Зарубки на сердце

Васильев Виктор Николаевич

ЧАСТЬ 1.

НАШЕСТВИЕ

 

 

ГЛАВА 1.

В ВОЗДУХЕ ПАХНЕТ ГРОЗОЙ

 

СЧАСТЛИВЫЙ ДЕНЬ

Старосиверская – окраина поселка Сиверский Ленинградской области, 26 сентября 1939 года. Мне исполнилось шесть лет. Я принимаю подарки. Стою перед зеркалом. На мне новенький матросский темно-синий костюмчик и бескозырка. На черных лентах – золотые якоря, на бескозырке крупно написано слово «герой». Рядом со мной стоят мама, бабушка и четырехлетняя сестренка Тоня. Папы сегодня нет. Он работает через день пожарным в Ленинграде и приедет только завтра. Этот костюмчик мне очень нравится, особенно бескозырка. Я верчусь перед зеркалом под одобрительным взглядом бабушки и завистливым взглядом сестренки.

– Дай, дай мне помелить! – картавит Тоня и сдергивает с меня бескозырку. Она ей велика и проваливается ниже бровей. Видны только щелочки довольных, смеющихся глаз.

Сейчас придут гости с подарками. На столе уже стоят чашки с блюдцами, сахарница, тарелка с печеньем, блюдце с конфетами в фантиках и стеклянная банка с брусничным вареньем. Стол дощатый, узкий, покрытый клеенкой, по бокам – две скамейки. Первой появляется моя ровесница Райка, наша соседка по дому. Ее папа – командир Красной армии, мама – важная дама в сережках и кольцах. Они занимают переднюю часть нашего казенного дома с двумя комнатами и отдельным входом через веранду. С моими и с Колькиными родителями они не знаются. Но Райке иногда разрешают играть с нами. У Райки красивые темные волосы рассыпаны по плечам. Розовое платье, новые белые башмачки. Она принесла в подарок два соевых батончика, протянула мне:

«На!» – и полезла за стол.

– Раечка, – сказала мама, – подожди немного, еще не все гости собрались.

– А я хочу занять место. Я здесь подожду, – ответила Райка.

Мама подошла к столу, взяла с блюдечка две конфеты и дала Райке, чтоб не скучала. Тоня стоит рядом со мной, я даю ей половину Райкиного подарка – один соевый батончик. Так у нас принято: подарками надо делиться.

Вскоре приходит Люся. Она живет через несколько домов от нас. Ее родители дружат с моими родителями, а я дружу с Люсей. Она старше меня на полгода и чуть повыше ростом. На ней синее платье с закрытым воротом. У нее голубые глаза, которыми она умеет смотреть как-то очень тепло и дружески. А улыбка… Мне кажется, что так она улыбается только мне. Она принесла пластинку для граммофона, а Тоне – заводного цыпленка. Сестра сразу взялась заводить его на полу.

– Желаю тебе счастья, Витя, – улыбается мне Люся.

– Спасибо, – я отвечаю и чувствую, что краснею.

Колька запаздывает. Он живет в соседней комнате, за стенкой, у нас общая кухня. Его папа – тоже пожарный и работает вместе с моим папой в Ленинграде. Колька на полтора года старше меня, ему на следующий год идти в школу. Он выдерживает фасон и ждет особого приглашения. Я стучу кулаком ему в стенку. Он тут же появляется, в серой рубашке с воротом нараспашку и в черных брюках. Колька молча дает одно яблоко мне, а другое – Тоне.

Теперь все в сборе. Мама рассаживает нас за столом. Я между Люсей и Тоней. Бабушка несет из кухни свой подарок – пирог с капустой. На нем шесть горящих свечек.

– Ну, ребятки, – говорит мама, – давайте все вместе поздравим Витю, а он задует свечи. Раз, два, три: по-здрав-ля-ем!

И мы все кричим вразнобой, даже я со всеми кричу: «Поздравляем!» – потом спохватываюсь и задуваю сразу все шесть свечей.

Растроганная бабушка кончиком головного платка вытирает уголки своих глаз. Мама разливает чай, разрезает пирог и раскладывает по розеткам варенье. Потом она и бабушка уходят на кухню. Начинается пир. Без взрослых мы чувствуем себя свободнее.

Можно болтать ногами, можно толкаться, хихикать.

Тоня жует пирог и чавкает. Я дергаю ее за рукав, шепчу ей: «Не чавкай». Послушалась – отложила пирог и взяла конфету.

Вспомнили про Люсину пластинку. Я забираюсь с ногами на табурет возле комода. На нем стоит граммофон и стопкой лежат пластинки. Это мое хозяйство, моя гордость. Здесь я все знаю и все умею. Вставляю ручку в гнездо, полностью завожу пружину, проверяю, стоит ли иголка в головке. Труба граммофона, вся в голубых цветах, повернута в сторону стола. Пластинки я знаю наперечет и легко читаю названия на этикетках. Здесь «Провожание», «И кто его знает», «Сулико», «Дан приказ: ему на запад», «Любушка», «Андрюша», «Тачанка», любимая мною «Песня о Каховке» и многие-многие другие. Ставлю Люсину пластинку. Из трубы раздается: «Мы едем, едем, едем в далекие края…» Эта задорная «Песенка друзей» нравится всем и соответствует нашему настроению. Я ставлю ее второй, третий раз кряду. Мы все подпеваем и хлопаем в такт ладошками по столу:

…Красота! Красота! Мы везем с собой кота, Чижика, собаку, Петьку-забияку, Обезьяну, попугая – Вот компания какая!..

Даже важный Колька и задавака Райка подпевают и хлопают по столу. На обороте пластинки Рина Зеленая читает стихотворение «Снегирь» Агнии Барто. Это тоже здорово! Особенно место:

…До того я был хорошим – Сам себя не узнавал…

Такой забавный мальчишка в этом стихотворении, что хочется с ним подружиться. «Снегиря» тоже ставлю два раза.

Замечательная пластинка! Вот подарок, так подарок!

Потом Колька предложил:

– Пошли в прятки играть!

На улице ясный, безветренный день – подарок уходящего лета. У нашего крыльца растет березка, уже пожелтевшая. А через дорогу, около ручья, жмутся друг к другу две огненно-красные осинки. Наш деревянный одноэтажный дом стоит на перекрестке Оредежской улицы и шоссейной дороги на Красногвардейск (теперь называется город Гатчина). За дорогой – большая поляна с кочковатой травой. За перекрестком стоит двухэтажная деревянная школа. Я уже умею читать и неплохо считаю, но в первый класс, к сожалению, берут только с восьми лет.

Справа от поляны, на месте сгоревшего сарая, растут лопухи и крапива, среди которых мы любим прятаться. Начинаем считаться:

На златом крыльце сидели Царь, царевич, король, королевич, Сапожник, портной. Кто ты будешь такой?

Водить выпало Райке. Она стоит у обгорелого столба, закрыв лицо ладошками, и начинает считать. Мы все – врассыпную. Я хочу прятаться с Люсей, но Тоня от меня ни на шаг. Приходится прятаться с сестренкой. От возбуждения она кашляет, и Райка нас быстро находит. Теперь мы с сестрой сидим на бревне и ждем, когда Райка найдет остальных. Тоня что-то сердито бормочет. Я прислушался:

Лайка, Лайка, балалайка, Ты свой нос не задилай-ка, Лучше ты на балалайке Нам сегодня поиглай-ка.

Оказывается, Тоня сердится на Райку и бормочет дразнилку на нее, выговаривая букву «л» вместо «р». Ай да сестренка у меня! Ай да умница! Ведь никто ее не учил этой дразнилке. Сама услышала как-то – и вот запомнила!

Дразнилки у нас есть на каждого. Мы все их знаем и часто используем. Кто и когда сочиняет эти дразнилки – никому неведомо. Будто сами собой появляются…

Играли и веселились до сумерек, пока мама домой не позвала.

Ужинаем на кухне при керосиновой лампе. Продолговатая, с одним окном кухня на две семьи, она же – и коридор с выходом на улицу. Посредине стоит кирпичная плита, от которой прогревается общая кирпичная стенка. По бокам – два стола: Колькин и наш. Мы вчетвером едва помещаемся за столом. Но в комнате едим только тогда, когда папа дома или гости собрались. Бабушка шепчет молитву и крестится. Мы с Тоней тоже крестимся перед едой. На ужин всем манная каша и чай с печеньем.

После ужина мы с Тоней отправляемся спать. Наша небольшая комната плотно заставлена. Слева от двери стоят оттоманка, кровать и комод. А справа – большой сундук с плоской крышкой, шкаф с зеркалом, буфет и этажерка. На столе стоит керосиновая лампа со съемным стеклом. За столом – окно, в которое еще не вставлена зимняя рама. Мама с папой спят на кровати, бабушка с Тоней – на оттоманке. И только я, как барин, сплю один на сундуке. Спать, конечно, жестковато, и подушка иногда уползает из-под головы. Зато просторно, никто не мешает ворочаться с боку на бок.

Мама укладывает Тоню, поправляет подушку, одеяло, рассказывает коротенькую сказку. Потом целует ее, подкручивает в лампе фитиль, кивает мне на прощанье и уходит на кухню. Тоня засыпает быстро, а мне не заснуть. Зеваю, ворочаюсь, вспоминаю минувший день. Это был чудный день. Никаких огорчений. Одни радости. Самым первым поздравил меня папа. Еще ночью, перед уходом на поезд, он разбудил меня и подарил три рубля одной зеленоватой бумажкой! Целое богатство! Ведь на три рубля можно купить 30 круглых мороженых с именными вафлями! Но я не глупец, чтобы тратить денежки на пустяки. Мне нужен самокат, с красными колесами, звонком на руле и тормозом на подножке. Он стоит 30 рублей. У меня уже есть в копилке четыре рубля – теперь будет семь. Осталось накопить еще 23 рубля – и самокат будет мой! У Кольки нет самоката. У Люси нет самоката. У Райки есть, но она – жадина. А у меня будет свой – вот тогда все покатаемся! Нет, что ни говори, а хорошо жить на свете.

Фитиль в лампе разгорелся и стал коптить. Я встал и подкрутил его. Из переднего угла, с иконы, смотрел на меня строгий Боженька. Я поскорее отвел свой взгляд от него и остановился на черной тарелке радио. Скоро двенадцать, скоро включат Красную площадь. Сегодня у меня день рождения. Может быть, мама разрешит мне послушать?

Я вышел на кухню. Бабушка расставляла на полке вымытую посуду, а мама замачивала белье для стирки в детской цинковой ванночке.

– Ты чего не спишь? – сказала мама строго. – Сейчас же марш на сундук!

Я подошел и стал шептать ей на ухо:

– Мамочка, разреши мне включить радио. Ведь у меня день рождения.

Лицо мамино подобрело, она потрепала мои кудряшки:

– Ладно уж, полуночник, послушай свою любимую площадь. Но тихо-тихо, чтоб Тонечка не проснулась.

Я поцеловал маму и прошмыгнул в комнату. На ходиках было полдвенадцатого. Забрался на сундук под одеяло. Вошла бабушка, стала, кряхтя, раздеваться. Потом стала молиться на ночь: «Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя Твое, да приидет царствие Твое…» Кончила молиться, вздохнула и легла рядом с Тоней.

Я подождал, пока на часах стало без восьми минут двенадцать. Пора. Тихонько встал, на цыпочках прошел к окну, взобрался на табурет и тихо-тихо включил радио. Играла музыка. Потом мужской голос сказал: «Включаем Красную площадь и бой часов на Спасской башне». Я услышал шуршание шин по мостовой, скрип тормозов, урчание двигателей автомобилей и перекличку разноголосых гудков. Так продолжается минуты три-четыре. Я жадно вслушиваюсь в эту гулкую тишину в ожидании чуда.

И вот оно, чудо – первая россыпь колоколов! Звонкая, мелодичная, радостная! Потом вторая россыпь, третья. Сердце восторженно бьется. Первый одиночный удар главного колокола звучит мощно, густо, словно ставит точку на прожитом дне.

Кажется, что частички низкого баса его разлетаются по всей стране и гаснут на расстоянии. Только после этого раздается второй удар колокола, потом третий, и так далее. Я невольно считаю эти удары, как будто боюсь, что вдруг их окажется не двенадцать.

Все.

Стихает последний удар. Несколько томительных секунд тишины. И вот приятный мужской голос торжественно и гордо выводит:

Широка страна моя родная, Много в ней лесов, полей и рек! Я другой такой страны не знаю, Где так вольно дышит человек…

Эту песню я знаю наизусть, очень люблю и согласен с каждым ее словом. Да, это моя страна так широка и привольна, это мне так вольно дышится в ней.

…Над страной весенний ветер веет, С каждым днем все радостнее жить, И никто на свете не умеет Лучше нас смеяться и любить!..

Это про меня песня. Это мне все радостнее жить.

…Но сурово брови мы насупим, Если враг захочет нас сломать! Как невесту, Родину мы любим, Бережем, как ласковую мать!..

Пусть только замахнутся, эти враги! Мы так брови насупим, так насупим, что они сразу разбегутся. Не знаю, как любят невесту, но как любить и беречь маму, я хорошо понимаю. Вот и Родину я буду так же любить.

Застучал метроном. А я все еще стою, прижимаясь ухом к тарелке. Жду, пока затихнет мое внутреннее волнение…

Я выключил радио, слез с табуретки и забрался к себе на сундук. Лампу оставил горящей – мама с кухни придет и сама задует ее. Вспомнил, что забыл помолиться перед сном, как учила бабушка. Еще рассердится Боженька! Но вставать с сундука уже не хотелось. Повернулся на правый бок, подложил ладошку под щеку и быстро заснул, уверенный, что со мной и со страной все будет хорошо.

Кончился чудный день. А где-то далеко, на Западе, уже полыхала мировая война, о которой мы, дети, еще ничего не знали. И не могли знать, не могли даже подумать, что скоро, совсем скоро взорвется наше счастливое детство…

 

НОВЫЙ ДРУГ

В тот памятный 1939 год холода пришли рано – уже в начале октября появились заморозки. Пришлось папе доставать с чердака вторую, зимнюю раму. Между рамами положили ватный валик, покрытый плотной белой бумагой, и украсили мелко нарезанными кусочками цветной бумаги. На середину валика бабушка поместила желтый картонный крестик с косой поперечиной. На концы валика мама поставила две розетки с солью, чтобы стекла меньше потели. Я тоже приложил руку к украшению окна – положил несколько красивых гладких камушков, собранных на реке. Бабушка перекрестила окно, как будто оно живое.

– Теперь нам не страшен Мороз Иванович, – сказала она. – Перезимуем, благословясь.

Довольные своей работой, все пошли пить чай.

Потом я завел граммофон, и мы с Тоней стали слушать новую пластинку, которую папа привез из Ленинграда.

– Это песня про то, – сказал папа, – как у озера Хасан всыпали перцу японцам наши три танкиста, три веселых друга.

Мы с Тоней несколько раз прокрутили пластинку – все искали слова, как танкисты ловят япошек и сыплют им перец. Но слов таких не было. Вообще японцы не упоминались. Были только слова:

…И летели наземь самураи Под напором стали и огня.

Мы пошли к папе за разъяснениями.

– Здесь только про самураев каких-то. А про японцев нет ни слова, – сказал я.

– Так это и есть японцы! – засмеялся папа. – Самураи – это военные японцы. Они не сдаются в плен, а делают себе харакири, то есть режут сами себе животы.

– Вот теперь мне понятно! – обрадовался я.

Харакири, харакири! Слово-то какое красивое! И я тут же побежал на улицу рассказывать мальчишкам о самураях, о нашей победе над ними, о дружных наших танкистах.

***

Как-то после завтрака бабушка сказала нам с Тоней:

– Сегодня мы пойдем в гости.

– Вот здорово! А куда пойдем? – спросил я.

– К бабе Акке, она вчерась приходила к нам.

Финка, бабушка Акка, была еще не очень старая. Но четыре дня назад она едва дошла до нас. В каждой руке по палке, сгорбилась буквой «г» и, морщась от боли, крошечными шажками передвигалась.

– Ой, Афимьюшка, выручай! Скрючил меня радикулит проклятый, нет силы терпеть!

– Ах ты моя горемычная, – говорила бабушка Фима, снимая с гостьи пальто. – Сичас, сичас, милая, Господь нам поможет.

Я стоял рядом и видел, как бабушка Фима помогла снять вязаную кофту с больной, через ситцевую сорочку стала прощупывать и простукивать пальцами ее позвоночник. Потом уложила гостью поперек небольшого порожка, головой в комнату, обула свои старые чуни (валенки с обрезанными голенищами) и стала бережно ступать на больной позвоночник. У меня всякий раз екало сердце: вдруг она раздавит финку? Бабушка Акка постанывала, но терпела. А бабушка Фима, наступая на позвоночник, шептала молитвы. Поплевывала через левое плечо и правой рукой делала жесты, как бы прогоняя что-то прочь, за порог.

Потом они пили чай и долго разговаривали о своих болезнях, о домашних делах и заботах. Моей бабушке Фиме было 82 года. Вообще-то она была бабушкой моей маме, а нам с Тоней приходилась прабабушкой. Весила она 80 килограммов. И мне было страшно представить себя лежащим через порог под тяжестью бабушки.

Уходила бабушка Акка от нас, уже немного распрямив свою спину. А вчера она пришла к нам не горбясь и без палок. Принесла десяток яиц, трехлитровый бидон молока.

– Ты моя спасительница, – говорила финка. – Век буду за тебя молиться.

– Чего там, – отвечала бабушка Фима. – Это не я, это Господь сподобил моими руками.

Яички казались особенно вкусными. И молока парного мы с Тоней вволю напились. А сегодня нас еще и в гости позвали.

Хорошо жить на свете!

***

В деревне Старосиверской большинство жителей были финнами. Я там никогда не был. Шел и думал: «Какие же дома у финнов? На что они похожи?» Оказалось, что дом бабушки Акки похож на обычный русский дом. В большой, просторной комнате – русская печь. Стол кухонный напротив печки, а посредине комнаты – широкий обеденный стол со скамейками. Еще были шкаф, комод, две кровати.

Мы, оказывается, пришли рано, но бабушка Акка встретила нас очень приветливо:

– Проходите, проходите, гости дорогие! Снимайте пальто, садитесь. Мой сын и невестка еще не пришли с работы, а внучок Эрик еще в школе. Я вот масло кончаю взбивать, – показала она на бутыль с широким горлом и с отверстием внизу, закрытым деревянным штырьком. Бутыль была заполнена белой измяткой с желтыми комками масла сверху. Такую бутыль, измятку и масло я видел в своей родной деревне Реполке, где летом был у моей бабушки Дуни.

Бабушка Акка взяла две алюминиевые кружки, вынула штырек из бутыли, нацедила измятки мне и Тоне.

– Кушайте, кушайте. Измятка очень полезна детям, она улучшает пищеваренье, – говорила она.

– Какое-какое варенье? – шепотом спросила Тоня меня.

– Не знаю, – также шепотом ответил я. – Наверно, финны всякую пищу считают вареньем.

Измятка и правда была очень вкусная, в ней попадались мелкие комочки масла.

Скрипнула дверь, вошел мальчик с портфелем.

– А вот и внучок мой явился, – обрадовалась бабушка Акка. – Эрик, познакомься. Это моя спасительница бабушка Фима. А это ее правнуки Витя и Тоня.

Эрик всем поклонился, сказал:

– Здравствуйте.

А мне протянул руку по-взрослому, назвал какую-то финскую фамилию и свое имя. Я растерялся, пожал его руку и тихо промямлил:

– Витя.

Свою фамилию я почему-то просто забыл в этот миг. Но Эрик не засмеялся. Он уже был второклассником, ему девять лет исполнилось.

– Пойдем, я тебе покажу самое дорогое, – сказал он мне так просто, как будто давно со мной дружил.

Все мое смущение сразу пропало. Тоня тоже хотела с нами идти, но бабушка Акка сказала:

– А ты останься. Я дам тебе альбом, будешь картинки раскрашивать.

Мы с Эриком вышли во двор, потом под навес. Там было устроено что-то вроде столярной мастерской и склада разных материалов.

– Это хозяйство моего папы. Он занимается разными поделками в свободное время, а я иногда ему помогаю. Если быть терпеливым, упорным, то многому можно научиться у папы. Вот, например, молоток, – он взял в руки обыкновенный молоток с гвоздодером. – Что тут особенного? Знай колоти. А вот посмотри сюда внимательно.

С этими словами он взял гвоздь средних размеров, поставил на доску, чуть-чуть пристукнул, чтобы он знал свое место. Потом поднял руку с молотком, прицелился ударить, а сам повернул голову в сторону. И резко ударил молотком. Гвоздь вошел в доску по самую шляпку.

– Ты что же, вслепую забил?! Не видя молотка и гвоздя?! – восхитился я.

– В том-то и дело! Рука так натренирована, что сама помнит прицел. Хочешь попробовать?

Я, конечно, хотел. Раз десять пытался так забить гвоздь, но ни разу даже не попал по нему. Рука не слушалась.

– Не огорчайся, – успокоил меня Эрик. – У меня тоже раньше не получалось. Надо много тренироваться. И топором надо так же ловко владеть, чтобы в одну точку дважды попасть.

– Ты и топором можешь работать? – удивился я.

– Нет, топором я еще плохо владею. Так, сухое деревце срубить, колышек затесать. Еще дрова поколоть, которые без сучков, – пояснил он. – Давай-ка я тебе покажу главное, – и он подвел меня к новой собачьей будке. – Вот, посмотри.

– Что тут смотреть? – удивился я. – Будка как будка.

– Э, нет. Стенки-то двойные, из тонких досок, называемых вагонкой. С воздушной прослойкой между стенками, чтобы теплее было. И дверца, как задвижка на колесиках, и ручки с двух сторон на дверце, чтобы собака сама могла закрывать-открывать ее носом. От ветра защита зимой. И заметь, я сам это все сделал по папиному совету.

– Вот здорово! А собака твоя уже научилась дверцу закрывать?

Эрик нахмурился, тяжело вздохнул.

– Обязательно научится, я уверен. А пока нет собаки, – сказал он и снова тяжко вздохнул. – Был у нас песик любимый, Полканом звали. Да весной чем-то заболел и умер. Сказали, что заразная болезнь, – пришлось и будку старую сжечь. Я так плакал, так плакал! Как девчонка какая-то.

Мне казалось, что Эрик почти взрослый: такой умный и рассудительный. Такой не может плакать. Но ведь не будет он сам на себя наговаривать! За доверчивость ко мне я еще больше стал его уважать.

– Мы уже нашли хозяйку, у которой собака должна вот-вот ощениться. Тогда возьмем у нее щенка, опять назовем Полканом, мечтательно сказал Эрик.

Пришли с работы его папа и мама. Нас позвали в дом. Там на столе уже все было приготовлено. Кроме нас были еще гости – несколько финских женщин и мужчин, видимо соседи. Бабушку Фиму, как почетного гостя, посадили рядом с бабушкой Аккой. Нас, детей, посадили за отдельный столик. Там было много вкусного: пирожки с капустой, ватрушки с морковкой, студень, сладкий творог, винегрет, сметана, смородинный морс.

Мы проголодались, поэтому уплетали за обе щеки. Взрослые шумели, смеялись, громко разговаривали – в основном по-русски. Видимо, у них была бражка, потому что вскоре они запели. Все раскинули руки, обняли своих соседей за плечи и стали дружно раскачиваться влево-вправо в такт песне. Выходило очень красиво и здорово, будто пели не только голосами, но и самим раскачиванием. Сначала спели несколько песен по-фински. Я еще спросил у Эрика:

– О чем эти песни?

– Я тоже слов не понимаю. У нас только папа и бабушка знают финский язык. А мы с мамой лишь отдельные слова понимаем. Да и зачем нам знать?

Потом взрослые стали петь русские песни: «На Муромской дорожке», «Живет моя отрада», «Мой костер в тумане светит», «Провожание» и много других. Некоторые песни мы с Тоней знали наизусть и стали подпевать взрослым. Эрик не пел и все удивлялся:

– Откуда вы знаете столько песен?

– А ты приходи к нам. У нас есть граммофон с огромной трубой и куча пластинок. И я их хозяин: сам завожу, сам пластинки меняю, – расхвастался я.

– Обязательно приду. Спасибо за приглашение, – заверил Эрик.

Когда мы уходили домой, нам еще надавали пирожков и ватрушек. Очень гостеприимные финны. На улице было уже темно. Скоро глаза приспособились и дорогу различали. Бабушка после бражки была веселенькая, вполголоса напевала задорную песенку: «Эх, загулял, загулял, загулял парень молодой-молодой! В красной рубашоночке, хорошенький такой!» И сама бабушка тогда казалась мне такой же молодой и красивой.

***

В ноябре выпал снег, пришли морозы. По свежему снегу хорошо лепить снеговика и в снежки играть. Кто-то из мальчишек предложил разделиться на красных и белых, чтобы воевать снежками. Идея всем понравилась, только белым быть никто не хотел.

Тогда разделились на красных и желтых. Но и желтыми быть не хотели – все стремились быть красными. Едва-едва уговорили Эрика возглавить команду желтых, куда вошли еще три русских мальчика. Команду красных возглавил третьеклассник Егорка. В нее вошли Колька, я и еще один финский мальчик из второго класса.

Договорились, что кому в голову попадет снежок, того считать убитым, и он обязан выйти из боя. Попадания в другие части тела не считаются. Снежки кидать издали, в нейтральную зону не заходить. Снежки лучше приготовить заранее – штук по десять каждому.

Перед началом боя командиры объяснили своим бойцам, как им действовать. Красный Егорка велел каждому из нас обстреливать одного, назначенного ему противника. А желтый Эрик, видимо, приказал своим стрелять залпом в кого-то одного, потом – в другого. Потому что как начался бой, в красного Егорку полетели сразу четыре снежка. От залпа увернуться трудно – один снежок попал ему в голову, и он покинул поле боя. Потом поочередно желтые выбили меня, Кольку и красного финна. У противника был убит только один боец. Убедительная победа желтых, хотя по общему возрасту они были младше красных.

Бой длился десять минут. Сделали перерыв. Мы с Эриком сели на холодное бревно. Он достал из сумки две булочки с маком, одну дал мне.

– Сколько стоит такая булочка? – спросил я.

– Не знаю. Это бабушка Акка пекла.

– Моя бабушка Фима говорила, что до революции такие булочки стоили полкопейки.

– Тише ты! – прошептал испуганно Эрик и огляделся вокруг. – Нельзя хорошо говорить о тех временах. Так и в тюрьму загреметь недолго.

Его испуганный шепот крепко засел в моей памяти, послужил хорошим уроком.

Отдохнули, запаслись новыми снежками. И бой повторился. Теперь и красные применили залповую тактику боя. И победили со счетом 3:1. В третьей схватке была ничья – 2:2, а в четвертой опять победили красные.

Ух, как устали все! Собрались в одну общую кучку, шутили, смеялись. А потом спели хором песню «И от тайги до британских морей Красная армия всех сильней!..»

Хорошо провели время на свежем воздухе! Все остались довольны.

 

СХВАТКА С БЕЛОФИННАМИ

К декабрю мороз обозлился. Стекла на окне покрылись сказочными узорами. Мы с Тоней почти не выходили на улицу. Валенок детских у нас не было, а в ботах, даже с двумя шерстяными носками, быстро замерзнешь. Новости узнавали только из разговоров взрослых.Тетя Нюра была в магазине – за мукой ходила. Пришла взволнованная:

– Настя, война началась!

– Какая еще война?! Что ты мелешь?!

– Правда-правда. В магазине бабы судачат. Говорят, война с финнами. Ну, как это? С белыми финнами. Некоторым мужикам повестки пришли – на войну собираться.

– Надо радио включить, – сказала мама и пошла в комнату.

– Мама, оно не работает. Наверно, сломалось радио, – крикнул я вдогонку.

Мама вернулась:

– Это ты сломал? Крутил-крутил – и докрутился?

– Почему я? Чуть что, так сразу я, да?

– А кто же еще?! Вот приедет отец, я все расскажу. Пусть разбирается.

– Ладно, не заводись. Что ты пристала к ребенку? – заступилась за меня тетя Нюра.

И это было справедливо, хоть она и не знала, в чем дело. Потому что радио сломал Колька. Мы слушали с ним какой-то рассказ про буденовцев. Он хотел сделать погромче – так сильно крутанул регулятор, что там хрустнуло, и радио замолчало. Но не мог же я съябедничать про Кольку!

Все помолчали. И Колька молчал. Потом тетя Нюра сказала раздумчиво:

– Может быть, и наших мужиков пошлют воевать…

– Вроде бы не должны. Все-таки военизированная пожарная команда, – возразила мама.

На другой день приехали папа и дядя Ваня. Они подтвердили, что да, война идет. Война с белофиннами. В тридцати километрах от Ленинграда грохочут пушки, солдаты сходятся врукопашную.

– Нас с Иваном не возьмут, можете не волноваться, – сказал папа. – И вообще, через пару недель все закончится. Перебьют этих финнов наши танки и пушки.

– А кто же начал войну? Неужто финны полезли? – спросила мама.

– По радио говорят, что белофинны первыми обстреляли нашу границу и наши были вынуждены объявить им войну, – уклончиво ответил папа. – Подойди-ка сюда, сынок, – позвал он меня.

Холодок подступил к моему сердцу. Подумал, что мама нажаловалась про радио. Я подошел. Папа взял меня за плечо, притянул к себе и тихо сказал:

– Ты, говорят, с финским мальчиком дружишь?

– А что, нельзя, да? – надулся я. – Он хороший, во второй класс ходит. Он будку сам сделал!

– Я верю, сынок. Но пока идет война с белофиннами, лучше с ним не дружить, не встречаться.

– Но он же не белый! Когда в снежки играли, так он за красных выступал, – соврал я немножко.

– Все равно не надо встречаться. От греха подальше. Ты понял меня, сынок?

Я не понял, что папа грехом называет. Хотел молча уйти. Но он крепче сжал мне плечо и строго-строго сказал:

– Нет, постой. Ты понял меня, я тебя спрашиваю?

– Понял, – тихо ответил я.

Папа меня отпустил. Конечно, я был огорчен папиным указанием. Ведь я собирался зайти к Эрику и посмотреть его маленького щенка. А к себе я его пригласил слушать пластинки. Теперь же придется мне сказать ему: «Не приходи». А почему? Как я ему объясню это? Ведь не могу же я сказать, что папа запретил мне с ним дружить?! В общем, как-то нехорошо получается…

***

Прошло три дня. Радио наше никто не чинил, оно молчало. Зато сарафанное радио, как папа его называл, исправно работало. К нам пришла мамина подруга – тетя Оля со странной фамилией Подкругляк. Жила она в местечке Кезево, в километре от нашего дома. И только переступила порог нашей кухни, запричитала:

– Ой, что деется! Что деется! Мороз лютует, а бабы в магазин бегут, соль и спички скупают. Я тоже запаслась маленько. Бабы говорят, что ихний генерал самый главный раньше царю служил, а теперь не хочет сдаваться. На белом коне сидит, саблей машет и кричит: «Всех русских солдат зарежем!» Вот страсти какие!

Она перевела дыхание. Мама, тетя Нюра и мы с Колькой слушали молча, не могли вставить словечко. А тетя Оля продолжала скороговоркой:

– Еще бабы судачат, будто бы накануне войны мальчишки в снежки воевали. Команда красных против белых, где одни финны были. Так эти белые победили красных! Слыханное ли дело?! И зачем только они это сделали? Напророчили войну, этакие паршивцы!

– Это неправда! – вмешался Колька. – Там были красные и желтые, а белых вообще не было. Мы с Витей были в команде красных и победили два раза, а желтые – только один раз.

– Вы еще малы, даже в школу не ходите, – не сдавалась тетя Оля. – Вы ничего не поняли, а бабы все знают, все понимают.

Она наконец сняла пальто, галоши с валенок, вошла в нашу комнату. И только здесь объявила жалостливым голосом:

– Моего-то Ванечку на войну забирают, повестку прислали, – и заплакала. Достала носовой платок, сначала высморкалась в него, потом слезы вытерла. – Ваня велел тебя с Николаем пригласить на завтра, на проводы, – сказала она моей маме.

***

В конце декабря я случайно встретил на улице Эрика.

Поздоровались, помолчали. Я боялся, что он позовет меня посмотреть щенка. А Эрик вдруг задумчиво так сказал:

– Моего папу забрали. Сказали, что в армию. Но почему-то очень быстро, даже не дали проститься. И писем все нет от него.

Мы с мамой не знаем, что и думать, куда писать.

Он помолчал полминутки, разбивая комья снега ногой, и продолжал:

– Мне мама сказала: «Вите лучше к нам не приходить. И не дружить. От греха подальше».

– Так и сказала?! – удивился я. Ведь последние слова точно совпали с папиными словами о каком-то грехе, которого надо бояться.

– Так и сказала, – грустно подтвердил он. – И она права, тебе лучше со мной не встречаться.

– Но ведь после войны мы снова можем дружить? – убеждал я его и себя.

– Будем надеяться, – тяжело вздохнул Эрик, пожал мне руку и пошел к дому. Грустный-грустный.

Я долго смотрел ему вслед. Сердце у меня защемило.

***

Новый год мы встретили по-тихому. Радио наше молчало. Скромная елочка, старые игрушки, флажки, свечи, конфеты, печенье на ниточках. Песен мы не пели. Зато подарки под елкой нам с Тоней понравились: ей – коробка с посудой для куклы, а мне – набор печаток со штемпельной подушечкой. На каждой круглой печатке наклеена резинка с выпуклым рисунком. На рисунках – самолеты, танки, пушки, солдаты с винтовками, конники с шашками на боку. Еще командиры, генералы, летящие бомбы, снаряды и взрывы. Даже были санитары с носилками и пограничник с собакой. Хороший подарок. Теперь мне одному или с Колькой можно будет разыгрывать целые сражения! Можно и Эрика пригласить.

В начале января папа, мама и мы с Тоней поехали в Ленинград на елку. Папе на работе выдали билеты. Встали рано-рано, чтобы на елку не опоздать. От нас до станции – полтора километра. Папа нес Тоню на руках, а мама вела меня за руку. Было темно. Мороз щипал нос и щеки. Хорошо, что ветра не было.

В зале ожидания работал буфет, и папа успел купить нам полосатого мармелада. Подошел поезд, мы сели в детский вагон. На окнах – двухсторонние занавески с бахромой, на стенках у каждой лавочки – цветные картинки из детских сказок. Мы с Тоней обегали весь вагон, рассматривая картинки. Потом мама уложила меня и Тоню спать на лавочках. Колеса выстукивали: «На-до-спать, на-до-спать, на-до-спать». И мы быстро уснули.

Нас разбудили уже в Ленинграде. Поезд вошел под крышу Варшавского вокзала. «Ой, мама! – удивилась Тоня. – Поезд прямо в дом заехал!» Было уже светло. Пришли к трамвайной остановке. «Дзинь-динь-динь», – трезвонил новенький ярко-красный трамвайчик. Мы с Тоней обрадовались: прокатиться в таком красивом вагончике – одно удовольствие.

– Не торопитесь, это не наш трамвай, – сказал папа. – Нам нужен тридцать четвертый.

– Как?! Еще тридцать три трамвая ждать? – ужаснулся я.

Папа хихикнул, но пояснил:

– Каждый трамвай имеет свой номер. У этого трамвая номер двадцать восемь.

Я увидел спереди, внизу вагона, четырехзначный номер, а не двойку с восьмеркой. В чем дело? Но спрашивать у папы не стал. Постеснялся. Другой трамвай был некрасивый: краска старая, потемневшая. На вагоне спереди опять стояли четыре цифры. Значит, не наш, не тридцать четвертый. Но папа скомандовал: «Садимся!» Ничего непонятно.

В вагоне – длинные лавки слева и справа. Под потолком две трубы – с них спускаются ремни с ручками, чтобы держаться. Тоня встала коленками на лавку, прижалась носом к стеклу. Я тоже смотрел в окно. Мы с ней первый раз в Ленинграде, нам все интересно. Вот переехали замерзшую речку. «Обводный канал», – сказал папа. Справа и слева пошли высокие каменные дома. Я стал считать этажи. Автомобилей было мало. Чаще встречались извозчики с пассажирами на легких, высоких санках или с поклажей на низких, широких розвальнях.

Долго ехали. Наконец папа сказал: «Выходим». Когда вышли, я вдруг заметил спереди вагона, на самом верху, номер 34. Вот, оказывается, куда надо было смотреть! И хорошо, что не расспрашивал папу, а то насмешил бы его!

Нарядная елка была в большом светлом зале, украшенном цветными флажками и воздушными шарами, которые свободно плавали под потолком. Часть зала перед елкой была отделена тонкой веревкой с флажками. Перед ней столпились дети. За елкой, в глубине зала, на возвышении, была сцена. Там Леший и Кикимора держали Снегурочку, а Баба-яга стучала клюкой об пол и кричала скрипучим голосом:

– Отдай свой наряд! Отдай по-хорошему! Я хочу нарядиться Снегурочкой!

– Не отдам! Меня дети ждут! Дедушка! Дедушка, где ты?! – жалобно кричала Снегурочка.

Тогда Леший зажал ей рот своей ладошкой, а Кикимора стала расстегивать шубку. В это время в зале появился Дед Мороз с длинным посохом.

– Ой, беда какая! Заблудилась Снегурочка! Дети, вы не видели мою внученьку?

– Видели! Видели! Ее Баба-яга поймала!

– Где? Где они?!

– Оглянись, дедушка! На сцене они! – вразнобой кричали дети.

Дед оглянулся, увидел внучку и бросился выручать ее.

– Ах вы нечестивцы поганые! Вот я вас! – грозно кричал Дед Мороз, размахивая своим посохом.

Баба-яга с Лешим и Кикиморой сразу же убежали со сцены. И начался праздник. Дети кричали: «Елочка, зажгись!» Вспыхнули сотни разноцветных лампочек на елке.

Ограничительную веревку с флажками убрали, дети ринулись к елке. По команде Деда все стали водить хоровод и петь: «В лесу родилась елочка…»

Тоня тоже пошла в хоровод и пела со всеми. А я и еще с десяток мальчиков остались у стенки стоять. Плясать и прыгать вместе с малышами нам казалось глупо.

Потом Дед Мороз лично раздавал всем подарки в красивых бумажных пакетах. В общем, хороший был праздник. Надолго запомнился.

***

Долгими январскими вечерами наши мамы устраивали посиделки в тетинюриной комнате. Вязали, штопали, вышивали, вручную шили и перешивали. Бабушка с Тоней ложились спать, а мне и Кольке разрешалось допоздна быть на таких посиделках. Мамы иногда пели протяжные жалостливые песни, а больше говорили, делились новостями. Однажды на посиделки пришла тетя Оля Подкругляк.

– Ой, что деется, бабоньки, что я вам скажу! Что деется! – говорила она, покачивая головой. – Заходил ко мне солдатик, что с моим Ваней служил, привет передать. Его домой отпустили после ранения в голову. Так он рассказывал, будто крепости финские на какой-то линии Магарейма – сплошь лесом да камнем заросшие. Ни в жисть не догадаться. Будешь рядом стоять – на тебя пушки наведены, а ты и не знаешь. Еще кукушки ихние на елках сидят да наших солдат постреливают. И не видать их там среди хвои.

– Какие ты страсти рассказываешь. А где же танки наши, да пушки, да самолеты? – спросила тетя Нюра.

– А пушки да танки, говорил тот солдатик, больше по дорогам ходют. Их из крепостей-то и встречают огнем. А сами белофинны в белых халатах да на белых лыжах бегают. Их на снегу и не видно. Лес для них – что дом родной. Вихрем налетят эти лыжники, наших солдат постреляют да порежут финками, да обратно в лес. Ищи их там, что ветра в поле.

– Что же, солдат этот считает, что финнов не победить? – вставила мама словечко.

– Ну нет, бабоньки, что вы! Так он не говорил. «Понемножку берем у них то одну, то другую крепость, вперед продвигаемся, – рассказывал он. – Только солдат наших много теряем. А сколько еще обмороженных да простуженных! Ведь морозы-то лютые!»

Мы с Колькой слушаем рты разинув. Боимся пропустить хоть словечко. Мне представляются стены крепости, заваленные камнями. А сверху, на стенах – все елки да елки в снегу. И стволы пушек торчат из-под веток, едва различимые. А на елке кукушка прячется. Крикнет сверху: «Ку-ку!» – кто из наших солдат поднимет голову посмотреть, тому и пулю в лоб. Даже слушать тетю Олю страшно становится. Это тебе не в снежки играть!

– Витя, пойди-ка чайник поставь на керосинку, пусть погреется, – обратилась мама ко мне.

Отложили рукоделие, все попили чаю с клубничным вареньем, присланным Колькиному папе с Псковщины.

Поговорили о болезнях, о целебных свойствах чайного гриба и о том, проведут ли когда-нибудь к нам электричество.

Вдруг с улицы постучали в окошко. Мама и тетя Нюра вышли на улицу. Оказывается, это был контроль светомаскировки. Через тетинюрино окно, плохо закрытое одеялом, пробивался свет. А это нарушение маскировки, могут и штраф наложить. Тетя Нюра быстро подоткнула все щели, а мама проверила с улицы, все ли в порядке. Я снова пошел греть чайник. Когда еще выпили по кружке чаю, тетя Оля взглянула на часы-ходики и сказала:

– Ну, спасибо вам за угощенье. Хорошо тут у вас, да уже десять часов. Домой пора.

Когда она ушла, я спросил маму:

– Зачем нужна эта светомаскировка?

– Считается, что если прилетят вражеские самолеты, то сбросят бомбы на свет. А света не будет, то и бомбить не станут.

– Но ведь ни разу к нам не прилетали финские самолеты!

– И слава богу, что не прилетали. А маскироваться нам нетрудно, раз война требует, – пояснила мама.

***

На крещенские морозы бабушка Фима опять собралась плешивых считать. Она верила, что если за одно утро ей удастся вспомнить сорок лысых, плешивых, с проплешинами и залысинами мужчин, которых она встречала или знала по разговорам за свою долгую жизнь, то морозы спадут и солдатикам на войне будет легче.

Первые две попытки окончились неудачей, так как бабушка смогла насчитать первый раз только тридцать два имени, а второй раз – тридцать пять имен вместо сорока. Тогда она очень расстраивалась, ходила задумчивая, рассеянная. Мы с Тоней, конечно, ей сочувствовали. Видимо, за последнюю неделю она еще кого-то вспомнила, раз решилась на новую попытку.

После завтрака она усадила меня и сестру за стол, достала свой заветный мешочек с сорока бобами, перекрестилась на икону в переднем углу.

– Ну, начнем, благословясь, – сказала она. Достала из мешочка первый боб, назвала первое имя: – Петя Гордин из Реполки, – и отложила боб в пустую тарелку.

Сначала она вспомнила всех плешивых из своей родной деревни Реполки, потом вспоминала поочередно из других деревень и поселков: Селища, Верести, Соснова, Сосниц, Извары, и так далее. Мы с Тоней следили, чтобы не было повторов. Из предыдущих попыток мы много имен запомнили и частенько подсказывали бабушке, если она забывала кого-то. Первые бобы попадали в тарелку один за другим, но после двадцать пятого дело застопорилось. Вспоминать становилось все труднее. Проходили минуты, десятки минут и часы. Время приближалось к обеду, когда в тарелке набралось тридцать восемь бобов. Всего двух имен не хватало! И так обидно было бы сдаться, не достигнув цели!

Бабушка морщила лоб, все чаще шептала молитвы, крестясь на икону. Умоляла, просила: «Господи, помоги!» Я тоже охватил виски своими ладонями, смотрел в одну точку и думал, думал, думал. И вдруг меня осенило:

– Бабушка, я вспомнил! Ведь дедушка Ленин был лысый!

– Верно, верно, касатик! И как же мы сразу не вспомнили про него?

Она уже стала доставать из мешочка боб на него, но вдруг опомнилась:

– Погодь-ка, Витенька. Он же в Господа Бога не верил! Ленин-то наш! Никак неможно приглашать такого к божескому делу!

– Почему ты думаешь, бабушка, что он не верил? Он же хороший! – удивился я.

– Дык ведомо! Большевик он! Все они говорят: «Бога нет! Бога нет!» Опять мы стали думать-гадать, где бы наскрести парочку лысых. Снова потекли томительные минуты. Тоне все это наскучило. Она пошла с куклой играть.

– Еще папа у Эрика, кажется, лысый, – неуверенно сказал я.

– Ведомо, лысый. Сама видала. У них вера другая, не православная. Бог тоже, поди, другой. И война идет с ними.

– Но если ослабнут морозы, всем будет лучше, – заступился я. – Пусть и финский Бог поможет.

Бабушка удивленно смотрела на меня, как будто впервые увидела.

– А ведь правда твоя, голубок! Умную головушку тебе дал Господь, – погладила она мои кудри и полезла в мешочек за бобом. – А как же зовут Эрикиного папу?

– Не знаю, бабушка. Эрик не говорил.

– Ну, так и назовем его: Эрикин папа, – решила бабушка, откладывая боб в тарелку.

И тут я радостно закричал (даже Тоня прибежала):

– Вспомнил! Вспомнил, бабушка! Есть сороковой! Это продавец в нашей булочной! Он совсем лысый, а зовут его Еремей Борисович!

Бабушка в нашу булочную никогда не ходила, продавца не знала, но мне сразу поверила:

– Назовем его булочник Еремей, – отложила последний боб в тарелку, облегченно вздохнула и засмеялась, как маленькая девочка, получившая заветную игрушку.

– Будет у нас праздник сегодня, – радовалась она. – Блинов напеку, варенье достану.

И только потом, успокоившись, обратилась она к иконе. Прочитала «Отче наш», а закончила простыми словами, словно обращалась к хорошему, верному другу:

– Спасибо тебе, Господи, что услышал меня. И от солдатиков наших спасибо.

Через несколько дней морозы действительно стали слабее. Но зато завьюжило, ветры завыли. Может быть, это было простым совпадением? Как знать, как знать…

***

В середине марта повеяло весной. Улыбалось солнышко, снег у заборов осел. Сосульки днем начали плакать. Папа из Ленинграда приехал довольный, улыбчивый. Обычно он привозил в своем чемоданчике свежий хлеб, нарезной батон, иногда – баранки и палку колбасы. Конфеты привозил редко. Но мы с Тоней все равно, завидев его, бежали навстречу. Прыгали к нему на руки, терлись о его колючие щеки. Потом отбирали у него чемодан и бежали домой, чтобы скорее открыть у чемодана застежки. На этот раз папа привез не только конфеты с баранками, но и целый килограмм оранжевых мандаринов! Такие душистые, вкусные у них дольки!

– Все! Конец войне! – громко сказал он маме. – Наши взяли Выборг и подписали мир с финнами.

– Слава тебе, Господи! – перекрестилась бабушка.

– А кто победил? – задал я глупый вопрос.

– Наши, конечно! – щелкнул меня по носу папа. – Теперь граница будет за сто сорок километров от Ленинграда.

– Ура! – закричал я. – Теперь я снова могу дружить с Эриком!

Папа строго посмотрел на меня, хотел что-то сказать, но махнул рукой, промолчал.

***

Через пару дней появился наш сосед по дому – командир Красной армии, Райкин папа. В белом полушубке, весь в скрипучих ремнях, с наганом на боку. Кивком головы поздоровался с мамой и тетей Нюрой и молча прошел к себе на веранду. Когда Райка вышла на улицу с нами играть, я спросил у нее:

– Папа твой был на войне? Как там, страшно было?

– Папа мой всех врагов победил, вот! А больше говорить не положено, – высокомерно заявила она.

– Как это? – не понял я. – Кто не положил? Куда не положил?

– Ты что, дурной? – покрутила Райка пальцем у виска. – Когда нельзя, тогда военные говорят: не положено, – она достала носовой платок, накрыла им палец и стала ковырять в носу. Колька поморщился.

– Палец сломаешь! – хихикнул он.

– Не твое дело, скобарь! Мой палец – что хочу, то и делаю!

Это было оскорбление. Колькин папа, дядя Ваня, был родом с Псковщины. Поэтому Кольку мальчишки частенько дразнили: «Скобарь скобской, набит треской. Треска трещит, скобарь пищит».

Колька сжал кулаки, пошел на Райку:

– Сейчас я врежу тебе – будешь знать!

– Ой, испугал! Только тронь, попробуй! – храбрилась Райка. – Вот папе скажу, а у него наган!

Это правда. Теперь нет войны, у Райки появилась защита. Ее папы с наганом мы тогда боялись.

– Ну, погоди! – грозно прошипел Колька и пошел домой.

Я и Райка тоже пошли домой.

***

В комнате папа брился перед зеркалом опасной бритвой. Он держал бритву тремя пальцами, как щепотку соли. При этом мизинец стоял вертикально, словно часовой на посту. Обычно я любил смотреть, как папа бреется, ловко снимает мыльную пену со щек, а щетина трещит под бритвой. Но в этот раз я сердито бросил шапку на кровать. Не снимая пальто, лег спиной на сундук, руки заложил под голову.

Папа видел, что я не в духе. Но спокойно закончил бриться, умылся под рукомойником, убрал бритву и помазок. Потом присел на край сундука и сказал:

– Ну, выкладывай, какие кошки тебя грызут? Кто тебе насолил?

От неожиданности я сел на сундуке и выпалил:

– А чего она задирается?!

– Кто задирается?

– Да Райка эта! Меня дурнем назвала и пальцем у виска покрутила, а Кольку скобарем обозвала!

– Может, сначала вы обидели девочку?

– Что ты, папа! Я просто спросил, трудно ли на войне было ее папе. А она закричала: «Не положено! Рассказывать не положено!» – и давай обзываться.

Папа помолчал немного. Обнял меня за плечи, вздохнул и сказал:

– Нервная девочка. Не любит расспросов. Ее папа и мама тоже не любят расспросов, потому и не общаются с людьми. Видимо, на то есть причина. И дочку учат поменьше общаться. Вот и становится она диковатой и нервной. Ее скорее пожалеть надо, посочувствовать. Ведь ей так одиноко без друзей и подруг!

– А я знаю причину, – похвастал я, почесав затылок.

Папа удивленно уставился на меня:

– Чего-чего ты знаешь? Откуда?! Уж не бабка ли Фима тебе нагадала?

– И совсем не бабушка, а Колька мне рассказал. Еще летом он слышал, как дядя Ваня шептал тете Нюре: «Кажется, с его братом что-то случилось. Вот он и боится расспросов».

– Мало ли что кому кажется. А точно никто не знает. И знать нам незачем.

Папа помолчал полминутки, потом тихо спросил:

– Вы с Колей кому-нибудь говорили об этом?

– А кому говорить-то? Кто ерунду будет слушать? Было бы что-то важное, интересное!

– И правильно, – одобрил папа. – Пословица есть: «Молчание – золото, разговор – серебро». Лучше держать язык за зубами.

Он встал, потянулся, разминая косточки, и шутливо погрозил мне пальцем:

– А подслушивать нехорошо, так и скажи своему Кольке.

Я хотел возразить, но он быстро ушел на кухню.

***

При первом удобном случае я побежал к дому Эрика. На сердце было тревожно. «Как-то он встретит меня? – думал я. – Что с его папой? Есть ли письма от него? Сидит ли щенок в новой будке?» Дом Эрика я сразу нашел. Но что это? Окна были закрыты ставнями и заколочены досками крест-накрест. На дверях висел огромный замок. Под навесом стояла пустая будка. Мимо дома шла женщина с ведром.

– Тетенька, не знаете, куда переехали Эрик и его бабушка Акка? – спросил я.

– Не знаю, милок, не знаю. Они как-то быстро и тихо уехали.

Может быть, в соседних домах что-нибудь знают?

Я пошел к дому справа – там до хрипоты залаяла собака. Страшно даже к забору подойти. Пошел к дому слева. Там было совсем тихо. С дороги к калитке в заборе и от калитки к дому не было тропинки, не было следов. Похоже, что зимой там никто не жил, а только летом жили. Мне стало не по себе. Страх засосал под ложечкой. «Может быть, здесь виноват тот самый непонятный мне грех, которого так боялись мой папа и мама Эрика? И от которого мне велели держаться подальше?» – подумал я и торопливо зашагал домой. Папе и маме не доложил. Рассказал только бабушке.

– Свят, свят, свят! – перекрестилась бабушка. – Спаси, Господи, и помилуй их души! Отведи от них лихо!

Так и осталось для меня загадкой, что же случилось с семьей Эрика. Я поскучнел, стал задумываться. Видимо, повзрослел немножко.

***

В апреле к нам приехала моя крестная – папина сестра Полина Федоровна. Еще зимой я случайно услышал, как папа сказал моей маме: «Полька-то рехнулась! Меня не послушалась. Сама полезла в это пекло!» Какое такое пекло имел он в виду? И кто такая Полька? Я тогда не понял. Но очень удивился, что кто-то может не послушаться моего папу. И вот теперь она, непослушная, приехала к нам. В военной гимнастерке и в юбке защитного цвета, с широким хрустящим ремнем на поясе. Молодая, красивая и веселая моя крестная! Мы с Тоней облепили ее и не хотели из рук выпускать. Она принесла нам праздник весны, праздник мира и радости. Она единственная из моих близких родственников, кто был на финской войне. Медсестрой была. Раненым помогала. Как говорится, понюхала пороху.

Она подарила мне настоящую буденовку (шлем со звездой), детскую саблю и пистолет с коробкой пистонов. А Тоне – новую куклу с «закрывалишными», как называла сестренка, глазами. Еще привезла нам конфеты, мармелад и мандарины. Ну как же нам не любить ее?!

После той войны крестная стала работать в поселке Кикерино в детском саду (тогда он назывался «Очаг»). Она рассказывала папе и маме, как хорошо и полезно для развития ребенка посещать такой очаг. Но мама ответила:

– Нам это не надо. У нас бабушка пока еще в силах присматривать за детьми.

Сразу после обеда крестная стала учить нас плясать русского с бодрым припевом: «Мы в лесу дрова рубили, рукавицы позабыли, топор, рукавицы, рукавицы и топор». Потом – барыню, под припев «Во поле береза стояла». Потом – лезгинку, под припев «Ойся да ойся, ты меня не бойся. Я тебя не трону, ты не беспокойся». Тоня схватывала все на лету, быстрые ножки ее так и выделывали кренделя. А я был неуклюжим в танцах, ноги не слушались.

Крестная поковырялась в черной тарелке репродуктора, чтото там поправила – и радио заговорило! Мы не отпускали ее от себя, не давали даже поговорить со взрослыми. Только когда нас уложили спать, они наговорились вволю на кухне. Ночью я встал в туалет и услышал, как крестная сказала папе: «Все это была репетиция. Настоящая схватка еще впереди. И, может быть, скоро». – «Я тоже так думаю», – ответил папа. Я не знал, что такое репетиция, и не придал значения их словам.

Крестная спала на полу. Мы с сестрой, как только проснулись, сразу перебрались к ней под одеяло. По радио стали слушать рассказ о том, как собака помогала пожарным спасать людей. Она бросилась в горящий дом, нашла годовалую девочку и вынесла ее, держа зубами за платье. Потом снова бросилась в жаркое пекло и вынесла большую куклу. Вот какие бывают собаки! Мы с Тоней были в восторге. А после завтрака мы с крестной сели за стол и написали письмо в Радиокомитет о том, что мне и сестре понравилась храбрая, умная собака.

К вечеру я, Тоня и мама пошли провожать крестную до самой станции. По дороге она еще научила нас очень красивой песне:

Утро красит нежным светом Стены древнего Кремля, Просыпается с рассветом Вся Советская земля. Холодок бежит за ворот, Шум на улицах сильней. С добрым утром, милый город, Сердце Родины моей!..

Счастье переполняло меня. Все тревоги зимних месяцев улетучились как дым.

Через месяц почтальон расспрашивал бабушку Фиму, не здесь ли живет Виктор Николаевич Васильев. И бабушка никак не могла взять в толк, что это мне лично пришло письмо из Радиокомитета! Меня и Тоню благодарили за наше письмо и за то, что мы любим рассказы и сказки. Я гордился, хвастался мальчишкам на улице!

***

После разговора с папой я стал лучше относиться к соседке. Стал называть ее Раей. Однажды я даже встал на ее сторону, когда она о чем-то поспорила с Люсей. В ответ Рая наградила меня благодарным взглядом. Колька тоже перестал к ней придираться.

Как-то в мае я сидел на бревне за дорогой и мастерил рогатку. Ко мне подошла Рая с тонкой книжечкой для детей.

– Витя, – обратилась она ко мне, – ты умеешь читать. Прочитай мне, пожалуйста, эту книжечку. Я запомню и расскажу маме, как будто я прочитала. Она давно ждет, что я сама научусь читать, как ты. А у меня не получается.

В книжке был коротенький рассказ про мальчика с вредной привычкой лизать предметы из металла. Однажды в морозный день он лизнул дверную скобу на крыльце и приморозил язык. Ревел он страшно. Пришлось дворнику поливать из горячего чайника на скобу, чтобы оттаял язык. Книжечку я прочитал, Рая была довольна.

В тот же день она вывела свой самокат и сказала мне:

– Катайся сколько хочешь. И Коле можно кататься.

 

ГЛАВА 2.

ЕСЛИ ЗАВТРА ВОЙНА

 

ЗАПОМИНАЙ, СЫНОК!

Две новые песни особенно часто пели летом 1940 года. Это«Катюша» и «Если завтра война». Девчонки любили петь ласковую «Катюшу», а мы, мальчишки, – военную песню. Под нее хорошо было маршировать босиком по пыльной дороге и орать во весь голос, распугивая воображаемых врагов.

Как-то я предложил папе:

– Давай вместе споем? Громко-громко!

Папа посмотрел внимательно, посадил меня на одно колено, как маленького, и тихо сказал:

– Я не люблю крикливых песен о войне. Там люди убивают друг друга. Война – страшное зло, много страданий и горя.

– Это врагам будет плохо, – возразил я. – Что же, мне бояться их надо?

– Ну, нет! Бояться не надо. Просто живи и радуйся мирным дням. И старайся запомнить все хорошее, что видишь вокруг.

Я слез с папиной коленки и пошел на улицу. Не поверил ему тогда. Ведь крестная веселая и довольная приехала к нам с финской войны. Значит, хорошо врага побеждать! А радоваться мирной жизни я умею, в этом я с папой согласен. Тем более что вокруг было так много интересного!

***

Мама пошла к Красновым за длинными спицами для вязания больших оренбургских платков. Взяла с собой и меня с Тоней. У Красновых была большая комната с двумя окнами, своя отдельная кухня с широкой плитой. Когда мы вошли, тетя Вера, Люсина мама, строчила на швейной машинке. Люся подметала веником пол, а ее сестренка Аня стояла на скамеечке у раковины и мыла посуду. Все были при деле.

– Вот, посмотрите, – сказала моя мама, – как надо помогать родителям.

– А мне бабушка не дает, – ответила Тоня.

Красновы бросили свои дела и подошли к нам.

– Ой, смотрите, кто пришел! – присела тетя Вера около Тони. – Тосики-курносики, задавать вопросики! Да как подросла-то, скоро брата догонишь! Вот, познакомься: это моя Анечка. Она на полгода младше тебя. Анечка, – обратилась она к младшей дочери, – покажи Тосе свои игрушки.

Аня смело взяла Тоню за руку, повела показывать свое богатство.

– Сейчас я чай разогрею, – сказала тетя Вера моей маме.

– Не суетись, не надо чаю. Давай сразу о делах, – ответила мама. – Расскажи, как ты стираешь и сушишь большие платки. И спицы прошу одолжить, если сможешь.

Обе мамы удалились в комнату, а мы с Люсей пошли на улицу. Возле сарая мы увидели трех девочек и одного мальчика нашего возраста. Они играли в прятки. Люся познакомила меня с ними: Зина, Нина, Полина и Боря. Мальчик был худощавый, выше меня, остроносый, рыжий, весь усыпан веснушками. Водить должна была шустрая, бойкая Зина. Она встала у березы, закрыла глаза ладошками, начала считать. Все побежали прятаться. Люся потянула меня за рукав к двум железным бочкам с водой. Через щель между бочками хорошо наблюдать за водящим, чтобы вовремя выскочить, добежать до березы и отстукаться. Я был как охотник в засаде. Нетерпение и азарт волновали меня. А когда нечаянно коснулся рукой Люсиного плеча под ситцевым платьем, меня словно током ударило. Я отдернул руку, сердце забилось чаще, и жар подступил к лицу. Но через несколько секунд рука сама потянулась к ее плечу. А Люся своей ладошкой охватила мое плечо. И так мы оказались лицом к лицу, держа друг друга за плечи. Мы часто дышали, и руки наши дрожали. Лица наши сближались. И вот Люся коснулась губами моей щеки, а я поцеловал ее щеку. (В губы мы не могли целоваться – носы нам мешали.) Дальше мы не знали, что делать, даже начали успокаиваться. Но вдруг раздался истошный, радостный Зинкин крик:

– А-а-а! Вот они!!! Тили-тили-тесто, жених и невеста! Тили-тили-тили, мы их уличили!

Радость ее была безгранична. Она приплясывала! Сбежались и другие участники игры, и все радостно вопили про жениха и невесту. Люся бросилась с кулаками на Зинку. Та – бежать, Люся – за ней. Я погнался за Борькой. Ноги у него длиннее – догнать его трудно. Он умудрялся оглядываться на бегу и дразниться! Это-то и помогло мне почти догнать Борьку. Но он успел вскочить на крыльцо и скрыться за дверью. Я подергал дверь – заперто. Спустился с крыльца, глянул на окна. В одном открылась форточка, а в ней – бесчисленные веснушки да озорные зеленоватые глаза. Казалось, что сами глаза кричали веселую дразнилку: «Тили-тили-тесто, жених и невеста! Тесто засохло, невеста оглохла!»

Мне уже расхотелось сердиться. Я улыбнулся, погрозил Борьке кулаком и пошел восвояси.

«Ничего, – думал я. – Узнаю тебя из тысячи».

***

Летом мама работала в доме отдыха через день, но зато в две смены. Приходила домой очень поздно. Бабушка не понимала, отчего так получается.

– Это потому, – объяснял папа бабушке, – что с июня 1940 года вся страна перешла на восьмичасовой рабочий день (вместо семичасового). Еще отменили шестидневку и ввели семидневную рабочую неделю с одним выходным – в воскресенье.

– Слава тебе, Господи! – крестилась бабушка. – Хушь неделю божью воротили. Ишь удумали было антихристы взамен понедельника – первый день шестидневки. Взамен вторника – второй день шестидневки. Выходной – шестой день шестидневки. А воскресенье Христово и вовсе убрали, – ворчала бабушка себе под нос.

Как-то в свой выходной мама сказала мне:

– Ты любишь путешествовать?

– Конечно, люблю. А куда? И с кем?

– Завтра пойдешь один ко мне в дом отдыха. Я тебе как-то показывала дорогу.

– Ура! – закричал я.

– Я тоже хочу! – захныкала Тоня.

Мама посмотрела на меня, усмехнулась:

– Как, сынок, возьмешь сестренку?

– Возьму, если реветь не будет.

– Сам сперва не зареви, – обиделась Тоня.

Я очень удивился:

– Ну-ка, ну-ка скажи: роза, рыба, радуга.

– Рроза, ррыба, ррадуга!!! – обрадовалась Тоня.

– Когда же ты научилась «р» говорить?

– Не знаю, я не заметила.

– Мама, ты слышала? – спросил я.

– Рррастет ррребенок, – пошутила мама и погладила сестренку по голове.

Помолчали.

– А зачем идти туда, мама? – поинтересовался я.

– Возьмешь мой обед за вторую смену и принесешь домой в судке. Ты у меня уже большой, скоро семь лет будет. Надеюсь, что не заблудишься.

На другой день бабушка накормила нас завтраком, помыла, убрала посуду и проводила нас до спуска к речке. К пешеходному деревянному мосту с перилами мы спустились одни. Перешли на другую сторону речки. На тот берег поднималась крутая деревянная лестница с широкими ступеньками и тремя площадками для отдыха. На каждой просторной площадке буквой «п» стояли три лавочки со спинками, за которыми были длинные ящики с живыми цветами. С верхней площадки открывался чудный вид на обрывистые песчаные берега красавца Оредежа. Мы сидели на лавочке и во все глаза любовались, будто хотели навсегда запомнить эту картину. Но надо было вставать и дальше идти.

Когда подошли к дому отдыха, нас увидела тетенька и спросила:

– Вы кого-нибудь ищете?

– Васильеву Анастасию Павловну, кухарку, – ответил я.

– Пойдемте со мной, – сказала тетя и отвела нас в подсобное строение. – Павловна, встречай гостей! – крикнула она в пространство.

В сторонке от входа сидел на табуретке бородатый мужчина. Он что-то делал с блестящими железными банками. Такими, как у мороженщика на тележке. Когда подошла мама, я спросил у нее про банки. Она подвела нас к бородачу:

– Егорыч, угости-ка моих мороженым.

– Для тебя всегда готов, Настасья Павловна.

Пока мама ходила наполнять наш судок, Егорыч взял два блюдца, положил на каждое по три шарика мороженого, да еще полил их красным сиропом. Дал нам по чайной ложке:

– Ешьте не торопясь. Сначала подержите кусочки мороженого во рту. Дайте им согреться, а уж потом глотайте. Иначе горло может заболеть.

Такой вкуснятины мы еще не пробовали! Раньше мы знали только круглое мороженое с именными вафлями. Несмотря на предупреждение, мы с мороженым очень быстро управились.

Судок из трех небольших кастрюлек был нетяжелый, нести его было удобно. Не доходя до спуска к речке Тоня сказала:

– Давай посмотрим, что в кастрюльках?

Мы нашли плоский камень на обочине дороги, уселись на него. В верхней кастрюльке была гречневая каша, в средней – десяток еще теплых котлет и случайно забытая ложка на дне. А в нижней кастрюльке был душистый гороховый суп. У нас тут же разыгрался аппетит. Но ложка только одна!

– Давай сначала я поем, а потом – ты, – предложил я.

Но Тоня не согласилась:

– Ждать неинтересно. Давай по очереди. Ложку каши тебе, потом ложку мне.

Так и сделали. Ложку передавали друг другу не облизывая. Обычно дома мы ели кашу из-под палки. А здесь так увлеклись, что не замечали прохожих, ели у всех на виду. Видимо, наш пир на обочине заметил кто-то из маминых знакомых и рассказал ей. Когда мама вернулась с работы, Тоня уже спала. Мама так живо рассказала бабушке, как азартно мы уплетали кашу одной ложкой, перепачкав свои носы и щеки, что мы все трое долго смеялись.

Потом мама сказала мне:

– А вообще-то вы молодцы. Теперь вам через день придется ходить ко мне. И берите с собой две ложки, раз вам нравится обедать на воздухе. Только с дороги отойдите в сторонку, где пыли нет.

***

В доме через дорогу появились два новых мальчика – дачники. Младшего звали Алик, ему шесть лет было. Ходил всегда в белой панамке и с сачком для ловли бабочек. Но сам не ловил, а просил кого-нибудь, чтобы ему поймали. Потому что боялся упасть, ушибиться. Гогочка, одним словом.

А старший брат его, Дима, был не таким. Он много знал, много умел. В седьмой класс перешел. На взрослом велосипеде он снял седло и привязал обычную подушку на раму, чтобы доставать до педалей ногами. Лихо гонял, выделывая круги и восьмерки. Он с ребятами, даже младше себя, общался как с равными – дружелюбно и просто. Не задирая носа. С увлечением принимал участие в наших играх в лапту, в штандер, в казаки-разбойники. Мог с удовольствием гонять жестяной обруч с проволочным водилом. Иногда играл в перевертыша. Это такая игра на мелкие деньги. Выбиралась ровная площадка с твердой землей. На кон стопкой ставились монеты – орлом вниз, а решкой вверх. Медные алтыны (три копейки), пятаки или белые гришки (гривенники) – как договорятся участники. За десять шагов проводилась черта. С нее надо было бросать свою битку, чтобы установить очередь. Чья битка ляжет ближе всего к стопке монет, или даже попадет в стопку, тот бьет первым. Если после удара биткой монета перевернется орлом (то есть гербом) вверх, то игрок забирает эту монету себе и продолжает бить другие монеты. У каждого была своя битка. Особо ценились свинцовые «лепешки» с колечком, служившие грузилом у рыбаков. У меня был плоский камень, найденный на реке, а у Кольки – наружное кольцо от подшипника. Дима быстро освоил эту игру, часто выигрывал.

Но охотно раздавал свой выигрыш тем, кто попросит.

Однажды к играющим подошла ватага ребят от 12 до 15 лет во главе со Степкой Оладушкиным, который считался известным хулиганом в округе.

– Да никак тут деньги делают?! – обратился он к играющим.

– А ну-ка дайте и мне богатеньким стать!

Мелюзга, включая нас с Колькой, сразу разобрала свои алтыны и отошла в сторонку. Только Дима оставил свою монету.

– Забирай-забирай свой алтын. По двугривенному не хо-хо?!

– ехидничал Степка.

Его ватага стала укладывать в стопку двадцатикопеечные монеты. Положил свой двугривенный и Дима. Не побоялся. А мы за него боялись, замерли в ожидании: придерется Оладушка к чему-нибудь, и отлупят они Диму. Вон сколько их тут!

– Ты что же, новенький? Из дачников? – удивился Степка.

– Из дачников, – подтвердил Дима.

С первым же броском из-за черты битка Оладушки попала в стопку монет – две из них перевернулись. Он подошел и ловкими ударами битки заставил перевернуться все остальные монеты. Даже бросить свои битки никому не пришлось.

– Учись, дачник, как надо играть, – сказал Оладушка. – Впрочем, это был мой показательный номер. Все забирайте свои монеты, я добрый сегодня.

Его ватага быстро разобрала монеты, только Дима не взял. Лицо Оладушки стало суровым. Он цикнул слюной сквозь зубы прямо под ноги Диме:

– Такие мы гордые, да? И брезгливые? – сказал он строго.

– Да брось ты, – просто ответил Дима. – Проигрывать тоже надо уметь. Без сожаления и печали.

– Ну-ну, коли так, – примирительно закончил Оладушка. Лицо его посветлело. Он протянул Диме руку. Дима пожал ее. Мы облегченно вздохнули – все кончилось миром.

Оладушка со своей ватагой ушел, а мы продолжили играть в прежнем составе.

***

В теплые ночи мы спали с открытой форточкой. Приятно просыпаться на зорьке, с первыми птицами. В форточку льется запах сирени под нашим окном. Слышен дальний крик петуха, потом второй, третий. Нет прохожих, и собаки еще не лают.

Если я проснулся таким утром, то уже не стараюсь снова заснуть. Начинаю мечтать, лежа на своем сундуке. Конечно, о Люсе. Вот так и вижу, как ее лицо приближается к моему. Все ближе, ближе. Я даже чувствую ее дыхание, ее поцелуй на моей щеке. Сердце громко стучит и тает, как в песне поется:

И кто его знает, Зачем оно тает, Зачем оно тает?

А я теперь знаю, зачем оно тает.

После той встречи за бочками я два раза ходил к Люсиному дому, но оба раза напрасно – их не было дома. От этого нетерпение и мечты мои по утрам больше еще разгораются. То представляю, как я на ромашке гадаю: любит не любит – и все время выходит, что любит. То я спасаю ее от рыжего хулигана. То покупаю ей на свои сбережения самую большую шоколадку в вокзальном буфете. Я даже слова в песне меняю – «Любушка» на «Людушка» – и представляю, как мы идем от вокзала домой. Люся двумя руками держит огромную шоколадку, а я ласково пою:

Люда-Людушка, Людушка-голубушка, Я тебя не в силах позабыть…

И пусть прохожие видят и слышат все это. Пусть мальчишки и девчонки дразнятся: «Тили-тили тесто…» – а мне не стыдно:

пусть завидуют…

Но вот Люся берет меня за плечо, почему-то трясет меня и громко зовет: «Витя, Витя, вставай». Я открываю глаза и вижу, что это мама будит меня.

***

В тот же день я снова пошел к дому Красновых. И опять на дверях увидел замок. Расстроился, сел на крыльцо. Вдруг увидел Борьку рыжего. Он подошел ко мне:

– Что, к невесте пришел?

– А ты что, подраться хочешь? – ответил я.

– Ладно, не пыхти, – сказал Борька и сел рядышком. – Уехали они. Всей семьей уехали. Наверно, до августа. Ведь нам с Люсей надо будет к школе готовиться.

Он помолчал. Откинулся спиной к перилам крыльца. Уставился взглядом в небо и вдруг признался:

– Честно говоря, мне тоже нравится Люся. И давно. Только она меня не замечает.

Я хотел сказать: «Сочувствую», но промолчал. Борька достал платок, высморкался, вздохнул и тихо сказал:

– Витя, это правда, что у тебя бабушка – ведьма?

Я вскочил как ошпаренный:

– Ну, держись, гад! Сейчас в ухо получишь!

– Да остынь ты. Сядь лучше. И не думал я обижать твою бабушку. Наоборот, я помощи хотел попросить.

Я снова сел на крыльцо, но обида еще не затихла.

– У моей мамы рана не заживает на ноге. К врачам ходила, к бабкам разным, да все без толку. Вот я и говорю: может быть, твоя бабушка поможет?

– Так бы и говорил. А то ведьма, ведьма. Думай, что говоришь.

– Ну, виноват. Не сердись. Я не знал, как назвать ее, – закончил Борька.

Я рассказал ему, как нас найти, и пошел домой. Рассказал бабушке о Борькиной просьбе.

– Пущай приходит. Поглядим, что у нее.

 

БАБУШКА ФИМА

Я все думал о том, как же правильно называть мою бабушку. Ведьма – конечно, плохо. Но и колдунья – тоже не лучше.

Ворожиха? Но та на картах ворожит или еще на чем. Будущее угадывает. И вот, когда бабушка справилась по хозяйству, надела очки и стала вязать носок за столом, я набрался храбрости.

– Бабушка, – робко начал я, – один нехороший мальчишка сказал, что ты ведьма. Я, конечно, поддал ему за это.

Бабушка сразу догадалась, что волнует меня:

– Окстись! Бог с тобою, милок! Ведьмы и колдуны с нечистой силой да с Сатаной якшаются, у них подмоги клянчут. Я же служу Господу Богу нашему, его милостью помогаю людям. Как бы услужница Божья. И пущай кличат меня как хочут. Ведома присказка: хоть горшком назови, токмо в печку не ставь.

– Бабушка, раз ты услужница Божья, значит, ты святая?! Когда ты помрешь, тебя в икону вставят?

– Эвон куды хватил ты! Кака така свята?! – бабушка сняла очки, отложила вязание. Уставилась на меня: – Грешна я пред Господом, голубок. Одни младенцы святы.

И правда, грешна бабушка, подумал я. Вчера чай наливал из чайника в стакан, а он взял да и лопнул. Сам лопнул, назло мне. Так бабушка закричала: «Ах ты негодник! Фулюган! Всю скатерть завазгал!» Я чайник поставил и убежал в кухню плакать за напраслину.

– Вот и ты помянул мой давешний грех, – грустно сказала бабушка.

Я вытаращил глаза от удивления:

– Бабушка, как ты узнала, о чем я думал? Я же вслух ни слова не говорил!

– Поживи с мое, голубок, и тебя умудрит Господь по лицу думы ведать.

Бабушка помолчала, как будто с мыслями собиралась.

– Смолоду я бойка была, много грешила. У подруги дролю отбила. Со свекровью не ладила. А на работу лиха была. Все горело в моих руках. Двух сынов да дочку подняла. Вот медведя сгубила невинного – так до сей поры каюсь, прости Господи.

– Это как же, бабушка?

– Пошла было в лес за груздями. Кузов большой за плечами, палка в руках. Токмо перешла я Большу Делянку – рябина стоит, красна от ягоды. А на ветках-то зверь сидит. Медведь, значит. И загребает лапами гроздья, да в рот, все в рот. Ижно слышно, как чавкает. Подивилась я. Мне бы, дурехе, пройти стороной. Да озорство-то бесово на ухо шепчет: напужай зверя! Напужай глупого! Хохотнешь – как о землю брякнется!

– Как же может медведь тебя испугаться? – не поверил я.

– Скинула кузов пустой, – продолжала бабушка, – да как хлопну палкой по кузову! Громко и резко так вышло, будто выстрел. А я еще ору что есть мочи: «А-а-а-а!!!» Медведь-то совсем очумел. Мешком на землю свалился, вскочил да бегом в ельник! Токмо треск пошел! И след за ним стелется – кровавый понос пробрал, – бабушка взяла стакан, выпила глоток воды.

– А что дальше было? – спросил я нетерпеливо.

– Мне уж не до смеху. Смекнула вдруг: а ну как не напужался бы мишка да на меня пошел бы? Ни ружья у меня, ни ножа, ни рогатины. А бегает он быстрее меня. Как есть заломал бы дуру бабу. Не до груздей мне стало, домой пошла. Рассказала сыну – Павлу, деду твоему, царствие ему небесно. (Дедушка Паля умер в январе 1939 года. – В.В.) Еще два мужика там были, Павловы приятели. Не верят мне. «Складно врешь, Афимья, – сказал сосед Аким. – Где тако видано, штобы медведь бабы боялся?! Бьюсь об заклад, што выдумка это. Полпуда халвы привезу из города, коли покажешь тот след у рябины. А ты чем ответишь?» – «Ведро браги поставлю!» – разгорячилась я.

– И кто же выспорил? – торопил я бабушку.

– Через час три мужика с ружьями да я с кузовом снарядились к той рябине. Пса Буяна взяли с собой. Пришли. На земле ветки рябины и следы поноса нашли. Буян как взял след, так и кинулся в ельник. Удрал, еле слышно его. Полторы версты, через канавы, лесные завалы, бежали мы за Буяном. Едва догнали. У туши медведя стоит, заливается лаем. Не выдержало сердце медвежье страху такого. Уткнулся носом в мохову кочку, а лапами словно обнял ее. Мошкара облепила глаза медведя. Я отогнала тряпкой мошкару, да лучше бы не делала этого: такой обиженный, такой растерянный взгляд его был. «За что? – словно спрашивали глаза. – Кому я помешал на земле?!» Грохнулась я в мох на колени, уткнулась лицом в еще не остывшую шкуру да как зареву: «Ой, прости меня, мишенька, бабу глупую, безрассудную!» Мужики едва оттащили меня.

Мы помолчали. Бабушка так живо рассказала про свой грех, что мне тоже стало жалко медведя, я чуть не заплакал. Но сдержался.

– От халвы я отказалась, – продолжала бабушка. – Тушу мужики на троих поделили, а шкуру медвежью Павел выделал и хотел на стену повесить. Да я запретила. Тогда он продал шкуру какому-то барину. А когда у Павла сын родился, то я настояла, чтобы его Михаилом назвали. Он ведь твой крестный, – кивнула она мне. – И с твоей мамой они двойняшки.

Это я уже знал. Мама иногда говорила, что мой крестный на целый час ее младше.

Бабушка встала, налила из графина воды, выпила.

– Остепенилась я с той поры, – продолжала бабушка. – Стала строже к себе. К людям и животным токмо с добром подходила. Тут и приметила меня тетя Груня, сестра моего тятеньки, царствие им небесно. Знатна была лекарша, хуш и не ведала грамоты. Сам фершал из Изварской больницы к ней приезжал совету просить. «Помру я скоро, – говорила тетушка, – а знания, Богом данные, некому передать. Ты девка памятлива, смышлена, сердцем добра – быстро поймешь мои молитвы да заговоры».

– И ты научилась лечить? – торопил я бабушку.

– Не сразу, конешно. Перво-наперво стала она натаскивать меня на хлопоты повитухи. Потом стала травам учить – что к чему, разбираться. Потом уж болезни всяки. И все на примере своем – всех болящих вместе лечили. А когда померла тетя Груня, то я одна стала лечить.

– Как же она себя не могла вылечить?! – удивился я.

– Знать, так Богу было угодно. Призвал он ее к себе.

Бабушка достала платок, протерла очки. И опять отложила их в сторону.

– Слышь-ко, ведь скоро и я помру. Просила твою маму перенять от меня дар Божий, – обратилась она ко мне, как будто жалуясь, – да у нее смехоньки токмо. Говорит, время друго. С детьми хлопот полон рот. И грамоты нет записать за мной.

Бабушка грустно вздохнула, подперла щеку рукой:

– Время, конешно, друго. Сичас в больницах рожают. А в деревнях-то нету больниц! Там повитухи – что дар Божий. Почитай, вся Реполка моими руками принята. И Тоню, и тебя примала, не помнишь разве? – пошутила она.

– Куда принимала? Зачем принимала?

– На свет Божий души ангельски примала.

– Значит, и у меня душа ангельская?! – удивился я.

– Дык ведомо! Именины твои сентября двадцать девятого. В день святых Виктора и Людмилы. Этот святой и вложил в тебя душу ангела Виктора. Потому день именин днем ангела зовется.

Но я уже дальше не слушал. Я был поражен тем, что святые Людмила и Виктор в один день родились! Двойняшки, значит! Как моя мама и крестный. Так вот почему мне так нравится Люся!

Значит, сам Боженька повелел мне влюбиться в нее.

 

КОЛЬКИНА ШКОЛА

Незаметно подкралась осень. Первого сентября 1940 года тетя Нюра провожала Кольку в школу, в первый класс. Мы с Тоней завидовали. И было чему завидовать. Новая куртка с карманами, белая рубашка, новые скрипучие ботинки. И не короткие штанишки на лямочках, а настоящие темно-синие брюки с отглаженными стрелочками. Колька весь светился от гордости, когда показывал нам пахнущий кожей коричневый портфель с железными уголками и приятно щелкающим замком. А в портфеле был деревянный пенал с выдвижной крышкой. В нем было много отделений: для карандашей и вставочек, для металлических перьев, для стирательной резинки, карандашной точилки и двадцати счетных палочек.

Еще в портфеле были букварь с красивыми картинками и новенькие тетрадки: в клеточку – для арифметики, в косую линейку – для правописания. Всех этих вещей мы раньше не видели и руками не трогали. Мне оставалось только мечтать, чтобы еще один год скорее прошел до моих сборов в школу.

За окном накрапывал дождик. Тетя Нюра под зонтиком пошла провожать Кольку до школы. На улице увидели еще один зонтик – это Люсина мама провожала дочку в школу. Люся тоже была очень нарядная и горделивая.

Очень долго тянулись несколько часов до возвращения Кольки. Мы с Тоней потолкались по кухне, по комнате. Сели за стол играть в транспортное домино. Там на каждой половинке двадцати восьми дощечек была наклеена картинка с трамваем, троллейбусом, автобусом, самолетом, паровозом или пароходом. Но игра нам тоже быстро наскучила. Я все чаще поглядывал на часы-ходики, торопил ужасно ленивую часовую стрелку. Наконец она подошла к цифре один на циферблате. Тетя Нюра опять взяла зонтик и вскоре привела Кольку домой.

В честь первоклассника был устроен праздник. Тетя Нюра меня и Тоню тоже пригласила к себе в комнату. На столе были арбуз, яблоки и чай с печеньем. Когда Колька переоделся в домашнее, я спросил у него:

– Ну, как там в школе?

Колька хихикнул, свысока взглянул на меня и молча принялся за арбуз. Он и раньше любил важничать, а сейчас тем более: повод был. Но когда мы все поели арбуза, я опять спросил у него:

– Как там в школе?

– Да ничего хорошего. Сиди смирно целый час, не вертись, не ерзай. По сторонам не поглядывай, а смотри на учительницу. Она строгая. Чуть что, так указкой стучит по столу.

– Что же вы делали в школе? – не унимался я.

– Учились карандаши затачивать, рисовать ими палочки да закорючки разные.

– А домашние уроки вам задали?

– Да отстань ты, ничего не задали, – отмахнулся Колька.

Попили чаю с печеньем, съели по яблоку. Колька устало откинулся к спинке стула и как бы нехотя сам стал говорить, не дожидаясь вопроса:

– Еще учительница рассказала, что наша страна – самая большая на всем свете. Если на одном краю десять часов утра, то на другом краю страны уже восемь вечера. Говорила, что в какой-то Сибири лес называют тайгой, а самую длинную реку Леной зовут. Представляешь? Реку назвали девчоночьим именем! И кто это придумал только!

Колька встал, подошел к окну. Потом повернулся ко мне:

– Дождик перестал. Айда на улицу! Там с мальчишками во что-нибудь поиграем.

***

Прошел месяц. Я часто видел, как Колька корпит над уроками.

Однажды я спросил у него:

– Коля, покажи, как ты делаешь уроки. Может быть, и я научусь?

– Тебе-то зачем? – удивился он.

– Как зачем? Я читать и считать умею, а писать еще не пробовал.

– Какое там! Письмом и не пахнет. Одни крючки да закорючки разные. Морока одна без всякого толку. Хочешь, попробуй – сам убедишься.

И он показал мне свою тетрадь в косую линейку. На каждой странице в верхнем левом углу стояли образцовые закорючки, написанные учительницей. А дальше уже шли неровные, с разным наклоном и разной длины, Колькины закорючки. Я взял карандаш, попробовал аккуратно вывести несколько штук. Получилось даже лучше, чем у Кольки. Он удивился:

– Да у тебя талант! Может быть, ты весь урок за меня напишешь?

Я старательно, не торопясь написал все десять строчек. Колька остался доволен. На другой день он сам позвал меня писать вновь заданные закорючки. Колька повеселел и важничать перестал.

А через неделю он сказал мне:

– Может быть, ты и арифметику за меня хочешь делать?

– Хочу, – ответил я.

Так и пошло-поехало: Колька ходит в школу, а я учусь на домашних заданиях. Тетя Нюра знала об этом, но не обращала внимания. Только когда дядя Ваня, Колькин отец, был дома, Колька боялся его и делал уроки сам.

***

В конце ноября первоклассники стали писать чернилами. Понадобились чернильницы-непроливайки, вставочки, перышки. Писать надо было с нажимом – для этого лучше подходило перышко № 86. Кольке стало еще труднее справляться с письменными заданиями, а я как-то быстро освоился и с удовольствием продолжал трудиться за Кольку.

Но в марте, перед каникулами, произошло непредвиденное – к тете Нюре домой пришла Колькина учительница с упреком:

– Я прошу вас не делать за Колю уроки. Это ему сильно вредит.

– Что вы, что вы! – замахала рукой тетя Нюра. – Я безграмотная! Не смогу сыну помочь!

Мы с Колькой быстро прошмыгнули на кухню и дальше слушали через приоткрытую дверь в его комнату.

– Тогда, может быть, отец за него старается? – продолжала учительница.

– Отец тоже малограмотный, всего две зимы ходил в деревенскую школу. И строгий он, никогда не станет что-то делать за сына.

– Ну, не знаю, – озадаченно сказала учительница. – Ведь кто-то же делает за него уроки! Домашние задания всегда выполнены старательно, чисто. А в классной тетрадке он пишет небрежно, с помарками и с ошибками. Может быть, кто-то из друзей ему помогает? – напоследок спросила она.

Тетя Нюра, конечно же, поняла, в чем дело. Но промолчала, не выдала нашей тайны. Учительница тяжело вздохнула, махнула рукой и стала прощаться. Когда она ушла, тетя Нюра сказала Кольке:

– Видишь, что ты наделал? Заставил меня краснеть. С этого часу все будешь сам выполнять. Иначе отцу пожалуюсь.

 

ГЛАВА 3.

ВСТАВАЙ, СТРАНА ОГРОМНАЯ!

 

ДОМ У ДОРОГИ

Весна 1941 года выдалась холодная, затяжная. В майские праздники еще снег лежал местами. Тепло пришло только к середине июня. Вовсю зацвели сирень и шиповник.

В тот жаркий воскресный день, 22 июня 1941 года, мы всей семьей решили пойти на пляж реки Оредеж. Пока взрослые в доме готовились к походу на речку, я в палисаднике качал в гамаке шестилетнюю Тоню. Накануне я показал ей, как просто и ловко можно спуститься с крыльца задом наперед, да еще с закрытыми глазами. Она, конечно, упала, ударилась головой о камень. Кровавая ссадина была глубокая, мне тогда крепко попало. И вот теперь, чтобы загладить свою вину, я собрался тысячу раз качнуть ее. Тоня вела счет, а я, чтобы не скучно было, громко пел:

Если завтра война, Если враг нападет, Если темная сила нагрянет… С нами Сталин родной, Он с железной рукой, Нас к победе ведет Ворошилов…

Вышел папа и почему-то испуганным голосом строго сказал мне:

– Не смей так петь! Нельзя! Вместо слов «он с железной рукой» надо петь: «И железной рукой». У Сталина не железные руки, а нормальные. Он может обидеться. Это Ворошилов железной рукой поведет нас к победе.

Я хотел спросить у папы, а как Сталин узнает, что я неправильно песню пою. Но не успел. В открытое окно позвала мама: «Коля, Коля, иди скорее! Война! Молотов говорит».

Пляж и гамак отменялись. Все уставились в черный круг репродуктора.

Взрослые встревожились, засуетились. Папа почему-то быстро собрался и уехал в Ленинград, на работу. Как будто забыл, что был выходной. Сердитая мама стала стирать замоченное белье. А бабушка все шептала молитвы да крестилась на передний угол, где висела икона. «И чего они так испугались? – думал я.

– Радоваться надо. Красная армия задаст немцам трепку “малой кровью на вражьей земле”, как в песне поется. Папа привезет мне с войны настоящую саблю. Может быть, и наган подарит. Вот когда сосед мой, девятилетний Колька Семенов, лопнет от зависти!»

Проходили дни, а лица взрослых становились все строже и строже. На улицах везде появились плакаты, на которых наши солдаты на штык поднимали страшных, уродливых немцев в рогатых касках. По радио часто пели военные песни, только «Если завтра война» больше не пели. Мороженщик уже не возил свою тележку по улицам. Рыжая тетя Софья больше не продавала на углу газировку с сиропом.

Третьего июля взрослые по радио слушали Сталина. Тревога на их озабоченных лицах не исчезала. На меня часто покрикивали: «Отстань! Не мешай! Не путайся под ногами!»

Закрылся дом отдыха – мама потеряла работу. Папа стал реже бывать дома – больше был в Ленинграде, на работе. Маму и других женщин стали возить на грузовике под Лугу – копать траншеи. Мы с Тоней бегали к станции за полтора километра встречать ее. Мама привозила сестре полевые цветы, иногда – горсть земляники. А мне однажды привезла несколько гибких ивовых прутьев. Если содрать с них шкурку, они станут красивые, белые. Таким прутом, как саблей, хорошо сбивать головы с травы тимофеевки и представлять, что это фашисты. Еще интересно было помогать маме наклеивать бумажные полоски крест-накрест на стекла, чтобы они не рассыпались при бомбежке. И опускать-поднимать затемнение на окне – черные шторы. Около дома мама и соседи рыли окоп с накатом из бревен. Было много глины. А мы с Тоней лепили из нее птичек, танки, самолеты, большие звезды и сушили на жарком солнце.

Тогда мы с сестрой еще не понимали, что такое война и что предстоит нам испытать.

***

Вскоре начались бомбежки. О воздушной тревоге оповещала сирена. Ее вой был всегда такой густой и жуткий, что хотелось сжаться в комок и забиться куда-нибудь в угол. Особенно трудно было ночью просыпаться под этот вой и бежать в темноте, в дождь и слякоть к окопу. А там по мокрым глинистым ступенькам просто скатываться кто на чем.

Вот одна из таких ночей. В окопе стояла скамейка. Мы потеснее прижались друг к другу, чтобы согреться. Тоню мама взяла к себе на колени. Бабушка Фима тихо молилась: «Господи! Мать Пресвята Богородица! Покарай супостатов!»

Сидели в темноте, чтобы не нарушать режим затемнения. Пахло сырой землей. От близкого разрыва нас хорошо тряхнуло, сверху за ворот осыпалась глина. «Как в могиле, – подумал я с грустью. – Если разорвется бомба совсем рядом, то засыплет нас, живьем похоронит. Брр, страшно думать об этом».

У выхода стояли тетя Нюра и Колька – наблюдали за небом, перечеркнутым прожекторами.

– Мама, смотри! – горячился Колька. – Никак наш «ястребок» появился?!

– Где? Где? Покажи! – я встал и попытался протиснуться между ними. Любопытство сильнее страха.

– Да не толкайся ты! – рассердился Колька. – Пропал из виду наш самолет. Сбили, наверно, его.

Другие наши соседи – Райка с мамой – в окопе не прятались. Их папа, командир Красной армии, увез куда-то в середине июля. Наконец затихли разрывы бомб и гудение самолетов. Все ближе и ближе звучит милицейский свисток. И вот уже девушка с противогазовой сумкой на боку свистит нам прямо в окоп.

– Отбой! Отбой! – радостно кричит она. – Вылезайте, кроты! Улетели фашисты! – и спешит к другим окопам.

Бабушка кряхтит и охает – никак ей не вылезти по крутым ступенькам. Я снаружи подаю ей руку, а мама снизу толкает ее в спину. Вылезли все, огляделись. Но что это? Где была двухэтажная школа, за квартал от нашего дома, теперь развалины и огромный костер. «Вот он, близкий разрыв, тряхнувший нас, – подумал я, и по сердцу прошел холодок. – Еще бы чуть-чуть – и бомба накрыла бы наш окоп! Где же теперь мне учиться? Куда я пойду в первый класс?»

***

Дом наш стоял у самой дороги, перед развилкой на Красногвардейск и Вырицу. В августе по этой дороге из колхозов погнали скот в Ленинград. Было страшно слушать, как ревут недоеные коровы, жалобно мычат ослабевшие, спотыкающиеся телята. Напротив дома, через дорогу был обширный пустырь. Там и остановилось это несчастное стадо на короткую передышку. Женщины-погонщицы слезно просили жителей поселка подоить коров. Наша мама тоже доила – мы тогда вволю напились парного молока. Тоня пила молоко, и слезы капали в кружку – так ей было жалко коровушек.

– Зачем их гонят по такой жаре? Ведь до Ленинграда так далеко! – спросил я маму.

– Чтобы немцам не досталось мясо.

– Как это?! Что же, немцы сюда придут?! – ошарашила меня догадка.

– Не знаю, не знаю, – тихо ответила мама. – Про это нельзя ни с кем говорить. За такие разговоры могут и в тюрьму посадить, паникером назвать. Ты понимаешь это, сынок?

Как ни странно, это я уже понимал: надо держать язык за зубами, лишнего не болтать.

И очень обидный вопрос гадюкой заполз в мою душу: как же так получается, что мяса коровьего жалко для немцев, а нас, детей, не жалко?! Нас ведь не везут в Ленинград!

***

Спустя несколько дней по этой же дороге из-под Луги пошли отступающие наши солдаты. Оборванные, пыльные, многие – с забинтованными головами или руками. Жаловались на нехватку винтовок, патронов, гранат. А у немцев – автоматы, танки, мотоциклы. «Вместо гранат бутылками с горючкой драться приходится против танков», – говорил усталый солдат.

Неожиданно у нашего крыльца остановился настоящий танк. Открылся люк, появился танкист в комбинезоне и шлеме. Я закричал:

– Мама! Мама! К нам танк приехал!

На крыльцо вышла мама.

– Здравствуйте, – поздоровался танкист с мамой. – Хочу вас попросить приготовить нам кашу из концентратов. Мы уже два дня как не ели горячего.

– Конечно, сварю. У меня и примус горит, на нем чайник вскипает. Так что минут через пятнадцать все будет готово.

– Нас три человека, – сказал танкист, доставая концентраты из полевой сумки. – Три пачки нам сварите, а другие пять пачек себе оставьте – детей накормите. Если разрешите, я у вас руки помою.

Мама пригласила его на кухню. Когда танкист вымыл руки, пыльное лицо и присел на табуретку, я набрался храбрости и спросил его:

– Дядя танкист, а вы немцев видели? Это правда, что они страшные уроды, как на плакатах? И каски у них рогатые?

– Видел, сынок, видел, – грустно вздохнул танкист. – Еще вчера стрелял в них из пушки и пулемета в танке, пока снаряды не кончились. А сегодня получил приказ отступать, – он помолчал чуть-чуть, снова вздохнул и продолжал: – Каски у немцев действительно с рожками. А так, снаружи – обыкновенные люди. Только внутри они, конечно, уроды. Такая у них звериная жажда грабить, жечь, убивать всех подряд! Одно слово: фашисты!

– Дядя, а фашист – это прозвище или дразнилка? Немцы и нас могут обозвать: сам фашист? Как мальчишки говорят: сам дурак?

– Э, нет, дорогой! Фашист – не прозвище, не дразнилка. Это много страшнее. Это убеждение немцев, что им предназначено быть господами, а все остальные люди должны быть их рабами. Кто не согласен быть рабом, будет уничтожен. Мы, советские люди, не хотим быть рабами. И умирать без борьбы не согласны. Мы сражаемся за свою землю, защищаем стариков и детей. Мы правы, и поэтому победим.

«А почему же сейчас отступаете»? – хотел задать я больше всего волновавший вопрос. Но не решился: такой растерянный и усталый был командир. И не решился попросить его показать мне свой танк изнутри – что там и как.

– Каша готова. Зовите своих товарищей, – сказала мама. – И чаем я вас напою.

Танкист вышел из кухни. Через минуту вернулся один, но с тремя котелками.

– Кашу в котелки положите, пожалуйста, – обратился он к маме. – Мы торопимся, поедим на ходу. Спасибо вам за все.

Мама наполнила котелки до краев. Я неотрывно смотрел на танкиста.

– А ты верь, сынок, – сказал он мне, как будто угадал мой невысказанный вопрос. – Наполеона без штанов прогнали с нашей земли – и Гитлеру шею свернем, будет время. Только выживи, дорогой. Всем смертям назло выживи! Чтобы увидеть нашу победу! – он говорил тихо и медленно, словно выдавливая слова.

Словно догадывался, какие муки нам предстоят.

Мне даже страшно стало.

Бабушка рядом стояла. Прослезилась. Перекрестила танкиста и тихо сказала:

– Да храни тебя Господь. Да покарай всех супостатов.

Танк ушел. Я не знал, кто такой Наполеон, но слова танкиста запомнил.

По дороге по-прежнему шли отступающие солдаты. Налетели немецкие самолеты. Низко-низко летали и строчили из пулеметов по солдатам. Немцам никто не мешал. Наших самолетов не было видно (взрослые говорили, что Сиверский аэродром полностью разбомбили фашисты). Мы с Тоней убежали с крыльца и спрятались под кроватью. Разорвалось несколько бомб, полопались стекла в окне. Бабушка стояла на коленях, молилась Спасителю. Мама лежала на полу. «Маму убили!» – закричала Тоня и бросилась к ней. Но мама обняла ее, прижала к себе. Улетели самолеты, все затихло. И только на кустах сирени под разбитым окном снова чирикали воробьи. Я удивился, подумал: как они могут чирикать?! Ведь минуту назад их тоже могло убить!

– Все! – сказала мама. – Здесь оставаться очень опасно. Надо уходить от дороги подальше.

Она накормила нас кашей, потом собрала необходимые вещи, документы. Уложила их в заплечные мешки – большой для себя и маленький для меня. В руках у мамы еще были сумки с продуктами, примусом и посудой. Я нес лопату и банку с керосином для примуса. Тоня и бабушка шли налегке.

На улице я оглянулся. Наш дом показался мне маленьким, сиротливым. Что-то с ним будет?

 

В ПОИСКАХ УБЕЖИЩА

Мы разместились в пещерке под крутым песчаным обрывом на другом берегу реки. Наломали много еловых лап, устелили пол. Принесли с мамой небольшое бревнышко, чтобы сидеть. Я сходил за водой к реке. Мама подогрела ужин. Ели кашу и пили чай.

– А кто такой Наполеон? – спросил я маму.

– Не знаю, сынок. Что-то слышала про него, но не помню.

Мама была неграмотная. Читала с большим трудом, а писала и того хуже.

– Да хранцуз это, – вдруг вставила бабушка. – Басурманин такой. Он Москву сжег.

Вот это да! Бабушка совсем не умела ни читать, ни писать. А про Наполеона знала!

– Как же так? – засомневался я. – Москву сжег, а без штанов убежал?!

– А вот так! – оживилась бабушка. – Наш Михайло Кутузов таку трепку ему задал, что не токмо штаны – он и мать родну позабыл!

Я благодарно посмотрел на бабушку. Получилось, что я остался в семье самый грамотный. С пяти лет начал читать знакомые, а потом и незнакомые вывески, тонкие детские книжки с картинками. И писать у Кольки Семенова научился разборчиво, письменными буквами. Но мама, бабушка и все взрослые знают обо всем больше меня. И очень жаль, что негде теперь мне учиться: школу-то разбомбили!

Наступил теплый августовский вечер. Солнце спряталось за деревья, затихли птицы. Над рекой появился туман. Сумерки быстро сгущались, зажглись первые крупные звезды. Только редкие всплески рыб тишину нарушали. Как хорошо-то было вокруг! Будто и не было никакой войны и бомбежек! Будто мы на мирной семейной вылазке на природу!

Спать устроились все под одним широким одеялом. Мама и бабушка – по краям, а мы с Тоней – в серединке. Откуда-то появился сверчок – то ли снаружи, то ли внутри пещеры. Под его стрекотание еще лучше спалось.

Утром, как рассвело, налетели немецкие самолеты. Мы все проснулись, но продолжали лежать под одеялом – чувствовали себя в безопасности. Послышались взрывы – то вдалеке, то близко. Но вот бомба взорвалась над нами, на краю обрыва. Нас сильно-сильно тряхнуло и оглушило. Мимо входа в пещерку медленно, будто нехотя проползла елка с вывернутыми корнями и едва не закрыла нам выход. А с потолка на нашу постель обрушилась лавина песка и засыпала бабушку с Тоней толстым слоем – мне по грудь.

Мы с мамой успели выскочить из-под одеяла. Она схватила лопату, а я – железную миску, и стали откапывать пленников. Ближе к головам песку было меньше – вскоре нам удалось их лица освободить. Бабушка и Тоня тяжело дышали. Не плакали, не стонали – видимо, не было сил.

Мы очень боялись, что песок снова осыплется, и работали без передышки. Откуда только силы брались! Лишь часа через два бабушка и Тоня смогли выбраться из-под завала. Мама бессильно опустилась на бревнышко и вдруг зарыдала. Мы с Тоней бросились ее успокаивать. Бабушка вышла из пещеры, опустилась на колени и, глядя в небо, крестилась, молилась и кланялась Богу.

Страшно было даже представить, как нас всех могло живьем завалить. Даже если бы маму одну завалило, мы все не смогли бы ее откопать, а без нее точно все бы пропали.

***

Придя в себя, мы наскоро перекусили, собрали все вещи и снова двинулись в путь. Теперь – подальше от коварных песков, к заброшенному дому отдыха. На веранде одного из закрытых флигелей мы и расположились. Рядом оказалась траншея, в которой было удобно прятаться от бомбежки. Там мы прожили несколько дней. Бомбежки повторялись все чаще, но мы с мамой научились еще издали угадывать немецкие бомбардировщики по прерывистому звуку моторов и успевали прятаться в траншее. Невдалеке было небольшое поле с морковкой и брюквой. Мы запаслись на какое-то время продуктами. День рождения Тони, 15 августа, мы просто не вспомнили и не отметили.

18 августа нас разыскал папа. Он тогда в последний раз приехал навестить семью. Привез немного хлеба, булки, полкило пряников. Небритый, колючий и очень серьезный. Понимал, что оставляет нас жить под немцами. Я слышал, как он сказал маме:

– При первой возможности перебирайся в деревню Реполку. Там все родные, не дадут пропасть.

Ночевать они с мамой пошли в наш дом: оттуда ближе идти на вокзал к раннему поезду.

Наутро опять началась бомбежка. Бабушка сама повела нас в траншею. На этот раз бомбили только аэродром и станцию.

Несколько разрывов показались мне странными – как будто удары в пустую бочку. В мое сердце закралась щемящая тревога – предчувствие беды. Тоня тоже была серьезная, не капризничала.

Бабушка неустанно молилась, глядя на небо.

Окончилась бомбежка. Мы вернулись на веранду. Бабушка подогрела завтрак, но ели мы через силу. Все делали молча. Тревога не проходила. Прошло еще часа два. Мама не возвращалась. Мимо нас проходила какая-то женщина с пустой сумкой – вероятно, на поле за морковкой шла. Бабушка спросила ее, не видала ли она нашу маму в сиреневой куртке.

– Не знаю, не знаю, – ответила женщина. – Близко от станции разбомбили пассажирский поезд – там горят вагоны. Много убитых и раненых. Очень много всяких людей ищут родственников. Может быть, там и ваша женщина.

Мы встревожились еще больше. Было ясно, что это тот поезд, на котором поехал папа. И мамы так долго нет…

***

Мама пришла только после полудня. На ней лица не было. Осунулась, поблекла. Рассказывать ничего не хотела. Буркнула только: «Нигде его не нашла». Бабушка подала ей тарелку с овощами – мама резко отодвинула ее, побежала на крыльцо. Там ее вытошнило. Тогда бабушка накапала валерьянки и дала таблетку снотворного. Вскоре мама уснула. Но проспала всего часа два. Встала, попила чаю. Стала сквозь слезы рассказывать, губы ее дрожали:

– Не знаю, жив он или убит. Нигде его не нашла. Я пошла провожать на станцию. Прощались тяжело. Понимали, что надолго – может быть, навсегда. Подошел поезд. В последний раз он обнял меня, сказал: «Береги детей». Поезд тронулся, набрал скорость. Я не успела отойти от станции, как вихрем налетели самолеты. Летели низко, сыпали бомбы, строчили из пулеметов. Я спряталась в ближайшей воронке. Когда стихли разрывы и самолеты скрылись, я увидела пламя и столб черного дыма в километре от станции. Побежала туда по шпалам. Крики, стоны, ругательства, искареженные вагоны. От паровоза шел черный дым. Некоторые вагоны горели, сошли с рельсов. Два вагона свалились набок.

Мама попила воды, вытерла слезы платком. Глубоко вздохнула:

– Я бегала вдоль вагонов, кричала: «Коля! Коленька! Николаша!» Молоденький солдатик с оторванной ногой лежал на земле и кричал мне: «Я – Коля! Я – Николенька! Позовите маму, она за оврагом живет, у речки!» Я ответила: «Хорошо, хорошо! Позову!» А сама дальше бежала. «Может быть, мой Коля так же лежит и ждет моей помощи», – стучало в висках. Я залезала в горящие вагоны, заглядывала в разбитые окна лежащих вагонов и все Колю кричала.

Тоня тихо ревела и хлюпала носом. У меня тоже капали слезы. Не плакала только бабушка – шептала молитвы.

– Появились санитары с носилками, милиционеры и солдаты, стали уносить раненых и убитых, – продолжала мама. – Унесли и того Николеньку с оторванной ногой. Я стала шарить по откосам, по ближним кустам и канавам. Там тоже встречались женщины, искавшие своих мужей или братьев. Вернулась к вагонам. Стала расспрашивать санитаров. При мне проверили списки погибших и отправленных в больницу раненых. И там он не числился. Я никак не могла поверить, что он бесследно исчез. Стала осматривать все сначала: вагоны, кусты, канавы. Не чувствовала ни жажды, ни голода. Лишь тоска неизвестности грызла меня и заставляла снова искать. А когда солнце пошло на запад, я опомнилась и поспешила к вам, – закончила мама.

– Значит, живой он, – вдруг уверенно заявила бабушка. – Значит, Господь сподобил ему убраться с того места.

Мама удивленно смотрела на бабушку. Такая мысль ей в голову не приходила.

– Да-да! Так и считайте, так и верьте мне. И всем будет легше от этого, – закончила бабушка.

Все-таки удивительная женщина была мамина бабушка и моя прабабушка. Самая мудрая в нашей семье. Раньше я думал, что она от страха часто молится. Но в тот раз понял: никого и ничего она не боится. Она за нас молится.

Уже сгущались сумерки. Мы понемногу успокоились и пошли спать. А на другой день мы узнали, что в Сиверскую пришли немцы. Начиналась другая жизнь. В оккупации…

 

ГЛАВА 4.

ОККУПАНТЫ

 

ПЕРВЫЙ ДЕНЬ

На другой день мы встали поздно. Была непривычная тишина: не летали самолеты, не слышно было разрывов бомби грохота пушек. От этого было еще тревожнее, как будто что-то должно случиться.

И действительно, в середине дня прибежала к нам тетя Нюра:

– Настя! Настя! – закричала она. – В Сиверской немцы!

Мама побледнела, тихо сказала:

– Не кричи так. Расскажи спокойно. Где ты их видела?

– Я в поселке у подруги была. Понаехали немцы на мотоциклах, а я скорей сюда. Тебе сказать да Колю забрать. Домой нам надо. Без присмотра дом-то. Вот поселятся немцы в нем – что тогда? – сказала тетя Нюра и побежала к своему флигелю за вещами и Колькой.

Мы тоже стали собираться домой. Опять заплечные мешки для мамы и для меня, разные сумки в руках. В последний раз взглянули на веранду, приютившую нас, и тронулись в обратный путь. У домика перед спуском к мосту через реку мы увидели мотоцикл с коляской и трех немцев в серо-зеленой форме. Два солдата ловили курицу, а третий, офицер в сапогах и фуражке, наблюдал за ними. «Так вот они какие, немцы-то, – подумал я. – И вправду похожи на обыкновенных людей».

Курица никак не давалась солдатам. Всякий раз выпархивала из-под рук, сердито кудахтала и бежала к забору. Но перелететь забор не могла, и солдаты снова окружали ее. Они кричали, смеялись, как будто играли. «Вот дураки, – немного осмелев, подумал я. – Надо насыпать крупы, тогда курица сама прибежит».

Мы только-только прошли этот дом, как раздался оглушительный выстрел. Тоня заревела со страху. Мама бросила сумки на землю, прижала ее к себе. «Свят, свят, свят!» – крестилась бабушка. Мне показалось, что я оглох – зажал уши ладошками. Но я все-таки видел, как офицер прятал пистолет в кобуру, а один из солдат поднял убитую курицу за горло. По ее вытянутым лапам стекала кровь. «Вот тебе и обычные люди. Ведь они могут любого убить так же, как эту курицу», – подумал я. К сердцу подступил холодок.

Понемногу мы успокоились, стали спускаться к реке.

***

Улицы были пустынные – люди попрятались в домах. По дороге мимо нашего дома сновали туда и обратно немецкие мотоциклы и легковушки. К счастью, замки на дверях были целы и в доме все осталось на месте. Мама разожгла примус, накормила нас. Вскоре пришли тетя Нюра и Колька.

Я стал рассказывать Кольке, как немцы ловили курицу и расстреляли ее. Но Кольке было неинтересно. Он хвастался красивой немецкой коробкой из-под сигарет с блестящей (серебряной, как мы считали тогда) оберткой. Если отрезать от нее полоски, согнуть их вдоль и наложить на зубы, то получались серебряные челюсти. А это был шик.

Гулять нас мамы не выпускали. Мы с Колькой вышли на крыльцо. Преодолевая страх, смотрели на машины и мотоциклы. Пеших солдат и конников не было видно. И вдруг шагов за сто от нас мы увидели двух нарядно одетых молоденьких девушек. Они стояли на обочине и бросали немцам букетики цветов. Немцы восторженно кричали, махали руками, посылали воздушные поцелуи. Машина с открытым верхом остановилась около них, о чем-то поговорили. Девушки сами забрались в машину и уехали с немцами.

– Вот заразы! – зло сказал Колька. – А еще пионерки, наверно!

Сам-то он не был еще пионером, но, конечно, хотел им быть. А то, что девушки могли быть и комсомолками, – такого предательства он и в мыслях не допускал. Мы не знали, откуда и кто были эти девушки. Рассказали мамам своим, но и они не знали. А нам запретили даже на крыльцо выходить.

Спать мы отправились рано, еще в сумерках. Керосиновую лампу не зажигали (электричества у нас никогда не было). Несколько стекол в окне было выбито. Через эти дыры отчетливо слышались гудки и тарахтение машин на дороге. Это мешало сразу заснуть. Потом услышали пьяный хор из двух голосов:

Шумел камыш, деревья гнулись, А ночка темная была…

– Вот нехристи! Прости их, Господи, – ворчала бабушка.

– Это газировщица Софья Рыжая с Прокопкой своим горланит, – заметила мама. – То раздерутся между собой, то вместе напьются и куражатся. Вот и сейчас, похоже, наклюкались.

Так прошел наш первый день под немцами.

 

ПЛЕННЫЕ

По-соседски к нам на кухню зашел дядя Петя – пожилой бородатый мужчина (тогда все, кому было за пятьдесят, казались мне пожилыми). Он ходил с палкой, хромал с Гражданской войны. Жил со своей женой через два дома от нас. Он был то ли дворником, то ли сам по себе присматривал за порядком в нашем квартале. Однажды он при мне поругал Кольку за шелуху от семечек, которую Колька выплевывал у колодца. До войны дядя Петя приносил нам елку к Новому году (за трешку, как говорил папа). Зимой мама брала у него подвозки – тяжелые хозяйственные санки, с которыми мама и я ходили в лес за дровами.

– Вернулись в дом, как я погляжу? – спросил дядя Петя. – Все ли в порядке? Все ли здоровы?

– Спасибо, пока здоровы, – ответила мама.

Дядя Петя присел на табуретку, достал кисет, свернул цигарку. Затянулся едкой махоркой:

– Ты читала ли объявления, что немцы везде расклеили? Завтра всем собраться велят на площади. Требуют выдавать евреев и коммунистов.

– Я неграмотная, объявления не читаю. И на площадь не пойду – с кем детей оставлю?

– Смотри сама, здесь я тебе не советчик. Зато, Настасья Павловна, советую походить за картошкой на поле у железной дороги, пока немцы его к своим рукам не прибрали. Зимой-то что есть будете?

– Да много ли унесешь на плечах-то?

– Я, так и быть, тележку дам самодельную. На нее целый мешок положишь.

– Спасибо, Петр Игнатьич. Вы частенько меня выручаете, дай Бог вам здоровья.

– Чего там! Вижу, как вы крутитесь, – сказал он, вставая.

Теперь все новости я узнавал только из разговоров взрослых. Радио молчало, газет никогда у нас не было.

Мальчишки-сверстники по домам сидели, как и мы с Тоней.

***

С утра по дороге снова пошли наши солдаты. Только теперь они были пленные – шли в обратную сторону под дулами немецких автоматов. Еще более измученные, в ободранной одежде, с потемневшими от пыли бинтами. Многие шли босиком. Некоторые падали от усталости. Их подхватывали товарищи, не давая упасть на землю. «Шнель! Шнель!» – кричали немцы, готовые застрелить любого упавшего.

Редкие жители Старосиверской стояли на обочине. Молча смотрели и плакали. Некоторые пытались передать солдатам что-нибудь съестное. Тогда немцы грозно кричали: «Цурюк! Цурюк!» – и оттесняли их прикладами автоматов.

Мы всей семьей и Колька с тетей Нюрой сгрудились на крыльце. Тоня и мама тихо плакали. Бабушка осеняла крестом несчастных солдат. Они проходили совсем рядом с нашим крыльцом и печальные лица свои стыдливо отворачивали. Мама вынесла кастрюлю с отварной картошкой, старалась сунуть бойцам картофелины. Они торопливо, украдкой прятали картошку в карманы, не тратя силы на благодарность. Немец наставил автомат на крыльцо и грозно выкрикнул: «Пух! Пух! Мутер!»

«Как же так? – думал я. – Что же, любимые песни все врали?!» Я же хорошо помнил слова: «Ведь от тайги до британских морей Красная армия всех сильней!» Или такие: «Мы железным конем все поля обойдем, соберем, и посеем, и вспашем. И врагу никогда, никогда-никогда не гулять по республикам нашим!» (Меня только смущал порядок слов: ведь надо сначала вспахать, потом посеять и собрать урожай.)

Сердце мое сжималось. Я со страхом вглядывался в бесконечные ряды солдат: вдруг увижу своего танкиста или других знакомых? Впрочем, командиров среди пленных не было видно.

Прошло часа два. Пленные все шли и шли. Мы устали от переживаний, пошли пить чай. За столом сидели молча, как на поминках. Даже Тоня не задавала вопросов.

***

Я послонялся по комнате без дела, повздыхал и снова пошел на крыльцо. Взял кастрюлю с остатками картошки. Колька был уже там. Пленные солдаты все шли и шли. Некоторым, кто оказывался рядом с крыльцом, я успевал сунуть картофелину. И вдруг Колька крикнул мне: «Смотри, смотри! Степка Оладушкин!» Потом в толпу: «Степка!!! Степка!!!» В среднем ряду оглянулся совсем молодой солдатик. Он был с палкой, хромал. Левый рукав гимнастерки был сильно надорван и белел нательной рубашкой. На исхудалом сером лице только оттопыренные уши да нос картошкой выдавали в нем когда-то грозного Оладушку, вожака старосиверских огольцов-хулиганов. Я до сих пор в любой момент могу с трепетом вспомнить тот обреченный взгляд голодного, затравленного зверька, каким он взглянул на Кольку. Взглянул – и сразу спрятался, затерялся в толпе от стыда. Ближайший немец схватил Кольку за ухо и крутанул. Да так, что Колька присел и скорчился.

Потом тетя Нюра смазала йодом надрыв на ухе, а Колька с обидой ворчал:

– Вот проклятый фашист! Жаль, что успел руку отдернуть, а то я пальцы ему откусил бы.

Я сочувствовал Кольке. Меня тоже била дрожь, хотя немец до меня не дотронулся.

Так близко, так реально войну и врагов я еще не чувствовал. Мама накапала мне валерьянки. Я пошел в комнату и долго плакал в подушку. Весь остаток дня я переживал и вспоминал историю этого парня.

Фамилия и прозвище Оладушка никак не соответствовали его натуре. Взрослые про него говорили, что он вор-карманник, отпетый хулиган, сидел в колонии. Что к нему и близко нельзя подходить, не то что дружить. Но он все равно оставался кумиром для всех пацанов, как малолеток, так и постарше. За малышей он всегда заступался. А если кому из старших и попадало от него, так безо всякой злобы и в меру.

Он играл на гитаре и пел блатные песни. Сверкал голубыми глазами и смеялся так задорно и весело, что казалось, будто уши его шевелятся. Он умел сплевывать (цыкать) сквозь зубы далеко и точно. Однажды Колька получил от него подзатыльник, но не заплакал, а даже гордился этим, как подарком. Еще Оладушка здорово стрелял из поджоги. Я хорошо помню это устройство, так как не раз видел его изготовление и подготовку к выстрелу. Но по малолетству стрелять мне, конечно, не приходилось.

Поджога – это самодельный пистолет с деревянной рукояткой и стволом из трубки или большого полого ключа. У сплющенной стороны трубки делался запальный надрез. В ствол набивалась сера, соскобленная с множества спичек, очень мелкие камушки, и все затыкалось пыжом. Потом бралась лучинка, слегка надрезалась. В нее защемлялась обыкновенная спичка. Правая рука с поджогой была вытянута, левая держала лучинку с горящей спичкой, которая подносилась к запальному отверстию. Для безопасности вся мелюзга, да и старшие тоже стояли на десять шагов сзади стрелявшего. Гремел оглушительный выстрел, все бежали к мишени. Это, как правило, была чья-нибудь кепка.

Так вот, Оладушка был лучшим стрелком, и поджоги у него были лучшими. Еще он умел удивительно красиво бегать, расталкивая локтями полы своего пиджака. Я мечтал научиться так бегать, и цыкать слюной, и играть на гитаре.

В первые дни войны мы с Колькой и другими ребятами провожали Оладушку на сборный пункт. Он шел добровольцем, да еще год прибавил себе. И вот теперь – такая страшная встреча. Что сталось дальше с его буйной головушкой, я не знаю. Но помнить его я буду всегда…

 

ПЛОХИЕ НОВОСТИ

Тетя Нюра ходила к колодцу белье полоскать. Пришла домой расстроенная.

– Ты чего такая хмурая? – спросила мама.

– Будешь хмурая! Бабы у колодца такое судачат, такое… Немцы в поселке кур ловят, поросят отбирают. Поросята визжат, а немцы гогочут. Бабка корову доила, так немцы прямо с подойником молоко отобрали. Как будто в ихней Германии голодом их морили! Дорвались!

– А ты-то чего печалишься? – усмехнулась мама. – У нас нет ни кур, ни поросят. Нечего отбирать.

Мне тоже показалось смешно. И Колька хихикнул.

– А ты не смейся. Найдут, чего отобрать. На вокзале женщину изнасиловали прямо на глазах у ребенка.

– Ты права, – смутилась мама. – Конечно, от этого зверья можно всего ожидать.

Помолчали. Я не знал, что значит изнасиловали. Но понимал, что нанесли какую-то страшную обиду. Видимо, значительно большую, чем когда незаслуженно тебя накажут родители. Или когда мальчишки нагло отберут твою любимую вещь. А спрашивать у взрослых о непонятном я не умел. У ровесников – тем более. Всегда старался сам додуматься, но не всегда получалось. Поэтому многие мои мысли и вопросы оставались невысказанными.

– Еще говорили бабы, что в поселке уже несколько человек расстреляли немцы, а некоторых повесили, – продолжала рассказывать тетя Нюра.

– Это ужасно. Хоть на улицу не выходи. К любому могут придраться и казнить за пустяк, – заметила мама.

– Конечно, лучше дома сиди. На столбе, вблизи колодца, бумага белела. Ее одна женщина вслух прочитала, – рассказывала тетя Нюра. – Кого-то там бургоминистром назначили. Как стемнеет и до утра на улицу нельзя выходить – расстрел будет. Партизан нельзя укрывать – расстрел. Хлеб там или продукты какие им передашь – снова расстрел. Так в бумаге прописано.

– А что же можно? Жить-то как, не прописано?

– Можно выдавать партизан, партийцев разных, красноармейцев, евреев, – грустно пошутила тетя Нюра. – Вот увидишь партизана или еврея – скорее к немцу беги, он конфетку даст, – улыбнулась она, взглянув на меня и Кольку.

Ах, тетя Нюра, тетя Нюра! Если бы ты знала тогда, как слова твои вспомнятся мне через недельку! Не стала бы ты так шутить.

***

Тележка дядипетина была хороша. Два колеса от подросткового велосипеда, прочная в решетку, деревянная рама и ручка буквой «п», выставленная вперед. Тележку можно было и за собой тянуть, и перед собой толкать – как удобнее покажется.

Легкая, юркая. Мы с мамой пошли за картошкой с утра, как рассвело. Мама решила, что утром безопаснее будет. Пошли вдоль ручья по узкой травянистой дорожке. Она петляла, изгибалась то вверх, то вниз. Прошли заросли ольшаника и осины, где зимой мы с мамой добывали дрова, и вышли к широкому полю с картошкой.

Ботва уже начала вянуть – картошка поспела. Наши отступили, не успели убрать. А немцы еще не расчухали, не присвоили. Поэтому брать ничейную картошку не считалось зазорным. Во многих местах на поле зияли пролысины, копошилось с десяток фигур. Часа через два мы накопали один целый мешок и закрепили его на тележке, а второй, заплечный мешок для мамы, заполнили наполовину. Присели отдохнуть на камень перед обратной дорогой. Подул ветерок, мама повела носом:

– Мертвечиной пахнет. Надо пойти посмотреть, что там. А ты здесь посиди.

Но я не послушался. Мы пошли против ветра и шагов через сто в борозде увидели человека. Лицо было испачкано грязью. Он был босой, без гимнастерки. Рубашка потемнела. Только армейские штаны говорили, что это русский солдат.

– Наверно, неделю назад убили. Когда пленных гнали, – сказала мама сама себе. – Бежал, может быть, из плена, а немцы здесь его и настигли, – мама перекрестила покойника. – Господи, упокой душу воина, прими его в Царствие Небесное.

Мы постояли минутку. От сильного тухлого запаха меня чуть не вытошнило. Так я впервые увидел смерть на войне. Вернулись к тележке и тронулись к дому. Мама тянула тележку, а я сзади толкал. Прошли путь благополучно, никто к нам не цеплялся.

Мама рассказала дяде Пете про нашу находку. Он заверил, что уберет солдата. И действительно, в тот же день он зарыл тело в ближайшей воронке от бомбы. А мы на другой день еще раз за картошкой сходили.

***

Тетя Нюра принесла новость:

– Настя, ты слышала? Софья-то Рыжая немцам задумала услужить. Взяла и выкатила свою газировочную тележку на угол, где еще до войны стояла. Разные сиропы по банкам налила, стаканы приготовила.

– Как же она свой баллон-то приперла?

– А Прокопка на что? Помог ей, конечно.

Мы с Колькой слушаем. Интересно же.

– Причесалась, напудрилась, – продолжала тетя Нюра. – Час стоит, два стоит. Бабы смеются, пальцем показывают. А к воде не подходят. Немец один подошел, так она на радостях бесплатно ему налила.

– А ты почем знаешь, что бесплатно? – заметила мама.

– Так бабы судачили. Они все знают.

Газировку я любил до войны. Как заведется монетка, так бегу на угол, один или с Тоней, шипучки отведать.

– Она и сейчас там? Стоит на углу? – спросил я из любопытства.

– Никак бежать к ней собрался?! – удивилась тетя Нюра. – Так опоздал маленечко. Полдня не простояла Софья. Какой-то мальчишка выстрелил из рогатки из-за сарая по ее банкам. Софья ловить его побежала, а другой мальчишка с палкой подскочил – и давай крушить все хозяйство.

– Будет знать, как немцев поить, – буркнул Колька.

Он тихо-тихо сказал, но тетя Нюра услышала. Лицо ее сразу стало суровым.

– Так-так-так! Значит, руку приложил? Ну-ка пойдем со мной, – сказала она, взяв Кольку за руку, и увела в свою комнату.

Через приоткрытую дверь послышались Колькины вопли:

– Ой-ей-ей!!! Больно же! Возьми другое ухо, это немец порвал!!!

– Нет, терпи! И другое тебе оторву! Сиротой меня хочешь сделать?! А ну как признает Софья тебя? Ведь Прокопчик-то ейный, говорят, в полицаи подался! Вздернут тебя на первой березе! – и тетя Нюра завелась рыданиями.

Колька теперь сам ее успокаивал:

– Мама, мам, успокойся же. Никто не узнает, – уговаривал он. – А рогатку я на улице спрятал, шиш найдут!

Моя мама на меня посмотрела, строго сказала:

– А твоя где рогатка? Давай-ка сюда, сожгу ее от греха.

– Так папа еще весной сломал ее и выбросил. Когда я воробья подстрелил. Мне тогда крепко попало от папы, разве не помнишь?

– Так это тебе попало! – засмеялась мама. – Тебе надо помнить, а мне-то зачем?

***

Неожиданно к нам из Реполки пришла бабушка Дуня – мамина мама, она же – невестка прабабушки Фимы. Пришла не одна, а с пятнадцатилетним папиным братом, дядей Федей. Но мы с Тоней его просто Федей звали. Мама и бабушка Дуня бросились обниматься, целоваться. Бабушка Фима прослезилась на радостях. Федя протянул мне руку, как взрослому, сказал: «А я думал, что ты еще маленький».

– Откуда вы взялись-то? Будто с неба свалились, – удивлялась мама. – Поезда ведь не ходят.

– Да вот пришли вас проведать. Как вы тут горе мыкаете. Пешком пришли мы. Через лес, напрямую. Верст сорок отмерили.

Бабушке Дуне было лет пятьдесят. Еще крепкая, проворная, и звание бабушка не очень-то к ней подходило. Федя был почти взрослый. Говорил мало, держался с достоинством. Они принесли нам пирожков с морковной начинкой, турнепса и репы с колхозного огорода, полнаволочки гороха в стручках.

За обедом бабушка Дуня рассказывала:

– Немцы к нам пришли раньше, чем к вам. Волосово взяли еще в начале августа. И к нам в деревню приехали на мотоциклах. Назначили старостой Колю Карпина, полицаем – Степу Кузина. Кур половили, поросят отобрали и укатили обратно. Поговорили мы со сватьей Марьей (это бабушка Маша, папина мама), потужили, да и решили, что надо Настеньку, то есть тебя, выручать. К нам в деревню переводить.

– Как же немцы вас пропустили? Говорят, объявления развесили, что нельзя ходить с места на место.

– Бог миловал, не цеплялись. Видели, что мирные мы, с котомками.

– И справка есть у нас, – вставил Федя.

– Да-да, Коля Карпин написал нам справку, что идем мы в Сиверскую, дочку проведать.

Мама стала рассказывать, как засыпало песком Тоню и бабушку Фиму во время бомбежки и как искала она папу в горящих вагонах. Федя, не скрываясь, не прячась, достал из кармана папироску и вышел курить на крыльцо. Ему хотелось показать, что он совсем взрослый и никто ему не указ. Я пошел за ним. Стал ему рассказывать, как немцы курицу расстреляли, как среди пленных мы видели Степку Оладушку и какой Колька Семенов храбрый – из рогатки разбил посуду газировщицы Софьи Рыжей.

Вечером, перед сном я случайно услышал разговор бабушки Дуни и мамы, в котором решалась моя судьба.

– Не могу я с вами идти, – говорила мама. – И Тоня, и бабушка Фима пешком не дойдут. Разве только Виктора отпустить?

– Пускай хоть Витя с нами пойдет. А за вами за всеми я Лешку Шилина уговорю на телеге приехать. Не через лес, а вкруговую – через Заречье, Калитино и деревню Черное.

Я вначале не понял, что значит этот разговор. И только на рассвете, когда стали меня будить, объяснили, что пора собираться в дальнюю дорогу – в родную для всех нас деревню Реполку.

 

ГЛАВА 5.

ПЕРЕХОД

 

В ДОРОГЕ

Я не боялся предстоящего путешествия, поэтому простился с домом легко. Только Тоня почему-то надулась. Возможно,з авидовала. Мама всплакнула немножко.

Бабушка Фима перекрестила меня, прошептала молитву и тоже смахнула слезу. Чего плакать-то? Скоро и сами приедут в Реполку.

У меня был небольшой заплечный мешок. Остальные мои вещи несли бабушка Дуня и Федя. Идти по дороге было непросто. Приходилось жаться к заборам, чтобы не попасть под гремящие мотоциклы. На полпути к станции был глубокий овраг. Дорога круто падала вниз и так же круто карабкалась вверх. На такой крутизне даже опытные возчики оказывались под откосом, так как телега спускалась быстрее лошади. А в тот раз мы увидели под откосом разбитый мотоцикл с коляской.

– Не понравился немец нашей дороге, – пошутил Федя. – Стала партизанить дорога.

Вокзал оказался разрушен полностью – одни развалины. А ведь таким красивым был! Главное, там буфет был отличный. Папа покупал мне коврижки и конфеты с самолетом на фантиках. А я пел его другу про Каховку…

Недалеко от станции работали пленные. Их стерегли автоматчики и собаки.

– И чего они копошатся на линии? – сказала бабушка.

– Наверно, колею меняют, – ответил Федя.

– Как это? Какую колею? – удивился я.

– Колея – это расстояние между рельсами. В Германии она немного уже, чем в России. Чтобы могли ходить немецкие вагоны и паровозы, надо переложить рельсы.

Федя был образованным. Он семь классов окончил.

– Значит, немцы долго здесь жить собираются, – вздохнула бабушка.

За станцией дорога была шире, и идти удобнее стало. Часа через два мы прошли селение Выра, как назвал его Федя. Он какого-то смотрителя и Пушкина вспомнил. Подошли к развилке. Сели на обочину передохнуть. Федя с бабушкой вдруг заспорили, куда идти.

– На Ляды короче будет, – горячился Федя. – Мы же так из Реполки шли.

– Надо зайти в Заречье, Марфина Колю проведать. Его мать, баба Марфа, просила. Там переночуем, и Витя передохнет, – решила бабушка.

Пошли дальше. Я нашел две коробки из-под сигарет с блестящей оберткой. В одной коробке даже целая сигарета оказалась. Федя обрадовался, сразу же закурил и пытался пускать кольца дыма.

– Ишь форсит. Строит из себя мужика, – ворчала бабушка.

Шли мы медленно, с остановками. Чтобы я не устал. Во дворе какого-то дома увидели, как пятеро немцев окружили двух женщин. Одна была совсем молоденькая, а другая постарше.

Женщины пытались вырваться из круга, а немцы с криком и хохотом ловили их. Будто в кошки-мышки играли. Потом два немца поймали старшую женщину и потащили ее к сараю. Другие три немца продолжали ловить молодую. Она ускользала от них, испуганно кричала: «Мама! Мама!»

– Зачем кричит, если играть согласилась? – спросил я у бабушки.

– А ты не смотри туда, – сказала она.

– Почему? – недоумевал я.

– Не смотри, и все тут. Пошли быстрее отсюда.

Тогда я так ничего и не понял.

Прохожих на дороге почти не встречали. Мотоциклы сновали туда-сюда, не обращая на нас внимания. Тени стали удлиняться. А мы все шли и шли. Увидели хороший, гладкий камень. Сели отдохнуть, съели по пирожку.

– Что-то очень долго идем, – ворчал Федя. – Может быть, поворот какой-нибудь проскочили?

– Не ворчи. Я когда-то ходила здесь. Как речку перейдем, так и дом его, и мельница будет.

Вскоре свернули на узкую тележную дорогу. Пошли по полю с несжатой пшеницей. Колосья поникли, осыпались. Местами стебли были спутаны и прижаты к земле. Наконец появились прибрежные кусты, а за ними – речка Оредеж. Здесь она была узкая, мы перешли ее по легкому мостику. И сразу за рекой увидели хороший бревенчатый дом.

– Вот и пришли, слава Богу, – сказала бабушка.

День уже склонялся к вечеру.

 

ВЕЧЕР ПЕСЕН

Встретили нас очень приветливо. Вся семья высыпала на крыльцо. Хозяин дома, мельник дядя Коля Степанов (Мар-фин, как звали его в Реполке), жена его Мария, младшая тринадцатилетняя дочь Маруся и гостивший у него внук от старшей дочери, шестилетний Лёнька.

Ахи, охи, поцелуи, расспросы. На меня посыпались обычные в таких случаях похвалы: «Какой большой! Вылитый папа! И кудри, как у отца!»

– Проходите в дом, гости дорогие! – сказал дядя Коля. – Сейчас Маруська покажет вам светелку, где можете располагаться. А я приготовлю петушка на ужин.

По крутой лестнице в сенях Маруся провела нас в светелку. Это была просторная комната. Две кровати, шкаф платяной, стол у окна, несколько табуреток. На полу – пестрый половик, а в углу у входа – кирпичная труба от печки внизу. Бабушка осталась довольна.

– Вот и славно. Одна кровать Феде, на другой мы с тобой разместимся, – сказала она, обращаясь ко мне. – Сними куртку и ботинки, дай ногам отдохнуть.

Федя пошел к окну, позвал меня:

– Витя, посмотри, как красиво.

Я подошел и увидел, что под окном полыхала в осеннем наряде осина. Что-то во мне колыхнулось, дух захватило. Как-то радостно стало мне. Конечно, я не мог тогда выразить это словами, но неосознанно вдруг почувствовал, что война войной, а есть еще красота, бабье лето и тихий осенний вечер в кругу хороших людей.

Маруся принесла наверх набор пуговиц, нашитых на десяток квадратных тряпиц. Пуговицы были самые разные.

– Это с пуговичной фабрики, где до войны работала моя мама. А я собирала коллекцию, – пояснила Маруся.

Бабушка и Федя пошли вниз вести разговоры, а к нам поднялся Лёнька и тоже стал смотреть Марусино богатство.

– Вот это военные пуговицы, – сказала Маруся. – Они блестящие, под золото и серебро. И с ушками – для пришивания к гимнастерке или шинели. На них звезда или серп с молотом. А на этих – двуглавый орел. Они еще с царских времен.

– Почему две головы у орла? – спросил Лёнька.

– Это означает единство Европы и Азии. Ведь наша страна в двух частях света находится.

– А-а-а, – сказал Лёнька, как будто что-нибудь понял.

– Я тоже ничего не понял, но ведь не говорю: «А-а-а!»

– Эти мелкие пуговицы – для рубашек и кофточек. А крупные пуговицы – для женских пальто, жакеток и блузок. Некоторые – очень красивые. Эта похожа на бабочку, эта – на крупную божью коровку. И цвет подходящий, коралловый. Словно и впрямь из коралла сделана.

– Как кораллы, розовые губы, – неожиданно вырвалось у меня.

– Это ты что сказал? – очень удивилась Маруся.

– Слова из песни про Любушку, – смутился я.

– Ты что, эту песню знаешь?!

– Знаю, – сказал я уже смелее и пропел вполголоса:

Нет на свете краше нашей Любы: Черны косы обвивают стан, Как кораллы, розовые губы, А в очах – бездонный океан…

Маруся бросилась меня тискать и обнимать:

– Какой ты молодец! Это же моя любимая песня! Давай дальше вместе споем?

Я охотно допел с нею «Любушку». Петь я очень любил, хотя и понимал, что слух у меня неважный.

– А какие песни ты еще знаешь? – оживилась Маруся.

– Да я много знаю. Когда мне пять лет было, у нас появился граммофон с огромной трубой и много пластинок. Я научился читать этикетки на пластинках, сам заводил граммофон.

– Ну, назови хоть несколько песен.

– «Орленок», «Катюша», «Тачанка», «Сулико», «Любимый город», «Веселый ветер», – загибал и загибал я пальцы на руках.

– Хватит, хватит! Вижу, что много знаешь. А вот «Веселый ветер» откуда знаешь? Пластинки-то нету такой.

– Я по радио слушал.

– Хорошая у тебя память. Давай-ка споем эту дивную песенку.

И мы запели:

А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер, Веселый ветер, веселый ветер! Моря и горы ты обшарил все на свете И все на свете песенки слыхал!..

Мы пели, и праздник расширялся в наших сердцах. До чего же замечательной девушкой была Маруся! Когда допели, жалко стало, что песня кончилась. Помолчали.

– Зато я знаю песню, которую ты точно не знаешь, – хитро сказала Маруся.

– Какую же?

– «В путь дорожку дальнюю» она называется.

Да, такой песни я не знал и попросил Марусю спеть первый куплет.

– В путь-дорожку дальнюю я тебя отправлю, – начала она.

– Упадет на яблоню алый цвет зари, – продолжил я неожиданно.

И дальше вместе мы громко запели:

Эх! Подари мне, сокол, на прощанье саблю, Вместе с вострой саблей пику подари! Затоскует горлинка у хмельного тына, Я к воротам струганым подведу коня. Эх! Ты на стремя встанешь, поцелуешь сына, У зеленой ветки обоймешь меня!

Мы сами обнялись и допели эту очень красивую песню.

Такого праздника я еще никогда не испытывал. «К добру ли это?» – шевельнулась в груди тревога. Вспомнились слова бабушки Фимы «ой, не к добру это», которые она иногда говорила, когда мы с Тоней очень расшумимся, заиграемся.

– Ты же говорил, что не знаешь этой песни? – вернула меня Маруся на землю.

– Я знал ее как «Песню о Соколе». Так называла девушка, которая пела ее.

– У тебя что, знакомые девушки водятся? Я буду ревновать тебя!

Жар прихлынул к моему лицу. Я почувствовал, что краснею.

– Ладно, ладно! Не красней. Я пошутила, – улыбнулась Маруся.

– Зато я плясать умею, – вдруг напомнил о себе Лёнька. Он сидел это время угрюмый, нами забытый. И не знал, что делать.

– Верно, верно, – сказала Маруся. – Я сейчас подыграю голосом, похлопаю в ладоши, а он спляшет.

Но на пороге встала бабушка Дуня:

– Вы чего тут расшумелись, распелись? Вниз пойдемте – ужинать нас позвали.

Когда мы уселись за широкий стол, дядя Коля пошутил:

– Лучше бы здесь нам спели, мы бы похлопали. Может, мы и сами голоса бы почистили.

Он налил пахучей бражки себе, тете Марии, бабушке Дуне. Бражки и Феде, наверно, хотелось, но спросить постеснялся.

– Выпьем же за дорогих гостей, за добрую весточку, что нам принесли из родной Реполки, – сказал дядя Коля.

На ужин была жареная картошка со шкварками, по куску петушатины и молоко парное на третье. Я сто лет не ел столько вкусного! С усталости от дальней дороги, от плотного ужина и обилия впечатлений меня потянуло ко сну. Бабушка Дуня заметила это, проводила меня в постель.

 

ТРЕВОЖНОЕ УТРО

Когда я проснулся, было уже светло. В комнате я один. Оделся, спустился вниз. Федя и бабушка там находились.

– Уже проснулся, певун наш? – сказала бабушка Дуня.

Певун – это не певец. Это насмешка. Я хотел обидеться, да подумал: «Может быть, бабушка и не думает насмехаться?»

– Ты оденься да пойди погуляй у дома, пока завтрак готовится. Ну, гулять так гулять. На улице свежо. Солнце уже поднялось немного, но не грело. Была вторая половина сентября. Счет числам я давно потерял. И не знал, когда будет (или был уже?) день 26 сентября – мой день рождения. Взрослые не напоминали. Как забыли и Тонин день рождения в августе. Может быть, они тоже потеряли счет дням?

Я осмотрел красную осину, подобрал несколько листьев. Рядом с осиной цвели желтые георгины на длинных стеблях. На кустах шиповника – много красных шариков с семенами. Что-то потянуло меня к воде. Там я увидел лодку без весел. Нос ее покоился на берегу, а бока покачивались на воде. Я, конечно, полез в лодку, сел на перекладину. «Посижу немного, – думал я. – Представлю, что я с веслами и плыву далеко-далеко в синее море». Размечтался.

И вдруг заметил, что под ногами вода хлюпает. Течет лодка-то около носа! А нос уже сполз в воду, и просвет от берега быстро растет! Ужас меня охватил. Шутка ли: оказаться на глубине в дырявой лодке без весел! И плаваю я как топор.

«Без паники, – словно кто-то мне приказал. – Прыгай, здесь еще мелко». Я встал на нос лодки двумя ногами. До берега метра полтора было. Но я со страху так сильно оттолкнулся левой ногой, что правой ногой оказался на берегу и плюхнулся на землю. Даже ноги не промочил!

Подниматься с земли не хотелось. Сердце мое колотилось так, словно выпрыгнуть хочет. «Вот оно, не к добру веселье вчерашнее, – вспомнил я присказку бабушки Фимы. – Слава Богу, закончилось все хорошо».

Я успокоился. Встал, отряхнулся от пыли, пошел к дому.

***

Но оказалось, что рано я радовался. Настоящие несчастья еще только начинались. На крыльце почему-то два немца стояли с автоматами на груди. Дорогу в дом преградили. «Что это значит? – встревожился я. – Как же мне завтракать? И где все взрослые?» Я отошел на несколько метров. Потоптался, поглядывая на немцев. Потом набрался храбрости вперемешку со страхом, подошел к немцам и буквально протиснулся между ними. В сенях навстречу мне на улицу шкаф несли дядя Коля, Федя и Маруся.

– Посторонись, – сказал мне дядя Коля.

– Что случилось? – спросил я бабушку Дуню, когда вошел в избу.

Она очень волновалась, голос дрожал:

– Немцы сказали, что в двенадцать часов дом сожгут. Хоть вещи-то разрешили вынести.

– Но почему? Что они сделали немцам?!

Бабушка приложила палец к губам:

– Уж ты-то помалкивай.

– А завтракать? – задал я глупый вопрос.

– Завтрак отменяется. Лучше помоги мелочь вытаскивать.

Из другой комнаты вышли тетя Мария и Лёнька. Он был в пальто и шапке, двумя руками нес табуретку.

– А, Витя, хорошо, что ты объявился. Бери табуретку или стул и с Лёней идите в огород, – сказала тетя Мария очень расстроенным голосом.

Я взял стул за ножку у сиденья в правую руку и табуретку в левую руку. Но на рыхлом поле после убранной картошки я понял, что перегрузился. С трудом мы с Лёнькой дотащили свою ношу до кучи вещей на земле. В этот момент Маруся и Федя принесли пружинный матрас и поставили его на табуретки.

– Сидите здесь, не толкайтесь в доме, – сказала Маруся. – Без вас управимся.

Сидеть просто так, без дела скучно. Об этом, наверно, и Лёнька подумал. Он выдвинул ящик в комоде и достал коробку со звериным домино. На каждой половинке дощечки был нарисован какой-нибудь зверь. Стали играть на матрасе. Но игра что-то не клеилась. Мешало засевшее чувство тревоги.

Куча вещей все росла и росла. Появились сложенные кровати с блестящими шариками и второй матрас, который положили на первый. Потом нам принесли позавтракать. Ели остатки жареной картошки с застывшими шкварками и молоко в полулитровых банках. У Лёньки был хороший аппетит. Он управился быстрее меня. Вытер губы ладошкой, а ее вытер о штаны. Он был на два года моложе меня. Невысокий, худощавый, но казался мне шустрым, смекалистым.

– Вот полыхнет, так полыхнет! Будет костер выше неба! – восхищенно сказал Лёнька, глядя на дом.

Стыдно признаться, но мне тоже хотелось увидеть этот костер выше неба. Сердце мое замирало от ожидания невиданного зрелища. А ужас и горе людей от этого действия как-то тускнели, на сознание не давили. Может быть, от обыденности происходящего? Озабоченные взрослые деловито ходили, вещи носили. Суровые лица, но никто не стонал, не плакал у меня на глазах. Может быть, в доме наплакались?

 

ПОД КОНВОЕМ

И вдруг мы с Лёнькой увидели, что к нам по картофельному полю идут три немца. Один офицер и два солдатас автоматами. Но не те, что на крыльце стояли, а другие. Сердце мое ниже пяток упало. Офицер показал на меня кнутовищем, сказал по-русски: «Пошел». И вот я иду под конвоем. А Лёнька остался.

Иду неизвестно куда и зачем. Может быть, на расстрел? Вспомнились слова из песни «Орленок»:

Лети на станицу, родимой расскажешь, Как сына вели на расстрел…

Прошли мимо дядиколиного дома. Пошли по дороге. «Вот в тех кустах меня расстреляют», – подумал я, как о чужом человеке или собаке. Не было ужаса близкой смерти. Мысли, чувства куда-то девались. Обреченность затмила все.

Но мы миновали те кусты и оказались у небольшого дома в начале деревни. Вошли в него. Через открытую дверь из прихожей в комнату я видел, что там роскошная мягкая мебель, зеркала. И две женщины сидят. Одна – нарядная, накрашенная, другая – не очень. Услышал обрывок их разговора: «Пусть лучше мне достанется их дом».

Офицер сел за стол в прихожей, пододвинул к краю стола круглые конфеты-леденцы в пачках и сказал:

– Ты хороший мальчик. Скажи, что дяденьки ночью приходили, и получишь конфеты.

– Какие дяденьки? – не понял я. – Ночью я спал, ничего не видел.

Еще подумал: «Не врать же мне ради этих конфет».

– Ты кого мне привел?! – вдруг закричала крашеная на офицера. – Я тебе внука велела привести, внука!

Офицер встал. Меня так же, под конвоем, провели до крыльца дядиколиного дома. Там отпустили, сами за Лёнькой пошли. Тетя Мария вся дрожала, все теребила головной платок в руках. Дядя Коля стоял сзади, держал ее за плечи.

– Витя, что там было? Куда водили тебя? – спросила бабушка Дуня. Она тоже волновалась, расстегивала и застегивала пуговицу на блузке.

– К какой-то крашеной тетке. Там офицер сказал мне: «Если скажешь, что видел дяденек ночью, то получишь конфеты».

– А ты что сказал? – насторожилась бабушка.

– А что я мог сказать? Я же спал ночью, никого не видел, даже во сне. Так и сказал немцу. Не врать же мне ради конфет дурацких. А эта крашеная как закричит на немца: «Ты кого мне привел?! Я же внука велела, внука!»

Два немца по-прежнему стояли на крыльце, но разговаривать нам не мешали. По-русски не понимали, наверно.

***

Прошло какое-то время в нервном ожидании. И вот мы увидели, как бежит к нам Лёнька и радостно кричит на бегу:

– Бабушка, бабушка, я немцев обманул!

Лёнька бежал один, без конвоя. Он поднял над головой кулачок с конфетами.

– Как же ты их обманул? – упавшим голосом спросила тетя Мария, когда Лёнька вбежал на крыльцо.

– Я наврал им, что видел дяденек ночью, – они и поверили, дали мне сразу две пачки конфет! А я же спал, никого не видел! Вот какие глупые немцы! – и он, довольный собой, разжал кулачок и похвастал конфетами.

Все молчали. Только тетя Мария стояла бледная как полотно. Она тихо-тихо сказала:

– Все. Моя песенка спета, – уткнулась в грудь дяди Коли и зарыдала.

Он увел ее в дом.

Лёнька оторопело смотрел то на меня, то на бабушку Дуню. Он ничего не понял тогда. Да и кто бы взялся объяснить ему, что его наивный обман немца стал невольным предательством родной бабушки?! Мне очень жалко было Лёньку. Непонятно почему, но мне казалось, что или я, или кто-то другой в чем-то виноваты перед ним.

Появились те же конвоиры с офицером, что водили меня на допрос. Они вошли в дом. Через минуту вышли – уже с тетей Марией. На крыльцо вышли также дядя Коля, Маруся и Федя. Офицер разрешил попрощаться со всеми. Тетя Мария поцеловала всех, даже меня и Федю. Дядя Коля перекрестил ее, дал маленькую иконку. А Лёньку она просто зацеловала. Слезы, рыдания душили ее. По приказу офицера дядя Коля с трудом оторвал ее от внука. «Вносите вещи», – сказал офицер.

Увели тетю Марию. А мы еще долго-долго стояли на крыльце и молча смотрели вслед, даже когда конвой и два немца-сторожа совсем пропали из виду.

 

СТРАШНАЯ КОМНАТА

Время перевалило за полдень. Как ни трудно было прийти в себя после ареста тети Марии, но надо вещи вноситьобратно в дом. Снова дядя Коля, Федя и бабушка Дуня надрывались над шкафом, комодом, матрасами. А мы с Лёнькой носили мелочь. Только главной помощницы, Маруси, не было. Она побежала к комендатуре разузнать что-нибудь о своей маме. Уже стало смеркаться, когда кончили вещи носить. Их не расставляли по своим местам, а сваливали в кучу в сенях или в большой комнате. Предельно усталые, голодные, измученные дневной нервотрепкой, все сели отдохнуть.

– Господи милостивый?! За что же так прогневался на нас, Господи! – с болью простонал дядя Коля.

Я хотел объяснить: это за песни вчерашние да за брагу – но вовремя сообразил, что когда взрослые молчат, детям тоже лучше помалкивать. А то скажешь что-нибудь невпопад.

Печь не топили, еду не готовили. Решили попить молока с хлебом. Бабушка вспомнила про корову. Взяла подойник, хлеба кусок и пошла доить. Дядя Коля лампадки зажег у икон в большой комнате и в своей маленькой. Минут через двадцать вернулась бабушка с пустым подойником.

– Вот зараза! – сказала она сердито.

– Кто зараза? – спросил Федя.

– Кто-кто! Корова ихняя, вот кто! Хлеба с солью дала, за ухом почесала, милой, хорошей назвала. Ну, думаю, все, поладили. Только стала доить, она как брыкнет ногой – еле подойник поймала. Не хочет признавать меня за свою, и все тут. Снова стала поглаживать да уговаривать. Вроде бы успокоилась. Дала надоить почти целый подойник. «Слава Богу», – подумала я, а она в этот момент как даст ногой по подойнику! Он кувырком полетел – молоко все в навоз! Шиш вам, только хозяйке дам, сказала корова.

– Так и сказала? – спросил Федя.

– Не веришь? Пойди сам спроси.

В первый раз за этот день мы улыбнулись. Достали утреннее, снятое молоко и с хлебом поели. Дядя Коля не ел – он был в своей маленькой комнате. Бабушка налила полулитровую банку молока, отрезала хлеба кусок.

– На, снеси дяде Коле, – сказала она мне.

***

В дядиколиной комнате было сумрачно. Свет от зеленого стекла лампадки делал его лицо мертвенно бледным. Он стоял на коленях перед иконами, молился и кланялся до пола. Через открытую форточку тянул ветерок и колебал пламя в лампадке, отчего тени в комнате причудливо шевелились. Я стоял у двери, боясь шелохнуться, боясь помешать дяде Коле. И было страшно мне, очень страшно. От такого движения теней казалось, что это души шевелятся, а я нахожусь на том свете. И не знаю еще, в рай попаду или в ад. Конечно, я тогда не мог бы так описать эту комнату, но ощущения были такие, это я точно помню. Еще я точно помню тот далекий вой, который врывался в форточку. Вой все нарастал, приближался. И превратился в такой страшный, звериный вой, такой безысходный и смертный, что душу мою рвал на части. Особенно страшно в этой черной комнате слушать. Оказалось, что это Маруся бежала домой и выла в смертной тоске. Дядя Коля давно уже понял это и отчаянно бился головой об пол.

Маруся как безумная ворвалась в комнату дяди Коли:

– Папочка! Папочка! Они зарыли ее, а ножки торчат! Босые! Мамины ножки! Из могилы торчат! Ты понимаешь меня?! Холодно ножкам! Босые они! – она трясла и трясла дядю Колю, не давая себя прижать, успокоить. – Мамины ножки! Босые! Холодные! Лезут! Лезут в меня! Ы-ы-ы!!! – снова завыла она по-звериному. Прибежали бабушка Дуня, Федя и Лёнька. Принесли зажженную керосиновую лампу. Бабушка с помощью дяди Коли и Феди насильно влила в рот Марусе раствор валерьянки. Кое-как скрутили ее, уложили в кровать. Дядя Коля нашел какие-то таблетки снотворные. Растолкли одну или две таблетки и тоже насильно дали выпить. Немножко успокоили Марусю…

***

Я плохо спал в эту ночь. Беспокойно вздыхал, ворочался, в голову лезли дурные мысли. А когда задремывал, то видел один и тот же сон. Будто я сползаю с крутого берега в черную воду. В страхе карабкаюсь, карабкаюсь вверх, но все равно сползаю. Пытаюсь кричать – рот открываю, а голоса нет. Просыпаюсь в холодном поту.

В окно светила луна. Федя спал. А бабушки рядом не было. Только в середине ночи она тихо вошла и увидела меня сидящим в кровати.

– Ты почему не спишь? – прошептала она.

– Мне снится один и тот же дурной сон. Я боюсь его, – ответил я тоже шепотом.

Она накапала валерьянки мне и себе. Стала тихо рассказывать:

– Я помогала дяде Коле вещи собрать в дорогу. С Марусей и Лёней он хочет идти в Реполку. Маруся, слава Богу, спит. Лишь бы не повторился нервный срыв. Лёня тоже спит. И нам с тобой надо хоть немного поспать. Дорога-то трудная предстоит. Давай-ка спи. Сон твой не приснится больше.

Она покрестилась, пошептала молитву, легла рядом со мной. Я пригрелся и заснул.

Уже светло было, когда меня позвали к завтраку. Оказалось, что дядя Коля спал всего часа два. На рассвете проснулся, сам подоил корову, накормил ее. Стал жарить яичницу со свининой на двух сковородах. Все уселись за стол, кроме Маруси. Ее не будили, дали еще поспать. Сидели молча. Тоска и тревога царили в доме.

Ели и молоко пили досыта, как будто в последний раз. После завтрака дядя Коля, Федя и бабушка стали забивать окна ставнями. В комнаты пришел полумрак. Под стук молотков и проснулась Маруся. Яичницу есть отказалась, только выпила молока.

Все встали на колени перед иконами, помолились. Дядя Коля сам погасил лампадки. Несколько икон снял с иконостаса, укутал простыней, уложил в сумку и передал Марусе. Разобрали котомки и сумки – кому что нести. Вышли на улицу. Дядя Коля повесил замок на дверь, перекрестил дом. Вывел из хлева корову. Прощально взглянул на видневшуюся деревню. И скорбная процессия тронулась в путь…

И никто-никто тогда не догадывался, что даже через семьдесят лет люди будут помнить деревню Большое Заречье, что здесь будет устроено мемориальное кладбище. На месте сожженных немцами домов, в одном из которых было заперто около сотни живых людей, будут оставлены голые печи и трубы – как танки памяти. А на мраморе среди перечисленных имен загубленных фашистами жителей деревни будет стоять имя тети – Марии Степановой.

 

МАРУСИН РАССКАЗ

Дядя Коля повел нас своим путем – напрямик на деревню Ляды. Шли то полем, то лесом. То по тропинке, то по тележной до-роге. Шли медленно, так как вначале корова мотала головой, упрямилась. Потом ничего, разошлась. Мы почти не разговаривали. Только изредка отдельные реплики слышались. У каждого были свои тяжелые думы. Марусю никто ни о чем не расспрашивал, даже отец. Видимо, потревожить боялся. Шла себе тихо – и слава Богу, что шла. Лёнька угрюмо молчал. Переживал, наверное.

Были и у меня думы тяжелые о вчерашнем дне. Когда монотонно вот так идешь и идешь, от дум никуда не спрятаться. Ведь окажись я более жадным до сладостей и люби солгать, то я оказался бы невольным предателем. А Лёньке даже не пришлось бы ходить на допрос. Как коварны и как жестоки враги! Совсем не такие, как в песнях мы их представляли.

Часа через три мы вышли к деревне Ляды. Заходить в нее не стали – обошли стороной и вышли на знакомую Феде и бабушке лесную дорогу на Реполку. Прошли по ней до болота, которое Федя Карловским называл.

– Отсюда до Реполки семнадцать километров осталось, – сказал он. – Ни одного жилья, ни одного сарая дальше не встретим. Один лес да болота разные.

У лежащей осины решили устроить большой привал. Корова тоже легла отдохнуть. Достали хлеб со шпиком, молоко в бидоне, яички вареные. Аппетит нагуляли. Дядя Коля уговорил и Марусю съесть яйцо и хлеб со шпиком. Она съела, захотела руки вытереть. Достала платок носовой из кармана куртки, выронила иконку. Подхватила ее на лету, поцеловала, потом зарыдала. Дядя Коля прижал дочку к себе, гладил волосы. К счастью, скоро она успокоилась. Глубоко вздохнула и вдруг сама стала рассказывать:

– Это мамина иконка, ее папа дал при аресте. А я нашла ее на месте, где маму зарыли, – она сделала усилие, чтобы вновь не расплакаться. – Я ведь все-все видела. Собственными глазами. Сначала я недалеко от комендатуры стояла. Надеялась, что маму отпустят или повезут в какой-нибудь концлагерь. Хотя, конечно, в счастливый конец не верила. Мама же говорила нам с папой, что когда передавала хлеб партизанам у крыльца, то эстонка, будь она трижды проклята, откуда-то появилась и заметила маму. В темноте разглядела, кошка драная!

Мы все слушали затаив дыхание. Боялись неосторожным движением спугнуть ее желание говорить.

– Чтобы дом сжечь, немцу достаточно было одного доноса эстонки. А для расстрела мамы ему почему-то еще свидетель понадобился. Вот и пошел он на подлый обман малолетних.

Маруся перевела дыхание. Комок в горле, видимо, мешал ей говорить. Но она тихо продолжила:

– Я часа три или четыре стояла. Боялась отойти от комендатуры и пропустить мамин выход. Уже смеркаться стало, когда вывели маму и еще четырех наших солдат. Избитых, оборванных, со связанными руками. Три автоматчика и офицер повели их к кустам. Там лежали четыре лопаты. Пленным развязали руки, велели копать могилу.

Марусю душили слезы. Но, видимо, была потребность выговориться, разделить с нами боль, терзавшую душу.

– Я стояла метров за тридцать, в кустах, и все-все видела. Вот сейчас, надеялась я, пленные лопатами убьют хоть одного фашиста, ведь все равно им расстрел. Но нет. Какое-то отупение, безвольная обреченность заставляли их копать себе могилу. Мама тоже обреченно стояла. Она обхватила руками свои плечи и покачивалась вперед-назад. Вероятно, молитвы шептала.

Маруся глубоко вздохнула, чуть-чуть помолчала и продолжила:

– Стало быстро темнеть. Офицер посчитал, что достаточно глубока могила. Приказал пленным и маме встать на краю ямы. Скомандовал: «Файер!» Автоматчики дали очередь. Я закрыла уши ладонями, упала на землю. Но тут же поднялась, буквально заставила себя дальше смотреть. Один из пленных и мама не упали в яму, а на краю лежали. Офицер подошел, выстрелил в яму. Видимо, добил кого-то из упавших туда. Потом своим начищенным сапогом брезгливо столкнул в яму лежавшего на краю пленного и сверху мою маму. Чего-то крикнул. Вышли два полицая из-за кустов, взяли лопаты, стали закапывать. А расстрельная команда ушла.

Маруся замолчала. Молчали и мы все, потрясенные этим рассказом. Она попросила воды, но бабушка налила ей молока в кружку. Выпила, вздохнула и продолжала:

– Когда ушли полицаи, я побежала к могиле, к песчаному холмику. В полумраке споткнулась обо что-то, упала. Оказалось, что это мамина ступня торчит. Стала ощупывать рядом. Сначала иконку нащупала, потом вторую мамину ногу. Холодные были ножки, босые. Я щупала и щупала, грела их своими ладонями, пока не завыла от ужаса, от которого сама чуть не умерла. Не помню, как я бежала домой и что было дальше. Этот ужас и сейчас еще сидит во мне. Не знаю, как его одолеть.

– А ты молись, деточка, – вдруг ласково сказала бабушка Дуня.

– «Отче наш» читай Господу, он и поможет.

– Но я же в комсомол готовилась, в Бога не верю!

– А ты поверь. Господь и комсомолке поможет. На иконку мамину чаще смотри, и придет успокоение к тебе, доченька.

Маруся вдруг обняла бабушку, заплакала у нее на плече – но уже другими слезами.

– Ничего, Бог милостив. Переживем и это страшное горе. Надо жить. Надо терпеть, – раздумчиво сказал дядя Коля Марусе. – А мамино тело мы перевезем в Реполку и там похороним. И перестанут мамины холодные ножки тебя беспокоить. А сейчас давайте трогаться в путь. Нам еще далеко-далеко идти.

Прошли по гати через болотину. Дальше дорога была получше. Процессия наша растянулась. Впереди шли Федя с бабушкой, потом мы с Лёнькой и Марусей, а замыкали шествие дядя Коля с коровой. Шли с частыми, но короткими остановками, чтобы Лёньке дать передышку и корове тоже. И вот еще часа через три вышли мы к новой железной дороге. Колея широкая, насыпь высокая. Немцы еще не переложили колею на свой лад.

Эта ветка шла через Реполку и должна была связать Волосово со станцией Дивенская на Варшавской дороге. Но поезда по ней до войны не успели пустить. Идти по шпалам с коровой немыслимо. К счастью, вдоль насыпи шла тропинка, как будто специально для нас.

В Реполку пришли уже в сумерках.