Зарубки на сердце

Васильев Виктор Николаевич

ЧАСТЬ 3.

ЛАГЕРЯ

 

 

ГЛАВА 10.

КРЕНГОЛЬМСКАЯ МАНУФАКТУРА

 

ТОНИНЫ МУКИ

Привезли нас в Нарву. Лагерь разместили в заброшенном цехе фабрики «Кренгольмская мануфактура» – на правом, русском берегу реки Наровы. Здание было огромное, гулкое, пустое и темное, с четырехэтажными нарами. Нам досталось место на третьем этаже нар. Забирались туда с вещами по подвесной лесенке. Больную Тоню поднимать по лесенке и ухаживать за ней там было невозможно.

На земляном полу около нар был длинный общий стол, а с торца стола – широкая скамейка. На ней лежала тяжелобольная старушка. Пока мы поднимали свои вещи на третий этаж и размышляли, как быть с моей сестрой, старушка умерла. Ее унесли, а Тоне освободилось место на этой скамейке. Как говорится, и не было бы счастья, да несчастье помогло.

Приступ ревматизма у сестры все усиливался. Ломота в суставах и мышцах становилась нестерпимой. Она страшно стонала, часто переходила на крик и ночью и днем. Некоторые люди ругались на маму: зачем она позволяет больной так кричать, не давая им спать? Мама металась и плакала, не в силах дочери помочь. Я тоже переживал и думал, что так будет вечно. Но мама как-то упросила охранника позвать врача. Пришел пожилой немец – врач. Он проявил человечность. Осмотрел, покачал головой. Сказал по-русски:

– У меня в Германии дочь такого же возраста. Постараюсь помочь вам.

Он дал таблетки, выписал направление в немецкий госпиталь и велел каждый день носить туда больную. Мама заворачивала в одеяло восьмилетнюю Тоню, как грудную, и на руках много раз носила ее в госпиталь, который находился в километре от лагеря. Это тоже сродни подвигу было.

В госпитале все суставы и мышцы сестры смазывали какой-то мазью. Она пошла на поправку. Заново стала учиться ходить.

 

ФАНЕРНЫЕ ДОМИКИ

По лагерю прошел слух, что будут отправлять трудоспособные семьи на торфоразработки. Жить придется в фанерных домиках, продуваемых ветром. А впереди зима. Никакая буржуйка (железная переносная печка) не спасет от холода, сырости и болезней. Для Тони с ее ревматизмом это было бы смерти подобно. Мама тяжело переживала новую напасть. Мы с Дунаевыми жили одной семьей. У нас было пятеро взрослых и только двое детей. Так что нам очень даже реально грозили фанерные домики. Утром приказали всем построиться семьями на площадке перед цехом. Каждая семья стояла отдельной кучкой, образовав большой полукруг.

Два немца – фельдфебель с журналом в руках и солдат с автоматом на брюхе – начали с краю обходить семьи. Фельдфебель делал пометки в журнале, а солдат был ко всему равнодушен. Мама плакала, обнимая Тоню. Это заметила репольская бойкая женщина Клавдия Карпина.

– Ты чего ревешь раньше времени? – обратилась она к маме.

– Так ведь пошлют в лес, а у Тони ревматизм в острой форме. Пропадем там.

– Не дрейфь! Сейчас придумаем что-нибудь.

Клавдия ушла. Несколько минут спустя она вернулась в сопровождении трех чужих детей-малолеток. Грязных, оборванных, прыщавых.

– Пусть стоят они с вами, пока немец осмотрит и в журнале отметит, – говорила Клавдия. – А Оля пусть со мной уйдет на это время.

Мама, вероятно, знала, чьи это дети. Да это было неважно. Когда подошли немцы, то брезгливо сморщились. «Фу, шайзе!» – выругался фельдфебель, вычеркнул нас из списка и дальше пошел.

Потом Клавдия хвасталась маме:

– Я еще две семьи спасла от леса, подставляя тех же ребятишек. Немцы настолько презирают русских, что мы все им кажемся на одно лицо. Они умеют только пересчитывать нас, как овец.

 

ГЛАВА 11.

ИВАНГОРОДСКАЯ КРЕПОСТЬ

 

ЧТО В ЛОБ, ЧТО ПО ЛБУ

В конце ноября нас перевели в Ивангородскую крепость. Она стояла на берегу реки Наровы, у самого спуска к мосту. Вход охраняли два немца с автоматами. Внутри толстых крепостных стен была огромная площадь, на которой разбросаны разные постройки. Нам отвели двухэтажное деревянное здание. На первом этаже были столовая, кухня и вспомогательные помещения. На втором этаже размещены двухъярусные деревянные нары из нескольких секций. Сначала было освещение карбидными лампами, потом подвели электричество. Мне было непонятно, как отапливалось помещение, но было довольно тепло – спали в нижнем белье. Кормили нас прилично, от голода не страдали.

Два раза стариков и детей водили через мост в город Нарву, в православную церковь. Там было очень красиво, все в золоте. Распятый Христос на кресте вызвал жалость и любопытство. Я подробно рассматривал шляпки гвоздей на руках и ногах, подтеки крови. Бабушка несколько раз поворачивала мою голову от распятия к священнику. Мне впервые пришлось простоять всю долгую службу. Я очень мучился. Ужасно устали ноги, кружилась голова. Но по русскому обычаю нельзя было присесть во время службы – надо стоять несколько часов, до конца. Бабушка Дуня видела мои муки, сама тоже устала, но говорила мне: «Терпи-терпи, Бог терпел и нам велел». Я вспомнил любимую бабушку Фиму. «Она бы не позволила так мне мучиться, вывела бы меня из церкви хоть на несколько минут», – подумал я. Наконец началось причастие. И здесь пришлось очередь отстоять. Но хоть какое-то движение и надежда на скорое окончание мук.

Когда в другой раз отпустили нас в церковь, то я уговорил бабушку войти внутрь только с середины службы.

Прихожане этой церкви из Ивангорода и Нарвы приходили к нам в крепость, приносили в подарок поношенную одежду и обувь, иконки, молитвенники. Они называли нас беженцами. Это меня возмущало.

– Какие мы беженцы?! От кого и за кем бежали?! – пытался я объяснить одной набожной женщине. – Что же, по-вашему, и дома свои мы сами сожгли?! Узники, заключенные немцами, вот кто мы!

– Узников не отпустили бы в церковь, – ответила женщина.

А бабушка заметила:

– Что в лоб, что по лбу – все равно больно.

 

КОРОТКАЯ ЛЮБОВЬ

Нашими соседями на втором ярусе нар были Митины. Нас разделял только метровый зазор между секциями. Нюра спала с краю просвета. Она была на год моложе меня. Сероглазая, краснощекая, с пышными светлыми волосами. Улыбчивая, всегда чистенькая, с приятным грудным голосом. Я старался проснуться первым, чтобы украдкой наблюдать, как она встает, откинув одеяло, надевает платье через голову и обязательно посмотрит в мою сторону. Может быть, и я был ей интересен?

В общем, я влюбился. Старался оказывать ей всяческие знаки внимания. Я нашел обрывок веревки во дворе и в просвете между секциями нар сделал качели. Так первой покачаться я предложил ей. А когда сам стал качаться, веревка вдруг оборвалась, я ударился головой об угол. Образовалась большая шишка. Тогда Нюра намочила свой носовой платок и приложила к шишке на моей голове. Я был на верху блаженства. Только разговаривать у нас никак не получалось. Оба стеснялись друг друга.

Но финал был весьма прозаичным. Как-то мы с группой ребятишек стали играть в жмурки вблизи нар. Когда мне завязали глаза и все стали разбегаться, я раскинул руки, стал их ловить. Мне повезло. Случайно я схватился рукой за Нюрино плечо. Она попыталась вырваться – тогда я двумя руками ухватил ее за талию. И вдруг услышал резкий, грубый, совсем не девчоночий голос:

«Отстань, дурак! Отцепись!» Я отпустил ее. Сдернул повязку с глаз. Все! Пошел к себе на нары. Ее грубость поразила меня. Любовь и симпатию к ней как ветром сдуло.

 

ЛЕСОПИЛЬНЫЙ ЗАВОД

По утрам взрослых уводили на работу на лесопильный завод. Он находился через шоссейную дорогу, напротив крепости. Нас, ребятишек, свободно пропускали через крепостные ворота, и мы часто бегали на завод. Видели, как работают наши родители. Возят на тележках свежие пахучие доски, сортируют и складируют их. Убирают в сторону горбыли и мусор. Я любил подходить к реке – смотреть, как огромная зубастая цепь из воды цепляет бревно, наклонно поднимает и подает его к пилораме. А пилорама содержит десяток вертикально движущихся пил, которые разрезают бревно на доски. Еще любил прокатиться на тележке поверх новеньких досок. Хорошо работать на таком заводе, думал я.

Из нашей семьи на заводе работали крестный, мама и Оля. Работали наравне с вольнонаемными, по десять часов. (Тетя Сима не могла работать. У нее не сгибалась в коленке правая нога и болела рука от какой-то неизлечимой болезни.) Двое охранников с автоматами были на заводе для порядка, ни во что не вмешивались. В воротах крепости рабочих пересчитывали утром и вечером.

В середине декабря эстонскому руководству завода каким-то образом удалось договориться с немецким руководством концлагеря. Рабочим завода разрешили прописываться в Нарве на свободной жилплощади с правом покинуть крепость. Это было какое-то чудо! Крестный через знакомых подыскал в Нарве свободную комнату.

Нас там прописали, и мы перебрались на волю.

Когда покидали крепость, я подумал: «Это был хороший концлагерь, лучше, чем Кренгольмская мануфактура. Но на свободе еще лучше».

 

ГЛАВА 12.

ГЛОТОК СВОБОДЫ

 

ПЕРЕСЕЛЕНИЕ

В начале января 1944 года мы поселились на последнем этаже пятиэтажного дома. Комната продолговатая, с торцевым окном. В квартире жила соседка Анна с маленьким сыном. Ее, как старожилку, мы считали хозяйкой. Она была русской эстонкой, то есть была русская, но давно жила в Нарве. Хорошо говорила по-эстонски. Очень приветливая, доброжелательная. Крестный, мама и Оля продолжали работать на том же лесопильном заводе. На январь им выдали рабочие карточки, а остальным – иждивенческие. Когда впервые получили продукты по карточкам, то устроили семейный праздник. Хлеб был плоский, овальной формы, с мягкими корочками. Он был с тмином, очень вкусный, и есть можно досыта.

Наши работнички приносили новости с завода. Первая новость – в крепости появился тиф. Рабочих из крепости перестали водить на завод и отменили право на прописку в Нарве. Только несколько семей, включая нас, успели воспользоваться этим правом и выбраться на волю. Бабушка Маша и Дуся не успели, остались в крепости.

Вторая новость – немцы начали драпать. На шоссе много разных машин и повозок месят грязь со снегом. Участились налеты наших бомбовозов на станцию, мост и другие объекты. Со стен крепости немецкие зенитки лупили по самолетам.

Соседка Анна говорила, что ходят слухи о неизбежном приближении советских войск. Она предложила нам с бабушкой пойти посмотреть ее гнездышко в Шведской крепости, растянувшейся по левому берегу Наровы. Внутри стен этой крепости было устроено бомбоубежище с длиннющими нарами в два яруса. Каждая семья имела свое место на нарах, с соответствующей табличкой. Даже кувшин для воды, металлическая посуда и чайник стояли у каждой таблички. Ну и конечно же, освещение, водопровод, центральное отопление, канализация – все было предусмотрено для безопасного и длительного пребывания людей. «Вот это культура! – восхищалась бабушка. – Вот какая забота о людях!» На обратном пути Анна сказала бабушке:

– Многие зажиточные эстонцы скоро побегут из Нарвы – их места в бомбоубежище освободятся, и вы тогда сможете оформить себе местечко здесь.

– Да-да, спасибо. Я обязательно расскажу Михаилу, – ответила бабушка.

 

ПОДВАЛ. ДОБЫЧА ВОДЫ

В самом конце января загрохотали пушки. Наши войска заняли правый берег реки, только крепость немцы еще удерживали. По слухам, узников они успели угнать в Германию, а тифозный барак сожгли вместе с больными людьми. Началась осада Нарвы. Пушки палили с двух берегов.

Соседка Анна ушла в Шведскую крепость на закрепленное за ней место. Крестный не стал хлопотать о выделении такого же места для нашей семьи, как советовала Анна.

– В такое смутное время мне лучше не высовываться. Не то дадут крепко по носу, – пояснил он.

Мы стали прятаться в подвале нашего дома. Там человек тридцать собралось. Не было ни электричества, ни воды, ни какой печки. Сидели с керосиновой лампой. Спали, сидя на скамейках, или прямо на полу, прижимаясь друг к другу. Пищу готовить поднимались в квартиры. Там же растапливали снег, пока он был чистый, не закопченный от разрывов снарядов и бомб. Позже мама и Оля были вынуждены ходить на реку. Крестный не ходил за водой, чтоб не высовываться. Шли они под обстрелом советских пушек и пулеметов, которые стреляли по немцам, но могли попасть и в Олю или маму. Да и немцы могли пристрелить их в любой момент, посчитав их сигнальщиками.

Поэтому я с трепетом провожал взглядом Олю и маму, когда шли они за водой. И с замиранием сердца ждал возвращения. Мысленно упрашивал Бога: «Господи, спаси мою маму и Олю! Ну, пожалуйста, спаси, Господи! Что тебе стоит?!» Молитву «Отче наш» я знал наизусть еще от бабушки Фимы, но в ней же нет ни слова о маме!

Однажды сестры пришли с реки зареванные, без воды. Лица чумазые, в копоти. Одежда забрызгана грязным снегом.

– Свят, свят, свят! – крестилась бабушка, встретив их на входе в подвал. – Что стряслось-то?

Я бросился к маме. Она одной рукой прижала меня к себе, другой рукой показала свое пустое ведро с огромной дырой от осколка.

– Вот такая дыра могла быть у меня в животе! – говорила она сквозь слезы. – Десять сантиметров до смерти! Вблизи разорвался снаряд. Осколок выбил ведро с водой из руки, отбросил его на несколько метров!

Подошли к нам другие люди из подвала, стали слушать подробности. Но я дальше не слушал. Потеснее прижался к маме и тихо шептал: «Слава тебе, Господи! Спасибо, что услышал меня, спас мою маму и Олю!»

 

ДОБЫЧА ПРОДУКТОВ

Кроме воды надо было еще добывать продукты. Работу наши работнички потеряли – завод оказался за линией фронта. На февраль нам карточки не выдали, запасов никаких не осталось. Снова перед нами замаячил голод. Здесь в лес не пойдешь, мох и кору не добудешь. Мы решили поискать счастья в покинутых квартирах богатых эстонцев, убежавших от фронта. Но там все было растащено до нас и двери были не заперты. И все же в одной квартире нашли сплошь покрытую плесенью буханку хлеба и две плитки столярного клея. «Обрежем плесень сверху, а под нею чистый хлеб должен быть», – соображала мама, опуская хлеб в сумку. В другой квартире нашли только старый ремень да рваные кожаные шлепанцы. «На студень», – заметил крестный. Зато в третьей квартире нам сказочно повезло. Крестный в темном углу кухни обнаружил бочонок, укрытый грязной половой тряпкой, почему его и не заметили до нас. А бочонок оказался до краев наполнен свиными, уже очищенными, солеными потрохами! Радость наша была бы меньше, даже если бы мы нашли золото!

Крестный подобрал веревку, приспособил ее так, чтобы удобно было нести бочонок. Я нашел моток шпагата и перочинный нож из четырех предметов, но с расколотой рукояткой. На полу среди битой посуды валялось больше десятка поздравительных рождественских открыток. Они поражали своей красотой: мальчики все в коротких штанишках на лямочках, девочки – в розовых платьицах, панталончиках и с бантами на голове. А вокруг – ангелы и амурчики со стрелами. Я собрал открытки для Тони.

Мама заметила птичью клетку, закрепленную на стене. В ней лежал на боку полуживой снегирь. Видимо, хозяева очень торопились, раз не выпустили его на волю. Мама сняла клетку, вынула снегиря. Он еле дышал. Я нашел битое блюдце, капнул туда водички. Снегирь попробовал воду клювом, встал на лапки и начал пить. Я вывернул свои карманы, нашел несколько крошек хлеба, высыпал перед птицей. Снегирь с трудом, но все же склевал крошки.

– Его надо подержать дома с недельку, пока окрепнет. Потом выпустим на волю, – сказала мама.

Я положил снегиря за пазуху, в потайной карман пальто, застегнутого только снизу, чтоб не помять птичку. Но когда шли домой мимо кустов, снегирь сам выскочил из кармана и вспорхнул на куст. Мы даже обрадовались. Значит, найдет рябинку, поклюет ягоды и будет жить.

 

БОГ ЗНАЕТ, ЧТО ДЕЛАЕТ

Во время относительного затишья мы из подвала поднимались в свою комнату. Там варили и принимали пищу. Там вместо бани протирали друг друга мокрой тряпкой, прожаривали угольным утюгом белье, чинили одежду и обувь.

Однажды кресный остался в подвале – поправлял ножки у нашей скамейки. За занавеской в комнате мама протирала тетю Симу мокрым полотенцем. И вдруг спросила тихим, доверительным тоном:

– Сима, тебя не тошнит временами? Не хочется кисленького или соленого?

– С чего это? – недовольно ответила тетя Сима. – Ты зачем спрашиваешь? Ничуть меня не тошнит.

– У тебя беременность, и уже большая, – пояснила мама.

– Не выдумывай. Восемь лет замужем, ждем-ждем – и ни разу не получалось. А тут на тебе! Да с чего ты взяла-то?

– Я по соскам твоим вижу, – ответила мама. – Вернейшая примета.

– Мамаша! – крикнула тетя Сима бабушку. – Зайди-ка сюда! Послушай, что Настя выдумала!

Мы с Тоней раскрыли рты от любопытства. Бабушка зашла за занавеску.

– Все верно, – подтвердила она. – Настя права, ты беременна.

– Пошли-ка, ребятки, в коридор, – запоздало сказала нам Оля. – Здесь без нас разберутся.

Но и в коридоре было слышно, как громко говорила тетя Сима расстроенным голосом:

– Даже и не знаю теперь, радоваться мне или плакать.

– Раз Бог дает, значит, радоваться надо. Бог знает, что делает, – сказала бабушка.

 

УМНЫЙ СНАРЯД

В тот день Оля и мы с Тоней были в подвале. Крестный, мама, бабушка и тетя Сима остались наверху, в квартире. День был солнечный при слабом морозце. Пушки с двух берегов палили нечасто. Но один снаряд разорвался так близко, что даже подвал задрожал. Кто стал молитвы читать, кто просто креститься. Чья-то девочка от страха заплакала. Вдруг в подвал ворвалась моя бабушка и закричала Оле:

– Симку и Мишку убило! В крови все!

Бабушка запыхалась, глаза выпучены, вся трясется. На лице и руках – пятна крови. Изо рта и ушей тоже капала кровь. Оля подхватила ее, стала успокаивать. А мы с Тоней рванули в квартиру. Но при выходе из подвала столкнулись с крестным. Он был живой, но все лицо и руки густо покрыты кровью. Здоровый глаз тоже залеплен кровью, поэтому он передвигался как бы вслепую. Согнул поясницу, искал руками опору. Он только прохрипел:

– Ольга, беда! Симку убило!

Люди в подвале оказывали помощь. Несли бинты, йод. Принесли ковш чистой воды, чтобы кровь отмыть. Оля промыла брату здоровый глаз – он стал видеть. На лице и руках было очень много порезов от осколков стекла. Убедившись, что Оля здесь справится, мы с Тоней поднялись в квартиру.

Тетя Сима все еще лежала на полу без сознания. Но дышала, и пульс был хороший. Оказалось, что лужа крови образовалась тоже от порезов осколками стекла. Через час она пришла в себя. Осталась контузия – у нее слегка тряслась голова и заплетался язык. У мамы осколками стекла были окровавлены ноги.

Вскоре все собрались в холодной квартире. Со шрамами и наклейками на порезах, но довольные, что все живы, легко отделались. Поели, чаю попили и стали вспоминать подробности. В момент взрыва у окна тетя Сима зашивала порванную рубашку прямо на теле крестного. А бабушка штопала шерстяной чулок чуть в стороне от окна. Мама стояла на табуретке у печки, развешивала белье. Снаряд ударил в толстую стену дома в двадцати сантиметрах от проема окна. Стену он не пробил, его осколки разлетелись мимо окна. Но взрывная волна резко распахнула раму и выбила все до единого стеклышка. Они-то и поранили наших страдальцев. Опять улыбнулось счастье, которое отвело снаряд от проема. Ведь это наш снаряд, советский. Видимо, совесть ему не позволила влететь в комнату и убить людей, которых должен был защищать.

 

ГЛАВА 13.

ОПЯТЬ ОБЛАВА

 

«КТО ЗДЕСЬ РУССКИЕ? К СТЕНКЕ!»

К середине февраля 1944 года обстрел города усилился. За водой на реку стало еще труднее ходить. Но мы в душер адовались и надеялись, что к 23 февраля – Дню Красной армии – наши возьмут Нарву.

В подвале пошли разговоры, что немцы стали взрывать высокие здания. Якобы потому, что с высоты сигналили на тот берег русские лазутчики. Наш пятиэтажный дом тоже считался высоким, и его могли взорвать. Поэтому мама и крестный решили самое необходимое сложить в заплечные мешки и спустить в подвал. Я упросил забрать и бочонок с остатками потрохов: не пропадать же такой вкуснятине!

Но никто из нас не подумал, что если дом взорвут, то подвал наш завалит обломками и мы окажемся заживо погребенными. А немцы, оказывается, подумали, стали очищать подвалы.

Утром 20 февраля, еще затемно, в подвал ворвались два немецких автоматчика и офицер. Он осветил мощным фонариком заспанные лица.

– Кто здесь русские? К стенке! – гаркнул он.

Наступила гробовая тишина. Кроме нас в подвале еще было три семьи русских, не считая русских эстонцев. Все боялись шелохнуться. Солдаты сняли с шеи автоматы, приготовились стрелять. Вдруг поднялся со скамьи старый бородатый эстонец и заявил твердым голосом:

– Я староста подвала и заявляю, что здесь нет русских. Одни эстонцы, знающие русский язык.

Тогда офицер распахнул дверь в подвал и приказал:

– Всем-всем-всем грузиться в машины. Брать с собой только то, что здесь, при вас. В квартиры не заходить – будет расстрел.

У подвала уже стояли две открытые бортовые машины и четыре автоматчика. Начали выносить свои вещи и кидать в кузова. Садились сами, стараясь устроиться поудобнее. Наша семья разместилась на своих вещах поближе к кабине. Я вдруг заметил, что в углу между кузовом и кабиной прилепилась круглая печка. Что же, теперь немецкие грузовики на дровах ездят?! Бензину мало? Хотел спросить крестного, но не успел. Немцы притащили два огромнейших полотнища брезента и накрыли ими людей в машинах, как мешки с картошкой.

 

ДОРОГА ПЫТОК

Поехали. На пути к нам подстроились еще четыре таких же грузовика, покрытых брезентом. Образовалась колонна из шести машин, мы шли третьими. Начало сильно трясти, раскачивать из стороны в сторону. Я откинул кусок брезента. Оказалось, что мы едем по раскуроченным шпалам и рельсам. На автомобиле, да по железной дороге! Чудеса! Расскажи кому – не поверят!

– Немцы совсем с ума спятили – тащат стариков и детей за собой, как великую ценность, – удивлялся крестный.

Вокруг голое поле, перепаханное бесчисленными воронками. Весь снег лежал темно-серый с черными пятнами в воронках. Параллельно нам, примерно в пятистах метрах, тянулась полоса кустов. За ней двигались машины в обе стороны.

– Почему там машины? – спросил я маму.

– Там проходит шоссе, оно занято русскими, – ответил за нее крепкий эстонец лет под сорок. «Так вот почему нас везут по разбитой железке!» – понял я.

Вдруг за полоской кустов увидели вспышку. «Уооуу-бах!» – разорвался снаряд, не долетев до нас. Потом еще выстрел, еще. Перелет, недолет. Разрывы все ближе. Мама пыталась закрыть мое лицо брезентом, но я все равно открывал. Любопытство сильнее страха. «Мы смерти смотрели в лицо», – вспомнил я слова из песни о юном барабанщике.

– Ну уж нет! Так мы не договаривались! – возмутился все тот же эстонец. – Мало того что на таратайке по шпалам везут, так еще и под русскими пушками! Уж лучше я пешком пойду – целее буду! – заявил он и встал во весь рост, чтобы выпрыгнуть из машины. Но немец тут же приставил автомат к его животу. Эстонец смирился, сел на чей-то мешок. И как раз у той кочки, на которую думал спрыгнуть эстонец, взорвался снаряд.

Выходит, что Бог через немецкий автомат спас эстонцу жизнь. Чудеса!

Но в этот момент прямое попадание разнесло заднюю машину в клочья. Что там осталось от людей и машины, одному Богу известно. Колонна уцелевших машин двигалась без остановки. Меня увиденное потрясло, стало тошнить. Вырвало прямо за борт. Мама вытерла мне чем-то лицо и руки, оттащила от борта.

Вскоре машины пошли гладко, взрывов не стало. Мы выехали на не занятый советскими войсками участок шоссейной дороги.

 

НЕЖДАННАЯ ВСТРЕЧА

Привезли нас в Ревель (древнее название города Таллина – так он назывался при немцах). Разместили в какой-то школе, в спортивном зале. Немножко покормили и стали сортировать. Всех с эстонскими паспортами отпустили к родственникам или направили в общежитие как свободных граждан. А русских, украинцев, белорусов, татар стали распределять по концлагерям.

Кучки вещей каждой семьи жались к стенкам просторного зала. Там же и спали: кто на вещах, кто на полу. На другой день поступила еще одна партия невольников. Они тоже были с вещами, искали местечко поудобнее. Мимо нас шла пожилая женщина с котомкой и сумками. Рядом шел парень лет семнадцати с большим заплечным мешком. Вдруг моя бабушка вскрикнула:

– Ой, Ленка! Да ты ли это?!

Женщина оглянулась и расцвела в улыбке:

– Дунюшка! Господи, да какими судьбами?! Митя, погляди-ка, ведь Дунаевы это!

Баба Лена обняла бабушку Дуню. Митрошка протянул каждому руку, даже мне протянул. Он выглядел молодым сильным парнем. Баба Лена была приемным ребенком в семье Дунаевых, росла и воспитывалась наравне с бабушкой Дуней. Приходилась ей сводной сестрой. А замуж вышла за брата бабушки Маши. Через нее Яснецовы и Дунаевы породнились раньше, чем через папу и маму.

Устроились они рядом с нами, тоже у стенки. И начались охиахи да взаимные расспросы. Оказалось, что когда немцы стали угонять узников из Ивангородской крепости, то перво-наперво сожгли тифозный барак. В этом бараке лежала в тифу бабушка Маша. Она сгорела живьем вместе с другими больными. Это известие ранило мою душу, мне было очень жаль ее. Она так любила меня! Еще я подумал: недаром в Реполке она бабушке Фиме позавидовала в том, что вовремя она умерла – в родной земле осталась лежать.

Других узников крепости немцы раскидали по разным пересыльным пунктам, чтобы отправить в Германию. И вот теперь баба Лена с Митрошкой оказались здесь. Мы решили по возможности держаться вместе с ними.

 

В АД С КОМФОРТОМ

На третий день пребывания в Ревеле половину невольников отправили на вокзал, на платформу. И нас, и бабу Лену с Митрошкой в том числе. Все ждали привычных вагонов-телятников. Но вдруг к нашей платформе подогнали состав с немецкими пассажирскими вагонами, и нам приказали грузиться в них. Эти вагоны отличаются от русских тем, что в них нет общего коридора. Каждое купе имеет выходную дверь прямо на платформу. Такое купе досталось и нам с бабой Леной. Разместились там все, вместе с вещами.

– Это немцы нам подарок делают ко Дню Красной армии, – пошутил Митрошка. – Ведь завтра 23 февраля как-никак.

– Неплохо бы по сто пятьдесят пропустить по такому случаю, – помечтал крестный. – Поедем с комфортом, только не знаю, в рай или в ад.

Митрошка полез в свою котомку. Пошарил там и вынул небольшой холщовый мешочек.

– А вот вам и рай – устроим его сейчас же, – заявил он, высыпая из мешка семечки в миску. – Райское занятие для бездельников.

– Откуда у тебя это чудо? – удивилась Оля.

– Шел дождь, но вместо дождинок семечки капали. Я подставил шляпу – и вот собрал.

Тоня вытаращила глаза от удивления, даже рот приоткрыла.

– Мастер врать у твоей тещи зять, – засмеялся крестный.

– Вот шалопай! Слова путного не скажет, все с вывертом, – ворчала бабушка Дуня. Но за семечками потянулась.

– Репольские семечки, Дунюшка, – пояснила баба Лена. – Чухонка по деревне ходила, вот он и купил у нее перед выселением нас.

Семечки пахучие, хорошо прожаренные. Мы накинулись на них. Посыпались шутки да прибаутки. Всем было весело, как в добрые предвоенные времена. Я почему-то вспомнил примету бабушки Фимы: «Ох, не к добру это веселье. Ох, не к добру». Эта примета оправдалась еще в Заречье, когда мы с Марусей пели песни. Сердце забилось тревожно. Я никому ничего не сказал, но семечки есть перестал.

Уже смеркалось, когда прицепили к нам паровоз. Конвойные каждого вагона заперли снаружи двери во всех купе. И вдруг завыли сирены воздушной тревоги.

– Все. Мы в мышеловке, – тихо сказал крестный. – На станции много составов с военной техникой и цистерны с горючим. Самолеты обязательно будут бомбить вокзал, и нам никуда не деться. Мы заперты.

Все притихли. Стало жутко от его слов. Бабушка Дуня прошептала:

– Господи, спаси и сохрани наши души!

Вагон качнулся, дернулся и тихо заскользил вдоль платформы. Мы поехали!!! Колеса стучали чаще и чаще, как музыка спасения! Сзади уже слышались звонкие хлопки зениток и первые разрывы бомб. Несколько самолетов бросились в погоню за нашим составом – взрывы были то справа, то слева. В купе полопались стекла. Но паровоз летел со скоростью курьерского поезда. Вскоре самолеты улетели. Видимо, главной задачей для них была станция. Мы все крестились и благодарили Бога за спасение.

Поезд выгнулся дугой на повороте, и мы увидели вдали привокзальное пекло. Там все горело. Взрывались снаряды и мины. Взрывались цистерны с горючим, высоко выбрасывая пламя. Видимо, от скопления военных составов там ничего не осталось. Так отметили наши летчики свой праздник – день Красной армии.

– Никак не пойму, – размышлял крестный, – почему немцы спасли наш поезд, а не какой-нибудь военный состав?

– Да надрался шнапсу начальник вокзала. И решил, что в пассажирском поезде большие чины сидят взаперти, надо спасать, – опять стал шутить Митрошка.

Паровоз перешел на нормальную скорость. Постепенно мы успокоились. Пристроились спать под легкое покачивание вагона и мерный перестук его колес.

 

ГЛАВА 14.

КОНЦЛАГЕРЬ ВАЛГА

 

МЕСТО В АДУ

Уже светало, когда поезд остановился. Послышался скрежет открываемой двери. В купе вошел конвойный офицер и сказал с эстонским акцентом:

– Ты и ты, – указал он на Митрошку и бабу Лену, – остаться тут. Другим – выходить.

«Почему он разлучил нас? Куда повезут наших попутчиков?» – думал я.

– Всем с вещами? – спросила Оля.

– Выкидывай все, скоро, скоро!

На улице шел мокрый снег. Вещи клали на шпалы запасного пути. Еще из нескольких купе высыпали люди с вещами. Конвойный снова запер дверь в купе, где остались баба Лена с сыном. Было зябко, хотелось есть. У меня на правом ботинке наполовину оторвалась подошва, открыв зубастую пасть. Крестный присмотрел на пути какую-то проволоку и скрутил мне нос ботинка с подошвой. Поезд без гудка, как бы украдкой прополз мимо нас. Открылся пустой разъезд с несколькими путями. Невдалеке проходила дорога, по которой изредка проходили машины. Мокрый снег налипал на плечи и шапку, где превращался в воду. Мама достала простыню, прикрыла меня и Тоню.

Только к полудню подали открытые бортовые машины. Погрузили нас, повезли в концлагерь на окраине города Валга. Лагерь занимал огромную площадь, обнесенную тремя рядами колючей проволоки. Видны были несколько вышек с пулеметами. У ворот были две своры овчарок. Слева от ворот стояли друг за другом бараки с узкими полосками окон вдоль крыш.

Машины заехали внутрь ограды, нас разгрузили в месиво грязи и снега под ногами. Про нас как будто забыли. Даже часового к людям на площади не поставили. Прошел час, другой. Тоня тихо плакала. Мама прижимала ее к себе, пытаясь согреть. От мокрого холода, голода, неизвестности чувствовалась какая-то обреченность. Не хотелось ни шевелиться, ни думать.

Наконец к нашей семье подошел хромой мужчина. Сказал, что нас определили в третий барак. Он является старостой этого барака и готов показать наши места на нарах. С ним пошли крестный, Оля, я и мама.

– Я такой же заключенный, как и вы все, только здешний старожил. Никаких привилегий мне не положено. Зовут меня Герасим Иванович. Здесь раньше были конюшни кавалерийского полка.

– А поесть нам когда дадут? – осмелился я спросить. – Мы два дня ничего не ели.

Он посмотрел на меня, как на комара, севшего на нос. Но все же ответил:

– На обеденную баланду вы опоздали. На ужин будет по кусочку хлеба и чай.

Мы вошли в третий барак. Это и вправду была огромная конюшня. Темная, сырая, без потолка (видны стропила под крышей), с земляным полом. Не привыкшие к темноте глаза почти ничего не видели. Тухлый запах гниющей соломы и навоза на нарах ударил в нос. Где-то слышались стоны больных людей, детский плач. Постепенно глаза привыкли, стали различать предметы. Я увидел узкие замызганные окошки под крышей и несколько тусклых электрических лампочек наверху. Барак был полностью заставлен трехэтажными нарами в четыре ряда. Одинарные крайние нары стояли у стен. К ним еще пробивался какой-то свет из окошек. Посредине стояли сдвоенные широкие нары, на которых люди спали головами друг к другу. На каждого человека вместе с вещами отводилось полметра в ширину.

– Вот ваши места, – остановился староста. – Три места у стенки, в крайнем ряду на втором этаже, и четыре места напротив, на сдвоенных нарах, тоже на втором этаже. Места вам достались хорошие, снаружи не продувает. На первом этаже под вами места пустуют пока. Там можете посидеть, чаю попить.

– Герасим Иванович, – обратилась к нему мама. – Перед ужином толкните нас, пожалуйста. После стольких мытарств мы поспим часок или два.

– Хорошо-хорошо, – ответил староста. – Вот вы и пойдете получать ужин на всех семерых. Приготовьте посуду, – и он ушел по своим делам.

Наконец-то мы добрались до сухих, хоть и вонючих нар! Распаковали мешки и пакеты, достали сравнительно сухую одежду и уснули все ангельским сном в этом адском логове.

***

На другой день Олю, крестного и маму увели на работу. С нами за главного осталась бабушка. Наутро опять был чай и маленький кусочек хлеба. Хлеб был липкий, черный, дурно пахнущий. Из чего его пекли, я не знаю. Но точно не из муки, и даже не из коры. Мы с Тоней давились, но ели. Вспомнилась голодная зима 1941-1942 годов.

Потом мы с ней пошли на воздух, ближе знакомиться с лагерем. Снег не падал, но было ветрено. Первое, что мы заметили, – на колючей проволоке висели плакаты со скрещенными костями под голым черепом и крупной надписью: «Убьет!» Проходившая мимо женщина пояснила:

– Там ток пущен по среднему ряду. Даже подходить к проволоке ближе одного метра нельзя – с вышки сразу строчит пулемет.

– А как он с вышки измерит эти меньше метра? – спросила любопытная Тоня.

– На глазок, доченька, на глазок, – ответила женщина. – Как захочется ему, так и пальнет.

Противоположная ограда за бараками состояла из двух рядов колючки, но плакаты с черепами на ней не висели. Оказалось, что это была разделительная ограда. Она отделяла от нас лагерь военнопленных. Сейчас там было мало людей – видимо, больные или дежурные. Остальные работали.

– Откуда пленные взялись? – спросила сестра. – Ведь наши побеждают теперь.

– Может быть, еще с 1941 года остались, – ответил я. – А вот кто тебе сказал, что наши побеждают, хотел бы я знать?

– Фигушки! Так я тебе и сказала…

– Тогда и не говори об этом ни с кем никогда. Держи язык за зубами. Иначе попадешь в гестапо. Там под муками все расскажешь, что было и не было.

– Не учи ученого, как есть ежа моченого, – ответила сестра. – Я уж не маленькая – летом мне девять лет будет.

Как быстро взрослеет сестренка, подумал я.

За последним бараком был пустырь. Там стояла виселица, на ней подвешен колокол. Справа от нее была уборная – длинная жердь над ямой, разделенная фанерным щитом с буквами «м» и «ж». На пустыре я подобрал белую коробку из прочного картона и несколько узких дощечек от ломаного ящика.

– Зачем тебе это? – спросила сестра.

– Погоди, увидишь, – ответил я.

Людей у бараков и на площади было мало, несмотря на хорошую погоду. Детей мы совсем не увидели. Когда подходили к нашему бараку, через ворота въехала телега с несколькими баками. Вероятно, с баландой. У телеги толкались люди в форме, слышалась гортанная речь. Мы поспешили в барак.

Удивительно, как быстро человек привыкает к плохой обстановке. Может быть, потому, что еще вчера мы умирали, голодные, в грязи и снегу. А сегодня, когда пригрелись, поспали, нас хоть чуточку покормили, уже и барак не кажется таким черным ненасытным брюхом, вмещающим тысячи узников. Глаза быстрее привыкают к полумраку. Но к навозному запаху невозможно привыкнуть.

Мы заблудились среди множества нар. Стали спорить, влево повернуть или вправо. Бродили-бродили – и вдруг оказались у большой квадратной печки. Она находилась на самой середине барака, в проходе между двумя участками сдвоенных нар. У печки не было дров, она не топилась. На узкой скамеечке возле печки сидела странная пожилая женщина. Она была в модном пальто, в шляпке с вуалью и с ридикюлем в руках. На скамейке в мисочке оставалась нетронутой баланда, лежал кусок хлеба. Женщина постанывала, раскачивалась вперед-назад. Иногда повторяла плачущим голосом: «Петенька, сынушка, что же ты бросил меня? Приезжай скорее, забери меня отсюда!» Мы с Тоней поскорее убежали от нее. «Еще примет меня за Петеньку, пристанет: увези ее, да и только», – подумал я.

Вскоре мы нашли свое место на нарах и свою бабушку с тетей Симой. Они пытались отскоблить доски на нарах от приставшего навоза и промыть водой.

 

ТРАГЕДИЯ ЖЕНЩИНЫ

Баланда была очень жидкая, похожая на замутненную мукой воду. Изредка попадались картофельные очистки и гнилые кусочки картошки. Была она ничуть не лучше похлебки из коры осины, что нам приходилось есть голодной зимой 1941 года. И очень мало давали – меньше чем пол-литра на человека. Наш старый лозунг «Раз куси – три хлебни» и здесь пригодился.

Мы рассказали бабушке про то, что видели, пока гуляли. Про пленных за колючей оградой, про виселицу, про уборную, открытую всем ветрам и морозам. И про странную женщину.

– Видимо, хорошая женщина и совсем одинокая, – посочувствовала бабушка. – Пойду сама посмотрю на нее. Может быть, разговорю ее как-нибудь.

Мы с Тоней тоже пошли. Женщина сидела в той же позе на скамеечке у печки. Рядом со вчерашней порцией стояла свежая – в другой мисочке, с опущенной в баланду ложкой. Наверное, за ней кто-то присматривал. Чуть в сторонке лежала на земле охапка соломы. На ней, видимо, ночью спала эта старушка.

– Здравствуйте, – обратилась бабушка.

Женщина чуть повернула голову, окинула бабушку взглядом и снова уставилась в холодную печку.

– Можно к вам присесть на скамейку? – продолжала бабушка.

В ответ – ноль внимания. Даже не шелохнулась.

– Тебя как звать-то? – участливо спросила бабушка, присаживаясь рядом с ней.

От обращения на «ты» в ней что-то сработало. Она поверила в бабушкину доброту.

– Элиза, – тихо сказала она.

– Какое красивое имя! – восхитилась бабушка, хотя знала, что это обыкновенная Елизавета.

– Послушай, Элиза, твоего сыночка Петей зовут?

Женщина сначала кивнула, потом подняла на бабушку удивленный взгляд – откуда, мол, знает она. Бабушка нежно обняла старушку и доверительно стала ей говорить:

– Твой Петенька очень сердится, что ты не съедаешь баланду. Так отощаешь от голода, что помрешь, или увезут тебя в другой барак, для больных. Как тогда Петя найдет тебя?

– Да-да. Об этом я не подумала, – согласилась Элиза и потянулась за первой миской. – Соломы сюда принесла, чтобы ночью спать. У печки он всегда найдет меня. А на нарах ему не найти будет.

Бабушка терпеливо сидела и ждала, пока Элиза съест обе порции. Мы с сестрой стояли в сторонке.

– Вот и умница. А Петенька помнит тебя и скоро приедет, – закончила бабушка.

Элиза благодарно ей улыбнулась и помахала рукой на прощание. «Как бабушка умеет расположить к себе чужую душу!» – с одобрением подумал я.

***

На другой день я был на площади – искал кусочки проволоки, гвоздики для своих поделок. Через ворота въехал блестящий новенький мотоцикл с коляской. Из нее вышел щеголеватый немецкий офицер в начищенных сапогах и с плеткой в руках. Он и солдат-водитель пошли в другой барак, оставив мотоцикл без присмотра. Мы, несколько любопытных детей и женщин, глазели на красивую машину издали, опасаясь подходить близко. Одна озорная девчонка лет четырнадцати вдруг сказала:

– Сейчас будет весело, – и убежала в барак. Там она пошутила над беззащитной женщиной: – Собирайтесь домой скорее! За вами мотоцикл приехал – ваш сын прислал.

Старушку словно подменили. Откуда только взялись и сила, и ловкость! Через пару минут она увязала в платок свои пожитки, с узелком вышла из барака, уверенно пошла к мотоциклу и забралась в коляску.

– Что вы делаете?!! – в ужасе закричала одна из наблюдавших женщин. – Вылезайте скорее из коляски! Ведь немцы убьют вас!!!

Но старушка не послушалась. Она была счастлива.

В этот момент вернулись офицер и солдат. Офицер просто озверел, увидев старуху в коляске. Он в бешенстве стал хлестать ее по лицу плеткой и выкрикивать немецкие ругательства. Шляпка отлетела далеко и упала в снег. Старушка сначала заслоняла лицо руками. Но вскоре руки упали, голова запрокинулась и только дергалась под ударами плетки. Наконец до офицера дошло, что женщина уже мертва и он хлещет плеткой труп. Он приказал солдату убрать ее. Рослый солдат взял старушку за шиворот, вытащил ее из коляски и, как дохлую кошку, брезгливо швырнул на снег…

Меня тошнило, кружилась голова. Сцена бесчеловечной жестокости еще долго вставала перед моими глазами. Хорошо еще, что не видели этого бабушка и Тоня. Ведь пережить мой рассказ об этой жестокости легче, чем видеть своими глазами. Так легкомыслие и озорство девочки обернулись трагедией.

К вечеру старушку увезла похоронная команда, а шляпка ее и узелок с пожитками еще много дней валялись на снегу. И место на скамеечке у холодной печки больше никто не занимал.

 

ПЕРВЫЙ ЗАРАБОТОК

Из картона от белой коробки, принесенной с пустыря, я стал делать игрушку – гимнаста на турнике. Голод-ной зимой 1941 года такую игрушку мне сделала Дуся, а я запомнил. Вырезал отдельно руки, ноги и туловище гимнаста с симпатичной головкой.

Присоединил все шарнирно к туловищу кусочками проволоки. Получился человечек с болтающимися руками и ногами. Стойки турника я сделал из двух дощечек от ломаного ящика с поперечной дощечкой ближе к основанию. На верху стоек и на ладошках рук я сделал по два отверстия, через них продел скрещенную суровую нитку. Гимнаст повис на руках. Но стоило нажать на стойки ниже поперечной дощечки, как натягивалась скрещенная нитка и заставляла гимнаста взлетать в воздух вверх ногами. Тоне очень понравилась эта забавная игрушка. Она почти не расставалась с ловким гимнастом.

Выше нас на нарах жила женщина с девочкой Таей пяти лет. Девочка была очень капризная, не хотела есть хлеб и баланду. Часто плакала. А женщину (старшую сестру или тетю) называла почему-то Ко-конина. Например: «Ко-конина, у меня сопельки, надо вытереть». Или: «Ко-конина, в носочке дырочка появилась». О какой конине речь, мне было непонятно, и поэтому раздражало. Но спрашивать я не любил – хотел сам догадаться. Оказалось все проще простого. Тая слово «кока» (то есть крестная) произносила слитно с именем Нина, а мне все слышалось «ко-конина». Вот дурной-то! В наших краях крестных коками не называют, поэтому трудно было мне догадаться.

Так вот, эта капризная Тая увидела гимнаста у Тони и сразу захотела такого же. Ее тетя, то есть кока Нина, упросила меня сделать гимнаста для своей крестницы. Я сделал и получил в награду ее поношенные ботинки тридцать седьмого размера (мои-то ботинки совсем развалились). Это был мой первый в жизни заработок.

Мой крестный тоже похвалил гимнаста, попросил сделать и для него. Я удивился:

– Тебе-то зачем? Тете Симе дарить или новорожденному?

– Ты почти угадал, – ответил он. – Только я сначала обменяю твоего гимнаста на что-нибудь стоящее.

На работе крестного использовали по плотницкой части – он ремонтировал мост через речку Вяйке. Там был хороший учетчик, из русских эстонцев, с пятилетней внучкой. Для нее-то и предназначался гимнаст. А взамен учетчик дал крестному литровую банку квашеной капусты и три соленых огурца. Конечно, все это было отдано тете Симе, ждущей наследника.

 

ТОВАРИЩ ИЗ ДЕТСТВА

У входа в барак стояли две бочки с кранами для воды. Там почти всегда толпился народ. Однажды я с пятилитровым бидоном стоял в очереди за водой. Вдруг рядом с моей тенью легла более длинная тень, кто-то тронул меня за плечо и спросил:

– Ты последний?

Я кивнул головой, оглянулся. Стоял долговязый мальчишка старше меня. Узколицый, с острым носом, с зеленоватыми глазами. А главное – «рыжий, рыжий, конопатый, кто бил дедушку лопатой», как мы дразнили его в детстве в Сиверской.

– Борька, да ты ли это?!! – воскликнул я.

– Витька!!! Какими судьбами здесь? Как я рад тебя видеть!

Мы обнялись, как старые друзья или братья.

– Сколько же лет мы не виделись? – спросил Борька.

– Да с июля 1940 года, когда чуть не подрались из-за Люси.

– Не из-за Люси, а из-за твоей бабушки Фимы. Я ее тогда както некрасиво назвал. Кстати, она вылечила мамину ногу, за что мама и я вспоминаем ее с благодарностью.

– Нет теперь бабушки Фимы. Летом 1943 года она умерла. А в октябре фашисты сожгли деревню и всех жителей загнали в концлагеря.

– Вот оно как! Значит, и тебе досталось от этих выродков! Ты давно здесь?

– Уже восьмой день пошел. А ты давно?

– Я уже два месяца здесь. Старожилом стал. Все здесь знаю, – с грустью ответил Борис.

Подошла наша очередь. Мы набрали воды.

– Давай отнесем и снова встретимся здесь. Поговорим не торопясь, – предложил я.

Так и сделали. Встретились. Нашли скамейку у стенки барака.

– Ну, рассказывай, – сказал я.

– О чем рассказывать-то?

– Обо всем по порядку. Как встретил войну, как жил, как здесь оказался.

– Тогда слушай, если терпения хватит, – ответил Борис. – В мае 1941 года я закончил первый класс Сиверской школы. Мама отвезла меня отдыхать на Псковщину – к тете Фросе, папиной сестре. Она жила одна в доме, без мужа вырастила сына, которого призвали в армию еще в 1940 году. Мама моя только-только успела выехать домой, как началась война. А через две недели пришли немцы. 9 июля они уже взяли Псков. Начались грабежи. Немцы отбирали коров, поросят, ловили кур. У женщин срывали серьги, браслеты, кольца. Словно были они в Европе голодные, нищие. О культуре как будто и не слыхали. Вешали евреев, коммунистов, партизан.

Борис перевел дыхание. Достал носовой платок, вытер нос, продолжал:

– Западнее города Опочки обширные пространства заняты болотами. Среди болот есть лесистые острова, на которых и обустроились партизаны. Немецкие, эстонские, латвийские карательные отряды в болото не лезли – все по сухим деревням рыскали да ловили партизан и связных партизанских. Дом тети Фроси стоял в деревне, которая тянулась по берегу клюквенного болота.

Шапка-ушанка с завязанными на макушке ушами съехала Борьке на лоб. Видимо, великовата была. Он поправил ее, окинул меня оценивающим взглядом и вдруг спросил:

– Кстати, ты язык-то умеешь держать за зубами?

– Конечно, Боря, не беспокойся. Война многому научила.

– Тетя Фрося была связной у партизан. Ну и я с ней, конечно. У нас даже почтовый ящик свой был. На небольшом островке под старой корягой вместительная ямка была. Туда даже продукты клали, принесенные из деревни. Мхом, ветками, листьями закидаем – никто не разглядит. А собаки, даже если придут сюда, ничего не учуют, так как кругом все хлюпает.

Борис замолчал. Откинулся на скамейке, уперся затылком в стену барака. Закрыл глаза. Можно было подумать, что он задремал. Но нет, просто он мысленно видел свою деревню, те роковые события.

– В ноябре 1943 года, – стал рассказывать Борис, – мы с тетей отправили почту, возвращались домой. Недалеко от края болота стали собирать клюкву для маскировки. Метров за двести от нас, тоже с корзинкой, шел в деревню подросток лет четырнадцати. Вдруг с берега стали стрелять в него. Мальчишка нырнул в заросли багульника и больше не встал. Видимо, ранили или убили. Несколько карателей стали искать. Не нашли. А мы хорошо запомнили место его падения. Каратели нас тоже заметили, но не придрались, даже не обыскали. Видимо, знали, что мы из ближайшего дома и давно собираем ягоды у края болота. Борис опять поправил шапку и продолжал:

– Так бы и обошлось для нас. Но не могли же мы оставить в беде мальчишку! В сумерках мы с тетей пошли искать. Он был ранен в бедро, пуля раздробила сустав. Тете пришлось тащить его на своей спине. «Тебя как звать-то?» – спросила она. «Зачем это вам? Коли убьют, так хоть родственников не тронут», – ответил он.

– Тетя Фрося обработала рану, – продолжал Борис. – Дала нижнее белье сына и спрятала его в хлеву, в сене для козы. Окровавленное белье и бинты тетя положила в большой чугун кипятить. Наутро была облава, эстонские каратели пошли по домам искать раненого. У нас они все обыскали: и дом, и чердак, и подпол, и хлев – все впустую. Уже собрались уходить. И вдруг белобрысый эстонец, самый вредный и опытный из карателей, заметил огромный чугун на плите. «Это на двоих такой чугун? – удивился он. – Надо проверить». Он откинул крышку, подцепил деревянной вилкой белье с остатками крови, бинты. «Это что за варево, такую-то мать?! – выругался он по-русски. – Говори, партизанская стерва, где прячешь раненого?!» – «Он ушел в свою деревню», – все еще пыталась спасти мальчишку тетя Фрося. – «Обыскать все заново!» – приказал белобрысый своим. Через пять минут приволокли раненого. Когда стали прокалывать сено штыками, задели его. Он простонал и выдал себя. Пригнали лошадь, покидали в телегу всех нас со связанными руками. Дом тут же подожгли. «Больше он вам не понадобится», – еще посмеялся эстонец.

Борис опять достал носовой платок, вытер холодный пот со лба. Было тяжело вспоминать.

– Привезли нас в гестапо, – продолжал Борис. – Там раненого мальчишку отделили от нас. Вероятнее всего, расстреляли или повесили. Ведь от него пахло костром, а в подкладке ватника был зашит комсомольский билет. Меня и тетю поместили в общую камеру, где было человек десять. Сырое подвальное помещение, крохотное окошко с решеткой. Пол земляной, холодный. На нем несколько кучек протухшей соломы для спанья. Кормежка – еще хуже, чем здесь. И каждый день допросы, избиения, пытки. Тете Фросе печенку отбили и легкие. Кровь горлом шла. Она и сейчас еще кровью кашляет. Все лежит, ничего делать не может. Меня тоже били нещадно. Вон, зубов почти не осталось, – он открыл разбитый рот, – нечем хлеб разжевать. Размачивать приходится. Иголки под ногти загоняли, но я быстро терял сознание от болевого шока. Потом долгое время было мучительно больно. Пальцы в слесарных тисках раздавливали, – он показал три изуродованных пальца на левой руке. – До сих пор так болят, что ночью спать невозможно. Все добивались, чтобы мы показали на карте болот проходы к партизанам. «Да как же можем мы показать чего не знаем? Никогда не были у партизан, – говорили мы одно и то же. – И мальчишка раненый сам дополз до нашего дома, в болоте мы никого не искали». Через неделю пыток в гестапо направили меня и тетю Фросю в этот концлагерь. Здесь тоже тошно и голодно, но по сравнению с гестапо все же можно хоть как-то жить.

Шапка снова сползла на Борькин лоб.

– Вот вредная! – сказал Борис. – Да только на нее и ругаться нельзя. Принадлежит она хорошему человеку, сыну тети Фроси. На ней даже вмятинка, след от звездочки, сохранилась. Надо свято надеяться, что удастся когда-нибудь вернуть ее живому хозяину.

Я был глубоко взволнован Борькиным подвигом. Встал и обнял его, не скрывая мокрых глаз своих от сочувствия. Хотел сказать что-нибудь умное, бодрое, а пролепетал чуть слышно самое банальное: «Ты мне будешь примером».

 

ЗЕМЛЯЧОК

Герасима Ивановича, нашего старосту, арестовали. Ходил слух, что он укрывал еврейскую девочку – где-то под нарамипрятал. Кормил из своего пайка. Очень жаль его. Хороший был человек. При нем был порядок на раздаче баланды и хлеба. По алфавиту он называл фамилию и состав семьи. А раздатчик, обычно один из пленных, наливал соответствующее количество порций на всех членов семьи. Ни драк, ни давки, ни споров в очереди не возникало.

Теперь же вместо старосты начальником барака поставили злющую эстонку Хильду. Она потребовала, чтобы каждый живой человек сам вставал в очередь за баландой и чаем. А если ты больной, не можешь стоять, то жди, когда остатки баланды пленный разнесет прямо на нары под ее неусыпным контролем. Если больной лежит без сознания, значит, есть ему незачем, ничего не получит. Если что-то не так, кто-нибудь недоволен, то при ней всегда плетка за поясом. А споры и недовольные были почти всегда, поэтому плетка работала без выходных.

Борис возненавидел Хильду с первых дней.

– Ты понимаешь, – говорил он мне, – из-за этой гадины тетя Фрося часто не получает даже баланды. Мне ее порцию не выдает, а на нары приносит в самую последнюю очередь, из остатка, которого часто не хватает. Раз вы из гестапо, то жить не должны, считает Хильда. Финский нож по ней плачет, – закончил Боря.

Мне стало жутковато от его слов:

– Что ты говоришь, Боря?! Ты же мальчик еще!

– Я был мальчиком до гестапо. Там сломали мне тело и душу. Но в правой руке есть еще сила для мести.

Я не знал, как реагировать на его настроение. Борис заметил мое смущение, сказал примирительно:

– Не дрейфь! Я не бегу за ножом. Главное, не дать всяким гадам уйти от расплаты, когда наши придут.

***

С Борисом мы теперь виделись каждый день. Иногда сидели на нашей скамейке у стенки барака, вспоминали Сиверскую, или я рассказывал о своих злоключениях. Иногда ходили на пустырь в надежде найти что-нибудь дельное. Однажды он показал на пристройку вблизи ворот и спросил:

– Ты знаешь, что там, в этой пристройке?

– Откуда мне знать? – удивился я.

– Это кухня. Там готовят нам баланду и хлеб. Хочешь там побывать?

– Так нас и пустят! Разевай рот шире!

– Со мной пустят.

– Ты что же, начальник какой?

– Блат есть. Земляк мой там служит, – сказал Борис вполне серьезно. – Он родом из села Рождествено, совсем рядом с Сиверской.

У входа перед нами встал эстонец.

– Мы к Сердюкову, – пояснил Борис.

Эстонец посторонился, давая дорогу. Навстречу вышел пленный в потертой гимнастерке и солдатских штанах. Упитанный, сероглазый, со вздернутым носом.

– Ой, землячок мой пришел! – обрадовался он. – Проходите сюда, – показал он на закуток, где были маленький столик и две табуретки. – Сейчас я соберу для вас что-нибудь.

Мы уселись за стол. Я огляделся. Маленькая комнатка, метров пять квадратных, окошко с железной решеткой, стены оклеены немецкими (а может быть, эстонскими) газетами. Дощатый пол, хлипкий, скрипучий. Слева от окна – топчан и портрет Гитлера над ним в простенькой рамке.

Вернулся Сердюков. Принес сковороду с жареной картошкой со шкварками, две ложки и два куска настоящего хлеба. «Ешьте», – сказал, присаживаясь на топчан. Я захлебнулся от аромата горячей картошки, даже голова закружилась. Борька понял меня. Сунул мне кусок хлеба в руку, ложку – в другую, тронул за плечо:

– Успокойся. Давай наворачивай.

Я торопливо, как будто у меня отнимают, стал забрасывать в рот картошку, как в паровозную топку, и глотать ее не разжевывая. Борька опять тронул меня за плечо:

– Разжевывай медленно, пока зубы целы. Растягивай наслаждение.

Какой чудесный друг у меня! Жаль, что в Сиверской этого я не знал. А с топчана во все глаза смотрел на нас русский солдат. Столько сострадания было в его взгляде! Мне показалось, что он едва сдерживает желание обнять, приласкать нас. Но что-то мешало ему. Может быть, портрет на стене?

– Боря, как твоя тетя Фрося? Не становится лучше ей?

– Нет, дядя Вася. Все хуже становится. Кашель кровавый душит, руки-ноги холодеют. И сердце бьется все тише и реже.

Солдат достал из кармана пергаментный пакетик:

– Здесь свежий творожок удалось достать. Может быть, это она проглотит?

– Спасибо, дядя Вася. Вы для нее как святой.

– Ну, ну! Не забывайся! – вдруг одернул его солдат.

Мы доели картошку. Я стал хлебом вылизывать сковородку.

– А где туалет у вас? – спросил Боря.

– Пойдем, проведу, – ответил солдат.

Я приподнялся, хотел с ними идти. Но Боря ладошкой вниз показал: «Сиди!» Я остался долизывать. Догадался, что им надо поговорить наедине. Через пять минут они вернулись. Дядя Вася проводил нас мимо эстонца.

– Смотри, никому ни слова о картошке, о кухне, – сказал Борис по дороге.

– Почему? – удивился я.

– Значит, глуп еще, раз не понимаешь.

– Ты предупредил – теперь могила.

– То-то же! Пойдем, я познакомлю тебя с тетей Фросей.

***

Я у Борькиных нар еще ни разу не был. Оказалось, что он живет в самом конце от входа в барак, на первом этаже сдвоенных нар. Тетя Фрося, высохшая до костей, лежала в косынке, ватнике и ботах с шерстяными носками. Открытые неморгающие глаза. Рядом лежало кашлем окровавленное полотенце. Борис потрогал ее бледные щеки и руки – они были холодные. Сердце не билось. Борис не заплакал. Видимо, он уже разучился плакать. Он молча наклонился, закрыл ее глаза, положил свою голову на грудь, обнял тетю Фросю за плечи и так постоял несколько минут. Тихо, как бы сам себе прошептал: «Я отомщу!»

Я стоял в оцепенении. Шел познакомиться с живой тетей, а оказался у мертвой. Но еще больше было мне неприятно, когда Борис деловито стал раздевать свою тетю. Сначала снял с головы шерстяную косынку – рассыпались красивые темные волосы. Потом стал снимать с нее ватник. Приподнял за спину левой рукой до положения полусидя, поочередно вытащил руки из рукавов, а потом выдернул и ватник из-под нее.

– Зачем ты ее раздеваешь? – поморщился я.

– У нас нет одеяла. Раньше ночью мы прижимались и согревали друг друга. Теперь ее ватник даст мне тепло, – он взял белое полотенце с пятнами крови, обмотал им стойку нар.

– А это зачем? – удивился я.

– Это сигнал для похоронной команды, что на нарах есть покойник, надо убрать, – пояснил Борис. – Теперь давай помянем душу ее творожком с кухни, который был ей предназначен.

Борис достал из кармана пергаментный пакетик. Развернул его, перочинным ножом разделил творожок на две части.

– Боря, можно я половинку своей доли отнесу сестренке? – спросил я с надеждой.

– Нет, Витя, нельзя. Начнутся расспросы, откуда взял. Нам не надо расспросов.

У Бориса откуда-то появились две чайные ложки. Мы молча съели творожок. Встали около тети Фроси. Борис вдруг перекрестился сам и перекрестил покойницу.

– Господи, прими ее в царство Божие. Она хороший человек. В годы войны заменила мне маму, – просил он у Бога.

***

Я вернулся домой, то есть к своим нарам, уже в сумерках. Все приготовили кружки, собрались идти в очередь за чаем.

– Ты где пропадал так долго? – с тревогой спросила бабушка. – Мама твоя заболела тифом, увезли ее в какой-то тифозный барак. Она так хотела проститься с тобой! Может, и не увидитесь больше.

– Типун тебе на язык, мама! Что ты каркаешь раньше времени? – одернула ее Оля. – Может быть, и поправится, Бог даст.

Меня словно холодной водой окатили. Только что с Борькиной тетей прощался, а здесь уже своя беда поджидала. Я раньше слышал, что тиф – очень опасная болезнь, многие от нее умирают. Значит, и в нашем бараке появился этот безглазый, безносый брат смерти по имени тиф.

Потянулись дни и недели в томительной безвестности и тревоге.

На другой день я рассказал Борису о тифе, о маме.

– Надо жить, надо терпеть. Может быть, наши немцев и дальше погонят, до нас дойдут.

– Я что подумал, Боря… Может быть, на нас беды посыпались потому, что мы у предателя картошку ели?

Борис привстал со скамейки, окинул меня оценивающим взглядом и назидательно сказал:

– Пускай все думают, что дядя Вася – предатель. Это даже хорошо. Только я и еще кому надо знаем, что ему можно верить. Этот разговор выкинь начисто из головы, если не хочешь познакомиться с иголками под ногтями. И хватит об этом, – продолжил Борис. – Сегодня после ужина я познакомлю тебя с учителем истории, который рассказывает всем желающим о различных приключениях путешественников и рыцарей. Так что приходи к печке, я встречу тебя.

 

УЧИТЕЛЬ

После ужина Борис привел меня к нарам недалеко от печки. Там на третьем этаже было много свободного пространства и накидано с десяток брикетов прессованной соломы. Человек десять слушателей, в основном мальчишки и девчонки, уже сидели на брикетах. Мы с Борей поднялись к отдельно сидящему мужчине в серой куртке и белой рубашке с галстуком.

– Здравствуйте, это Витя, – отрекомендовал меня Борис.

Мужчина внимательно посмотрел на меня. Не сказав ни слова, кивком головы показал на свободный брикет. Мы с Борей сели.

– Что ж, давайте начнем нашу встречу, – сказал учитель четким, приятным голосом. – Сегодня я расскажу о Зигфриде, о кладе нибелунгов и битве с драконом. О красавице Кримхильде и других приключениях Зигфрида я расскажу в другие дни. Так что приходите слушать продолжение моих рассказов хоть каждый вечер.

– Итак, – начал он, – нидерландский король, отец Зигфрида, созвал тысячу доблестных рыцарей на широкий пир в честь посвящения сына в рыцари и в честь проводов его на битву с нибелунгами. Было зажарено пять сотен баранов, сотня быков, десять сотен гусей и угрей. Открыто двести бочек вина. Столы просто ломились от изысканной пищи. Со всех сторон слышались здравицы в честь благодетеля-короля и его славного сына. Зигфриду подарили непробиваемый щит и кольчугу, стальной шлем и вороного коня. А меч подарили такой острый, что он на лету разрубал подброшенную пушинку!

Учитель встал, опираясь левой рукой на трость, а правой ладошкой показал, как он разрубил бы такую пушинку. Потом успокоился, сел на свой брикет и продолжал:

– На заре, еще солнце не успело искупаться в Рейне, Зигфрид со своим отрядом рыцарей отправился в путь. Два короля воинственных нибелунгов ждали с ним встречи… Через две недели прискакал в Нидерланды гонец с радостной вестью: «Оба короля нибелунгов убиты, отряды воинов разбиты и просят Зигфрида стать их королем». Еще Зигфриду достался клад золота и драгоценностей, спрятанный нибелунгами в огромной пещере. Но вход в пещеру сторожит страшный дракон, которого еще надо победить. А шкура дракона такая крепкая, что от нее отскакивают и меч, и стрела, и копье. Только брюхо дракона имеет мягкую кожу. Но как заставить дракона лечь на спину или встать на задние лапы?! И Зигфрид придумал. Он вырыл узкий ров, устроился там со своим мечом и стал дразнить дракона. Рассерженный зверь пошел на человека на своих коротких лапах, накрыл своим телом ров, где тот лежал. А Зигфриду этого и надо было. Он воткнул свой меч прямо в сердце чудовища. Ров наполнился его кровью. Тогда Зигфрид столкнул дракона в сторону, скинул с себя всю одежду и обувь, искупался в драконьей крови. И не заметил, что между лопаток прилип к телу маленький липовый листок. Вся кожа воина ороговела, стала непробиваемой для стрелы, меча и копья. И только на месте листочка осталась незащищенная кожа, уязвимая для любого оружия…

Учитель встал, потянулся. Завороженные слушатели раскрыв рты сидели и ждали продолжения.

– Все на сегодня, хватит. Приходите завтра, продолжение следует, – усмехнулся он.

Кажется, что только-только он начал рассказ – и уже перерыв. На самом интересном месте. А Боря говорит, что он больше часа рассказывал. Мы попрощались с учителем и спустились на пол.

– Ну как тебе, понравилось? – спросил Боря.

– Не то слово! Я как будто побывал в другом мире! Так складно, так образно он говорил, будто я рядом стоял и одежду Зигфриду подавал, пока тот купался. Очень жаль, что не пришлось мне в школу ходить столько лет!

Мы распрощались с Борисом и разошлись по домам. «Боря обещал меня познакомить с учителем, а сам даже имени его не назвал, – думал я по дороге. – Словом единым с ним не обмолвились. Непонятно как-то».

От мамы никаких вестей. Занозой в сердце саднил вопрос: как она там? Чем ей можно помочь? Жива ли еще она? Ведь если умрет, то могут нам даже не сказать об этом. Увезут в общей куче покойников. «А я тут развлекаюсь, сказки слушаю», – вдруг устыдился я.

 

ЭПИДЕМИЯ

Красных повязок на стойках нар, то есть сигналов о том, что на нарах лежит больной тифом, с каждым днем становилось все больше и больше. Теперь больных никуда не увозили – оставляли здесь же болеть и умирать, так как тифозный барак давно был переполнен. Все больше больных лежат без сознания, и новая начальница Хильда не дает им ни баланды, ни чаю, ни хлеба. Лекарств – никаких. Если есть рядом родственники, то хоть воды принесут из бочки – попить и сделать холодный компресс.

На нашей стойке тоже появилась красная повязка. На третьем этаже, над нами, заболела девочка Тая. Все щебетала, капризничала – и вдруг замолчала. Ее кока Нина, стоя на коленях, негромко молилась вслух:

– Господи! Ты всемогущий, всевидящий! Зачем тебе моя девочка? Не отнимай ее у меня, Христом Богом прошу! Если уж надо тебе, так возьми кого-нибудь из немецких детишек!

Моя бабушка осторожно коснулась ее руки:

– Нина! Нина, послушай меня! Твоя Таечка жива еще. Не хорони ты ее раньше времени!

Нина оглянулась на бабушку непонимающим взглядом.

– Возьми кружку да миску, пошли в очередь за баландой, – уговаривала бабушка.

– Какая баланда?! Мне ничто в рот не полезет, пока Тая больна. Она же оставит меня сиротой, если…если… – и Нина расплакалась.

– Поплачь, поплачь, горемычная. Может быть, полегчает, – утешала бабушка.

На пятый день лицо и ручки у девочки стали бледными и холодными. Кока Нина попросила Олю поднести зеркальце ко рту девочки.

– Может быть, она еще дышит? – с последней надеждой сказала Нина.

Но напрасными были надежды. Зеркальце не запотело. Нина словно оцепенела. Потом резко вскинула обе руки вверх и закричала на весь барак:

– Господи!!! Ведь я же просила тебя!!! – и рухнула вниз лицом на хрупкое тельце девочки.

Нина не ходила за баландой и чаем, ничего не ела и не пила. Все лежала. Как безумная, смотрела вверх, на стропила крыши. На вопросы, на участие не отвечала. И вскоре умерла, как обещала, от истощения и тоски.

***

Крестный через пленного санитара, работавшего в тифозном бараке, узнал, что моя мама жива. Лежит без сознания двенадцатые сутки. Иногда в бреду просит пить. Бабушка у кого-то выпросила соску, натянула на бутылку с чаем и передала крестному:

– На, попроси своего санитара, чтобы сунул бутылку в потайной карман ее пальто. Там чай не остынет, и Настенька, даже в бреду, сможет до него дотянуться…

Красные повязки на стойки перестали подвязывать. Бесполезно. В каждой семье, на каждых нарах кто-нибудь болел тифом. Зато белых повязок становилось все больше и больше. Идешь по бараку, как по моргу. Только среди мертвецов есть и живые люди, шевелятся. Обычно умирают молча, не называя ни имени, ни места рождения, ни рода занятий. Да никто из живых соседей и не спрашивает об этом. Люди становятся неинтересны друг другу. Нет ни мечты, ни надежды, ни желания бороться, цепляться за жизнь.

Два десятка санитаров из пленных добровольцев едва успевали на тележках вывозить покойников из барака и грудой складывать у стенки. Трупы коченели на морозе, становились гремучими. Два раза в день приезжали несколько больших фур с короткохвостыми лошадьми-тяжеловозами. Тогда санитары брали покойников за руки и за ноги, с размаху швыряли в глубокие фуры. Раздавался громкий треск и хруст мороженых костей. Мне не раз доводилось видеть и слышать эту работу. С тех пор всегда, когда вспоминаю об этом, в ушах раздается этот чудовищный хруст.

Санитарам, конечно, тяжело приходилось. И сами заразиться могли. Но эта работа была несравнимо легче той, которую выполняла основная масса пленных в каменоломнях и на стройках. Поэтому охотников работать на немцев санитарами было хоть отбавляй.

Крестного и Олю перестали гонять на работу, чтобы не выносить тифозную заразу в город. Оля – на грани заболевания. Днем она подсаживается к окошку и давит вшей. Нещадно давит. Берет свое нижнее белье, мое, Тонино, бабушкино, расправляет, просматривает каждую складочку, каждый шов и давит паразитов с хрустом между двух ногтей. Мы с Тоней помогаем ей находить вшей, но давить их не умеем. Еще она берет наволочку и гребешком вычесывает над ней наши волосы. Десятки вшей расползаются по наволочке, но Оля успевает их всех раздавить. Вскоре она заболела – ее увезли в тифозный барак уже без сознания.

Учителю запретили собирать людей и рассказывать интересные истории. С Борисом мы стали редко видеться. Как-то я заметил, что он сидит на скамейке у стенки барака. К нему подходил, прихрамывая, учитель с тростью в левой руке. Опрятно одетый, при галстуке. Я хотел подойти к ним, поговорить о нашествии тифа. Но Борис отрицательно покачал головой и жестом руки показал: дальше иди. Значит, были у них свои дела, знать которые мне не положено.

Еще раза два я заходил к его нарам. Думал помочь ему, если болен. Но не заставал его там. На третий раз пришел – пусто на нарах. Нет ни его, ни вещей. Может быть, перебрался на другие нары? Ведь не мог он умереть, он же не болел. Непонятно. А все непонятное вызывает тревогу.

 

МАМА

Незаметно и тихо вернулась мама. Целовать нас не стала, только прижала к себе меня и Тоню да по головке погладила. Слезы падали нам на волосы.

– Я ведь заблудилась в бараке, едва нашла вас, – говорила она сиплым голосом.

Тетя Сима и бабушка обняли ее, но ни о чем не расспрашивали. Видели, что мама очень устала, пока шла. Вдруг мама встала на колени перед березовой стойкой нар и воскликнула:

– Слава тебе, Господи! Слава тебе, Матерь Божья, и низкий земной поклон! Я снова увидела своих детушек! – и разрыдалась. Тетя Сима и бабушка подняли ее за руки, уложили на нары – прямо в той же одежде, в которой она лежала в сарае и вернулась в барак.

Мама проспала несколько часов, до обеда. Мы с Тоней были рядом. Нам все не верилось, что это наша мама, что это не сон.

Надо было идти в очередь за баландой. Мама сняла лишнюю одежду и валенки, взяла свою миску и кружку, пошла с нами к раздаче. Хильда признала в ней чужого человека, не хотела давать баланды. Долго пришлось ей растолковывать, что к чему. По ее мнению, никто не мог, не имел права выжить после сыпного тифа. Для чего же тогда нужна эпидемия?! Нехотя, но все же дала маме порцию. Недаром в очереди говорили, что руководство лагеря специально раздувало эпидемию без лекарств – как еще один способ массового уничтожения славян.

Мама охотно съела свою порцию. Потом села на нары, прислонилась спиной к стойке и стала рассказывать:

– Я была еще в сознании, когда санитары увозили меня на тележке. Большое счастье, что так тепло одели меня мама и Оля. Теплые кальсоны брата, ватные штаны, ватная фуфайка и сверх нее зимнее пальто мое с кроличьим воротником, два шерстяных платка и теплые меховые рукавицы спасли меня. Потому что тифозный барак оказался простым сараем для сена, где дощатые стены имели огромные щели. Сарай промерзал и продувался насквозь, как чистое поле. Больных туда привозили на верную смерть. А меня спасла Богородица, Матерь Божья. Да-да, не усмехайтесь! Но расскажу все по порядку. Сначала тело мое сотрясал внутренний озноб, и теплая одежда не помогала. В то же время голова горела от температуры. Потом был провал сознания – я ничего не помню. Сколько так продолжалось, что я говорила или кричала в бреду, совершенно не помню. Один санитар говорил, что четырнадцать дней я была без сознания. Но вот какая-то черная ночь. Я лежу в темноте и слышу легкий стук. Это мне гроб сколачивают, понимаю я. Вдруг появляется Богородица с ярким нимбом вокруг головы, и с нею рядом Спаситель – Иисус Христос. Он молча пихает мне в потайной карман пальто бутылку с соской, а в ней – лекарство.

Бабушка удивилась, дернулась возразить. Но опомнилась, промолчала.

– А Богородица, – продолжала мама, – мне говорит: «Хватит тебе лежать! Иди в барак и скажи всем, больным и здоровым, чтобы шли сюда, на встречу со мной». – «Хорошо-хорошо», – говорю я, и благодать разливается в моей груди. Я не различаю ни ее голоса, ни своего, а слышу каким-то чутьем. Спешу в наш третий барак. Кричу, как мне кажется, громко-громко: «Люди! Вас ждет Богородица! Идемте скорее к ней!» Но люди молчат, не обращают на меня внимания. Я еще и еще зову их, но никто не откликнулся. В печали я вернулась к Богородице: «Люди словно не слышат меня, никто не пошел со мной». – «Это потому, – отвечает Матерь Божья, – что ты не святая. Но не печалься. Теперь я пойду только к тем, кто меня позовет. А тебе я дарю иконку, молись на нее». С той поры я не теряла сознание, пошла на поправку. В потайном кармане пальто действительно оказалось лекарство в бутылке с соской. А в другом кармане я нашла иконку – точно такую же, какая была у меня до болезни и оставалась в бараке.

Мама была счастлива, и мы были счастливы. Поэтому не стали уточнять происхождение иконки и бутылки с соской. Мама не встретила Олю в тифозном бараке – они разминулись.

***

Меня и сестру почти одновременно стало знобить. Поднялась температура, появились тошнота, спутанное сознание. Пропал аппетит, интерес ко всему. Последнее, что я смутно помню, был чей-то шепот: «Зеркальце, зеркальце поднеси к губам» – и мой слабый испуг: вдруг не заметят пот на зеркальце и отправят меня, живого, к покойникам? Потом был глубокий провал сознания – на восемь дней. Бабушка говорила, что я метался в бреду, стонал, кому-то бессвязно грозил и требовал купить самокат. Почему именно самокат? Мечту довоенного детства, что ли?

На девятый день я услышал тихий бабушкин голос: «Никак Витенька глазки открыл? Ах ты мой миленький!» Я только успел подумать: «Считает меня совсем маленьким» – и опять впал в забытье. В следующий раз я уже отчетливо слышал, как бабушка говорила:

– Ешь, ешь супчик. Он сегодня с перловой крупой.

Она вылавливала ложкой крупинки и клала мне в рот. До чего же вкусная была перловка! Мягкая, сочная, крупная! Я навсегда полюбил эту крупу.

– А где же мама? – спросил я.

– Она Тоню кормит. Твоя сестра тоже пришла в себя, идет на поправку. И Оля уже почти поправилась.

Через день я уже попробовал ходить по бараку. Через два дня вышел на улицу, придерживаясь рукой за нары. Стоял ясный день. Было нежарко, но солнышко уже пригревало. По стенке барака едва-едва передвигалась белая бабочка. Видимо, только что вылупилась из куколки и мокрые крылья сушила на солнце. Тоже пережила второе рождение, как мы после тифа, сравнил я. Потихоньку дошел до нашей скамейки, посидел, вспомнил о Боре: где-то он сейчас? Что с ним сталось?

Вспомнил, как в Сиверской, еще до войны, он дразнил меня и Люсю: «Тили-тили-тесто, жених и невеста. Тесто засохло, невеста оглохла» – и мы чуть не подрались. Потом я ревновал его к Люсе, когда он провожал ее в школу, мечтал ему отомстить. А здесь, в лагере мы встретились чисто случайно: его тень оказалась длиннее моей в очереди за водой, и я оглянулся. Еще вспомнил его жуткий рассказ, как он со своей тетей Фросей помогал партизанам и пережил ужасные пытки в гестапо. Очень хотел бы знать, что он жив. «Надо будет сходить к его нарам: вдруг он уже объявился?» – решил я.

Но ни Бори, ни вещей его на нарах не было. Спрашивать о нем у мерзкой Хильды я боялся. Вернулся к своим нарам. Оказалось, что заболела бабушка. Мама сказала, что ее еще вчера знобило и тошнило, а сегодня подскочила температура. Увезли бабушку в тифозный барак. Там поправилась Оля, но осталась ухаживать за бабушкой.

 

БАНЯ

Сенсация! Сенсация! В очереди только и разговоров о том, что эстонку Хильду разжаловали и услали куда-то из лагеря. А старостой поставили Анну Семеновну – такую же узницу из третьего барака. Она уже переболела тифом. Завела журнал, как раньше было у Герасима Ивановича. В журнале каждый день отмечала, кто жив, кто болен, кто умер. Опять выдавала баланду одному человеку на всю семью, включая больных. Но так как теперь всегда был излишек баланды, то раздавала добавки всем, кто захочет.

И еще староста объявила, что завтра будут всех стричь наголо и отправлять в баню, устроенную в соседнем бараке. А все нижнее белье надо будет сложить в специальные мешки под номерами, чтобы отправить в жарильню.

Люди в очереди по-разному восприняли эту новость. Одни недоверчиво говорили:

– Знаем мы ваши помывки! Наслышаны! Напустят газу в мыльную комнату и отравят всех голыми.

– Зачем же тогда людей стричь и вшей жарить?

– Как, вы не знаете?! А волосяные матрасы чем набивать? А нижнее бельишко батракам и слугам своим разве не надо раздаривать? Для этих выродков даже пуговица имеет цену. Не верьте фашистам! Лучше больным притвориться и переждать эту «баню».

Другие говорили:

– Наконец-то объявили войну вшам и тифу! Если бы два месяца назад это сделали, много тысяч жизней могли бы спасти!

А третьи так рассуждали:

– У них все продумано. Сначала специально разжигали эпидемию – умертвили три четверти узников как бы самым невинным способом. Будто и нет преступления, нет виновников. А теперь заметают следы – хотят сделать лагерь образцовой гуманности. Ведь Красная армия все ближе – можно сказать, расплата стучится в ворота. Так что не бойтесь, люди, не будут они нас травить, – говорил один старичок.

На другой день после завтрака всем раздали холщовые мешки с набитым номером и повели в соседний барак. Часть барака была отгорожена – там устроены мыльный зал, жарильня для белья, а в широком предбаннике – смотровая и парикмахерская. Баня была общая для мужчин и женщин. Мы разделись. Белье положили в свой мешок, застегнули на железные пуговицы. Нам на запястье штемпельной краской нанесли тот же номер, что на мешке. Две женщины в белых халатах осматривали на заразу мужчин тут же, в предбаннике, а женщин – за ширмой. Потом остригли наголо всех подряд. В мыльном зале выдали какую-то скользкую жидкость, пахнущую керосином, для мытья головы и тела. Окачивали нас из шлангов санитары из военнопленных. Мама помогла вымыться нам с Тоней и тете Симе. Крестный не пошел с нами мыться – где-то спрятался.

Среди моющихся я пытался разглядеть Бориса или учителя, но не увидел. Казалось, что кругом одни женщины. Еще до войны, в семь лет, я любил подглядывать за чужими девчонками во время купания в речке. Тогда почти все дети купались без трусиков, и была какая-то манящая тайна. Девчонки визжали, заметив нас. А здесь, в общей бане, смотри сколько хочешь. И никакой тебе тайны, никакого интереса. Все люди здесь тощие, бледные, как скелеты, обтянутые кожей. А безволосые головы, словно тыковки, покачивались на тонких шеях.

Зато одеваться в прожаренное, обжигающее белье было интересно и очень приятно. Я на какое-то время почувствовал себя обновленным человеком.

 

МАЙСКИЕ ДНИ

Как-то я оказался между бараками, вблизи внутренней колючки, отделяющей лагерь пленных от нас. Там была непривычная тишина. Не наблюдалось никакого движения. Может быть, пленных перевели в другой лагерь? Тогда откуда будут немцы брать санитаров для нас? С одной стороны, санитары – предатели, так как связаны с немцами, а с другой – полезные узникам люди. Впрочем, эпидемия уже кончается, бараки наполовину пусты. Теперь мало кто умирает, и санитаров нужно значительно меньше. Почти все они размещаются в небольшом доме на территории лагеря, называемом лазаретом для санитаров. На улице мало людей. Пока шел до уборной, встретил всего несколько человек. Общую уборную не хотелось называть туалетом. Здесь царили грязь и запустение. Ее отделяли от пустыря несколько кустов с распустившимися почками. За кустами едва проглядывала верхняя часть виселицы – ветер там со скрипом что-то раскачивал. Я пошел туда, за кусты, и увидел страшную картину: на виселице колокол отсутствовал, зато висели шесть человек казненных. Пятеро мужчин и один рыжий мальчишка. Это был Боря. Ему в декабре исполнилось бы тринадцать лет. Вся жизнь могла быть впереди. Из мужчин я узнал учителя и дядю Васю – пленного солдата с кухни, угостившего нас картошкой. Учитель, как всегда, был в серой куртке и белой рубашке с галстуком. Это так не вязалось с петлей на шее, что искаженное лицо его казалось еще страшнее. Трость, сломанная пополам, валялась под виселицей. Еще трое незнакомых мне мужчин были пленными – может быть, санитарами. Лица у всех искажены гримасами смерти. Руки связаны за спиной. Ноги босые. На груди у каждого висела табличка с надписью: «Партизан».

Я стоял как истукан, не в силах сделать ни шагу назад. Забыл про обед, про усталость. Теперь я понимал, что у них была своя организация для встречи Красной армии, а может быть, и для захвата руководства лагеря. Борис по-взрослому мечтал о борьбе. Если бы учитель не взял его к себе, то он в одиночку вынашивал бы план мести. Видимо, он уже не мог жить иначе.

Борису очень хотелось, чтобы и меня пригласили туда, учитывая мою серьезность и рассудительность. Для этого он показывал меня дяде Васе и учителю. Они увидели щуплого, хилого десятилетнего мальчишку – и отвернулись, забраковали. И правильно сделали: какой из меня борец? По сравнению с Борей. Ведь я не был в гестапо, не рвали мне ногти, не дробили кости. И не было у меня той жгучей ненависти к фашистам, как у Бори.

Я постоял еще минут десять, повздыхал. Хотел забрать на память обломки трости, сделал пару шагов к виселице – и вдруг с ближайшей вышки застрочил пулемет! Между мной и виселицей на земле вскипели пыльные пузырьки от пуль. Значит, за мной следили, чтобы близко не подходил. Ну и не надо! Ни к чему мне трость. Вспомнил слова Бори: «Расспросы нам не нужны». Потихоньку поплелся домой. Старался отвлечься, не думать про увиденное. Но сердце все равно сжималось от горечи.

***

На нарах была только Тоня.

– Витя, ты где пропадал? Даже на обед не пришел! Мне скучно одной.

– А где же мама? И тетя Сима?

– Утром, когда ты ушел, к тете Симе пришли какие-то схватки. Она стала охать, стонать. Тогда мама вместе со старостой взяли ее под руки и повели в лазарет.

– И с тех пор не возвращалась?

– Она приходила в обед. Принесла нам баланду. Собрала какие-то тряпки в узелок и снова ушла. Вон твоя порция стоит.

– А крестный где же?

– Он как узнал, что тетя Сима в лазарете, сразу ушел куда-то.

Я съел баланду. Стали ждать маму.

– Давай в картишки сыграем? – предложила Тоня.

Карты у нас самодельные. Я вырезал их из плотной белой бумаги, найденной на пустыре. Масти нарисовал палочкой синей краской из остатков в банке, найденной там же. Черную масть я закрасил полностью, а красную масть обозначил только синим контуром. Вместо картинок написал: валет, дама, король, туз. Мы с Тоней вполне понимали эти карты, играли в дурака, в пьяницу, в Акулину. Но сейчас мне не хотелось играть.

– Что-то голова разболелась, – пожаловался я. – Пойду полежу часок.

– Ну вот еще! А я так ждала тебя! – надулась сестренка.

Через пару часов Тоня тормошила меня:

– Витя, Витя, вставай! Люди пошли за ужином.

Я поднялся, сходил за чаем и хлебом на всех. Мы с Тоней съели свое и снова стали ждать маму. Сестра раздала карты. Пошла игра в дурачка… Только в сумерках пришла мама. Усталая, но довольная. Обняла меня и Тоню и радостно так сказала:

– У вас братик родился. Двоюродный. Сыночек тети Симы и крестного.

– Так долго? Мы уж давно-давно ждем тебя, – укоряла ее сестра.

– Что ты, доченька! Наоборот, очень быстро! С утра Сима еще с нами была, а к вечеру уже родила. Ребеночек маленький-маленький. Положу на руку, так от кончиков пальцев до локтя – вся его длина. И не кричит, а только попискивает, как котенок.

Появился крестный. Он был под мухой, то есть навеселе. (Мама потом говорила, что кто-то из санитаров угостил его денатуратом.) Он радовался, сиял как медный самовар.

– Запомните этот день – 10 мая 1944 года! – горячо наказывал нам. – Я стал отцом!

Он подхватил Тоню, начал подкидывать ее, а та визжала на весь барак. Все радовались, и я в том числе. И в самом деле, разве не великое чудо? В одном из самых страшных концлагерей среди многих тысяч загубленных жизней появилась на свет новая жизнь! Как еще лагерные прислужники смилостивились и пустили тетю Симу в свой лазарет?!

***

На другой день, быстро позавтракав, мама заторопилась к тете Симе. Тоня напросилась пойти с ней – посмотреть маленького братика, помочь маме купать его. Меня не взяли, да я и не просился. Поспал подольше, вымыл посуду. Хотел сходить на пустырь, чтобы еще раз взглянуть на казненных. Последний раз попрощаться с Борей. Я крепко сдружился с ним за эти месяцы и тяжело переживал его гибель. Как будто частичку себя самого потерял.

Но еще издали увидел, как по бараку тащатся шаркающими шажками Оля и бабушка. День был теплый, а они одеты во все шерстяное да ватное. Еще у Оли за плечами котомка с одеялами, подушками и сумка в левой руке. Я пошел их встречать, взял ее сумку.

– С выздоровлением вас! – поздравил я.

– Спасибо, дорогой! – ответила бабушка.

– А где же все остальные? – спросила Оля, когда подошли к нашим нарам.

– У нас хорошая новость: у бабушки внук родился, – пояснил я.

– Да ну?! – всплеснула руками бабушка. – Когда же это случилось?

– Вчера под вечер. Тетя Сима в лазарете. Мама все хлопотала возле нее, как-то ей помогала. А сегодня она уже с Тоней пошла туда. Крестный ушел – я не знаю, куда. Может быть, опять к знакомым санитарам за денатуратом.

– Ну что ж, – сказала Оля. – Сейчас мы скинем лишнюю одежку, передохнем часок. После обеда я пойду в лазарет, а ты оставайся присматривать за бабушкой. Она еще очень слаба, должна лежать. Меняй ей компрессы на голове, давай попить, и так далее.

На обед в барак пришла только Тоня. Сказала, что Гена (так тетя Сима назвала сына) очень слабенький, может умереть. Поэтому мама осталась в лазарете.

– А что же врачи говорят? – задала бабушка наивный вопрос.

– Что ты, бабушка?! Никаких врачей там нет – одни мужики-санитары кругом. И лекарств нет никаких.

– Получается, что одно название – лазарет. Почти как в тифозном бараке, – ворчала бабушка. – Только нет щелей и ветра сквозного. Правда, тепло и светло, и воду можно нагреть.

Мама и к ужину не пришла. Только Оля вернулась. Я слышал, как она рассказывала бабушке:

– Приходил Михаил. Посидел, поговорил с Симой. Она, кажется, заболевает тифом. Появился озноб, температура повысилась. Видимо, кончился скрытый, инкубационный период заболевания. Завтра будем просить санитаров перевести ее в другую комнату, отделить от малыша. Мне придется ухаживать за Симой.

– Тогда тебе нельзя будет подходить к ребенку. Чтобы не заразить.

– Да, с Геной останется только Настя. Он настолько слаб, что уже два раза был при смерти. Становился синим, задыхался, глазки таращил. Настя клала иконку к его изголовью, читала молитвы. Потом становилось полегче. Но через пару часов снова все повторилось. Михаил, глядя на сына, не скрывал своих слез.

– Чем же вы кормили ребенка?

– Настя разжевывала мякиш хлеба, заворачивала в марлю и давала ему сосать. Молока у Симы совсем-совсем не было.

– Да и нельзя ему тифозное молоко, – добавила бабушка. – Неужто ни один санитар не смог раздобыть хоть чуточку коровьего молока?!

– Не знаю, не знаю. Может быть, и удастся Михаилу добыть. Ведь он такой пробивной мужик! Только платить нечем: ни колец, ни браслетов, ни лисьих воротников они с Симой не нажили.

Мама пришла уже в сумерках. Усталая, расстроенная. Сказала, что тетю Симу уже перевели в другую комнату. У Гены, слава Богу, третьего приступа не случилось. Хоть бы ночь продержался! Ей там ночью сидеть не разрешили.

Тетя Сима заболела: появился бред, потеряла сознание. Начался отсчет дней до кризиса ее болезни, после которого обычно начинается выздоровление. У Гены был еще один приступ удушья с угрозой остановки сердца, потом положение немного выровнялось. Бабушка совсем поправилась. Я наконец сходил на пустырь, чтобы проститься с Борей. Но виселица была пуста, на ней висел только колокол.

На седьмой день болезни у тети Симы был кризис – она пошла на поправку.

***

В двадцатых числах мая на территорию лагеря заехали три роскошные легковые машины. Люди, собравшиеся у бочек с водой перед входом в барак, глазели на машины.

– Какая-то инспекция нагрянула, – говорила женщина в синей косынке, прикрывавшей стриженую голову.

– Я видела, как они пошли во второй барак, – добавила женщина в желтом платке.

Вскоре группа офицеров вышла из второго барака и направилась к нам. Шагавший впереди офицер приказал всем отойти на двадцать метров от входа в барак. Только староста осталась стоять у входа. Среди офицеров были двое в коричневой форме. Я никогда раньше не видел коричневых немцев. Наверно, какие-то большие эсэсовские тузы прикатили, подумал я.

Немцы вошли в барак, но через пару минут возвратились. Видимо, постояли у входа, понюхали нашего запаха – и скорее обратно, на чистый воздух. Поговорили между собой, пошли в следующий барак.

– Ну, теперь жди перемен к худшему, – говорила «синяя косынка». – Погонят переболевших на работы, остальным прикажут кровь сдавать. А может, и камеры газовые приготовят.

Перемены и вправду не заставили себя ждать. Уже перед ужином староста всем объявила:

– Лагерь расформировывается. Всем заключенным собрать свои вещи, готовиться в дорогу. Уже завтра с утра прибудут машины.

Староста не говорила, куда нас повезут. Но все догадывались, что в Германию. Опять не дали нам дождаться Красной армии!

Тетю Симу с Геной и моей мамой к ужину вернули в барак, в нашу семью.

 

ГЛАВА 15.

БАТРАКИ

 

ЛАГЕРЬ В ГОРОДЕ ВАЛКА

С утра пришли восемь бортовых машин и забрали всех людей из первого барака. Через час машины вернулись, погрузили у целевших людей из второго барака. А сразу после обеда приехали за нами – узниками третьего барака. Неизвестно, куда увезли людей из первых бараков, а нас привезли на пересылочный пункт в латвийском городе Валка. Всего одна буква в названии этого городка отличает его от эстонского города Валга. Но как сильно отличались условия содержания узников!

Пересылочный пункт был небольшой, человек на триста. Он тоже был огражден колючкой, но в один ряд и без тока. Нет вышек с пулеметами, злых овчарок. Разместили нас в светлых деревянных бараках с двухэтажными нарами и свежей соломой. Баланда была похожа на суп с фасолью или с перловкой. Хлеб был хороший, и давали его по большому куску. Мы стали поправляться понемногу. Взрослые говорили, что нас специально подкармливают, чтобы не присылать в Германию серые скелеты. Ведь им нужны батраки и рабочие – «остарбайтеры».

***

Крестный отпросился сходить в православную церковь в сопровождении вооруженного латыша. Там он рассказал, что у него есть новорожденный сын, надо бы его окрестить. В церкви его хорошо приняли. Священник написал записку начальнику лагеря, чтобы отпустили всю семью на крестины. Мой крестный пришел сияющий:

– Все! Приглашаю всех завтра на крестины в церковь.

– А кто же будет крестный и крестная Гене? – спросила бабушка.

– Быть крестной мы попросим Олю. А крестным нашему Гене я прошу стать Виктора. Как ты, мой крестничек, согласишься? – обратился он ко мне.

Я растерялся – не знал, что ответить.

– Конечно согласится, – сказала мама. – Больше некому.

На другой день мы всей семьей в восемь человек под конвоем латыша с автоматом двинулись к церкви. Надо было пройти две улицы. Городок Валка утопал в цветущей сирени. Домики приятного вида. На улицах ни единой соринки. Церковь была небольшая, деревянная, красивая изнутри и снаружи. Еще продолжалась служба. Мы поставили свечки, мама передала записки за здравие и за упокой. Помолились. Дождались конца службы. Батюшка к нам подошел, приветливо поздоровался. Спросил, какое выбрали имя, кто родители, кто кумовья. Удивился, что крестным будет десятилетний мальчик, то есть я. Началась процедура крещения. В больших руках крупного священника младенец выглядел живым пищащим комочком. Когда батюшка окунул Гену в купель, у него от испуга прорезался голос – он громко заплакал и больше уже не пищал. Потом священник подарил тете Симе иконку, объяснил ей, как молиться, как просить у Господа помощи для младенца и для себя.

А рядом с купелью уже собрались представители благотворительной церковной службы – в большинстве местные русские люди – с подарками для ребенка. Подарков было много: два одеяла, пеленки, распашонки, ползунки, простынки, подгузники, летняя и зимняя шапочки, соски, мыло разных сортов. Из пищевых продуктов подарили сухое молоко, манную крупу, бутылочку рыбьего жира, пряники. Всего понемногу, но зато от души. Присутствующих в церкви поразил наш истощенный, болезненный вид, остриженные головы. Люди шептали друг другу: «Валга, тиф, концлагерь». И очень сочувствовали, когда осознали, что надо нам опять возвращаться в неволю. Провожать нас на крыльцо вышли все православные прихожане, что были в церкви.

Мы возвращались по тем же нарядным улицам, с тем же конвоем. Словно в щелочку взглянули на почти мирную, свободную жизнь. Тоня, дожевывая пряник, робко сказала:

– Давайте не пойдем обратно на нары? Будем в церкви жить. Нам еще пряников принесут.

– Что ты, доченька! – возразила мама. – Нас тут же поймают фашисты и в наказание снова отправят в такой же ужасный концлагерь, как в городе Валга. А может быть, и того хуже.

Я мысленно отметил, что самой Германии – вражьей страны – мы почему-то меньше боимся, чем новых страшных концлагерей.

 

ОПЯТЬ ТЕЛЯТНИКИ

Не прошло и двух недель, как снова нас погрузили в вагоны-телятники и повезли дальше, в Германию. В поездке нас не кормили, сухих пайков не давали.

В составе поезда было двенадцать таких вагонов. Дальше шли платформы со щебнем, с зенитками, несколько цистерн, и в конце – один пассажирский вагон для сопровождающих немцев. В наших вагонах, где ехали семьи узников, немцы не закрывали двери – не боялись, что разбежимся. Стоянки поезда часто были длительными. Мы успевали сбегать за холодной и горячей водой у вокзала, успевали пеленки заполоскать. Но сушить их приходилось взрослым на себе, обертывая свою грудь. Еще плохо, что наш паровоз трогался без предупредительного гудка. А так как мы не знали, сколько продлится стоянка, то всегда нервничали, с тревогой поглядывая на свой состав. На одной из таких стоянок я чуть не погиб под колесами встречного поезда.

На какой-то крупной станции вблизи от нашего вагона немцы разгружали из фургона хлеб. Один вынимал лотки с хлебом, два других уносили эти лотки то ли в магазин, то ли на склад. Мы все были голодны. Я выпрыгнул из вагона, пошел к фургону. Я умел просить по-немецки: «Онкель, гип мир битте брод» («Дяденька, дай мне, пожалуйста, хлеба»). Просил долго и настойчиво. Вначале немцы просто не обращали на меня внимания. Но в самом конце разгрузки немец, вынимавший лотки, специально выронил буханку на землю. Виновато посмотрел на своих товарищей, развел руками – мол, ничего не поделаешь – и отдал грязную буханку мне. «Данке, данке», – поблагодарил я, запихнул буханку за рубашку – и вдруг увидел, что наш поезд тронулся. А между нашим поездом и фургоном медленно движется чужой поезд, в противоположном направлении! Что делать?! Меня охватил ужас. Вдалеке, за хвостом чужого поезда, я увидел маму. Она махала руками и что-то кричала. Я мгновенно оценил ситуацию: если побегу к маме, то наверняка опоздаю, так как наш поезд наберет полный ход. И отчаянно кинулся под идущий чужой поезд. Чудом проскочил наискосок под стучавшим на стыках вагоном. Не споткнулся на шпалах, не зацепился за низ вагона, не упал на рельсы, а проскочил и оказался перед последним вагоном нашего поезда! Это был пассажирский вагон для немцев. Я на ходу уцепился за поручень и запрыгнул на последнюю подножку вагона. В то же время я увидел далеко впереди, как маму подхватили несколько рук и втянули в наш телятник.

Было довольно прохладно, и на ветру, на подножке, я стал замерзать. Вдруг открылась дверь в тамбур и небольшого роста пухленький немец впустил меня. Не в вагон, а только в тамбур, но мне и этого было достаточно. Оказывается, немец видел, как я ходил к фургону хлеба просить. И видел, как я неожиданно вынырнул из-под идущего встречного поезда. Он восхищенно качал головой, махал руками и что-то все лопотал по-немецки. Потом он ушел в вагон, оставил дверь в тамбур незапертой.

Примерно через час поезд остановился, и я благополучно перебежал в свой вагон. Мама плакала от радости. Остальные члены семьи очистили буханку от грязи, деловито разделили ее и съели свои доли, похваливая вкус немецких хлебопеков. Мой подвиг, как мне показалось, не оценили.

***

На третий день пути нас привезли на небольшую станцию Калвене. Приказали выгружаться прямо в поле, на зеленую траву. Появились немец-фельдфебель с журналом учета и латыш-распорядитель. Каждой семье велели держаться отдельной кучкой. Крестный спросил латыша:

– Нас что, не повезут в Германию?

– А вы очень хотите туда? – ответил латыш.

– Нет, конечно! Зачем она нам?

– Вас отправят в Германию пароходом. Но в Лиепае скопилась большая очередь. Временно вас раздадут латышским хозяевам как работников.

К середине дня стали съезжаться владельцы хуторов. Оставляли телеги у грунтовой дороги вблизи нашего табора и начинали выбирать себе трудоспособные семьи. Взрослые говорили, будто латышские хозяева платят немцам за нас, поэтому они выбирали вдумчиво, как скот покупают на рынке. Сначала разобрали бездетные семьи, усадили на телеги и повезли на свои хутора. Потом стали брать небольшие семьи, в три-пять человек, чтобы едоков было поменьше. Часа через два остались только одинокие старик со старушкой да наша большая семья, где трудоспособных взрослых было всего трое на восемь едоков.

Еще через полчаса и стариков забрал какой-то сердобольный латыш. Мы заволновались. Беспокойство передалось младенцу. Гена громко заплакал, и тетя Сима никак не могла его успокоить. Крестный, как мальчишка, стал прутом нервно сбивать головы травы тимофеевки. Мы все понимали, что если до вечера нас не заберут, то немцы отправят всю семью снова в концлагерь.

Но Господь опять нам помог. По дороге, поднимая пыль, прилетел на паре гнедых опоздавший к распродаже хозяин по фамилии Кауп. Упитанный, коренастый, он был владельцем самого богатого в округе хутора. Мы разместились на просторной телеге, успокоились, даже Гена перестал плакать.

 

ОТ ЗАРИ ДО ЗАРИ

Хутор Кауп (по имени владельца) включал в себя двести гектаров земли. Были картофельные, пшеничные, овсяные поля, покосы, выпасы для скота, небольшое озеро, участок леса. Большой бревенчатый дом стоял у самой дороги. За ним были яблоневый сад, колодец, высокий ветряк, дающий электрический ток. Чуть в сторонке размещались скотный двор на восемнадцать коров и шесть лошадей, каменный свинарник на пятьдесят поросят, амбар, сарай для сена. Ну и, конечно, навес для сенокосилок, картофелекопалок, телег и разных колясок. В общем, все было предусмотрено для независимой сытной жизни.

А семья-то состояла из хозяина да его жены. С таким хозяйством никак не управиться. Все держалось на труде наемных работников из обедневших безземельных соседей. Наша семья оказалась ему очень кстати. Он всем нашел дело: Оле, крестному и маме – полевые работы, дойка коров три раза в день, уход за свиньями и лошадьми. Мне – выпас коров, Тоне – выпас гусей. Бабушке и тете Симе – лущение гороха, отделение сливок от молока с помощью сепаратора. Нас он считал батраками, которые должны работать от зари до зари только за еду и крышу над головой. Никакой оплаты, одежки, обуви нам не положено. Он сразу же уволил всех наемных работников, чтобы не платить им.

Вскоре после приезда на хутор приветливая хозяйка позвала нас на кухню обедать. Там стоял длинный стол на земляном полу и две скамейки. Девушка Полина, давнишняя батрачка, подала сначала щи со свининой, потом – тушеную картошку с большими кусками мяса. Хлеба ели вволю. На третье дали парного молока – по большой, полулитровой, кружке. Наелись от пуза – за три постных дня в пути.

Хозяйка встала, постучала ложкой, привлекая внимание:

– Ну как, работнички, понравился вам обед?

– Да, да! Спасибо, хозяюшка. Большое спасибо! – почти хором ответили мы.

– Тогда запомните, – продолжала она – будете хорошо и много работать – будем вас хорошо кормить четыре раза в день.

Нам отвели небольшую комнату, метров двенадцать квадратных, с окном во двор. Стол с двумя скамейками, одна железная кровать, навесная полка – вот и вся мебель. Мама расстроилась:

– Как мы все поместимся? Здесь даже на полу места не хватит.

Крестный пошел к хозяйке. Попросил доски, гвозди, ножовку и молоток. Она сказала, где все это взять. Крестный соорудил двухэтажные нары и деревянную раскладушку, которую на день ставили вертикально. Я с мамой спал наверху нар, Тоня с бабушкой – внизу. Оля спала на раскладушке. Кровать предназначалась для крестного и тети Симы. Гена спал в плетенной из прутьев люльке-качалке. Конечно, было очень тесно. А в сырую погоду и пеленки надо было стирать и сушить в этой же комнате. Но после лагерных нар да вагонов-телятников и такая комнатушка была благодатью.

Мама, крестный и Оля жадно набросились на работу. Все горело в их руках. Истосковались по настоящему делу. По четырнадцать-шестнадцать часов работали. Уставали ужасно, зато много ели и крепко спали в короткие ночи. Хозяйке нравилась такая работа – часто хвалила их. А хозяин угрюмо молчал. Никогда не разговаривал с батраками, только указывал кнутовищем, что надо сделать. Была у него любимая лошадь – серая в белых яблоках. Красавица холеная. Использовалась для парадных выездов напоказ. Но однажды она чем-то не угодила хозяину. Так я собственными глазами видел, как обозленный Кауп засунул кнутовище в ноздрю бедной лошади и несколько раз повернул там. Струя крови прыснула на обидчика. Лошадь хотела встать на дыбы, но помешали оглобли. Тогда она вскинула голову – Кауп повис на кнутовище и сломал его. Выругался по-латышски, ушел в дом, оставив любимую лошадь с обломком кнутовища в ноздре. Пришлось крестному успокаивать лошадь, распрягать ее, вести в стойло и там как-то вытаскивать этот обломок.

Еще крестный рассказывал, как он сам чем-то не понравился хозяину. Так тот схватил длинный нож, которым режут поросят, и бросился на крестного. Он – бежать, а Кауп – за ним. Хорошо, что крестный быстрее бегает. Иначе могла бы случиться трагедия.

***

У меня тоже было свое дело – пасти восемнадцать коров. Вставать приходилось очень рано. Солнышко только-только выкатится из-за леса, а мне уже надо гнать стадо на пастбище. Гнать, правда, недалеко – с полчаса коровьим шагом. Там были просторные клеверные лужайки. Коров я любил, звал всех по имени. Они меня слушались, не разбегались. Если ты к животным без плетки да с ласковым словом, они начинают тебя понимать.

Особенно мне нравилась одна черно-белая корова, по кличке Майка. Она выделялась своей дородностью и спокойствием. Мычала только вполголоса. Неторопливая походка ее казалась мне величавой. Другие коровы чувствовали сдержанную силу и принимали ее верховодство. Майка первая ложилась на траву отдыхать в жаркий день и первая вставала. Шла впереди стада на пастбище и домой. Таким стадом было легко управлять. На обед и на дневную дойку я пригонял коров домой. Полдень определял по самой короткой тени (измерял следочками). А через полтора часа гнал стадо обратно.

Посреди пастбища стоял широкий каштан, усыпанный отцветающими белыми свечками. Под ним я любил прятаться от дождя и жаркого солнца. Там же, видимо, прятался и предыдущий пастух. Потому что я нашел под каштаном забытую книгу, прикрытую лопухом. Это был потрепанный учебник по географии для пятого класса. Я впервые за все военные годы держал в руках книгу, да такую чудесную, что лучше всяких сказок!

Оказывается, на юге есть Черное море глубиной до двух километров! Это же примерно такое расстояние, как отсюда до станции Калвене, если поставить его вертикально! Мало этого, оказывается, что Черное море заполнено мертвой сероводородной водой, где ни единый микроб жить не может. И только самые верхние сто пятьдесят метров имеют живую воду, со всеми рыбами и медузами. Поэтому море и называется Черным.

Оказывается, что наша страна Советский Союз такая большая, что занимает девять часовых поясов из двадцати четырех. Это же почти полсвета! Но живем мы не по солнечному поясному времени, а по декретному. Наше правительство своим декретом в тридцатые годы приказало перевести стрелки всех часов на один час вперед. И получается, что полдень у нас не в двенадцать часов, а в один час дня. Полночь тоже наступает в один час ночи. Оказывается, что в лесу стороны света можно определить не только по компасу, но и по приметам. Так, муравейник всегда расположен с южной стороны дерева, а моховые наросты на коре – с северной стороны живого дерева. Оказывается, что в Каспийском море есть залив, в воде которого содержится так много соли, что высокая плотность ее не позволит человеку утонуть, даже если он захочет.

И так, на каждой странице для меня все новые открытия. Жаль только, что обычный книжный шрифт мне трудно читать – я плохо вижу. Помню, что до войны у меня было хорошее зрение. Видимо, концлагеря и тиф его испортили.

***

На помойке за скотным двором я нашел выброшенный ржавый топор с топорищем. Он был в зазубринах, но мне показался достаточно острым. Я вспомнил, как в 1939 году мой девятилетний друг, финский мальчик Эрик, вслепую забивал молотком гвозди и гордился, что владеет топором. Он сам смастерил двухслойную будку и дверцу на колесиках, чтобы пес мог самостоятельно открыть и закрыть ее.

«А мне сейчас десять лет, скоро будет одиннадцать. Надо и мне попытаться что-нибудь путное сделать», – подумал я.

Каштан на пастбище плохо защищал меня от дождя. Крупные капли обильно просачивались сквозь листву. А у меня ни плаща, ни накидки нет. Вдобавок в найденной книге я вычитал, что опасно прятаться под одиноко стоящим деревом. В него может ударить молния. Вот и задумал я устроить себе надежное и безопасное убежище от дождя и ветра. «У меня есть топор, хороший перочинный нож и большой моток шпагата, найденный еще в Нарве в заброшенной квартире. Что можно сделать с таким набором? – рассуждал я. – Обычный шалаш из конусом поставленных жердей меня не может устроить: тесно и коров только через вход можно видеть. А мне еще надо похвастаться хотя бы перед сестрой, какой я умелый. Надо сделать домик-комнату: с окнами на все стороны, с лежанкой, столом и табуреткой для гостя. В деревнях встречается плетень. Почему бы и мне не сделать плетеные стенки?!» В голове сложилась картина – я реально увидел свой будущий домик.

Вырезал мерку длиною в мой шаг (примерно в полметра). Пошел в заросли молодняка. Из стройных березок вырубил четыре угловые стойки длиною в четыре шага. Заострил нижние концы, сделал канавки на верхних. Забил их в землю на один шаг. Как подставку под ноги при забивании использовал дырявое ведро, принесенное с той же помойки. Затем вырубил тридцать промежуточных стоек потоньше, расставил и тоже забил в землю. Для стола и лежанки забил короткие колышки. Угловые стойки поверху связал четырьмя горизонтальными жердинами. Сделал настил для лежанки из плотно уложенных жердинок. Покатую крышу выполнил из стропил и привязанных к ним наклонно еловых лап. Столом стала фанерка, привязанная за углы к вбитым колышкам. Стены сплетал из толстых ракитовых прутьев и тонких рябиновых стволиков.

Это перечислить легко и быстро, что сделал. На самом деле работа была очень кропотливая, утомительная. Растянулась на несколько недель. Но меня радовало, что она все-таки продвигалась. Понемногу задуманное становилось реальностью. Спасибо коровам, спасибо Майке. Они знали свое дело, не разбегались и мне не мешали.

Но однажды, когда я сидел на лежанке за столом и доедал принесенный с собой завтрак, в дверной проем пролезла рогатая Майкина голова. Ее круглые глаза с явным любопытством разглядывали мое убежище. Я перепугался: сделай Майка еще один шаг вперед – и домик мой тут же развалится. Но у моей любимицы хватило коровьего ума не лезть напролом. Я схватил лежавший на столе бутерброд с маслом и солью, ладошкой левой руки легонько надавил на ее белый лоб, чтобы она попятилась от проема, и поднес к ее губам угощение. Майка благодарно промычала вполголоса, отошла от проема.

Я срочно сплел дверь, подвесил ее за верхние углы к жердине. При входе дверь приходилось приподнимать, зато она всегда оставалась закрытой для коров.

***

Только через три недели я решил пригласить сестру посмотреть на свое творение. Она была в восторге, даже пыталась попрыгать на моей лежанке. Как раз набежала туча, пошел сильный дождь. И мы убедились, что ни одна капля не попала внутрь домика.

Вечером за ужином Тоня восторженно говорила маме:

– Ой, мамочка, какой у нас Витя умный! Он дом на поляне построил!

– Какой еще дом? Шалашик, наверно? – засмеялся крестный.

– И никакой не шалашик, а настоящий дом! Четыре стенки, три окна и дверь.

– Может быть, и мебель имеется? – продолжал насмехаться крестный.

– Имеется! Кровать и стол есть. Я даже попрыгала на кровати.

– А крыша, конечно же, черепичная?

– Крыша покатая, еловыми лапами закрыта. Была гроза, но к нам ни капли не попало, вот!

– Что-то вы завираетесь, уважаемая Антонина Николаевна, – уже серьезно заявил крестный. – Где же он пилу и топор взял? И гвозди где раздобыл? Ведь мой инструмент под замком.

– Мама, почему он мне не верит? – рассердилась Тоня.

– Наверно, он очень устал. И хозяин сегодня ругался, – успокоила мама.

– У меня были только перочинный нож и ржавый топор, найденный на помойке. А вместо гвоздей я использовал моток бечевки для связывания жердей, – пояснил я.

– Чудеса какие-то. Или враки безбожные, – задумался крестный. – Выберу свободную минуту и забегу посмотреть на ваш чудо-дом. Если он завтра же не развалится.

– Мама и Оля, вы тоже приходите взглянуть на Витину работу, – сказала сестренка.

Но прошел месяц, другой. Домик не развалился. Только хвойные лапы на крыше я поменял на свежие. Никто из взрослых так и не собрался забежать на пастбище. Конечно, забот у них значительно больше, чем у меня. И все же было обидно, что это первое мое серьезное творение осталось только в моей и Тониной памяти.

 

ЛИШНИЕ

Пришла дождливая осень. В начале октября появились первые заморозки. Хозяйка сказала, что больше не надо пасти коров. Полевые работы тоже закончились. Остались только доение и уход за скотом. За это хозяин решил кормить Полину, Олю, маму и крестного только обедом, один раз в сутки. Тоню, бабушку, тетю Симу и меня кормить совсем отказался. Найти поденную работу у других хозяев было невозможно. Перед нами встала угроза новой голодной зимы.

Я сам вызвался на убранном картофельном поле искать остатки картошки, как было в Реполке в 1941 году. Ко мне присоединилась Тоня. Мы собирали каждый в свое ведерко, выносили на край поля, там высыпали в мешок. За светлое время короткого дня нам иногда удавалось набрать полмешка картошки. Конечно, там было много порченых клубней (разрезанных лопатой, позеленевших на свету и даже подгнивших картошин), но в голодное время все могло пригодиться. В сумерках приходил крестный, уносил мешок и прятал на скотном дворе. Еще мы собирали колоски на пшеничном и овсяном полях. Изредка нам помогала Оля, прибегая в поле на полчаса. Бабушка и тетя Сима сушили колоски, перетирали в руках, сдували мусор.

Постоянная батрачка Полина каждую неделю отвозила немцам в город Айзпуте четыре бидона сметаны и сливок. То ли налог, то ли плата за наши души. А в конце октября с нею поехал сам хозяин. К вечеру я вернулся с пшеничного поля. Через открытую дверь в комнату услышал, как Полина рассказывала маме и крестному о поездке. Подслушивать, конечно, нехорошо. Но уж очень интересно!

– К нам вышел латышский бургомистр, старый приятель Каупа, – говорила Полина. – Они поздоровались. Говорили по-латышски, но я все понимала. Хозяин спросил: «Комендант немецкий у себя?» – «Сегодня его не будет. Может, я отвечу на твои вопросы?» – сказал бургомистр. Хозяин пояснил: «В июне я взял у немцев временных батраков. Сейчас поля опустели, батраки стали мне не нужны. Даром их кормить не хочу. Пусть комендант забирает их у меня и отправляет в Германию». «Ты придуриваешься или вправду не понимаешь?! – возмутился бургомистр. – В котле мы сидим, в курляндском котле. От Европы отрезаны. А пароходы топят русские подлодки. Немцам надо миллион солдат и уйму техники отправить на помощь Берлину. Не до русских тифозников им теперь. Коменданту лучше не заикайся, а то заставит кормить батраков».

– Хозяин настолько был зол, – продолжала Полина, – что сам, один снял бидоны с телеги, взял подпись бургомистра на расписке, не попрощался с ним и погнал кобылу домой. Так что сегодня старайтесь обходить его стороной.

***

После поездки в Айзпуте хозяин совсем одичал. На улицу выходил очень редко. Только ясными вечерами он выходил в сад, смотрел с тревогой на восток, слушал отдаленную канонаду. Тяжело вздыхал, прикладывал ладони к вискам, раскачивал головой. Чувствовал приближение расплаты за стрельбу в спину отступающим русским солдатам в 1941 году (как поговаривали некоторые обедневшие соседи Каупа). Я несколько раз видел его таким. Но не было к нему ни сочувствия, ни злорадства. Была глубокая обида, что перестал нас кормить. Ведь за лето мы так много поработали на него бесплатно, что заслужили себе пропитание на год вперед.

На него свалилась еще одна напасть. От какой-то болезни за короткий срок передохли все пятьдесят поросят. Свинарник опустел – не стало участка самой грязной работы. Мама с досадой сказала:

– Лучше бы нам отдал парочку больных поросят. Михаил прирезал бы их, и сытной была бы зима.

Все распоряжения по хозяйству давала хозяйка. Особенно строго она следила, чтобы Оля, мама и крестный за обедом не прятали хлеб по карманам для нас. А при доении коров следила, чтобы молоко не прятали, не уносили домой своим детям. «Вот гады, жадюги! – думал я. – Ведь хорошо понимали, что все богатство скоро для них пойдет прахом. Но не хотели этому верить».

Все равно родители воровали хлеб со стола и молоко, особенно после вечерней дойки в десять часов. Обычно мы с Тоней и бабушка с тетей Симой уже спали. Мама и Оля приносили молоко в большом чайнике. Будили нас, велели сразу все выпить, чтобы не оставалось следов. Первый и второй стаканы теплого пенистого молока мы пили охотно, а третьи стаканы шли через силу. Опасались, что хозяйка вздумает обыскать нашу комнату.

***

Наступила зима. Белая скатерть покрыла землю. Маму, Олю и крестного немцы направили в лес заготавливать полуметровые колышки для минных ограждений. Вместе с ними увязались и мы с Тоней. Через двадцать минут мы пришли на опушку соснового бора, где росли молодые сосенки. Крестный спиливал сосенку и макушку с ветками, мама с Олей сдирали кору, а я взялся затесывать колышки. Тоня подбирала кору, складывала в отдельную кучку. Нам выдали задание: по сто колышков на взрослого человека. На свежем воздухе, при небольшом морозце так хорошо работалось, что мы через три часа сделали больше половины задания. Кроме нас были еще люди. Видимо, такие же временные батраки – пересыльные узники. Два немца следили за порядком. Один – с автоматом, другой – с журналом учета.

В полдень приехала немецкая полевая кухня. Привезли горячий гороховый суп с кусочками мяса, кашу перловую со сливочным маслом и сладкий чай. Немецкий хлеб был очень вкусный. После обеда мы еще посидели на лежащей березе, пока учетчик не скомандовал: «Апштейн!» (то есть «Подъем!»). Мы дружно взялись за работу. Часа через два наша норма в триста колышков была выполнена. Показали немцу. Он отметил в журнале и досрочно отпустил нас домой.

В лесу мы работали две недели. Потом немцы решили, что колышков им на две войны хватит, всех распустили. Опять для нас потекли скучные полуголодные будни.

Но после Рождества многое изменилось в худшую сторону. На постой к хозяину встало танковое отделение. Громадный «тигр» встал почти у крыльца, две приземистые «пантеры» – у сенного сарая. Офицерам в черной форме нашлось место в доме хозяев, рядовых поселили на сеновале. А собственный портной с помощником выбрали нашу комнату. Нас же вместе с грудным ребенком под зад коленкой прогнали в свинарник при морозах выше двадцати градусов. Да, да! В каменный пустой свинарник, где только что передохли свиньи!

Крестный отгородил досками ячейку с узким горизонтальным окошком под потолком. Дали нам жестяную печку-буржуйку, дрова, лампу-коптилку без стекла. Кухней служил предбанник с плитой и котлом для приготовления еды поросятам. Спали на каменном полу на матрасах, набитых сеном. Спали вповалку, тесно прижимаясь друг к другу, чтоб не замерзнуть. Гену тетя Сима брала к себе, под общее одеяло. С вечера натопим, раскалим буржуйку докрасна – жарко станет, а под утро волосы и подушки покрываются инеем. Надо снова топить. И так всю зиму прожили. Просто удивительно, что никто не простудился, не заболел. Кроме мокрого носа да легкого кашля, ничто к нам не липло.

На кухне мы регулярно устраивали баню. Нагревали целый котел воды. Отдельно, в ведре разводили золу – получали щелочную воду. Использовали ее вместо мыла. Пол был покатый, вода не задерживалась. Только воздух в кухне оставался холодным – его не удавалось нагреть. Зато приятно быть чистеньким, словно душа отдыхает!

Я иногда задумывался: где же мылись хозяева? Почему такие богатые латыши не построили баню себе? И пожадничали на доски для земляного пола в летней кухне, где кормят батраков? И рабочую обувь для батраков не закупают, а все деревянными колодками потчуют? Обходятся без радио и телефона? Неужели им для счастья достаточно пятидесяти свиней и восемнадцати коров на двоих? Достаточно сытого брюха?!

 

ДОЖДАЛИСЬ!

В середине апреля немецких танкистов куда-то перевели. С ними уехал и портной из нашей комнаты. Оставил (или забыл?) ручную швейную машинку «зингер». Мы перебрались из свинарника в комнату. На дворе разгулялась весна. Появилась первая зелень: сныть, крапива, хвощ полевой. Фронт теперь был совсем рядом. В пяти километрах грохотали пушки, иногда слышались пулеметные очереди. По вечерам взлетали осветительные ракеты. Мы радовались: еще немного, еще чутьчуть – и нас освободят. Крестный нашел себе приработок по плотницкой части. А мне нашли работу на соседнем хуторе – надо пасти четырех коров.

Новая, безлошадная хозяйка была приветливая, но скуповатая женщина. Она говорила, что сын ее в Красной армии. Вестей от него никаких нет, но надеется, что он скоро вернется. Кормила меня рано утром крупяным супом на снятом молоке, который называла путрой, и чаем с бутербродом. В обед – тоже путра и перловая каша. Вечером – опять путра и чай. Разнообразилась только каша в обед.

Земли у хозяйки было мало – пастбище небольшое в пяти минутах ходьбы. Травка с каждым днем подрастала. Но с коровами долго не удавалось поладить. Они разбегались. Им все время хотелось забраться на соседские земли. Тогда я стал очищать солонки со стола и угощать коров подсоленной водой. Благодарные коровы стали послушными. Краснозвездные самолеты летали теперь низко-низко и сбрасывали листовки. В них призывали немцев сдаваться. А в нескольких листовках сообщалось, что 2 мая Берлин взят нашими войсками и Гитлер застрелился. Испугался, сволочь, что его повесят вниз головой, как итальянского вождя Муссолини. И дан рисунок, где Гитлер висит вниз головой, в рваных трусах и без брюк.

Как жаль, что я не догадался сохранить те листовки и еще много-много свидетельств той войны. Не понимал я тогда, что это сама история мне дышит в затылок и мимо стремительно пролетает. Я прикреплял к сосне эту карикатуру на Гитлера, бросал перочинный нож в него, пытаясь таким образом еще раз казнить этого изверга…

В тот солнечный день 8 мая 1945 года я, как обычно, вывел коров на пастбище. Только канонада почему-то притихла. Зато самолетов над самой землей было особенно много, и листовки сыпались непрерывно. Вдруг я увидел маму. Она бежала ко мне и вся светилась от радости:

– Витя, Витя, сыночек! Войне конец! Конец проклятущей!

Мы обнялись, заливаясь слезами от радости. Когда чуточку успокоились, мама сказала:

– Немцы подняли белые флаги. Бежим скорее домой.

Я передал коров хозяйке, и мы побежали. Над домом Каупа на ветру полоскалась белая простыня, прибитая к шесту. Наши все тоже обнимались и плакали. Только Гена не плакал, таращил глазенки. Он уже научился ходить, придерживаясь за скамейку. И слово «дай» сказал раньше, чем слово «мама».

Тоня сказала Оле:

– Давайте и мы выставим в окошко белый флаг.

– Что ты, Тонечка! Бог с тобой! – возразила Оля. – Мы же не немцы, нам не надо сдаваться. Это же наша армия победила!

На другой день, 9 мая 1945 года, мимо нас в сторону городка Айзпуте пошли танки, потом артиллерия и пехотные части Красной армии. Лица солдат были довольные, бодрые. У каждого на груди сверкали медали и ордена. Я смотрел и думал: «Да, это другая армия. Совсем не такая, что отступала мимо нашего крыльца в Сиверской в 1941 году. Это идут победители. Наши, русские победители и защитники!» И гордость за них наполняла мне душу. Я представлял себе, что принимаю парад. Вспомнился тот бесконечно усталый танкист, которому мама кашу варила. «А ты верь, сынок, – говорил он мне в тот страшный год. – Наполеона без штанов в Европу прогнали – и Гитлеру шею свернем, придет время. Только выживи, дорогой. Всем смертям назло выживи, чтобы увидеть нашу Победу». Словно предчувствовал, какие муки предстоит нам пережить. «Где-то ты сейчас, дорогой товарищ танкист? Великое спасибо тебе за веру твою», – думал я.

Хозяйка вынесла к дороге табуретку, поставила на нее бидон с молоком и несколько кружек. Принарядилась, платок по-крестьянски повязала под подбородком. Но солдаты шли мимо, не нарушали стройных рядов. Только некоторые офицеры подходили пить молоко. Один капитан в фуражке с зеленым околышем выпил две кружки, вытер губы ладонью, поблагодарил хозяйку. Покосился на нас, исхудалых, в обносках. У Оли на ногах – деревянные колодки.

– А вы что же не нарядились? – спросил он.

– Мы батраки, после концлагеря, – ответила Оля.

– Вот как? Откуда же вы?

– Волосовский район Ленинградской области. Немцы сожгли деревню в 1943 году, всех жителей загнали в концлагеря. В прошлом году продали нас латышским хозяевам. Ждали мы вас, как спасителей. Скорей бы домой теперь! – закончила Оля.

– Ну, это вы зря торопитесь. Вас еще будут проверять и перепроверять, нет ли за вами грехов против советской власти. Мой вам совет: наберитесь терпения. Если совесть чиста, все закончится хорошо.

– Что же, к терпению нам не привыкать, – сказала мама.