боях его хранит, так на то Божья воля. Бог всегда защита праведнику, а наш генерал воистину благочестивый. Вот послужите под его началом, узнаете каков Александр Васильевич Суворов.
Имя Суворова, с восторгом произнесенное унтером, заставило проезжавшего мимо молодого офицера приостановить коня.
— Здесь отряд генерал-майора Суворова? — обратился он к унтеру.
— Так точно, ваше благородие, — и старый служака вытянулся в струнку.
— А где сам генерал?
— Их превосходительство в Ольтенице.
— А астраханский пехотный полк где стоит?
— Там же, ваше благородие.
Поблагодарив унтера, молодой офицер поехал дальше по берегу речонки. Его усталый конь, запыленное платье и следовавший сзади денщик с вьюками на седле свидетельствовали, что молодой офицер проделал немалый путь.
Евгений Александрович Вольский действительно ехал издалека. Прибыв из Москвы с письмом к главнокомандующему, он пробыл в Яссах только сутки и сейчас же направился к месту своего назначения. Суворов в это время еще не был знаменит, но молва о его подвигах в Польше во время войны с конфедератами сделала его имя популярным в армии, по крайней мере среди офицеров, и мысль, что ему придется быть под начальством неустрашимого, энергичного, не знающего препон генерала, приводила поручика Вольского в восторг.
Под его начальством, думал молодой офицер, ближе к опасности, ближе к славе, а следовательно и к счастью. Слава сама по себе счастье, но для него она счастье вдвойне, потому что даст ему любимую девушку. Только тогда, когда имя его, как храбреца, прогремит по всей: армии, когда всякий с гордостью будет произносить» это имя, тогда он может прийти к ней и сказать: я не только люблю тебя, но я достоин тебя… Да, не раньше. Пока он заурядный офицер, а она… она знатного княжеского роду. Она редкая красавица, редкого ума и души девушка… Правда, он богат, но ее нужно заслужить и заслужить не богатством, а личными качествами… и Вольский мечтал уже о том, как он кровью своею завоюет себе счастье. В его возбужденной голове роятся всевозможные планы; Кажется, нет ничего такого, на что он не решится, чтобы только имя его покрылось славой. Мысленно юный поручик несся уж в бой… всюду груды трупов, кровь льется ручьями, он ранен, но не обращает на рану внимания и неустрашимо рвется вперед… Бедный измученный конь чувствует состояние седока, воображающего себя в вихре атаки, и, напрягая последние силы, скачет в галоп.
Но вот и Ольтеница. Это урочище с несколькими десятками домов. На улицах оживление, всюду военные мундиры.
Вольский остановил первого встречного солдатика и приказал провести себя к командиру отряда.
Домик, в котором помещался Суворов, не отличался от своих соседей. Внутренний же вид жилища был еще скромнее, чем его внешность. Стол, три стула, в углу небольшой столик с грудою карт, планов и письменными принадлежностями и ничего больше… Такая суровая скромность обстановки неприятно поразила молодого офицера, избалованного комфортом московских гостиных и не знавшего еще походной солдатской жизни… Правда, еще с юных лет мечтал он о походах, битвах, но в своих мечтах он, как и все мечтатели, видел лишь одну сторону медали — славу. О том, что обыкновенно предшествует славе, какие трудности и лишения приходится пережить искателю ее, он и не думал. Даже возможность быть убитым или раненым, казалось ему поэтизированной; Ведь слава идет рука об руку со смертью, рассуждал он. Возможность быть убитым и раненым менее пугала его, чем очевидная необходимость отказаться от того комфорта, с которым он сжился с детства.
Когда Вольский вошёл в горницу, в ней никого не было или, по крайней мере, казалось, что никого нет…
«Странно… — думал про себя, молодой офицер, — я с таким восторгом принял назначение в суворовский отряд, с таким нетерпением скакал к нему, и вот я здесь, у Суворова, а на душе как-то тяжко, точно предчувствие чего-то страшного»…
Размышления Вольского были прерваны. На пороге в соседнюю комнату показался Суворов.
— Молодец, помилуй Бог, молодец, — приветствовал генерал молодого поручика и приветливо потрепал его по плечу. — Я тебя поджидал. Мой отец писал мне о тебе, как о славном образованном молодом человеке, вот я и просил главнокомандующего зачислить тебя ко мне… Ты окончил московский университет?
— Точно так, ваше превосходительство.
— Молодец, молодец. Образованные офицеры для армии нужны, вот как нужны, — и Суворов провел рукою по горлу. — Наш солдат хоть куда, умей только его повернуть, а образованному человеку это не трудно, была бы только любовь к солдату да военному делу.
Вольский слушал Суворова и удивлялся. Прием был ласковый, на какой он и не рассчитывал. Радоваться, кажись, следовало, что начинает карьеру при таких благоприятных обстоятельствах, а у него на душе творилось что-то неладное. Худенький, маленький, некрасивый генерал производил на него неприятное впечатление. Сущая обезьяна, подумал Вольский, и правда ли то, что рассказывают про его подвиги… Что-то мало похож он на героя, скорее на воронье пугало…
Совершенно противоположное впечатление произвел Вольский на Суворова. Молодой, красивый, стройный, с открытым честным лицом, с умным и в тоже время гордым выражением глаз» говоривших о силе воли, он Сразу завоевал симпатию Суворова, внимательно рассмотревшего его из смежной комнаты.
«Из этого будет толк», — подумал генерал, выходя к молодому офицеру, и сделал уже ему подробную оценку.
Вольский чувствовал себя сконфуженным. Встретив радушный и ласковый прием, он досадовал на себя, что не мог откликнуться на него сердечно, он чувствовал» что в сто ответах слышится официальный тон и что тот восторг от перспективы служить под командою храброго опытного генерала, о котором он говорил Суворову, вовсе не отзывается восторгом.
— Ты брат, я вижу, устал с дороги, поди отдохни. Завтра дела будет немало. У тебя здесь есть кто-нибудь из знакомых?
— Так точно, ваше превосходительство, двоюродный брат майор Ребок.
— Майор Ребок! Помилуй Бог, Ребок герой, Ребок чудо-богатырь… Иди к нему и служи, как служит он, я зачислю тебя в его батальон, — и Вольский не успел опомнится, как Суворов заключил его в свои объятия.
— Ну, а теперь ступай и спи.
Казак, вестовой генерала, помог Вольскому отыскать квартиру Ребока.
Глава II
Квартира майора Ребока, куда казак привел Вольского, давала некоторое представление о живущем в ней.
Хозяина ее не было дома, он чуть свет уехал на реку Аржишь, где строилась флотилия для предстоящей переправы войск через Дунай, но и без него квартира, или вернее, ее обстановка, красноречиво говорила о владельце. Видно было, что здесь живет незаурядный армейский офицер. Всевозможные карты и планы Турции и придунайских княжеств, несколько современных немецких и французских военных сочинений, аккуратно сложенные на столе вместе с Лейбницем, говорили, что Ребок был образованный человек, каких в то время армия знала не много. Поразительная чистота горницы, персидский ковер, покрывавший собою громадный куль овса, заменявший диван, такой же ковер над складной кроватью и погребец с дорожным серебром говорили не только о материальном достатке, но и об известных привычках майора.
После суровой суворовской избы чистенькая, светлая, не лишенная некоторого комфорта горенка Ребока произвела на Вольского хорошее впечатление.
Денщик майора, поместив у себя денщика прибывшего офицера, подал умыться Вольскому и занялся приготовлением чая; Вольский же тем временем подробно осматривал жилище своего двоюродного брата.
— Война, однако, не мешает ему заниматься философией, — рассуждал он, увидя на столе Лейбница. — А впрочем, где же и заниматься философией, как не на войне, что и кто могут дать столько материала для разрешения философских вопросов, как не война?
И, став на философскую точку зрения, он, быть может, первый раз в жизни критически отнесся к войне. Война! Что такое война? Чем отличается она от обыкновенного убийства? Разве только тем, что убийство — одиночное, а война убийство массовое, производимое на основании известных теорий, по правилам. Люди, и притом лучшие люди, затрачивают целую жизнь на то, чтобы подготовлять себя к искусству массового убийства, именуемого войною… Ученые напрягают свои умы, данные Богом на пользу человеку, с тем, чтобы изобретать смертоносные орудия, молва произносит имя убийцы с гордостью, ему созидаются, памятники и кем?.. Теми, кому Спаситель сказал: «Возлюби ближнего, как самого себя», «Кто ударит тебя в правую щеку — подставь ему и левую»… Как могут люди в одно и то же время поклоняться Христу и попирать Его святые заповеди, призывая Его святое имя в свое оправдание…
Вступив на путь таких размышлений, Вольский, быть может, зашел бы слишком далеко, но его размышления были прерваны приходом майорского денщика, подававшего самовар.
— Ваше благородие, вы изволите быть братом моему барину?
— Да, а что тебе?
— Завтра, как слышно, переправа и атака на Туртукай, будьте милостивы, попросите моего барина, чтобы он взял меня с собой.
При слове «атака» у Вольского кровь хлынула в голову, сердце радостно забилось в груди… его философия мигом куда-то отошла, и он уже предвкушал то счастье, счастье попасть в бой, о котором он грезил вот уже два месяца. Такова уж двойственность человеческой натуры, что сердце редко живет в ладу с головой. Разум говорит одно, а сердце другое. Разум осуждает, клеймит войну, как коварное деяние, а сердце трепещет эгоистичной радостью: бой, отличия, слава, счастье…
Вольский, однако, поймал себя на этих размышлениях.
— Какое животное человек, — вырвалось у него вслух.
— Что прикажете, ваше благородие? — обратился с вопросом денщик, слыша, что офицер что-то бормочет.
— Нет, ничего, а тебе очень хочется в атаку?
— И… ваше благородие, вечно буду молить за вас Бога, больно смотреть, как товарищи бьются с нехристями и умирают за веру Христову, а сам сидишь да посматриваешь.
— А думал ли ты, что неприятель такой же человек, как и ты, что и ему жить хочется, а ты его убивать собираешься. Убийство великий грех…
— Так точно, ваше благородие, убийство грех, да ведь здесь не убийство, а война. Если бы турки не истребляли веры христианской — живи себе на здоровье и пальцами их не тронем, а веру защищать и священное писание велит… Ведь Иван воин тоже сражался, тоже убивал, а святой же он… Да к тому же, ежели бы война была плохое дело — начальство не повело бы нас; начальство за худые дела поблажки не дает.
Бесхитростные речи солдата смутили и сконфузили Вольского.
«Чёрт знает, что такое творится сегодня со мной. Сам рвался на войну — приехал, расфилософствовался… Тянуло к Суворову… тот принял, обласкал, а меня что-то от него отталкивает, да в довершение всего в философские рассуждения с солдатом пустился… извращать его понятия о войне — да это прямо-таки преступление, добро бы я был прав, а ведь это под сомнением… Лейбниц навел меня на такие мысли, а между тем он ничего не говорит подобного. Напротив; по ученику Лейбница, война ничто иное как Проявление воли Божией… Мир, говорит Лейбниц, состоит из монад или единиц; взаимодействие монад происходит при посредстве Бога, и изменения отдельных монад регулируются предустановленной Богом гармонией… Следовательно, не будь на то Божьей воли — монады России и Турции не взаимодействовали бы, не изменялись бы… Нет, генерал прав, я не выспался, нервы напряжены и заставляют плести Бог весть какую околесицу».
Встав с места, он начал ходить по комнате. На столик возле кровати ему бросился в глаза небольшой женский портрет на слоновой кости. Вольский улыбнулся. Знакомые глаза смотрели на него с пластинки.
«Кузен счастлив, для него все ясно… Аня его любит. Кончится война и они поженятся, а я, я даже не знаю, любит ли меня Варя…»
Мысленно он перенесся в Москву, ему вспомнился последний вечер у князя Прозоровского, вспомнилась и княжна Варвара… как она была прелестна в этот вечер, как внимательно слушала она его, сколько, казалось, застенчивой любви светилось в ее прекрасных глазах… а как она горячо» пожала ёму на прощание руку своею маленькой дрожащей ручкой.
Но Вольскому не везло в этот день. Как только начинал он углубляться в мечты или воспоминания, его сейчас же кто-нибудь возвращал к действительности. На этот раз это был сам хозяин, майор Ребок, возвратившийся с Аржиша.
Встреча с кузеном для него была неожиданностью, Вольский ничего не писал ему о приезде в армию, тем более радостной оказалась для майора эта встреча. Небольшая разница в летах — Ребоку не было и 28, а Вольскому 22 — и узы родства сблизили их с детства, дружба их не прекратилась и тогда, когда разошлись их дороги. Ребок поступил на военную службу, а Вольского готовили к дипломатической карьере. Но теперь и служебные пути их сошлись и, казалось, ничто не в состоянии их разлучить.
Ребок был в восторге от приезда кузена, засыпал его расспросами и сам рассказывал о своем житье-бытье, о Суворове…
— Знаешь ли, Аркадий, я ожидал от твоего Суворова больше…
— Моего Суворова, да разве он только мой! Он наш, он русский Суворов… его еще не знают, но погоди, скоро узнает его вся Россия, о нем будет говорить вся Европа, весь мир… его теперь ценят мало, но потомство его оценит и имя его станет превыше имен Ганнибала и Юлия Цезаря, ибо в его маленькой тощей фигурке скрывается не только великий полководец, но и великий христианин.
— Дай Бог, я только передаю тебе личное впечатление. Может быть, России он окажет великие услуги, но у меня есть предчувствие, что мне принесет какое-то несчастье.
— Ты устал с дороги, у тебя расстроены нервы и, кажется, Бог знает что. Ложись и отдохни. Отдых тебе нужен вдвойне, ибо не сегодня, так завтра генерал предпринимает атаку на Туртукай.
— Ты будешь в ней участвовать?
— Буду, все будем, нас не настолько много, чтобы оставить резервы дома. Ну, спи, часа через три — четыре я тебя разбужу, а теперь отправляюсь с рапортом к генералу, флотилия уже готова.
Глава III
— Поздравляю тебя, Ребок, с приездом брата, — встретил Суворов майора. — По-видимому молодец, я зачислил его к тебе в батальон. Завтра окрестишь его боевым огнем. Ну, что, лодки готовы?
— Точно так, ваше превосходительство, всего 17 лодок, могут поднять 600 человек, не считая гребцов.
— Да больше мы и взять не можем. Просил у Салтыкова пехоты, а он обещает прислать конницу… На что мне конница? За пехотой предлагает обратиться к Потемкину. Нашел к кому обращаться! Потемкин вместо пехоты пришлет баранов… Нет уж, брать, будем изворачиваться сами. Никто, как Бог… Сегодня к Ольтенице стянутся все наши силы. Немного их, но для турок требуется много. Как только пехота потянется по дороге, ты прикажи впереди гнать волов, да смотри, чтобы пыли было побольше. У страха глаза велики, турки подумают, что большую пыль поднимает большое войско… А лодки где?
— В камышах, ваше превосходительство, в устье Аржиша.
— То-то, чтобы турки их не заприметили. Нужно будет перевезти их к берегу Дуная на подводах, а то сторожевое судно не даст им войти в реку.
Ребок ушел исполнять приказания генерала, а Суворов остался рассматривать планы противоположного берега. Чем больше он углублялся в созерцание планов, тем больше сдвигались у него брови и хмурился лоб. Задача была не из легких. По собранным им сведениям, в Туртукай было стянуто в трех лагерях около 4000 турок, а он мог противопоставить им 500 человек. В Польше он решился бы атаковать с такими силами в десять раз сильнейшего врага; там были у него войска, им же обученные, их он знал и они его знали. Здесь же его не знал никто, кроме Ребока, и он не знал войск, а то, что он мог узнать за трехдневное пребывание на своем посту, его мало радовало. Солдаты были плохо обучены, офицеры не те, какими их хотел видеть Суворов. Но делать было нечего, приходилось действовать с теми силами, которые были в его распоряжении, тем более, что главнокомандующий настаивал, чтобы поход на Туртукай был произведен по возможности в скором времени.
Суворов намеревался начать переправу и атаку на другой день, 8 мая, на рассвете, а тем временем стягивал все свои силы к Ольтенице, стараясь замаскировать их численность.
Около 2 часов пополудни прибыл полковник князь Мещерский с эскадроном астраханских карабинеров. К вечеру все было готово и в седьмом часу Суворов отправился осматривать аванпосты. По его приказанию в аванпостную цепь были посланы старослуживые, остальным войскам он назначил ученье за урочищем.
Проехав по фронту и заметив в рядах Вольского, Суворов ласково улыбнулся.
— Я на тебя рассчитываю, Вольский, как на каменную гору, — обратился он к молодому поручику. — С такими чудо-богатырями, как они, — указал он на солдат, — мы не только четыре тысячи, а четырежды четыре разнесем… Так ли, ребятушки?
— Так точно, ваше с-тво, — громовым раскатом понеслось по рядам.
— Бьет в бою не сильный, а правый, правда же на нашей стороне, ребятушки, с нами Бог!
— С нами Бог! — гремело в рядах батальона.
Началось ученье.
Генерал строил каре, вытягивал фронт в линию, смыкал в густые колонны. Хвалил, когда перестроения совершались быстро и в порядке, хмурил брови и заставлял перестраиваться вторично, если замечал малейший беспорядок или медлительность. Уже стемнело, когда он закончил ученье и собрал вокруг себя офицеров.
— Помните, господа, что в бою каждый из вас начальник, а не рядовой. Не увлекайтесь боем и не обращайтесь в обыкновенного бойца. Плохо тот командует, у кого руки чешутся подраться. Место офицера впереди солдат не для того, чтобы драться, а чтобы лучше видеть неприятеля и, смотря по обстоятельствам, распоряжаться своею частью. Я отдал приказание, и не жди моих указаний, поступай, как сам разумеешь и как того требуют обстоятельства. На то и голову Бог дал, чтобы она работала. Я не могу все видеть и на одном фланге, и на другом, и в резерве, вам виднее. Я говорю, иди направо, а если ты видишь, что нужно идти налево — иди туда.
Вольский слушал наставления Суворова и ушам своим не верил, до того были для него новы взгляды, высказываемые этим маленьким, невзрачным генералом. В те времена о частной инициативе в бою, в войсках и помину не было. Не только офицер, но и генерал того времени и подумать не мог действовать по своему усмотрению, не получив приказаний от старшего начальника. Все делалось по команде, по указке… Форма перевешивала содержание, и армии были не живым организмом, а механизмом, заводимым ключом старшего начальника. Для успеха боя, таким образом, требовалось два неизбежных условия: и хороший начальник и хороший механизм. Плохой механизм трудно завести и хорошим ключом, а плохой ключ и хороший механизм испортит.
Суворов все это прекрасно осознавал во время семилетней войны! Он видел, как прекрасные качества солдат и таланты офицеров губились неспособностью военачальников у нас и австрийцев, и как промахи прусских генералов поправлялись своевременно находчивостью подчиненных им офицеров.
Эта война была его первою практическою школою. Правда из нее он вынес впечатления отрицательного свойства, она не показала ему, что нужно делать, но зато красноречиво говорила на каждом шагу о том, чего ни в коем случае нельзя делать. Тогда он был неизвестный маленький штаб-офицер, он не мог ни учить, ни протестовать, мог только возмущаться и говорить самому себе: «а я сделал бы так-то».
Но теперь он генерал, начальник отряда, он может распоряжаться своею частью и первое, что он делает — это старается одухотворить ее, механизм обратить в живой организм, из офицеров, слепых исполнителей приказаний, создать себе помощников, которые прониклись бы его основной идеей, осуществляли бы ее всеми силами ума и сердца.
Повторяем еще раз, что такой взгляд до того был нов в армии, что поразил даже такого образованного человека, как Вольский, Маленький генерал в его глазах сразу вырос.
— Да, он не из дюжинных людей, — говорил Вольский Ребоку по дороге. — Что будет в бою — не знаю, но что такой человек может подготовить победу — несомненно. Знаешь ли, Аркадий, кого он мне напоминает? Очарователя, мага. Ты смеешься? Вглядись в него хорошенько, когда он говорит с солдатами, взгляни на солдат… ведь они совершенно преображаются под его взглядом, они все в его власти и я уверен, что сделают все, что ему захочется… Не даром же они его считают заколдованным…
Ребок улыбнулся.
— И ты тоже.
— Нет, я далек от мысли, что он очарователь или колдун, я только говорю, что он подобно волшебнику магически действует на солдат. Я наблюдал за ними, когда он говорит — говорит просто, простые вещи, а посмотри, как принимает это солдат, точно невидимые нити связывают его с генералом.
— Невидимые нити… вот ты и договорился. Ты прав, его связывают с солдатом те невидимые нити, которых, к несчастью, у нас с тобою нет… Ты отмечаешь, что он говорит просто, о простых вещах. В простоте-то и весь секрет. Суворов вырос и сложился в солдатской среде. Он сроднился с солдатом, привык мыслить, чувствовать и говорить по-солдатски. Он понятнее для солдата, чем мы с тобою. Вот почему солдат поймет его скорее, чем другого начальника, скорее душою откликнется на призыв его души… Я тебе говорил, что Суворов не похож на других генералов. Ты видел его на ученье, увидишь в бою и тогда оценишь.
— Для этого мне не нужно видеть его в бою, для меня и твоих слов достаточно, но знаешь ли, чем объяснить, он на меня производит какое-то смутное, тревожное впечатление… Мне почему-то кажется, что моя судьба связана с его судьбой…
— Если это только так, то жалеть тебе не придется.
Вольский вздохнул вместо ответа.
Темная» южная ночь спустилась на землю, сотни костров зажглись на равнине, занятой войсками. Ночь была теплая и костры предназначались для комаров и мошкары, которыми изобилуют берега Дуная. Кроме того они имели и другое назначение: количеством костров определяется количество отряда, и Суворов, чтобы ввести турок в заблуждение, приказал зажечь их как можно больше. Веселыми группами рассыпались солдатики вокруг огней, кто варил похлебку, кто чинил обувь, а кто балагурил. Суворов обходил костры, беседовал и шутил с солдатами.
— А, астраханцы молодцы, помните своего старого командира?
— Как не помнить, ваше превосходительство, не командиром, а отцом были.
— Спасибо, детки, смотрите же не выдавать туркам вашего старого батьку.
— Умрем за тебя, родимый.
— Что вы, что вы, зачем умирать, а турок же кто бить будет, вы лучше турок побейте.
— Побьем, батюшка…
— Здорово, богатыри, — обращался он к группе солдат у другого костра, — здорово, кагульские герои. Славно турок при Кагуле побили.
— Славно, ваше превосходительство.
— Завтра лучше побьете. Теперь вы изловчились как нужно их бить… Трудно впервые, а потом — дело привычное, правда, ребятушки!
— Правда, батюшка.
От костра к костру Суворов обошел весь лагерь, поболтал с солдатами и всюду, где он только побывал — оставлял уверенность в завтрашней победе. О ней говорилось, как о явлении самом обыкновенном. Численность турок никого не пугала.
Суворов направился на берег Дуная к аванпостам; костры в лагере мало-помалу начали гаснуть и скоро весь лагерь погрузился в глубокий сон. Только тяжелые шаги дневальных нарушали ночную тишину и гулко раздавались в ночном воздухе. Не спал один Вольский, на душе у него было неспокойно, он пробовал молиться, но мысли у него путались, и молиться он не мог.
Глава IV
Темная теплая южная ночь усыпляюще действует на русский отряд. Крепким сном спит лагерь, спит главный караул в аванпостной цепи, дремлют и часовые на аванпостах…
Не дремлют, однако, турки. Проведав про численность русских, они решаются атаковать их. Тихо выходят они из своего лагеря, тихо садятся в лодки и еще тише отваливают от берега. Кони, точно чувствуя, что от их осторожности зависит успех предприятия, в своем поведении подражают всадникам… Не слышно ни ржания, ми фырканья, тихо входят они в воду и тихо на поводах плывут за лодками… Дунай у Туртукая не широк, не более 300 сажен… Неприятель уже на средине реки, но на русских аванпостах все тихо, ни звука, турецкие лодки приближаются все ближе и ближе, вот и берег, но на нем царит мертвая тишина. Такая тишина угнетающе действует на атакующего… Не даром неприятель безмолвствует, не даром он так беспощадно подпускает, очевидно он готовит засаду… и среди атакующих возникают уже сомнения: не вернуться ли назад, молчание не предвещает ничего доброго… Но против такого решения горячо протестует татарин. Он с вечера побывал на русском берегу, все высмотрел и уверяет, что о засаде не может быть и речи. Русских так мало, они так крепко спят, что их можно забрать живьем. Он знает даже, где находится их генерал. Он спит теперь на земле за аванпостною цепью в нескольких шагах от берега.
Уверения татарина подействовали на начальника турецкого отряда. Еще не рассвело, как турки, не замеченные русскими аванпостами, тихо высадились на берег, уселись на лошадей и с криком: «алла, алла», — бросились на аванпостную цепь.
Суворов, имевший случай убедиться как отправляется в отряде аванпостная служба, не особенно надеялся на аванпосты и потому на ночь остался в цепи, надеясь что его присутствие подтянет часовых, но, как показал случай, расчеты его не оправдались. Отряду нужен был урок, и жестокий урок.
Крики: «алла, алла» разбудили Суворова, он вскочил на ноги и при свете наступающего утра увидел несколько турецких всадников, с саблями наголо скакавших на него. Их вел татарин-лазутчик, побывавший вечером в русском стане.
Мигом вскочил Суворов на коня, стоявшего здесь же у прикола, быстро окинул взором атакующих и помчался к резервам. Аванпостная цепь была порвана, смята, на сопротивление ее рассчитывать было нельзя… Не успел генерал прискакать к лагерю, как солдаты, услышав уже тревогу, были на ногах. Пехота строилась в колонны, карабинеры кончали седлать лошадей, а турки, между тем смяв казаков, в беспорядке неслись к высотам у Ольтеницы, где были собраны все суворовские силы. Они рассчитывали застать отряд врасплох и изрубить сонных солдат.
Но расчеты оказались опрометчивы, и турки жестоко поплатились. Едва Суворов прискакал в лагерь и увидел садившихся на коней карабинеров, как крикнул им:
— Вперед, молодцы карабинеры, на выручку казакам. Ретирады нет, нет и пощады неверным. Ребок, беглым шагом с двумя ротами за карабинерами, действуй, как найдешь нужным. Остальной пехоте оставаться здесь и быть готовой на выручку товарищам.
Вихрем понеслись карабинеры, Суворов, отдав приказания, поскакал на место боя, туда же беглым шагом направилась и пехота Ребока.
— Смотри, ребята, не стрелять, работать штыками, — говорил он на ходу солдатам.
Рядом с Ребоком бежал и Вольский.
— Боюсь, опоздаем, — говорил он брату, — карабинеры и без нас покончат.
Вольский был прав. Астраханские карабинеры, увидев перед собою догнавшего их Суворова, подобно снежной лавине обрушились на не ожидавших их турок, скакавших в беспорядке… Опомнившиеся казаки, быстро собравшись и выстроившись лавой, ударили во фланг… Видя себя окруженными и подумав, что татарин завел их в ловушку, турки потеряли присутствие духа и с криками «аман, аман» дали тыл, но карабинеры не внимали их просьбам о помиловании и рубили беспощадно.
Оставшиеся в живых, побросав лошадей, вскочили в лодки, но казаки последовали за ними, опрокидывали лодки, рубили гребцов, да те от страху и не сопротивлялись…
Уже совсем рассвело, когда майор Ребок с своими ротами подоспел на берег Дуная. К этому времени все было кончено: берег и весь путь к нему были устланы трупами людей и лошадей, несколько галер, ускользнувших от преследования казаков, увозили в Туртукай остатки отряда, несколько турок барахтались в воде, цепляясь за опрокинутые лодки…
— Их нужно спасти, — сказал Вольский, обращаясь к Ребоку.
— Не спасти, а вытащить из воды, — и он отдал приказ нескольким солдатам вытащить тонувших.
— Генерал не велел давать пощады, — продолжал он обращаясь к Вольскому, — но это относилось к атакующим, этих же нужно вытащить хотя бы для того, чтобы допросить их 6 силах и средствах обороны Туртукая.
Тем временем несколько солдат, вскочив в оставленные турками лодки, извлекали из воды тонувших. Среди них оказался и начальник отряда Осман-бей…
Взошедшее солнце застало весь отряд в сборе на равнине у Ольтеницы: коленопреклоненные воины благодарили Бога за победу… духовенство служило благодарственный молебен.
Глава V
Неудачный набег турок расстроил план Суворова и в то же время показал, что медлить нельзя ни минуты.
Неприятель не мог ожидать быстрого реванша и нужно было пользоваться временем, не дать опомниться туркам; но производить атаку днем было нельзя. Турки, побывав на русской стороне, могли увидеть численность войск… Суворов решил атаковать Туртукай ночью, И не успел кончиться молебен, как он сделал уже все нужные приготовления к переправе. Прежде всего он призвал к себе казачьих офицеров, находившихся в аванпостной цепи.
— Своим нерадением вы заслужили смертную казнь — обратился он к ним, — но я хочу предоставить вам вместо позорной смерти смерть почетную. Сегодня ночью атака, и я не сомневаюсь, вы сумеете победой или смертью смыть свою вину.
Позвав затем адъютанта, он продиктовал ему диспозиции. «Прежде всего, — говорилось в диспозиций, — переправляется пехота, разделенная на два каре и резерв; при резерве две пушки; после пехоты конница; если можно, люди в лодках, лошади в поводу, вплавь. На нашей стороне Дуная батарея из 4 орудий. Ночная атака — сначала на один турецкий лагерь, потом на другой и, наконец, на третий. Ударить горою, одно каре выше; другое в полгоры, резерв по обычаю; стрелки разделяются на две половины, каждая на два отделения; они действуют и тревожат. Резерв без нужды не подкрепляет. Турецкие набеги отбивать наступательно, подробности зависят от обстоятельств, разума и искусства, храбрости и твердости командующих. Туртукай сжечь и разрушить, чтобы в нем не было неприятелю пристанища. Весьма щадить жен, детей и обывателей, мечети и духовных, чтобы неприятель щадил христианские храмы». Диспозиция закончилась словами: «Да поможет Бог».
В этот же день, перед вечером, Суворов с полковником князем Мещерским, остававшимся для командования на этой стороне, объехал берег Дуная, указал места для войск, сам поставил батарею. Дал наставление на разные случаи. Когда же стемнело, лодки, спрятанные в камышах, вышли из устья Аржиша и подошли к месту переправы.
Ночь пала на землю, когда войска начали посадку на суда; всем распоряжался Суворов… Люди двигались как тени, тишина лишь изредка нарушалась ржанием коня, но турки следили зорко и заметили переправу… На турецком берегу блеснул огонек, раздался звук выстрела, за ним другой, третий, и огненные шары начали бороздить темное небо. Турки усердно посылали в атакующих бомбу за бомбой, но темнота ночи не благоприятствовала им. Бомбы падали в Дунай, вздымая столпы водяной пыли и не причиняли никакого вреда атакующим. Только тогда, когда флотилия подошла совсем близко к турецкому берегу, — огонь стрелков, рассыпанных на берегу, Стал давать себя чувствовать!.. Из некоторых лодок послышались стоны, были раненые.
Батальон Ребока составлял собою резерв. Ребок и Вольский находились в одной лодке.
— Евгений, — обратился майор к Вольскому, — если меня сегодня убьют — возьми у меня в кармане письмо, сними с шеи ладанку и перешли все это Ане.
Вольский пожал своему кузену руку.
— Мне посылать нечего, но если убьют меня, а ты останешься жив — подготовь матушку и сестру, а Варе… Варе скажи, что я любил ее и умер, стараясь заслужить ее.
Турецкая пуля сорвала в это время с Вольского его шляпу.
— Плохая примета, — промолвил он.
— Не совсем, — шутливо заметил Ребок, поднимая со дна лодки упавшую шляпу. — Видишь, ее не унесло в Дунай… Старые служаки говорят, что в одном и том же бою пули никогда не попадают в одно и то же место. Голова твоя, значит, застрахована.
— Ваше высокоблагородие, — обратился к Ребоку фельдфебель, — турок теперь все равно не обманешь, нас они заприметили, ишь какую трескотню подняли… разрешите закурить трубочку, может быть последнюю на этом свете.
— Кури, братцы! — крикнул Ребок.
Солдаты начали набивать трубки.
— Ишь окаянные, огня сколько посылают, нет чтобы хоть один кисет табачку турецкого послать, — острят солдаты.
— Погоди, если возьмем, а теперь покури российской махорки, — отвечает фельдфебель.
Шутки и прибаутки слышатся из лодок, уже вплотную подошедших к берегу. Подчас раздается стон, крик раненого и снова прибаутки. Со стороны подумаешь: едут люди не на смерть, а на гулянку. Таков уж русский солдат: шутит он и у бивуачного костра и у жерла пушки.
Но вот одна из лодок, в которой находился Суворов, наткнулась на подводный камень и опрокинулась. Среди плывшей до сего времени в строгом порядке флотилии появился переполох, но голос Суворова сразу всех ободрил и призвал к порядку.
— Выгребай, братцы, выгребай, — кричал он, выплывая на берег. — Казенное добро в огне не горит и в воде не потонет.
— Пообсушимся сейчас, батюшка, ваше превосходительство, — кричали в ответ на его слова солдаты.
Подоспевшие соседние лодки приняли к себе не умевших плавать и через пять минут весь отряд в порядке высадился на неприятельском берегу. Его снесло только вниз по течению. Пехота быстро построилась в две колонны с резервом и двинулась вверх по Дунаю.
Колонна полковника Батурина, при которой находился сам Суворов, направилась на ближайший турецкий лагерь; вторая колонна подполковника Мауринова атаковала правый фланг лагеря, защищаемый батареей.
Суворов не случайно остался при первой колонне. Его проницательный глаз привык сразу распознавать людей, и то, что думал он о начальнике колонны полковнике Батурине, не говорило в пользу последнего.
«За ним нужен глаз и глаз, — думал генерал, — а не то, все дело испортит».
Опасения Суворова оправдались: едва колонна двинулась вперед, как турки встретили ее убийственным огнем; больше всего донимала некая батарея, посылавшая бомбу за бомбой. С оглушительным треском разрывались снаряды над головами атакующих и осыпали их градом осколков, вырывая из рядов людей десятками.
— Ваше превосходительство, с нашими силами атаковать неприятеля невозможно, — сдавленным голосом проговорил Батурин, подъезжая к Суворову.
— Не атакуйте, не атакуйте, батюшка, — саркастически отвечал генерал. — Вы устали, так отдохните малость, а мы с Божьей помощью, как разобьем турок, так и для вас работы будет тогда вдоволь…
— Я, ваше превосходительство…
— Отдыхайте, отдыхайте батюшка, смотрите только, чтобы солдаты не сочли вас за poltron (труса) — закончил он по-французски, дал шпоры коню и отскакал на несколько сажен перед колонной. Главная турецкая батарея сеяла смерть в колонне и Суворов, решив оставить пока лагерь, направил атаку на батареи.
— Братцы, заставьте замолчать этих горланов, — обратился он к солдатам, — за мною, ура…
Могучее и в то же время зловещее для турок «ура», огласило ночной воздух и раскатами понеслось по Дунаю, колонна вихрем налетела на батарею, офицеры бросились на бруствер, солдаты, соревнуясь, старались опережать своих начальников. Первым вскочил на батарею Суворов. В это время раздался оглушительный взрыв и ближайшие солдаты заметили, что генеральский конь рухнул на землю вместе с седоком.
— Ребята, спасай генерала! — Раздался отчаянный крик ординарца сержанта Горшкова и несколько десятков солдат устремились к тому месту, где лежал Суворов, Мигом освободили его из-под убитого коня, он встал на ноги, но сейчас же снова присел, легкий стон вырвался из его груди. Из правой ноги его струилась кровь. Оказалось; что разорвало турецкую пушку в то время, когда генерал вплотную продвинулся к батарее. Осколками ее перебило почти всю прислугу, убило суворовского коня и ранило его самого в ногу.
Рана была довольно сильная, но по счастью не опасная, кость оказалась не повреждена.
— Спасибо, братцы, — обратился он к солдатам, — догоняйте своих товарищей, вы там нужнее, а Суворов вас сейчас догонит. Горшков мне поможет.
Достав платок и смочив его водкою из походной фляги, Суворов приказал Горшкову перевязать ему рану. Через пять минут он уже снова был на коне, взятом у горниста, и мчался в гущу боя.
Внутренность батареи представляла собою ужасную картину. Турки не отступали и только сбитые с своих мест рассыпались по всей батарее, русские колонны действовали тоже врассыпную. Выстрелы смолкли и только слышался лязг сабель и штыков, да глухие удары прикладов о человеческие черепа. Если бы кто захотел представить себе картину, как смерть, аллегорически изображаемая с косою, применяет свое оружие на манер косаря, то ничего лучше не могло бы передать воображаемую сцену, как происходившее на батарейной площадке: сабли, ятаганы и штыки без жалости устилали площадку трупами и испещряли кровавыми лужами. Ужас турок выражался своеобразно и в военном смысле не постыдно: отступление их не было бегством под влиянием паники, а представляло разбросанную силу, вытесняемую другою… Суворов, очутившись в гуще боя, ободрял солдат:
— Я с вами, братцы, с вами, ребятушки, нам мешкать здесь не приходится, кончайте скорее, да и на отдых пора.
Турки дрались упорно и один за другим устилали собою землю, но вот на батарею врываются несколько янычар, один из них бросается на Суворова… Ослабевший от раны генерал еле парирует удары, гибель его кажись неминуема, но на батарею с криком и гиком влетают казаки… Одно мгновение, и хорунжий Осипов ударом шашки сваливает янычара с седла…
Мундир на хорунжем изорван в клочки и покрыт кровью; лицо помертвело, истекая кровью, он вот-вот свалится с седла, но он еще нужен, янычары не уничтожены, турки не выбиты из батареи, и он с полусотней казаков мчится далее, чтобы докончить то, что начала пехота… Он еще не загладил вчерашней своей оплошности в аванпостной цепи…
Но вот минута, другая и все смолкло. Луна синеватым светом освещает картину побоища, турок больше не видно, батарея в русских руках…
Разбросанные солдаты снова смыкаются в колонну. Суворов благодарит их.
— Спасибо, чудо-богатыри, теперь на лагерь.
Успех придал солдатам свежие силы. Плотною стеною они устремляются на лагерь, но там уже паника. Лишившись своей батареи, турки теряют уверенность и в страхе ищут спасения в городе, и лагерь в руках Суворова. Мауринов в это время взял другой, меньший лагерь. Обе колонны были утомлены, а между тем предстояло взять город и третий большой лагерь… Суворов посылает на лагерь Ребока.
— Ну, Евгений наша очередь, — говорит он Вольскому. — Барабанщик, бей атаку.
Барабаны затрещали атаку, стройною грозною массою двинулся резерв на лагерь. По мере того, как учащался такт барабанов, шаги пехоты становились быстрее, отрывистее и наконец перешли в беглый шаг. Вольский не видел Ребока, он бежал впереди своего взвода, как в чаду… Свист пуль и картечи не пугал его, но странное дело, он не знал, что ему делать. «Что же мне делать, ведь я офицер, командир, должен же и в чем-нибудь проявлять свое командование, а я бегу, как и все бегут?» Но ответа он не находил и продолжал бежать. Вот он достиг уже лагеря, какой-то турок замахивается на него ятаганом, он парирует удар и валит турка на землю, бежит дальше… В общей сумятице боя он видит ее, свою Варю, она благословляет его…
— Вперед, вперед! — кричит он солдатам и сам рвется вперед…
Но вот барабан бьет отбой. Кровь приливает к голове молодого офицера. «Что это, неужели отступление, упаси Бог!..» В это время подходит к нему Ребок. Он обнимает кузена. — Ну поздравляю, теперь ты окрещен боевым огнем.
— Не ранен?
— Нет, а турки?
— Все кончено и лагерь, и город в наших руках.
Не прошло и получаса, как кровавая драма закончилась.
Глава VI
В начале четвертого часа ночи все было окончено, отряд занял позицию на высотах за городом, и Суворов на клочке бумаги послал донесение графу Салтыкову. «Ваше сиятельство, мы победили, славу Богу, слава вам». Другое донесение было отправлено главнокомандующему. Донесение состояло из двух строк:
Трофеями победы были 6 знамен, 16 пушек, 30 судов и 21 небольшая лодка. Оставшиеся в живых турки бежали к Силистрии.
Как только начало рассветать, Суворов отправил в город отряд, которому было приказано огнем и порохом уничтожить все жилища и вывести на противоположный берег всех оставшихся в Туртукае христиан. Вольский с своей ротой попал в состав сводного отряда, на который было возложено разрушение города. Его рота, задержанная в пути, подошла к Туртукаю уже в то время, когда огненные языки высоко вздымались к небу и густые облака дыма закрывали собой восходящее солнце. С улиц слышались треск и грохот взрываемых каменных построек; деревянные же и без пороху уничтожались одна за одной. По мере того, как дома были освобождаемы солдатами от содержимого в них имущества, их поджигали. Горели кварталы, горели целые улицы и через два — три часа весь город представлял собою сплошной адский костер. Оставаться на улицах не было уже никакой возможности, да и надобности. Все то, что можно было взять, — было взято, христиане в числе 700 человек выведены, а остальное оставлено в жертву огню.
«Вот она, оборотная сторона медали», думалось Вольскому.
Картина разрушения, по его мнению, ненужного, варварского, сильно потрясала его.
— Ничего не поделаешь, — говорил ему Ребок. — Война с турками — не война с европейскими народами. Для пресечения жестокости нужна жестокость.
— Значит, клин клином выбивай.
— Вот послужишь в армии и сам убедишься в необходимости применения этой поговорки к туркам. В гуманности они видят слабость, в жестокости — силу. В противном их не убедишь ничем, следовательно, приходится доказывать им силу по-ихнему.
При выходе из города Ребок и Вольский заметили, что кучка солдат окружает какую-то растрепанную старуху и молодого парня. Они подошли ближе. Солдаты, вязали молодого цыгана, старуха цыганка с двумя небольшими детьми голосила и умоляла отпустить ее сына.
— В Дунай его, в Дунай, каналью, вяжи получше, а то выплывет собачий сын, — кричали солдаты, опьяненные грабежом и разрушением.
Увидя офицеров, цыганка бросилась на колени перед Вольским и схватила его за руку.
— Барин, баринок милый, — говорила она ломаным русским языком, — прикажи отпустить моего Степана, голод заставил… ну накажи его, а только отпусти… детки маленькие… Бога за тебя молить будем.
— В чем дело? — обратился он к солдатам.
— Да он, ваше благородие, украл у Кравченки мешок с сухарями.
— Так вы за это его и в Дунай?
— А то куда же, ваше благородие?
— Стыдно братцы, стыдно, ведь мы христианские воины.
Молодой, бледный, исхудалый в лохмотьях цыган молчал и озирался, как загнанный зверь.
— Зачем же ты украл? — обратился Вольский к цыгану.
— Голодны, — показал он рукою на детей.
У Вольского кольнуло в сердце. В этом одном слове «голодны» слышалась целая драма.
Вольский приказал освободить цыгана и дал ему серебряный рубль.
— Грех вам, братцы, вместо того, чтобы накормить голодного человека, как велит долг христианина, вы его топить собрались. Видите, он от голоду еле на ногах держится, а дети его маленькие, вы их сиротами сделали бы. Разве у вас ни у кого нет детей, разве и вы безгрешны?
Слова молодого офицера отрезвили солдат… десятки рук потянулись к затылкам.
— Виноваты, ваше благородие, и впрямь чуть греха на душу не приняли… Ну, молодец ступай, да и сухари бери с собою… Бог с тобою… Подожди, подожди, — кричали другие, — вот возьми полотно деткам на сорочки, — давали цыгану кусок полотна, взятый из ограбленного дома зажиточного турка.
И русский солдат, добродушный и незлобный по природе, опомнившись, старался теперь загладить свою недавнюю жестокость. В несколько минут цыганская семья была навьючена и съестным, и одеждою. Старая цыганка бросилась целовать ноги и платье Вольского и Ребока. Цыган же молчал, но во взгляде, который он бросил на Вольского, было столько благодарности, сколько нельзя было бы выразить в самых красноречивых словах.
— Правду сказал Суворов, — обратился Вольский по дороге к Ребоку, — что русский солдат Поворачивается куда угодно, умей только повернуть его.
— Ты теперь понимаешь, — отвечал Ребок, — не видят этого, к сожалению, наши генералы, а Суворов не только видит, но и знает, где и как повернуть солдата, оттого-то и имя его в истории не умрет.
Немногие, подобно Ребоку, провидели в Суворове великого полководца, иначе советы последнего принимались бы во внимание.
Взяв Туртукай и разрушив его, Суворов думал укрепиться на турецком берегу, но иначе решило начальство. Суворову пришлось снова возвратиться на свою стоянку. Никогда не видевший без дела, он и здесь усердно; принялся обучать войска по-своему, чинить негоештское укрепление и усиливать флотилию.
Так прошел месяц. Турки усиленно наседали на барона Вейсмана, и Румянцев, желая отвлечь внимание туртукайских турок, которые снова собрались в большем числе, приказал Салтыкову вновь провести демонстрацию и атаковать. Это поручение опять было возложено на Суворова.
Больной, изнуренный местной лихорадкой, он ожил духом и горячо принялся за приготовления. Главнокомандующий прислал ему в подкрепление батальон, затем еще одну роту и два орудия.
Переправа была назначена в ночь с 7-го на 8-е июня, диспозиция объявлена. Войска двинулись с наступлением Сумерек к берегу Дуная. Суворов выехал ближе к берегу с командирами отдельных частей…
Турки не дремали и заметили Готовящуюся переправу.
— Заметили, — обратился Суворов к своим полковникам. — Беда, впрочем, не велика. Побили в первый раз, побьем и во второй.
Князь Мещерский и другие полковники молчали. Казалось, генерал хотел своим замечанием вызвать их на разговор, но лица у всех были мрачны, только Батурин в пол-голоса оживленно о чем-то разговаривал с товарищами.
— Что вы думаете, господа, — с более определенным вопросом обратился генерал к своим Подчиненным.
— Если вы спрашиваете наше мнение, ваше превосходительство, то что касается меня, я не надеюсь на успех, — отвечал Батурин.
— Это я слышу от русского офицера, имеющего честь командовать победоносной частью?
— Ваше превосходительство, вы слышите это от благоразумного человека. Наши силы истощены прошлым боем, убыль не пополнена, нельзя же считать присланный батальон за подкрепление, там и двух рот не наберется, да из них половина больных. Турки же многочисленные, у них силы свежие, да к тому же они у себя дома за окопами.
— Ваше мнение, господа, — отрывисто обратился Суворов к остальных полковникам.
Но те вместо ответа только переглядывались между собою. Очевидно, они разделяли взгляды своего товарища.
Генерал понял это и повернулся к князю Мещерскому.
— А вы, князь?
— Ваше превосходительство, как вначале, так и теперь я стою за атаку. Перевес турок, их укрепления, наша малочисленность, — все это не имеет значений для успеха. Я на опыте и еще не так давно убедился в глубокой справедливости вашего взгляда, что бьет не сила, а дух. Вы видели дух начальников. Кто поручится, что он не передастся солдатам.
— Вы правы, — ответил Суворов, пожав Мещерскому руку и отменил атаку.
Разбитый душевно и телесно, прискакал Суворов к себе на квартиру и заперся у себя в горенке.
— Боже мой, Боже мой, какая подлость, — восклицал он, быстро шагая из угла в угол, — и это полковник российской армии, верноподданный своей государыни… — с негодованием повторял генерал. Его била лихорадка. Всю ночь не сомкнул он глаз, а утром уехал в Бухарест, сдав команду князю Мещерскому. В посланном Салтыкову письме он говорил, что в составе присланного батальона нет и полубатальона и надо прислать еще; что накануне и маневр был прекраснейший, войска были подвинуты по их лагерям, флотилия 30 лодок для левой атаки и 4 для правой — с острова были уже в рукаве…
Далее он продолжает по-французски: «Мерзко говорить об остальном, ваше сиятельство; вы сами догадаетесь, но пусть это будет между нами. Благоволите рассудить, могу ли я снова над такою подлою трусливостью команду принимать и не лучше ли мне где на крыле промаячить, нежели повергать себя фельдфебельством моим до стыда — видеть под собою нарушающих присягу и пожирающих весь долг службы?
Г. Б. (Батурин) причиною всему; все оробели, лица не те. Я здесь неприятеля себе не хочу и лучше все брошу, нежели бы его пожелал. Каторга моя в Польше за мое праводушие всем разумным знакома. Есть еще способ: соизвольте на время прислать к нашим молодцам потверже генерал-майора. Всякий здесь меня моложе, он может ко мне заехать, и я дам ему диспозицию, прикажите ему только смело атаковать. Б. между тем, как-нибудь отзовите, да пришлите еще пару на сие время штаб-офицеров пехотных… Боже мой, когда подумаю, какая эта подлость, жилы рвутся».
Суворов выносил тройную муку и от лихорадки, и от поведения подчиненных, и от опасения, что минует надобность в экспедиции…
В Бухаресте пробыл он недолго. К 14 июня он снова возвратился в Негоешти. К этому же времени прибыл туда запрашиваемый им новый батальон, тем не менее Суворов приказал вооружить карабинер пехотными ружьями, начать обучать их пехотному строю, стрельбе и атаке холодным оружием.
Переправа и атака были назначены в ночь с 16 на 17 июля. Перед вечером Суворов собрал командиров частей и передал им на словах диспозицию:
«Атаковать взводною колонною, взводам замыкать один на другой и задним напихивать на передних весьма. Арнауты Потемкина действуют в лесах и набегами и ни с кем не мешаются. Конница идет в хвосте пехотной колонны и действует сама собой. Идти на прорыв, не останавливаясь; голова хвоста не ожидает; командиры колонн ни о чем не докладывают, а действуют сами собой с поспешностью и благоразумием. Атаковать двумя линиями без замедления и мужественно. Ежели турки будут просить аман, то давать. Погоню за турками можно делать коннице осторожно, но не далеко».
В отряде всего было: 1720 человек пехоты, 855 — конницы, 680 — казаков, 100 — арнаутов, но к переправе предназначалось немного более 2500 человек, турок же было свыше 4000 человек в двух лагерях, усиленных и укрепленных батареями.
Глава VII
— Ребок, друг мой, брат мой, — говорил Суворов, встречая майора на пороге своей горницы. — Ты один, с кем я могу отвести душу, на кого я могу положиться, как на самого себя… Посмотри на наших штаб-офицеров, можно ли быть с ними спокойным?.. Отправлюсь я с первой линией — буду опасаться за вторую. Пойду со второй — душа будет не на месте, что творится в первой… Будь моим я, замени меня в первой линии, а я отправлюсь со второй. Наставлений я тебе не даю. Даже не говорю, что нужно побить турок и как — на месте ты сам увидишь и решишь.
— Батюшка, Александр Васильевич, вы видите, жизнь моя принадлежит отечеству, так располагайте же ею, как за благо сочтете.
— Спасибо, голубчик. Батурин меня беспокоит. Просил его взять — не берут, а оставить, так своею подлою трусостью все дело может испортить… Ну, да никто как Бог. Иди тем временем, распорядись… Твой брат молодец! Скажи ему, что я отцу отписал, благодарю за такого офицера.
Спустившиеся на землю сумерки застали войска на своих местах. Флотилия лодок была уже наготове, как в рядах пронеслась весть, что отрядный генерал болен. Суворова, действительно, била лихорадка, но это нисколько не должно было влиять на ход событий. Суворов решил атаковать, и атака должна быть произведена.
— Скажи солдатам, — обратился он к Ребоку, — что болеть каждый может, но что царскую службу каждый нести должен. Скажи им, что через час они меня увидят и убедятся, что никакая болезнь не может помешать честному солдату сражаться за Веру, Царицу и Отечество.
Слова эти, переданные Ребоком войскам, действительно, оказали на них магическое действие. Кто знаком с нашим солдатом, тот знает, как он умеет оценить своего начальника, как умеет свою веру в него передать товарищам и как может радоваться радостями командира и печалиться его горем.
Так было и в настоящем случае.
Старый унтер Семенов, сделавший с Суворовым не один переход в Польше, получивший там под его начальством Георгиевский крест и несколько ран в придачу, молившийся на своего генерала, сумел возбудить к нему благоговение и среди новых своих товарищей. Солдаты уже ожидали чего-то от Суворова, они ожидали того, что ждет русский солдат от своего начальника, а именно сознания, что за спиною у командира — все равно, что за каменной стеною.
Краткосрочное командование Суворова отрядом, его неустанные заботы о рядовом, его солдатская, полная лишения жизнь и, наконец, туртукайский бой, где он, израненный, продолжал командовать ими, создали ему среди солдат такое положение, которое выпадает на долю далеко не всякого генерала и как бы закрепощает душу солдата за его начальником.
Понятно, сколь должна была быть велика тревога, поднятая вестью о болезни Суворова и как успокоительно подействовали суворовские слова, переданные Ребоком.
Войска ожили духом.
Суворов, отправив Ребока и выпив рюмку водки, согревался чаем. Хотя приступ и прошел, но генерал был настолько слаб, что еле держался на ногах. Решив выехать со второй линией, он думал первую отправить под своим наблюдением и напутствовать солдат речью, но теперь раздумал. Своим беспомощным видом только уныние на них наведешь.
— Что, Прохор, смотришь так печально? — обратился он к своему камердинеру.
— До радости ли тут, батюшка Александр Васильевич, когда лихоманка вас так извела, что и лица нет, на ногах еле держитесь.
— За то дух силен, — вскрикнул, выпрямляясь, Суворов, сверкнув глазами, и тут же решил показать силу своего духа солдатам в деле, а пока видом своим не наводить на них уныния.
Совершенно стемнело, когда войска начали посадку в лодки, но не успели они отчалить от берега, как турки открыли по ним огонь. Наши батареи отвечали туркам тем же и не без успеха. Три орудия, подбитые нашими бомбами, побудили неприятеля обратить огонь на наши батареи с целью заставить замолчать их… Завязался артиллерийский бой. Турки, забыв переправляющуюся пехоту, старались уничтожить нашу артиллерию. О пехоте вспомнили тогда, когда она была уже вблизи берега. Град пуль посыпался на лодки, но было уже поздно. Одна за другою приставали лодки к берегу, люди быстро выпрыгивали и строились в колонны… Еще минута, другая и батальон майора Ребока стремительно бросился на высоты, на которых был расположен малый турецкий лагерь.
Если бы не ружейная трескотня и сумятица, поднятая в турецком лагере, эту атаку можно было принять за какую-нибудь игру, нежели за бой. Казалось, сотни людей собрались здесь у подножия гор, чтобы состязаться в ловкости, быстроте бега и в преодолении препятствий… без выстрела, с шутками, прибаутками бросились ребоковские солдаты в перегонку… Ряды расстроились, каждый старался обогнать товарища, рвался вперед, спотыкался, падал, догонял товарища и бежал вперед.
— Что, говорил тебе, не объедаться кашей, — корил упавшего молодого рекрута дядька. — Ишь брюхо-то как набил, так и тянет к земле…
— Ничего, дяденька, потянет и к турку, а кашу страсть как люблю.
— А рис любишь? — на бегу спрашивает его товарищ.
— Рис! — умильно улыбается рекрут.
— Ну, а у турков его много… небось к ужину плову-то наготовил, да вот беда ужинать-то мы помешали… а как ты думаешь, славно было бы ужин у них оттягать…
— Оттягаем, вишь как перетрусили, какую трескотню подняли, — рассуждал рекрут; слышал он, что генерал говорил: как только неприятель посыпал пулями, что горохом — знай… струсил, бей его. И рекрут заорал во все горло. Толпа подхватила и заревела на все голоса… Что-то ужасное, стихийное было в этом реве. Силы солдат, кажись, удесятерились, они стремительно бросились в гору, бежавшие поддерживали падавших и крики: «Бей его, бей, ура»! — становились все громче, все яростнее…
Вольский потерял Ребока из виду и только по временам слышал его голос.
— Сомкнись ребята, сомкнись.
— Что же мне делать, — задавал он себе вопрос, — ведь я же офицер?
Но ответа не находил. Торопливо бежавшие навстречу опасности и смерти солдаты своим стремительным натиском красноречиво ему говорили, что надо делать и он бежал, как бежали они. Казалось, какая-то неведомая сила подхватила и несла его вперед без оглядки. Голова его работала так же быстро, как и ноги: в течение нескольких минут, когда батальон бросился в атаку, он снова пережил свою жизнь: и детство, и отрочество, и студенческие годы. Правда, былая его жизнь воскресла перед ним в отрывистых, подчас не имевших между собою непосредственной связи, картинах, но зато как ярки были эти картины, точно наяву… Как отчетливо он видит перед собою лица, слышит голоса.
— Воображаю, как страшно в сражении… — раздается у него в ушах восклицание княжны Варвары.
«Нет, не страшно», — думает он, а какой-то внутренний голос шепчет ему: не лги, почему же у тебя так скоро, так ненормально работает голова… ведь такая ненормальная мозговая деятельность свидетельствует о неспокойном состоянии духа.
— Нет, я должен быть спокойным, — громко восклицает Вольский и с высоко поднятой саблей, с криком: — Вперед, братцы! — несется в гору.
Но команда его лишняя. Солдаты и без нее рвутся вперед, обгоняя своего офицера.
Вольский, крикнув: «Вперед», — сейчас же сконфузился.
«Мне ли, мальчишке, не нюхавшему пороха, учить этих старых богатырей, — подумал он. — В уменьи смотреть в лицо смерти у них поучиться нужно. — Что же мне делать, что мне делать?»
Но вот он достиг уже вершины горы… Длинный ряд белых палаток, освещенных луной, кажется близким, но еще ближе, вздымая облако пыли, несется на только что взобравшихся в беспорядке солдат эскадрон турецкой кавалерии. Эскадрон все ближе и ближе, крики «Алла, алла!» — все громче и грознее, еще минута, и от осмелившейся взобраться на высоты горсти храбрецов, останется гора изрубленного мяса.
«Вот где тебе и дело, — подсказывает Вольскому внутренний голос. — Ты спрашивал, что делать? Распоряжаться».
— Рота, строй каре! — громовым голосом кричит поручик.
Мигом вокруг него вырастают живые стены, мигом наклоняются ружья и стальная чешуя штыков окружает каре.
Непонятное спокойствие овладевает Вольским. «Не спокойствие ли отчаяния?» — думает он. Нет, голова его работает спокойно, он наблюдает движение неприятельского эскадрона и видит, что тот мчится глубокой колонной. При лунном свете он ясно различает физиономию его командира.
Теперь пора — решает он и зычным голосом командует.
— Рота, товсь! Рота, пли!
Дружный залп оглашает окрестность… Ружья снова взяты на руку, стальная щетина снова окружает каре. Неподвижная рота стоит в грозном спокойствии.
— Молодцы, братцы, спасибо! прекрасный залп, — с энтузиазмом кричит Вольский солдатам, видя, что эскадрон в беспорядке скачет назад…
— Рады стараться, ваше благородие, — отвечают солдаты. В ожидании новой атаки поручик быстро перестраивает каре: в переднем фасе появляются люди заднего фаса, ружья которых не разряжены, передний фас занимает задний и заряжает ружья…
Турки смущены, тем не менее Вольский ожидает новой атаки.
«Мало людей, — думает он, — половине не приходится стрелять». Но суворовские слова: «каждый начальник действует как разум велит» приходят ему на ум и развязывают руки. Быстро перестраивает он каре в четырехшереножный развернутый строй, загибает фланги на случай удара на них и приказывает двум первым шеренгам стать на колени.
Турки, между тем, оправились и еще с большим ожесточением бросились в атаку.
Вольский подпустил их еще ближе.
— Рота товсь, рота пли!
Снова дружный залп, но уже из ружей всей роты и турки в беспорядке поворачивают назад и, отступая, оставляют на поле трупы.
Теперь уж атаки не будет, решил Вольский, видя, что от лихого эскадрона осталось не более двух, трех десятков всадников, ищущих спасения в беспорядочном бегстве.
— Братцы, это наш первый успех — кричит восторженно Вольский. — Ура!
— Ура, — подхватили солдаты, — ура! — кричали вновь подоспевшие роты и возле Вольского выросла уже шестирядная колонна всей переправившейся пехоты.
— Поздравляю тебя, Евгений, — радостно пожимал ему руку Ребок, — быстро же ты усвоил суворовскую тактику, а еще говоришь у тебя душа к нему не лежит. Это неправда, у вас души родственные… Ведь ты жестоко нарушил воинский устав и этим нарушением спас нас. На такую вольность может решиться душа суворовская, независимая, гордая, признающая право руководительства лишь за разумом… Не встреть ты турок огнем всей роты, они возобновили бы атаку.
Тем временем выстроилась вторая колонна полковника Батурина. Вольский со своей ротой присоединился к Ребоку и отряд быстро двинулся на лагерь. Турки, потерявши самообладание, после небольшого сопротивления бежали за овраг, находившийся среди лагеря. Здесь они собрались, оправились, подождали подкреплений и готовились совершить нападение на Ребока, но тот не терял ни одной минуты и не давая врагу опомниться, быстро пошел за ним.
Рота за ротой под страшным огнем опускались в овраг и с такой же быстротою снова появлялись на противоположной стороне. Не прошло и получаса как колонна, перешедши уже овраг со штыками наперевес, неслась на турок. Ружейная трескотня становилась все чаще и чаще, длинная огневая линия свидетельствовала о том, что турецкие стрелки заняли немалое пространство, и число их внушительно.
— Ну, ребята, охулки на руку не давать, — крикнул Ребок, — барабанщики, атаку!
Зарокотали барабаны, дружно плечом к плечу сомкнулись солдаты и дружно ринулись вперед. Отрывистый бой барабанов все учащался и учащался, переходя в беспрерывный грозный рокот, роты, привыкшие ходить в ногу, не шли, а бежали, скорый темп барабанов гнал без передышки, ноги едва касались земли… Но вот нога не поспевает уже за барабаном… стройность потеряна в стремительности движения, и бесформенная лавина людей обрушивается на турок.
Схватка непродолжительна. Сзади неприятеля смятение, турки бегут туда, русская колонна врывается в окопы… Ребок и Вольский первыми вскакивают на бруствер.
— Ура! — кричит Вольский… «Варя, — мысленно обращается он к любимой девушке, — посмотри на меня, я достоин тебя».
Солдаты не отстают от офицеров. Укрепление мигом наполняется русскими, но турки отступать не думают. Напротив, они уверены, что горсть смельчаков, решившихся ворваться к ним, живьем не уйдет. С ожесточением они бросаются на атакующих… Ребок старается собрать своих людей, но массы турок разъединили уже их по группам и гибель их кажется неминуемой… Ребок ждет Батурина, у него свежие силы, он должен был бы уже прийти на помощь, но почему-то не идет.
— Держитесь, братцы, — кричит он солдатам, — помощь близка.
Но ее мет как нет. Проходят минуты, минуты томительные, ужасные, кажущиеся часами, а помощи все нет… Ребок ранен, его офицеры изранены, «ура» все слышится слабее и слабее, атакующих становится все меньше и меньше. Ребок потерял уже надежду на помощь.
«Подлою трусостью все дело можно испортить», вспоминает он слова Суворова, сказанные по адресу Батурина, и с энергиею отчаявшегося человека кричит солдатам:
— Братцы, не давай пощады басурманам, с нами Бог.
— С нами Бог — отвечают солдаты и с невероятным ожесточением пробивают себе дорогу… Несколько секунд, и рассыпанная горсть русских удальцов смыкается вокруг своего начальника и обрушивается на турок.
— Братцы, генерал Суворов с вами — раздался в это время зычный голос суворовского ординарца Горшкова, — он поздравляет вас с победой, — ура!
Имя Суворова электрическим током пробежало по рядам.
Могучее грозное «ура» вырвалось из сотен надорванных грудей, и колонна с удвоенной силой бросилась на турок, а в укрепление прибывали все новые и новые силы, посланные Суворовым, прибывшим уже со второю линией… Самоуверенность турок иссякла и они бросились бежать… Вольский со своей ротою бросился вдогонку, но сделав несколько шагов, упал. Поднялся и снова упал… Левая нога его была налита точно свинцом, из нее струилась кровь.
«Ранен, — понял он — и как не вовремя».
Несколько солдат, увидя своего офицера упавшим, подбежали к нему.
— Ваше благородие, не угодно ли на лошадь — говорил один из них, держа в поводу коня, отбитого у турка.
Но офицер не мог привстать. Солдаты посадили его на лошадь.
— Спасибо, братцы. Теперь и я не совсем инвалид, вперед! — и он помчался догонять убегавшего неприятеля.
Возбужденный успехом офицер забыл, что пеший конному не товарищ, и вспомнил об этом только тогда, когда со всех сторон был окружен конными турками. Помощи ждать было неоткуда, да ее Вольский и не ожидал и, видя неминуемую гибель, решился погибнуть с честью.
— Прости, Варя, прощай счастье! — отчаянно крикнул он и врезался в окружавшее его кольцо всадников. Но не успел он опомниться, как был обезоружен, связан… Турки, узнав в нем офицера, решили взять живьем и пленником привезти в Рущук. Несчастный Вольский, истощенный потерею крови, потерял сознание. Коренастый турок, взгромоздив его перед собою поперек седла, дал шпоры коню и помчался по берегу Дуная по направлению к Рущуку.
Глава VIII
Суворов, переправившись на турецкий берег со второй линией судов и заслышав ослабевающее «ура», пришел в ужас, увидя Батурина бездействующим.
Генерал еле держался на ногах, два человека его поддерживали, силы его были изнурены лихорадкой настолько, что он не мог говорить, но вид бездействовавшего каре в то время, когда горсть людей без помощи умирает в неравном бою, возвратил Суворову силы. Что Ребок в опасности, в этом генерал не сомневался.
— Коня, поскорее коня! — крикнул генерал. Окружавшие его не узнали, до того он преобразился. Казалось маленький человек обратился в гиганта. С лихорадочною поспешностью вскочил он на коня и помчался в гору. Адъютант и ординарец еле поспевали за ним. Подскакав к Батурину, он не проговорил, а прохрипел.
— Полковник, не здесь, а там получают Георгия, — указал он на поле сражения. — Торопитесь, а то опоздаете. Ребок, пожалуй, два Георгиевских креста заработает, вам ничего не останется.
— Ну братцы, — обратился он затем к солдатам, — отдохнули, собрались с силами, а теперь и за работу, на выручку товарищей, марш… Помните, братцы, мы русские, не дайте, христолюбивые воины, восторжествовать полумесяцу над святым крестом.
— Не посрамим тебя, отец родной, — радостно кричали солдаты, с нетерпением ждавшие, когда их поведут в бой.
— Знаю, знаю голубчики, потому-то я вам и доверяю, а сам поеду бить турок на правом фланге.
Послав Горшкова в редут к Ребоку, Суворов в сопровождении адъютанта возвратился на берег, ожидая прибытия последней очереди судов.
Уже светало, когда кавалерия и остальная пехота подходила к берегу… Свежие силы турок вышли из лагеря и решили во что бы то ни было помешать высадке.
Минута была критическая. Третья очередь еще не высадилась, из второй генерал значительную часть отправил в обход турецкому отряду, оставалось немного.
Впереди предстоял неравный бой — позади позорное отступление и не менее позорная смерть в волнах Дуная.
— Братцы, — обратился Суворов к солдатам, — вы называли меня отцом… а вы мои любимые дети, так спасайте же своего старого батьку от беды неминучей.
С этими словами генерал бросился на турок.
— Стой, подожди, отец родной, — завопили солдаты и опрометью бросились за Суворовым.
— Побереги себя, а мы и сами умереть сумеем…
Штаб-горнист, вытянул коня плетью, догнал генерала и схватил лошадь под уздцы.
— Ваше превосходительство, пожалейте нас, что мы без вас будем делать… Кто нас похвалит, кто Матушке-Царице донесет, что мы честно легли, служа ей.
Солдаты тем временем догнали и перегнали генерала и со штыками наперевес ураганом неслись на турок.
Дело было сделано, и Суворов остановился.
— Спаси и сохрани вас, Мать Пресвятая Богородица, — осенял он крестным знамением удалявшихся солдат.
К этому времени третья очередь судов пристала к берегу, войска высадились и новоингерманландские карабинеры бешено неслись уже в атаку на турецкий фланг.
Не выдержали турки и бросились врассыпную.
Наступивший день приветствовал изнеможенные войска с полной победой.
Смолкли выстрелы и в свежем утреннем воздухе раздались звуки горна. Суворов приказал протрубить сбор. Медленно стягивались войска к начальнику отряда, подбирали убитых и раненых… Казаков и арнаутов Суворов послал преследовать бегущих турок.
К 7 часам утра все войска стянулись уже на линии большого турецкого лагеря. Суворов выехал перед фронтом, и сняв шляпу, отвесил отряду поклон.
— Именем Матушки-Царицы и Отечества, спасибо вам, братцы, спасибо, чудо-богатыри!
— Рады стараться, ваше превосходительство, — гремели солдаты, но тут же за официальным ответом раздалось:
— В огонь и воду за тобой, отец наш родной!
У Суворова на глазах блестели слезы. Радовала его победа, но не легко было у него и на душе: батальоны сильно поредели, многих офицеров не досчитывались, а остальные были все переранены, кроме Батурина.
Проезжая по фронту и не видя Вольского, Суворов обратился к Ребоку.
— А брат твой где?
Но этот вопрос мучительно задавал себе и майор. Посланные для подбирания раненых команды приносили их одного за другим, но ни между ранеными, ни среди убитых Вольского не оказалось.
Из донесений солдат роты, которою командовал Вольский, узнали, что раненый он сел на лошадь, отбил неприятельское знамя, но куда исчез — неизвестно. Спустя несколько часов, когда убитые были преданы земле и отряд готовился к обратной переправе, возвратились преследовавшие турок казаки и арнауты. Один из казаков привез подобранную им на обрыве у берега Дуная простреленную и окровавленную офицерскую шляпу, Ребок узнал в ней шляпу Вольского, и слезы брызнули у него из глаз.
«Предчувствие не обмануло беднягу» — подумал майор..
Суворов старался утешить своего любимца.
— Если нет трупа, следовательно, он жив, значит в плену. Будем надеяться с Божьей помощью освободить его, а ты пока не беспокой родных. Я сегодня же пошлю болгар-лазутчиков поразведать… Не горюй, мне и самому не легко на душе. По сердцу пришелся мне твой брат. Тебя я думаю послать к главнокомандующему с донесением о победе. Ею он тебе обязан, пусть же сам и поблагодарит.
Вечерело. Войска начали переправляться обратно.
Схваченный, связанный и положенный поперек седла Вольский сначала потерял сознание, но через несколько минут пришел в себя. Первою его мыслью было кричать о помощи, но слабого крика его никто не слышал, турок шпорил коня и они все дальше и дальше удалялись от поля сражения.
Сперва пленник не мог дать себе полного отчета, что с ним.
«В плену», — мелькнуло у него в голове и ужас охватил его. Он знал зверство турок, знал их отношение к пленным и содрогался при мысли, что ему предстоит смерть мучительная, смерть безвестная, позорная, на потеху врагам.
— О, Господи, пошли мне смерть, — молил несчастный, впадая в забытье.
Иные картины проносились перед ним. С отбитым у неприятеля знаменем он приходит к Суворову и к ногам его кладет победный трофей… Генерал ведет его по фронту… войска отдают честь герою… «Вольский, поручик Вольский», — слышит он в рядах восторженный шепот одобрения и радостно бьется у него сердце…
Но вот другая картина. Он капитан, Георгиевский кавалер… в Москве. Дом князя Прозоровского блещет огнями… у князя елка. Неожиданно Вольский является в зале… Все взоры обращены на него, у всех радостные лица… Княжна Варвара бросается к нему на грудь.
— Евгений, милый Евгений, желанный, дорогой, — лепечет молоденькая княжна со слезами радости на глазах… Но в это время возле них вырастает точно из-под земли какая-то фигура. Вольский всматривается — пред ними Суворов.
— А, сам генерал пришел засвидетельствовать о моих подвигах, — радостно мелькает у него в голове. Но Суворов грозно на него посмотрел. Он берет княжну за руку и уводит от него…
Вольский бросается за ним, он отнимет любимую девушку, он не отдаст ее никому, но старик Прозоровский кладет ему руку на плечо.
— Остановись. Ты брат опоздал — она невеста другого… поздно.
Крики отчаяния, негодования вырываются из груди несчастного. Он открывает глаза и снова сознание к нему возвращается.
«Слава Богу, то был бред» — думает он… а вот и действительность… — Господи помоги, — молится пленник, а турок между тем, все шпорит и шпорит коня. Он слышит за собою погоню, слышит и крики казаков… Вот, вот и они его нагонят. Теперь кусты орешника скрывают беглеца, но скоро и конец орешнику, а конь уже устал, изнемогает под тяжестью двух человек. Наконец, турок решает, что с пленником ему не уйти и что для своего спасения нужно им пожертвовать. Мигом сбросив несчастного Вольского с обрывистого берега в Дунай, он ускорил бег своего коня.
Не успели волны поглотить пленника, как какой-то человек выскочил из кустов и сорвав с себя куртку и рубашку, стремительно бросился в реку… Вслед за бросившимся показалась фигура старухи. Она пристально смотрела в воду, где нырнул молодой парень… губы ее что-то шептали, по-видимому, молитву.
Но вот над поверхностью воды показалась голова молодого цыгана, вскоре появилась и вторая голова, голова Вольского. Цыган усиленно греб правою рукою, левою поддерживал потерявшего сознание офицера. Старуха, заметив, что пловец направляется вниз по течению к более пологому берегу, с быстротою молодой девушки сбежала с обрыва.
— Что, Степан, жив он? — кричала старуха.
— Жив, только без памяти.
— Хвала Господу, — отвечала старуха.
— Только ранен, — продолжал сын. — Ты бы сбегала за кем-нибудь из наших, матушка.
— Ничего, мы и вдвоем донесем его, Степан. Помолись Богу, чтобы он сохранил нам нашего благодетеля.
Читатель, без сомнения узнал в цыгане и цыганке тех несчастных, которых Вольский избавил от жестокой смерти при разрушении Туртукая.
Старая цыганка помогла сыну вытащить из воды безжизненного Вольского.
Уложив его на берегу и убедившись, что он жив, старуха вынула из-за пазухи какой-то пузырек с мутною жидкостью и стала тереть ею раненому виски, лоб и переносицу… у раненого из груди вырвался слабый вздох. Старуха радостно улыбнулась и помазала жидкостью ноздри. Раненый чихнул раз, другой и открыл глаза, но усталые веки его снова опустились.
— Теперь он скоро придет в сознание, — сказала старуха и начала осматривать рану. Вольский застонал, но цыганка продолжала свое дело.
— Кость цела, задето мясо. Не беда, скоро заживет. — Достав из-за пазухи другой пузырек с каким-то маслом, она сперва вымыла руки, затем залила рану маслом и завязала ее тряпкой.
Окончив эту операцию, цыганка велела сыну понять раненого под руки, а сама осторожно подхватила его за ноги и они медленно начали подниматься в гору и вскоре скрылись в кустах орешника. Как ни бережно несли Вольского, но это сильно беспокоило раненого, он все время стонал. Мало-помалу орешник перешел в лес, который становился все гуще и гуще, все темнее и темнее. Медленно поднимались мать и сын с своею ношей по ведомой только им да их племени горной тропинке и часа через полтора утомительной ходьбы, во время которой они останавливались несколько раз для передышки, добрались до открытой поляны, среди которой у журчащего ручейка раскинулся цыганский табор. Пылало несколько костров, на котором цыганки варили себе пищу.
Степан свистнул несколько раз и на его свист прибежало несколько цыган, принявших раненого на руки.
Бережно отнесли они Вольского к одному из костров, у которого старая цыганка разложила грязную тряпку. Раненого раздели, надели на него чистое белье и укутали разными лохмотьями. Несчастный посинел и дрожал. Его била лихорадка.
Степан влил ему в рот несколько капель водки и плотнее укутал в лохмотья, а старая цыганка занялась приготовлением у костра какого-то лекарственного снадобья из трав.
Глава IX
В конце восемнадцатого века Бухарест не казался уменьшенной копией Парижа, каким он стал позднее, тем не менее он все же был лучше других населенных пунктов Румынии, а русская армия, разбросанная по придунайским княжествам, оживляла его.
Где армия, там и сбор людей всевозможных профессий.
В тылу ее всегда найдутся певицы и музыканты, всевозможные аферисты и аферистки, антрепренеры и антрепренерши… Все это ютится где-нибудь побезопаснее, в таком пункте, где расположены штабы, склады, где, следовательно, бывает много военного люда. Так это теперь, так это было и всегда. Война 1773 года не была исключением, Бухарест со своим кафе, театриками, увеселительными заведениями представлял собою маленький Вавилон, куда после тяжелых военных трудов приезжала на день, на два развлекаться молодежь.
Развлекались, впрочем, не только по кабачкам, но и в семействах богатых молдавских бояр, хлебосольно принимавших русское офицерство.
Балы сменялись балами, пикники увеселительными поездками. Развлекались как-то нервно, если можно выразиться, наскоро.
После утомительной службы на аванпостах офицер, попадая в общество, с жадностью набрасывался на все его удовольствия; впереди вновь предстояла тяжелая, полная лишений и опасностей служба, почему же не повеселиться, не повеселиться, быть может, в последний раз в этой жизни… Жизнь в Бухаресте можно было назвать бесконечной пляской, пляской на вулкане.
В такой-то разгар безумного веселья Суворов попал в конце июля в Бухарест.
Армия на Дунае бездействовала. Суворову бездействие это надоело, и он взял отпуск в Бухарест, чтобы затем съездить в Москву. Имя его уже сделалось известным в армии. Румянцев оценил его по достоинству, среди солдат и офицеров он стал кумиром, местные дамы им заинтересовались, а товарищи начали посматривать на него с завистью и затаенной злобой. Георгий 2-и степени, полученный им за второй штурм Туртукая, не давал никому покоя.
В Бухаресте местное общество радушно встретило героя Туртукая и приглашениям на обеды, на балы, не было конца. Суворов не отказывался, он и сам не прочь был отдохнуть от треволнений и суровой жизни. «Чем без дела маячить на Дунае, — думал он, — лучше здесь потолкаюсь, по крайности не буду видеть мерзостей».
— А ты Михаил Иванович, — обратился он как-то вечером за стаканом чаю к своему спутнику, бригадиру Бороздину, — как я вижу, большой балагур и бабник. Кто бы мог подумать это, глядя на тебя в ратном поле.
— Всему свое время Александр Васильевич, — добродушно отвечал бригадир, попыхивая из своей коротенькой трубочки. — Я присягал, что буду честным солдатом, а монашеского обета не давал. Вот думал с тобой пообщаюсь, так девичьей скромности наберусь, аи вышло другое. Видно каким Бог уродил — таким и остаться приходится… А что Александр Васильевич не пойти ли нам сегодня к Эстельке… хороша кавашка…
Суворов покраснел и быстро заморгал глазами.
— Очухайся, Михайло, ты белены объелся… с какой стати мне идти к твоей Эстельке… да и сам ты того… остепениться пора… Ты говоришь, что я монах… Не правда, я не монах, а только с такими женщинами водиться грех… Женись, Михайло, зачем беспутствовать…
Суворов подбирал слова, не находил, кипятился и наконец растерялся…
Бороздин хохотал.
— Быстрота, натиск, ура!.. — смеялся он. — Нет, здесь ты не тот, что под Туртукаем, горячиться — то ты горячишься, накинулся на меня стремительно, а вот на счет «ура», так это «атанде»… убедить не сумел… а знаешь быть тебе в руках, да не у Эстельки, — что Эстелька, певичка, хорошенькая женщина и ничего больше, — а ты попадешь к… ух к какой. Знаем мы вашего брата женоненавистника…
— Попугай! — резко крикнул Суворов.
— Кто, я?
— Да, ты. Заладил одно, женоненавистник, да и только, когда я…
Бороздин продолжал смеяться.
— Когда ты… что дальше? Или и тебя какая задела за ретивое?
— Полно, Михайло, дурачиться, мы с тобою не в таких уже летах. Говорю тебе, что я женщинам не враг; враг я распутству. Брак — особая статья. Его Сам Бог установил. «Плодитесь и размножайтесь» — это я понимаю так, что брак есть обязанность каждого христианина…
— Не задумал ли ты, Александр Васильевич, жениться?
Суворов опять покраснел.
— Я? Посмотри на меня, какая женщина такого красавца полюбит?
— Вертушка, беспардонница, пожалуй, и не полюбит, а девушка степенная с душой, непременно полюбит, да и как не полюбить: герой, ума палата, сердце предоброе… а только знай-то, милый друг, вот мой тебе братский совет — женишься, брось свой характер… Человек ты добрый, великодушный, а посмотришь со стороны: ты, да не ты. Чуть что не по-твоему — ты из себя вон. С женою так, брат, нельзя… Когда и ты уступи, другой раз и она уступит.
— Сам, брат, знаю свой характер и ломаю себя немало, а что касается женитьбы, то и отец мне пишет… говорит: «пора». Сам знаю, пора, в летах уж, а как подумаю и раздумье берет: для солдата семья помеха, а с другой стороны — брак — обязанность каждого доброго христианина.
За разговорами приятели и не заметили, как на дворе смерклось. Суворов заторопился.
— Ведь я должен быть сегодня на балу у Рояновой. Эй, Прохор, одеваться…
— Да у меня мундир парадный давно уже готов, батюшка Александр Васильевич, — отвечал камердинер из другой комнаты.
Бороздин добродушно улыбался.
— Знаешь ли, друже, Александр Васильевич, — заговорил снова Бороздин, — недаром ты сегодня так распространялся о браке. Уж не задумал ли ты что-что-нибудьМожет статься, у тебя на этот предмет и диспозиция готова… Быстрота, натиск, «ура! Победа!..» не так ли, ха… ха… ха… У Рояновой кого высмотрел?
Суворов посмотрел и заморгал глазами.
— Нет, брат, насчет диспозиции того… с неприятелем это дело другого рода, а ведь насчет барышень — я не мастак. Быстротой их не возьмешь, нужно кое-что другое, чего у меня нет… Беда в том, что я чересчур уж осолдачился… За три версты от меня кашей несет, а там нужны духи, брат, французские.
Бороздин хохотал, уже не сдерживаясь.
— Как я угадал… Ну, говори ее имя.
— Имя… Знаешь ли что? К своей Эстельке ты отправишься завтра, а сегодня поедем к Рояновой, ведь она тебя звала. Там я тебе покажу ее и спрошу твоего мнения… Ты их, женщин, знаешь лучше меня.
— Годится, так и быть, пойду с тобою, но с условием, завтра вечером ты должен отправиться со мною в «Мавританию». Эстелька завтра там поет.
Суворов подумал немного и йотом согласился.
— Хорошо, пойду только для того, чтобы еще раз убедиться, что порядочному человеку нечего делать в твоей «Мавритании».
— Для чего бы ни было, но ты должен идти, а сегодня распоряжайся мною.
Спустя полчаса приятели вышли из гостиницы и направились к дому Рояновых, находившемуся на одной из лучших улиц Бухареста.
Обширный палаццо, залитый огнями, свидетельствовал о богатстве его владельца.
Приятели явились в то время, когда почти все гости были в сборе. В зале танцевали контрданс, преимущественно молодежь, остальные же гости, рассыпавшись по многочисленным роскошным гостиным, вели оживленную беседу.
Блеск дамских нарядов и роскошь обстановки произвели на Суворова странное действие… Он весь как будто съежился, походка его сделалась торопливою, он казался как будто сконфуженным. Бороздин же, напротив, выступал с важностью, казалось, блеск бала нисколько его не смущал, он был как у себя дома.
Хозяйка — молодая, изящная, красивая женщина, заметив новых гостей, быстро пошла к ним навстречу.
— Генерал, как я вам рада, как я вам благодарна, дорогой генерал, — говорила она по-французски, протягивая Суворову руку, которую он почтительно поцеловал.
— Неправда ли, m-r Бороздин, — обратилась она к его товарищу, — генерал не должен от нас прятаться. Он теперь не принадлежит себе. Он наш, да, наш… Герои — достояние общества, а вы, любезный генерал, чуждаетесь нашего общества.
— Я очень несчастлив, сударыня, — отвечал Суворов по-французски, — что вы меня считаете нелюдимым, быть может недостаток известных манер мешает мне выразить вам то удовольствие, которое я испытываю в вашем обществе, но в этом вас может уверить мой товарищ…
— Я вижу, что вы не только герой, но и любезный кавалер… Я вам должна сказать, что вы умеете побеждать не только турок, но и дамские сердца. Я знаю, по крайней мере, одно такое молоденькое сердечко, которое, если не ошибаюсь, вы уже победили.
Суворов сконфузился, растерялся и начал расшаркиваться.
— Я не шучу, — продолжала хозяйка, — однако, пойдем к графине Анжелике Бодени, а то она на меня рассердится, что я так долго вас удерживала… Она уже отчаялась вас увидеть сегодня.
— Она? — вполголоса спросил по-русски Бороздин, когда они пробирались среди танцующих в одну из гостиных.
— Да, — отвечал Суворов.
В гостиной, в кресле у кадки с померанцевым деревом сидела молоденькая женщина и небрежно слушала рассказ своего кавалера.
Самый требовательный художник не смог бы отказать молодой женщине в эпитете красавицы в полном смысле этого слова. Удивительно правильные, точно изваянные из мрамора черты лица, освещаемого парою синих лучистых глаз выделяли графиню Бодени среди многочисленных красавиц, которыми изобиловал Бухарест.
Увидя Суворова, молодая графиня, казалось, скучавшая до этого времени, сразу оживилась.
— Я потеряла было надежду видеть вас сегодня, дорогой генерал, — ласково обратилась она к Суворову, протягивая ему маленькую выхоленную ручку, которую он поднес к губам.
— Вы очень любезны, графиня. Позвольте вам представить моего товарища, который поможет мне снять с себя возводимое вами на меня обвинение.
— Я вас обвинила? В чем?
— В победе над турками.
Молоденькая графиня весело расхохоталась.
— Да, вы приписывали мне то, что по праву принадлежит ему и другим моим товарищам.
— Вы очень скромны, генерал и если бы слова ваши не были так искренни, я готова была бы заподозрить вас в рисовке.
— Не верьте ему, графиня, — вмешался Бороздин. — Ни мне, ни моим товарищам, ни солдатам, а ему, Александру Суворову, турки обязаны своим поражением. Он принес к нам победу, никто больше. Солдаты и мы были те же, да только не было того, что теперь, пока его, Суворова, не случилось с нами…
— М-r Бороздин соперничает с генералом Суворовым в скромности. — улыбнулась графиня Анжелика, — и если они будут продолжать так соперничать во всем остальном, то мне придется пожалеть турок, хотя жалеть их я, как славянка, не могу.
Хозяйка увлекла Бороздина дальше, Суворов и графиня Бодени остались одни. Графиня, указав ему на соседнее кресло, продолжала:
— Вы знаете, генерал, что я по фамилии только венгерка, мой муж был венгр, я же сама славянка, единокровная вам, дорогой генерал, вот почему я так близко принимаю к сердцу успехи родного мне русского оружия. В его успехах я вижу нашу будущность… В своих мечтах я уже вижу нашу великую славянскую семью объединенною, сильною и могучею, под крылом нашей Матери, Святой Руси… Скоро ли сбудутся мои мечты, скоро ли? Скажите, генерал? От вас, от ваших победоносных войск это зависит.
Молодая женщина говорила с жаром, глаза ее горели фанатическим огнем, рука ее, когда она умоляюще протягивала к Суворову, дрожала.
Суворов опустил голову.
— Боюсь, графиня, не скоро.
— Но почему же, почему? Ведь турки ослаблены, деморализованы, а русские сильны… Ваши последние победы окончательно убили в них веру в себя.
— Одна, другая победа, графиня, не определяют результата войны, как и одна ласточка не делает весны. Что значит победа, когда кругом бездействие. Бездействуем теперь, будем бездействовать и впредь, а от бездействия нельзя ожидать действия.
— Но почему же армия бездействует? Разве она недостаточно сильна?
— Сила не в силе, а сила в духе, дорогая графиня… передайте вы ваш дух, ваш пыл, ваш жар нашим генералам, и я вам скажу, что через месяц, через год ваши заветные мечты сбудутся.
— Значит, с такой армией можно действовать? А если бы во главе ее стояли вы, генерал?..
— Если бы я! Помилуй Бог, клянусь, рождественские праздники мы встречали бы в Царьграде… Нужно только захотеть и с нашими солдатами всякое желание можно выполнить.
Суворов оживился, застенчивость исчезла, он стал красноречив.
Графиня Бодени слушала его с большим вниманием, она интересовалась подробностями туртукайскаго штурма, расспрашивала Суворова о его видах на будущее и тем самым приводила его в восторг.
— Знаете ли, дорогая графиня, — обратился он, наконец, к своей собеседнице, — до сих пор я думал, что не умею разговаривать с дамами, а вы убедили меня в противном… Правда, не все дамы, как вы, интересуются политикой…
— Политикой! Да я ею нисколько не интересуюсь, меня лишь заботит судьба славянства, вот почему я так близко принимаю к сердцу эту славянскую войну, вот почему я всеми силами души и сердца желаю ей самого счастливого и скорого исхода.
В разговорах время шло незаметно, танцы сменялись танцами, и когда Суворов вспомнил, что он пригласил графиню на контрданс, хозяйка позвала их уже к ужину. Суворов смутился, но графиня Анжелика осветила его обворожительной улыбкой.
— Вы виноваты, генерал, и потому в искупление своей вины должны вести меня к ужину.
— Я счастлив, графиня, так искупить свою вину.
— Это не все: вы останетесь моим должником. Контрданс вы протанцуете со мною по окончании войны в моем богемском замке, в котором я буду рада видеть генерала Суворова гостем. У меня на родине нет таких изнурительных лихорадок, как здесь… Да, правда ли, что армия сильно болеет? Говорят, больных пятьдесят процентов.
— Пожалуй это много, а тридцать пять наберется.
— Messieurs и mesdames, о больных поговорим после, а теперь будем веселиться, — обратилась к гостям хозяйка…
Поздно окончился ужин. Суворов с Бороздиным возвращались домой пешком. Оба молчали. Суворов испытывал чувство неудовлетворения. Он не мог не сознаться, что двадцатилетняя вдовушка графиня Бодени произвела на него впечатление. На сегодняшний бал он отправился ради нее. Ради нее он отложил и свой отъезд в Москву, она была сегодня очаровательна, разговаривала исключительно с ним одним, а между тем в их разговоре не замечалось того, чего бы он хотел. Впрочем, он и сам не давал себе отчета, чего бы он хотел…
— Да, красавица, — прервал, наконец, Бороздин молчание, — с виду женщина, в разговоре мужчина…
«Вот оно что», — подумал Суворов. Ему хотелось — женщину, женского разговора, а встретил лишь умного собеседника…
— Тебя не удивляет, Александр Васильевич, почему она так военными действиями интересуется?
— Я об этом не думаю.
— Знаешь ли что, я освобождаю тебя от обязанности идти завтра в «Мавританию», поезжай лучше в Москву…
Дома Суворов застал письмо от отца, звавшего его поскорее домой.
«Да, пожалуй отец прав», — думал он. — Сердце мне говорит, что не по мне она, да и я не по ней: больно умна, ну, а двум умам трудно ладить».
Наутро он выехал в Москву.
Глава X
Графиня Анжелика Бодени, молодая богатая вдова, поселилась в Бухаресте недавно. Она быстро свела знакомство с лучшим местным обществом и с русскими генералами. Она так очаровала всех и каждого, что всякий добивался чести быть ей представленным, мужчины были от нее без ума, а дамы — удивительное дело — засыпали ее любезностями и изъявлениям дружбы. Казалось, во всем Бухаресте не было человека, который не восхищался бы молоденькой графиней, не пошел бы за нее в огонь и в воду. Легион поклонников окружал молодую женщину, она была любезна и очаровательна со всеми, но предпочтения не оказывала никому. Появившийся на горизонте бухарестской жизни Суворов был исключением. Но то исключительное внимание, которое графиня оказывала ему со дня знакомства, объяснялось суворовскими подвигами, поднявшими дух армии и заставившими трепетать турок.
Салон графини представлял собою такой очаровательный уголок, куда считал за счастье попасть мало-мальски образованный офицер, прибывающий в армию или приезжающий оттуда.
Анжелика Бодени привлекала к себе сердца русских офицеров не только потому, что она была красивая, изящная женщина, но потому еще, что умела находить интерес в их жизни, радовалась их радостью, печалилась их горем, интересовалась настоящим и видами на будущее. Она, как мы сказали уже раньше, родом была славянка и всей душой стремилась к русским и России, от которой ожидала облегчения участи своего народа… Все находили это естественным и понятным, недоумевал только бригадир Бороздин и говаривал: «не бабье дело война и военные артикулы, чего ради красавица графинюшка сим так интересуется». Быть может, это недоразумение и желание как можно скорее выяснить причину интереса графини к военным делам и побудили его так скоро нанести ей визит. На другой день после бала, спустя три часа по отъезде Суворова, Бороздин входил в салон графини Анжелики.
Свежая, розовая, в роскошном утреннем платье, она с книгой в руках полулежала на софе. При появлении Бороздина она быстро вскочила и с улыбкою пошла к нему навстречу.
— Я очень несчастлив, графиня, — начал любезно Бороздин, — что пришел засвидетельствовать вам свое уважение без товарища.
— Разве генерал Суворов уже уехал? — разочарованным тоном спросила графиня.
— Уехал так рано и так поспешно, а главное неожиданно для него самого, что не имел возможности лично засвидетельствовать пред вами свое почтение и просил оправдать его перед вами.
— Что делать, — со вздохом отвечала графиня. Разве я могу обижаться, когда требования войны призывают героя на свой пост. Я могу только за него молиться…
В голосе графини слышались слезы. Она была так искренна, что тронула сердце закаленного солдата. Бороздин сочувственно поцеловал у нее руку.
— Вы ангел, графиня, но Суворов уехал не в армию — там пока нечего делать, он уехал в Москву.
Старик отец по неотложным делам требовал его немедленного приезда.
— Надеюсь, в Москве он пробудет недолго. Скажите, пожалуйста, правда ли, что главнокомандующий просит подкреплений из России?
Бороздин сразу изменил свой тон. Из ласкового, сердечного он перешел в официальный.
— Не знаю, сударыня. Мы, строевые солдаты в распоряжения высшего начальства не мешаемся. Нам говорят: дерись — мы деремся. Говорят: сиди и жди — сидим и ждем.
— Но все же, что-нибудь говорят о подкреплениях, ждут их.
— Ничего не слыхал, сударыня. Да правду говоря, я и в Бухарест приехал, чтобы отдохнуть от военной сутолоки. Где только разговор о солдатчине — я сейчас же бегу к дамам. Но на мое несчастье и дамы заразились интересом к солдатчине.
В тоне Бороздина слышалась легкая ирония. Графиня Бодени, окинув его быстрым и зорким взглядом, не возражала.
— Ну Бог с вами, — сказала она, надув губки. — Если вам надоели военные разговоры, поговорим о чем-нибудь другом… Вы кажется любитель музыки и пения. Господин Вогеску частенько вас видит в «Мавритании»…
Намек графини несколько смутил Бороздина.
— Это доказывает, что господин Вогеску любитель «Мавритании».
— Хотите, я вам сыграю свое произведение… Оно называется «Вперед за Балканы», я написала его, заранее уверенная в успехе русского оружия.
И графиня села за клавикорды.
Величественные звуки марша огласили комнату. Графиня играла с большой выразительностью. Бороздин, сидевший до этого времени в кресле, встал и подошел к клавикордам. Звуки марша действовали на него возбуждающе, кровь прилила к голове, в висках стучало, казалось, минута, другая и он вообразит себя в ратном поле впереди своей бригады.
Но звуки смолкли.
— Графиня, вы не только очаровательная женщина, но и гениальная музыкантша.
— Виновата, я и забыла, что вы хотите отдохнуть от всего того, что напоминает вам солдатчину, а я вас все угощаю ею. Подождите, я сыграю вам другое…
И нежные мелодичные звуки полились из-под ее маленьких пальчиков.
Бороздин был очарован, точно во сне пожирал он глазами грациозную фигуру графини. Его предубеждение против Анжелики куда-то исчезло, он забыл, что торопил Суворова с отъездом, боясь, чтобы простосердечный товарищ, не знавший ни женщин, ни женского сердца, не попал в сети сирены и теперь сам оказался в этих сетях. Он чувствовал, что какая-то невидимая сила влечет его к этой женщине, хотя внутренний голос шепчет: «Остерегись, беги от нее, беги подальше».
Графиня давно перестала уже играть, а Бороздин, точно в полусне, сидел в кресле, ничего не слыша, ничего не замечая.
— Я не думала, господин Бороздин, что вы так впечатлительны, что музыка так действует на вас.
— Действует все то, что любишь, — отвечал бригадир, страстно целуя руку графини.
— Князь Сокольский, — доложил лакей хозяйке дома.
Появление нового лица отрезвило Бороздина. «Нет, нужно бежать, бежать от нее подальше, — решил он… — Не знаю почему, но чувствую, что близость к ней опасна… Она воистину сирена». — И он начал раскланиваться.
— Надеюсь, господин Бороздин, что вы у меня не последний раз, — ласково обратилась к нему хозяйка.
— Все зависит от Бога, графиня. Если буду жив — буду счастлив еще раз засвидетельствовать вам свое уважение, а сегодня я уезжаю в армию.
— И долго на месте не засидитесь, — вставил князь Сокольский, молодой гвардейский офицер, которого графиня представила Бороздину.
— Тем лучше, — отвечал бригадир, — долгое сидение расслабляет солдата, а ему нужны силы.
— Что это значит, дорогой князь: долго не засидитесь… а впрочем, об этом потом, а теперь скажите, какая счастливая случайность занесла вас сюда.
— Графиня, я солгал, что же вы удивляетесь, видя меня в армии. Удивляться должен я. Я думал, что вы в Париже, что по-прежнему украшаете собою парижское общество, по-прежнему делаете несчастными сотни, тысячи ваших поклонников… Приезжаю курьером к главнокомандующему и узнаю, что вы здесь… Депеши сейчас же графу, а сам к вам… Бога ради, что значит ваше пребывание здесь… а впрочем, нет не говорите, не надо… лучше скажите, рады вы мне, не считаете меня мальчиком, верите искренности моей любви?..
— Ах, князь, вы говорите о любви в то время, когда ваши товарищи дерутся с врагами славянства.
— Графиня, и я буду драться, я не уеду в Петербург, останусь здесь, я уже просил главнокомандующего, но Бога ради, дайте мне надежду, хотя бы слабый луч надежды.
— Вы все тот же милый мальчик, — ласково погладила она его по голове. — Ну, садитесь, рассказывайте о себе, что же касается меня, то пока могу вам сказать, я вдова.
— Вдова, свободна, о Боже, какое счастье! — и молодой офицер бросился к ногам графини.
В соседней комнате послышался шорох.
— Безумный, что вы делаете, встаньте, сейчас войдут…
С большим трудом остановила она бурные излияния молодого человека и усадила его в кресло.
— Не принимайте никого, — приказала она вошедшему лакею.
— Извиняйтесь за наделанные вами глупости, — обратилась она к князю, когда дверь за лакеем затворилась, и протянула ему обе руки, которые Сокольский осыпал поцелуями.
— Милая, дорогая, как я счастлив.
Графиня Анжелика поцеловала его в лоб.
— Ну, а теперь, милый мальчик, рассказывайте, что вы поделывали, как вы жили в эти полтора года, что мы не виделись… Впрочем, жили хорошо — это видно по вашей цветущей физиономии… Я рада, очень рада… Расскажите, с какими вестями, надолго ли… вы сказали, что приехали к Румянцеву курьером. Зачем? Им там недовольны?
— Недовольны его медлительностью. Я привез ему предписание немедленно переходить в наступление.
— Но как, с чем, ведь у него мало войск.
— Ему пришлют еще две дивизии… — Сокольский осмотрелся вокруг. — О таких вещах громко не говорят, — пояснил он свои движения. — Собственно, вопрос о подкреплении еще не решен, но Румянцев должен будет перейти на тот берег.
— И ты с ним, милый мальчик? — протянула молодому офицеру свои ручки графиня… На глазах у нее блистали слезы и, встав, она обхватила его голову и страстно прижала к своей груди.
— Милая, дорогая, я готов умереть за этот миг, — бормотал молодой князь, сжимая ее в своих объятиях.
— Умереть? А я? Обо мне ты забыл!.. Нет, нет, ты должен жить для меня… Беречь себя. Я попрошу Румянцева, чтобы он оставил тебя при своем штабе… Ты должен часто видеться со мною… Я тоже пойду за вами… Я богата, я очень богата, я организую медицинскую помощь, я устрою свой лазарет, ваша армия нуждается в лазаретах… Я буду с тобою, милый, дорогой мой… — и графиня, забыв свою недавнюю сдержанность, покрывала голову, лоб и лицо молодого офицера страстными поцелуями…
— А в России как? Схватили ли Пугачева.
— Нет, он угрожает Казани, его сообщники множатся.
— Какое несчастье, какое несчастье!.. Ты говоришь, привез Румянцеву приказание наступать. Какое на него впечатление произвел приказ.
— Не хорошее, не доволен. Ах, я и забыл, он приказал мне явиться к нему в один час, теперь час без четверти.
— Так ступай, дорогой Жан, ступай, а обедать приходи ко мне, вечер тоже у меня. Я сама никуда, и прикажу к себе никого не принимать… Иди с Богом.
И она обвила шею молодого офицера своими точно из мрамора выточенными руками.
Сокольский ушел.
— Бедный мальчик, милый мальчик, как мне жаль тебя, — участливо проговорила графиня, — садясь к письменному столу и начиная писать.
«Господин министр, — писала графиня, — от вас вполне зависит парализовать действия русских войск. Сегодня Румянцеву прислан приказ немедленно переходить к активным действиям. Ему обещано прислать в подкрепление две дивизии, но главнокомандующий недоволен таким приказом и подчинится ему нехотя. Русская армия, хотя и не велика, — на бумаге 50 тысяч, а в строю едва 35,— много больных, но я убедилась, что и эта армия в руках энергичного опытного генерала может сделать многое. До сих пор такого генерала в армии не было и турки могли считать себя в безопасности. Теперь не то. На берегах Дуная появился генерал, который совмещает в себе таланты Аннибала, Юлия Цезаря и Александра Македонского. К тому же он неустрашим, имеет неотразимое влияние на солдат, его боготворят, за ним идут на смерть с радостью. На турок он успел нагнать уже страх, одно имя его наводит на них ужас. Горе мне, если Суворову предоставят в армии видную роль. Пока он занимает подчиненное положение, но Румянцев его уже оценил и не сегодня-завтра он будет задавать тон всему. Для турок тогда всё потеряно: он войну закончит в несколько месяцев. От вас зависит удалить его из армии. Этим вы ослабите Румянцева. В России бунт Пугачева еще не подавлен, союзники его растут. Подействуйте через свое посольство в Петербурге на канцлера, он может рекомендовать его Императрице для подавления бунта как энергичного и храброго генерала. Теперь буду писать вам чаще и подробнее. В штабе Румянцева у меня есть друзья. До свидания, дорогой господин министр. Да, я и забыла. Нужны луидоры и чём больше, тем лучше. Переводите через Вену: скоро много понадобится денег».
Перечитав письмо, и надписав на конверте парижский адрес, графиня улыбнулась.
— Его превосходительство должен быть мною доволен.
Глава XI
На веранде господского дома подмосковного села Всесвятского сидели две молоденькие девушки. Несмотря на конец августа, день был жаркий, знойный, как и все лето 1773 года.
У девушек на коленях лежало вышивание, но они не работали и, по-видимому, углубившись в размышления, лишь изредка перебрасывались словами.
— Уж давно бы пора Кузьме воротиться из города, — сказала одна из подруг, — ты как думаешь, Зина?
— Да вот и Кузьма со своей одноколкой… Ах, как он медленно плетется по дороге, — и девушки бегом бросились навстречу въезжавшему уже в ворота дворовому, исправлявшему обязанности почтальона.
— Что, Кузьма, есть письма? — в один голос кричали подруги.
— Есть, барышни, одно. Нашей барышне Анне Петровне, — и Кузьма вынул из сумки объемистый, испачканный пакет. Видно, немало прошел он верст, побывал не в одних десятках рук.
— От Аркадия, — воскликнула Зина. — Ах, противный, что же он мне ничего не пишет…
Анна Петровна вспыхнула и с радостью схватила пакет, заключавший в себе письмо жениха. Стремительно подруги бросились на веранду. Быстро вскрыла Анна Петровна пакет и начала читать. Глаза ее искрились радостью.
— Слушай, слушай, Зина, он здоров, он отличился при взятии Туртукая, он награжден Георгиевским крестом… Просит поцеловать тебя, — и счастливая невеста, обняв подругу, звонко ее поцеловала.
— Теперь, будем читать дальше… Боже мой, Евгений… — руки у чтицы задрожали, на глазах навернулись слезы.
— Евгений, что с ним, — испуганно вскричала Зина, — что с кузеном? Он ранен? Убит? Говори же, Бога ради… — и она потянула руки к письму.
— Ничего неизвестно, тела не нашли, предполагают — в плену…
— Боже мой, Боже мой! — залилась слезами Зина. — Как сказать об этом тете Анюте и Лине. Тетю это убьет.
— Аркадий пишет, чтобы ни сестре, ни матери Евгения пока ничего не говорили. Они предприняли розыски, обещали местным жителям большую награду и надеются отыскать его… Во всяком случае, Аркадий просит не говорить ничего ни Анне Михайловне, ни Лине до следующего его письма.
У Зины Вольской градом лились слезы. Зина была единственная дочь, ни братьев, ни сестер у нее не было и всю нежность сестриной любви она перенесла на своего кузена Евгения. Они были дружны с раннего детства, она привыкла радоваться его радостями и печалиться его маленькими печалями. В свою очередь она делила с ним свои мысли, свои радости и вот теперь… теперь она одна, одинока… Правда, у нее еще есть кузен Аркадий Ребок, но не говоря о том, что отношения ее с Аркадием не были так близки, как с Евгением, ему теперь не до нее… он счастливый жених…
Невеста Ребока, по-видимому, угадала мысли своей подруги. Она нежно обняла ее и привлекла к себе на грудь.
— Зиночка, родная, прежде времени не убивайся… Евгений ведь и мне близок, ведь он кузен твой, и Аркадия, а следовательно не чужой и мне… но я уповаю на Бога… у меня есть какая-то необъяснимая уверенность, что Евгений жив. Быть может, он ранен, даже быть может, в плену, но сердце мне говорит, что он вернется жив и невредим.
Зина безнадежно покачала головой и продолжала плакать…
— Знаешь ли что, Зиночка, ты веришь гаданьям, помнишь, ты еще зимою хотела быть у гадалки, как ее зовут… Парасковья, кажется… та, что живет на Маросейке.
— Ах да, Парасковья, едем, душечка, поедем, голубушка, — и Зина первая вскочила с кресла. В это время на веранду вышла старушка, мать Анны Петровны, Серафима Ивановна Загубила.
— Что с вами приключилось, милые мои девочки?.. Откуда слезы?
— С кузеном Евгением несчастье, Серафима Ивановна, — отвечала Зина, и со слезами на глазах рассказала содержание письма Ребока.
— Чтобы успокоить ее, мамочка, мы хотим поехать к гадалке Парасковье, — сказала Анна Петровна, — да заодно уже заедем и к Прозоровским.
— Что же, езжайте, езжайте, с Богом. Я прикажу заложить тарантас.
Через час с небольшим молодые девушки в сопровождении горничной и выездного лакея ехали по кривым и пыльным улицам Маросейки.
— Скоро, Семен? — нервно спрашивала Зина у выездного, знавшего адрес гадалки.
— Вот мы и приехали, барышни. — И коляска остановилась у старого покосившегося деревянного дома с мезонином.
Дом был очень стар, из сеней, куда вступили молодые девушки с горничной, пахнуло на них плесенью и сыростью. Черная кошка, испуганная появлением незнакомых гостей, стремглав бросилась вверх по лестнице.
— Скверная примета, Аня, — с дрожью в голосе говорила Зина, взбираясь на мезонин по ветхим скрипучим ступенькам… — Мне страшно…
— Успокойся Зина, успокойся дружок, — ободряла ее подруга.
— И, барышня, чего тут страшного. Не знаете вы нашей Маросейки, тут что ни дом, то стар, так могилой и пахнет, а насчет кошек-то, в других домах не одна, а десяток…
С волнением девушки вошли в комнату гадалки. Их ласково встретила добродушная и симпатичная старушка.
— Вижу родименькие, горюшко какое-то у вас на душе, Бог милостив, не печальтесь, авось горе как рукой снимет. Погадать пришли?
— Да, бабушка, погадай нам на гуще.
Старушка засуетилась, вышла в другую комнату и вскоре вернулась с оловянной чашкой, на дне которой плескалась какая-то жидкость. Усевшись в угол и взболтав чашку, старуха начала сосредоточенно смотреть в нее. В комнате наступило гробовое молчание, минуты для молодых девушек казались часами…
Наконец старуха заговорила.
— Молодой человек, вода… Он ранен… теперь в реке… большая река, не наша, и люди не наши… его вытащил из воды молодой парень… лес… поляна, костры… он у костра, пришел в себя, окружен друзьями.
Старуха замолчала.
— Дальше, бабушка, дальше, — нетерпеливо вскричали обе девушки.
— Подождите родименькие, больше ничего не вижу… все заволокло.
И, протерев очки, взболтав чашку, она снова начала смотреть в нее…
— Его ищут солдаты… да, солдаты, вижу казаков… но его нет, солдаты возвращаются сами… вот и он, бледный, высокий, молодой, красивый… он здоров, с ним говорит молодая женщина, красавица, чужеземка… пусть он остерегается ее, она не принесет счастья… скорое свидание с родными… ничего, родименькие, больше не вижу.
Лица у молодых девушек просветлели и вздох облегчения вырвался у каждой из них.
— Спасибо, бабушка, спасибо, — и Зина сунула в руку старухи золотую монету.
Гадалка, ошеломленная непривычной для нее щедростью, рассыпалась в благодарностях и даже прослезилась.
— Ты теперь спокойна, Зина? — спрашивала ее подруга по дороге на Арбат к дому князя Прозоровского.
— Да, мне легче на душе. Почему она знала, что мы приехали гадать о молодом офицере? Да притом такие подробности: большая река, не наша, не наши люди… поиски, казаки, все это так сходится с письмом Аркадия, что я уверена в правде гадалки; будем ждать Евгения.
С облегченным сердцем молодые девушки вступили в просторные сени большого дома князей Прозоровских. Дом, вся его обстановка сразу говорили, что здесь живет знатный барин, аристократ, но внимательное наблюдение указывало, что аристократический блеск поддерживается здесь с большим трудом и вот не сегодня-завтра померкнет, и все внешние проявления барства превратятся в жалкую карикатуру. Владелец этого дома, генерал-аншеф князь Иван Прозоровский, был действительно барин с именитым родством и влиятельными связями при дворе, но с чрезвычайно скромным достатком, который с каждым годом все более и более убавлялся, а жизнь предъявляла все новые и новые требования, сократить которые было нельзя: в доме дочь-невеста, нужно подыскать жениха, а это дело куда как нелегко.
Хорошие женихи редки. Это прекрасно сознавал князь Иван и не жалел последних средств, чтобы повыгоднее пристроить красавицу дочь. А красавица дочь, княжна Варвара Ивановна и не подозревала о родительских заботах. Несмотря на свои 20 лет, а в те времена для девушки это было уже не мало, она была весела и беспечна как ребенок. Выезжала, танцевала, рисовала, вышивала, пела, играла и — зачитывалась французскими романами.
За чтением французского романа застали ее молодые девушки, приехавшие от гадалки. Князя Ивана Андреевича не было дома и княжна Варвара сидела в гостиной с матерью, занимавшейся каким-то рукоделием. Молодая княжна обрадовалась подругам и бросилась к ним навстречу.
— Что с вами, мои милые? — обратилась к ним старая княгиня, увидев грустные лица молодых девушек и заплаканные глаза Зины.
— С Евгением несчастье…
Княжна Варвара побледнела и зашаталась.
— Что с ним? Ранен, убит?.. — спросила княгиня. Отчаянный крик вырвался из груди молодой княжны и она, как подкошенная, упала на пол.
В комнату входил князь Иван.
Глава XII
Из комнаты княжны Варвары вышел доктор в сопровождении старого князя Прозоровского.
— Будьте откровенны, доктор, — спрашивал его князь, — скажите, существует ли опасность?
— Опасность, князь, миновала. Видимо, было глубокое нервное потрясение, по натура у княжны сильная, и это ее спасло. Нервная горячка миновала, и теперь ей нужно полнейшее спокойствие, все зависит от того, чтобы ее не волновали и не тревожили. Ни в чем не перечьте больной и исполняйте малейшее ее желание.
Дав еще несколько наставлений, доктор уехал, и князь снова возвратился к больной.
Шторы в комнате были спущены, княжна спала тихим и ровным сном; у изголовья ее сидела Анна Петровна Забугина, а Зина дремала несколько поодаль в кресле.
— Как здоровье княгини, князь? — шепотом обратилась Анна Петровна к князю Андрею.
— Мигрени усилились, но это ничего, все пройдет, как только увидит Варю выздоравливающей, а вот вы, милые мои барышни, измучились, бедняжки, шутка ли, три недели не отходить от постели больной.
— Пустяки, князь, лишь бы Варя выздоровела.
— Бедная, бедная, как измучилась она, — говорил он, подходя к Зине. — У нее и свое горе, а тут еще ухаживай за подругой — и старый князь осторожно поцеловал спящую девушку в голову.
Молодая девушка проснулась и вскочила на ноги.
— Ну что, как здоровье Вари? — спросила она у князя.
— Доктор говорит, опасность миновала.
— Ну, слава Богу, Аня, ты отдохнула бы, а я теперь посижу, да и вам, князь, отдых не будет липшим.
Князь вышел проведать больную жену, и девушки остались одни. Анна Петровна ни за что не хотела ложиться, она вся находилась под впечатлением только что полученного от жениха второго письма.
— Нет, Зина, я не могу, я лучше расскажу тебе, что пишет Аркадий, вот письмо от него.
— Жив Евгений?
— В этом не сомневаются. Аркадий пишет, что труп его нигде не нашли. Следовательно, он жив, а лазутчики, посланные на разведки, видели в Константинополе среди наших пленных офицера, по всем приметам похожего на Евгения. Партия пленных прибыла в Константинополь почти одновременно с болгарином-лазутчиком, он видел, как их отправили в крепость и заметил, что описываемый им пленный русский офицер был в турецкой феске, а ты помнишь, шляпу Евгения нашли на берегу Дуная… Аркадий пишет, что война скоро должна окончиться, будет обмен пленных и Евгений вернется. Его, по всей вероятности, наградят Георгиевским крестом, так как он очень отличился при взятии Туртукая. Аркадий говорит, что только благодаря его храбрости и распорядительности не погиб наш отряд при высадке на берег.
— Дал бы Бог, — задумчиво проговорила Зина, — ну, а о себе Аркадий что пишет? Грех ему не написать мне хотя бы строчку.
— Он просил расцеловать тебя. Сам был ранен, но рана зажила. Теперь они на той стороне Дуная. Пишет еще про Александра Васильевича Суворова. Говорит, что Суворов собрался было в Москву, но с дороги снова вернулся и теперь на том берегу Дуная… К зиме думают окончить войну… Ах, кабы поскорее наступила зима.
— Кабы поскорее вернулся Евгений, — ответила Зина, — тогда мы сразу две свадьбы справим, твою и Варину с Евгением.
Анна Петровна покраснела.
— Какая Варя, однако, скрытная. Нужно было случиться несчастью, чтобы любовь ее к Евгению прорвалась наружу.
Княжна глубоко вздохнула и проснулась. Увидя подле себя подруг, она улыбнулась и протянула к ним обе руки.
— Варя, дорогая, милая, — бросилась к ней Зина, — ты совсем молодцом, поправляйся скорее… Хорошие вести… Евгений жив…
— Жив, ну, слава Богу, — отвечала княжна, — а вот ты, Зина, как исхудала… все из-за меня.
Зина была и озадачена и опечалена.
Она думала, что хорошие вести обрадуют Варю, а та ей ответила «Слава Богу», и ответила таким тоном, каким бы ответила на известие о том, что жив кучер Иван, повар Трофим. Этот тон сильно задел и обидел молодую девушку. До сих пор Зина относилась к княжне Варваре хорошо, как к подруге, но когда увидела, что Варя любит Евгения — она, в свою очередь, полюбила ее как родную сестру, привязалась к ней всей душой и в течение трех недель проводила бессонные ночи у ее изголовья. Правда, ей казалось странным, что имя Евгения очень редко срывалось в бреду с уст княжны, но Зина объясняла это скрытностью характера княжны, такою скрытностью, которую с трудом нарушал даже горячечный бред. Но теперь, как она принесла весть о том, что Евгений жив — «Слава Богу» и каким равнодушным тоном; Неужели и теперь скрытность, зачем, для кого? — ломала голову Зина, не понимая, о чем говорила княжна.
Впрочем, Анна Петровна не позволяла много ей говорить и сама рассказывала о том, что творится в армии, 6 том, как отличился Евгений, о том, как его разыскивают.
— Что подумали обо мне, когда я упала в обморок? — не то спрашивала, не то огорчалась княжна.
— Что же могли подумать, моя милая? — отвечала Анна Петровна. — Что ты любишь Евгения. Так в этом нет ничего преступного, ничего удивительного. Он молод, красив, умен, рыцарски великодушен, богат, наконец… такая любовь вполне естественна.
— Знаете ли, мои милые, вам может покажется странным, но во время болезни я часто задавала себе вопрос: люблю ли я Евгения Вольского и, правду сказать, не могла ответить, да и теперь не знаю, люблю ли я его К нему я привыкла, он мне нравится, несчастье, случившееся с ним, меня поразило.
— Варя, тебе нельзя волноваться, доктор не позволил, лежи спокойно, а я лучше почитаю тебе новый французский роман, — остановила княжну Зина.
Она не могла бы не подметить, что в тоне голоса Зины не было той душевной теплоты, той сердечности, которая последнее время слышалась, когда она говорила с княжной или о княжне. Зина была недовольна Варей, разочарована и не хотела дальше слушать ее рассуждений о Евгении.
«Она хорошая, добрая девушка, но Евгения не достойна, — мысленно решила Зина, — ему нужна жена с душою более возвышенной. Дай Бог, чтобы он не пленился только красотою Вари».
Зина начала читать, а Анна Петровна прилегла на кушетку и, спустя несколько минут, уснула сном усталого человека.
Зина читала недолго, ее прервала княжна.
— Оставь Зина, лучше поговорим. Ты на меня рассердилась, Зина, не отпирайся, я это заметила и все об этом думала… Тебе показалось, что я недостаточно обрадовалась тому, что твой кузен жив. Даю тебе слово, что я всею душою рада, скажу тебе больше это известие придало мне сил и бодрости, но ты думала, что я люблю его и теперь разочаровалась. Мне порой и самой кажется, что я люблю его, он такой добрый, славный… А потом мне кажется, что я люблю князя Сокольского, помнишь того преображенца, который был у нас месяца три тому назад, а иной раз кажется, что я люблю их одинаково… Ну, а это значит, что я не люблю ни того, ни другого так, как нужно любить жениха… Одним словом, это любовь и не любовь… Это любовь сестры, а не женщины… Ну, чем же я виновата дорогая моя? Вот ты любишь Евгения так, как нужно любить… А знаешь ли, Зина, мне кажется, что ты, сама того не замечая, любишь Евгения не как сестра любит брата… Жаль, что вы такие близкие родственники… А впрочем, митрополит может разрешить вам повенчаться.
Зина вся вспыхнула.
— Полно, Варя, говорить глупости, лучше лежи спокойно и слушай, я буду читать.
Но строчки у Зины прыгали перед глазами, чтение шло с трудом. «Любишь не как сестра любит брата» раздавались у нее в ушах слова княжны.
Что за вздор? А внутренний голос спрашивал: вздор ли? Отчего же у тебя так щемило сердце, когда ты думала о том, как Евгений женится на Варе? Отчего ты не могла радоваться полною радостью счастью Евгения!
Зина читала без выражения, сбивчиво, подчас пропускала целые фразы, но княжна этого не замечала. Ослабевшая, утомленная разговором, она уснула под Зинино чтение. Зина это заметила, сложила книгу и откинулась на спинку кресла.
«Митрополит может вам разрешить», — раздавались в ушах ее слова княжны.
Глава XIII
На небольшой поляне, среди густого леса на берегу Дуная, расположился цыганский табор. По тому беспорядку, который царил в цыганском стане, можно думать, что он перекочевал сюда недавно.
Действительно, свободные, но голодные дети степей забрались в эту лесную чащу только несколько часов тому назад… Гром пушечных и ружейных выстрелов гонит их в лесные дебри все дальше и дальше и не потому, чтобы звук выстрела пугал свободолюбивое племя, а потому, что эти выстрелы ставят его в затруднительное положение.
Турки, в мирное время терпевшие цыган, теперь относились к ним подозрительно, боясь шпионажа. А от боязни до уверенности, затем до жестокой расправы один только шаг. Цыганам пришлось в этом убедиться на горьком опыте и потому, удаляясь подальше от турецких войск, они, из опасения быть заподозренными, держались вдали и от русских; к тому же и среди наших солдат они не пользовались доверием.
Табору ничего не оставалось более делать, как по мере сближения противников все более и более углубляться в лес, подчас голодать, а подчас питаться, чем Бог послал.
Табор, прибыв на лесную поляну, начал устраивать свое неприхотливое жилище; несколько молодых цыган отправились в лес пострелять дичи, а остальные принялись за приведение своего становища в порядок. Появились костры, раскинулись шатры, цыганки принялись за приготовление неприхотливой пищи.
У одного из костров сидел и задумчиво смотрел на огонь бледный, исхудалый молодой человек. Он, казалось, не замечал ничего окружающего и неподвижное лицо его лишь изредка вздрагивало и тогда он схватывался рукою за больную ногу.
Несмотря на, то, что одет он был как и все, в цыганские лохмотья, с головой покрытой красной феской, никто не принял бы его ни за цыгана, ни за турка. Возле него старая цыганка жарила на вертеле дикого голубя.
— Вот, милый баринок, — обратилась она на ломаном русском языке к молодому человеку, — и завтрак тебе готов, покушай.
— Ты бы, старушка, детей накормила, а я и подождать могу, пока Степан не воротится. Он с пустыми руками не придет.
— Да, он стрелок хороший, — с гордостью сказала старая цыганка, — только сегодня он скоро не вернется, ему нужно проведать, далеко ли русские. Тебе одному идти разыскивать опасно, чего доброго, на турок нарвешься, да и где такому хилому добраться, а вот Степан как снесет твою записку к генералу, так казаки сами за тобою приедут, а ты уж, милый баринок, скажи генералу, что мы туркам ни в чем не пособляем. Хотя ваши и считают нас нехристями, а мы все же ведь христиане такие же, как и вы.
— Будь покойна, старушка, ты со своим сыном и ваш табор столько сделали мне добра, что ни я, ни мои товарищи не сумеем вас отблагодарить.
—1 Ты, баринок, о благодарности не говори, был бы ты здоров, наш благодетель…
На опушке леса затрещали ветки валежника.
— Вот и Степан, наверно, — промолвила, оборачиваясь, старая цыганка, но она ошиблась. Из лесной чащи вышел молодой человек в высоких сапогах, серой куртке и такс и же серой шляпе с карабином за плечами, в поводу он вел лошадь, а за ним на другой лошади ехала молодая красивая дама в черной амазонке. Молодой человек помог даме сойти с седла и они направились к костру.
— Скажи, старушка, — обратился молодой человек к цыганке на ломаном турецком языке, — далеко ли отсюда до Гирсова? Мы заблудились, не возьмется ли кто нас проводить в русский отряд.
— До Гирсова, господин мой, далеко и если вы хотите отправиться к русским, то по этому берегу опасно, вы непременно попадете к туркам, плохо будет и вам, и вашему проводнику… Никто не захочет вас провожать… Вам нужно ехать по русской стороне реки, а там и переправитесь… Откуда же вы едете, господа мои?
— Из Бухареста, — отвечал молодой человек.
— Из Бухареста? — цыганка подозрительно посмотрела на путников, — так вам сюда не резон. Как же вам на том берегу не сказали, что идти сюда — значит идти прямо к туркам.
Вокруг молодых людей собралась кучка цыган и цыганок.
— Согласится ли кто из вас проводить нас в Гирсово? — обратился он к цыганам. — Я хорошо заплачу.
Молодые парни и старики не отвечали и только почесывали затылки.
— По крайней мере не выведет ли кто-нибудь нас на дорогу из этого проклятого леса.
— На дорогу я выведу, — вызвался молодой парень.
— Ну ладно, а теперь мы отдохнем немного. Вы, графиня, порядочно устали, — обратился он к молодой женщине на французском языке. — Думали ли вы, что вам придется пространствовать всю ночь в турецком лесу, отдыхать в цыганском таборе, скакать сотни верст верхом?
— Не думала, потому что я всегда ко всему готова, и всего ожидаю, — отвечала она тоже по-французски. — Не отдавайте, маркиз, лошадей, вы забываете, что мы у цыган, а цыган лошади не может видеть равнодушно… пусть они останутся при нас.
— Какая вы предусмотрительная, графиня. Гораздо предусмотрительнее меня, солдата.
— Вы, маркиз, тот же легкомысленный парижанин, каким я знала вас два года тому назад.
— Когда еще не состояла на службе французского министерства иностранных дел, — добавил, смеясь молодой человек.
— Да, — отвечала графиня, окинув презрительным взглядом молодого человека, — когда еще я не служила целям французской политики и когда маркиз де-Ларош не промотал еще достояния своих доблестных предков и не искал счастья в турецкой армии.
— Полно, дорогая Анжелика, зачем нам ссориться, — отвечал уязвленный молодой человек. — Судьбы наши сошлись, будем же друзьями и союзниками, не станем корить друг друга тем, чего не вернешь.
— Не я первая начала, — отвечала графиня.
— Верно, я начал и усиленно прошу извинения, а теперь позавтракаем, у меня есть кое-что в запасе, вы должны были проголодаться, — и молодой человек, привязав лошадей к стоявшему поблизости дереву, разнуздал их, отпустил подпруги и достал из кобуров сверток с сыром, ветчиною, хлебом и фляжку красного вина.
Пока молодые люди усаживались возле костра, цыганята нарвали травы и кормили лошадей. Вольский, а это, как догадался читатель, был он, незаметно юркнул в шатер, из которого он мог не только все слышать, но и видеть лица путников.
Сначала, когда он услыхал, что молодые люди пробираются в русский отряд, сердце у него дрогнуло от радости.
Первым его помыслом было объявить им, кто он таков и сообщить о своем желании присоединиться к ним, но выразительный взгляд старой цыганки сдержал его порыв. За время болезни и перекочевок с табором с места на место, он убедился в мудрой предусмотрительности старухи и решил держаться пока вдали и выжидать. Французский разговор, который повели между собой молодые люди, показал ему, что осторожность цыганки имела основание и он, Вольский, чуть-чуть не доверился турецким шпионам.
«Все что ни делается — к лучшему, — решил он, нужно хорошенько всмотреться в их лица, расслушать их разговор — быть может, это и пригодится. Они пробираются в Гирсово — значит он занять нашими войсками, очевидно Румянцев перешел в наступление…
— Итак, дорогая графиня, — начал молодой человек в серой куртке, — вы не только бесстрашная, но и гениальная женщина. Подумать только, поселиться в центре русской армии, сдружиться со всеми главными ее начальниками, жить ее жизнью, радоваться ее радостями и печалиться ее неудачами, устраивать для больных и раненых лазареты, и в тоже время держать французского министра и турок в курсе дел! Да разве это не гениальность… Моя деятельность, дорогая графиня, скромнее, но зато нелегкая. Если бы вы знали, какого труда стойло обучить этих собак турок отвыкнуть от азиатских приемов и выдрессировать их на европейский лад, а потом вся эта азиатчина… ух как надоела… с каким удовольствием вспоминаешь Париж…
— И бульвары, — улыбнулась графиня.
— Бульвары, нет, даю вам слово, Анжелика, как только окончится эта проклятая война и министр заплатит мои долги — ведь я заслужил же это — когда вы сделаетесь моею женою, мы заживем спокойной жизнью буржуа… Ведь не мерзавец же я в самом деле, и если поступаю теперь против совести, так потом все заглажу… А как бы я хотел, чтобы русские побили хорошенько этих негодяев турок, да увы… не в наших с вами это интересах.
Молодая женщина сидела в задумчивой позе.
— Вы говорите, что вы не мерзавец. Нет, и вы, и я, мы оба мерзавцы.
Маркиз де Ларош весело расхохотался.
— Ну в такой компании, как вы, я с радостью готов быть не только мерзавцем, но и похуже.
— Вы шутите, маркиз, а я говорю серьезно. Быть может, вам ваша мерзость менее бросается в глаза, вы живете среди турок. Я в другом положении. Я живу среди рыцарей в полном значении этого слова, живу среди людей, с радостью жертвующих своею жизнью за идею христианства, за освобождение христиан. И я продаю этих рыцарей-крестоносцев, я жестоко обманываю их любовь, их доверие ко мне… Это ужасно, подчас мне кажется, что я сойду с ума…
— Знаете ли, — продолжала она, немного помолчав, — в Париже, да вообще в жизни, я не встречала порядочных, честных людей, или Выть может в сутолоке светской жизни не замечала их, иначе, какие бы не сулило мне ваше министерство блага, я не взяла бы на себя то поручение, которое выполняю теперь. Мне не раз приходила мысль бросить мое ремесло, но как… Признаться во всем русским — они великодушны, они меня отпустят, но это значит потерять их уважение, то уважение, которым я живу, которое поднимает меня в собственных глазах… уехать из армии, тогда ваш подлый министр меня обличит… О, он умеет закабалять людей, — с гневом и горечью воскликнула молодая женщина.
Маркиз посмотрел на нее подозрительно.
— Рыцари, крестоносцы, великодушие… доверие, — тянул он, саркастически улыбаясь… — Уж не завелся ли там у вас рыцарь, дорогая графиня? Уже не тот-ли, как его, князь Сокольский, адъютант Румянцева?
— Замолчите, — гневно вскрикнула графиня и, как бы про себя промолвила по-русски, — как метко называет их Суворов, «безбожные французишки», ничего святого.
— О, вижу вы не даром провели время в русской армии, научились говорить по-русски.
— Точно так же как и вы по-турецки. Не научила ли вас этому красавица Фатьма.
— Фатьма — это вы мне за Сокольского, ну помиримся, дорогая Анжелика, не будем ссориться, поговорим лучше о деле. Итак, мы едем теперь в Гирсово, вы направляетесь к Суворову с предписанием оказать вам содействие для устройства лазарета. Я ваш управляющий, родом швейцарец, bon, bon…
— Если вы своим легкомысленным поведением не изобличите в себе парижанина.
— Не лестного же вы мнения, графиня, о нас, парижанах.
— Может быть, не лестного, но верного. Вы знаете, как вас называет герой Суворов — «безбожные французишки», и он прав. Скажите, что у вас святого?..
— Однако, графиня, кто бы мог подумать, со стороны глядя на нас, что мы в недалеком будущем муж и жена.
— В недалеком или далеком, говорить пока не станем. Пока мы союзники и должны работать сообща. Помните, что бедный Вогеску не должен пострадать, мало того, он не должен терпеть никаких неудобств…
— И не должен быть выпущен на свободу, пока не окончится война и пока графиня Анжелика Бодени не уедет во Францию и не сделается маркизой де Ларош, не так ли, графиня?
— Так, а пока у Суворова в лагере вы замените Вогеску… в письме Румянцева ни фамилия, ни национальность моего управляющего не названа. Могут думать, что вы едете со мной из Бухареста, а о том, что Вогеску теперь у турок в плену, говорить незачем.
— Bon, bon… мы поедем этой стороной Дуная. Нам проводник не нужен: натолкнемся на турок — у меня паспорт турецкого полковника и приказ визиря оказывать содействие; встретим русских — у вас письмо Румянцева… О, как глупы эти русские…
— Не смейте так говорить, — гневно вскричала графиня, — скажите лучше: «О, как подлы, как низки мы!»
— Ого, как вы, однако, обрусели, моя милая; боюсь, трудно будет обратить вас в француженку.
Молодая женщина презрительно улыбнулась.
— Об этом будет время поговорить после, а теперь скажите, что вы будете делать, когда узнаете, высмотрите и вынюхаете все, что вам нужно в русском отряде.
— Фи, какие выражения… вынюхаете…
— Не в выражениях суть, я вас спрашиваю, каким образом вы обратно переберетесь к туркам, не возбудив подозрений?
— Каким образом? Пока я сам не знаю… в делах я поэт, графиня, и действую по вдохновению… Как-нибудь исчезну… вблизи Гирсова крупный турецкий отряд… я могу поехать на охоту, попаду в плен, вы придете в ужас, ваши рыцари крестоносцы пожалеют, пожалуй, поклянутся отомстить за меня.
— Нет, вы уж лучше не поступайте по вдохновению, а сделайте так, как я вам скажу. Это будет виднее на месте. А как приедете в Гирсово, вы ваш паспорт и приказания визиря передадите мне… у меня под корсажем они будут более скрыты от любопытных глаз, чем у вас.
— Под корсажем! Ах мерзавец визирь, мог ли он рассчитывать на такую честь…
Холодный презрительный взгляд графини остановил болтливого француза на полуслове.
— Однако, графиня, вы чертовски предусмотрительны.
Разговаривая, маркиз уплетал сыр, запивая его красным вином, графиня же едва прикоснулась к ветчине.
Солнце стояло уже высоко на небе, когда молодая женщина заметила своему спутнику, что лошади уже отдохнули и что пора продолжать путь.
— Но вы, вы, графиня, устали, путь долог, вам следует уснуть.
— Не теперь, спать еще будет время, а сейчас в путь.
Спустя полчаса молодые люди в сопровождении цыгана-проводника мелкой рысцой выезжали на проезжую дорогу.
Вольский не мог прийти в себя от сделанного им неожиданного открытия и когда опомнился путники были уже далеко.
— Ты знаешь, старушка, кто был здесь у вас? — спросил он старую цыганку.
— Нехорошие люди.
— Ты почему знаешь?
— Не даром я прожила много лет и видела многих людей… У него на лице написано, что он нехороший человек.
— А она?
— Она… она несчастна.
«Она несчастна, — повторял про себя Вольский слова цыганки, — это верно, это слышно в ее речах. Она более несчастна, чем низка…» Это он узнал из разговора ее с маркизом, но старуха, ведь она по-французски не понимает ни слова… и Вольский подивился проницательности цыганки.
— Да, ты права, старушка, а вот и Степан…
На опушке леса показался цыган. Он нес настрелянную им дичь; Вольский с нетерпением ожидал возвращения Степана. Он написал записку Ребоку, в которой уведомлял его о случившемся. Писать он много не мог — не было бумаги. Случайно у него уцелел свинцовый карандаш, которым он нацарапал несколько строк на своем платке, бережно свернул его и отдал Степану, который пошел на разведку. В случае встречи русских разъездов он должен был сообщить местопребывание Вольского и передать платок. Но разъездов Степан не встретил и привез печальные известия: русские снова перешли на ту сторону Дуная, а в Туртукае или, вернее говоря, у его развалин снова собираются турки.
Вольский приуныл. Переправиться на тот берег было невозможно. Отправляться в Гирсово — больше чем рискованно: вся местность занята турками… Но утренняя встреча навела его на отчаянную мысль. Французские офицеры, оказывается, служат в турецкой армии, обучают ее… Он, Вольский, прекрасно знает французский, молодость провел он в Париже, там же получил первоначальное образование и говорит, как парижанин…
Почему ему не явиться в турецкий отряд под видом француза, приехавшего служить туркам? По дороге он попал к русским в плен, бежал, был ранен, цыган спас его от второго плена и проводил к туркам… Идея прекрасная… Он ознакомится с положением дел в турецком отряде, а при первой стычке с русским отрядом он покинет турок и примкнет к своим… Эта мысль придала ему бодрости и он решил во что бы то ни стало привести ее в исполнение. Нужно было подождать только несколько дней, пока француз и молодая женщина не доберутся до Гирсова, чтобы не нагнать их в дороге, а тем временем он несколько оправится и соберется с силами.
Придя к окончательному решению Вольский успокоился, закусил и уснул таким сном, каким не спал уже давно.
После посещения графиней Бодени и маркизом де Ларош цыганского табора прошло всего несколько дней, но в эти дни Вольский заметно оправился, силы к нему возвратились и лишь только худоба и бледность его лица говорили о перенесенном ранении. Те полтора месяца, которые он провел в цыганском таборе не остались для него без пользы. Он ознакомился с положением дел у турок и, хотя не имел никаких известий о русских войсках, расположение и численность турецких войск знал прекрасно. Молодые цыгане, с утра до вечера бродившие по окрестностям, доставляли ему все сведения не только о численности и расположении турок вдоль Дуная, но также и о тех силах, на помощь которых мог рассчитывать турецкий отряд. Цыгане народ юркий, проницательный, редко ошибаются в людях, и Вольский, благодаря этой врожденной цыганскому племени проницательности, ознакомился со всеми турецкими военачальниками.
Раненый русский офицер, попавший на попечение табора, вскоре сделался всеобщим любимцем, и желание услужить ему подвигало молодых цыган на самые рискованные предприятия. Достаточно сказать, что к тому времени, когда Вольский задумал под видом французского офицера пробраться в турецкий лагерь и проситься на службу с целью при первом же удобном случае примкнуть к русским, он прекрасно знал положение турецких сил, их начальников, продовольственные и опорные пункты, одним словом все то, что в глазах начальника русского отряда имело особую ценность.
Он не преминул поделиться своими радостями со старою цыганкой и ее сыном.
— За то малое, что я для вас сделал, что должен был сделать всякий христианин, вы отблагодарили меня, друзья мои, сторицею. Вы спасли мне жизнь, возвратили здоровье и дали возможность принести своему начальству важные сведения.
— Милый баринок, — отвечала цыганка, — кроме сведений ты принесешь еще и вот это. Ведь ты отбил его у турка.
И старуха из груды тряпья достала большую, изорванную, зеленую шелковую тряпку.
Вольский вздрогнул от радости. В этой изорванной тряпке он узнал турецкое знамя.
— Так это был не сон, не бред, так я действительно отбил знамя, — вскричал он с радостью, — но как же оно очутилось у тебя, старушка, как турок, бросая меня в Дунай не взял знамени?
— Ты был связан, баринок, арканом и знамя было у тебя на груди. Турок хотел тебя доставить в Рущук со знаменем, а когда погоня начала настигать его — развязывать тебя было некогда и он бросил тебя в Дунай связанного.
Радости Вольского не было границ. Радовалась за него и старая цыганка, был мрачен и задумчив только Степан.
— Что, Степан, иль тебе не нравится мой план? — спросил его Вольский.
— Нет ты, барин, придумал очень хорошо. Только сделать все это трудно, вот я теперь и прикидываю, как бы все гладко вышло… Хорошо еще, что ты у нас от скуки немного по-турецки научился, а все-таки того, что ты знаешь, мало. Трудно будет объясняться с турками. Пойду я с тобой переводчиком, да как услышат они, что мы говорим по-русски, и обоим капут будет.
— Боже тебя сохрани, — вскричал Вольский, — я вовсе не хочу подвергать тебя опасности, ты только выведешь меня на дорогу и проводишь до ближайшей деревушки. В первом же турецком отряде я скажу, что направлялся в туртукайский отряд, но был взять русскими в плен и ранен. Выздоровел и снова бежал.
— Я, барин, придумал лучше. В Туртукае у меня был знакомый еврей. Когда-то я выручил его из беды, он нам поможет, нужно только разыскать его. Он говорит на чужих языках, ты тоже говоришь, вот вы и будете с ним разговаривать по-чужеземному. Не нужно только ему знать, что ты русский. Я ему так и скажу — француз… вот поискать его нужно. Завтра пойду на розыск. Теперь, как Туртукай разорен, так жители разбрелись кто куда…
Вольский одобрил план Степана, оставалось только ждать. Еврей Тохим, по предположениям молодого цыгана, должен был находиться в Рущуке, а до Рущука было далеко и возвращение Степана нельзя было ожидать ранее как дня через три — четыре.
Дни ожидания для Вольского тянулись медленно, томительно. Он горел нетерпением поскорее добраться до своих, да и судьба кузена его сильно беспокоила. Ведь Ребока и его отряд он оставил в критическом положении.
От цыган он узнал потом, что турки были окончательно разбиты и бежали, но уцелел ли Аркадий, жив ли он или ранен — Вольский не знал и страдал от неизвестности не менее, чем от бездействия.
В Ольтеницу он попасть не рассчитывал, хотя был от нее вблизи: берег Дуная зорко охранялся турками и на переправу рассчитывать было нельзя. Единственно, что для него оставалось — это пробраться к Гирсову, занятому, как он узнал из разговора маркиза де Лароша и его спутницы, Суворовым. Если Суворов там, думал Вольский, значит, там и Аркадий, они неразлучны. Но как мог попасть Суворов в Гирсово? — задавал себе вопрос молодой офицер. От Ольтеницы до Барсова несколько сот верст, там расквартирован барон Вейсман. Но разрешить эту задачу Вольский не мог.
Суворов действительно уехал в Москву, но с первой же станции вернулся назад.
Пока на станции перепрягали лошадей, он задумчиво следил за вознею ямщиков. Дело у них не ладилось: то постромка оборвалась, то хомуты были не в порядке. Нетерпеливого Суворова раздражала такая проволочка. Наконец, после долгой возни лошади были заложены и Суворов двинулся в путь, но ему сегодня не везло: не успел он отъехать и ста сажен, как ось в тарантасе подломилась и генерал, вывалившись из экипажа, попал в канаву.
«Дурная примета, — подумал он, поднимаясь и потирая больную ногу. — Очевидно не судьба мне ехать в Москву… Да, впрочем, какое сватовство во время войны… Хотя отец и требует, чтобы приехал познакомиться с подысканной мне невестой, но он должен рассудить, что не сыновнее неповиновение удерживает меня здесь, а долг солдата».
— Да, долг, — крикнул громко Суворов и вернулся обратно в армию, не заезжая в Бухарест.
Суворов оправдывал свое возвращение в армию долгом, но сам чувствовал в нем натяжку. Еще недавно он решил, что в армии ему теперь делать нечего, а теперь его тянет туда. Образ графини Бодени не выходит у него из памяти, он вспоминал каждое ее слово, каждое движение и горько вздыхал при этом.
«Разве можно, увидевши ее, жениться на другой — задавал он себе вопрос. — Жениться — нужно любить, а зная ее — разве полюбишь? А она?.. — И он снова вздыхал. Его неотразимо влекло к молодой женщине и в то же время что-то останавливало. Очень умна? двум умам трудно ладить? — Нет, не то, он сам сознавал всю фальшь такого мотива. Напротив, умная женщина и только умная могла нравиться Суворову, ни в ком не переносившем глупости. Нет, его что-то удерживало другое, в чем он сам боялся признаться себе…
Роянова дала ему слабую надежду, сама графиня как будто оправдывала слова Рояновой. Она была всегда с ним так обворожительна, так любезна, как ни с кем, в ее глазах при встрече с ним светилась такая радость, такое теплое чувство, что старый холостяк молодел на десяток лет и чувствовал себя на верху блаженства, но тут же неотвязчивая мысль отравляла его восторженное состояние.
«Уверен ли ты, — спрашивал его какой-то голос, — что все то внимание, тот ласковый взгляд, которыми тебя дарит графиня, относятся к тебе, Александру Васильевичу, новгородскому помещику, а не к генералу Суворову, приобретшему популярность в армии, генералу, на которого она возлагает надежду, как на освободителя славянства?..»
И честный Суворов не мог ответить на этот вопрос, или вернее соглашался с последним.
«Да, в ее глазах я герой, а не обыкновенный мужчина, вздыхал он. — Не всегда доля героя завидна, хотелось бы иногда и не быть им… А, между тем, ведь сам же ты добивался славы героя? — думалось Суворову, и он начинал злиться, что всегда с ним случалось, когда ему приходилось вступать в противоречие с самим собой. В глубине души он не мог не признаться, что возвращается в Негоешти, не потому, что он там нужен, а потому, чтобы быть ближе к ней…
Но Суворов ошибся. Едва он возвратился к своему посту и рапортовал об этом начальству, как сейчас же был назначен главнокомандующим в Гирсово.
Барон Вейсман был убит.
Смерть этого энергичного и даровитого генерала для армии была большой потерей. Его мог заменить только Суворов, это понимал главнокомандующий, сумевший оценить героя Туртукая. Он обрадовался возвращению Суворова и сейчас же дал ему предписание отправиться в Гирсово. Туда же в подкрепление была назначена бригада Бороздина, в которой находился и майор Ребок, награжденный за Туртукайский штурм георгиевским крестом.
Суворов не медлил и со свойственной ему поспешностью отправился в Гирсово, благословляя свое возвращение в армию.
В Гирсове его ожидали активные действия, к которым он стремился всеми силами души, там ему предстояло больше самостоятельности.
Ему предстояло расширить театр военных действий, о чем он так постоянно мечтал. «Что если бы во главе армии стояли вы, генерал? — вспомнил он вопрос графини Бодени и сейчас же поймал себя на этой мысли. Он замечал, что имя графини, нет-нет да и навернется ему на язык. А тут еще не успел он прибыть в Гирсово, как получил от фельдмаршала письмо, в котором граф Румянцев поручил ему не только укрепить позиции, но и приготовить Гирсово на случай зимовки отряда, распорядиться постройкой землянок и вообще благоустройством в войсках. Граф добавлял, что в Гирсово должна прибыть из Бухареста графиня Бодени, которая на свои средства желает устроить лазарет и перевязочные пункты и вообще организовать врачебную помощь так, как это существует в европейских армиях. Графиню сопровождает ее управляющий, и фельдмаршал просил генерала Суворова оказать ей возможное содействие. Графиня пробудет в Гирсово недолго и, устроив лазарет, снова возвратится в Бухарест.
— Опять она! — воскликнул Суворов по прочтении письма Румянцева. — Уж не судьба ли? — и радостное чувство охватило старого солдата.
Глава XV
Четыре дня томился Вольский в ожидании Степана, ушедшего на розыски Тоахима. К вечеру четвертого дня молодой цыган воротился в сопровождении старого еврея. Старик согласился сопровождать Вольского.
— Мне теперь ничего не остается делать, — сказал он молодому офицеру, — гнездо мое разорено, внучка сгорела в Туртукае…
И слезы показались на глазах старика.
У Вольского тяжело было на душе, он вспомнил разрушение Туртукая, и чувство отвращения к войне все больше и больше начало забираться к нему в сердце. Что мог он сказать в утешение несчастному старику? Разве то, что говорил ему Ребок: «клин клином выбивай». Но этой поговоркой можно было с грехом пополам оправдать жестокость, но не утешить осиротевшего старика. Вольский молча пожал ему руку.
Наутро они отправились в путь, напутствуемые добрыми пожеланиями цыган. Не успели они выйти из лесу, как все чаще и чаще начали попадаться им турецкие разъезды. Имя французского офицера, прибывшего в турецкую службу и бежавшего из русского плена, всюду обеспечивало Вольскому беспрепятственный пропуск.
Турки встречали его любезно и даже переносили свою любезность на переводчика-еврея, что немало его удивляло.
В Силистрии паша принял Вольского не только любезно, но и радушно. Молодой человек произвел хорошее впечатление на добродушного пашу.
— Ах, как бы я хотел оставить вас у себя, — говорил он Вольскому за обедом, — как бы желал, но приказано всех прибывающих французских офицеров направлять к сераскиру в лагерь Карасу. В Гирсово теперь русские, ими командует Суворов и потому визирь желает, чтобы против него действовало как можно больше ваших офицеров… А жаль, что вы немного опоздали, если бы вы приехали днями четырьмя раньше, вы застали бы у меня вашего соотечественника Ларош-бея. Он тоже поехал в Кара-су… — Вольский побледнел при этом известии. Ларош-бей, маркиз де Ларош, четыре дня тому назад бывший с графиней Бодени в цыганском таборе… Такая встреча вовсе не радовала Вольского, и вообще встреча с французами была для него нежелательна. Как хорошо он ни говорил по-французски, но боязнь быть заподозренным последнее время его преследовала беспрестанно. Он решил назваться поляком, выросшим во Франции. Лишь бы де Ларош не признал в нем цыганского гостя. Впрочем, решил он, им было не до меня, вряд ли они меня заметили.
— Соотечественник ваш, — продолжал паша, — затеял опасное предприятие: он отправляется в русский отряд с тем, чтобы ознакомиться с его расположением и силами. Он очень смел. Рассчитывает привезти визирю важные сведения…
Вольский справился о числе войск, находящихся у визиря. Паша отвечал, что под Кара-Су собрано 40 тысяч, большинством таборов командуют французские офицеры.
— Без сомнения вам дадут под командование табор, как и вашему соотечественнику Ларошу.
Сообщенные пашою сведения удручали Вольского, с французами ему встречаться не хотелось, но иного выхода не оставалось. Рубикон был перейден и мосты сожжены…
На другой день, простившись с радушным пашою, снабдившим его турецкой одеждой и деньгами, Вольский отправился в сопровождении Иоахима в лагерь визиря. Силистрийский паша кроме того снабдил его пропусками.
Молодой офицер, хотя пробыл в действующей армии недолго, но отчасти по рассказам, отчасти и на опыте узнал, как у турок отправляется аванпостная и форпостная служба. Велась она крайне небрежно и он знал, что стоит ему сделать крюк побольше — и он обойдет лагерь визиря, зайдет в тыл гирсовскому гарнизону, а на русских форпостах назовет себя…
Встреча с турецкими разъездами теперь для него не страшна — в кармане пропуски силистрийского паши. Самое большее, что может случиться, разъезды укажут ему ошибку в выборе пути и тогда волей-неволей ему придется явиться к визирю.
Чтобы этого не случилось, Вольский решил сильно свернуть в сторону и обходить турок на столь большом расстоянии, что, если бы нечаянно встретившиеся разъезды и указали бы ему его ошибку, он мог бы направиться на Гирсово, не вселяя подозрений.
Силистрийский паша облегчил ему исполнение его плана, дал ему карту местности, хотел дать и конвой, но от него Вольский категорически отказался.
Едва отъехал он десять верст от Силистрии, как сейчас же начал сворачивать направо к горам.
Иоахим, знавший прекрасно местность, заметил молодому человеку его ошибку, но тот показал ему карту, отвечал, что круг делает он умышленно; силистрийский паша поручил ему исследовать местность, затем возможно ближе подойти к русским укреплениям с тыла, чтобы доставить визирю наиболее подробные сведения.
Заметив испуг Иоахим, Вольский успокоил его.
— Не бойся, ты не подвергнешься опасности. Русские часовые не будут по нас стрелять, так как я, как только завидим их форпосты, привяжу к шашке белый платок и подниму его кверху. Меня примут за парламентера..
Но такая мысль еще более встревожила бедного еврея.
— За парламентера… вам ничего не сделают а с меня кожу сдерут… если бы вы знали, что было с нами в Туртукае!
— Да говорю тебе, не бойся. Без меня, может быть, с тобой что-нибудь и сделали бы. Пожалуй, кожи не содрали бы, а пейсы остригли бы наверно, ну, а со мной тебя, моего проводника, не тронут. Русские — не звери.
Иоахим повиновался, но не переставал вздыхать.
Мысль явиться с белым платком возникла у Вольского мгновенно. Если бы он и встретил турецкий отряд — ему не пришлось бы возвращаться, он сказал бы, что хочет отправиться мнимым парламентером, чтобы по возможности ознакомиться с положением русского отряда.
Видя веселое лицо своего спутника, еврей мало-помалу начинал успокаиваться.
Вольский чувствовал себя необыкновенно счастливым Он был уверен в успехе своего плана. Суворову привезет он не только отбитое у турок при взятии Туртукая знамя, но и верные сведения. Он собрал справки не только о численности войск в придунайских крепостях, но и проведал количество боевых и продовольственных запасов. Он знал, что сорокатысячная армия визиря разбросана, что под Кара-Су только 10 тысяч человек, остальные же в Шумле и в соседних пунктах, а самое главное, он предупредит его о шпионстве. Кабы только застать маркиза де Ларош и графиню Бодени в Гирсово.
Но чувство жалости к прекрасной молодой женщине сейчас же забралось в душу Вольского. Он вспомнил ее разговор с маркизом, ее презрительное и к нему и к своему ремеслу отношение, ее угрызение совести и высокое мнение о русских…
«Бедная женщина, — подумал он. — Бог наделил ее доброй душой, а обстоятельства и люди сделали авантюристкой». Припоминая ее слова, он делался по отношению к ней мягче и мягче, он сожалел о ее роли.
«Нет, — решил он, — губить ее не буду. Напротив, я помогу ей отделаться от ее грязного ремесла, которым она сама тяготится… Я объяснюсь с ней, скажу, что знаю о разговоре в таборе, но эта ее тайна умрет со мною, если только она немедленно покинет армию… Вот этого негодяя маркиза, его следовало бы вздернуть, но ради нее придется пощадить и его… Не погибнет же наш отряд из-за их шпионства».
Глава XVI
Пока Вольский в обход турецких отрядов направлялся к Гирсову, там кипела неустанная работа. Маленький русский отряд не побоялся многочисленных турецких сил и, смело перейдя Дунай, начал укрепляться на турецком берегу. Этот важный в стратегическом отношении пункт был почти не укреплен, и все заботы Суворова сводились теперь к тому, чтобы лучше его укрепить, чтобы сделать его базой для дальнейших операций русской армии.
Такой важный пост требовал и выдающегося генерала. Назначая на него Суворова, Румянцев тем самым признавал его способности. Положение Суворова, казалось, должно было бы упрочиться, значение его в армии возрасти. Но это только казалось. Румянцев, как человек умный и дальновидный, не мог не оценить Суворова по достоинству, но этим все и ограничивалось. Он назначил его на важный и ответственный пост в своих же интересах; на нем, как на главнокомандующем, лежала вся ответственность за успех войны, а кто мог лучше заменить собою покойного Вейсмана, как не Суворов?
Румянцев это знал прекрасно, Суворовым пользовался и не мог простить ему этого. Такова уж человеческая натура. Зависть во все времена порицалась, как порок, но во все времена ею страдали люди и даже люди великие, а Румянцева к ним было трудно причислить. Он понял Суворова, он увидел его превосходство над окружающими, и испугался.
Такой генерал полезен для дела, но и опасен для честолюбия главнокомандующего, и герой Кагула стал не на шутку побаиваться, чтобы Суворов не затмил его воинскую славу. Опасения его выражались в поступках, недостойных героя. Пользуясь суворовским искусством, он в то же время старался его держать, что называется, в черном теле, и близости между ними не было.
Суворов не мог этого не заметить и немало тяготился таким положением. Он не мог развернуть своих дарований, использовать своих обширных познаний и неоднократно жаловался близким людям на зависимость своего положения.
Сегодня Суворов с раннего утра находился на фортификационных работах. Он сам набросал план укреплений и сам наблюдал за их постройкой. Гирсово опоясалось уже лентой шанцев, оставалось закончить последний, и генерал торопил людей. Наконец, последняя лопата земли была брошена на насыпь.
— Ну, слава Богу, теперь мы готовы. Хоть сейчас можем встретить турок, — сказал Суворов, отирая со лба пот и садясь вместе с бригадиром Бороздиным на банкет у бруствера.
— Читал, Михайло Иванович, цидулку, которую я получил от его сиятельства господина фельдмаршала? — спросил он Бороздина.
Тот промычал вместо ответа.
— Вот теперь и удивляйся, почему я так гонюсь за чинами. И как ты, Михайло, мой старый друг, мог заподозрить во мне такую мелочность! С тобой я не тот, что с другими, говорю по душе, неужели ты думаешь, что меня злит непроизводство до сих пор в генерал-поручики только потому, что одной ступенью становлюсь выше?.. Не то, брат, злит меня… Говорят, Суворов чудак, но Суворов турок бьет, поляков бивал, а К. дурак. Дураков и в церкви бьют, как бы К. турки не побили. Но К. генерал-поручик, а Суворов генерал-майор. Быть, значит, дураку начальником, а Суворову подчиненным. К. дозволяется изобретать глупости, а Суворову лишь приводить их в исполнение… Помилуй Бог, да это хоть у кого желтуха приключится, от такого положения… Чин чина почитай! Что и говорить, в войске это первое правило, да не нужно в войске глупых чинов держать; тогда и руководствуйся списочным старшинством. Кто по списку выше, тот и начальник. А теперь… теперь от такого старшинства страдает служба царская, вот что! Вот почему, голубчик, я хочу поскорее в генерал-поручики, да не только в генерал-поручики, а скажу тебе на ухо — в генерал-фельдмаршалы! И не потому, чтобы мне нравился фельдмаршальский жезл, а потому, что у меня тогда были бы руки развязаны. Будь я на месте главнокомандующего, да разве мы маячились бы столько времени, как теперь? Да никогда, помилуй Бог, никогда; сколько даром потеряно времени, сколько упущено прекрасных случаев… Если царица и упрекает фельдмаршала, то не напрасно. Наша матушка государыня Екатерина Алексеевна ух какого ума…
— Александр Васильевич, никогда я тебя не подозревал в женском честолюбии, я тебе советовал только спокойнее относиться ко всем неприятностям, связанным со списочным старшинством, да побольше держать язык на привязи. Язык твой — враг твой.
— Я говорю так редко и так мало…
— Редко-то, редко, да метко, а ты знаешь, как люди меткость любят… Послушал бы, что месяц тому назад в главной квартире говорили… Приехал Салтыков, был там и Каменский, зашла речь и о тебе, а фельдмаршал и преподнес им: а знаете ли, господа, наш Суворов острит от безделья и на нас с вами точит свой язык Каменский, говорит, знает военное дело, но военное дело его и знать не хочет, Салтыков военного дела не знает и оно его не знает, а Суворов дела военного не знает да зато военное дело его хорошо знает… Нужно было тебе видеть, какие физиономии были у Каменского и у Салтыкова, в особенности у Каменского… а тут еще фельдмаршал подзадоривает Я, говорит, хочу поручить вам, генерал, действовать против турок совместно с Суворовым. Вы знаете военное дело, а военное дело знает Суворова, один другого дополните, а от такой цельности нужно ждать успеха…
Суворов слушал Бороздина, ядовито улыбался.
— Новые враги, — промолвил он.
— Ты же сам, Александр Васильевич, их себе нажил, да и помимо них, а фельдмаршалу, ты думаешь, твои сравнения по вкусу? Послушал бы, как он успокаивал распетушившегося Каменского. Будьте покойны, генерал, говорил он, Суворов не на вас одних изощряется, вы думаете, что и на меня он яду не выпускает? Только мне не говорят, что он на мой счет измышляет, а что-нибудь да измышляет. Не такой он человек, чтобы не критиковать тех, кто чином постарше его. Нужно сказать тебе, Александр Васильевич, что все это говорилось при мне не без цели. Знают нашу дружбу. Знают, что о разговоре этом ты будешь осведомлен.
— Солдат, брат, я, солдат с головы до пят, и не могу удержаться, чтобы солдатскую правду-матку не резать в глаза. Не светский я человек, не умею целоваться, а за спиной подлости делать, а что касается того, что они теперь на меня злы — не беда. Бог не выдаст, свинья не съест. Веймарн тоже хотел меня проглотить в Польше, да поперхнулся. Матушка царица своего верного слугу не выдала. Он к царице с жалобами на меня, а она, несравненная, мне Георгиевский крест, а его отозвала из Польши. Счастье мое, что царица меня знает.
В это время к разговаривавшим подошли несколько офицеров. Здесь были бригадир Милорадович, князь Мочебелов и другие. Приятели переменили тему разговора.
— Я, князенька, очень рад тому, что нас свела с тобой здесь судьба, — обратился Суворов к Мочебелову. — Ты всегда желанный, дорогой товарищ и на ратном поле, и в дружеской беседе, и на пиру Вот я на тебя ныне и рассчитываю. Помоги нам устроить графинюшку так, чтобы она не скучала в нашем лагере. Я, брат, по части обхождения с дамами того… не умею… Вот ты и помоги, как угостить, да чем потчевать…
— Да, князь, — вмешался в разговор Бороздин, — вы уж примите обязанность ухаживать за прекрасной графиней на себя, а то Александр Васильевич, пожалуй, начнет ее потчевать солдатским сухарем, редькой, да чаем зверобоя… Меня он уже извел чаем, — смеялся Бороздин.
— Ничего ты не понимаешь, Михайло, редька да зверобойный чай так пользительны для желудка…
— Может быть, да у молодой графини не наш солдатский желудок.
— Я уже распорядился, — отвечал Мочебелов, — для графини разбили прекрасный шатер, она еще почивает, распорядился уж обедом, а для ее французика приказал разбить палатку рядом с Архаровым, да наказать следить за ним позорче.
— Что так? — удивился Суворов, — не понравился тебе бедный французишка, аль приревновал его к красавице графине?.. Ну и солдаты, посмотрю я на вас, — смеялся Суворов — явилась красотка, и всех свела с ума.
Милорадович вздохнул.
— Что вздыхаешь, поухаживай, — обратился к нему Мочебелов. — Я тебе не конкурент. Где нам с таким красавцем конкурировать, а что насчет французика, так, правду говоря, он мне спервоначалу не понравился. Больно вертляв и глазаст, да и сама графиня Бодени, очевидно, им тяготится. Вчера вечером она мне говорит: будьте любезны, дорогой князь, прикажите наблюдать за моим управляющим и не допускайте его свободных прогулок по лагерю. Его я знаю мало, пришлось взять по необходимости, а доверия к себе он во мне не вселяет. Может быть он и хороший человек, а все же надо быть начеку. Он называет себя швейцарцем, а между тем сильно смахивает на парижанина… Положим, это и я заметил, — продолжал Мочебелов. — Графиня права, черт его знает, быть может и безобидный мусью, а может статься и шпион, у турок на службе не мало ихнего брата.
— Твоя правда, князь, — отвечал Суворов. — Предосторожность — мать безопасности.
— Не мешала бы эта предосторожность и в отношении к прекрасной графине, — вставил Бороздин.
— Что ты, что ты? Побойся Бога, — заговорили в один голос Мочебелов и Милорадович.
— Неблагодарный! — озлился Суворов. — Разве ты не видишь эту чистую, хрустальную душу… Молодая женщина отказалась от удовольствий света, светскую жизнь променяла на жизнь солдата, жертвует состоянием и здоровьем для нас, а ты с обвинениями.
— Ты редко бываешь так красноречив, — съязвил Бороздин.
— А ты редко бываешь так неучтив к женщинам, — отвечал Суворов.
— Да, к женщинам, а графиня явилась в армию в роли мужчины. Вот это-то для меня и странно.
— Странно потому — вставил Мочебелов, — что ты не знаком еще с европейскою женщиною. Она, брат, не чета нашим барыням, — горячился князь.
— Да, — вставил Милорадович, — пора бы и нашим барыням быть людьми, а не куклами. Конечно, наша графиня и не подумает о том, чем занята голова графини Бодени, на взгляд наших дам деятельность прекрасной графини не женское дело, а от чего? От того, что наши дамы теремов еще не забыли, вот что, голубчик. Попомнишь мое слово, и у нас настанет время, когда русская женщина проснется от теремной жизни и будет помогать мужчине, а не только строить ему глазки, а пока настанет такое время, будем благодарить Бога, что судьба посылает нам таких женщин, как графиня Бодени. Авось, она и нашим дамам послужит примером…
— Околдовала она всех, — невозмутимо отвечал Бороздин. — Поймите что графиня Анжелика нравится мне не меньше вашего, но я солдат, а она иностранка, а потому я и считаю предосторожность по отношению к ней необходимой. Ведь нам же отец-командир только что изрек «предосторожность — мать безопасности».
— Осторожным ты можешь быть, — отвечал Суворов, — но любезным — обязательно, — дополнил он властным голосом.
— Когда же я был с дамами нелюбезен, Александр Васильевич?
Барабан ударил сбор.
— Пора, братцы и ко щам, — сказал Суворов, поднимаясь с места. — Быстро же мы оборудовали шанцы, теперь турок милости просим к нам в гости.
Разговаривавшие направились в лагерь.
— Удивляюсь я генералу, — говорил по дороге Милорадович Бороздину, — пехотный офицер, а любого кавалериста заткнет за пояс, по части же фортеции и инженеру за ним не угнаться… впрямь русский Вобан.
— Я, друг мой, Вобана еще с 14 лет всего наизусть знал, — повернулся к разговаривавшим Суворов, заслышав имя Вобана. — Отец мой перевел его на русский язык, да и меня ему научил, а что касается кавалерийского дела, так ему меня с семи лет начал обучать старый вахмистр Кузьмич…
— У тебя, Александр Васильевич, слух не хуже зрения, — отвечал Бороздин, — только дальше не советую тебе нас слушать, я буду рассказывать Милорадовичу твои похождения в Бухаресте.
— Знаешь ли, товарищ, — продолжал он обращаясь к Милорадовичу, — прекрасная графиня сильно ранила нашего отца-командира в сердце. Нужно ее поскорее отсюда выпроводить честь честью, а то боюсь, чтобы…
Но Суворов не дал ему докончить.
— И впрямь, тебя нечего слушать, расскажи Милорадовичу лучше свои похождения у Эстельки… Что это? Никак Ребок к нам торопится… Не случилось ли чего-нибудь?
На дороге показался быстро шагавший майор Ребок. Радостное выражение лица майора успокоило Суворова.
— Здравствуй, Ребок, — в один голос заговорили Бороздин и Милорадович, — никак и ты, счастливый жених, записался в поклонники прекрасной графини и, как нежный рыцарь, караулишь ее безмятежный сон…
Но Ребоку было не до шуток товарищей.
— Караульте вы господа, а мне не до нее, и, подойдя к Суворову, он подал аккуратно свернутый платок, когда-то бывший белым.
— Вольский жив, здоров, пробирается к нам, — промолвил он с радостью.
— Рассказывай же, рассказывай! — торопил Суворов.
— Только что приехал князь Сокольский с приказаниями от главнокомандующего к вашему превосходительству, — начал Ребок, — он и привез этот платок, который ничто иное, как письмо Вольского. Какой-то цыган переплыл ночью Дунай у Ольтеницы, явился к князю Мещерскому и передал ему этот платок, на котором Вольский написал всего несколько строк. Он пишет, что, раненый в Туртукае, был взят в плен, но так как за турками началась погоня, то его бросили в Дунай. Цыган спас его из воды, с матерью укрыл в своем таборе, и теперь он поправился, ждет пока мы его выручим. В письме больше нет ничего, но цыган передал князю на словах, что Вольский, потеряв надежду попасть на молдавский берег и узнав о нашем пребывании в Гирсово, стал пробираться под именем француза к нам, в сопровождении старого еврея, взявшегося быть переводчиком.
— Пробираться в Гирсово по этой стороне Дуная, да это просто сумасшествие! — воскликнул Милорадович.
— Это на него похоже, — заметил Суворов. — Нужно по всем дорогам послать разъезды немедленно; распорядись об этом, Ребок, сейчас же.
— Я только что хотел просить ваше превосходительство об этом и заранее приказал людям быть готовыми, — радостно ответил майор.
— Жив, слава Богу, жив… Молодец, помилуй Бог, молодец, представлю к Георгиевскому кресту, — радовался и Суворов.
Известие о том, что Вольский пробирается в Гирсово, что он жив, ободряюще подействовало на всех. За короткое время пребывания молодого офицера в отряде его успели все полюбить.
Разговаривая, Суворов и его спутники незаметно подошли к лагерю На задней линии у большого шатра стояла молодая красивая женщина и разговаривала с молодым человеком в серой куртке.
— Прекрасная графиня уже отдохнула, — сказал Суворов, и, сняв шляпу, любезно с нею раскланялся.
Его примеру последовали и его спутники. Молодая женщина грациозным наклоном головы приветствовала приближающегося генерала.
— Смотрите же, будьте осторожны, — обратилась она к молодому человеку. — Советую вам по лагерю не разгуливать… Князь Мочебелов к вам относится подозрительно, как бы чего не вышло. Вы заметили, что он поместил возле вас майора Архарова. Это неспроста… Знаете ли что, вчера мне князь сказал: «У вашего швейцарца, графиня, настоящий парижский выговор. Вероятно, он долго жил в Париже». Вы понимаете, что это означает? Так смотрите же, будьте осторожнее, а то и себя и меня погубите. Меня-то пощадят, вышлют только из армии, а вам петли не миновать…
Суворов со своим штабом подходил уже близко к шатру графини и потому маркиз де Ларош ничего ей не отвечал. Сделав вид, что выслушивает ее приказание, он при приближении генерала почтительно поклонился графине и удалился к себе в палатку.
Графиня, говоря маркизу о подозрении Мочебелова, попросту солгала. Приехав накануне в Гирсово и находясь в угнетенном душевном состоянии, терзаясь своим позорным ремеслом, и боясь, чтобы шпионство маркиза не погубило небольшой русский отряд, она сама посеяла в Мочебелове подозрения и тем постаралась парализовать действия своего соучастника, теперь же опасаясь, чтобы легкомысленный маркиз не попал в поставленную ею ловушку, она предупредила его. Одним словом молодая женщина хотела свести деятельность маркиза к нулю и теперь придумывала, как бы поскорее спровадить его из русского лагеря.
Подошедший Суворов прервал размышления графини.
— Вы уж нас простите, дорогая графиня, чем богаты, тем и рады. Мы счастливы, что вы среди нас, но боюсь, что вам придется вынести немало лишений.
— Я не для веселья сюда приехала, дорогой генерал, и буду очень счастлива, если мое присутствие здесь принесет хотя бы немного пользы. О, как бы я хотела разделить с вами все труды и опасности солдатской жизни, — с жаром воскликнула графиня, и слезинка заблестела на ее длинных ресницах.
Суворов почтительно поцеловал руку молодой женщины. В это время к ним подошел князь Сокольский. Отрапортовав генералу по форме и вручив ему пакет от фельдмаршала, молодой офицер прильнул губами к протянутой ручке графини. Она поспешно отдернула ее и укоризненно покачала головой, бросив быстрый взгляд на Суворова, но тот углубился в чтение предписания главнокомандующего.
Глава XVII
Графиня Бодени уже неделю живет в русском лагере и удивляет всех своею неутомимою энергией. При помощи штаб-лекаря она выбирала место для лазарета. На берегу речки Боруя, среди тенистых деревьев раскинут целый ряд больших шатров, с каждым днем прибывают выписанные графиней из Вены инструменты, перевязочные средства, медикаменты, белье, походная мебель, одним словом все то, что требуется для благоустройства хорошего лазарета. В то время русская армия была бедна докторами, мало-мальски подготовленных фельдшеров не было вовсе. Их обязанности исполняли простые цирюльники. Графиня обратила и на это внимание и за свой счет пригласила из Вены несколько врачей — хирургов и фельдшеров. В лазарете появились уже больные. Графиня навещала их, ухаживала за умирающими, наблюдала за чистотой и опрятностью в лазаретных шатрах и учила прислугу ухаживать за больными. Все это делалось ею так просто, так естественно, без малейшей тени рисовки, что даже недоверчиво относившийся к ней Бороздин в конце концов устыдился своего недоверия и теперь заглаживал свою вину, стараясь быть усердным помощником молодой женщины.
Товарищи подтрунивали над бригадиром, говоря, что он помолодел и смотрит петушком, но Бороздин добродушно отшучивался.
— Пробудет она у нас, братцы, еще неделю и все вы потеряете головы. Мочебелов и теперь ее потерял, Милорадович давно ходит без головы, а наш отец-командир начал уже писать стихи в честь прекрасной графини.
Присутствовавший при этом Суворов покраснел и заморгал глазами.
— Прочти нам Александр Васильевич, — приставал к нему Бороздин, ведь в обществе любителей российской словесности прочтешь, прочти и нам, не отпирайся.
— Я не отпираюсь, на досуге прочту, коли не будешь школьником. Графиня — сама воплощенная добродетель, а добродетель воспевается. Нечего удивляться ни мне, ни Милорадовичу, ни Мочебелову… Мы отдаем должное должному. Да и тебе, Михайло, лучше знать таких женщин, как графиня, а не как Эстелька.
— Твоя правда, Александр Васильевич, — серьезно отвечал Бороздин. — Да с Эстельками-то я знался потому, что таких женщин как графиня не видывал, ну а наши дамы… Нет, лучше уж Эстельки, чем наши фарфоровые куклы.
Суворов вздохнул.
Какова-то она, та, которую нашел ему отец, такая ли, как выражается Бороздин, фарфоровая кукла или нет… Отец пишет — образованна умная… Отец ошибаться не может, он сам человек образованный… только зачем я встретил графиню… И старый холостяк вздохнул снова.
Вздыхал не только Суворов, вздыхали и все старшие и все младшие офицеры.
Обворожительная графиня всех пленила, всех влюбила в себя. Была со всеми ласкова, приветлива, мила, предупредительна, но предпочтения не оказывала никому.
По вечерам, когда спадал дневной жар, у шатра графини собиралось многочисленное общество офицеров, завязывались оживленные разговоры. Всегда присутствовавший на таких чаепитиях Суворов принимал деятельное участие в беседе и обыкновенно краткий до лаконизма, он становился красноречивым. Говорили обо всем: о войне, об освобождении славян, об искусстве, литературе, и Суворов, мастер военного дела, оказался не только большим любителем, но и знатоком изящной словесности. Несмотря на условия военного времени, нарушающие аккуратную доставку корреспонденции, он получал много французских, немецких и русских газет и журналов, и чаепития у графини нередко превращались в литературные вечера…
Так незаметно шло время. Лазарет, наконец, был вполне устроен и снабжен всем необходимым и графиня, окончив здесь свою миссию, готовилась покинуть Гирсово.
Близость ее отъезда повергла всех в уныние. Радовался только князь Сокольский, задержавшийся в Гирсове более, чем ему следовало. Он ревновал графиню ко всем и боялся за ее безопасность; турецкие разъезды все ближе и ближе показывались у Гирсово, и ждали, что вот-вот неприятель обрушится на передовой пост с его небольшим гарнизоном. Однажды князь сидел в шатре у графини Бодени и строил планы о будущем, как к нему явился вестовой с предписанием главнокомандующего. Фельдмаршал требовал немедленного возвращения его в главную квартиру. Делать было нечего, пришлось покориться участи и он с болью в сердце, распрощался с своею возлюбленной. При выходе из шатра, князь столкнулся с маркизом де Ларош.
Тот недобро посмотрел на него, но учтиво поклонившись, посторонился.
Как только пола шатра опустилась, выражение почтительности исчезло с лица маркиза. Он бросился на складную скамейку и молча испытующим взглядом смотрел на графиню.
— Ну-с, дорогая моя, — начал он резким тоном, — вы теперь будете утверждать, что ваши отношения к этому мальчишке князьку самого невинного свойства.
Графиня хотела отвечать, но он остановил ее.
— Не оправдывайтесь. Я от слова до слова слышал весь ваш разговор с ним. Не оправдывайтесь — вы его любовница!
— Да вы с ума сошли, как вы смеете…
— Не говорите, графиня, о том, что я смею или нет. Если бы не смел, так и не говорил бы вам. Берегитесь. Вы ведете двойную игру и с русскими, и с нашим министром, герцогом д’Эгильоном, да и со мною. Берегитесь, графиня!
Молодая женщина вспыхнула.
— Герцог д’Эгильон такой же негодяй, как и вы.
— Берегитесь, графиня, я не пощажу ни себя, ни вас. Я выдам вас.
Молодая женщина истерически расхохоталась.
— Выдадите? Посмотрим, — и она позвонила.
— Попросите ко мне генерала Суворова, — обратилась она к вошедшему лакею, недавно прибывшему из Вены в Гирсово.
Понимавший по-немецки, маркиз был удивлен этим приказанием.
— Зачем вы послали Иоганна за Суворовым, — спросил он графиню.
— Затем, чтобы сказать ему, что он оказывает гостеприимство шпионке министра Людовика XV, герцога д’Эгильона и французскому офицеру, находящемуся на турецкой службе и теперь шпионящему в русском стане.
— Да вы с ума сошли… Знаете ли, что нас ожидает — виселица, — испуганно заговорил маркиз.
— Хотя бы десять виселиц. Такая жизнь, какую веду я, хуже виселицы… Впрочем русские, хотя вы их называете варварами, рыцари более чем вы. Они женщины не повесят, а вот, насчет вас — ручаться не могу.
— Анжелика!..
— Не смейте так меня называть!
Маркиз бросился перед молодой женщиной на колени.
— Анжелика, дорогая моя, прости меня, не виселица меня страшит, ты знаешь, я храбр, меня страшит потеря твоей любви, твоего уважения.
— Теперь не время говорить об этом. Если вы не хотите мне опротиветь или попасть на виселицу, немедленно, сейчас же исчезайте. Уезжайте на охоту и не возвращайтесь.
Графиня с чувством брезгливости протянула руку, которую молодой человек осыпал страстными поцелуями.
Чувство жалости шевельнулось в душе молодой женщины. Хотя она и презирала его, но ведь презрение это умерялось сознанием, что он любит ее. А кому неизвестно, что женщина многое простит тому, кто любит ее, даже и тогда, когда она сама равнодушна. К тому же графиня беспристрастно относилась и к себе. Для того, чтобы презирать, нужно самой быть безупречной, а она…
— Арман, — сказала она ласково, — бросьте вы турок, уезжайте в Париж… ведь не вконец же вы испорченный человек…
— В Париж? Вы забываете, что там меня ожидает, если герцог и дю-Бари не заплатят мои долги, а разве они заплатят, если я вернусь до окончания войны… Нет, люби меня таким какой есть. Клянусь, что я стану на честный путь, все заглажу…
Раздался голос Суворова, он приближался к шатру и по дороге шутил с солдатами.
— Уходите скорее, — шепнула графиня.
Вошедший в шатер Суворов удивился, увидя графиню взволнованной. Он привык ее видеть всегда улыбающейся, приветливой.
— Что с вами дорогая графиня, вы чем то недовольны?
— Ах, Александр Васильевич, мой управляющий ужасный человек. Бог весть о чем он думает: все напутал и нечего не исполнил из моих приказаний. Он ужасно рассердил меня.
— Вам нужно переменить его, — серьезно отвечал Суворов, — французы народ крайне легкомысленный.
— Он не стоит того, чтобы о нем говорили, Александр Васильевич. Вы простите, что я вас побеспокоила. Вы обещали покататься со мной верхом, но до сих пор нам не довелось исполнить наше желание. Не проехаться ли нам теперь, кстати жара спадает.
— Теперь, с большим удовольствием. — И генерал от радости подпрыгнул несколько раз на одной ноге, но сейчас же остановился, покраснел и сконфузился.
— Верхом, с удовольствием, с удовольствием, — проговорил он в смущении. — Я сейчас прикажу оседлать лошадей.
Графиня не раз слышала о чудачествах и различных выходках Суворова, но до сих пор не была свидетельницей этих выходок. Суворов в ее присутствии держал себя также, как и все светские люди. Правда, манеры его были угловаты, первое время он чувствовал себя в ее присутствии неловко. Графиня увидела это впервые и ей сделалось не по себе.
«Как сочетать ум этого человека с подобным мальчишеством?»— думала она.
Было ли Суворову неловко за его выходку, угадал ли он мысли графини — не знаем, только он сам завел с нею об этом речь, едва они подъехали к берегу Боруя.
— Дорогая графиня, вас поразила выходка клоуна, которую позволил себе русский генерал в присутствии дамы?
— Вы слишком строги к себе, Александр Васильевич.
— За то вы слишком со мною любезны, но позвольте мне продолжать. Моя выходка не только вас поразила, но и не понравилась. Не возражайте графиня, — горячо продолжал Суворов, видя ее желание протестовать. — Этого и быть не могло иначе. Вы женщина умная и, следовательно, могли истолковать суворовские чудачества так, как они должны быть истолкованы умным человеком, то есть, желанием с моей стороны казаться оригинальным. Буду с вами откровенен, графиня. Не знаю почему, но только два человека — вы да Бороздин, пред которыми душа просится наружу. Быть может потому, что мне не хотелось бы, чтобы вы думали обо мне не так как есть… Видите ли, дорогая графиня, я люблю военную службу, люблю ее с детства. Люблю ее не для парадов, а для дела, дело же может делать только тот, у кого сила. У кого же сила в армии? У начальства. Чем больше, чем старше начальник, тем больше он может сделать. Если вы мне поверите, что все помыслы мои направлены к пользе Отечества, к славе моей Государыни, то поймете мое желание к достижению власти… Той власти, которая у меня теперь — мне мало. Мне нужно ее много, очень много, я сам даже не знаю, сколько… Столько, чтобы я мог, опираясь на нее, служить Родине без препон, без интриг, а власть дается с чинами… да чины то даются не всякому. Вы думаете, дорогая графиня, достаточно быть честным, умным, талантливым, храбрым? Нет, этого мало. Я десять лет тянул солдатскую лямку, а Румянцев на 22-м году жизни стал генералом, Репнин был генералом в 28 лет, Салтыков в 25 лет от роду, а я на 25-м году дослужился только до чина прапорщика. Оно и понятно: Румянцев, Салтыков, Репнин со связями, со знатным родством. У меня ничего этого не было. Способностями меня Бог не обидел, образованием тоже: я учился долго и много и, как показала моя долголетняя боевая служба, учился не без пользы. Но способности и служба не всегда обращают на себя внимание начальства, и если оное их заметит, так только затем, чтобы воспользоваться этими способностями, а плоды их приписать себе. В этом мне не раз пришлось убедиться. Одна только матушка Царица, для которой равны все ее подданные, могла оценить способность офицера, но для этого нужно, чтобы она знала этого офицера, а кто ей представит его, неизвестного, затертого в армии? Много у нее и храбрых, и умных офицеров, да где ей всех знать! Вот я стал добиваться того, чтобы матушка Царица меня узнала; у всякого своя манера, у меня тоже была своя. О полковнике, который хорошо учит солдат, хорошо служит, не станут много говорить, а о полковнике, который нет, нет, да и закричит петухом, прыгает на одной ноге, заговорят сразу. Одни назовут чудаком, другие дураком, а такая слава, сами знаете, быстро бежит. Добежала она до матушки Царицы. Захотелось ей увидеть полковника-петуха. А мне, матушка только этого и надо было. Пускай государыня думает, что Суворов чудак, да только она узнает, что он не дурак. Увидела раз, другой и оценила чудака Суворова… Государыне донесли, что Дюмурье в Польше разбит на голову, конфедераты рассеяны, сам Дюмурье покинул Польшу. Кто командовал войсками? — Суворов. А, это тот чудак Суворов. Огинский и Беляк разбиты. Не чудак ли Суворов разбил их? Он самый. Да он не только умеет кричать петухом, а и неприятеля умеет заставить выть волком. В другом конце Польши туго приходится — послать туда Суворова. Сперва узнали, что он чудак. За чудаком начали зорко смотреть и увидели, что на войне он так чудит, что невесело от его чудачеств приходится неприятелю. А мне, матушка, только и нужно было, чтобы меня заметили. Заметному человеку легче и чины приходят, а чины мне для пользы царской нужны.
Суворов замолчал.
— Ну, а привычка, вторая натура. Привык, да нет, нет и теперь фортель какой-нибудь выкинешь…
— Александр Васильевич, вы мне рассказали только то, что я предугадывала, смутно чувствовала, — сказала задушевным тоном графиня. — Я горжусь вашим доверием, горжусь вашим отношением ко мне и меня ужасает мысль, что я не заслужила его, что быть может настанет время, когда вы пожалеете о том доверии, о том чувстве дружбы, которыми дарили меня, — закончила молодая женщина с отчаянием в голосе.
— Графиня!..
Но молодая женщина успела уже опомниться.
— Быть может, такого времени и не будет, может быть я заслужу и оправдаю ваше доверие, но оно для меня так дорого, что одна только мысль, что вы можете разочароваться во мне, приводит меня в ужас. Я всегда боюсь, когда люди, уважением которых я дорожу, ставят меня на высокий пьедестал, как вы, Александр Васильевич. На высоте устоять трудно… Я боюсь, что кажусь вам лучше, чем на самом деле.
Говоря это, графиня при помощи Суворова, сошла с коня и присела на камне у берега реки.
— Дорогая графиня, может быть, вы сделаете мне что-нибудь хуже, не знаю, но верьте мне, это не заставит меня разочароваться в вас, потому что сознательно вы худого ничего не можете сделать, — отвечал генерал, горячо целуя ее руку.
Молодая женщина пожала ему руку.
— Если бы я был моложе на десять лет и… — вздохнул Суворов.
— И… что? — улыбаясь, спросила графиня.
— И не так уродлив, — проговорил Суворов, краснея и запинаясь.
Молодая женщина подарила его обворожительной улыбкой и протянула ему обе руки.
Суворов упал на колени и осыпал маленькие ручки горячими поцелуями.
— Дружба, Александр Васильевич, не знает ни красоты, ни уродства, — отвечала графиня, целуя его в голову.
Суворов поднялся с колен.
— Да, дружба! — и тяжелый вздох вырвался из его груди, — дружба… Клянусь, графиня, я буду вам верным, искренним другом, — сказал он со вздохом.
Со стороны лагеря раздалась ружейная трескотня.
— Что это? — вскричал Суворов.
Барабанный бой был ответом:
— Тревога!
Он помог графине сесть на лошадь, сам быстро вскочил в седло и они вместе помчались в лагерь, где царила уже суматоха.
Глава XVIII
— Ваше превосходительство, турки наступают, — доложил Суворову дежурный по лагерю, едва он с графиней Бодени прискакали на линейку.
— Дорогая графиня, — обратился генерал к своей спутнице, — отправляйтесь в лазарет, там вы будете в безопасности от выстрелов, а теперь позвольте проститься.
— Управляющий графини, — продолжал дежурный по лагерю, — уехал на охоту, наткнулся на турецкие разъезды и, по всей вероятности, убит. Раненая лошадь прибежала в лагерь без седока.
Графиня вскрикнула, но дежурный по лагерю продолжал:
— Казачьи разъезды, высланные на поиски поручика Вольского подоспели вовремя. Он обошел турецкий лагерь в Кара-су с правого фланга, но турки выслали за ним погоню. Он был уже ранен, когда казаки подоспели на выручку. Вольский теперь в лазарете…
— Вольский ваш любимец, генерал, о котором вы мне говорили… Сейчас иду и беру уход за ним на себя, — и перекрестив Суворова, она быстро помчалась по направлению к лазарету. В присутствии генерала она чувствовала себя неловко. Исчезновение маркиза де-Лароша ее радовало и в то же время пугало. По временам он ей был ненавистен. В душе молодая женщина решила отделаться и от своего гнусного замысла и от сообщника, но как, она еще не придумала и исчезновение маркиза развязывало теперь ей руки, она решила теперь посылать французскому министру только такие сведения, которые вводили бы его в заблуждение и не вредили бы русским, а, между тем, маркиз привезет туркам ценные сообщения о численности русского отряда, о силе и расположении укреплений… Впрочем, она успела хорошо познакомиться с русским солдатом и за него не боялась: шпионство де-Лароша не могло принести отряду большого вреда.
В этом графиня, действительно, не ошибалась. Суворов уже обучил полки по-своему, они успели узнать своего начальника, и между отрядом и его командиром образовалось то духовное единение, которое удесятеряет силу отряда, придает ему спокойствие и энергию, а в бою делает его грозою неприятеля.
Едва Суворов прискакал к передовым укреплениям и окинул взором расстилавшееся впереди пространство, как команды одна за другою понеслись по отряду, казаки были высланы вперед с приказанием завязав перестрелку, отступать сперва не торопясь, а потом бежать в укрепления без оглядки.
— Артиллерия, молчи, — крикнул он артиллеристам, — пусть турки обрадуются бегству казаков. Нужно приманить их поближе к шанцам… Не жалей тогда картечи…
— Скачи к Мочебелову, — приказывал он дальше своему ординарцу Горшкову, — пусть немедленно перебирается с своей бригадой через Боруй и двумя каре идет на турецкий правый фланг, там сам увидит, что делать.
Пока казаки завязывали перестрелку, турки выстроились по-европейски в три линии и двигались вперед.
— Уроки французских офицеров не прошли даром, — заметил Суворов, — да только вряд ли от этого будет толк.
Турецкая пехота подошла к Гирсовским укреплениям совсем уже близко, но русская артиллерия безмолвствует. Ободренные турки поставили батарею и пока она обстреливала шанец, впереди которого Суворов наблюдал турецкое движение, они успели рассыпать часть своей пехоты.
— Что ни час, то сюрприз, — удивляется Суворов, — они словно становятся европейцами…
Не успел генерал высказать своей мысли, как турки с такой стремительностью бросились в атаку, что он едва успел вскочить за бруствер; но атакующих встретил такой жестокий картечный огонь, что они дрогнули и остановились в недоумении. Стремительность удара была потеряна, а казаки, между тем, приостановив свое мнимое бегство, перестроились лавою и охватили левый фланг турок, Мочебелов же напирал на их правый фланг. Турки здесь держались упорно… Суворов заметил это и помчался к бригаде Мочебелова.
— Молодцы, ребятушки, — кричал он солдатам, объезжая батальоны, — я уж курьера послал фельдмаршалу с донесением о вашей победе… Так, так окаянных… Пусть знают, что с кагульскими героями дело имеют.
Радостным «ура» встречали солдаты своего любимого начальника, а барабанщик одного из батальонов, завидев Суворова и, считая его прибытие сигналом к рукопашной схватке, не ожидая команды, ударил «атаку», подхватили горны и барабаны, по всей линии загремела атака, смолкли выстрелы и бригада со штыками наперевес бросилась на высоты. Упорно защищались турки, но недолго. Они были вынуждены покинуть свои позиции, но уступать поля сражения не хотели. Пользуясь крайне пересеченною местностью, они заняли рвы, рытвины и овраги. Но ободренные успехом русские батальоны выбивали их и оттуда. Не выдержали в конце концов атаманы и обратились в беспорядочное бегство. Победа была полная. И сколько же трофеев досталось на долю победителей!.. Гусары до поздней ночи преследовали бежавших турок и только полнейшее изнеможение людей и лошадей спасло остатки турецкого отряда от гибели.
Сражение это, в котором 3000 русских одолели 12 000 турок, казалось, должно было упрочить положение Суворова в армии. Имя его с восторгом произносилось в рядах, но в верхах оно не получило должного признания. Правда, извещенный о победе Румянцев приказал отслужить во всей армии молебны, а Суворову написал: «За победу, в которой признаю искусство и храбрость предводителя и мужественный подвиг вверенных вам полков, воздайте похвалу и благодарение именем моим всем чинам, трудившимся в сем деле». Суворов, читая записку, улыбнулся при последних строках.
— Ваше сиятельство господин фельдмаршал, будьте милостивы, слушайтесь повеления Матушки-Царицы, да не сидите в Яссах, все мы вам будем благодарны, — язвил Суворов среди окружающих, но приказание фельдмаршала исполнил в точности и передал его благодарность войскам.
Два дня солдаты подбирали раненых и убитых турок. Их находили всюду: и на полях, и в оврагах, и в бурьяне.
Едва графиня Бодени прибыла в лазарет, как ружейная трескотня дала ей знать, что дело завязалось. При первых звуках перестрелки она опустилась на колени и с жаром начала молиться. Молитва ее была горяча, но бессвязна. Молодая женщина не могла дать себе отчета, о чем она молится, чего у Бога просит.
— Господи, прости мои прегрешения, отврати лицо твое от мерзости моих деяний… Ты, который читаешь в сердцах людей, видишь мое горькое раскаяние, научи меня выйти на путь добродетели, истины. Боже правый, пошли победу твоим воинам христианским над неверными. Спаси его…
«Там ли он, там ли князь Иван? — мелькнуло в голове графини, и мысль о князе Сокольском, опасение за его жизнь прерывает молитвенное настроение молодой женщины… Да, его здесь нет, — вспоминает она, — испуг отнял у меня память. Он теперь в главной квартире… Господи спаси его, спаси всех их… Де-Ларош, — снова вспоминает графиня, — ведь он здесь, он среди турок. Что, если он попадет в плен или будет убит и узнан русскими?.. Тогда я погибла! О Боже, спаси и помилуй! — и молодая женщина в отчаянии ломает руки… — Господи, спаси его… он грешник как и я, но я обещаю тебе, обещаю за него, что он искупит свой грех, только спаси его!»
Отчаянный крик — «Вперед, барабанщик — атаку!» — прервал ее молитву.
Молодая женщина очнулась и увидела вскочившего с постели бледного молодого человека. Он был в бреду, глаза его горели лихорадочным огнем… Воображая себя впереди солдат, он стремительно бросился к выходу из шатра, но служители удержали его и силою уложили в постель. Повязка сползла с его раненной головы и по лицу струилась кровь.
«Вольский, — решила графиня, — бедный, как он страдает».
— Если он не успокоится, придется его связать, — заметил графине доктор, — иначе он может истечь кровью.
Но вязать больного не пришлось. После минутной вспышки энергии наступила апатия, и он лежал почти неподвижно. Доктор, сделав перевязку и наложив холодный компресс, перешел к другим кроватям, которые быстро заполнялись. Один за другим раненые прибывали в лазарет и скоро их пришлось класть на землю не только в шатрах, но и возле них. Стоны несчастных разрывали душу графини, а ружейная трескотня и гром орудий повергали ее в ужас.
— Боже, дай мне силу перенести это, — молилась графиня.
Доктор немец, видя бледное, испуганное лицо молодой женщины, успокаивал ее.
— Не беспокойтесь графиня, звук не ранит и не убивает, а пули сюда не долетят, мы далеко, вне досягаемости выстрелов.
Но добродушный немец не понимал испуга графини. Не выстрелы ее страшили, а неизвестность, боязнь, чтобы де-Ларош не возвратился в русский лагерь пленником.
— Шпионы, ваше превосходительство, шпионы, — кричал в бреду Вольский.
Графиня вздрогнула.
— Вот, вот, — указывал на нее Вольский, — нет, нет не она, она несчастное существо… вот он, в серой куртке, вот шпион, держите его..
«Это божья кара», — в ужасе думала графиня.
Она бессознательно опустилась на колени перед кроватью раненого.
— Вы знаете меня? — спросила она у раненого по-французски, — говорите же, знаете кто я.
Но Вольский смотрел на нее уже влюбленными глазами.
— Милая, дорогая моя, — говорил он, схватив холодную руку графини и прильнув к ней пылающими губами. — О, как люблю я тебя, как исстрадался я в разлуке с тобою… Варя, милая моя, скажи же мне хотя одно ласковое слово, скажи, что ты любишь меня и я готов страдать еще больше… О… ох, как горит, как больно!..
Молодая женщина вздохнула с облегчением. Она нежно поправила повязку на голове молодого человека и поднесла ему прохладительное питье.
Выстрелы становились все чаще и чаще, — крики «ал-ла» и «ура» долетали до лазарета и заставляли вздрагивать молодую женщину. По временам ей казалось, что русские опрокинуты, что турки вот-вот ворвутся в центр русского расположения, и она становилась тогда на колени и горячо молилась.
Бой длился 3–4 часа, но время это графине казалось целою вечностью. Мало-помалу она собралась с мыслями и вспомнила о своем назначении в лазарете. Быстро вскочив с походной скамейки и еще раз поправив повязку на голове Вольского, она начала обходить других раненых, помогая докторам при перевязке. Выстрелы между тем становились все реже и реже, все тише и тише, а раненые между тем прибывали.
— Все кончено, — сказал молодой доктор, обращаясь к графине, когда смолкали последние выстрелы. — Без сомнения мы одержали победу, хотя не дешево она нам стоит, — указал он глазами на сотни раненых.
— Победа, братцы, победа! — раздалось при входе в шатер.
Два солдата на носилках вносили в лазарет молодого офицера. Лицо его было мертвенно бледно, взор уже помутился, а побледневшие губы не переставали лепетать: «Победа, братцы, победа».
— Ваше благородие, — обратился один из солдат, несших носилки, — посмотрите раненого, а то у их благородия нога еле-еле держится, вот-вот отвалится.
Молодой офицер полусидел на носилках. Ноги его были прикрыты шинелью. Графиня, приблизившись к раненому, осторожно сняла шинель и чуть не лишилась чувств.
Носилки были полны крови, изуродованная нога молодого человека держалась лишь небольшим куском соединительной ткани кожи.
— Доктор, Бога ради скорее сюда! — крикнула она кончившему перевязку другого раненого доктору, а молодой офицер бессознательно повторял: «Победа, братцы, победа…»
Доктор подошел к раненому, посмотрел его изуродованную ногу, сосчитал пульс и безнадежно махнул рукой.
— Здесь смерть одержала победу над жизнью, — сказал он молодой женщине. — Операция здесь уже не нужна, он умирает от потери крови…
В шатер вносили новых и новых раненых.
Графиня Бодени чувствовала себя бесполезной: «Мало хотеть — надо уметь, — решила она, — а я не гожусь для ухода за ранеными…»
Вошедший в лазарет Суворов застал ее у постели Вольского и пожатием руки поблагодарил за заботы о раненом. На глазах у генерала блестели слезы.
— Вы видите, графиня, сколько пролито крови, а сколько ее еще прольется… и все напрасно. Мы одержали победу, а к чему она поведет? Нужно идти дальше, нужно идти на Царьград, а там… в Яссах об этом не думают, — и удрученный Суворов поник головою…
— Нет, — воскликнул он горячо, — я солдат, а не мясник, проливать даром кровь не хочу, и если меня посадили здесь только отстреливаться от турок да беречь сладкий сон господина фельдмаршала, я все брошу и уеду из армии. Такая война — преступление и перед Богом, и перед государыней.
Суворов молчал, молчала и графиня.
Подошедший доктор — немец прервал их молчание.
— Поручик Вольский будет жив, но для этого нужен за ним тщательный уход. Его здесь оставить нельзя, нужно как можно скорее перевести в отдельное помещение, — сказал доктор.
— Я возьму его к себе в шатер, — сказала графиня, — и будьте уверены, дорогой генерал, я буду неусыпной сиделкой.
Суворов поцеловал руку молодой женщины.
— Сохранит матери сына, а армии прекрасного офицера, — сказал он.
Вскоре пришел и Ребок. Успокоившись за здоровье своего кузена, он пошел распорядиться разбивкою шатра рядом с шатром графини Бодени, куда вечером перенесли раненого.
Было решено: как только Вольский придет в сознание и в состоянии будет выдержать перевозку в экипаже — перевезти его в Бухарест и поместить в доме графини, решившей во что бы то ни стало спасти жизнь молодому человеку.
Глава XIX
— Теперь мы засели здесь надолго без дела, — говорил Суворов Ребоку. — Фельдмаршал приказывает нам готовиться к зиме и рыть для солдат землянки. Не знаю, выдержу ли я такую жизнь… а тебе здесь, Ребок, делать нечего: можешь ехать в Москву. Невеста, чай, ждет не дождется.
— Я благодарен вашему превосходительству за отпуск, точно так же, как и за представление брата к Георгиевскому кресту, но с отъездом хочу повременить, пока он не оправится. Поедем тогда вместе.
— Твое дело. А что касается Георгиевского креста, так твой брат заслужил их два. Помилуй Бог, отбил турецкое знамя. По статуту уж за одно это полагается Георгий, а все остальное прочее… Какие привез он сведения… И молодец же твой брат, помилуй Бог, молодец.
Разговор этот между Суворовым и уже произведенным в подполковники Ребоком происходил вечером Наутро Ребок должен был уехать в Бухарест, куда графиня Бодени перевозила пришедшего в сознание Вольского, и теперь он явился к Суворову проститься и просить, чтобы отпуск был отложен, а пребывание в Бухаресте зачтено служебной командировкой.
Получив согласие Суворова, он зашел в шатер к кузену. Тот спал, графиня Бодени сидела у его изголовья и читала книгу.
Немало бессонных ночей провела молодая женщина у изголовья раненого, немало передумала и перечувствовала она, слушая бред молодого человека. Кто ее видел две недели тому назад цветущей и веселой, тот не сразу узнал бы ее теперь, до того она похудела… Печать заботы и беспокойства легла на ее прекрасное лицо.
— Дорогая графиня, — обратился к ней вошедший Ребок, целуя у нее руку, — завтра предстоит далекий путь, вы так устали, усните хоть сегодня и предоставьте кузена моему попечению.
— Я успела отдохнуть днем, для вас же отдых необходимее. Не забывайте, что вам, господин Ребок, немало забот будет в пути и о больном и обо мне. Итак, разделим же хлопоты поровну: сегодня я, завтра вы, тем более что мне хочется окончить вот эту книжку, которую завтра я должна оставить генералу.
Ребок повиновался. Графиня его торопила, и он, распрощавшись, ушел к себе в палатку, перекрестив спавшего кузена.
В шатре, освещаемом одной сальной свечой, наступила тишина, нарушаемая время от времени шелестом переворачиваемых графинею страниц.
Но вот раненый пошевельнулся и открыл глаза. Молодая женщина оставила чтение и наклонилась к больному.
— Как вы себя чувствуете? — спросила она его по-русски.
— Благодарю, графиня, — отвечал ей Вольский по-французски, — не знаю, долго ли я был без памяти, но она вернулась ко мне вот уже как несколько часов, теперь я чувствую только страшную слабость.
Молодая женщина вздрогнула.
— Вы меня только что назвали графиней, — заговорила она тоже по-французски, — значит, вы меня знаете.
Вольский смутился. Конечно, он узнал ее несколько часов тому назад, как и узнавал в бреду, но он не решался еще приступить с объяснением и не хотел как-нибудь обидеть ее. Инстинктивно он чувствовал, что она ухаживала за ним во время болезни, измученное выражение лица молодой женщины говорило ему, что не легко было это ухаживание. Он не мог не быть ей благодарным за ее заботы и не хотел быть жестоким.
— К сожалению, я не знаю вашего имени, — отвечал Вольский, — я знаю только, что вы добрая душа, облегчавшая страдания раненого, что вы — графиня, мне тоже известно, так как во время болезни, когда сознание на минуту возвращалось ко мне, я слышал: вас называли графиней… Будьте добры, скажите, где я нахожусь? Кажется, у своих, у русских?..
— Да, вы в Гирсове, в отряде Суворова…
— Слава Богу, — медленно проговорил раненый.
— Мы все рады, что вы здесь: и ваш кузен, и генерал, и я, и товарищи. Однако вам много говорить нельзя, вот вы и устали, полежите спокойно.
Вольский замолчал, он действительно чувствовал усталость. Но молчание продолжалось недолго. Он на лице молодой женщины читал то, что творится в ее душе, и ему стало жаль ее.
— Графиня, — начал он, — я имею силы настолько, чтобы сказать то, что считаю нужным. Вы меня спросили: знаю ли я вас, и я солгал. Да, я знаю вас, вы графиня Анжелика Бодени, невеста маркиза де Лароша…
Крик отчаяния вырвался из груди молодой женщины.
— Бодени — да, но не невеста де Лароша и ей не была бы никогда, даже и тогда — если бы меня пощадили.
— Ваша боязнь, графиня, напрасна. Клянусь, ваша тайна умрет вместе со мною. Вы меня спросили: знаю ли я вас, и я вам отвечаю, что знаю. Я видел вас с маркизом в лесу в цыганском таборе, близ Туртукая, где я, как и вы, был временным гостем. Там я слышал ваш разговор с маркизом и из него узнал о цели вашего пребывания в русской армии.
Графиня закрыла лицо руками и в отчаянии восклицала:
— О Боже мой, Боже мой!
— И там я от души пожалел вас…
— Вы пожалели, — с надеждой в голосе вскрикнула молодая женщина и опустилась на колени перед постелью раненого. — Вы пожалели? Так во имя этого благородного чувства, во имя той, которую вы любите и за которую в бреду принимали меня, я вас прошу, умоляю, выслушайте меня, не презирайте меня…
Вольский пожал руку молодой женщине.
— Встаньте, графиня, садитесь поближе и рассказывайте. Отчасти я знаю вас и повторяю, что не презираю, а сожалею о вас. Вы не де Ларош. — Ободренная словами молодого человека, Анжелика встала и пересела на складной стул.
— Вы говорите по-английски? — спросила она Вольского.
— Точно так же, как и по-французски.
— Тем лучше, позвольте мне рассказать историю моей жизни. Вы знаете меня как шпионку французского правительства, интригующего против России. Клянусь вам, что теперь, с того времени как я покинула цыганский табор, я больше не шпионка. Герцог д’Эгильон не получил от меня ни одного сведения, которое могло бы повредить русским; я по прибытии в Гирсово употребляла все усилия к тому, чтобы как можно больше сузить круг деятельности маркиза де Лароша, и уверяю вас, что немного привез он сведений сераскару. Но знаю, что это нисколько не оправдывает меня. Я была шпионкой, я шпионила… О, если бы вы знали, как мне тяжело это вспомнить. Слушайте и судите меня.
— Родилась я в Богемии в знатной семье. Молодость я провела в роскоши и богатстве. Матери я лишилась рано, и за воспитанием моим следил отец. Собственно говоря, воспитания в общепринятом смысле я не получила. Правда, мне дали прекрасное образование, профессора пражского университета читали мне лекции. Я училась, быть может, больше, чем это нужно для женщины. Что же касается воспитания, то француженка гувернантка, заменившая мне мать, научила меня хорошим манерам, умению одеваться со вкусом и не останавливаться ни перед чем для достижения своих целей. Впрочем, в последнем помогал ей отец. Жизнь так коротка, говорил он, что и насладиться ею не успеешь, как смерть приблизится, зачем же лишать себя и без того коротких удовольствий. И он был верен себе. Вся жизнь его представляла сплошное развлечение. Живя его жизнью, я привыкла считать и свою жизнь беспрерывным праздником. Цены деньгам я не знала и с ранних лет научилась тратить их без счета. Не стеснявший себя в этом, отец не стеснял и меня… Но вот в одно пасмурное осеннее утро отец не вышел из своего кабинета… его нашли в нем мертвым. Я потеряла голову, не знала, что делать. Все хлопоты приняла на себя моя бывшая гувернантка Mone, но вскоре она заявила, что она в затруднительном положении. В доме не оказалось ни пфеннига, дворецкий заметил, что покойный отец еще неделю тому назад взял все, что можно было взять, и теперь кредиторы осаждают его… Я была беспомощна. Даже всегда находчивая madame Mone потеряла голову… В это время к нам приехал наш сосед по имению граф Бодени. Mone рассказала ему о нашем затруднительном положении, он похоронил отца и спустя неделю сделал мне предложение…
Графа Бодени я знала около году, с тех пор как он получил в наших краях наследство и поселился в Богемии. Я знала, что он богат, но богатству я не придавала никакой цены, я и себя считала богатой. Внешние же и умственные достоинства графа не привлекали меня, я находила его и не умным, и не образованным, одним словом, он не нравился мне.
Когда Mone сообщила мне намерение графа сделать мне предложение, я, не задумываясь, ответила, что никогда не буду его женой.
— Так ты предпочитаешь, следовательно, сделаться нищей, — отвечала Mone. — Пойми, что у нас нет денег даже для того, чтобы добраться до Праги.
Мне предстоял выбор: выход замуж и богатство или нищенство. Я не привыкла считаться с обстоятельствами, когда дело шло об удобствах и роскоши, к которым я привыкла и жизнь без которых не считала жизнью. Раз мне пришлось выбирать, я выбрала замужество. Через месяц я была графиней Бодени, долги отца были заплачены и замок принадлежал мне, а через три месяца мы были уже в Париже.
Здесь началось то, чем должна была кончиться моя карьера, подготовленная воспитанием отца и madame Mone. Вы не знаете, что за омут этот Париж, или, вернее, парижское высшее общество, куда я попала. Если бы я хотела мыслить и чувствовать иначе, чем мыслила и чувствовала тогда, я не нашла бы времени. Это не жизнь, а бешеная скачка за наслаждениями. Что за дело, что дорога испещрена рытвинами и ухабами! По ней скачут, скачут без оглядки, ни о чем не думая, ни о чем не рассуждая или думая только о том, чтобы не отстать от других, перещеголять других в умении весело жить… Веселье, какой бы ценой ни покупалось — это культ парижанина… Для меня это было ново, новизна приятна, и я ей отдалась всецело. Мой муж не отставал от меня, даже опережал во многом… Но, говоря правду, среди этого бесшабашного веселья, ни перед чем не останавливавшегося, ничем не брезгавшего, на меня подчас находили минуты, когда я пробовала относиться критически к окружающим, но должна сознаться, что никогда внутренние достоинства или недостатки окружающих не возбуждали во мне критической оценки. Критике подвергалась всегда внешность. Я попала ко двору. Графиня Дю Бари встретила меня радушно и обещала свою дружбу… Но я не встречала до того времени подобных женщин, и циничная, пошлая фаворитка короля вызвала во мне чувство отвращения. Питала отвращение к ней я не потому, чтобы поведение ее как прошлое, так и настоящее считала предосудительным, нет, а потому что грубые ее манеры уличной женщины меня шокировали. Но это продолжалось недолго. Я увидела, как всё преклонялось перед этой циничной женщиной, я была свидетельницей падения и опалы умного Шуазеля, не заискивавшего перед Дю Бари, и замены его отъявленным негодяем герцогом д’Эгильрном — другом фаворитки, и пересилила свою брезгливость. Для того чтобы занимать видное место в обществе, нужно было бывать при дворе, а бывать при дворе — нужно было быть в милости Дю Бари… и я сделалась подругою этой куртизанки… Зато жилось очень весело, поклонников было у меня много… Муж мой изменял мне на каждом шагу. Быть верным жене — неприлично, а он был раб светских приличий. Я не изменила ему только потому, что не представлялось случая — из окружающих меня поклонников никто мне не нравился… Правда, встретила я одного русского офицера… Он был так юн, так чист, так не испорчен, что… вы меня понимаете… Он клялся мне в любви, я с ним кокетничала, и, если бы он не был так неопытен, я, наверно, не осталась бы у мужа в долгу. Он мне нравился, мне казалось, что я люблю его, но, к несчастью, он скоро уехал, его вызвали в Россию, и я опять осталась в омуте парижской жизни… Но судьба готовила мне сюрпризы. Однажды муж рано утром уехал из дому, а через три часа его привезли мёртвым. Он был убит на дуэли… Я опять очутилась в затруднительном положении. Оказалось, что муж уж год как прожил все свое состояние и год уже мы жили долгами. Снова явились кредиторы, но не наши, богемские, сговорчивые, а французские, беспощадные, как Шейлок… О, вы не знаете, что значит быть должным французу… десять кредиторов евреев не стоят одного француза. Скажу вам только, что дружба Дю Бари спасла меня от долговой тюрьмы. Я заложила свои богемские поместья и кой-как расплатилась с долгами, но жизнь предъявляла свои требования, явились новые долги, и снова грозила тюрьма. От нее спасла меня Дю Бари и на этот раз, но как! — ценою моего позора. Она дала мне понять, что может помочь мне раз, другой, но помогать всегда она не может и что я сама должна о себе заботиться… Но как?
— Герцог д’Эгильон вам поможет, — сказала фаворитка Людовика XV.
На другой день я застала у нее герцога. Он был очень любезен, вызвался сам ссудить меня небольшой суммой, но при этом заметил, что сумма эта много пользы мне не принесет.
— А между тем, графиня, с вашим умом, с вашим образованием вы могли бы прекрасно устроиться, — сказал он.
— Научите, герцог.
— С удовольствием. Среди наших дам я не встречал никого с таким образованием, как вы, графиня. Вы молоды, прекрасны. За вами ухаживают все. Вы и как женщина, и как умный приятный собеседник желанны в каждом обществе…
Одним словом, он наговорил мне массу комплиментов и доказал как дважды два четыре, что лучшего агента для целей французской политики, чем я, он найти не может. Хорошие услуги государство хорошо и оплачивает… мне говорить трудно… Ну, одним словом, я согласилась… Я должна была поехать в русскую армию, мое славянское происхождение должно было открыть мне все двери… Д’Эгильои расходов на мое представительство не жалел… Я приняла его предложение, почти не рассуждая…
Герцог был прав, рассчитывая на меня. Свою роль я сыграла прекрасно… Но… он не рассчитал всех обстоятельств… Я попала в среду для меня чуждую, незнакомую… По мере того как я знакомилась с окружающей меня средой, пред моими глазами открывался новый, неведомый мне доселе мир. Я встретила людей тоже образованных, тоже знатных, богатых, тоже с человеческими слабостями, но это были не те люди, которых я знавала раньше… и тут-то я заметила ту пропасть, которая меня отделяет от них. В то время когда они жертвуют жизнью для освобождения ближнего — я гублю его и для чего?.. Для того чтобы иметь возможность иметь деньги… когда я увидела других людей, узнала другие интересы — я поняла всю низость моего ремесла, я ужаснулась… Вы удивляетесь, что гнусность моего поведения стала мне известна только здесь. Правда, вы честный человек, не можете не удивляться. Не скажу, чтобы и меня сначала не покоробило предложение д’Эгильона. Но это было одно мгновение… Дипломаты не брезгуют ничем, решила я, однако это нисколько не роняет их в глазах общества, не лишает их почета и уважения… Дипломат шпионит за своим соседом с помощью шпиона… Ведь и дипломат, и шпион — сообщники. Раз общественное презрение оставляет в покое инициатора, почему же оно должно преследовать исполнителя… Эти софизмы помогли мне отделаться от того неприятного ощущения, которое на минуту мною овладело… А теперь, о, как я страдаю… — и молодая женщина с рыданиями снова упала на колени…
Горе ее было неподдельно, раскаяние искренне. Глядя на страдания молодой женщины, Вольский страдал сам. Слезы блестели на ресницах юного поручика, он нежно взял руку молодой женщины.
— Успокойтесь, дорогая графиня. Спаситель простил раскаявшегося разбойника, не нам судить вас, раз вы покаялись. Вы’ молоды, перед вами впереди целая жизнь, и я не сомневаюсь, что в этой жизни несколько месяцев потонут как капля грязи в обширном океане. Я не осуждаю вас, да и никто не осудит, видя вашу душу, ваши терзания… но…
Графиня вздрогнула при этом но.
— Но, — продолжал Вольский, — что вы рассказали мне, пусть останется между вами и мною. Никто об этом не должен знать, вы должны в глазах всех оставаться тою, какой вас знают и какой, в сущности, вы есть. Все то, что было в вашей жизни гадкого, нехорошего — ведь это не ваше, это чужое, это посторонний нарост, который теперь свалился… не смотрите теперь на него, вы выздоровели, стали сами собою, какой вас создал Бог: с душой прекрасною, восприимчивою к добру. И я глубоко верю, что Бог поможет вам загладить прошлую вину… Молодая женщина с жаром поцеловала руку Вольского. Поручик смутился и вскочил с постели.
— Ах Боже мой, я забыла… что же я сделала. Бога ради ложитесь, успокойтесь, вам нужен покой, а я…
— Это волнение не повредит мне, графиня, — сказал он, целуя ее руку. — Теперь мне приходится просить вас успокоиться. Забудьте все. Утро вечера мудренее… Завтра придумаем, как бы вам избавиться от герцога д’Эгильона… — Раненый чувствовал себя утомленным и откинулся на подушки… Вскоре ровное дыхание указывало, что он спит.
Волнение и бессонные ночи сказались и на графине, она ощущала себя разбитой и душевно, и телесно. Правда, ей было теперь легче, признание облегчило ей душу, а то сочувствие, которое она встретила в молодом офицере, вселяло в нее надежду, что еще не все потеряно, что она может завоевать себе уважение людей… «Пред вами целая жизнь, в которой утонут четыре месяца, как капля в обширном океане», — раздавались у нее в ушах слова Вольского…
Долго еще бодрствовала молодая женщина, но волнение и усталость взяли свое, и вскоре сон смежил ее веки.
Глава XX
Отец Суворова, семидесятилетний старик, генерал-аншеф Василий Иванович давно уже в отставке. Поселившись у себя в имении, он всецело занялся хозяйством, умножая свое состояние. Лето он обыкновенно проводил в деревне, зиму же — в Москве. Образ его жизни не отличался от образа жизни сына, с тою только разницею, что жизнью Александра Васильевича руководила солдатская простота и отвращение к излишествам, отцом же порою двигала скупость, доходящая до скаредности. Он помнил дни денежных затруднений, помнил те тяжелые минуты, когда неумолимые кредиторы с молотка продавали его имущество… Ни в ком он не встретил тогда ни поддержки, ни помощи. Никто не помог ему выйти из затруднительного положения, а богатых приятелей у него было немало… Они знали, что не мотовством, не игрою он наделал долгов…
Немного получали генералы в те времена жалованья, трудно жилось тому, кто не имел достатка собственного, а еще труднее доводилось тому, на чью долю выпадала служба административная.
Василий Иванович в Семилетнюю войну был генерал-губернатором Данцига. Жалованья генерал-губернатора на жизнь не хватало, а воровать и грабить казну он не умел. Генерал-губернаторство стоило ему долгов и связанного с ними позора… Он долго хранил и передал впоследствии вместе с фамильными бумагами сыну тот номер «С.-Петербургских ведомостей», в котором публиковалось о продаже с аукциона за долги экипажей и другого имущества генерал-аншефа Суворова.
Этот пожелтевший газетный лист напоминал ему о том, что придет беда — друзья не помогут, что на мягкость кредиторов рассчитывать нельзя и чтобы с ними не знаться — нужно копить и копить.
И отставной генерал обратился в скопидома. Мания накапливания всегда очерствляет человека, а у Василия Ивановича были к тому же поводы быть черствым по отношению к людям — из тех, с кем годами он делил хлеб-соль, никто не отозвался, когда он попал в беду, зачем же он будет сам церемониться с людьми?
Так он, по крайней мере, старался оправдать перед близкими и перед самим собою ту черствость, которую он проявлял по отношению к людям. Так он оправдывал свое поведение и теперь, когда мы вводим к нему в московский дом читателя.
В эту зиму 1773 года он переехал в Москву поздно, в начале ноября, Он только что возвратился из вновь приобретенной деревни. Год тому назад он ссудил под залог этой деревни ее владельцу, молодому офицеру, тысячу рублей. Срок платежа истек, и Василий Иванович, не получив обратно денег, вступил во владение деревней. Теперь он, продав лес и часть земли за 15 тыс. руб., возвратился в Москву в хорошем настроении духа.
— Шутка ли, — говорил он приехавшей к нему дочери, княгине Горчаковой, — в один год заработать на тысячу рублей пятнадцать тысяч, да еще в придачу усадьбу и несколько сот десятин пахотной земли с крестьянами! Правда, земля в Новгородской губернии плоховата, но все же земля, да притом двести душ крестьян… Александр на меня плакаться не будет, не придется ему переживать того, что пришлось пережить отцу, достаток оставлю ему хороший, да и вам останется…
Дочь вздохнула, слушая отца.
— Чего вздыхаешь? — озлился старик.
Но дочь молчала.
— Тебе не нравятся мои заботы о вас?.. Ну, говори же, Анна, аль языка у тебя нет?
— Я не смею вас осуждать, батюшка…
— Не смеешь, а осуждаешь; ведь я тебя знаю. По-твоему я поступил неблагородно, не великодушно… а со мною кто был благороден, кто великодушничал?
— Я ничего не говорю вам, батюшка, а все-таки свое бы взяли, а лишек вернули.
— Вернули, много ты понимаешь… Ну да что об этом толковать! Не бабьего ума это дело. Вот сложу руки, тогда поступайте по-своему, а пока я жив — помните, что я отец.
Молодая женщина поникла головой.
— Что пишет братец Александр Васильевич? — спросила она у отца.
— Не весело он пишет, вот что, Анна. Плохо тому живется, у кого знатного родства нет. Хорошо, что царица знает Александра, а то его совсем затерли бы… Не дают хода, в черном теле держат. Теперь отдали под команду Каменского, а чем проявил себя Каменский? Ничем. А тут еще зависть к подвигам Александра и к его Георгию второго класса не дает покоя… Пошли клеветы да доносы. Надоело все это Александру, хочет бросить армию. К нам в Москву собирается, пишет, что на днях выезжает… Может статься, уже выехал.
Лицо молодой женщины просияло.
— Ах, как я рада, батюшка. Ведь три года братца не видали… Женить бы его теперь…
Старик улыбнулся.
— Женить… дело хорошее. Ты, Анюта, угадала мои мысли, — ласково продолжал отец. — Я и сам задумал женить Александра, не все же ему бобылем оставаться… Вот ты мне и помоги. Я ему и невесту высмотрел… Знаешь кого?
— Кого, батюшка?..
— Варвару Ивановну Прозоровскую. Дочь князя Ивана Андреевича.
— Варю! — удивилась княгиня.
— Ну да, ее самое, аль не нравится она тебе?
— Нет нравится, она добрая девушка, только не такую нужно Александру. Характеры у них разные, боюсь, не сойдутся.
— Не сойдутся! Пустяки ты говоришь, Анна. Муж должен любить жену, а жена должна повиноваться мужу, вот и все тут, при чем тут характер. Священное писание велит жене повиноваться мужу.
— Так-то оно так, батюшка, да в жизни не всегда так бывает. Времена теремов давно миновали, теперь жизнь мужа и жены не та, что была прежде, да и жены не те. Наши бабушки и читать не умели, а нынче, да хотя бы, к примеру, Варю взять — на французских романах воспитана, голова у нее разными героями набита… братец Александр герой, да только не французского романа, и такой барышне, как Варя, вряд ли понравится. Да к тому же, какая она жена Александру? Братец степенный, серьезный, умный, а у нее на уме финты да прыгание. Попомните мое слово, батюшка, толка из этого выйдет мало.
— Не мели, Анна, вздору.
— Не вздор, а дело говорю, батюшка, посмотрите, что братец скажет.
— Александр почтительный и послушный сын.
— И я, батюшка, послушная дочь, а только же нужно правду сказать. Да к тому же братец уж не мальчик Сорок три года, у самого и свой взгляд и опыт есть.
— Ты говоришь, опыт. Верно… на этот-то опыт я и надеюсь. Александр должен понять, что умом да горбом много не добьешься. Нужны и связи, а где их взять? Я богат, оставлю ему хорошее состояние, да у него есть уже и собственное, а Прозоровские бедны, но знатны, у них и связи, и родство. Вот ты и подумай — у нас богатство, а у них связи — соедини все это вместе, и будет сила, а сила Александру нужна… конечно, но если Александру мой план не понравится, перечить ему не стану, сам знаю, что он не мальчик, только уверен, что княжна Варвара ему понравится, не говоря о том, что он поймет все выгоды от такого брака. Я уже и с князем Иваном говорил об этом. Он не прочь с нами породниться. Понимает, что Александр жених хоть куда, таких на Москве немного: богат, умен, генерал-майор, не сегодня-завтра генерал-поручик, кавалер Георгия второго класса, не замотыга… Ну вот ты побывай у княгини да проведай и у княжны…
В то время как отец с дочерью толковали о сватовстве Александра Васильевича, старик Прозоровский вел на ту же тему разговор с женою.
— Пора бы нам, княгинюшка, и о Варином замужестве подумать, — говорил он жене. — Ей уже двадцать минуло, чего доброго, в девках засидится.
— Легко сказать, батюшка князь, подумать! Не мало я думала, да где женихов взять? Нет у нас с тобой того, что женихи любят… Денег нет, вот что!..
— Денег? Да Варя сама дороже денег! Посмотри, какая она у нас красавица.
— Минули те времена, когда красотой прельщали, а теперь красота красотой, а деньги деньгами, о… ох… — вздохнула княгиня.
— Ну, старуха, не вздыхай, авось и без денег дочку пристроим. У нас нет денег, зато есть связи, у жениха нет связей, зато есть деньги. Одно к одному и выйдет дело.
— Ты это про кого? — спросила княгиня. — Про Вольского? Да дал бы Бог, чтобы поправился, выздоровел… Чего лучше — молод, богат и Варя его любит, ну и с помощью родных в люди его выведем…
— Вольский? Не туда попала княгинюшка, я Варе жениха отыскал получше Вольского. Что Вольский? Хороший мальчик, и больше ничего. Правда, он богат А тот, кого я отыскал, не только богат, но и в чинах… Генерал, георгиевский кавалер, ну угадай кто?
— И в толк не возьму.
— Александр Васильевич Суворов. Сын Василия Ивановича.
— Суворов! — удивилась княгиня. — Побойся Бога, Иван, какая же он пара Варе! Ведь он уж старик, ему пятьдесят лет…
— Неправда, всего только сорок три года, для мужчины это не старость.
— Он урод.
— Э, матушка, ты забыла нашу умную поговорку: «Не воду с лица пить». Зато добрый, умный человек, богат, на хорошем счету у царицы, и с нашей помощью далеко пойдет…
— Я против этого ничего не говорю, да понравится ли он Варе? Ведь знаешь, что она Вольского любит.
— Да любит ли Вольский ее, ты спрашивала у него об этом?.. Ну так что же рассуждать, а девичья любовь да девичьи слезы все равно что снег. Солнышко пригрело — и растает.
— Как знаешь, — отвечала княгиня, — поговори с Варей, да вот и она.
В комнату вошла розовая, сияющая княжна Варвара. На ее жизнерадостном лице и следов не замечалось ее летней болезни. Она только что возвратилась от своей подруги Анны Петровны Забугиной и пришла поделиться к матери новостями.
— Я тебе расскажу новость, дочурка, — встретил дочь старик-князь, целуя молодую девушку в лоб.
— Я вам расскажу их несколько, — отвечала, улыбаясь, княжна. — Во-первых, Евгений Вольский совершенно выздоровел и с Аркадием Ребоком едет в Москву. Оба они георгиевские кавалеры, Ребок полковник, Вольский капитан… Анюта и Зина в восторге… На Рождество будем танцевать на Анютиной свадьбе, а как бы мне хотелось потанцевать и на другой… Зина так любит своего кузена Евгения, хотя и не сознается в этом, так любит… Как бы мне хотелось их поженить…
Князь многозначительно с улыбкой посмотрел на жену.
— Зачем же дело стало, Варюша? Хотелось бы, ну и поженим. А Вольский? Любит он Зину?
Молодая девушка задумалась.
— Вот этого я не знаю… Да как можно Зину не любить! Наверно, любит, только так же, как и Зина, боится в том признаться… ведь они близкие родные — двоюродные.
— Если только за этим дело стало, так не беда. У преосвященного я выхлопочу это разрешение, только любили бы друг друга. А вот и моя новость… в Москву едет Суворов… Александр Васильевич Суворов, ты ведь его видела?
— Суворов, герой Туртукая? Ах, как я рада, я очень рада!
— Ты рада, дорогая Варюша? — спросила мать.
— Очень рада, мамочка. Он герой, он совсем не похож на других людей. Мне очень хочется с ним познакомиться.
Князь опять многозначительно посмотрел на жену.
— Познакомишься и постарайся его оценить, дочурка, — сказал князь, целуя молодую девушку в лоб.
Княжна вопросительно взглянула на отца, но тот уже шел навстречу входившей княгине Анне Васильевне Горчаковой.
Насколько было знойно лето 1773 года, настолько оказалась суровою зима 1774 года. Москвичи давно не помнили таких морозов. Метели и вьюги прекратили всякое сообщение: ни обозы, ни одиночные путники не решались отправляться в дальнюю дорогу, выжидая, пока поутихнут вьюги, поспадут морозы. Январь в особенности донимал своею суровостью. Только очевидная крайность дела, не терпящие отлагательств, могли побудить двух путников пуститься в дорогу в такую стужу. На протяжении многих верст им не попадалась навстречу ни одна кибитка, ни один пешеход, но они, по-видимому, не замечали безлюдья. Оба были так поглощены своими мыслями, что им было не до окружающего.
— Много еще до Москвы осталось? — спрашивал ямщика тот, что помоложе.
— Теперь, барин, мы почитан что уже в Москве, вот-вот и Иван Великий покажется, — отвечал бородатый ямщик.
— Слава Богу, — воскликнул молодой человек — Что с тобою, Аркадий, — обратился он к своему товарищу, — ты-то что невесел? Едешь к невесте, а физиономия не жениха.
— Устал, Евгений, — отвечал Вольскому Ребок. — Я рад не менее твоего.
— Однако у тебя что-то на душе неладное.
— Ничего неладного, голубчик. Я просто размышлял, как бы оставить службу и, женившись, заняться хозяйством, да беда в том, что война еще не окончилась, а оставлять армию во время войны нельзя; конца же ей не предвидится. Вот это-то и отравляет мое счастье.
— Ты предвосхитил мои мысли, — говорил ему Вольский. — Я и сам подумывал о том, чтобы оставить военную службу, жениться на Варе и поселиться в деревне. Наши имения по соседству… то-то зажили бы мы с тобой в удовольствие… Я прежде стремился на службу, на войну, но война же меня и излечила от иллюзий. Не потому, чтобы она нагнала на меня страх, ты меня знаешь и знаешь, что мне смерть не страшна, когда я борюсь за правду, за право, но сама она ничто иное как бесправие, основанное на праве сильного, а что такое это право — ты сам хорошо знаешь. Нет, война зло, а злу я служить не хочу. Я охотно понесу свою голову под пули, когда отечеству будет грозить опасность, но нести ее для химерической славы — нет. По-моему, воинская слава — для славы, — страшное преступление перед нравственностью. И я теперь не могу простить себе того, что в армию меня толкала не мысль об освобождении славян, а мысль об отличиях, о славе. А между тем, сколько дела у себя дома… Нет, в армию я больше не вернусь. Там и без меня офицеров немало, а помещиков, которые не смотрели бы на крестьян как на рабов, которые заботились бы о них, как о детях, нет, или очень мало..» Поселюсь в деревне и постараюсь быть для крестьян тем, чем должен быть дворянин… Да что же ты молчишь, Аркадий? — прервал Вольский свои мечты, — ты, право, не в духе.
— Устал, голубчик. Шутка ли, в мороз и вьюгу проскакать без передышки тысячи верст.
Ребок говорил неправду. Он не устал; в Москву он рвался не менее Вольского, не менее его предвкушал радость свидания с невестой, с родными, точно так же, как и Вольский, строил он планы своей будущей жизни, но его пугали готовящиеся в Москве события. Из писем невесты он знал, что княжна Прозоровская сосватана за Суворова, но Вольскому до сих пор об этом он ничего не говорил. Сперва молодой офицер был болен, всяких волнений следовало избегать, затем он поправился, но все же был слаб, и Ребок каждый день откладывал сообщение печальных известий. Решил, наконец, подготовить Вольского в дороге, но вот теперь они подъезжают уже к Москве, а он не знает, как приступить к делу…
Пробовал начать несколько раз и в конце концов решил оставить до Москвы.
— А что, Евгений, согласилась ли бы княжна Варвара уехать в деревню? — спросил он. — Ты смотришь на это дело так, а она, быть может, иначе. Не забывай, что ты и она — две противоположности: у вас и вкусы и характеры разные…
— Тем лучше, жизнь не будет однообразна. Нет ничего хуже, если жена представляет собою точную копию мужа или муж — копию жены. Такое супружество сейчас же наскучит У нас же не то: подчас заспорим, быть может, и поссоримся, зато примирение будет сладко.
— У вас, ты говоришь, у вас… Значит, ты объяснился с княжной.
Вольский вздохнул.
— В том-то и дело, что нет. Я только мечтал… А что, если мечты мечтами и останутся… Противный ты, Аркадий, своей хандрой и на меня нагнал раздумье… А что, если в самом деле я ошибаюсь и Варя меня не любит?.. Ты как думаешь, Аркадий?
— Не знаю, голубчик.
— Ах, как бы я хотел быть на твоем месте!
Ребок рассмеялся.
— То есть как это: женихом Ани?
— Да нет, не то… А вот и Москва-матушка!
Замелькали занесенные снегом домишки, кибитка въезжала в пригород. Путники сняли шапки и набожно перекрестились. Лошади, почуяв близость отдыха, ускорили бег, и тройка неслась по ухабам и выбоинам, то и дело заставляя подпрыгивать седоков.
— Ну теперь приходится молчать, — сказал Вольский, — а то, чего доброго, язык откусишь.
Тройка все мчится и мчится, но как ни быстро мчат молодых людей почтовые лошади, мысли их далеко обгоняют конский бег и рисуют им разные картины.
Путники давно уже миновали предместье, и московские дома один за другим мелькают перед кибиткой. Вольский у каждой церкви снимает шапку и крестится. Но вот у одной из церквей толпится народ, больше салопницы и простолюдины. Храм блещет огнями.
— Стой! — крикнул Вольский ямщику. — Аркадий, зайдем в церковь помолимся. Да, никак, это свадьба… Счастливая примета.
У Ребока при слове свадьба упало сердце. Он был не согласен с кузеном насчет приметы, но не спорил и молча вышел из кибитки.
— Кто, бабушка, женится? — обратился Вольский к первой попавшейся навстречу старушке.
— Генерал, батюшка, генерал.
— Как его фамилия?
— А Бог его знает, батюшка, говорят, очень заслуженный, только с виду неказист, сущая обезьяна.
— Суворовым, говорят, прозывается, — вмешалась в разговор другая салопница.
— Суворов? На ком же он женится?
— Не знаем, батюшка, говорят, на княжне какой-то, на красавице… Бедненькая она, бедненькая.
У Ребока сразу кровь прилила к голове.
— Едем, Евгений. Неудобно нам в таких костюмах незваными, непрошеными являться на свадьбу к начальству.
— Нет, подождем, подождем здесь на паперти… подождем невесты… Аркадий, мне жутко… и молодой человек схватил кузена за руку… Знаешь, когда я был ранен, мне снился сон, нет, не сон, мне мерещилось в бреду, что Суворов отнимает у меня Варю.
— Невеста, невеста, — раздалось со всех сторон.
К паперти подъезжала роскошная карета. Ребок схватил Вольского под руку со словами: «Едем, Евгений, едем», но было уже поздно. Карета остановилась, и нарядная невеста выходила уже на паперть. Крик отчаяния вырвался из груди Вольского, Ребок силою увлек своего кузена; но княжна Варвара — это была она — заметила и узнала Евгения, и его болезненный крик отозвался у нее в сердце. Бледная, но твердою поступью вошла она в церковь и приблизилась к аналою.
Она мельком взглянула на своего жениха и потупила глаза. Суворов казался ей теперь не таким, каким она, наперекор очевидности, создала его в своем воображении. Какой ничтожной, жалкой смотрелась его маленькая невзрачная фигурка по сравнению со статным красивым Вольским… В душе молодой девушки вновь поднялись прежние сомнения. «Я ошибалась, — думала она, — я люблю Евгения, я разбила жизнь и себе и ему…» Но рассуждать было некогда, через несколько минут она должна была сделаться женою другого человека… и чувство злобы, жгучей ненависти впервые зашевелилось в ее душе к этому другому человеку. А он, этот другой человек, стоял рядом с ней и горячо молился. Вознося к небу молитвы о благословении его брачного союза, несчастный жених и не подозревал того, что свое семейное счастье он строит на зыбкой почве и что этому счастью уже теперь грозит опасность.
То же самое толковали и в публике, и каждый обосновывал свое предсказание по-своему. На салопниц произвела впечатление встреча невесты с Вольским, ее испуг; на гостей разница в летах жениха и невесты; на людей, близко знавших обоих, — различие в характерах, взглядах и привычках. Но каковы бы ни были молитвы, а всеобщее мнение было таково, что «не бывать здесь счастью».
Но вот обряд венчания окончен. Гости поздравляют молодых, молодая принимает поздравления безучастно. Пред глазами у нее туман, в котором неясными очертаниями мелькают родные, знакомые, подруги. Только исхудалое, бледное, страдальческое лицо Вольского ясно стоит у нее перед глазами, его болезненный, полный отчаяния крик отзывается у нее в сердце, а в голове неотвязчиво мелькает безнадежно: «Все кончено, все…»
Александр Васильевич Суворов, не привыкший долго раздумывать на войне, точно так же поступал и в жизни.
Раз он пришел к заключению о необходимости жениться, чтобы успокоить старика отца, он поступил, как и поступал всегда, быстро, без особенных приготовлений. В Москву прибыл он в конце ноября, а в декабре, по указанию отца, он сделал предложение княжне Варваре Ивановне Прозоровской. Отец настаивал, торопил сына с женитьбой, и тот не отказывался. Правда, женясь, он не руководствовался доводами отца. После неудачной любви к графине Бодени для него было все равно, на ком бы ни жениться, лишь бы девушка была хорошая, богобоязненная. Он не мог обещать ей горячей, пылкой любви, но не всегда такая любовь служит прочным фундаментом для семейного счастья, нужно еще и нечто другое, а это другое у Суворова было, и он в себе не сомневался. Он знал, что будет верен жене, что окружит ее уважением и будет таким мужем, каким быть Священное писание повелевает. Да и от жены большого не требовал Княжна Варвара по внешности отвечала требуемым им условиям, и он долго не задумывался.
Предложение Александра Васильевича было принято без колебаний не только родителями невесты, но и самой княжной Варварой. Ореол славы, которым молва успела уже окружить имя Суворова, красил в глазах молодой девушки внешнюю неприглядность жениха, ее пылкое воображение нарисовало совсем иной портрет Суворова, который закрывал собою Суворова живого, и только в церкви, под венцом, после того как она увидела Вольского, мираж исчез, и пред нею предстал настоящий, живой Суворов.
Опытный воин в делах житейских оказался младенцем и перемену в своей жене объяснял себе новизной для молодой женщины ее положения, ее холодность — девичьей стыдливостью. То, что на первых порах женитьбы бросалось в глаза его сестре Анне Васильевне Горчаковой и близким знакомым, ускользало от внимания самого Суворова.
Поселившись с молодой женой в доме своего отца, он был принужден отказаться от некоторых своих привычек Уступки начались с вопроса о часе обеда. Суворов привык обедать в 8 часов утра, но в это время Варвара Ивановна почивала в постели, и обеденное время пришлось перенести на 2 часа. Муж не привык к роскоши обстановки, и таким, каким мы видели его в Ольтенице и Гирсово, он был везде: спал на сене, довольствовался столом и несколькими стульями; таков в этом отношении, хотя и по другим причинам, был и его отец, и большой московский дом Суворовых походил на казарму. Молодая женщина, привыкшая к роскоши, не могла мириться с такою обстановкой, и целая армия столяров и обойщиков наводнила квартиру, занимаемую молодыми. Старик Суворов охал, видя, как деньги уходят сотнями и тысячами, но скрепя сердце молчал, тем более что он заранее был готов к расходам. Сын же, расплачиваясь за затеи жены, денег не жалел и только удивлялся, к чему все это. Он, не признававший даже обыкновенного комфорта, совершенно не понимал, к чему вся заводимая у них в доме роскошь. Но этого хотела жена, и он не перечил. Правда, трудно было ему отказаться от некоторых привычек, С грустью расстался он с сеном, на котором привык спать, с неохотой заменил он крепостного повара Мишку французом, но жене не возражал, помня советы своего друга Бороздина: «Подчас ты ей уступай, а в другом случае и она тебе уступит».
И Суворов в ожидании уступок со стороны жены уступал ей во всем. Но вот медовый месяц на исходе, а он все уступает и уступает и порой удивляется сам себе. «Я да как будто бы и не я», — думает он про себя.
И в самом деле, он значительно изменил свой строй жизни и даже стал как будто меньше чудачить и школьничать. И здесь оказалось влияние жены. Многие выходки мужа ей не нравились, она неоднократно давала понять, что странности его ее коробят, и, наконец, когда он однажды закричал в обществе петухом, она решилась с ним объясниться.
Варвара Ивановна заметила мужу, что каждый волен поступать по-своему, но что у каждого есть свои обязанности по отношению к обществу, в котором он вращается.
— Если вы, Александр Васильевич, не признаете этих обязанностей к свету, то из уважения ко мне удержались бы от таких выходок, которые роняют меня, как вашу жену, в глазах общества. Да и выходки эти вам и не к лицу, и не по чину. Притом они вам теперь и не нужны, вас теперь знают и будут ценить по заслугам, а не по чудачествам, которые только могут вам вредить и ронять в глазах людей.
Суворов не возражал, он сознавал справедливость упрека и стал сдержаннее. Впрочем, ненадолго. Сила привычки брала свое, и спустя несколько дней после реплики Варвары Ивановны он снова выкинул фортель, поведший к более резким объяснениям.
Приехали они с визитом к графине Растопчиной, у которой собралось больше общество. Варвара Ивановна прекрасно знала, что всеобщее внимание будет устремлено на нее и на ее мужа, она знала, что ее замужество многими осуждается, что выход замуж за немолодого юродивого генерала объясняют материальными соображениями, и эта мысль ее мучила. Она боялась, чтобы муж не выкинул какой-нибудь штуки на потеху недоброжелателей. Опасения ее были не напрасны. Едва они успели войти в гостиную, как Суворов, оставив жену, направился к хозяйке дома и перепрыгнул стоявший по дороге стул.
Улыбка скользнула на губах присутствовавших и сильно задела Варвару Ивановну.
— Не удивляйтесь, дорогая графиня, выходкам мужа, — сказала она, обращаясь к хозяйке дома. — У каждого есть своя слабость, у моего мужа — своя: он всюду и во всем желает перещеголять окружающих: на поле сражения — товарищей храбростью, а в гостиной — светских людей эксцентричностью выходок…
— Я благодарен Варваре Ивановне за ее желание оправдать мой поступок, — отвечал Александр Васильевич, обращаясь не то к жене, не то к хозяйке дома, — но она забывает, что Суворов не нуждается ни в чьих оправданиях, ни в чьей защите…
По-видимому, готовился скандал, но хозяйка дома со свойственным ей тактом переменила тему разговора, сводя его на политические события.
Суворов стал неузнаваем. Он говорил много, и говорил с энергией. Его образная речь сразу завоевала симпатии общества. Все забыли чудака и с напряженным вниманием слушали образованного генерала. Не успокоилась только Варвара Ивановна. Она не могла забыть выходки мужа и нанесенного ей им оскорбления.
— Вы, кажется, ни во что не ставите не только мои просьбы, но и меня самое, — говорила она мужу по возвращении домой.
— Всему, матушка, есть мера, — отвечал ей раздраженно Суворов. — Вы слишком требовательны и строги, вы забываете, что и у вас есть свои странности, которые, на мой взгляд, быть может, нестерпимы, однако я терплю и вам ничего не говорю.
— Вы терпите? Я и не знала, что заставляла вас терпеть. В чем же, скажите, пожалуйста?
— Да хотя бы во всем этом! — и Суворов обвел глазами гостиную.
— В чем же? — недоумевала Варвара Ивановна.
— Да во всем том, что вы видите — в роскоши… все это стоит больших денег, а на что это? Лишнее, без этого можно было бы обходиться, а деньги употребить с большею пользой.
Варвара Ивановна смотрела на мужа с удивлением.
— Не хотите ли, чтобы я жила в казармах?
— От казарм до дворцовой роскоши — дистанция большая… А ваш гардероб? Что ни день, то новое платье… Разве это не странность? Только вредная странность. От моих странностей никому нет убытка, а ваши странности, матушка, стоят денег, да каких? Тех, что мужик потом и кровью добывает, чтобы внести оброк.
Варвара Ивановна не выдержала и разрыдалась.
Муж остановился сперва в недоумении, а потом бросился перед женою на колени.
— Варвара Ивановна, дорогая моя, милая жена, прости меня, сгоряча все это, не от сердца, — умолял он жену.
Примирение состоялось, но на горизонте супружеской жизни показалось уже облачко.
Глава XXIII
Опасения Ребока не оправдались. Неожиданность встречи с любимой девушкой в то время, как она входила в церковь невестой другого, сильно потрясла Вольского, но он выдержал это потрясение, и к тому времени, когда почтовая тройка доставила молодых людей к дому матери Евгения, он успел уже справиться с постигшим его горем и покорно подчинился судьбе.
— Вот оно, предчувствие, — говорил он по дороге Ребоку. — Помнишь, мне почему-то всегда казалось, что моя судьба связана с судьбою Суворова и что он принесет мне несчастье. Предчувствие не обмануло.
Ребок молчал. Он давно уже вспоминал о предчувствиях Вольского, еще в то время — как получил в Бухаресте известие о готовящейся женитьбе Суворова. Утешать кузена он и не пытался.
Всю дорогу Вольский был мрачен и только вздыхал. Родные ожидали прибытия его из армии через несколько дней, и потому ни сестры, ни матери он не застал дома, они были на свадьбе у княжны Прозоровской.
Старая ключница от радости потеряла голову, увидя молодого барина, но все-таки догадалась послать уведомить барыню и барышню, что молодые господа вернулись с войны целы и невредимы.
У Ребока родителей в Москве не было. Невеста, он знал, тоже на свадьбе, поэтому он решил остановиться в доме тетки, к тому же не хотел оставлять кузена одного в угнетенном состоянии. Ждать им долго не пришлось. Едва Анна Борисовна Вольская узнала о возвращении сына, как сейчас же с дочерью собралась домой, с нею отправились также Зина с матерью и Серафима Ивановна Забугина с дочерью Анной Петровной, невестой Ребока.
Радость свидания с родными смягчила горечь обманутой любви. Вольский крепился, и Ребок не узнавал кузена, а Зина заметила, что известие о выходе замуж княжны Варвары не потрясло молодого человека. Но молодая девушка ошибалась.
Не будем вдаваться в описание встречи Евгения с родными, такие встречи трудно описывать. Молодым человеком завладели все сразу. Сестра и Зина проявляли к нему особенную нежность, что сильно растрогало Евгения. Восторгам Анны Петровны не было конца, и семья под тихое урчание самовара мирно беседовала далеко за полночь. Молодые люди рассказывали о подробностях своей боевой жизни, о своих надеждах и планах на будущее. Решение их оставить военную службу было с радостью принято всеми родными.
О княжне Варваре никто не вспоминал, старался забыть о ней и Вольский, но напрасно: образ ее неотступно стоял у него перед глазами и терзал душу.
В эту ночь он долго не мог сомкнуть глаз и много передумал. Неукротимая злоба кипела в нем к Суворову, казнил он мысленно и изменницу. Чем больше думал он о своем несчастье, тем больше начал сознавать, что в этом несчастье никто не виноват. Справедливый и беспристрастный, Вольский не мог не признать, что обвинения, предъявляемые им и к княжне Варваре и к Суворову, неосновательны. Княжна не говорила ему о своей любви, не обещала ему ничего, не могла же она отвечать на любовь всякого, кому она нравилась. Положим, думал Вольский, поведение ее с ним было таково, что давало некоторую надежду, но так ли он истолковывал это поведение, не было ли то, что он принимал за застенчивую любовь молодой девушки обыкновенным чувством дружбы, симпатией, участием к молодому человеку, отправляющемуся на войну?
Но если он имел поводы, хотя и ошибочные, обвинять княжну Варвару, то для обвинения Суворова у него не было никаких оснований.
Придя к таким выводам, Вольский немного успокоился, и чувство злобы и негодования уступили место тихой грусти.
На другой день он проснулся совершенно спокойным и сам удивился этому. Впрочем, решил он, это спокойствие ненормальное, и, припоминая свои недавние приключения боевой жизни, отмечал, что состояние такого странного спокойствия находило на него обыкновенно в критические минуты, когда другой на его месте потерял бы голову. Это спокойствие отчаяния, думалось ему. Но Вольский ошибался. Он был слишком юн и первое увлечение принял за любовь. Что это была не та любовь, в которой, обманувшись, люди теряют голову, говорило уже то, что он мог хладнокровно рассуждать и оправдывать человека, разбившего его счастье. Будь Вольский одинок, не имей родных, не встреть такого сердечного и задушевного приема, который его ожидал в Москве, он, быть может, глубже чувствовал бы свое горе, а теперь он мог с ним сжиться, пока судьба не послала ему случая, окончательно примирившего его с обстоятельствами и не излечившего его от любви к молодой жене Суворова.
Прошло несколько дней после приезда Вольского в Москву, и за это время он нигде не был, кроме близких родных. Он должен был представиться Суворову как своему непосредственному начальнику, но боязнь встречи с молодой генеральшей все отодвигала и отодвигала его визит к Суворовым. Наконец, откладывать дальше было нельзя, и Ребок, представлявшийся Суворову несколько дней тому назад, торопил теперь Евгения.
— Нельзя же все отговариваться болезнью, не будешь же сидеть все дома, нужно нанести и другие визиты, ведь Александр Васильевич и Василий Иванович Суворовы знают о твоем пребывании в Москве и ждут, когда ты к ним явишься.
Делать было нечего, и Вольский, надев парадный мундир, отправился к генералу, раздумывая по дороге, как он встретится с Варварой Ивановной. Но, по счастью, он не застал ее дома.
Суворов встретил Вольского сердечно, как сына. Обнял, расцеловал его и сейчас же повел к отцу.
— Я пришел благодарить вас, батюшка, вот за этого молодца, — указал он на Вольского и поцеловал его в лоб. — Прекрасного офицера рекомендовали мне, и не будь я Суворов, если через два года он не будет генералом.
Василий Иванович тоже обласкал молодого человека и просил не забывать старика. Вольский благодарил и поздравил Александра Васильевича с женитьбой.
— Да, брат, женился — переменился. Обедаю теперь не в восемь, а в два часа. Милости просим к обеду. Приходи, и жена дома будет. Оказывается, вы с ней старинные знакомые. Тем лучше.
Перспектива близкой встречи с Варварой Ивановной не радовала Вольского, и он, поблагодарив Суворова за приглашение, извинился, что не может им воспользоваться, так как в этот день обручение кузена, и он обедает у матери его невесты.
— Молодец Ребок, берет пример с начальства, да и тебе не мешает последовать его примеру. Подожди, и тебе невесту отыщем.
С облегчением вздохнул Вольский, когда по выходе из дома Суворова он садился в сани, и тут же решил бывать у Суворова только в особенно необходимых случаях.
Но как ни избегал он встречи с Варварой Ивановной, судьба все-таки свела их в скором времени. У Растопчиных был бал; Вольский поехал на него с матерью, сестрой, кузиной и теткой.
На балу были и Суворовы. Здесь избегнуть встречи с Варварой Ивановной Вольский не мог, да и не хотел. «Нужно же когда-нибудь встретиться», — думал он и решил быть с нею как можно более любезным и внимательным.
Суворов, завидя издали своего любимца, сам пошел к нему навстречу.
— Существует, говорят, предание, — сказал он молодому капитану, — что когда гора не захотела прийти к Магомету, он сам к ней пришел. Ты ко мне не идешь, и я сам нахожу тебя. Впрочем, ты чувствуешь себя предо мною виноватым и потому не кажешь глаз.
Вольский удивленно посмотрел на генерала.
— Слышал я, что ты службу собираешься бросить… Знаешь, что за это не похвалю… и верно, хвалить не буду, но не буду и бранить, потому что уверен, ты передумаешь.
— Это мое твердое решение, ваше превосходительство.
— Вздор.
В это время они подошли к Варваре Ивановне.
— Хорош твой старый знакомый, Варвара Ивановна, — обратился Суворов к жене, — глаз к нам не кажет, да еще службу собирается бросить. Пожури его хорошенько. Журить ты умеешь. Я это, брат, на себе испытал, — закончил он, обращаясь к Вольскому.
Молодая женщина покраснела и чувствовала себя неловко. Вольский постарался вывести ее из этого положения.
— Я очень счастлив, — сказал он, целуя ее руку, — встретиться с ее превосходительством и крайне сожалею, что за это время не мог представиться, но на это были причины.
— Видно; причины эти были важного свойства, если помешали вам посетить старых друзей, Евгений Александрович. Видите ли, я не забыла вашего имени, а вы забыли мое… На это, вероятно, были тоже важные причины? — спросила она Вольского.
Он укоризненно посмотрел на нее, и молодая женщина, не выдержав его взгляда, потупила глаза.
— Вашего имени я не забыл, Варвара Ивановна, не бывал же у вас, несмотря на любезные приглашения вашего супруга, потому, что не совсем оправился еще от ран, и принужден частенько оставаться дома, так и потому, что знаю, новобрачным первое время не до гостей. Но если вы позовете, то я успею еще надоесть вам своими посещениями.
Варвара Ивановна взглянула на него сияющими глазами.
— Если вы говорите это искренно, то я рада, что наши дружеские отношения снова возобновятся.
— Разве вы их считали прервавшимися? — спросил Вольский.
Молодая женщина покраснела.
— Да, мне так казалось, — отвечала она, запинаясь и следя глазами за разговаривавшим с хозяйкой дома мужем.
— В таком случае я очень сожалею, если невольно дал к тому повод.
Варвара Ивановна пристально взглянула на Вольского и отвечала с горечью в голосе.
— Вы не искренни, Евгений Александрович, прежде вы не были таким… Впрочем, прежде и я была иною, — продолжала она со вздохом. — Но прежнего не вернешь. Если я не могу сохранить вашу дружбу, то мне хотелось бы, чтобы вы не совсем плохо обо мне думали…
Вольский в свою очередь смутился. Он не ожидал такого поворота разговора, да и не хотел его.
— Я знаю, — продолжала молодая женщина, — что вы, как и все, осуждаете меня. Осуждение других я встречаю презрением, но ваше… ваше для меня тяжело.
Вольский продолжал молчать. Рана его была слишком свежа, чтобы он мог быть спокойным и находчивым.
— Вы молчите, — продолжала Варвара Ивановна, — значит, я не ошиблась, вы презираете меня…
— Варвара Ивановна!
— Вы вправе презирать. Я заслужила ваше презрение… Вы меня любите или, по крайней мере, любили, я это знаю… Я кокетничала с вами, подавала надежды и вдруг выхожу замуж за уродливого старика.
— Варвара Ивановна, — вскричал, еле сдерживаясь от негодования, Вольский, — вы говорите о своем муже, о человеке, которого боготворит вся армия, на которого возлагает надежды Россия!
— Да, о муже, — с горечью продолжала молодая женщина, — к сожалению, о муже. Что он мне муж — это мне известно без напоминаний…
Положение Вольского становилось все более и более критическим. Что мог он ответить на жалобы молодой женщины? То, что он мог бы сказать, унизило бы ее еще больше. В ее голосе было столько страдания и горечи, что добавлять их больше Вольский не мог, а потому он молчал.
— Вы молчите, — продолжала Варвара Ивановна, — вы не находите для меня ласкового слова… а прежде вы на них не скупились.
— Мне тяжело, — отвечал молодой человек, — я страдаю сам, но что я могу сделать? Прошлого не вернешь… Вот почему я и думал, что самое лучшее — нам не встречаться… На днях я уеду в армию.
— Евгений, Бога ради, не делай этого, не губи себя… если хочешь — я сойду с твоей дороги, ты больше меня не увидишь, но не губи себя, не уезжай в армию… Не презирай меня… Я не с того начала, и ты не понял меня, выслушай меня! Да, я люблю тебя, я это узнала только теперь. Не думай, что я вышла замуж только для того, чтобы завести себе любовника, нет: я мужу буду верна, хоть он и ненавистен мне… Я хотела только объясниться с тобой, чтобы ты не проклинал меня… Я видела тебя на церковной паперти в день моей свадьбы, я слышала крик твоей души, я видела полный отчаяния взгляд твой… и здесь-то я тебя полюбила всеми силами души своей… Может быть, я любила тебя и раньше, но бессознательно, не знаю; но то, что я испытала тогда в церкви — не дай Бог испытать тебе никогда… О, что это за чувство! Сознавать, что сам разбиваешь свое счастье, что сам без удержу стремишься в пропасть, сознавать и все-таки стремиться… да это просто сумасшествие… да, я была сумасшедшей, Евгений, когда приняла предложение Суворова. Родные настаивали, я под впечатлением его побед опоэтизировала его, видела его лишь глазами рассудка, а ты… ты молчал. Я не была уверена, любишь ли ты меня, я согласилась… Прозрела слишком поздно, когда возврат был невозможен. Все, что я хочу — не презирай меня, я и без того страдаю.
Вольский поцеловал у молодой женщины руку.
— Варвара Ивановна, не говорите о презрении. Я далек от этого чувства и молю Бога, чтобы он помог вам нести ваш крест.
Молодая женщина вздохнула. Не такого утешения она ожидала, не то хотела услышать. Но что мог сказать ей Вольский? Он, воплощенное целомудрие, считавший чужую жену неприкосновенной!
Он не мог хорошо даже разобраться в своих чувствах. Он не знал, вызывает ли молодая женщина в нем сочувствие или унизительное сострадание. Одно он только осознавал, и вполне ясно, что это не та милая, дорогая Варя, которую нужно было заслужить ценою жизни, что пред ним обыкновенная, заурядная женщина, и если он не презирал ее, так только потому, что, правдивый сам, он доверчиво отнесся к ее заявлению, что мужу своему она не изменит, но и уважать ее он уже не мог. Недосягаемая для него Варя упала с пьедестала, и он был в положении человека, видевшего хороший сон, проснувшегося и возвратившегося к серенькой будничной жизни.
Он не солгал, говоря Варваре Ивановне, что сам страдает. Да, он страдал, видя своего кумира поверженным, но это страдание было для него спасением. Оно излечивало его от более тяжких мук безнадежной любви…
Варвара Ивановна, по-видимому, поняла то, что творится в душе молодого капитана, и не находила, что сказать, как выйти из неловкого положения, в, которое поставила и себя, и Вольского своим объяснением. В этом им помогла подошедшая хозяйка дома.
— Александр Васильевич приобрел себе громкую известность и за границею, — обратилась она к Варваре Ивановне. — Мой брат вчера возвратился из Петербурга и говорит, что французский посол на придворном балу с восторгом говорил о подвигах Александра Васильевича. В это время курьер привез известие, что с Пугачевым справиться не могут и что силы его очень велики. Государыня была опечалена этим известием, а французский посол заметил, что Пугачев свирепствует так потому, что в Поволжье генерала Суворова нет. Если только ее величеству угодно будет послать туда столь прославившего победами русское оружие генерала — пугачевские скопища в неделю рассеются как дым и сам Пугачев будет в руках правительства.
— Знаете ли, что государыня ответила на это? Она сказала: «Вы правы, я об этом подумаю».
— От души вас поздравляю, дорогая Варвара Ивановна, — продолжала хозяйка дома. — Такая оценка иностранца и императрицы очень лестна, и к тому же Поволжье — не Турция, вам не придется надолго расстаться с мужем, вы можете поехать с ним.
— А вы, Евгений Александрович, намерены возвратиться в действующую армию? — обратилась она к Вольскому.
— Я еще не решил. Военную службу я оставлю, но так как оставить ее во время войны неудобно, то, быть может, буду просить перевода в Поволжье. — Вольский перевел взгляд с хозяйки дома. — В этом отношении я рассчитываю на поддержку вашего батюшки, Варвара Ивановна, князя Ивана Андреевича.
— Можете рассчитывать и на другую поддержку, — любезно отвечал за дочь подошедший в это время старый князь Прозоровский.
Вольский горячо поблагодарил князя и посмотрел на него удивленными глазами.
— Полно прикидываться не понимающим, — смеялся князь, обнимая Вольского за талию. — Со мною, старым другом твоего отца, нечего секретничать, — продолжал он, отводя молодого человека в сторону. — Да и секреты запоздалые, мне Варя уже давно выдала…
— Ей-Богу, я ничего не понимаю.
— Ладно, это дело не такое трудное, ведь вы с Зиночкой троюродные, ну а это такое родство, что преосвященный разрешит.
Вольский понял намеки князя и покраснел.
— Ну что, видишь, я все знаю. Говорю тебе, что помогу, а теперь ступай и успокой кузину, — закончил князь, подводя молодого человека к Зиночке.
— И вы, дорогая Зинаида Ивановна, можете рассчитывать на мое содействие.
Зиночка в свою очередь вопросительно посмотрела на удалявшегося уже князя.
— В чем дело, какое он обещает содействие, Евгений?
— Представь себе, Зиночка, князю пришла мысль нас поженить.
Молодая девушка вспыхнула и опустила глаза.
Вольский почувствовал себя неловко.
— Он мне уже несколько раз намекал об этом, — отвечала Зинаида Ивановна, улыбаясь. — Выдал дочь замуж — и вошел в роль свата, ему бы хотелось на радостях всю Москву переженить.
— Если бы он сватал всех, как свою дочь — радости было бы мало. Не думаю, чтобы Варвара Ивановна была счастлива.
Вольский говорил спокойно, и это спокойствие, по-видимому, радовало молодую девушку. Она незаметно переменила тему разговора, свела его на новые иностранные журналы, книги. Говорила о событиях в Европе, проводя параллель между западноевропейской жизнью и русской, коснулась и пугачевского бунта.
— Его называют карой Божией, — продолжала с увлечением молодая девушка, — беда только в том, что никто не задается вопросом: за что нас постигла эта кара?
Вольский слушал кузину и удивлялся. Такой он видел ее впервые. Неужели же он не знал ее до сих пор или она сделалась такою в его отсутствие? Чем больше он ее слушал, тем больше находил в ней изменений. Он видел перед собой уже не девочку, какой считал всегда свою дорогую кузиночку, а взрослую девушку, — красивую, изящную, умную, образованную, не похожую на московских барышень. Вот они глазки кавалерам строят, а Зиночка возмущается тем, что общество не задается вопросом, почему явилась пугачевщина.
— Ну, а ты как смотришь на бунт, Зиночка?
— Так, как, по-моему, должно смотреть. Как на протест против насилия, бесчеловечности, бесправия. Правда, протест в грубой, жестокой форме, но нужно же принять во внимание и то, кем он выражается и что побудило к такому жестокому протесту… Ты думаешь, что Пугачеву верят, считают его царем? Никогда, наш мужик вовсе не глуп и царя от разбойника отличить сумеет, а идут к Пугачеву потому, что он обещал им свободу, потому что он обещал им избавление от помещиков. Я долее твоего жила в деревне, Евгений, и насмотрелась на многое. Правда, попадаются и добрые помещики, но попадаются и тираны, тираны бессмысленные, ужасные… наш мужик терпелив, и нужно ему вынести много страданий, чтобы он поднялся… Рассуди сам, сытый человек есть не станет, ну, а бунтовать тот, кому хорошо живется, будет? Конечно, нет. Будь мы иные, смотри на мужика иными глазами, верь мне, не было бы Божьей кары. Помещикам нужно быть не рабовладельцами, а отцами своих крестьян, и тогда вся Россия заживет спокойною, счастливою жизнью, как большая семья… Только настанет ли такое время? — со вздохом закончила молодая девушка.
— Из какой книги ты это вычитала, Зиночка? — не без иронии спросила подошедшая в это время Варвара Ивановна.
Вольский недружелюбно взглянул на молодую женщину. Взгляд его не ускользнул от кузины.
— Из той, Варя, из которой и ты можешь вычитать — из книги жизни, которая для всех открыта.
— Но которую, к сожалению, не все так правильно понимают, как ты, Зиночка, — заметил Вольский.
В разговор включились многие, вскоре к молодым людям присоединилось еще несколько гостей. Один кавалер пригласил Зиночку на контрданс; в Вольском шевельнулось какое-то непонятное для него, нехорошее чувство к молодому человеку, увлекшему от него кузину…
С этого вечера Вольский все чаще и чаще стал сравнивать Зиночку с ее подругами и все больше убеждался, что она на них не похожа.
— Да где же раньше были у меня глаза? — задавал он себе вопрос. — Я ставил на недосягаемый пьедестал обыкновенную женщину, ничем не выделяющуюся над общим уровнем, и не замечал Зину…
Время шло быстро. Суворов уехал уже в армию, Вольский оправился совершенно, отпраздновали свадьбу Ребока и Анны Петровны, а молодой капитан и не помышлял о возвращении в армию.
Жизнь повел он в Москве тихую, в обществе бывал мало, и все свободное время он проводил с сестрой и Зиной. С каждым днем он находил в кузине новые достоинства, которых не замечал раньше.
С Варварой Ивановной он встречался редко и неохотно. Не потому, чтобы в ее присутствии он чувствовал себя неловко, а потому, что замечал враждебное отношение ее к кузине, которая с каждым днем становилась для него дороже и дороже.
Наступила и весна. Мать Зины уехала в свою поволжскую деревню и, вскоре захворав, вызвала и дочь. Отъезд Зины для Вольского был неожидан, и здесь он впервые понял, какие чувства питал к кузине, и испугался… Князь Иван пришел к нему на память… «Он поможет», — утешал себя молодой человек.
Глава XXIV
После описанных нами событий прошло полгода. Вольский в армию не возвратился, домашние дела его задержали в Москве. Ребок женился, но вскоре принужден был отправиться за Дунай вслед за Суворовым, уехавшим через месяц после своей свадьбы. Кузина Евгения, Зинаида Ивановна, уехав с матерью в Саратовскую деревню к больной тетке, не возвращалась; вскоре к ним отправились мать и сестра молодого офицера. Он оставался в Москве один в ожидании, пока окончится тяжба по имению с тем, чтобы отправиться затем в Поволжье в отряд Михельсона, действовавшего против Пугачева. В Москве Вольский не только скучал, но чувствовал себя, как на горячих угольях: самозванец приобретал все больше и больше сообщников, разграбил Казань и, перейдя на правый берег Волги, направлялся к югу, оставляя на пути своем трупы, пепел и развалины. Вольский дрожал за участь близких ему людей, бомбардировал письмами, прося возвратиться из деревни, но получал успокоительные ответы. Сестра и Зина писали ему, что они в полной безопасности, что Пугачев далеко, да если бы и подошел к Саратову, так опасаться им нечего: крестьяне любят своих господ, преданы им и ни за что не выдадут.
Уверенность родных мало его успокаивала, тем более что и Москва не на шутку начала побаиваться нашествия самозванца и его скопищ. Императрица потребовала от Румянцева, чтобы он отпустил Суворова, произведенного уже в генерал-поручики, но Румянцев настаивал на том, что Суворов необходим в армии, и удерживал его на Дунае. И он был прав: Суворов летом одержал блистательную победу над турками у села Козлуджи, и как ни стоила дорого русским войскам эта победа — Суворов сам чуть не попал в плен, — она окончательно сломила уверенность турок и повела к Кючук-Кайнарджийскому миру. Румянцеву приказано было немедленно отпустить Суворова, и тот срочно отправился в Москву.
Повидавшись с женою и отцом, он на другой же день в одном кафтане, без багажа, на перекладных отправился на Волгу.
Удивленная такой быстротой, императрица писала Суворову: «Вы приехали к графу Панину 14 августа так налегке, что кроме вашего усердия к службе иного экипажа при себе не имели, и тотчас же отправились паки на поражение врага».
Поблагодарив его за такое рвение и быстроту, государыня пожаловала ему две тысячи червонцев на обзаведение экипажем.
Произошли за это время перемены в жизни и других действующих лиц нашего романа.
Людовик XV умер, на престол вступил Людовик XVI, и герцог д’Эгильон пал, на смену ему вновь явился из изгнания герцог Шуазель.
Известие о падении д’Эгильона привело графиню Бодени в неописанный восторг. Она пала перед образом на колени и горячо благодарила Бога за свое освобождение от ненавистного ей ига.
Да, она теперь свободна! Д’Эгильон в ссылке, да она теперь ему и не нужна, он оставил ее в покое. Маркиз де Ларош убит в сражении при Козлуджи, она сама видела его обезображенный труп, она узнала по браслету, подаренному ею маркизу, всегда носившему его на правой руке.
Свидетелей ее позора нет. Ее тайну знает один только Вольский, но он благороден и будет молчать. Она чувствовала себя перерожденной, вступающей в новую неомраченную жизнь.
Теперь она богата, страшно богата. Ее дядя, двоюродный брат матери, князь Франкенштейн, оставил ей колоссальное состояние и титул в придачу. Теперь она графиня Бодени, княгиня Франкенштейн. Она безбоязненно и смело может любить князя Сокольского, может сделаться его женою.
С окончанием войны молодая женщина переехала в Петербург, как невеста князя Сокольского. Хорошо принятая в австрийском посольстве, она была представлена ко двору и здесь, как и везде, имела огромный успех.
Молоденькая графиня обладала уменьем не только пленять мужчин, но и привязывать к себе дам. Женская красота и успех среди мужчин во все времена были причиною враждебного отношения окружающих представительниц прекрасного пола, но графиня Бодени княгиня Франкенштейн оказалась вне этого мирового закона и сумела приобрести в петербургском свете немало искренних приятельниц и поклонниц. Ей старались подражать во всем, и если в ком и являлось чувство зависти, то эта зависть не была тем отталкивающим чувством, которое порицают моралисты.
Князь Иван Сокольский был без ума от своей молодой невесты и горел нетерпением в ожидании свадьбы, которую пришлось отложить на зиму, ввиду отсутствия матери. Старая княгиня Сокольская, перенеся тяжелую болезнь, пребывала теперь в Италии и, письмом изъявив согласие сыну на брак, просила подождать ее возвращения. В ожидании приезда матери князь Иван целые дни проводил у своей невесты.
— Знаешь ли, дорогая моя, — говорил он, сидя у ее ног, — я порой не верю в свое счастье, мне кажется, что я вижу его во сне и боюсь проснуться.
Молодая женщина, перебирая его шелковистые кудри, покрывала лоб и глаза поцелуями.
— Я благословляю судьбу, пославшую меня в армию, — продолжал молодой человек, — там я снова встретил тебя, и ты на этот раз не была так безжалостна, как в Париже…
— Глупый ты мальчик, ты не понимаешь, что говоришь. Ты забываешь, что в Париже я была не свободна, я была замужняя… Ты так скоро возвратился в Россию… Кто знает, останься ты в Париже подольше, быть может, я давно была бы твоей женой, давно бы полюбила Россию так горячо, как люблю теперь, и, быть может, мне не пришлось бы испытать и выстрадать то, что я выстрадала…
— Не говори о страданиях, забудь о них, ты должна быть счастлива и сделать счастливым меня, — вскричал молодой человек, вскочив и заключая невесту в свои объятия… — Экипаж подан, — продолжал он, глядя в окно, — иди, одевайся.
Графиня не заставила себя долго-ждать, и через несколько минут они были в экипаже.
— Опять за город? — спросил ее жених.
Молодая женщина отвечала улыбкою.
Быстро мчали их лошади. Тогдашний Петербург был не тот, что ныне, и не прошло получаса, как коляска, выехав за заставу, неслась по мягкой дороге, с обеих сторон обсаженной деревьями.
Молодые люди строили воздушные замки. Собственно говоря, архитектором их был князь Иван, его же невеста больше слушала, чем говорила. По временам меланхолическое настроение невесты обращало на себя внимание жениха, и он озабоченно спрашивал ее о причине грусти, осыпая маленькие ручки страстными поцелуями. Невеста его успокаивала.
— Я не грустна, — говорила она с чарующей улыбкой, — я счастлива, я так счастлива, что даже боюсь за свое счастье.
Князь Иван недоумевал.
— Ты так молод! Одних со мною лет, ты еще юн, через десять лет будешь молодым человеком, а я уже начну стареть. Что будет тогда?
Князь Иван, обхватив невесту за талию, осыпал ее поцелуями.
— Не говори о будущем, думай и живи настоящим. Ты для меня останешься всегда той же, что и теперь: дорогой, ненаглядный, несравненный… А знаешь ли, кто будет у меня шафером? — обратился он к графине. — Твой друг и мой приятель Вольский.
— Вольский, ты предупредил меня. Лучшего удовольствия ты не мог мне доставить, как пригласить его к нам шафером. Бедный, бедный мальчик, как-то он справится со своим горем. Не успел выздороветь от тяжелой болезни, как обманутая любовь…
— Обманутая любовь… знаешь ли, дорогая, лучше обмануться в любви девушки, чем в любви жены. А с Вольским это случилось бы непременно, если бы он женился на княжне Прозоровской. Она слишком ветреная, увлекающаяся, и Евгений не был бы счастлив, как несчастлив и теперешний ее муж Суворов.
— Ты, кажется, преувеличиваешь, Жан.
— Нисколько. Давно ли она замужем? А каковы ее отношения к мужу? В Москве в отсутствие Суворова я видал ее много раз. Не смею утверждать, что она неверна ему, но что очень благосклонна к юношам, больше даже, чем следовало бы это замужней женщине — несомненно.
Графиня пристально посмотрела на жениха, лукаво улыбаясь.
— Не скрою, — продолжал он, краснея, — она и со мной была любезна более того, чем мне хотелось бы, а Вольский… Он ни разу не обмолвился ни словом, но мне кажется, что она преследует его.
Молодая женщина засмеялась.
— Это твоя пылкая фантазия, Жан… Если Вольский и похож на прекрасного Иосифа, в чем я сомневаюсь, то madame Суворова не напоминает собою жены Пентефрия…
Въехав в тенистую аллею, кучер пустил лошадей шагом, молодые люди вышли из экипажа и пошли пешком, но не прошли они и двухсот шагов, как их внимание привлек детский плач. Под деревом, облокотившись на ствол его спиною, полулежала молодая женщина, находившаяся, по-видимому, в обморочном состоянии; трех-, четырехлетний ребенок, припав головой к коленям матери, горько плакал.
Князь и его невеста быстро подошли, и, пока молодой человек ласкал ребенка, графиня, достав из кармана флакон с солями, поднесла его к носу женщины… Несчастная очнулась, открыла глаза, и слабый вздох вырвался из ее груди.
— Еще не умерла! — сказала она по-польски. — Слава Богу.
Заметив возле себя чужих людей, она продолжала по-французски:
— Благодарю вас, я думала уже, что смерть моя пришла, что не доберусь я до Петербурга, не найду защиты у императрицы.
Французская речь незнакомки и нищенское рубище, надетое на нее, столь контрастирующие между собой, обратили на себя внимание молодых людей.
— Мы вас довезем до Петербурга, и если вам нужно покровительство государыни — мы вам поможем обрести его, — сказал князь Иван.
— Я полька, — отвечала, задыхаясь, еще молодая» но поблекшая женщина, — я урожденная графиня Друшецкая, вдова графа Бронского.
Молодые люди посмотрели удивленно друг на друга…
— У меня в Польше, на австрийской границе, было большое поместье, я была богата, а теперь нищая, пешком пробираюсь в Петербург, голодаю…
Несчастная закашлялась, и кровь показалась на ее запекшихся губах.
— Конфедераты и ксендзы отняли у меня все, решительно все, и вот с этой крошкой два с половиною года держали в Кракове, в сыром подземелье… Отняли у меня все… любовь, богатство, красоту, здоровье, жизнь… да, жизнь, я знаю… жить мне осталось недолго… Кто приютит, кто пригреет моего бедного Александра… — и несчастная мать прижала малютку к своей исстрадавшейся груди. Новый приступ кашля помешал ей продолжать…
— За что же с вами поступили так жестоко? — спросила графиня, когда несчастная мать успокоилась.
— За что? За то, что я полюбила русского офицера, за то, что я собиралась сделаться его женою… Он был грозой конфедератов… его не любили, трепетали, хотя и уважали… Он был не похож на других начальников. Насколько был неустрашим в битве, настолько великодушен с врагами… О, его нельзя было не любить…
И она снова закашляла.
Выждав, когда приступ кашля прошел, князь Иван и его невеста усадили несчастную мать с ребенком в коляску и шагом направились обратно в город.
С больною несколько раз случались сильные припадки кашля, а когда въехали в город — кровь хлынула из горла несчастной. Когда коляска остановилась у дома Анжелики, польскую графиню вынесли из экипажа уже мертвою.
— Несчастный ребенок, — промолвила со слезами на глазах молодая женщина, лаская маленького Александра.
— Дорогая Анжелика, оставим его у себя, — проговорил, краснея, князь Иван.
Невеста молча, но горячо пожала ему руку.
Глава XXV
В селении Рогачевке, Саратовской губернии, только что окончилась обедня, народ выходил из церкви, направляясь к избе старосты Максимыча. Около избы собралась почти вся деревня, нет только самого хозяина.
— Что же это, нас-то собрал, а сам и глаз не кажет, — обиженно протестовал один из стариков.
— Не обижайтесь, дедушка, — извинялась жена старосты, — Андрей Максимыч сейчас придет, батюшка задержал его малость…
В это время на улице показался и сам Максимыч.
— Чай, догадываетесь, люди добрые, зачем позвал я вас, — начал староста, обращаясь к миру.
— Знамо дело, не на пирушку; на угощение, Максимыч, ты не тороват, — сказал молодой парень.
— Беспутная ты голова, Федька, быть тебе в кандалах, попомнишь меня… до угощениев ли тут, когда нечистый, тьфу, тьфу… — сплюнул староста, — мутит люд Божий. Слыхали ль, люди добрые, Пугач окаянный с разбойниками своими к нам идет…
— Не Пугач, а царь-батюшка Петр Федорович, — крикнул тот, кого староста назвал беспутной головой.
— Да замолчишь ли ты, болтун.
— Не я болтун, а ты. Чего, люди добрые, вы его слушаете, видите, что он вас против вашего законного государя наставляет… тот вам волю несет, а он его — Пугач…
— Не царь он, братцы, а вор и разбойник… а ты, Федька, коли вздор молоть не перестанешь, в колодки закую.
— Да что с ним долго разговаривать, сейчас его в колодки, — крикнул кто-то в толпе.
— В колодки, в колодки… — заревела толпа.
Мигом схватили Федьку, связали его по рукам и ногам и уволокли в сборную избу.
— Ну, люди добрые, — обратился к миру снова Максимыч, когда порядок в толпе водворился, — мне, значит, и говорить много не придется. Вижу, — сами ведаете, что Пугач вор и разбойник, а потому начну прямо: он, окаянный, перво-наперво господ изводит. Нужно, значит, нам во что бы то ни стало не дать в обиду нашу барыню Аглаю Петровну с дочкой и с родственниками, дай Бог им много лет здравствовать!
— Знамо дело, не дадим в обиду! — подхватила толпа.
— Ну так вот что, братцы, теперь по домам и через час ко мне. Что у кого есть, тащи сюда: у кого ружье, у кого рогатина, а у кого нет ни того, ни другого, тащи косу, топор, лом… ты, Мишутка с Гришуткой, — продолжал староста, обращаясь к двум молодым парнишкам, — садитесь на коней и скачите по дороге в Воскресенское, а Павлушка с Фомкой — по дороге в Мятлевку. Как только что заметите на дороге, толпу ли или самого разбойника, скачите сейчас же ко мне на господский двор, ну, а теперь марш.
Толпа разошлась домой, пошел к себе в избу приготовиться и Максимыч, крестясь и охая.
— Ну, баба, — говорил он жене, — видно, Бог наказывает нас за грехи наши… лихое время пришло…
Пока крестьяне расходились по домам, на веранде господского дома садились за завтрак знакомые уже нам лица: владетельница Рогачевки Аглая Петровна Вольская с дочерью Зиночкой, Анна Борисовна Вольская, мать Евгения с дочерью Линой, молодая жена Ребока Анна Петровна, проводившая конец лета в ожидании возвращения мужа из армии, у родственников и сосед-помещик Кудрин, пожилой уже человек.
— Ведь я к вам приехал, матушка Аглая Петровна, собственно, посоветоваться, — говорил он хозяйке дома, — разбойник Пугач разорил ведь всю соседнюю губернию, теперь к нам идет, окаянный… Как тут быть? Я думаю сформировать из крестьян отряд, да вот беда, оружия-то маловато.
— А у меня, батюшка, и того нет, — со вздохом отвечала хозяйка.
— Не бойтесь, тетя, — вмешалась в разговор молчавшая до этого времени Лина, — Евгений не позже как завтра, должен быть у нас со своею ротою. Сегодня письмо от него получила.
— Дал бы Бог!
— А за наших крестьян бояться нечего, — уверенно проговорила Зиночка, — они нас любят и в обиду не дадут.
Кудрин вздохнул.
— Счастливы вы, матушка Аглая Петровна, с вашими крестьянами?
— А что, разве на своих не надеешься? — спросила помещица. — Так оставайся у нас, не так страшно будет, как-никак, а все же в доме мужчина.
— Спасибо, матушка, правду-то говоря, на своих-то мужиков я не надеюсь…
Кудрин не докончил начатой фразы и в ужасе устремил взор свой на двор.
— Что с тобой, Иван Трофимович, — удивилась хозяйка дома.
— Господи Иисусе, сохрани и помилуй, — крестился помещик.
А во двор валом валил народ. Кто с ружьем, кто с косою, а кто просто с дубиною.
Испугалась и хозяйка, испугались и остальные, вскакивая из-за стола.
— Мамочка, да это староста Максимыч, — успокаивала ее Зиночка.
— А вправду Максимыч. Что же им нужно целым миром?
Толпа между тем остановилась посреди двора, и все обнажили головы, а Максимыч, давно уже снявший шапку, подходил к веранде.
— Слышали мы, матушка-барыня, — начал он, обращаясь к Аглае Петровне, — что разбойник Пугач идет к нам, вот и порешили всем миром идти на господский двор… Будь, что Бог даст, а только, матушка наша, все сложим здесь свои головы, а тебя с родственниками в обиду не дадим окаянным, уж будь покойна.
Простая речь старосты растрогала Аглаю Петровну, на глазах у нее показались слезы.
— Спасибо, родные мои, спасибо. Бог вас наградит за вашу любовь ко мне.
— Матушка барыня, Аглая Петровна, — молвил в свою очередь растроганный староста, — ведь не барыней, а матерью родной для нас была, да и покойный барин Иван Александрович, царство ему небесное, благодетелем нашим был, так вот и посуди, как нам, детям твоим, и не защищать тебя, если не нам, то кому же… Так ли я, люди добрые, говорю, — обратился Максимыч к миру.
— Умрем за тебя, матушка барыня, а не выдадим, — как один заговорили все мужики.
Зиночка восторженными, полными слез глазами смотрела на мужиков.
— Лина, — обратилась она к подруге, сжимая ей руку, — минута опасная… разбойники приближаются, они сильнее нас, быть может, не придется увидеть завтрашнего утра, но я счастлива… Я очень счастлива… О, как приятно видеть, что есть люди, которые понимают тебя, ценят тебя, которые готовы положить голову за тебя… Кудрин убегает от своих крестьян, а наши торопятся к нам на защиту…
— Люди добрые, — крикнула молодая девушка, обращаясь к мужикам, — ни я, ни мама, мы никогда в вас не сомневались. Мы знали, что вы любите нас так же, как и мы вас, и теперь я обещаю вам, что мы вас никогда не оставим, всегда будем с вами и всю жизнь положим на то, чтобы и вы, и ваши семьи были счастливы. Да поможет нам в этом Бог, — экзальтированно закончила молодая девушка.
— Барышня милая, ангел ты наш небесный, — послышалось в толпе на разные голоса, — будь ты только счастлива, голубка наша сизокрылая, а мы за тебя хоть на смерть…
Выражение такой беззаветной преданности со стороны простых мужиков не только растрогало, но и успокоило всех обитателей господского дома Рогачевки.
Аглая Петровна приказала варить для крестьян обед и собираться всем бабам с детьми на господский двор, из опасения, чтобы бунтовщики не выместили своей злобы на женщинах.
Энергичная Зина с помощью буфетчика Ерофеича приняла на себя обязанности коменданта и пошла осматривать обширный двор, обнесенный высокою каменной оградой, с тем чтобы выбрать места для обороны. У крестьян оказалось десятка четыре ружей и барышня-комендант решила расставить их вдоль стен, вооруженные же рогатинами и косами должны были составлять резерв, на случай вторжения бунтовщиков во двор.
— Авось до этого не дойдет, — успокаивал Ерофеич.
Потом, как бы вспоминая что-то, старик ударил себя по лбу.
— Я и забыл, а у нас, барышня, ведь и пушка есть.
— Какая пушка?
— Самая настоящая, из нее при покойном барине Иване Александровиче на барынины именины палили, а я-то, старый, и забыл…
— Где же она, тащи и ее, а кто же стрелять будет?
— Прежде канониром я бывал, вспомню старину и теперь, только вот что, пороху-то бочонка четыре найдется, хорошо что на каменоломни не успел еще его отправить, а вот бомб-то и нет, ну да не беда, кирпичом да камнями палить будем.
Вскоре из сарая, наполненного разным хламом, была вытащена небольшая старая пушка на деревянном станке и поставлена у ворот, в которых для жерла проделали небольшую амбразуру. Возле пушки поставили бочонки с порохом и навалили кучи мелкого кирпича и щебня, который должен был заменить собою снаряды.
Покончив с приготовлениями, Зиночка возвратилась в дом и с веселым видом заявила, что бояться теперь нечего, что Пугачеву не поздоровится.
Веселый тон молодой девушки ободряюще действовал и на других.
— Зиночка, ты под стать Евгению, — говорила Лина, обнимая кузину, — то-то вы так и дружны, что друг на друга так походите характерами, потому-то он так и любит тебя…
Зиночка покраснела.
— Надеюсь, он похвалит меня за распорядительность, когда я сдам команду над своим гарнизоном ему, — сказала молодая девушка смеясь.
К вечеру вернулись посланные Максимычем на разведки мальчишки и донесли, что бунтовщики, разграбив господский дом в Воскресенском, повесили немца управляющего и его жену и теперь пьянствуют.
Зиночка решила не спать всю ночь; не спали, впрочем, и все обитатели Рогачевки, с минуты на минуту ожидая появления разбойников.
Глава XXVI
Еще недавно цветущая Пензенская губерния теперь носила следы варварского разорения. Всюду дымились пожарища, горели деревни, горели и помещичьи усадьбы, дороги были усеяны искалеченными лошадьми, трупами людей и животных… У деревенских околиц виднелись наскоро приспособленные виселицы, одним словом, все окружающее говорило, что здесь недавно побывал Пугачев со своими скопищами и всюду наложил печать своего пребывания.
Саратовская губерния являла путнику еще более свежие следы разбоя, здесь картины были еще грустнее, еще ужаснее. Дороги обезлюдели, и если встречалось несколько человек, то это наверняка были отставшие бунтовщики, не успевшие насытиться грабежом и разбоем.
Кучка таких разбойников мчится и теперь по дороге. Теперь ей не до грабежа, она чувствует за собой погоню и старается унести в целости лишь головы.
Кони уже измучены, а разбойники все скачут и скачут без передышки. И не мудрено: за ними вдали виднеется облачко пыли, то несется отряд солдат, вот вот он их настигнет, а местность ровная, гладкая, ни дерева, ни кустика где бы укрыться.
Мало-помалу расстояние между бегущими и преследователями становится все меньше и меньше, можно уж ясно видеть солдат и определить их численность, а кони разбойников измучены, им вряд ли уйти от погони.
— Все пропало, братцы, — говорит старший из разбойников, обращаясь к шайке. — Пришел нам конец, не уйти…
— Подожди горевать, Алеха, — отвечал ему товарищ, — направо вон балка, гони туда. Солдаты за нами не поскачут. Им не до нас, они гонятся за птицей покрупнее.
С этими словами разбойник поворотил коня направо, товарищи последовали за ним, и вскоре вся шайка скрылась в соседнем овраге.
Разбойник был прав. Солдаты за ними не последовали, хотя и видели, куда укрылась банда. Они проскакали мимо… Начальник отряда, зная, что в нескольких десятках верст от него сам Пугачев с немногочисленными силами старался догнать его. Забрав в соседней деревне всех лошадей, он посадил на них свою роту егерей и не жалел лошадей, чтобы как можно скорее догнать разбойника.
Заморенные деревенские лошаденки выбиваются из сил, а капитан не дает им передышки. Сам он далеко опередил свой отряд и скачет со сверкающими глазами, он горит нетерпением и торопит своих солдат.
— Евгений Александрович! Вольский!.. — кричит ему молодой поручик. — Да дай ты хоть дух перевести, а то этак мы всех лошадей порастеряем. Будет ведь хуже, когда пешком форсировать придется.
— Нельзя, — нервно, но вместе с тем твердо отвечал капитан, — до Рогачевки ни минуты отдыха, там у меня мать, сестра, тетка и кузина… А ты хочешь, чтобы я оставил их в жертву разбойникам…
На такой довод поручик не возражал и начал хлестать нагайкой свою замученную лошаденку.
— До Рогачевки уже недалеко, — успокаивал его Вольский, — вон и Воскресенское, — указал он рукою… — Да что это, никак, оно горит, — ужаснулся он.
Густые клубы дыма действительно свидетельствовали о пожаре.
— Боже мой, Боже мой, — с ужасом воскликнул Вольский, — Рогачевка всего в десяти верстах.
Он немилосердно стегал коня нагайкой и сразу довел напряжение лошадиных сил до крайнего предела. В Воскресенское он прибыл лишь два часа спустя после ухода Пугачева. Пожар в деревне не успел еще потухнуть, от господского дома оставались одни лишь развалины да виселица с болтавшимися на ней трупами немца-управителя и его супруги. Пугачев пошел на Рогачевку. Его повел туда, как сообщили Вольскому крестьяне, рогачевский же мужик Федька, по прозванию «беспутная голова».
Этих сведений для Вольского было достаточно, чтобы, не оставаясь в Воскресенском ни на минуту, скакать дальше.
Менее чем через час показалась и Рогачевка. Отсутствие дыма и пламени несколько успокоили Вольского, но ненадолго: через несколько минут послышалась ружейная трескотня и даже пушечный выстрел.
— Братцы, ради Бога скорее. — крикнул Вольский солдатам, — но те и без того гнали своих лошадей. Через несколько минут отряд прискакал в Рогачевку. Он поспел как раз вовремя.
Зиночка, принявшая на себя обязанности коменданта, по получении известий о разграблении Воскресенского, не ложилась спать, да в эту ночь и никто не спал, все собрались в большой столовой зале и молились Богу. Исчез куда-то один только Кудрин, пользовавшийся гостеприимством Аглаи Петровны.
Зиночка заходила в столовую только для того, чтобы успокаивать мать, тетку и кузину, остальное же время она проводила на дворе, в сопровождении буфетчика Ерофеича, обратившегося в пушкаря и в адъютанта, осматривала расставленные ею сторожевые посты и разговаривала с крестьянами.
Мальчишки-лазутчики, принесшие известие о разграблении Воскресенского, были высланы на околицу караулить.
— Как только завидите окаянных, сейчас же сюда, — давал им на прощание наставление Ерофеич, — да смотрите у меня, парнишки, не спать, а не то все уши оборву.
— Эвона, — отвечали ему шалуны и моментально скрылись из виду.
Ночь прошла, однако, спокойно. Наступило утро, близился и полдень, а Пугачев и не показывался. У обитателей Рогачевки появилась надежда, не свернул ли разбойник на другую дорогу, не оставил ли их в покое.
— Только бы сегодняшний день прошел благополучно, — вздыхала Лина, — а там не беда, сегодня должен прибыть Евгений со своими солдатами.
Но желаниям молодой девушки не суждено было осуществиться.
В начале двенадцатого часа опрометью прибежали мальчишки-лазутчики с криком:
— Идет, идет, окаянный!..
— Много их? — спросила Зиночка.
— Видимо-невидимо, барышня.
— Полно врать, коли хотите, чтобы уши были целы, — оборвал их Ерофеич, — видимо-невидимо… у страха-то глаза велики.
Однако сам Ерофеич, несмотря на свою пушку и крестьянское войско, был далеко не спокоен.
— Матушка барыня, — обратился он к Аглае Петровне, — на всякий случай я приготовил в саду на реке большой баркас. Положил туда и съедобного, и одежины разной. Коли случится беда, не осилим разбойников — садитесь с барыней и барышнями в лодку, сынишка мой Афоня с Павлухой перевезут вас на тот берег Волги… По крайности, от разбойников спасетесь, им теперь идти туда не рука.
— Полно, Ерофеич, — храбрилась Зиночка, — с твоей пушкой мы на них такого страху нагоним, что они отступятся от нас.
Тем не менее она поблагодарила Ерофеича за заботливость и снова направилась во двор в то время, когда пугачевские скопища подходили к воротам усадьбы. Все увещания Ерофеича возвратиться в дом остались безуспешны.
Разбойники были удивлены, найдя ворота запертыми и усадьбу, по-видимому, приготовившейся к обороне.
— Ну что ж, — говорил Пугачев окружающим, — защищаться хотят, посмотрим, чья возьмет… все, братцы вам отдаю.
В это время к нему приблизился молодой парень и упал на колени.
— Ваше императорское величество, государь наш батюшка, позволь рабу своему, Федьке-беспутному, слово молвить.
— Говори, говори, послушаем, что скажешь.
— Не губи, царь-батюшка, рогачевскую барыню со сродственниками, она хорошая барыня и притеснений нам никаких не делала, а бывало голод, нужда какая — последним с мужиком поделится… Не губи ты ее, а вот над старостой Максимычем да над соседним помещиком живодером Кудриным, что прячется в рогачевской усадьбе, да будет твой правый царский суд.
— Ну, ладно, я у тебя, Федька-беспутный, в долгу, а долги плачу исправно, быть по-твоему… баб не трогать, слышите, — обратился он к окружающим.
— Енерал Потемкин, — продолжал он далее, обращаясь к рябому со зверской физиономией и рваными ноздрями разбойнику, надевшему поверх кафтана через плечо синюю ленту, — поезжай к воротам да скажи им всем, что я их дарю своею царскою милостью, что никому ничего не сделаю, пусть только выдадут нам живодера Кудрина да старосту Максимыча.
Самозваный Потемкин, приложив по-военному руку к шапке, поскакал к воротам.
— Осударь наш, батюшка, император Петр Федорович, послал меня, енерала Потемкина, к вам, — крикнул он осажденным, — сказать, что жалует вас своей царской милостью и обещает всем и жизнь и свободу, да требует еще, чтобы вы выдали ему живодера Кудрина да старосту Максимыча.
Ерофеич вопросительно взглянул на Зиночку.
— Скажи ему, что никого мы им не выдадим и словам разбойника не верим, пусть лучше убирается подобру-поздорову.
Ерофеич вместо ответа приложил к пушечной затравке дымившийся у него в руках фитиль. Раздался выстрел, и самозваный Потемкин рухнул на землю вместе с лошадью… Туча мелкого щебня осыпала бунтовщиков… Под Пугачевым был убит конь.
Такая неожиданная встреча ошеломила разбойников. Они вовсе не ожидали столь энергичного отпора, не ожидали пушки и потому так близко подошли к воротам. Когда они опомнились, то с остервенением бросились к воротам, но Ерофеич, воспользовавшись их минутой нерешительности, успел снова зарядить пушку. Снова раздался оглушительный выстрел, и туча камней ударила по толпе разбойников. Они шарахнулись в сторону, оставив несколько убитых, но и осажденные были смущены не менее осаждавших. Вторым выстрелом разорвало старую пушку. По счастью, осколками ее никого не убило и не ранило, но осажденные потеряли главную свою защиту.
Разбойники, видя, что через ворота им не пройти, рассыпались вдоль ограды и начали карабкаться на нее. Мужички, расставленные во дворе на подмостках у стены, усердно стреляли по атакующим, но что могли сделать десятка два, три ружей?
Не прошло и десяти минут, как несколько бунтовщиков проникли во двор, к ним поспевали все новые и новые и во дворе завязалась схватка. Мужики пустили в ход косы, топоры, ломы и дубины…
Ерофеич силою схватил за руку не хотевшую покидать арену схватки Зиночку и увлек ее в сад, куда перебрались уже и остальные дамы.
— Барышня, ради Создателя, садитесь в лодку.
В это время раздался барабанный бой и крики «ура».
— Евгений, Евгений! Это он! — радостно вскричала Зиночка. — Слава Богу, мы спасены! — и снова бросилась во двор. Разбойники, заслышав барабанный бой, выломали ворота и бросились вон со двора, но крестьяне, ободренные подоспевшей помощью, добивали не защищавшихся уже пугачевцев. Да и сам Пугачев не думал о защите, зная, что его по пятам преследует Суворов, и приняв нападающих за суворовский отряд, он не решился сопротивляться, а собрав шайку, стал уходить по берегу Волги, готовясь в любую минуту перейти на тот берег, где мог рассчитывать на поддержку населения.
Вольский его и не преследовал. Увидя, что Пугачев уходит, он поспешил в усадьбу, полный страха и опасений за участь близких ему людей.
— Евгений, милый, дорогой, — бросилась к нему на грудь Зиночка и обвила его шею руками. Напряженные нервы молодой девушки не выдержали, и она разразилась рыданиями.
Вольский сжимал ее в объятиях, целовал глаза, волосы.
— Зиночка, радость моя, — говорил он, целуя кузину, — я только теперь понял, кто ты для меня…
Навстречу ему не шли, а бежали мать, сестра, тетка.
Все бросились обнимать и целовать молодого офицера.
Когда прошли первые восторги встречи, Вольский приказал подбирать убитых и раненых. Это дело было возложено на крестьян, а истомленной роте егерей дан был отдых, и на том месте, где накануне варился обед для рогачевских крестьян, запылали снова костры, снова варился обед и для мужиков и для солдат, а Ерофеич выкатил несколько бочонков водки.
Через час и двор и дорога перед воротами были очищены от трупов и семья рогачевской помещицы собралась снова в столовой, благодаря Бога за избавление от опасности и собираясь завтракать. Отыскали и перепуганного Кудрина, зарывшегося на сеновале в сено и выбравшегося оттуда лишь только тогда, когда заслышал барабанный бой и через щель увидел убегавших пугачевцев.
Вольский представил родным товарища и своего сослуживца, юного поручика князя Курбатова.
За завтраком все взгляды были обращены на Зиночку.
— Если бы ты видел ее, Евгений, — с восторгом говорила после завтрака ему сестра, — сколько энергии, сколько хладнокровия… заправский комендант. Только благодаря ее присутствию духа мы и спасены, могли защищаться до твоего прихода… Недаром ты ее так любишь, Женя…
И Зиночка, и Вольский оба покраснели.
— И она тебя любит, Женечка, — продолжала Лина, — любите друг друга, только и сестренку свою не забывай, — и молоденькая девушка соединила руки брата и кузины.
Вольский посмотрел на Зиночку влюбленными глазами и с жаром заключил в свои объятия и ее, и Лину. В это время в комнату вошли Анна Борисовна и Аглая Петровна.
— Матушка, тетушка, благословите нас, — сказал Евгений, подводя за руку сконфуженную Зиночку.
Обе старушки с недоумением посмотрели друг на друга.
— Благословите… да как же это так, вы такие близкие родные, — начала Аглая Петровна.
— По душе, тетя, — да,— вмешалась Лина, — а по крови ведь мы троюродные.
— Что же, Анюта, благословим, — со слезами радости на глазах обратилась Аглая Петровна к Анне Борисовне.
И старушки обнялись в свою очередь.
Глава XXVII
Вечерело…
Обитатели Рогачевки собрались на веранде к вечернему чаю.
Все чувствовали себя счастливыми: опасность миновала, рогачевская помещица благодарила Бога как за любовь крестьян, так и за посланное им счастье ее дочери. Радовались и Анна Борисовна с Линой, в восторге была и Анна Петровна Ребок, получившая от мужа письмо с извещением, что на днях он возвращается из армии.
Счастье же Евгения и Зиночки было беспредельно.
Оно казалось для них неожиданным, свалившимся с неба, и они благодарили небо за столь щедрый дар.
Мрачен был один только Кудрин. Крики «выдать нам живодера Кудрина» до сих пор стояли у него в ушах и тревожно отдавались на сердце. Он чувствовал, что опасность для него вовсе не миновала и что крестьяне взвинченные бунтовщиками могут с ним жестоко расправиться, тем более что мелкие шайки Пугачева бродят по окрестностям и не только грабят, но и мутят мужиков. Долго крепился помещик, наконец не выдержал и поделился опасениями, но Вольский его успокоил.
— За ними еще идут отряды, и в скором времени во всей губернии не останется ни одного бунтовщика.
Пока семья рогачевской помещицы мирно сидела за чаем и строила планы о будущем, том счастливом будущем, которое в сбивчивых, но непременно лучезарных картинах представляется молодым влюбленным, по дороге мчался отряд казаков с двумя пушками. Их вел маленький, худенький, но энергичный генерал, скакавший тоже на солдатской лошаденке.
— Вам, молодцы-станичники, будет принадлежать честь поимки разбойника. Вас ожидает почет в станицах и благодарность нашей матушки царицы, — говорил генерал Суворов, время от времени обращаясь к казакам, то с шуткой, то с прибауткой.
Форсированный переход был утомителен, люди измучены беспрерывной скачкой, и Суворов, хороший знаток природы человеческой — не давал им опускаться, падать духом, развлекая их шуткой, подстрекая казачье самолюбие и своею бодростью подавая пример. Суворов хотя и встречал на своем пути мелкие банды пугачевцев, но не преследовал их и не отвлекался от прямой цели — погони за уходившим от него Пугачевым.
Начинало смеркаться. Во дворе рогачевской усадьбы запылали костры, вокруг которых живописными группами расположились егеря, и солдатские песни огласили окрестность… Вольский с Зиночкой прогуливались по тенистой аллее обширного сада, стараясь разобраться в своих мыслях.
— Как мы до сих пор не понимали самих себя, Зиночка, не подозревали того, что любим друг друга. Нужно было случиться несчастью, чтобы завеса упала с глаз.
— Я тебя давно любила, Женя, — отвечала Зиночка, опуская голову на плечо жениха.
Появившиеся в аллеях мальчишки-лазутчики не дали Вольскому отвечать. С криком:
— Скачут, скачут, — неслись они по аллее.
— Кто скачут? — спросил Евгений и Зина.
— Знамо кто, разбойники.
— Куда же?
— Прямо на барскую усадьбу.
Вольский бросился во двор к солдатам с криком:
— В ружье!
В две минуты рота егерей уже выстроилась в ожидании дальнейших приказаний начальника.
Тревога оказалась ложной: у ворот остановился казачий отряд и Суворов въезжал во двор. Вольский, скомандовав роте на «кра-ул», подошел к генералу с рапортом.
Суворов обнял и расцеловал Вольского, а когда узнал о подробностях дела, просил представить его Зиночке.
Пожалев, что Пугачев успел ускользнуть, Суворов не решился, однако, преследовать его в этот день: и люди, и лошади были сильно утомлены, и он распорядился дать им отдых.
Отряд расположился на ночевку в Рогачевке. Прежде чем воспользоваться гостеприимством радушной помещицы и ее семьи, Суворов озаботился размещением людей, и лишь только тогда, когда отряд поужинал и улегся на отдых, он, в сопровождении Вольского и князя Курбатова, явился в столовую господского дома. Осведомленный о помолвке молодых людей, он поздравил Анну Петровну, а Зиночке заявил, что она заслужила Георгиевский крест.
— К сожалению, милая барышня, дамам Георгиевских крестов не дают, но зато судьба вам дала обладателя этого ордена. Будьте счастливы с ним.
Грустная улыбка мелькнула на губах генерала. Вспомнил он свою неудавшуюся любовь, вспомнил он и женитьбу… В ней он думал найти то, что хотя бы несколько напоминало собою семейное счастье, но до сих пор он не нашел и этого. Найдет ли когда-нибудь? И тяжелое раздумие набрело на генерала.
Ссылаясь на усталость, он извинился перед хозяйкой дома и отправился спать. От приготовленной для него комнаты он отказался и улегся среди казаков на бивуаке, положив седло под голову и укутавшись плащом.
— Он всегда таков, Евгений? — спросили Зина и Лина.
— Всегда. Этим и объясняется любовь к нему солдат, а любовь делает все, она двигает горы, — отвечал Вольский.
На рассвете Суворов со своим отрядом поскакал вдогонку за Пугачевым, оставив Вольского с ротой его егерей в деревне на случай возможных неожиданностей.
С отъездом Суворова жизнь вошла в обычную колею, успокоенный Кудрин возвратился в свое поместье, рогачевские же обитатели начали готовиться к отъезду в Москву, где зимою должна была состояться свадьба Евгения и Зиночки.
— Как бы нам не пришлось отпраздновать и другую свадьбу, — говорила она, улыбаясь, Лине, вернувшейся после прогулки верхом с князем Курбатовым.
Молодая девушка краснела и тоже улыбалась.
Князь Курбатов был неизменным кавалером Лины, и ни для кого не было секретом, что молодая девушка нравится юному поручику.
Дни проходили один за другим, вся окрестность была очищена от пугачевских отрядов, обитатели Рогачевки собирались уже уезжать в Москву, да и роте Вольского пора было возвращаться в полк, и молодой князь задумался.
Грустно ему было расставаться с гостеприимной усадьбой, а еще грустнее было сознавать, что Лину он, быть может, никогда не увидит: она уезжает в Москву, а его полк стоит в Казани.
Объясняться как с молодой девушкой, так и с ее братом он считал неудобным — слишком мало был знаком с семьей, а потому решил просить перевода в московскую дивизию.
— Там, в Москве будет виднее, что нужно делать, — решил влюбленный.
В конце сентября семья Вольских и Анна Петровна Ребок переехали в Москву. К этому времени из армии возвратился и Аркадий. Вся большая семья переживала счастливые дни, но все замечали, что с Линой творится что-то неладное. Обыкновенно веселая, жизнерадостная, она по временам становилась меланхоличною, хотя и старалась казаться веселою. Наблюдательная Зиночка не могла не заметить меланхолического настроения кузины, не могла не знать и причины такого настроения. Впрочем, молодая девушка скучала недолго. Недели через две после переезда семьи в Москву, не успела еще Анна Борисовна устроиться и подготовить свой дом к зиме, как к ним явился летний знакомый и сослуживец Евгения, князь Курбатов. Он приехал хлопотать о переводе в московскую дивизию и теперь, заручившись обещанием начальства, посетил семью своего старшего товарище.
Лина с этого дня расцвела и повеселела.
Зина видела эту перемену и радовалась. Ее злила нерешительность юного князя, и она придумывала всякие способы, чтобы заставить юношу действовать смелее и энергичнее.
Роль свахи удалась молодой девушке как нельзя лучше, и через несколько дней после своего приезда в Москву князь Курбатов был уже женихом Лины Вольской.
Вся семья наслаждалась полнейшим счастьем. Старый князь Прозоровский выхлопотал у митрополита разрешение Вольскому жениться на Зиночке, и обе свадьбы должны были состояться в конце января, а в декабре Евгений собирался съездить на неделю в Петербург на свадьбу князя Сокольского и графини Бодени.
Не только семья Вольских переживала радостные дни, радовалась и вся Москва, хотя и по иным причинам. Еще не так давно грозивший ей своим нашествием самозванец Пугачев был схвачен, и Суворов вез его уже в Москву. Варвару Ивановну Суворову засыпали поздравлениями, а ее мужу готовились торжественные встречи. Имя Суворова становилось все популярнее и популярнее, и на него смотрели уже как на человека, которому судьба предназначала играть видную роль в истории государства Российского. Пока Суворов по бесплодным и безводным степям, испытывая всевозможные лишения, гонялся за Пугачевым, Варвара Ивановна вела жизнь светскую, рассеянную. Выезжала сама, принимала и у себя. Балы сменялись обедами, обеды раутами. Старинный суворовский дом, еще не так давно напоминавший собою мрачную, опустевшую солдатскую казарму, преобразился. Суровая пустота уступила место роскоши, и былая тишина стала ему незнакомой.
Много молодых людей бывало у Варвары Ивановны, и злые языки изощрялись над образом ее жизни. Былая ее дружба с Анной Петровной Ребок и Зинаидой Ивановной Вольской охладела, встречалась она с ними редко, и с тех пор как узнала о помолвке Зиночки с Евгением, она даже избегала ее.
В начале декабря Суворов доставил в Москву Пугачева; славословиям в честь его не было конца, зато и зависти выказано было тоже не мало.
Москвичи засыпали его приглашениями на обеды, Суворов отвечал им балом.
Как ни натянуты были отношения между Варварой Ивановной и семьею Вольского, тем не менее она не могла обойти и их приглашением, а Вольские не могли отклонить его.
Более всех не по душе этот бал был Евгению. Для него была тягостна встреча с Варварой Ивановной, он не забыл еще ее признания. Но, к счастью и удивлению, опасения его не оправдались. Варвара Ивановна встретила его радушно и любезно, как старого хорошего знакомого, в ее поведении, в манере обращения ничего не напоминало прежнюю молодую женщину, раскаивавшуюся в необдуманном шаге, оплакивавшую любовь и тяготящуюся замужеством. Напротив, она, по-видимому, примирилась со своим положением, была счастлива и довольна. Множество поклонников окружало ее. Ходили, конечно, сплетни, достигали они и уха Варвары Ивановны, но она была к ним нечувствительна.
Муж, помня недавние свои столкновения с женой, оставил странные выходки и держал себя светским человеком. Был любезен с дамами, танцевал, как молодой офицер, и вообще своими манерами, не всегда, впрочем, изысканными, старался снискать себе расположение жены.
Долгожданный бал состоялся в день именин Варвары Ивановны, 4 декабря. К Суворовым съехалась почти вся дворянская Москва.
Варвара Ивановна красотою и роскошью туалета затмевала всех московских красавиц. Вольский смотрел на нее и удивлялся.
«Как странно, — думал он, — никогда я не видал ее такой красивой и эффектной, как сегодня, а между тем никогда не был к ней и столь равнодушен».
— О чем ты так задумался, Евгений, глядя на Варвару Ивановну? — спросил, подходя к нему, Ребок.
— Я сравниваю ее.
— С кем, с Зиночкой?
Вольский обиженно посмотрел на кузена.
— Как тебе не стыдно, Аркадий, разве ее можно сравнивать с несравненной Зиночкой.
— Ты прежде думал не так.
— Да, прежде… был слеп, а теперь прозрел. Знаешь ли, что мне напоминает Варвара Ивановна.
— Вот как, теперь даже что, а не кого, ты сравниваешь ее теперь с неодушевленным предметом.
— Она напоминает мне, — продолжал Вольский, не отвечая на замечание кузена, — прекрасную севрскую вазу с букетом цветов… Цветы благоухают, их ароматом упиваются, вазой любуются… Но вот цветы вынуты, и в вазе осталась мутная зловонная вода…
— Твое сравнение очень меткое, — отвечал Ребок. — Знаешь ли, и я думал в это время о ней и тоже сравнивал, но только не с вазой, а с ее мужем… Какая насмешка судьбы, дать столь выдающемуся человеку в жены такую заурядную женщину.
— Ты говоришь, насмешка судьбы, а мне кажется — это месть ее. Знаешь ли, когда я думаю о судьбе, она всегда представляется мне капризною, злою, старою девою…
Ребок засмеялся.
— Смейся, Аркадий, но ты со мной согласишься. Что судьба вовсе не добра — это ты видишь из того, что немногих смертных она балует, а кого вздумает побаловать — сейчас же ему и позавидует и постарается чем-нибудь отомстить. Такие выходки судьбы я постоянно наблюдал и в жизни и в истории. Скажи, пожалуйста, кто из замечательных исторических людей, взлелеянных судьбой, был счастлив полностью и всегда? Никто. Побалует злая капризница одного — выместит на другом. Суворов — один из последних примеров. Как военачальника, судьба его страшно баловала. Его воинскому счастью не было конца. Судьба покровительствовала, но под конец позавидовала и не могла удержаться, чтобы не отомстить за то, что дарила сама — вот и женила его на Варваре Ивановне.
Ребок продолжал смеяться.
— Да, она мстит ему не только женой, но и этим французиком, — указал он взглядом на щегольски одетого молодого человека, рассыпавшегося перед хозяйкою дома.
Вольский посмотрел в указываемую ему кузеном сторону и задумался.
— Мне что-то очень знакома физиономия этого господина, не могу только припомнить, где я его встречал, — сказал он.
— Мне она тоже знакома, — отвечал Ребок, — хотя с уверенностью могу сказать, что не встречал его нигде, так как он не более месяца тому назад приехал из Парижа. Но дело не в том, почему она мне знакома, а в том, что он, насколько я могу судить, счастливый поклонник Варвары Ивановны. В этом-то я и вижу месть судьбы. Мало того, что она наделила Александра Васильевича другом дома, но дала его жене в друзья «безбожного французишку», которых он так недолюбливает.
— Но кто же он таков?
— Маркиз де Ларош.
— Де Ларош, негодяй и мерзавец, — вскричал Вольский.
— Тс… он неприкосновенен. Быть может, он трижды негодяй, но он член французского посольства, и этого достаточно для того, чтобы мы были по отношению к нему вежливы… Да ты откуда его знаешь? — спросил Ребок.
Вольский хотел было рассказать кузену о своем знакомстве с маркизом, но вспомнил, что пришлось бы выдать графиню Анжелику, и отвечал, что знает его по Парижу, где маркиз пользовался плохой репутацией.
Начался контрданс, Ребок пошел отыскивать приглашенную им даму, а Вольский погрузился в раздумье… Графиня Анжелика писала ему, что де Ларош убит в сражении при Козлуджи. Очевидно, она ошиблась. «Надо предупредить ее или лучше как-нибудь выпроводить маркиза из России, иначе он будет преследовать несчастную женщину и держать ее в руках. Но как это сделать?» — раздумывал Вольский, не замечая того, что объект его размышлений приближался к нему.
— О чем вы так задумались, Евгений Александрович? — прервала его размышления Варвара Ивановна. — Счастливому жениху не к лицу такая задумчивая физиономия.
— Вы правы, Варвара Ивановна, но вы поймете мою озабоченность, когда узнаете, о чем я думал.
— А это не секрет?
— Нисколько. Я думал, как бы избавить Россию от одного негодяя…
— Однако какими возвышенными вопросами вы занимаетесь. Боюсь, если вам повезет, то Россия обратится в пустыню, ах, простите, я забыла, что вы не знакомы… Позвольте вас познакомить.
— Мой друг господин Вольский.
— Маркиз де Ларош, атташе французского посольства.
Вольский сухо поклонился.
— Я имел уже случай встречаться с маркизом.
Тот посмотрел на него удивленно.
— В турецком лесу, вблизи Туртукая, — продолжал Вольский, глядя в упор на своего собеседника.
— Очень возможно, — отвечал, смеясь, маркиз, — я вам говорил, продолжал он, обращаясь к Варваре Ивановне, — что я страстный охотник и всесветный бродяга. В каких лесах я только не охотился и в Европе, и в Америке. Помню, лет пять тому назад охотился и в туртукайском лесу… Очень приятно возобновить знакомство, — закончил он, обращаясь к Вольскому.
— Мы встречались гораздо позже… прошлым летом.
— Прошлым летом! — удивился маркиз. — Вы, вероятно, ошиблись. Прошлым летом я состоял при нашем посольстве в Персии и охотился в окрестностях Тегерана. Что за чудная охота, если вы только охотник — советую вам побывать там непременно.
Нахальство де Лароша возмутило Вольского.
Варвару Ивановну пригласили на контрданс, и молодые люди остались одни.
— Послушайте, маркиз, — обратился к нему Вольский, — вы владеете собой в совершенстве — нужно отдать вам должное, но ваше хладнокровие меня не проведет. В тысяча семьсот семьдесят третьем году, раненный при штурме Туртукая, я попал в цыганский табор. Табор кочевал по лесам, и там-то я видел вас с графиней Бодени, когда вы в качестве ее управляющего пробирались в Гирсово в отряд человека, гостеприимством которого вы пользуетесь, чтобы шпионить там. Скрытый в шатре, я от слова до слова слышал ваш разговор с графиней.
— У вас, капитан, поразительная память, — отвечал смело маркиз, — но только к чему весь этот разговор?
— К чему? Я думаю, что вы теперь покинете Россию.
— Напрасно так думаете.
— Вы рискуете.
— Чем? Вы расскажете — да кто же вам поверит? Какие у вас доказательства? Вы говорите, что видели меня в туртукайском лесу с графиней Анжеликой — однако вы не ставите ей тех же условий, что и мне, напротив, ей вы покровительствуете, она выходит замуж за вашего товарища, вы будете у него шафером, зачем же такая несправедливость? Выражаясь вашим языком, мы ведь одного поля ягоды…
— Я вас попрошу быть сдержаннее относительно княгини Франкенштейн.
— Хорошо, — отвечал маркиз, — я буду в отношении ее не только сдержан, но и почтителен, но и вы в ее же интересах должны забыть, что знали меня раньше. Для вас я совершенно новый человек.
Вольский испытывал бессильную злобу. Он сознавал свое бессилие, его свидетельство против де Лароша было бездоказательно и в то же время опасно для графини Анжелики. Нахальство француза возмущало его до глубины души, ставило в тупик, и он не знал теперь, как выйти ему из неловкого положения, которого де Ларош, по-видимому, и не замечал.
— Итак, — продолжал невозмутимо француз, — забудем старое и станем новыми хорошими знакомыми.
Возвратившаяся Варвара Ивановна дала возможность Вольскому не отвечать де Ларошу.
— Если вы хотите, Евгений Александрович, сохранить со мною дружеские отношения — танцуйте. Идите пригласите мою кузину, — и она указала на молоденькую графиню Панину.
— Пренеприятный господин, — сказал де Ларош вслед уходящему Вольскому.
Варвара Ивановна улыбнулась.
— Это похоже на ревность, — сказала она, смеясь. — Не беспокойся: этот тебе страшен столько же, сколько и мой муж.
Маркиз презрительно улыбнулся.
— Надеюсь, ma chere, что ты шутишь… могу ли я приревновать этого самонадеянного молокососа! Нет, он попросту для меня неприятен, и мне не хотелось бы встречать его у тебя в доме.
— Это мудрено: он друг моего детства, да к тому же любимец мужа и его отца, тем не менее я тебе обещаю его не принимать, но и ты должен для меня кое-что сделать.
— Для тебя… все, все, что хочешь, дорогая моя. Потребуй жизнь — отдам и ее, — горячо говорил маркиз.
— Жизнь, Бог с тобой, на что жизнь, отдай мне свое время, оставайся со мной, не уезжай в Петербург, милый, дорогой.
— Ведь я еду не надолго, на две, на три недели, много на месяц, затем я возвращусь снова.
— Ни на один день!
— Дорогая моя, ты требуешь от меня невозможного.
— Почему же, я прошу тебя остаться здесь до февраля, а затем поезжай, конечно, только ненадолго.
— Но почему же до февраля?
Молодая женщина покраснела.
— Потому, — отвечала она, — что к этому времени княгиня Франкенштейн выйдет замуж и уедет из Петербурга.
Маркиз улыбнулся.
— Ревность, оказывается, не с моей стороны, а с твоей… но уверяю тебя, клянусь честью, что княгиня Франкенштейн не страшна тебе, точно так же, как и Вольский мне… Остаться я не могу, у меня есть неотложные дела.
— Какие?
Маркиз мялся и не отвечал.
— Какие, Арман? Говори, — настаивала Варвара Ивановна, надув губки, — у тебя не должно быть от меня никаких секретов, или ты не любишь меня.
— Chere Barbe.
— Не любишь, не любишь… — настаивала со слезами в голосе молодая женщина.
— Дорогая моя, полно ребячиться, говорю тебе, неотложные дела… денежные.
— Денежные?
— Ну да, денежные… Мне до сих пор управляющий не высылает денег, а без них я чувствую себя связанным по рукам и ногам. Мне нужно занять денег, пока мне не пришлют из Парижа. В Москве я это сделать не могу — не знаю, где достать, а в Петербурге я достану их в неделю.
— Только-то! — рассмеялась молодая женщина. — Ну в таком случае ты можешь оставаться в Москве. Деньги ты возьмешь у меня.
— Chere Barbe…
— Cher Арман…
— Ты жестока.
— А ты упрям или не любишь меня.
— Пощади, дорогая, мое самолюбие.
— Ложное самолюбие… сколько тебе нужно?
— Шесть тысяч, — отвечал маркиз, запинаясь.
— И прекрасно, завтра они будут в твоем портфеле, а теперь, чтобы я о Петербурге и не слыхала.
Молодой человек покорно, опустил голову, но если бы Варвара Ивановна была наблюдательнее, она не могла бы не заметить лукавой усмешки, мелькнувшей на лице маркиза…
Поздно разъехались суворовские гости. Одним из последних уехал де Ларош.
— До завтра, — шепнула ему Варвара Ивановна.
А полчаса спустя, оставшись наедине с мужем, она говорила ему.
— Я весьма благодарна тебе, Александр, за твой подарок, но ты с ним поторопился, я у тебя хотела попросить другой.
— Другой, да хотя бы и третий, четвертый… дорогая Варюша, помилуй Бог, за чем же дело стало.
— Видишь ли, в твое отсутствие у меня появились долги, правда, я виновата, не умела хозяйничать, надеюсь, в другой раз этого не случится.
— Долги? — спросил недовольным тоном Суворов. — Долги нужно заплатить… Сколько же тебе нужно?
— Шесть тысяч, — отвечала, краснея, Варвара Ивановна.
— Шесть тысяч! — ужаснулся муж. — Помилуй Бог, да ведь это целое состояние… ведь это все твое приданое.
— Вы попрекаете меня моею бедностью! — вспылила молодая женщина.
— Не попрекаю, дорогая Варюша — спохватился муж, — упаси Бог, а ведь это сумма большая, если мы так будем жить — скоро разоримся. Не о себе ведь думаю, а о тебе. Мне что нужно — сухарь да вязанку сена… О тебе ведь забочусь, дорогая моя… Ну не сердись, возьми деньги, да на будущее будь осмотрительнее., тебя ведь обманывают…
Варвара Ивановна успокоилась и поцеловала мужа в голову.
Ласка жены благотворно подействовала на мужа, и он начал мечтать, что и для него еще супружеское счастье возможно.
Глава XXVIII
Прошло четыре месяца со дня смерти польской графини Бронской. Графиня Анжелика приютила у себя осиротевшего маленького Александра и решила воспитывать его как сына. Никаких документов после себя покойная не оставила, а потому князь Сокольский и не предпринимал никаких хлопот, чтобы возвратить сыну состояние, отнятое у его матери.
— Все равно хлопоты не увенчаются успехом, — говорил он невесте. — Мы с тобой настолько богаты, что Александр бедняком не останется и в том случае, если у нас будут свои дети.
Молодая женщина вполне разделяла взгляд жениха и окружила сиротку нежным попечением.
В начале декабря возвратилась из-за границы княгиня Сокольская, и молодые люди готовились уже праздновать свадьбу и ожидали из Москвы Вольского.
— Как я ни люблю Россию, но ты должен после нашей свадьбы отправиться со мною в мои богемские поместья, там мы в тиши и уединении проведем несколько месяцев, а на лето переедем в твою деревню. Военную службу ты тоже должен бросить, займемся вместе хозяйством, — говорила Анжелика жениху.
— Ты знаешь, дорогая моя, что твое слово — для меня закон. За тобой я пойду на край света и буду делать, что прикажешь, — говорил князь Иван, страстно целуя у невесты ручки. — Ты совершенно околдовала мою матушку, и я ужасно боюсь, что она не захочет расстаться с тобою на недели.
— Зачем расставаться? Почему же и ей с нами не ехать? — спросила графиня Анжелика.
Молодые люди с нетерпением ожидали дня свадьбы и строили планы о будущем, не чуя грядущей беды.
Однажды Анжелика возвратилась от старой княгини Сокольской и не успела переодеться, как камер-юнгфера ей доложила, что атташе французского посольства просит принять его.
— Просите, — отвечала графиня.
Но едва гость переступил порог, как молодая женщина задрожала всем телом, ноги ее подкосились, и она упала на диван.
Маркиз де Ларош, казалось, любовался произведенным его появлением эффектом.
— Неужели я так страшен, — спросил он, немного помолчав, — что графиня Бодени, княгиня Франкенштейн, чуть не падает в обморок при моем появлении?
Звук человеческого голоса вернул молодой женщине самообладание.
— Простите, — начала она, — я действительно напугалась, считая вас погибшим, я думала, что вы убиты в сражении при Козлуджи. Вы живы — и я очень рада.
— Рады… и на радостях делаетесь невестой князя Сокольского. А знает ли ваш жених, чьей невестой вы были раньше?
— Вашей я никогда не была.
— Вы станете отрицать, что не обещали мне?
— Прямого обещания я вам никогда не давала.
— Пусть будет так. Согласен, что вы не были моей невестой… А знает ли князь Сокольский, что вы были агентом герцога д’Эгильона?
— Вы этого не скажете…
— Почему?
— Потому что сами шпионили в Гирсов.
Маркиз рассмеялся.
— Сказать легко, но доказать трудно. Докажите… а у меня есть доказательства.
— Какие?
— Вы это узнаете?
И он вынул из кармана пачку писем.
— Здесь есть и ко мне, и к герцогу. Вот, например, та записочка, которой вы меня предупреждали о своем выезде в Гирсово и просили, чтобы я освободил вас от Вогеску… Письмо это компрометирует вас, а не меня. Из него не видно, чтобы вы обращались ко мне… вы начинаете cher ami…
Молодая женщина в отчаянии ломала себе руки.
— Говорите же, что вам от меня надо… женой вашей я быть не могу и не хочу… я презираю вас…
— Презираете? Я сожалею об этом, а знаете ли, достаточно моего одного слова, чтобы обожающий вас жених стал презирать вас?..
— Не мучьте же меня, говорите поскорее, что вам от меня надо?
Маркиз испытующе смотрел на молодую женщину.
— Хотя вы и презираете меня, — начал он, немного помолчав, — но мы друг друга стоим, а потому я буду с вами бесцеремонен.
— Мне нужно не более и не менее как триста тысяч франков. Вы богаты, чертовски стали богаты, а я как был бедняком, таким и остался, только-только с долгами расплатился и отделался от долговой тюрьмы.
— Жаль, очень жаль, — отвечала молодая женщина. Такому человеку, как вы, место только в тюрьме.
— Да, но на этот счет у нас с вами, ваша светлость, взгляды различны, — говорил, смеясь, маркиз. — Итак, угодно ли вам дать мне триста тысяч франков и получить обратно ваши письма?
— Хорошо. Вы получите требуемую сумму и не только возвратите мои письма, но и уедете из России.
— Письма возвращу, но из России уехать не могу. Вы наслаждаетесь русской любовью, почему же не наслаждаться и мне. Здешние красавицы прелестнее парижских. Но я даю вам слово дворянина, что забуду прошлое и буду молчать.
— Я боюсь верить вашему слову.
— Грех вам, Анжелика… а я не боюсь вам поверить — извольте ваши письма.
Графиня перебрала всю пачку и, присев к столу, выписала чек на триста тысяч франков.
— Благодарю, — галантно расшаркивался маркиз, — а теперь до свидания. Мы незнакомы, а завтра на балу в австрийском посольстве я буду просить чести быть представленным прелестной княгине Франкенштейн… Вам чертовски везет, Анжелика, — закончил он и вышел из комнаты.
Как только маркиз вышел из комнаты, графиня Анжелика еще раз просмотрела все письма и бросила их затем в камин.
Пламя охватило их, и в несколько секунд от мелко исписанных листочков осталась небольшая кучка пепла, но это молодую женщину не успокоило. Письма можно было сжечь, но что поделать с языком маркиза?
— Что делать, что делать? — задавала она мучительные вопросы и не находила ответа. Выданных де Ларошу денег она не жалела. Сумма была громадна, но она богата, дело не в том, что пришлось заплатить, а в том, оставит ли ее маркиз в покое. Как быть? Признаться во всем жениху? А если она себя этим погубит? Нет, нет, ни за что…
— Капитан Вольский, — доложила камер-юнгфера.
— Просите… — и молодая женщина бросилась навстречу к входившему.
— Милый, дорогой, друг мой, брат мой, — говорила она, падая на грудь молодому офицеру, — я погибаю, спасите.
— В чем дело, дорогая графиня, успокойтесь, потолкуем.
И молодая женщина передала ему свой недавний разговор.
— Я торопился в Петербург, но опоздал. Беда, впрочем, поправима, только успокойтесь, дорогая моя, и не говорите пока ничего Жану. Я только что от него, он экстренно вызван в Гатчину к великому князю, не мог заехать к вам и просит передать, что вернется завтра, а к этому времени мы что-нибудь и придумаем. Де Ларош не столь неуязвим. Он ошибается, думая, что нет доказательств против него. Я привез в Петербург еврея Иоахима, того самого, который был моим проводником от Туртукая до Гирсово. Иоахим переселился из Турции в Россию, приехал в Москву и случайно встретил меня. Он знает де Лароша и имеет даже его расписки. Маркиз занимал у него деньги и не уплатил… К завтрашнему дню я придумаю, что нам делать, а теперь успокойтесь и будьте веселы.
Сообщение Вольского успокоительно подействовало на молодую женщину. Она начала надеяться, что опасение разоблачения заставят маркиза покинуть Россию, тем более что она предложит ему еще столько же, сколько дала сегодня, а затем после свадьбы она поселится с мужем в деревне, и де Ларош потеряет ее из виду.
Успокоившись, она начала расспрашивать Вольского о его житье-бытье, от души радовалась его счастью и уже мечтала о том, как они в скором времени сделаются добрыми деревенскими соседями…
Де Ларош на первых порах сдержал свое слово. Встретясь на следующий день с графиней на балу в австрийском посольстве, он не показал и вида, что знает ее.
Осведомился даже об ее имени и просил представить его прелестной княгине и ее жениху.
Князю Сокольскому он не понравился: нахальство сквозило во всех движениях маркиза.
— Дорогая Анжелика, мне этот французик не по душе, — заметил он невесте, — было бы хорошо, если бы можно было избавиться от знакомства с ним, я слышал, он просил позволения быть у тебя с визитом.
— Да, но что я могла ему отвечать?
— Конечно, принять его неизбежно, но поддерживать дальнейшего с ним знакомства мне не хотелось бы: у него на лице написаны все пороки.
— Однако ты большой физиономист, — отвечала Анжелика, улыбаясь, — я знаю его несколько по Парижу и могу сказать, что ты не ошибся. Удивляюсь, как французское правительство могло назначить такого человека в посольство?
Де Ларош не замедлил с визитом, но явился не днем, а под вечер. Графиня была одна и ожидала приезда жениха и Вольского.
Де Ларош явился в возбужденном состоянии, по-видимому, он не спал ночь и с бала уехал на пирушку, длившуюся до вечера.
Удивленная графиня встретила его презрительным взглядом.
— Что вам нужно?
— Вот как вы стали со мною разговаривать! Заплатили деньги и думаете, что со мною можно поступать, как с лакеем… Нет, сударыня, вы забываете, что я дворянин и представитель французского правительства.
— Я ничего не забываю и не хочу вас оскорблять. Я спрашиваю, что вам от меня нужно? Вы взяли деньги и обещали забыть меня. Вы дали мне слово дворянина.
— Да, дворянина, но дворянин тогда не знал, что вы так чертовски богаты, и продешевил. Теперь я желаю исправить свою ошибку и пришел еще поторговаться.
— Знаете ли, маркиз, я вам еще дам денег, но о них с вами сегодня говорить не буду — вы пьяны, завтра к вам заедет капитан Вольский и вручит столько денег, сколько вам понадобится, и сообщит условия, на которых вы их получите. Только берегитесь их не выполнить, вам придется дело иметь не со мной, а с капитаном. С ним шутить нельзя, а впрочем, вы сами это увидите.
— Я вашему слову верю, дорогая княгиня.
— В таком случае до свидания…
— Ты гонишь меня, как собаку…
— Замолчите, убирайтесь вон…
— Но я люблю тебя, люблю больше денег. Правда, я мерзавец, — говорил он заплетающимся языком, — но тебя не будет любить так твой русский князь, как я… Прогони его, дай мне свою любовь и увидишь, что я не буду мерзавцем, да и нужды в том не будет, ты так богата.
— Убирайтесь вон, — кричала графиня, убегая от старавшегося поймать ее маркиза. — Помогите! — кричала молодая женщина.
В это время вошли князь Иван с Вольским. Увидя невесту спасающуюся от объятий пьяного француза, он пришел в ярость. Схватив маркиза за ворот, он стремительно вытащил его в переднюю и вытолкнул за двери.
— Вы оскорбляете не только французского дворянина, но и французского короля, это вам даром не пройдет, — захрипел маркиз пьяным голосом.
Вольскому стоило большого труда удержать рассвирепевшего приятеля.
— Видишь ли, дорогая моя, — говорил несколько успокоившейся Анжелике князь Иван, — я был прав, считая этого негодяя олицетворением всех пороков… Явиться к молодой даме в дом с визитом в нетрезвом виде и делать наглое признание в любви, ведь это варварство…
Вспыльчивый князь Иван вскоре, впрочем, успокоился и старался успокоить невесту, мрачен был один только Вольский.
— Дуэли не избежать, — говорил он князю Ивану, возвращаясь домой.
— Что же я должен был делать? Дуэль так дуэль, по-настоящему с таким мерзавцем и драться не следовало бы, но он дворянин и член французского посольства… Если пришлет секундантов — я направлю их к тебе, условься с ними.
— Ладно, — со вздохом отвечал Вольский.
Тяжелое предчувствие мучило молодого человека, он вспоминал исповедь графини, в которой насильственная смерть отца и мужа являлись неожиданно… Дуэль жениха тоже неожиданность…
Глава XXIX
Через день после столкновения князя Сокольского с маркизом де Ларошем на опушке небольшой березовой рощицы у Нарвской заставы на рассвете остановилась карета. Из нее вышли четыре человека и направились в глубь рощицы.
Пройдя сажен двадцать, приезжие достигли небольшой полянки, покрытой мерзлым снегом.
— Здесь? — спросил один из приезжих.
— Здесь. Место уединенное и вообще удобное. Не расстегивайся, однако, замерзнешь, труднее будет парировать удары.
— Не замерзну, мне слишком жарко…1 Кровь бурлит при воспоминании об этом негодяе, — отвечал князь Сокольский своему секунданту Вольскому.
— Вы уж, князь, успокойте вашу кровь, — вмешался в разговор доктор. — Плохо дерется тот, у кого кровь бурлит. Напротив, вы должны быть рыба рыбой.
— Легко сказать, Евгений, — продолжал затем князь, обращаясь к другу, — от этой дуэли я не ожидаю серьезных последствий, но на земле нет ничего невозможного. Может и со мной случиться несчастье… тогда ты умело подготовь матушку и Анжелику, а если мне не суждено будет остаться в живых — будь ей другом. Положим, я знаю, что ты и теперь ей предан, тем не менее прошу тебя, если бы понадобилась Анжелике в чем-либо твоя помощь — спеши к ней. — Молодой капитан молча пожал другу руку.
Вдали показалась карета.
Она остановилась там, где и первая, и маркиз де Ларош, щегольски одетый, в сопровождении своих секундантов быстро направился к месту дуэли.
Противники молча поклонились друг другу, и секунданты, обменявшись между собою несколькими словами, расставили их по местам.
По команде скрестились две шпаги. Скрестились и как бы застыли в воздухе. Никто не желал нападать первым, оба предоставляли эту честь друг другу. Было очевидно, что и маркиз и князь опытные фехтовальщики.
Но выжидательное положение не могло долго продолжаться, и нетерпеливый и горячий по натуре маркиз де Ларош первым сделал выпад.
Как ни был возбужден князь Сокольский, тем не менее рука его была тверда и взгляд верен. С замечательным искусством и легкостью парировал он удары, избегая нападения.
Такое хладнокровие и сдержанность выводили маркиза из терпения, он начал нападать с горячностью, удары его становились менее верны, и князь, отпарировав один из таких ударов, коснулся своей шпагой плеча противника.
Взбешенный неудачею, маркиз неожиданно упал на правое колено, и не успел князь опомниться, как противник вонзил ему шпагу в живот, повернул ее и быстро вытащил.
Раненый выронил из рук шпагу и со стоном упал навзничь.
Ошеломленные таким не принятым на дуэлях приемом, известным под названием иезуитского, секунданты бросились к раненому.
Маркиз посмотрел на свою жертву и затем, бросившись к своим секундантам, сказал:
— Идемте, господа, нам тут нечего делать.
Он был прав. Ни ему, ни врачам не оставалось нечего делать.
Доктор, осмотрев рану князя, печально покачал головою.
— Домой, быть может, довезем, но доживет ли он до завтрашнего утра — не знаю. Ну и негодяй же, господа, ваш французишка, — продолжал он, обращаясь к секундантам князя. — Это не маркиз, а итальянский наемный убийца.
Вольский был и возмущен, и глубоко опечален. О поступке маркиза он составил себе полное представление только тогда, когда привезли раненого домой.
Оставив князя Ивана на попечении своего товарища, другого секунданта, Вольский поспешил на квартиру, чтобы подготовить старушку мать.
Тяжелая выпала на его долю миссия, и он не знал, как к ней приступить. Что скажет он несчастной матери?.. Но ему не пришлось много говорить. Несмотря на ранний час, он застал весь дом на ногах, у подъезда стояла карета графини Бодени, княгини Франкенштейн.
Молодая женщина после столкновения ее жениха с маркизом де Ларош проводила время в смертельной тревоге. Она нисколько не сомневалась, что маркиз пошлет князю вызов. Дуэль на другой день состояться не могла, и следовало ожидать ее на третий. Как ни приставала Анжелика к жениху с вопросами, но не могла узнать ничего. На все ее вопросы молодой человек отвечал лишь поцелуями да замечаниями вроде того, что люди, подобныё де Ларошу, храбры лишь с беззащитными женщинами. Но графиня слишком хорошо знала маркиза, чтобы согласиться с мнением жениха и успокоиться. Вольского расспросить она не могла, он к ней не показывался, а посланный к нему с запиской человек возвратился с ответом, что капитан уехал на три дня в Гатчину.
Молодая женщина страдала невыносимо и, проведя бессонную ночь, решила утром поехать к матери князя Ивана.
От прислуги она узнала, что жених с Вольским, другим офицером и домашним доктором уехали куда-то на рассвете. Для нее отпали все сомнения. Приказав разбудить старую княгиню, она рассказала ей о происшедшей между маркизом и князем истории и выразила уверенность, что в то время, когда она говорит, где-нибудь на окраине происходит дуэль.
Старушка в отчаянии заломила руки.
— Боже мой, Боже мой… сегодня годовщина… Сегодня ровно двадцать лет прошло с того дня, как умер мой муж… Он тоже убит на дуэли…
Около трех часов мать и невеста провели в томительном ожидании… Наконец явился Вольский.
— Убит? Ранен? — встретили его обе женщины. Да говорите же, Бога ради!
Вольский молча опустил голову.
— Еще жив, — едва промолвил он.
С душераздирающим криком графиня Анжелика упала на ковер… княгиня-мать тоже лишилась чувств… вбежавшая на крик горничная не растерялась и, отправив дворецкого за доктором, начала их приводить в чувство. Первою пришла в себя княгиня-мать. Несчастная женщина помогла привести в сознание и графиню.
— Крепитесь, дорогая моя, — утешала она Анжелику, — Бог не без милости… Жив, может быть, и останется живым, будем молиться… Успокойтесь, переломите себя, будьте спокойны для него… Ваше горе убьет его, — умоляла рыдающая мать.
Пока дома шли приготовления к приему раненого, карета медленно двигалась по малолюдным улицам; несчастный князь страдал невыносимо, но крепился.
— Доктор, — говорил он, — от таких ран не выздоравливают, вы это сами знаете, будьте же милосердны и не старайтесь поддерживать мою жизнь: тремя днями раньше или позже все равно придется умереть, а между тем сколь мучительно мне будет видеть убитых горем мать и невесту.
— Полноте, на вашей свадьбе буду еще танцевать, тряхну пятым десятком, — говорил доктор, а у самого по лицу градом катились слезы.
Раненый горько улыбнулся.
— То-то от радости и плачете, — говорил князь, пожимая доктору руку. — Вы приняли меня при появлении на свет Божий, вы и в могилу проводите… Доктор, милый, дорогой Афанасий Иванович, вы были нашим другом, другом нашей семьи, будьте другом и моей бедной невесты. Не оставляйте ее… Уедет она, поезжайте и вы с нею…
— А матушка?
— Матушка, я уверен, с Анжеликой не расстанется, она полюбила ее как дочь…
Раненый обессилел и, когда карета подъезжала к дому, впал в забытье.
Почти в бессознательном состоянии перенесли его в комнату.
К вечеру князь Иван скончался…
Дуэль и смерть князя Сокольского произвели в петербургском обществе сенсацию… Жалели князя и жалели Вольского…
На третий день похорон князя Ивана между маркизом де Ларош и Вольским произошло столкновение. Вольский не принял протянутой ему маркизом руки, заметив, что никогда не пожмет руки убийцы, де Ларош послал капитану вызов. На этот раз судьба наказала убийцу, пуля Вольского угодила ему в лоб, и он пал бездыханным.
Как ни были обычны дуэли, но они преследовались, и Вольский был арестован.
Всеобщее сочувствие провожало молодого капитана в Петропавловскую крепость, точно так же, как всеобщее негодование вызвало предательское убийство де Ларошем князя Сокольского.
Эти две дуэли и герои их сделались предметом толков во всех петербургских гостиных. В судьбе Вольского принимал участие даже французский посланник, ходатайствовавший перед императрицей о смягчении участи молодого капитана.
Собравшиеся вечером у княгини Трубецкой гости с нетерпением поджидали приезда вице-канцлера князя А. М. Голицына, зная, что он по просьбе своего шурина, князя Прозоровского, хлопочет о Вольском.
— Что скажете нам новенького, дорогой князь? — встретила входившего А. М. Голицына хозяйка дома. — Простила государыня Вольского?
— Простила, он уже на свободе.
— А графиня Бодени, княгиня Франкенштейн? — раздались с разных сторон вопросы.
Князь печально покачал головою.
— Все еще без сознания… Нервная горячка… доктор надеется, что при хорошем уходе молодая женщина выздоровеет.
— Бедняжка, — молвила печально хозяйка дома, — больна и одинока на чужой стороне… Знаете ли, mesdames, — закончила она, обращаясь к дамам, — наша обязанность — взять на себя уход за милой княгиней, разделим между собою дежурство.
— Прекрасно, великолепно, — раздалось со всех сторон.
— Мысль отличная, — заметил князь Голицын, — но несколько запоздалая. Из Москвы приехали мать, сестра и невеста Вольского, они не отходят от постели больной. Во время турецкой войны княгиня Анжелика своим неусыпным попечением о раненом Вольском спасла ему жизнь, теперь семья его платит таким же уходом княгине Франкенштейн.
Нет такого события, которым общество интересовалось бы долго, а в те времена сенсационные события следовали одно за другим, — о дуэлях Вольского и покойного князя Ивана поговорили, поговорили и, как всегда бывает, забыли.
Дом княгини Франкенштейн осаждался знакомыми, справлявшимися о ее здоровье. Молодость и крепкий организм выдержали борьбу с болезнью, и молодая женщина оправилась. Но кто знал ее раньше, тот не узнал бы ее теперь. От веселой, жизнерадостной Анжелики не осталось следа: печать тяжелых дум и глубокой грусти легла на ее прекрасное лицо. В России оставалась она не долго и после свадьбы своего друга Вольского уехала в Богемию, взяв с собою своего приемного сына Александра. Старая княгиня Сокольская не могла расстаться с невестой сына и поехала гостить к ней в Богемию. Домашний врач и друг ее, доктор Афанасий Иванович Коробьин, отправился с ними, помня просьбу умирающего.
По пути княгиня Анжелика заехала в Москву проститься с Суворовым. Невесело было и у него на душе: с женой начались споры да пререкания, вспомнил он жизнь на Дунае, свою любовь к прекрасной женщине и заплакал, прощаясь с нею навсегда.