ГЛАВА 6.
ХМУРАЯ ОСЕНЬ
ОБЖИВАЮСЬ
Стало смеркаться, когда подошли к перекрестку железной дороги с большаком. Он протянулся из Волосова черезРеполку к деревням Сосново, Вересть и к селу Ящера. От переезда оставался еще один километр до маленькой речушки, по берегам которой рассыпались избы. Считалось, что деревня состоит из трех частей: на правом берегу Малый Край отделялся большаком от Большого Края, а на левом берегу протянулась улица Ивановка. Мой папа говорил, что много лет тому назад на ней поселились основатели Реполки – три Ивана, выходцы из Псковских земель.
На этой улице, недалеко от большака, стоял дом бабы Марфы – матери дяди Коли, а напротив него – дом Дунаевых. В нем жила бабушка Дуня с сыном Михаилом – моим крестным, невесткой Серафимой, дочками Ольгой семнадцати лет и Ниной пятнадцати лет от роду. А через десяток домов, в самом конце Ивановки, стоял дом бабушки Маши Васильевой (по прозвищу Яснецовой) – матери моего папы. С нею жили дочь Дуся восемнадцати лет и сын Федя пятнадцати лет. Своих тетушек Олю, Нину, Дусю и дядю Федю мы с сестренкой Тоней всегда звали просто по имени, так как разница в возрасте была невелика.
От нашей процессии первыми отделились Марфины. Федя тоже стал прощаться со мной у дома Дунаевых. Но бабушка вдруг спохватилась:
– Постой, Феденька, погоди. Ты думаешь, что Витя должен со мной остаться? Но я ведь не хозяйка. В доме Михаил хозяин. И я не знаю, захочет ли он содержать Виктора. Он считает, как мне кажется, что Вите лучше жить в доме отца своего, а не матери.
Федя пожал плечами, не стал возражать. А меня даже не спросили, с кем я хочу жить. Впрочем, я так сильно устал от дороги, что наверняка бы ответил: «Не знаю. Мне все равно». Очень хотелось поскорее в постель.
В домах уже зажигались огни. Федя легонько постучал в окно своего дома. На крыльцо выбежала Дуся, подхватила меня на руки, как маленького ребенка, внесла в избу. Бабушка Маша поднялась со скамьи, захромала мне навстречу. Объятия, поцелуи, расспросы. Потом опомнилась:
– Что же я, старая, заболталась?! Сейчас поужинать соберу.
Из остывающей русской печки она достала чугунок с запеченной корочками картошкой и соленые огурцы. А к несладкому кипятку подала ватрушки с морковной начинкой. Но я съел только пару картошин с огурчиком и попросился спать. Бабушка меня уложила на Федину кровать, а ему постелила на лежанке у печки.
Так началась моя жизнь в Реполке.
***
Проснулся я, когда было уже светло. Не сразу понял, где я и что со мной. Почувствовал острый укус. Хлопнул ладошкой по шее – разлился противный запах раздавленного клопа. Другой клоп сидел на стене рядом с кроватью. «У, фашист! Сейчас достану тебя!» – подумал я и потянулся рукой к нему. Но «фашист» свалился в щель между кроватью и стенкой. «Шиш найдешь!» – словно съехидничал клоп.
Все стало ясно. Клопы-то знакомые, родненькие. Позапрошлым летом я гостил у бабушки Маши полтора месяца. Тогда над моей кроватью даже марлевый полог повесили, а под ножки кровати железные миски с водой поставили, чтобы мой сон уберечь от вонючих «друзей».
За окном стояло хмурое утро, моросил дождик. Из большой комнаты через приоткрытую дверь слышались обрывки разговора Феди и бабушки Маши. Похоже, Федя кончал рассказывать о Заречье и вчерашнем переходе.
– Она сказала, что Михаилу не понравится, если Виктор у них будет жить. Я спорить не стал и привел его к нам, – говорил Федя.
– И правильно сделал. Ведь Витенька наш, в нашем доме родился. Это Тоня родилась в доме Дунаевых. Проживем как-нибудь, – ответила бабушка.
– Мам, а что о дяде Пете Матюшкине слышно? Нашли его или все еще ищут?
– Все ищут, все никак не найдут, – вздохнула бабушка. – Вчера опять в лес ходили жена его да Алексей. А Степа Кузин еще насмехается. Говорит: «И не найдете. Волки съели вашего председателя».
Федя и бабушка помолчали. А я подумал: «Какой-то дяденька заблудился. Страшно ночью в лесу одному-то. И холодно, брр!» Сразу вспомнилось, что когда мне было пять лет, мы с папой пошли на лесную речку за налимами. Он оставил меня на полянке, сказал: «Не уходи никуда, цветы собирай. Я скоро вернусь». И ушел по речке налимов искать. Я ждал-ждал, стал кричать. Охрип, разревелся. Очень испугался, что папа заблудился и ночью его волки съедят. Решил скорее в деревню идти – пусть взрослые найдут моего папу. Хорошо, что лесную дорогу запомнил, один пришел. Бабушка Маша встревожилась, но решила подождать до вечера. Когда папа сам вернулся, то мне же еще и попало: зачем самовольно ушел из лесу? А налимы, пожаренные в сметане, очень вкусные были. «Вот бы сейчас их попробовать!» – размечтался я.
– Надо Витю будить, – сказал Федя. – Скоро десять часов.
– Ничего, пусть поспит вволю. Куда ему торопиться?
Я встал с постели и вышел к ним.
– А вот и Витенька. Сам проснулся, касатик, – сказала бабушка.
***
Дождь прекратился. После завтрака я надел пальто, вышел на улицу через крыльцо-верандочку, огляделся. Дом бабушки Маши стоял на пригорке. Два окна смотрели на запад, в сторону улицы Ивановки и речки за ней. Вплотную к речке стояла банька – без трубы, с соломенной крышей. Перед домом, по уклону к речке, был небольшой огород, где сиротливо доцветали несколько желтых георгинов. Немцев в Реполке не было. Бабушка сказала, что они здесь бывают наездами.
Я прошел огородом к другой стороне дома. Там, под навесом, было много разной хозяйственной утвари и большая куча напиленных дров. Федя в одной рубашке-косоворотке лихо колол эти дрова. Он ставил чурбак на поддон в виде огромного старого пня, двумя руками заносил топор за голову, глубоко вдыхал воздух, пятки его отрывались от земли – и следовал сокрушительный удар. Две половинки чурбака летели в разные стороны.
Я залюбовался такой работой. Мышцы его играли. Он был сильный, красивый в такие мгновения. «Вот бы мне научиться так ловко колоть!» – позавидовал я. Федя положил топор, вытер пот со лба рукавом рубашки:
– Что, помогать мне пришел?
– Федя, дай мне поколоть.
– А ты хоть раз держал топор в руках?
– Нет еще, – признался я.
– На, подержи. Только на ноги не урони, – сказал Федя и установил чурбачок.
Я ухватил топор двумя руками, тяжело приподнял до уровня лба. Удар получился слабый, нерезкий. Топор завалился набок, топорище вывернулось из рук, а целехонький чурбачок отлетел в сторону.
– Слабо держишь топорище, – сказал Федя. – Мало еще силенок, – он сжал кулак, согнул руку в локте: – Пощупай, какие мускулы у меня.
Я пощупал. Как будто большой камень был под рубашкой. Согнул свою правую руку. Нащупал только жиденький бугорок.
– Не огорчайся. Годика через два и ты сможешь владеть топором. А сейчас, если хочешь, укладывай поленья в поленницу.
Конечно, я хотел! С удовольствием принялся за работу. Это гораздо лучше, чем толкаться без дела. Вскоре пришла Дуся. Сложила вязанку дров, подняла на спину. Сказала Феде:
– Пойдем, воды наносишь в баню.
Я тоже пошел с ними. Банька была низенькая, с одним небольшим оконцем. Узенький предбанник со скамейкой для одевания. В самой бане справа – полукруглая печь, сложенная из камней. Рядом стояла кадка для нагретой воды и кадка для холодной. За каменкой возвышался полок, на который ложились и парились веником. У окна и у задней стенки тянулись лавки с шайками для помывки. Банька топилась по-черному, так как дым выходил через дверь.
Пока Дуся мокрой тряпкой протирала полок, лавки и покатый пол, я ножом нащипал лучины для растопки. Печь растапливать стала Дуся. Пошел едкий дым. Я вышел на улицу.
По Ивановке с пригорка спускались тетя Оля Марфина, дядиколина старшая дочь, и сын ее, уже знакомый мне Лёнька. Тетя Оля жила на другом берегу речки, а ближайший мосток из двух бревнышек был за нашей баней. Федя поставил ведра на землю. Подошли, поздоровались.
– Как там Маруся? – спросил Федя.
– Ох, даже не спрашивай! Мало нам зареченских ужасов, так сегодня новое горе добавилось – ночью корову папину украли. Прямо из хлева увели, замок сорвали. С бабушкой плохо – левые рука и нога отнялись. Маруся заперлась в маленькой комнате, тихо скулит. Боится, что ее тоже украдут, как корову.
– О Господи! – подошла Дуся. – Да как же это? Не успели поставить в хлев, как тут же украли! Кто же это сволочь такая?!
– Думаем, что это Степа Кузин, больше некому. Он же ближе к большаку живет, вот и видел, наверно, как папа корову вел. Он теперь полицай, ему все дозволено, – горестно сказала тетя Оля. – Пойду сына кормить, да помыть его надо, – закончила она.
Я все время молчал, пораженный их новой бедой. Да и что можно сказать в утешение? Все смотрел и смотрел им вслед, пока не перешли они мосток и не скрылись на том берегу. Дуся и Федя продолжили свои дела у бани, а я пошел складывать поленья.
Почему-то хотелось заплакать. Видимо, за последние дни я как бы сроднился с Марусей, дядей Колей и Лёнькой. Их горе воспринимал как свое.
***
Под вечер мужики пошли в баню, на первый парок. Мужики – это я и Федя. А женщины обычно моются после мужиков. Мы разделись в предбаннике, вошли в баню. Остатки дыма еще сохранились. Сильно щипало глаза, и в горле першило. Федя подал мне ковш холодной чистой воды:
– На, промой глаза. И дыши через нос – першить в горле не будет.
Я так и сделал – стало легче. Чтобы воду подогреть, он железными щипцами ухватил камень с печки и бросил в кадку. Вода запузырилась, забурлила брызгами. «Как это Федя не боится ошпариться?» – испугался я за него. Потом он приготовил мне шайку теплой чистой воды и тазик щелочной воды (с прокипяченной золой).
– Голову и тело мой щелочью из тазика, – сказал он мне. – Только будь осторожным, не торопись. Следи, чтобы щелочь в глаза не попала. Промывать и окачивать тело будешь чистой водой из шайки.
– А мыло? – задал я глупый вопрос.
– С начала войны мыло нигде не достать. Терпи, казак, атаманом будешь, – пошутил он. Вылил ковш воды на печку, чтобы пару поддать, и полез на полок париться.
Даже внизу, на лавке, стало жарко.
Я вымыл голову скользкой щелочной водой, потом – чистой теплой. Федя хлестал себя березовым веником.
– Полезай ко мне, попробуй веничка, – позвал он.
Из любопытства я залез на полок. Федя несколько раз шлепнул меня. Я задохнулся от горячего пара, поднятого веником, и сбежал вниз, на лавку. «Нет, парилка не для меня. Лучше на лавке скользкой водой тело помою», – решил я.
Федя сбегал на речку, нырнул, вернулся и снова полез на полок. Я уже кончил мыться, когда Федя слез с полка. Он помог мне окатиться, поливая сверху тепленькой летней водичкой, и помог быстренько одеться в предбаннике.
– Ты беги домой – тут близко, не успеешь остыть, – сказал он.
– С легким паром, с легкими думами! – встретила меня бабушка. Налила горячего кипятка, дала ватрушку. Потом проводила меня в постель:
– Полежи, отдохни до ужина. Хлеб, когда из печи достанешь, и тот хочет отдыха от жары. Так и человек после бани.
И действительно, хорошо чистенькому в постели! Мысли черные отступают, приходит спокойствие. Я незаметно заснул. Даже ужинать не пошел, когда звали.
ЛИШНИЙ РОТОК
Несколько дней стояла сухая погода без утренних заморозков. Мне нашлась работа: я ходил на убранные кар-тофельные поля бывшего колхоза и подбирал случайно оставшиеся картофелины. Обувал старые резиновые Федины сапоги, брал лопату с коротким черенком, ведро и маленький заплечный мешок, с которым пришел из Сиверской.
Унылую картину представляло поле. С приходом немцев и распадом колхоза уборка недозрелой картошки проводилась стихийно, набегами и была похожа на разграбление. Так же как на полях пшеницы, овса, турнепса, капусты. По пословице: «Кто смел, тот и съел!» Кусты вокруг были голые, освистанные ветром. Птиц не было слышно. Даже вороны не ходили по полю за червяками. Только изредка пролетал клин перелетных гусей – с такими тоскливыми криками, что плакать хотелось.
Я ходил один-одинешенек. Ни один человек в Реполке не соблазнялся таким сбором. Поле было беспорядочно перекопано уже много раз. И все-таки изредка еще попадались картофелины. Я мысленно разбил поле на полосы. Ходил очень медленно, вглядываясь в каждый подозрительный комочек земли. В таком комочке иногда пряталась картофелина.
Терпение да упорство мое вознаграждались. За четыре-пять часов мне удавалось набрать ведро картошки. И так – несколько дней подряд. Бабушка Маша была очень рада, все приговаривала: «Касатик ты мой ненаглядный!» Сама она в поле ходить не могла: сильно хромала, так как левая нога у нее была вся в узлах вздутых вен. А Дуся и Федя работали на Германа. Это был богатый эстонец. Он да его сестра Телли одни не вступили в колхоз и продолжали жить на своих лесных хуторах в километре от деревни. Дусе и Феде от колхозных полей практически ничего не досталось, но они надеялись получить хороший расчет у Германа.
***
Мы уже кончали ужинать, когда к нам пришла баба Лена. Она с пятнадцатилетним сыном Митрошкой жила в соседнем доме, самом крайнем по Ивановке. Сразу за их домом, на пригорке, было деревенское кладбище. Феде и Дусе она приходилась двоюродной тетей. Но племянник и племянница почему-то называли ее не тетей, а бабой. И как-то так получилось, что я тоже стал называть ее бабой Леной.
Бабушка Маша не ждала гостей. Заторопилась убирать со стола, но не успела.
– Здравствуй, Марьюшка. Хлеб да соль, – сказала баба Лена с порога.
Я помнил о всегдашнем бабушкином гостеприимстве, подвинулся на лавке, освободил для гостьи место за столом. Бабушка Маша сердито посмотрела на меня и вдруг вместо обычного в таких случаях ответа «С нами кушать изволь» заявила:
– Ем, да свой, – и продолжила убирать со стола.
Баба Лена была маленького роста, сухонькая, а тут еще больше скукожилась.
– Что ты, Марьюшка! Не хочу я обедать! Зашла спросить только, нет ли свечки сальной у тебя. Митрошка мой ругается, кулаками машет: зачем не закупила я свечей до войны?
– Нет, Елена, – уже спокойно ответила бабушка. – Сами дожигаем последние свечи. Керосину давно нет. Придется с лучиной жить, как в старину было.
Баба Лена ушла. Я вылез из-за стола, сел у окна на лавку. «Подменили бабушку Машу. Война подменила, – подумал я. – Такая добрая, приветливая была».
Бабушка убрала все со стола, вымыла посуду. Подошла и села на лавку рядом со мной.
– Ты не осуждай меня, внучок, – сказала она. – Каждый гость – лишний роток. Идет война, грядет зима. А запасов-то нет. Каждую крошку хлеба надо ценить, чтобы самим с голоду не помереть.
«Значит, я тоже лишний роток, – с грустью подумал я. – Завтра пойду и наберу два ведра картошки. Дотемна собирать буду…»
Но назавтра грянул крепкий заморозок, сковал всю землю.
СТРАШНЕЕ ЗВЕРЯ
Вморозную погоду картошку в поле не выковырять из земли. Я остался дома. Слонялся по избе без цели. Бабушка прибралась по дому. Стала, кряхтя, надевать пальто и черный шерстяной платок.
– Ты куда собираешься, бабушка? – спросил я.
– Хочу проститься с Петей Матюшкиным.
– С тем дяденькой, которого искали? Который в лесу заблудился? – вспомнил я разговор Феди и бабушки в первое утро.
– Он самый и есть. Вчера отыскали.
– Слава Богу, – сказал я по-взрослому. – А почему прощаться? Разве он уходит из Реполки?
Бабушка удивленно посмотрела на меня. Поняла, что я ничего не знаю, но объяснять не стала.
– Уходит, совсем уходит, – грустно вздохнула она.
– Я тоже хочу попрощаться, – сказал я неожиданно.
Бабушка помолчала немножко, словно решая, брать меня или нет.
– Ну пошли, коли сам захотел, – заключила она.
Речку мы перешли по жердочкам за нашей баней. Молча поднялись на высокий правый берег. Когда я и бабушка Маша вошли в дом, там уже было много людей. Пальто, куртки не снимали. Женщины были в темных платках, а мужчины стояли с непокрытой головой, держали шапки в руках. Я тоже снял свою шапку. В переднем углу избы, под иконами, на двух табуретках стоял длинный ящик, покрытый белой простыней. От него шел сильный трупный запах. От этого запаха и скученности людей было трудно дышать. Люди молчали, только несколько женщин о чем-то шептали друг другу. Я не разобрался, в чем тут дело.
– А где же тот дяденька, с которым надо прощаться? – шепотом спросил я у бабушки.
– Погоди маленько, скоро сам все поймешь, – также шепотом ответила бабушка.
Откуда-то появился большой рыжий кот с белым брюшком. Прошмыгнул мимо множества ног людских, запрыгнул на белую простыню. Вытянул передние лапы, положил на них мордочку и жалобно заскулил.
– Это его любимый кот страдает, – прошептала одна из женщин.
Другая женщина сказала сердитым голосом:
– Надя, Надя, забери кота. Батюшка пришел.
Девочка лет тринадцати подошла и оторвала кота от простыни. Прижала его к своей груди, унесла из комнаты. «Батюшка?! Значит, в ящике покойник лежит? Значит, дяденьку волки заели?» – догадался я наконец.
Появился батюшка, в черной рясе, с большим крестом на груди. Люди отступили от ящика. Часть простыни завернули – открыли лицо и плечи покойного. Я стоял метрах в трех от него, и темное лицо было плохо видно. Батюшка помахал кадилом – разлился густой запах ладана, который перебил трупный запах. Дышать стало легче. Священник почитал молитвы, все покрестились. Некоторые женщины утирали слезы платком. Потом батюшка обратился к собравшимся людям, сказал:
– Теперь подходите прощаться.
Мы с бабушкой одними из первых подошли близко к покойному. Лицо и шея, вплоть до белой рубашки, были синими, ноздри порваны, ушные раковины отсутствовали. Одни медные пятаки на глазах были светлые и казались огненными на фоне синевы изуродованного лица. Как у вампира. В это время какая-то женщина хотела поправить подушку покойному, нечаянно задела голову, и пятаки соскользнули с глаз в ящик. А под ними-то дыры, черные провалы были вместо глаз! Это мне еще страшнее показалось!
Я захлебнулся от ужаса. Голова закружилась, стало тошнить. Я уткнулся лицом в бок бабушкиного пальто. Она прижала меня рукой к себе и быстро вывела в кухню. Там мне дали выпить воды, потом – стакан молока. Еще дали понюхать нашатырный спирт, такой противный, что я чуть не подпрыгнул на месте. Зато прошла тошнота. Я даже успел заметить, как рыжий бедняга кот рвется из кухни к покойному – царапает закрытую дверь, скулит охрипшим голосом и жалобно-жалобно глядит на людей в кухне, надеясь на их сочувствие. Боже мой, как жалко мне было кота!
Бабушка попрощалась с хозяевами, мы пошли домой.
***
Дома бабушка напоила меня горячим чаем, накапала валерьянки, уложила в постель:
– Поспи часок-другой. Пусть нервишки твои успокоятся.
Я не сразу уснул. Вздыхал, ворочался. Черные провалы глазниц на синем фоне шевелились, ширились, слились в одну пещеру, которая поглотила меня. Проснулся, когда стало смеркаться. Бабушка Маша сидела за простой прялкой, на которой была закреплена кудель из овечьей шерсти, и крутила веретено. Я подошел, сел на лавку рядом с ней.
– Проснулся, касатик? Я вот тоже хочу успокоиться за веретеном.
– Бабушка, почему ты сразу мне не сказала, что дядя Петя мертвый? Что его волки заели?
– Я и сама не знала, что он так изуродован. Иначе оставила бы дома тебя. Только его не волки заели, а люди, которые страшнее волков и вампиров бывают. Не только немцы, но и свои, репольские выродки есть, которые зверствовали.
– Кто же это?
– Степа Кузин, прихвостень немецкий. Недавно перевели его старшим полицаем то ли в Извару, то ли в Волосово. И второй из репольских кто-то был. Бабы про Германа шепчутся, – говорила бабушка. Она левой рукой ловко вытягивала нить из кудели, а правой раскручивала косо поставленное веретено.
Мне было приятно смотреть на ее слаженную работу.
– И за что же так дядю Петю? – продолжал я спрашивать.
– Да ни за что! Не коммунист, не еврей, не партизан. Справедливый мужик был, набожный. Люди его председателем колхоза избрали. Строг был. Часто Степку ругал за лень да прогулы. А теперь этой мрази можно всласть издеваться над человеком, похваляться перед фашистами.
– А синий он почему? И ящик вместо гроба?
– Так в лесу его в яму с соляркой бросили, с камнем на шее. Две недели искали. Только когда обмелела яма, то по торчащей голой ступне и нашли беднягу. Наскоро сколотили ящик – не до гроба тут. Надо скорей схоронить, пока немцы или Степка не спохватились, – закончила бабушка. Помолчала, вздохнула. Отложила веретено. Потом поднялась, пошла зажигать лучину.
После разговора с бабушкой многое стало понятно. А раз понятно, то не так страшно, как было утром. Я стал щипать лучину для растопки печки. Мне было очень жаль несчастного дядю Петю.
И кота его рыжего жалко.
***
Но неприятности в этот день еще не закончились. Было уже совсем темно, когда пришли Дуся и Федя от Германа. Сердитые, мрачные.
– Что так поздно? – спросила бабушка.
Федя со злостью бросил куртку на лавку, а Дуся расплакалась.
– Да скажите толком, что случилось? – встревожилась бабушка.
– Все! Подыхать будем с голоду! – выпалил Федя. – Герман с нами расплатился. За все лето. Зерна обещал за работу, картошки, гороху. А расплатился рублями советскими, – и Федя швырнул пачку денег на стол. – Кому нужен теперь этот мусор? Что на него купишь?
Бабушка обняла Дусю, и вместе они заревели на разные голоса.
– Чего заскулили, завыли? – прикрикнул на них Федя. – Самое страшное еще впереди. Оставьте слезы на зиму голодную.
Федя, хоть и было ему только пятнадцать лет, говорил как взрослый мужчина, как хозяин в доме. Таким он мне очень понравился. Женщины его послушались, вытерли слезы. Бабушка стала на стол собирать. Федя сел на лавку. Достал кисет с махоркой, скрутил цигарку. Затянулся открыто, никого не стесняясь. А женщины не перечили ему по такому случаю, понимали его.
После ужина он опять закурил. Раздумчиво произнес:
– Я этому гаду, отродью кулацкому, так не оставлю. Теперь со своим другом (он кивнул на топор у печки) пойду к нему за расчетом. И усадьбу спалю.
Дуся и бабушка застыли от ужаса.
– Что ты, Феденька! Бог с тобой! – первой опомнилась бабушка.
– У Германа есть охрана, – добавила Дуся. – Говорят, два эстонца с автоматами его стерегут.
Бабушка увела меня спать в другую комнату. Через закрытую дверь еще долго слышались неразборчивые голоса, чей-то плач. Видимо, уговорили Федю не делать глупости.
УРОВЕНЬ
Феде понадобилось что-то в бане поправить. Он почесал затылок, подумал, обратился ко мне:
– Витя, сходи-ка ты к Дунаевым. Попроси у Михаила плотницкий уровень на денек.
Я не знал, что такое уровень. Боялся забыть это слово. Стал на ходу придумывать слова, созвучные с ним: ровень, ревень, деревень, дуровень. Но все они казались непригодными для запоминания.
Бабушку Дуню я не видел с тех пор, как мы пришли из Заречья. А крестного, его жену и девчонок с позапрошлого года не видел. Как-то встретят они меня, думал я.
Неожиданно возле их дома увидел три мотоцикла с колясками. А в глубине огорода несколько солдат копали длинную яму и укладывали на подпорки толстую жердину у самого края ямы.
Никак они готовят уборную, подумалось мне.
Я осторожно вошел в избу. За длинным столом сидели четыре солдата в нательных рубашках. Они хохотали и резались в карты. Тут же, на столе, были выпивка и нарезанная колбаса. На полу, между столом и русской печкой, лежала солома. Видимо, на ней спали солдаты и не убрали на день. Бабушка Дуня хлопотала у печки. Вдруг один из солдат привстал над скамейкой, громко выпустил газ и опять сел как ни в чем не бывало. Будто и не было в избе ни его товарищей, ни меня, ни бабушки.
Мы с ней переглянулись, усмехнулись на эту выходку и пошли в другую комнату. Там она поцеловала меня, спросила:
– Как ты там приживаешься у бабы Маши?
– Ничего, спасибо, живем потихоньку. От мамы есть какие-нибудь весточки? – спросил я в ответ.
– Пока нет никаких вестей. Я тоже волнуюсь за них. Как-то там Настенька управляется с бабой Фимой да с Тоней? Чем они кормятся? – вслух размышляла бабушка Дуня. – А ты к нам по делу зашел или как?
– По делу, по делу. Не волнуйся, – ответил я. А сам подумал: могли бы и в гости позвать за эти три недели. – Меня Федя послал за… за… Вот слово забыл как назло. Ревень, деревень, дурень. Вспомнил! Дуровень мне нужен какой-то!
Бабушка пожала плечами:
– Дуровень, дуровень… Не знаю слова такого.
Из маленькой третьей комнатки вышли Оля и Нина – самые младшие мои тетушки, мамины сестры. Молоденькие, красивые.
– Уровень ему нужен, плотницкий уровень, – сказала Оля. – Ну здравствуй, племянничек. Как ты здорово вырос-то! – поздоровалась она со мной.
– Так нет Михаила дома. А Сима не даст без него, – заявила бабушка.
Я понял, что пора уходить. Но спросил из любопытства:
– И давно у вас немцы в доме?
– Второй день стоят. А сколько пробудут, не знаем, – ответила Оля. – Люди говорят, что истреблять партизан понаехали. Пока что истребили двух кур последних. Другой скотины нет у нас.
– Видимо, долго пробудут, раз в вашем огороде уборную строят.
– Это ты точно подметил, – согласилась Оля. – У Калиновых они четвертый день на постое. Яму такую же вырыли. Вчера ходила за водой к ним на колодец, так видела: сидят на жердочке пятеро по нужде, как птички на проводе. На губной гармошке играют. Никого не стесняются – ни детей, ни женщин. Нас за людей не считают.
– А еще у кого стоят немцы?
– Да вот, за речкой, у самой дороги. Там и кухня полевая, и начальство ихнее. Туда и Ванька Калинов бегает – выслуживается за кормежку.
Оля помолчала полминутки. Сказала:
– Ладно, Витя. До свидания. Мы с Ниной пойдем в свою комнатку, – и добавила шепотом: – От немцев прячемся – боимся на глаза попадаться. И Михаила не будет, пока немцы в доме. Хоть и белобилетник он, да мало ли что взбредет им в голову.
Я тоже попрощался, так же тихо прошел мимо шумных солдат на улицу. Тоскливо было на душе. Тяжело теперь молодым, думал я, в своем доме приходится прятаться. Вспомнились слова песни: «И врагу никогда, никогда-никогда не гулять по республикам нашим!..»
***
Вскоре выпал снег, окрепли морозы. Немцы из деревни убрались. Прошел слух, что усадьбу Германа спалили, а его самого застрелили и повесили вверх ногами. То ли уцелевшие партизаны это сделали, то ли обиженные Германом наемные батраки. Бабушка Маша думала на Федю, но он божился, что непричастен к расправе над Германом, так как был занят починкой бани.
Дни становились все короче, ночи – длиннее. Мы перешли на освещение лучиной. От скуки было некуда деться. Книг в Реполке не держали. Мальчишек-ровесников я в деревне не знал, да их, похоже, и не было. Знал я только Ивана Калинова. Но ему было уже 13 лет и дружил он с немцами – прислуживал на кухне у них за кормежку. Как-то в разговоре он и мне предлагал ходить на немецкую кухню – дров наколоть, воды с реки принести, кур ворованных ощипать. Но я отказался и Ваньки с тех пор сторонился. Словно чувствовал, что нельзя от врагов брать подачки. Не к добру это.
Федя видел, как я скучаю. Решил сделать мне пугач. Из деревянной колобашки он выпилил ножовкой корпус нагана с деревянным стволом. Потом раскаленным длинным гвоздем прожег дыру на всю длину ствола. Отдельно выстрогал ударник в виде шомпола.
Резинкой, вырезанной из противогаза, соединил его с корпусом. Ударник оттягивался и цеплялся за уступ на рукоятке пугача, а в ствол вставлялась горошина. Большим пальцем правой руки он аккуратно снимался с уступа, и следовал выстрел. Горошина летела метров на десять-пятнадцать.
Вот это был настоящий подарок! Я нашел большой лист бумаги, нарисовал на нем круги-мишени, приклеил на стенку шкафа и стал довольно метко стрелять. Но радость моя была недолгой. Бабушка увидела, что я стреляю горохом, всполошилась.
– Ах вы негодники! – накинулась она на Федю, снабжавшего меня. – Так весь горох расстреляете, а что зимой есть будем?!
– Бабушка, не волнуйся. Я соберу весь горох с пола, – заступился я за Федю. – Вот я вижу одну горошину на полу, а там – другая, третья.
– Давай-давай, рассказывай мне сказки. Из ста нашел две горошины – и радуешься. Нет уж, лучше я запру горох на замок – целее будет.
А заменить сухой горох было нечем. Ни камушков мелких, ни дробинок охотничьих не было.
ГЛАВА 7.
МАМИНЫ СЕСТРЫ
ПО ДИКОМУ ЛЕСУ
К середине ноября навалило много снегу, пошли крутые морозы. Федя каждое утро разгребал снег деревянной лопатой, расчищал проход от дома до улицы Ивановки. Бабушка Маша дала мне старые Федины валенки и шубейку из овчины, которую он носил мальчишкой. Только ходить в них мне было некуда. Почти безвылазно я дома сидел. Но однажды под вечер к нам прибежала Нина Дунаева.
– Витя, Витя! – закричала она с порога. – Мама твоя приехала! Бежим скорее к нам!
Меня не пришлось уговаривать. Через минуту вместе с Ниной я уже бежал к дому Дунаевых.
– На чем же она приехала? – спросил я на ходу.
– На санках Тоню везли через лес. Оля помогала. Ходила за ними в Сиверскую.
– А бабушка Фима? Как же она?
– Ты разве не знаешь? Она уже неделю живет у нас. Ее дядя Леша Шилин привез на лошади.
Я с обидой подумал: даже не сообщили мне о бабушке Фиме!
Мама, не дав мне раздеться, охватила мою шею все еще холоднющими руками, стала целовать меня в щеки, в губы, в лоб. Губы ее тоже были холодные. Только слезы из глаз капали теплые и соленые.
– Сынушка! Родненький мой! – шептала она.
– Мамочка! Мамочка! – шептал я в ответ и тоже расплакался.
Слезы наши смешались.
Рядом стояли Оля, бабушка Дуня, тетя Сима и Нина. Тоня отогревалась на русской печке. Спала, наверно, после такой дороги. Понемногу мы успокоились, сели за стол. Пили чай с цикорием. Оля стала рассказывать:
– Из Реполки позавчера я вышла перед рассветом. По лесу до Лядов я когда-то ходила, но в летнее время и не одна. А сейчас зима, все снегом покрыто. Очень обидно было, что никто не согласился быть мне напарником. Взяла свой школьный компас, подобрала крепкую палку, чтобы отбиваться от волков и медведей. Но еще больше я боялась встретить в лесу партизан или немцев-карателей. От страха почти бежала, увязая в сугробах.
Оля налила чаю, погрела руки о стакан, отпила немного. Все ждали продолжения рассказа.
– В Сиверской я день отдохнула, помогла Настеньке собраться. А сегодня вышли мы ночью, в пятом часу. Светила луна, яркие звезды. Тоню укутали так, что одни глаза видны были. Санки тянули по очереди. По дороге шли быстро, к Лядам пришли в десять часов. А дальше – почти двадцать километров по бездорожью, по дикому лесу, да с санками. Тропинки не видно, кругом сугробы, кочки, коряги. На кочках Тоня часто выпадала из санок в снег. Как колобок. Не стонала, не плакала. Только глаза выдавали испуг.
– У нее и сил-то не было плакать, – вставила мама. – Тоня даже есть отказалась, когда мы перекусывали. Мы с Олей все время двигались, и то коченели наши руки и ноги. А каково было ей без движения!
– Это точно, – подтвердила Оля. – Санки мы вдвоем тащили и тоже часто падали в снег лицом. Несмотря на две пары варежек и меховые рукавицы сверху, руки мои коченели так, что приходилось отогревать их под мышками в ватнике. Как мы не обморозились, одному Богу известно, – Оля помолчала, вздохнула и продолжала: – Через каждые пять минут мы с Настенькой выбивались из сил. Больше всего боялись, что не успеем засветло выйти к деревне, что застанет нас темнота в лесу. Фонарика нет, спички отсырели – костра не разжечь. А мороз-то за двадцать градусов! Верная погибель была бы!.. Сейчас, уже дома, особенно жутко представить себя в темном лесу. Брр! У меня и сейчас еще руки холодные, никак не согреются. И мурашки бегают по спине.
Помолчали. Потом Нина сказала:
– Вы настоящий подвиг совершили. Я бы ни за что так не смогла!
– Это Господь нам помог, – тихо сказала мама. – Всю дорогу я молилась Спасителю.
Я сразу вспомнил о бабушке Фиме. Ведь она так часто молилась за всех нас.
– А где же бабушка Фима?
– Она хворает. Лежит в маленькой комнатке. Пойдем, я провожу тебя, – сказала Нина.
Бабушка спала, тихо похрапывая. Такой сухонькой, маленькой она мне показалась. Неожиданно для себя я вдруг взял и перекрестил ее. Машинально как-то. И не потому, что в Бога верил (в Реполке я даже перед обедом забывал креститься), а потому, наверное, что в бабушку Фиму верил. Любил я ее.
К бабушке Маше уже поздно было идти. Мы с мамой устроились спать на полу в доме бабушки Дуни.
***
Утром мама, я и Тоня отправились к бабушке Маше, чтобы жить в ее доме. Встретила она нас приветливо – всех расцеловала, поставила чайник на стол.
– Как же вы добрались через лес по такому морозу? – спросила бабушка.
– Господь помог да сестра Оля. Мать моя не решилась на такой трудный путь по возрасту. Михаил побоялся партизан и карателей, а больше помочь было некому.
– Что же Оля нам не сказала? Может быть, Дуся или Федя пошли бы с ней в Сиверскую.
– Не знаю, не знаю. Оля говорит, что никто не согласился быть ей напарником, – ответила мама.
Разговор продолжался как-то вяло, с недомолвками. Наконец бабушка Маша решилась на трудное объяснение:
– Вот что я скажу тебе, Настенька. Располагайтесь в малой комнате. Там на кровати ты можешь спать с Тоней. А Витя на сундуке моем пристроится. Но питаться вашей семье надо отдельно. У меня запасов нет. Федя с Дусей лето и осень работали на Германа. Обещал хороший расчет – и мукой, и картошкой. А рассчитался рублем советским, чтоб ему трижды в ад провалиться, подлому кулаку, эстонцу проклятому.
Мама слушала, не перебивала бабушку. Потом тяжко вздохнула, опустив голову:
– Ну что же, и на этом спасибо. Будет хоть крыша над головой.
Она встала, повела нас в малую комнату. Там обхватила меня и сестру и разрыдалась. Тоня тоже расплакалась за компанию.
Я наивно пытался утешить маму:
– Не надо, мама, не плачь. Я не буду капризничать за столом, как раньше. Буду есть все-все, что придется. Даже один раз в сутки готов есть. Ничего, потерплю.
Мама даже улыбнулась сквозь слезы:
– Глупышка ты мой! Еще не знаешь, что такое настоящий голод, – вслух размышляла она. – Михаил, крестный твой, тоже сказал, чтоб на него не рассчитывали. Что у него и так пять ртов, сам шестой. Шура, старшая сестра, хоть и с коровой, и с достатком хорошим, а скорее лопнет от жадности, чем горсть очисток подарит. Работы зимой нигде не найдешь, менять на продукты нам нечего. Так-то вот. С таким трудом мы добрались до Реполки, где все родные и близкие. Но, оказывается, только на Божью помощь можем надеяться.
Под вечер, видимо, переговорив с Федей и Дусей, бабушка Маша принесла нам полведерка картошки и две турнепсины.
– Ты не сердись, Настенька, за мою прямоту. Это чистая правда, что нет у нас никаких запасов. Вот разве ботва картофельная сушеная, что лежит на чердаке. Собиралась опрыскивать огурцы да капусту раствором этой ботвы. Так можешь брать ее, если захочешь, на лепешки да на похлебку. Федя покажет, где она лежит.
Это уже было что-то. Мама даже поцеловала свекровь.
***
Через несколько дней морозы немного ослабли. Дуся и Федя собрались в лес добывать кору от деревьев и мох. Позвали меня с собой. Мама захворала, не могла пойти с нами. У нее болело горло, усилился кашель. Видимо, сказался ужасный переход по лесу из Сиверской.
Лес начинался недалеко от кладбища. Дуся привела нас на небольшую поляну, на которой было много моховых кочек, покрытых толстым слоем рыхлого снега. А по краю поляны стояли молодые осины. К ним направился Федя с топором и ножом. Дуся выбрала кочку покрупнее, стала ее расчищать деревянной лопатой. Я помогал ей железной. Вскоре кочка открылась.
Но мох оказался промерзшим. Дуся взяла железную лопату и стала вырубать кубики мха. А мне надо было отряхивать их от остатков снега и складывать в мешок. Работа закипела. Вскоре мне стало жарко. Я хотел снять шубейку, но Дуся запретила:
– Не смей раздеваться. Лучше помедленнее работай, времени у нас много.
Закончив обрабатывать одну кочку, мы отрыли вторую, третью, и так далее. Часа через три наши мешки были заполнены. Окликнули Федю. Он ответил:
– Идите домой, я вас догоню.
Мой небольшой заплечный мешок был плотно набит мхом и показался мне довольно тяжелым. Я с трудом переставлял ноги по глубокому снегу. Федя догнал нас у самого дома. Мама и бабушка обрадовались нашей добыче. Мох разложили на противнях, чтобы высушить и перетереть в муку. Кору деревьев ссыпали в деревянное корыто, измельчили сечкой, которой раньше капусту рубили. Такая кора годилась в похлебку, а обваленная в муке из мха шла на лепешки. Они сильно горчили, но притупляли чувство голода. Все поделили на три части – согласно затраченному труду. Долгой зимой еще много раз нам приходилось ходить на эту поляну.
ТЕТЯ ИРА
В середине декабря к нам снова прибежала Нина Дунаева. Теперь не ко мне, а к маме:
– Настя! Настенька! Бежим скорее! К нам Ира пришла из Горелова! С Тосей и Толиком на руках!
Мама и я побежали к Дунаевым. Тетю Иру я знал. Это третья из шести маминых сестер, и мама с ней очень дружила. Поселок Горелово, где жила тетя Ира, был между Лиговом и Красным Селом. Он оказался в прифронтовой полосе. Оттуда никакой весточки не было. Все Дунаевы очень беспокоились, жива она или нет.
Когда мы вошли в избу, тетя Ира сидела за столом. Она уже поела щей, теперь пила чай. Ее дочь Тося, ровесница нашей Тони, тоже поела и отправилась греться на русскую печку. А семимесячный Толик лежал на кровати, сосал соску из хлебного мякиша. Мама бросилась к тете Ире. Они обхватили друг друга, беззвучно рыдали. Им не мешали, не торопились с расспросами. Ждали, когда тетя Ира сама захочет все рассказать.
– Перед майскими праздниками 1941 года я была на сносях, – начала рассказывать тетя Ира. – 29 апреля ждала Сашу с работы. Решила на минутку сбегать в кондитерскую за халвой – ее Саша очень любил. Купила быстро: меня обслужили вне очереди. А на обратном пути споткнулась, упала – и начались острые схватки. Успела забежать в какой-то подъезд. Там под лестницей и родила Толика. Спасибо две незнакомые женщины помогли – принесли простыни, теплую воду, вызвали скорую помощь. Саша взял отпуск: спешил достроить вторую комнату, печку сложить. Я поправилась, в грядках стала копаться. И тут война накатила. Сашу сразу призвали в армию. Молоко у меня совсем пропало. Толик очень крикливый, все ночи были бессонные. Ни минуты покоя, – тетя Ира вздохнула, погрела руки о стакан.
Бабушка Дуня послала Нину за тетей Шурой Марковой, самой старшей из сестер Дунаевых.
– До прихода немцев на две детские да иждивенческую карточки я кое-как сводила концы с концами, – продолжила свой рассказ тетя Ира. – А фрицы пришли – клади зубы на полку. Ни съестных припасов, ни денег нет. Большую комнату три немца заняли, мне маленькую оставили. Один был конопатый, грузный. Второй – тонкий, остроносый. А третий – с усами, строгий, видимо, старший. Всегда кобура на брюхе, даже когда без кителя находился. Первое время смирные были: гутен морген, гутен таг. Но в конце октября двое младших вернулись в дом обозленные, мрачные. Конопатый был с забинтованной головой. И неудивительно: фронт близко, часто стреляли и немцы, и наши. Как на грех, Толик ревел не переставая. Конопатый ворвался в мою комнату, распахнул окно, схватил сына в легком одеяльце, чтобы выбросить за окно. Я, как тигрица, вцепилась ногтями в шею ниже бинтов, уперлась коленкой в его спину и дернула на себя. Конопатый выронил Толика на пол, погнался за мной. Я через их комнату выбежала на улицу, впрыгнула в свое окно обратно в дом, задвинула щеколду на двери между комнатами. Толик ревел на полу, Тося забилась под стол и тихо скулила. Конопатый ломился в дверь. Я закрыла окно, прижала к себе сына и вместе с ним спряталась в шкафу. Вскоре Толик пригрелся, затих, а я крепко уснула. Когда стемнело, Тося постучала в шкаф, разбудила меня, – тетя Ира глотнула чаю, вздохнула.
Как ловко она конопатого обдурила, восхищенно подумал я.
– Дня два конопатый дулся, зверем смотрел на меня. Потом отошел немного, – продолжала рассказывать тетя Ира. – А через три недели эти двое с какой-то радости пришли веселые, хмельные. Принесли шнапсу, колбасы, тушенки. Марши свои горланили. Потом конопатый вошел в мою комнату: «Матка, гут! Матка, ком пляшить!» – и давай меня лапать. Я отбиваюсь, Толик и Тося – в рев. Тогда конопатый схватил меня двумя лапами и потащил в свою комнату. Я лицо ему расцарапала, кровь потекла на рубашку. А тонкий, сволочь такая, закрыл дверь на ключ, чтобы дети им не мешали. На губной гармошке наяривает своего «Августина» – детский плач заглушает. Толстый уже на кровать меня клонит, рожей конопатой целовать норовит. И тут я изловчилась, саданула коленкой ему между ног – он и скорчился. Я схватила кухонный нож со стола. Фрицы опешили, стали искать глазами свои разбросанные ремни, кобуры с наганами. Конечно, мне бы не справиться одной против двух уродов. Но в этот миг пришел старший из них. Увидел нож, разорванное платье – сразу все понял. Выругался по-немецки, скомандовал, и полураздетые фрицы пошли на улицу остужаться.
– Спаси и сохрани, Царица Небесная, – крестилась бабушка Дуня. – Страсти-то какие! Так и на пулю нарваться недолго!
– Через несколько дней всех троих куда-то услали, – продолжала тетя Ира. – Я очень боялась, что поселят еще более жестоких немцев. Злющих фронтовиков или карателей. Надо было бежать. А куда? Где и кому нужны лишние голодные рты? Доели мы с детьми последние свеклины да стволы крапивные. И решила я: чем здесь с голоду подыхать, так лучше окоченеть от мороза в дороге. Укутала Тосю, усадила к спинке на санки, положила перед ней Толика в пяти одеялах, скрутила веревкой, чтоб не рассыпались. Выехали в девять утра – раньше нельзя, комендантский час. Оглянулась на дом, перекрестила его. Немножко всплакнула, вспомнила Сашеньку дорогого, – она посмотрела на ручные часы, подаренные мужем. Глубоко вздохнула и продолжала: – Был мороз градусов двадцать, но без ветра. Сначала шла скоро. Толик не плакал – будто понимал, что нельзя ему. Прошла Гатчину, к трем часам дошла до Колпан. Вдруг сзади окрик: «Эй, баба! Хошь прокачу?» Оглянулась, остановилась: мчится полицай на дровнях. Поравнялся со мной да как огреет меня плетью по спине! И хохочет еще, потешается! Дети мои в рев, едва успокоила. На это времени потеряла много. В Кикерино вошла уже в темноте. У давней знакомой Хрулихи решила переночевать. Едва до нее достучалась. Сначала не узнала меня, в дом не впускала. Потом узнала. Отогрела нас, покормила малость. Мужа ее расстреляли за связь с партизанами. Живет тихо, всего боится, – тетя Ира поправила косынку на шее, налила чаю в стакан. Вернулась Нина. Одна.
– А где же Шура? – спросила бабушка Дуня.
– Ей сейчас некогда. Обещала потом как-нибудь встретиться с Ириной, – ответила Нина.
– Вышла я до рассвета, – продолжила после паузы тетя Ира. – Хотела напрямик идти, через Лисино. «Пропадешь в сугробах по бездорожью. Иди через Волосово», – посоветовала Хрулиха. Эти последние тридцать два километра тяжелее давались, чем вчера. Сказывалась усталость. Да и мороз крепчал. Дети не плакали. Только слезинки иногда выкатывались из глаз и тут же на щеках застывали.
Тетя Ира притихла. Вдруг она опять зарыдала на плече моей мамы. Видимо, тяжело вспоминать все это.
НАД ПРОПАСТЬЮ
Дома Тоня встретила нас с мамой плачем:
– Я тоже хочу тетю Иру встречать. Я Тосю давно не видела. И Толика тоже.
– Еще увидишь всех, доченька, – говорила мама. – Тося на печке спит. Отогревается, как ты после Сиверской. А Толик соску сосет. Не до тебя им сегодня, – утешала мама.
На другой день к вечеру я заметил, что мама готовит теплую одежду: ватные штаны, в которых пришла из Сиверской, старую шубейку, варежки, рукавицы, большой шерстяной платок.
– Ты куда собираешься, мама? – удивился я.
Мама замялась, села на табурет. Притянула меня к себе и тихо сказала:
– Видишь ли, сынушка, тетя Ира просит сходить с нею в Горелово за вещами. Два дня туда и два обратно.
«Четыре дня на морозе, – туго соображал я. – Это же в четыре раза больше, чем из Сиверской, идти! Ужас!!!»
– А что же вы есть будете? Неужто лепешки из осиновой коры? Ведь их и в тепле-то есть невозможно, такие они противные.
– Твой крестный раздобрился. Дал немножко картошки и плитку жмыха на троих, – пояснила мама.
– Он что, третьим с вами идет? – обрадовался я.
– Ну что ты, – усмехнулась мама. – Он боится, что первый же патруль посчитает его партизаном и расстреляет. Он Олю уговорил идти с нами.
– Опять Оля?! Давно ли вы с ней чуть не погибли в лесу?!
Мама только теснее прижимала меня к себе и тяжко вздыхала.
– Откажись, мама, не ходи в Горелово. Пусть тетя Шура идет, если крестный боится.
– Что ты, что ты, сынок! – замахала мама рукой. – Тетя Ира сама просила тетю Шуру, так она выругалась в ответ: «Из-за твоих тряпок чтоб я своих детей сиротами оставила?! Да никогда!!!»
– Вот видишь, значит, можно отказаться? – оправдывал я тетю Шуру.
– Это Михаил да Шура смогли отказаться. А мы с Олей другие. Мы всегда готовы помочь ближнему и поделиться последним. Нас уже не переделать. Так что не осуждай меня, сынушка, и береги сестренку. Ничего плохого ей не рассказывай, не давай плакать. Обещаешь?
– Обещаю, – нехотя ответил я.
Ночью я плохо спал. Вздыхал, ворочался на сундуке. Из рассказа тети Иры я запомнил, что Горелово находится рядом с фронтом, там постоянно стреляют. Еще опаснее, что кругом патрули, всем мерещатся партизаны и русские диверсанты. Надо уговорить маму и ее сестер не ходить в Горелово.
Я встал, в темноте нащупал мамино плечо, зашептал:
– Мама, мамочка, не ходите в Горелово. Вас всех могут повесить или убить.
– Хорошо, хорошо, сынок, – зашептала мама в ответ. – Утром поговорим. Иди спать, а то разбудим Тоню.
Я послушался, пошел спать с надеждой на утро. Но когда рассвело, мамы уже не было дома.
***
У меня словно оборвалось что-то внутри. Стал мрачный, угрюмый. Ни с кем не разговаривал. Тоня пошла к Дунаевым играть с Тосей и Толиком. Там и ночевала. Она не переживала. Ей объяснили, что мама ушла по делам на несколько дней.
Я к Дунаевым не ходил. И никуда не ходил. Бесцельно слонялся по дому. Не помню, что ел и пил в эти дни. Со мной пытались поговорить, утешить. Все напрасно. В ответ говорил только «да» или «нет».
Наконец прошли ужасно тягучие четыре дня. Весь пятый день я просидел у окна, ожидая маму с сестрами. А на шестой день не выдержал: оделся, обулся как можно теплее и пошел на дорогу в сторону Волосова, надеясь встретить их первым. Дошел до деревни Сосницы (четыре километра), вернулся обратно, до входа в Реполку. Постоял, подумал, домой идти или еще погулять. Ноги сами повернули в сторону Сосниц.
Я уже подходил к мосту через речку Лемовжу, как вдруг увидел тетю Иру, укутанную в платки, с заплечным мешком и санками. На санках лежали чемодан, какое-то зеркало и две сумки, привязанные веревкой.
Сердце мое забилось в тревоге: тетя Ира была одна!!!
– Витя? Ты почему здесь? – удивилась она.
– Где моя мама?!! – не здороваясь, прохрипел я.
Тетя Ира замялась, хотела меня обнять. Но я увернулся.
– Видишь ли, Витенька, немцы нас разлучили.
– Где моя мама?!! – еще громче выкрикнул я.
– Что же, мне повеситься надо?! – в сердцах ответила тетя Ира.
Я повернулся и побежал домой. Чуть-чуть не выкрикнул ей страшное: да, повеситься, если мама погибла! Бежал, переходил на шаг, чтобы отдышаться, снова бежал. Сбывались мои самые худшие предчувствия. Я возненавидел всех. Крестного, что сам струсил, а сестер не отговорил. Бабушку Дуню: зачем поддержала она тетю Иру, не пожалела ни Олю, ни маму, ни всех детей? Тетю Шуру – за грубость, хоть и была она права. Себя самого – за то, что не нашел нужных слов, чтобы напугать маму. А больше всех возненавидел я тетю Иру – за ее рискованную жадность. Ведь моя мама никого не позвала за своими вещами в Сиверскую!
Когда я прибежал домой, бабушка Маша и Дуся всполошились.
– Витенька, что с тобой? На тебе лица нет. И весь дрожишь. Мама, дай скорее градусник, – говорила Дуся. – Так что же случилось? Почему ты бежал в такой мороз?
– Тетя Ира пришла одна! – ответил я хриплым голосом.
Меня напоили горячим чаем, шею натерли овечьим жиром, укутали теплым шарфом. Дали валерьянки, отвели в постель. «Тридцать восемь и шесть. Ангина. Наглотался морозного воздуха, пока бежал. И нервный срыв к тому же», – сквозь наплывающий сон слышал я голос Дуси в чей-то адрес.
На другой день температура поднялась до сорока. Я метался в бреду. «Надо бабушку Фиму позвать», – как бы вошла в меня чья-то беззвучная мысль. «И священника тоже», – вкралась еще одна противная мысль. Были также бессвязные обрывки не то слов, не то видений.
Не помню, как в сопровождении Нины приходила бабушка Фима, как лечила меня. Только на третий день, когда стало мне лучше и я пришел в сознание, Дуся рассказала, что бабушка Фима смазала мне гортань каким-то своим снадобьем. Пошептала молитвы и заговоры, поплевала через плечо и сказала, что через пару дней я поправлюсь.
– А где же мама? Почему ее нет со мной? – не понимал я и чувствовал, как туман опять накрывает сознание.
***
Еще через два дня я почти поправился. Температура спала, глотать стало не больно. Только шея оставалась укутанной шарфом. Я сидел в кровати и ел похлебку с моховой мукой и сушеной картофельной ботвой, как вдруг открылась дверь, на пороге появились мама и Тоня. Я зажмурился, выронил тарелку на пол и сам чуть не свалился с кровати. Мама подхватила меня, молча целовала и тискала, проливая соленые слезы. Я тоже молчал, теснее прижимаясь к ее груди за распахнутой шубкой. Через какое-то время Тоня стала дергать маму за рукав:
– Ну хватит, мама! Хватит лизаться вам. Пойдем раздеваться!
Мы словно очнулись. Посмотрели друг на друга, на Тоню и рассмеялись. Так просто и так естественно было наше возвращение к обычной, будничной жизни после стольких переживаний!
Подошли к нам Дуся, Федя, бабушка Маша. Все хотели знать, что приключилось с сестрами в дороге. Но мама сказала, что очень устала, что как-нибудь после расскажет. Была середина дня. Мама легла поспать на лежанку у печки, я тоже заснул в кровати. И, пожалуй, никогда еще так спокойно, так сладко не спал, как в этот день. Проснулся я, когда было темно. В большой комнате за кухонным столом сидели Дуся, Федя, бабушка Маша и мама. В таганке, потрескивая, горела лучина. Тени от нее причудливо шевелились, как в нереальном мире.
Мама рассказывала уже про второй день перехода:
– У входа в Красное Село на контрольном пункте нас остановили немцы. Ирина показала пропуск, выданный еще в Горелове. «Это мои сестры, они со мной», – сказала она. Однако ее пропустили, а меня и Олю арестовали.
– Ахти тошненько! – прошептала бабушка.
– Два солдата повели нас в комендатуру. Там обыскали, обнюхали – не пахнем ли мы костром. Санки выбросили на улицу, нас отвели в полуподвальное помещение с одним окошком за решеткой, – продолжала мама. – Женщина лет сорока лежала на полу на соломе. Тоже в ватных штанах, в полушубке. «С новосельем вас, – пошутила она. – Какими ветрами сюда занесло?» Мы рассказали все как есть. Она головой покачала: «Таких дурочек еще не встречала. Не поверит вам следователь. Слишком невероятная правда у вас. Одно могу посоветовать: говорите только правду, твердите одно и то же, хоть на куски вас режь. Взгляд у следователя пронзительный, малейшую неправду или путаницу сразу расчухает. Тогда крышка. Передаст вас в гестапо, а там будут ногти рвать, железо каленое прикладывать. Сами начнете на себя наговаривать, чтобы скорее повесили и закончились бы ваши муки». – «А как же вы сюда попали?» – спросила я. «От меня костром пахнет, – вздохнув, ответила женщина. – Со мной все ясно. Не сегодня, так завтра передадут в гестапо. Я знала, на что шла. Умру достойно. На всякий случай знайте, что Ленинград не сдался, а под Москвой наши крепко вломили фашистам».
– Неужто правда? – удивилась Дуся.
– Конечно, правда. Перед смертью не врут, – пояснил Федя. – Только языки надо держать под прочным замком, чтобы самим не оказаться в гестапо.
– Пришел конвойный, повел меня и Олю на первый допрос, – продолжала мама. – Меня оставили ждать в коридоре, Олю ввели в кабинет. Сидела я как на иголках. Пятнадцать минут показались вечностью. Оля вышла заплаканная. Сразу позвали меня. За столом сидел грузный немец средних лет. Лицо волевое, глаз цепкий, колючий. Рядом стояла молоденькая переводчица. «Партизан?» – сказал немец по-русски, указав на меня пальцем. «Нет! Нет!» – замотала я головой и стала рассказывать все. Девушка переводила. Немец не торопил меня, не перебивал. Только взглядом сверлил. Когда я закончила, он сказал опять по-русски: «Не верю. Будем немножечко вешать». Конвойный отвел меня и Олю обратно. Ни женщины, ни ее вещей уже не было в камере. Значит, передали в гестапо. Ни имени, ни роду-племени своего нам не назвала. Вот так по-будничному партизанили и расставались с жизнью настоящие герои, подумала я тогда.
– Спаси и помилуй ее, Господи, – перекрестилась бабушка. – Облегчи ей страдания.
– На второй и третий день ареста на допросах мы повторяли все слово в слово. А на четвертый день следователь в мой адрес заговорил по-немецки. «Какие глупые бабы! – переводила девушка. – Врете одно и то же. А зачем врете, непонятно. Идти на фронт без документов за какими-то не своими вещами? Да за восемьдесят километров по такому морозу? Это же просто безумие! Кто поверит, кто подтвердит ваши слова?» – «Сестра Ирина Николаева из поселка Горелово, дом 12, а улицу я не помню. Она была с нами, имела пропуск и могла бы все подтвердить. Но покинула нас, испугалась ареста. Еще в Реполке могут все подтвердить. Там староста Коля Карпин», – отвечала я без всякой надежды. Конвойный отвел нас в камеру.
Дуся закрепила новую лучинку взамен догоревшей. Все напряженно молчали, ожидая продолжения.
– К нам в камеру приволокли сильно избитую женщину. Швырнули на солому, как дохлую кошку. Она стонала, просила пить. Мы отдали ей остатки своей воды. Женщина потом рассказала: «Немец принес четыре смены солдатского белья постирать. Соседка видела, как я сушила белье. Донесла. Солдата того не нашли. Я же не знала ни части его, ни имени. Солдату положена одна запасная смена. А четыре почему? Значит, украла или с мертвых сняла. Вот и били, чтобы призналась».
– Опять свои же доносчики, – сказал Федя. – Сколько таких гнид развелось!
– На пятый, шестой и седьмой дни нас на допрос не позвали, – продолжала мама. – Словно забыли про нас. Может быть, проверяют, подумала я с надеждой. На восьмой день ареста меня и Олю вместе ввели в кабинет. Следователь говорил по-немецки, девушка перевела: «Гер офицер отпускает вас. В поселке Ящера ваш староста Николай Панков-Карпин подтвердил, что вы мирные жители Реполки». Нам вручили какую-то бумагу, как пропуск, и вот мы дома.
– Слава тебе, Господи, что не оставил сиротами детей, – перекрестилась бабушка.
– Карпин, он же Панков? Я даже не знал, что у старосты такая фамилия, – молвил Федя. – Но как же он оказался в Ящере?
– Это понятно. Ведь в Ящере у немцев районная власть, а не в Волосове, – пояснила Дуся.
Все поднялись из-за стола. Стали ко сну готовиться. Я сделал вид, что крепко сплю и ничего не слышу. Раз не позвали меня слушать маму, значит, не хотят, чтобы я знал подробности.
– А Ирина-то как? Встретилась ты с нею? – напоследок спросила Дуся. – Она-то хоть признает, что бросила вас с Олей на съедение немцам? Ведь если бы она пошла с вами в комендатуру, то проще было бы доказать вашу невиновность. А так могло и расстрелом кончиться.
– Ирина взяла детей, пошла в деревню Гусинку жить у свекрови, – ответила мама.
ГЛАВА 8.
ГОЛОДНЫЕ БУДНИ
ДУМЫ БАБУШКИ МАШИ
Новый год прошел тихо, незаметно. Ни тебе елки, ни праздничного настроения, ни подарков. В январе трескучие морозы усилились. У нас закончились моховая мука и картофельная ботва. Дуся застудила горло, осталась дома. Мы с мамой пошли одни на поляну за кладбищем. Я показал маме, как разгребать снег с моховых кочек, как вырубать кубики мха. Она у меня понятливая. Под толстой шубой снега мох все равно промерз. Если раньше мне удавалось из кубиков вытряхнуть снег и класть в мешок почти чистый мох, то теперь приходилось класть кубики прямо со снегом. Мешки получились тяжелые, едва дотащили. Дома кубики оттаяли, но мха получилось мало.
Немного передохнули, согрелись и снова пошли на ту поляну – уже за корой от рябин и осинок. Кора никак не хотела отделяться от мерзлых стволов. Пришлось маме рубить ветки и мелкие стволы, а мне – складывать их и готовить вязанки. Дома ветки оттаяли, кора с них стала легко сдираться ножом. Только и коры оказалось мало. Так что через несколько дней такую вылазку пришлось повторить.
***
Мама и Тоня пошли к Дунаевым. Я не захотел туда идти – сослался на прохудившийся валенок. Все равно там съестного не перепадет. Дома я стал вырезать из деревяшки снеговичка перочинным ножом. Бабушка Маша сидела на печке, лечила свою больную ногу.
– Витенька, – обратилась она ко мне. – Подай-ка мне бинт со стола. Я осмотрел стол, но никакого бинта не увидел. Вопросительно посмотрел на бабушку.
– Да ситцевая лента и есть бинт, – пояснила она. – Где же марлевых бинтов найдешь теперь?
Я взял ленту, свернутую в рулончик, и полез на печку. Голень левой бабушкиной ноги была в язвах на вздутых венах. Она смазывала эти язвы несоленым сливочным маслом из маленькой баночки.
– Больно тебе? – посочувствовал я.
– Больно, касатик, больно. Когда помажу маслицем, так полегче, терпеть можно. Только маслица теперь не достать. В деревне коров почти не осталось. А у кого остались (у старосты, у Марковых, например), так у них не допросишься. В некоторых дворах коров сами зарезали, чтобы немцы не отобрали. Или партизаны.
– Как?! Партизаны тоже коров отбирали? – удивился я.
– Про коров сама я не слышала. Вот барана у Германа отобрали партизаны в начале осени. И поделом ему, мироеду проклятому.
– А партизаны страшные? Я никогда их не видел.
– Обыкновенные люди. Ушли в лес, чтобы оттуда нападать на немцев, – говорила бабушка. – Почти без оружия, без запасов продуктов и теплой одежды. Вся жизнь у костра.
– Из репольских кто-нибудь ушел к партизанам?
– Я что-то не припомню таких. Некоторых мужиков не призвали в армию по брони, так как они работали на железной дороге. Других не призвали по возрасту или по болезни. Например, у Шуры Михеева прострелено легкое в Гражданскую войну, крестный твой с одним глазом (второй у него стеклянный). А в партизаны их, видимо, не позвали, винтовку не дали. Сидят по домам.
– Почему же крестный так боится партизан? – не удержался я с вопросом.
– А может, и не боится. Просто он очень осторожен. Да и где сейчас партизаны? Морозы, да голод, да каратели немецкие, эстонские, латышские извели партизан под корень. Еще предатели, доносчики, полицаи, старосты. Был бы сильный партизанский отряд – может быть, некоторые репольские и пошли бы в лес, – бабушка с сожалением посмотрела на почти опустевшую баночку с маслом: – Эту баночку в прошлый раз Дуся у кого-то в Сосницах раздобыла. Надо опять ее попросить, – тяжело вздохнула бабушка.
ТАК ОБИДНО!
Кажется, я и мама отравились корой. Может быть, в пищу незаметно попала кора бузины или крушины. Зимой, без листьев трудно их отличить от рябины. Открылись рвота и жидкий стул, поднялась температура до тридцати восьми градусов. Целую неделю мы не могли даже смотреть на похлебку и лепешки из коры. Питались только голой моховой мукой, разведенной в воде. И без того были бледные и тощие, а тут совсем отощали. Лицо у мамы стало пухнуть от голода. А у Тони как-то все обошлось. Она продолжала есть кору в лепешках, словно отрава не действовала на нее.
Однажды на улице нас встретил дядя Шура Михеев, женатый на дочери бабушки Фимы. Увидел маму с опухшим лицом и меня – худющего, обросшего лохматой гривой.
– Здравствуй, Настенька. Что-то выглядишь ты неважно. А это сын твой? Какой большой стал! Только оброс очень, как леший болотный. Давайте-ка пойдемте ко мне – я его подстригу, а Дуня покормит, – говорил дядя Шура, не давая маме вставить словечко.
Дом дяди Шуры стоял в конце Большого Края – напротив нашего кладбища. Добротный, с тремя окнами на улицу, с покрытым двором. «Крепкий хозяин», – про него говорили. Тетя Дуня встретила нас настороженно. Потом ничего, отошла немного. Машинка для стрижки была ручная. Лязгала так же, как ножницы. Даже не верилось, что натруженные, огрубелые пальцы дяди Шуры могли управляться с такой хрупкой вещью. Волосы клочьями отваливались от моей головы, как шерсть от барана. Вскоре на голове осталась только челка, свисающая на лоб. Ее он аккуратно подрезал ножницами. Я посмотрел в зеркало и не узнал себя: исхудалый бледный мальчишка с острым носом и какой-то взрослой серьезностью в серых глазах. И действительно, я не улыбался уже много месяцев.
– Угощайтесь чем Бог послал, – позвала нас к столу тетя Дуня.
Что за чудо были щи из квашеной капусты со свининой! Да с настоящим ржаным хлебом! Потом была жареная картошка с кусками свинины. Потом – молоко. Цельное, настоящее! Мы с мамой, потеряв всякий стыд, наелись, как говорится, от пуза. Я широко улыбался от сытого счастья, мама прослезилась от благодарности, когда стали прощаться:
– Дядя Шура, тетя Дуня! Век буду помнить, какой праздник вы нам устроили!
– Чего там! Чай не чужие. Приходите еще, – говорил дядя Шура.
А тетя Дуня подала маме узелок:
– Это дочку свою угостишь.
Тоня прыгала от радости: в узелке были три вареных яйца, бутылка молока, большой кусок хлеба. А в бумажном пакетике – жареная картошка и кусок свинины. Мама разделила все на три части, чтобы Тоне на целый день хватило такого счастья.
Только мы с мамой счастливы были недолго. Через пару часов разболелись у нас животы. Начались острые колики, тошнота, рвота и бурное извержение непереваренной пищи. Самое обидное было, что впустую пропало столько добра! Не хотели, не могли наши изголодавшиеся желудки переварить нормальную пищу. Только на третий день стало немного легче, и мы смогли снова питаться тертым мхом, разведенным в горячей воде. А через недельку и кору смогли есть.
ЗАБАВЫ СТАРОСТЫ
Глухая морозная ночь. Свистит, гуляет поземка. В такую погоду ни одна собака из будки носа не высунет. Впрочем, всех собак деревенских немцы постреляли еще в прошлом году, чтобы не поднимали голос, не лаяли на новых господ. Только сильно пьяному старосте Коле Карпину да другу его, господину фельдфебелю, не спится. Страсть как хочется покуражиться, поиздеваться над спящими жителями. Он же теперь новая власть, ему все дозволено. И винтовочка есть у него, приклад которой он любовно поглаживает. И две обоймы патронов оттягивают карман. И пьяный фельдфебель с автоматом для поддержания власти. Знайте, людишки, как гуляет староста, как он бесстрашно ловит партизан в спящих домах! Вот с края деревни, с дома Васильевых, он и начнет…
В наружную дверь громко застучали. Мама проснулась, подумала: «Кого там черт принес в глухую полночь?» Встала, зажгла лучину в таганке. Другую горящую лучину держала в руках.
– Кто там? – спросила мама через закрытую дверь.
– Свои! Открывай! – узнала она голос старосты.
– Сейчас-сейчас, Коля! Сейчас откину крючок.
Вместе с морозным воздухом в сени ввалились Коля Карпин и немец. От обоих несло винным перегаром. Лучинка в маминых руках погасла.
– Ты кому дверь открыла?! Партизан ждешь?! На слово «свои» отзываешься?! – закричал на маму староста, тыча ей в лицо зажженным фонариком.
– Так, Коля, я узнала твой голос, потому и открыла, – отвечала мама.
– Не ври, стерва! – орал староста, заталкивая маму в избу. – Становись к стенке!
В сенях загремело. Это немец, оставленный в темноте, опрокинул ведро с водой, облил свою ногу.
– Я сказал, к стенке!!! – вскинул Коля винтовку на маму.
Тоня громко заревела, бросилась к маме, обхватила ее ноги своими руками. Я тоже встал рядом с мамой. Она, неодетая, в ночной рубашке, вся тряслась от озноба и страха. И меня всего колотило. Ведь по пьяни староста может и застрелить.
– Цыц, сопляки! Всех передушу! – все больше распалялся он. – Какого партизана ты Колей зовешь? Уж не муженек ли твой объявился?
– Да тебя я Колей зову! Тебя, дурака! А муж мой в Ленинграде остался!
С печки проворно слезла бабушка Маша.
– Уймись, бесово семя! – накинулась она на старосту. – Перепугал детей до смерти!
– Брысь, карга старая! – вскинул он винтовку на бабушку. – Где твои Федька да Дунька? К партизанам ушли?
– Вот чумовой! В Заполье они, у тетки Груни. Пошли дров напилить-наколоть да крыльцо гнилое подправить, – пояснила бабушка. – Да и какие сейчас партизаны? Лучше меня знаешь, что пусто в лесу. Извели каратели всех партизан. На вот лучше, выпей воды, – протянула она кружку старосте.
Он отпил пару глотков и вдруг тихо, заговорщицким тоном спросил:
– А бражки у тебя не найдется? Опохмелиться бы…
– Это ты, боров жирный, о бражке мечтаешь. А мы думаем, как бы с голоду не подохнуть. Хочешь попробовать лепешки из коры осиновой да похлебку из сушеного мха? То-то же!
Немец тихо сидел на лавке, автомат лежал в стороне. От мокрой ноги натекла лужа. Он пригрелся, заснул, склонив голову. И вдруг рухнул на пол, прямо в лужу носом. Вскочил, вытаращив глаза, не понимая, где он и что с ним. Староста бросился к нему, отряхнул от пыли и влаги, повесил автомат ему на шею. Дал выпить воды. Мы даже не улыбнулись, так были напуганы.
– Запомните эту ночь, партизанское отродье! – грозно заявил староста вместо прощания. – В другой раз не буду цацкаться – враз передушу, перестреляю всех!
После ухода пьяных гостей мы еще долго не могли успокоиться. Мама укуталась в теплый платок, согрелась. Разговаривать ни о чем не хотелось. Бабушка зажгла лампадку, встала на колени и стала молиться. Мама и мы с Тоней тоже встали на колени, усердно благодарили Господа, что отвел от нас беду. Потом из остывшего чайника попили чаю без заварки с лепешками и пошли досыпать.
Днем к нам пришла баба Лена. Рассказала, что вся деревня взбудоражена – все обсуждают ночные похождения старосты. Больше десяти домов он посетил – и в каждом устроил переполох.
ГНИЛАЯ КАРТОШКА
В середине марта появились редкие оттепели. Дни стали светлее, длиннее. Но есть почему-то хотелось еще сильнее. Мох и кора не давали ощущения сытости. Голод сидел внутри, как червяк, поедающий тело. Тупела голова, гасли всякие желания. К нам пришла Оля, так я даже ей не обрадовался. Встретил ее настороженно.
А Тоня сразу к ней на руки бросилась, защебетала:
– Олечка, Олечка, я картинку нарисовала, сейчас покажу тебе.
– Где же мама твоя? – спросила Оля.
– Она за дровами пошла, скоро придет, – ворковала Тоня, отправляясь за своим рисунком.
– А ты, племянничек, что угрюмый такой?
– Есть хочу, – сердито ответил я.
– Сочувствую. У меня тоже постоянно сосет под ложечкой. Поэтому и пришла. Думаю позвать твою маму в село Каложицы.
– Как?! Опять в поход?! Мало вы натерпелись?
– Не волнуйся! Теперь не страшно будет. За прошлогодней картошкой пойдем.
Вошла мама. Бросила охапку дров к печке, обняла Олю.
– Что-нибудь случилось? – спросила она.
– Из Каложиц от Маруси весточку получила. Там немцы бурты раскрывают. Очень много картошки померзло нынче, целые горы выброшены. Она знает наше трудное положение и советует сходить и отобрать более или менее съедобные клубни.
Тетя Маруся была четвертой из шести маминых сестер. Младше нее только Оля да Нина. Она работала на овощебазе в Каложицах, в пятидесяти километрах от Реполки.
– Что же, нам с тобой опять версты мерить? – раздумчиво сказала мама. – А ты, сынок, что скажешь? – обратилась она ко мне.
– Мы с ним уже договорились, – решила за меня Оля. – Он согласен.
– Это правда? – прижала мама меня к себе.
Я кивнул головой. Соблазн поесть мороженой сладковатой картошки был велик.
***
На следующий день я пошел проводить маму и Олю в очередной поход. Вывел их за деревню. Остановились, попрощались. Мама наказала мне заботиться о сестренке. И пошли они, на меня не оглядываясь. А я все стоял и смотрел, как они удалялись, уменьшались и скрылись за поворотом. На этот раз я не боялся за них. Было какое-то чувство, словно посадил картошку на грядке и надеялся через три дня получить урожай.
Когда я вернулся домой, вырезал ножом деревянный кубик с черными точками и четыре разноцветные фишки. На листе от запасных обоев нарисовал большую окружность, разместил на ней сорок маленьких кружков и четыре загона под цвет фишек. Получилась известная до войны игра «Вокруг света». Тоня азартно играла со мной. Чувство голода притуплялось, три дня прошли быстро.
К вечеру третьего дня Тоня первой увидела маму. Мы быстро оделись, побежали ее встречать. Взяли из ее рук холщовую сумку с двумя ручками, понесли. Мама с большим заплечным мешком едва передвигала ноги. Пятьдесят километров пройти за один день, да с таким тяжелым мешком и сумкой в руках, просто немыслимо даже для здоровой и сытой женщины. Я считал это очередным подвигом мамы и Оли.
В избе она скинула двухпудовый мешок. Не раздеваясь, села на лавку, обняла нас и закрыла глаза. Минут десять молчала, как будто дремала. Мы терпеливо ждали. Потом я принес кружку горячего чая и лепешку из коры.
– Спасибо, сынок, – сказала мама, откусывая от лепешки. – У нас еще много работы сегодня. Пойдем на речку, перемоем всю картошку, пока она не оттаяла. Когда раскиснет, уже не помоешь. Разложим ее на полу на старой клеенке оттаивать. А утром начнем чистить и варить.
– Ой, а я мечтала сегодня поесть картошечки, – захныкала Тоня.
– Ничего, дочурка, потерпи. Теперь немного осталось.
На речке мы часа за два управились. На клеенке раскладывали уже при горящей лучине. Разместилась только половина картошки. Другую половину оставили на веранде, на морозе. Утром, когда рассвело, мы увидели, что от клеенки расползаются в разные стороны десятки белых червяков. Мама схватила веник, стала торопливо собирать их на совок. Бабушка, глядя на это с печки, с усмешкой сказала:
– Не переживай. Ко мне на печку они не залезут.
После завтрака мы с мамой и Тоня стали чистить эту картошку. Ножи нам не понадобились. Мы ногтем надрывали тонкую кожицу, надавливали с другого края, и ядро картофелины буквально выскакивало из шкурки и плюхалось в таз. Это были скорее белые комки крахмала с белыми червяками.
Дело продвигалось быстро – через несколько часов вся оттаявшая картошка была очищена. К обеду мама испекла картофельные лепешки на моховой муке и сварила суп с клецками из этих комков крахмала. Нам всем понравились лепешки – червей в них не было видно. Зато в похлебке все черви всплыли наверх, и было их великое множество. Из своей миски я черпал, черпал их в помойное ведро, а червей как будто не убывало. Но все же этот суп был много вкуснее похлебки из коры.
Мама угостила бабушку Машу. Она стала есть суп прямо с червями.
– Почему ты не выгребаешь их? – спросил я.
– Переварятся в животе, еще жирок свой оставят. Посмотри, какие они красивые, упитанные. Еще поговорка есть: «Не те черви, которых мы едим, а те черви, которые нас будут есть».
Тогда я и мама с Тоней тоже перестали с червяками бороться. Вкус супа от этого, кажется, не менялся. Может, и вправду от них какой-то жирок в супе появлялся? По крайней мере от этих лепешек и супа признаки сытости наблюдались.
Через неделю мама и Оля опять собрались в Каложицы. На этот раз к ним присоединилась Дуся. Еще держались небольшие морозы не только ночью, но и днем. Картошка в заплечных мешках оставалась твердой, дома легко обрабатывалась проверенным способом. Поход был удачным.
Втроем они еще несколько раз ходили за картошкой. Последний раз – уже в конце апреля. Тогда днем было тепло и солнечно. Картошка в мешках потекла, превратилась в кашу со скверным запахом. Ее невозможно было отмыть от земли. Дома пришлось выдавливать комки крахмала прямо из грязных шкурок. В испеченных лепешках попадался песок, он хрустел на зубах. Больше не было смысла ходить в Каложицы.
ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ
Гнилая картошка сделала свое доброе дело. Она помогла нам окрепнуть, набраться сил и дожить до первой зелени – сныти, крапивы, щавеля, одуванчиков. Страшная голодная зима осталась позади. Жизнь в оккупации, при частых наездах немцев, эстонцев, латышей и при усердной службе местных предателей, продолжалась.
Люди то ли привыкли к новым условиям, то ли смирились. Начались работы в огородах, в поле. У мамы появились приработки: кому помочь огород вскопать, кому сена накосить, стог сметать, дров напилить. Где-то мама раздобыла глазки от картошки – посадила на грядке в бабушкином огороде. Где-то она раздобыла немного овса – посеяла на свободном клочке земли за деревней. Всей семьей сходили мы в лес за черникой. Несмотря на полчища злых комаров и слепней, за один день Тоня собрала три литра ягод, я собрал шесть литров, а мама – десять! На другой день мама всю чернику понесла в Волосово на базар, хотела купить нам что-нибудь. Но по дороге эту ягоду вместе с кузовом отобрали власовцы – новый вид предателей: «Тихо, баба, не шуми. А то заявим, что ходила ты в лес партизан кормить». Ни с чем вернулась мама, долго плакала от обиды за украденный детский труд – наш с Тоней маленький подвиг.
Иногда по деревне ходили слухи о новых преступлениях немцев и их прихвостней. Так, полицаи и староста задержали четверых безоружных мужчин, бежавших из концлагеря, на станции Дивенская, передали немцам. Расстреляли их в присутствии старосты за сараями. Латыши-каратели убили Петра Шарандина, проломив ему голову лопатой. Он приходился мне двоюродным дядей. Эстонцы поймали девушку-парашютистку. Допрашивали и мучили ее в доме Шилиных перед отправкой в Волосово. Староста из деревни Селище увидел безоружного оборванного мужчину, сидящего на придорожной канаве. Не спросив документы, молча снял винтовку с плеча и убил этого человека. Как же, ведь за каждого убитого партизана немцы обещали корову дать! Но этот человек не был партизаном, имел справку, что он отпущен из лагеря на поруки старосты в свою деревню. Три недели тело его лежало в канаве неубранным, распространяя жуткий трупный запах.
Но больше всего было разговоров в деревне о предательстве пятнадцатилетнего Ваньки Калинова. Он и раньше прислуживал немцам за кормежку, выполняя мелкие поручения возле кухни. А в 1943 году, когда начало возрождаться партизанское движение в районе, он встретил в лесу пятерых партизан с автоматами. Его спросили, стоят ли немцы в деревне. Он ответил, что немцев нет уже месяц. Привел партизан в крайний дом, попросил хозяев накормить гостей. А сам побежал на другой край деревни, где стояли немцы. Рассказал и повел немцев к дому, где обедали гости. Партизаны схватили автоматы. Но хозяева дома взмолились: «Родненькие, не стреляйте! Иначе немцы и нас расстреляют вместе с детьми, и дом сожгут!» Пожалели их партизаны – сдались без боя. Пока немцы обыскивали да разоружали партизан, Ванька тут же крутился, подбирал себе их ремни, ножи и разные безделушки…
В сентябре 1943 года немцы забрали Федю, Лёньку Калинова (родного брата Ваньки-предателя) и других подростков, достигших семнадцати лет. Забрали то ли к власовцам, то ли в Германию.
Летом 1943 года тихо умерла бабушка Фима. Мы с Тоней очень переживали. Похоронили ее на репольском кладбище. А через несколько месяцев ей позавидовала в этом бабушка Маша…
ГЛАВА 9.
ОБЛАВА
БАБУШКА МАША
В середине октября Тоня походила босиком по холодной воде в речке вместе с Валей Марковой. У Вали все обошлось, а Тоню скрутил ревматизм. Начались сильнейшие боли в суставах и мышцах, поднялась температура до тридцати девяти градусов. Она лежала неподвижно у Дунаевых и только маме позволяла притронуться или накрыть себя одеялом. Поэтому мы с мамой перебрались к Дунаевым. Лекарств, конечно же, никаких. И бабушки Фимы нет – нашего домашнего доктора.
Но беда не приходит одна. В шесть часов утра 29 октября 1943 года, еще затемно, немцы окружили Реполку. На всех выходах из деревни расставили посты. Полицаи пошли по домам. Стучали в окна и двери, кричали приказ: «Вакуация! Вакуация! Через час всем собрать вещи и ждать подводы! Из деревни не выходить – расстрел на месте!» В Малом краю послышались выстрелы. Неизвестно, то ли в воздух для острастки палили, то ли в людей. Там и сям слышался женский плач, в Ивановке голосила баба Лена. С рассветом к крайним домам потянулись подводы, с высокими бортами телеги – фуры, как их назвал крестный. Мама послала меня к Яснецовым, то есть к бабушке Маше, чтобы взять сумочку с документами и наши теплые вещи. Саму ее не отпустила Тоня.
У дома бабушки Маши уже стояла подвода. Полицай с белой повязкой на рукаве что-то докладывал немцу – жандармскому офицеру с бляхой на груди. Вышла бабушка, упала на колени перед офицером. Умоляюще, как виноватая собачонка, смотрела она на него:
– Пан офицер, миленький, оставь меня здесь помирать. Вот мое кладбище!
Полицай хотел перевести офицеру. Но тот своим начищенным сапогом с размаху ударил бабушку в грудь. Она рухнула набок. У нее сперло дыхание, изо рта пошла кровь. Я весь содрогнулся от ужаса, бросился к бабушке. Офицер с полицаем ушли. Выбежала Дуся. Вдвоем мы увели бабушку в дом. Дуся кинула одеяло на пол, уложила мать, стала ей помогать наладить дыхание. В доме был полный развал. Везде разбросаны вещи, узлы и тюки. Кровати стояли голые, было много битой посуды. Я постоял минутку, понял, что ничем помочь не могу. Стал собирать вещи в свой заплечный мешок. Нашел мамину сумочку, Тонины и мои валенки, обе шубейки, мамин ватник, ватные брюки и большой шерстяной платок. Собрал рукавички, шапки, свой перочинный нож. В общем, клал все, что бросалось мне в глаза. Понимал, что больше вернуться мне сюда не придется.
Прошло минут десять. У бабушки наладилось дыхание, кровь больше не шла изо рта. Но стала она какая-то безвольная, капризная. И чего она офицера паном назвала? Такая гордая, сильная духом раньше была.
– Мама, вставай. Сейчас полицаи придут или немцы. Увидят, что не собрались, возьмут и застрелят.
– Ох, доченька! Пусть пристрелят! Счастливая баба Фима – вовремя померла. На родной земле осталась. Уж никто не побеспокоит.
В избу вошли сразу два полицая. Старший из них закричал на бабушку:
– Почему здесь развалилась?! Марш на повозку! А это кто? – указал на меня.
– Этот мальчик из другого дома, – умно соврала Дуся.
– Во-о-он!!! – заорал полицай. – И чтоб сейчас же все вещи грузить, не то пустые поедете!
Я поцеловал Дусю, бабушку и с мешком в руках выбежал на улицу. Надел его на спину. Догнал медленно идущую подводу с Митрошкой и бабой Леной. На козлах сидел немец-кучер, на повозке сзади – немец-конвойный с автоматом. Увидев семью Митиных у их дома, баба Лена закричала сквозь слезы:
– Прощайте, люди добрые! Теперь встретимся на том свете!
У Дунаевых тоже был кавардак. Оля, бабушка Дуня и тетя Сима складывали вещи в узлы и тюки, выносили их на веранду. Крестный упаковывал продукты: крупу, муку, что на зиму были припасены, весь запас спичек и соли. Нины не было – она жила в Кикерине у тети Иры в помощницах. Мама сидела возле Тони, меняла ей компрессы и грелки. Да и собирать ей было нечего. Все добро на нас надето, да мой заплечный мешок.
К полудню мимо окон проехала фура с бабушкой Машей. Я, мама и Оля выбежали на улицу попрощаться. Бабушка Маша лежала на вещах, с головой укрытая одеялом. Может быть, плакала украдкой, а может быть, просто весь белый свет стал ей не мил. Дуся только рукой нам помахала.
НОЧЬ НА ПОЖАРИЩАХ
Стало смеркаться, когда проехали Каблуковы. А Митиных повезли уже в глубоких сумерках. К Дунаевым пришел грозный полицай, который прогнал меня от Яснецовых, сказал:
– Вас повезут завтра утром. Чтобы были готовы! И не вздумайте в лес уходить! Деревня окружена, посты усилены. Расстрел на месте.
За речкой, в Большом краю, вспыхнул пожар, потом другой, третий. Загорелись дома и в Малом краю. Вскоре весь правый берег полыхал огнем. В Ивановке дома не поджигали. Вероятно, до завтра оставили. Мы обрадовались отсрочке, особенно мама и Тоня.
– Видимо, подвела их оборачиваемость подвод. Значит, и у немцев не всегда все продумано да просчитано, – размышлял крестный.
Он стал украдкой собирать в вещмешок самое необходимое. Тетя Сима заметила это, сказала бабушке Дуне, и вместе они завыли, накинулись на крестного:
– Что ж ты, окаянный, бежать от нас вздумал?! В лес захотел?! А нас на кого оставляешь, ты подумал?! Ведь пропадем мы без тебя, совсем пропадем! Да и немцы за тебя нас расстреляют или живьем сожгут!
– Хватит, хватит вам выть, глупые бабы! Что же мне, за юбки ваши прятаться? – отвечал им крестный.
Но женщины не унимались. Где укором, где лаской, где безудержным плачем все-таки заставили крестного побожиться, что никуда он не уйдет, останется с ними до конца.
Оля, мама, бабушка и я вышли на улицу возле дома посмотреть на пожары. Горело больше двадцати домов на том берегу. Бушующее пламя местами сливалось воедино. Языки пламени и столбы искр взвивались в черное беззвездное небо. Ветер даже сюда, через речку доносил запах гари. Где-то в смертельной тоске выла брошенная собака, раздирая мне душу.
– Жутко, как в аду, – сказала мама.
– Что в аду! – ответила Оля. – Говорят, что немцы на этом свете загоняют жителей в сарай или в дом, запирают и поджигают. Живьем горят люди! Вот ужас-то!
– А какие муки нам предстоят на чужбине, даже подумать страшно. Вот бы сейчас тихо умереть и не мучиться!
– А что? – подхватила Оля. – У нас есть сильная отрава для крыс. Говорят, что умрешь без боли, как будто уснешь.
– Надо в ведре с теплой водой развести. Потом выпить по полстакана, – добавила бабушка.
– А как же Михаил? – засомневалась мама.
– Михаил все равно в лес уйдет, нас не послушает, – заверила бабушка.
Меня никто не спрашивал, хочу ли я отравиться. Впрочем, я не понимал серьезности намерения взрослых, был в таком же помрачнении рассудка, как и они все.
Пошли в дом. Бабушка поставила на плиту небольшое ведерко – греть воду. Сказала тете Симе о принятом решении. Та ответила:
– Я, мамаша, как все.
Мама зажгла лампадку. Все опустились на колени, стали шептать «Отче наш» и другие молитвы. Потом мама поднялась, подошла к лежащей на кровати Тоне, дала ей в руки маленькую иконку:
– Молись, доченька. Читай «Отче наш», как учила бабушка Фима. Скоро мы все умрем. Это будет не больно.
Руки и голос у мамы дрожали, ее слезы капали сестре на подушку. Я еще подумал: «Вот и стакан с отравой для Тони будет так же дрожать в ее руках. Такой же дрожащий стакан и мне подаст мама». Вдруг меня словно током ударило. Я четко представил, как выпью отраву, засну – и уже нет меня. Совсем-совсем нет меня! И никогда не будет!!! Вот ужас-то!!! Показалось, что волосы шевельнулись на голове! Я хотел вскочить с колен – ноги не слушались. Хотел закричать – голос пропал. Как в детстве, когда я до трех лет был немой. Только глаза таращил на маму и Тоню.
В этот момент в комнате появился крестный. Тетя Сима все ему рассказала.
– Вы что, сдурели все?!! Общее помешательство?!! – накинулся он на молившихся. – За что же казнить себя вздумали?!!
– А и правда рехнулись! – обрадовалась бабушка.
За нею и Оля, и мама словно сбросили с себя наваждение.
– Дуры, дуры мы набитые, а я – дурнее всех, – сказала мама, обнимая меня. – Ведь можно с собой взять отраву и выпить, когда совсем будет невмоготу.
Шок, оцепенение у меня сразу прошли, так что взрослые и не заметили этого.
Успокоились. Сели ужинать при керосиновой лампе. Гнетущее гробовое молчание. Никто не хотел разговаривать. Вероятно, устали от переживаний, дневной суеты, перебранки и ожидания смерти. За окном бушевали пожары, и такое же смятение оставалось в душе.
Спали тревожно. Часто просыпались, вздыхали, ворочались. Не сон, а собачья дремота какая-то. Перед рассветом поднялись, сели завтракать. Сон не принес облегчения. Ели без аппетита, но старались насытиться про запас. Мама и я стали надевать на Тоню теплую одежду. Она стонала от боли, слезы градом катились по впалым щекам. Уже подогнали подводу. Крестный, Оля, бабушка и я носили вещи, кидали на фуру. Мама стала готовить местечко для Тони. Поверх вещей она положила подушки под спину и голову, чтобы тряская дорога поменьше причиняла дочери боль. На руках вынесла Тоню, уложила, сама села рядом. Несмотря на большую повозку, семерым на вещах было тесно, да еще немец-конвойный. Но как-то пристроились. Бабушка перекрестила дом, тихо прочитала молитву. Все. Поехали. Мама и бабушка заплакали.
Переехали мост через нашу речку. Поднялись на пригорок, на развилку между Большим и Малым краями деревни. Страшная картина открылась нам. И справа и слева зияли голые черные печи да беспорядочные кучи головешек. Некоторые еще дымились. Едкий запах гари слабый ветер не мог разогнать. Я подумал: «Прощай, Реполка! Прощай, дом! Завтра от тебя тоже останутся одни головешки».
СБОРНЫЙ ПУНКТ, КАК ПЕРВЫЙ ЛАГЕРЬ
Привезли нас в Извару, на известковый завод. Выгрузили на открытую площадку, огражденную колючей проволокой в один ряд. Стояли два часовых с автоматами. Там уже было много людей из разных деревень. У каждой семьи – свой костер возле кучи вещей. Грелись, варили пищу из своих продуктов. Стояли две бочки с водой для питья и пищи. В дальнем углу – фанерный щит, за которым было отхожее место – общая уборная. То есть все удобства.
Развели и мы свой костер, благо дров здесь было много завезено. Расстелили клеенку, на нее сложили вещи, чтобы не намокли от земли. Особенно было трудно ночью, так как спальных мест на тюках всем не хватало. Крестный, Оля, мама и бабушка спали по очереди: двое спят – двое греются у костра. Нам еще повезло с погодой. Было облачно, но без дождя или снега. И без заморозков при слабом ветре.
Только на третьи сутки подогнали к заводу состав из товарных вагонов – телятников. В наш вагон загнали пять семей общей численностью в двадцать человек. По краям разместили вещи, а в центре стояли люди. Было очень тесно. Тоню уложили на вещи, на самый верх. В тот день резко похолодало, пошел мокрый снег. Из-за этого у нее еще больше обострился приступ ревматизма. Она так сильно и громко стонала, что у нас сердца разрывались от жалости. И нечем помочь – даже компрессы и грелки здесь не поставишь.
Проехали Волосово без остановки. Повезли нас в Эстонию.