Страна Совдепия
От автора
Они были доверчивы и наивны. Их трогательная наивность особенно проявлялась, если речь заходила об утраченной родине. После кошмара Второй мировой войны, после победы, они поверили в счастливую звезду России и захотели разделить с нею судьбу. Не только Улановы, герои моего романа. Улановы — частный случай. А было их, так называемых реэмигрантов, людей, пожелавших вернуться в Советский Союз, 10 тысяч человек, и это намного больше, чем две тысячи из последнего эшелона, что прибыл в Гродно осенью 1947 года. Советская власть разместила его пассажиров в бывшем немецком концентрационном лагере. Он не был стерт с лица земли этот лагерь, он словно ждал новых гостей и дождался. Реэмигрантов из Франции временно расселили на его нарах.
К слову, «реэмигранты» термин не верный. Обычно всех, кто после долгих лет политического изгнания возвращается на родную землю, называют «репатриантами». Но видно в высоких партийных сферах, а, может, и самим Сталиным, было пущено в ход странное слово «реэмигранты», так оно за репатриантами и сохранилось.
Возвращались не только из Парижа. Пусть не сложится такое впечатление. Ехали домой из Марселя, Лиона, ехали из французской провинции. Всего из Франции в СССР, это достоверно известно, выехало около пяти тысяч человек. Первая партия новоиспеченных советских граждан отправилась из Марселя в Одессу на теплоходе «Россия». Вторая, эшелоном телячьих, а попросту говоря, товарных вагонов, через Германию и Польшу в Гродно.
В 1948 году должна была выехать третья, куда более многочисленная группа, но выезд ее не состоялся.
Остальные пять тысяч человек распределяются в неравных пропорциях между Болгарией и Чехословакией. Были еще реэмигранты из других стран, из Китая, например. После войны с Японией возвращали на родину харбинцев. Но у этих своя история.
Основанием для выезда эмигрантов из Западной Европы на родину послужил Указ Президиума Верховного Совета СССР. Вот полный его текст.
Указ
Президиума Верховного Совета СССР
«О восстановлении в гражданстве СССР подданных бывшей Российской Империи, а также лиц, утративших советское гражданство, проживающих на территории Франции».
1. Установить, что лица, состоявшие к 7 ноября 1917 года подданными бывшей Российской Империи, а также лица, состоявшие в российском гражданстве, а равно их дети, проживающие на территории Франции, могут восстановить гражданство СССР.
2. Лица, указанные в статье 1 настоящего Указа, изъявившие желание восстановить гражданство СССР, могут быть восстановлены в гражданстве СССР в тех случаях, если они в течение срока до 1 ноября 1946 года обратятся в Посольство СССР во Франции с соответствующими заявлениями, к которым должны быть приложены документы, удостоверяющие личность заявителя и его принадлежность в прошлом к подданству бывшей Российской Империи или к советскому подданству.
3. Ходатайства о восстановлении в Советском гражданстве рассматриваются Посольством СССР во Франции. В случае признания представленных заявителем документов, удовлетворяющих требованиям настоящего Указа, Посольство выдает заявителю Советский вид на жительство.
Лица, не возбудившие в течение срока, установленного статьей 2 настоящего Указа, ходатайства о восстановлении гражданства СССР, могут быть приняты в гражданство СССР на общих основаниях.
Председатель Президиума Верховного Совета СССР
Н. Шверник.
Секретарь Президиума Верховного Совета СССР
А. Горкин.
Москва, Кремль, 14 июня 1946 г.
Точно такие Указы были изданы для эмигрантов из Болгарии и Чехословакии.
На вопрос, что побудило «отца всех времен и народов» сразу после войны заняться их возвращением, нет прямого ответа. Но существует несколько версий.
Первая — демонстрация доброй воли перед союзниками по коалиции. Демонстрация смягчения режима после войны.
По второй версии позиция, как говорится, выжидательная. Пусть пока едут, там будет видно.
По третьей — Сталин готовился к тотальному уничтожению всей белой эмиграции.
Именно для этой версии имеется следующее предположение: в Указе нет ни единого намека, ни слова, ни полслова о предполагающейся амнистии для участников гражданской войны на стороне белых. Но белая эмиграция на то и белая. Красных там не было. И вот, к примеру, милейший человек Павел Павлович Белянчиков, читает замечательный Указ, «задрав штаны», бежит в Посольство СССР, получает советское гражданство и при этом ни на минуту не задумывается о юридических казусах этого исторического документа. Казус же заключается в простейшей формуле: как советский гражданин, он будет осужден по советским законам за участие в гражданской войне, за принадлежность к белому донскому казачеству. Бдительность же Павла Павловича усыпила радостная шумиха, поднятая в русской и французской печати.
В газете «Русские новости», на имя ее редактора Ступницкого, было опубликовано письмо посла СССР во Франции А. Е. Богомолова. Оно начиналось высоким слогом: «Свершилось великое историческое событие для подданных Российской империи, эмигрировавших за границу». И далее:
«Правительство СССР приняло решение, дающее право каждому, кто не имел или потерял гражданство СССР восстановить это гражданство и таким образом стать полноправным сыном своей Советской Родины. В годы Великой Отечественной войны большая часть русской эмиграции почувствовала свою неразрывную связь с советским народом, который на полях сражений с гитлеровской Германией отстаивал свою родную землю.
Наступил час, когда каждый русский эмигрант, если он этого искренне хочет, может получить почетное звание советского гражданина.
Позвольте мне, господин редактор, искренне поздравить этих людей и пожелать им с честью носить звание гражданина Союза Советских Социалистических Республик.
Чрезвычайный и полномочный посол СССР А. Богомолов».
Ожидалось, что после появления Указа господа эмигранты со всех ног ринутся домой на родину.
Не ринулись. Большинство осталось за рубежом.
Точной статистики эмиграции 1918–1920 годов не существует. В советское время в исторической и периодической печати упоминалась цифра в четыре миллиона. Во времена перестройки, когда на страницы прогрессивных толстых журналов хлынул поток информации о деяниях большевистского режима, прозвучала цифра в восемь миллионов русских, расселившихся по всей планете после октябрьского переворота. Но не исключено, что и в нее не вошло число детей, вывезенных из России во время гражданской войны. В большинстве случаев, именно они, выросшие и сформировавшиеся, как личности, в эмигрантских семьях, представляли основную массу тех, кто рискнул вернуться. России прошлой они не помнили, либо имели о ней смутное представление, составленное из детских впечатлений и бесконечных воспоминаний родителей. И вот теперь, сидя в бывшем концлагере на окраине Гродно, они недоуменно переглядывались и успокаивали себя надеждой на новый поворот в судьбе. Поворот к лучшему, разумеется.
И он, действительно произошел. Прибыла, наконец, комиссия переселенческого отдела, и людей стали распределять по городам и весям России.
Там, куда была направлена та или иная семья, встречали, чаще всего, доброжелательно. Таков был приказ сверху, где прекрасно знали, что посадить и расстрелять реэмигрантов всегда успеют.
И успели. Из десяти тысяч чудом остались в живых, чудом не попали за колючую проволоку лишь несколько десятков семей. На первых порах, в сорок седьмом году, с прибывшими из Франции реэмигрантами возились, устраивали. Но в то же время уже начались первые, пока еще только единичные, аресты.
Прошло больше пятнадцати лет со времени распада Советского Союза. Но печальная судьба реэмигрантов мало кого интересовала. Будто этих десяти тысяч в природе не было. Может, кто-то когда-то и посетовал, мол, вольно же было этим сумасшедшим добровольно лезть в петлю. Жили там, в своей чудной Франции, ну и сидели бы на месте. Да и что такое несчастные эти десять тысяч на фоне тотального уничтожения собственного народа! Капля в море.
Но французы вспомнили! Свои, русские, нет, а французы вспомнили. В канун пятидесятилетия со дня смерти Сталина во Франции, на французском языке, были созданы документальный фильм и книга французского журналиста Никола Жалло «Заманенные Сталиным».
В 2000 году Жалло отыскал в России семьдесят человек из числа некогда приехавших в Россию эмигрантов. Он изучал архивы, запрашивал посольства, французское и российское, искал в столице, в больших городах и в глубинке. Кто-то соглашался беседовать с ним, кто-то отказался. Одна женщина так прямо и сказала: «Не хочу бередить душу. Ничего не изменить, ничего не исправить. Поздно. Слишком поздно вы о нас вспомнили».
Жалло пытается ответить на главный вопрос, что заставило этих людей оставить более или менее налаженную жизнь во Франции, и ехать в неведомую страну со страшным режимом.
В большинстве случаев ответ лежит на поверхности. Материальное положение низшего и самого многочисленного эмигрантского слоя во Франции было далеко не благополучным, будущее детей отнюдь не лучезарным.
Не хочется успокаиваться на таком однозначном ответе. О том, что реэмигрантов ждет не менее, а куда более трудная в материальном отношении жизнь в России, они прекрасно знали и были предупреждены.
На встречах с отъезжающими, в советском консульстве в Париже, о том говорил Константин Симонов. Илья Григорьевич Эренбург тоже со всей откровенностью на этот момент указывал. Со страстью и искренностью советских публицистов они призывали эмиграцию вернуться домой, и разделить с Отчизной тяготы послевоенного бытия. Они забыли предупредить о терроре, но это уж, как говорится, на их совести.
Десять тысяч человек решили связать свою жизнь с Родиной. Что двигало ими? Наверное, не материальный, не шкурный, так сказать, интерес. Следует отметить другую сторону.
Советский Союз вышел из войны с фашизмом победителем и освободителем Европы. Большинство русских эмигрантов во время оккупации Франции заняли откровенно патриотическую позицию, многие пошли в Сопротивление. А до этого они видели провал политики французского правительства, как во время Странной войны, так и во время Великого исхода парижан из родного города. На их глазах произошел бесславный разгром неприступной линии Мажино. Победа 1945 года убедительно доказала преимущество нового строя.
В наше время острое ощущение победы сгладилось, с каждым днем все меньше остается свидетелей того незабываемого времени, когда мир, казалось, стоял на пороге великого обновления, где не будет места человеконенавистничеству, рабству, массовым убийствам, мировому злу. То было сладкое время надежд и чаяний, и имя Сталина было на устах не только у советских людей. С благодарностью за освобождение его восторженно произносили во всей Европе.
Ему простили жесткость в политике, как внешней, так и внутренней, ибо результат такой политики был на лицо. Слово террор было заменено понятием политической строгости, письмо Федора Раскольникова в то отдаленное время было воспринято многими как образец внутрипартийных интриг и вскоре забыто. Рассказ о расстрелянном ребенке, собравшем несколько колосков в поле, воспринимался злостной клеветой на советскую власть. Само страшное слово ГУЛАГ еще не было известно мировой общественности. И правда об истинном положении дел в Советском Союзе не могла вместиться в сознании нормально мыслящего человека.
Отъезжающие в СССР, плохо разбирались в вопросах политики. Уланов и его друзья внимательно читали советскую довоенную прессу, но в силу своей природной щепетильности воспринимали все написанное на страницах «Правды» и «Известий» за чистую монету.
А еще новоиспеченные советские граждане верили в русский народ. Социализм социализмом, но русская душа, как была русской, такой и осталась. И русскому темпераменту эмигранта она была и родней и ближе, чем душа француза. Именно русским темпераментом эмигранта овладела готовность идти на жертвы послевоенного времени со своим народом, и при этом избавить детей от неизбежной ассимиляции во Франции.
Но среди реэмигрантов была еще одна, и довольно большая прослойка тех, кто ехал в Россию учить. Из благородных побуждений, искренне надеясь на теплый прием, они собирались нести европейскую культуру отсталому народу России. В редакционной статье эмигрантской газеты «Русские новости» об этом говорилось вполне откровенно:
«Мы уверены также, что будет учтено не только все своеобразие положения эмиграции, но и все преимущества, вытекающие из их долгого, вынужденного пребывания на чужбине, их знание Запада, их многообразные связи с Европой. В этот исторический момент, когда сотрудничество СССР и Запада является насущной задачей, широкое использование…» и так далее, и так далее.
Смешные люди, скажем сегодня мы! Они не изучали сталинский «Краткий философский словарь». Ведь черным же по белому было написано: «Капиталистическое окружение пытается всеми способами оживлять и поддерживать пережитки капитализма в сознании советских людей, использовать их в целях борьбы против советского государства. Именно из среды людей, наиболее зараженных пережитками капитализма, империалистическая разведка пытается вербовать шпионов, вредителей, предателей Родины».
Откуда наивному русскому эмигранту было знать, что дома, в России, он одним своим видом неизбежно вторгнется в самую запретную область, в самое анафемское понятие сталинской доктрины о буржуазном образе жизни, недопустимом для советского народа.
Первые аресты реэмигрантов, редкие, малозаметные, были произведены сразу после их приезда. В 1948 году сталинский режим сдерживала надежда на появление в стране третьей группы. Но в сорок девятом году она угасла, и дело пошло быстрее. Уже опустился «железный занавес», и несколько тысяч человек, готовых вернуться на Родину так и осталась навсегда за рубежом. А с репатриантами прервались связи.
Но некоторые успели предупредить зарубежную родню, скажем, в такой, понятной только близким форме: «Ждем вас, мама и папа, у нас все хорошо. Как выдадите Машеньку замуж, так и приезжайте». Милой Машеньке о ту пору было всего полтора года.
А кто-то ошибся в расшифровке условных знаков, не сообразил, что к чему. Сын, уехавший с первой группой, уговаривался при отъезде из Парижа прислать маме фотографию из России. Если он на фотографии стоит — все хорошо, можно ехать, если сидит — все плохо. Сын перестарался, сфотографировался, лежа на голой земле. Мама ничего не поняла и приехала со второй группой.
Остается лишь гадать, каким образом русская пресса во Франции, известные эмигранты, руководители «Союза советских граждан», люди, побывавшие на многочисленных приемах в Советском посольстве, не сочли нужным заговорить об амнистии ни в первую, ни во вторую очередь. Вместо этого на страницах лояльной к Советскому Союзу печати появлялись одна за другой ни к чему не обязывающие статьи.
«Этот Акт, — писал А. Богомолов, имея в виду Указ Президиума Верховного Совета, — является исторической вехой в жизни русской эмиграции», «лица, восстановленные в советском гражданстве, перестают быть «апатридами», «они получают все права, обеспеченные Конституцией для советских граждан».
О «правах», обеспеченных родной сталинской Конституцией, можно говорить до бесконечности.
Да что говорить! В эмиграции русские часто гадали и спорили, что есть страна Совдепия? Теперь им на личном опыте предстояло познать, что она собой представляет на самом деле.
Часть первая
1
Борис Федорович Попов никогда не имел никаких дел с иностранцами. За границей, правда, бывал. Но разве можно считать полноценным его кратковременное пребывание на территории Польши вместе с частями победоносной Красной Армии?
Окопная жизнь на берегах Вислы завершилась тяжелым ранением. Бориса Федоровича отправили на родину в тыл, и война закончилась без него.
Однако один незначительный штрих можно было бы поставить в зачет Борису Федоровичу в связи с инородцами. Сам он не был русским. Нет, по паспорту он, конечно же, был русский, но по происхождению самый настоящий таборный цыган. Папа его был таборный цыган, мама была таборной цыганкой, а также вся родня, бабушки и дедушки. Мама, к тому же, славилась необыкновенной красотой, хотя среди этого народа необыкновенная красота не такая уж редкость.
Чумазым оборванным цыганенком он не столько пел, сколько звонко выкрикивал на шумных базарах незамысловатые присказки «ой, ножки болят, они кушать хотят», и пританцовывал на потеху зевакам, на сочувственное покачивание головой доброхотам. Он дерзко поглядывал по сторонам черными озорными глазами, и под его взглядами зеваки опасливо расходились, а добрые люди бросали медяки и с жалостной улыбкой смотрели на хитрую мордашку и перемазанное голое пузо попрошайки.
В гражданскую войну близкая родня Бориса Федоровича не сумела справиться с тифом. Остатки табора рассеялись по лицу земли русской, а семилетнего цыганенка советская власть прибрала от греха в колонию малолетних преступников.
Ему повезло. Он попал в образцово-показательную колонию. Там его отмыли, вылечили от коросты, равно как и от скверной привычки хватать все, что ни попало на глаза, обучили грамоте.
Прошло ни много, ни мало времени. Стройным комсомольцем, соответственно русским по паспорту, отправился Борис Федорович на рабфак, а затем в институт. Он вышел из института инженером по ирригации и водному хозяйству, женился на блондинке, получил от нее, как и заказывал, двух чернявых пацанов, вступил в партию, и все у него было хорошо.
На память от табора остался у Бориса Федоровича смоляной, туго завитой чуб, ослепительной белизны зубы и никогда не проходящая веселая искра в черных глазах. Профессия забросила его в Среднюю Азию. Там он строил ирригационные сооружения и проводил каналы, но в сорок первом началась война, и Борис Федорович ушел на войну.
Судьба хранила его. Даже через Сталинград он прошел без единой царапины. В сорок четвертом не повезло. Жахнуло так, что уже ничего не оставалось делать, как демобилизоваться после госпиталя и приобщиться к оседлой жизни на родине жены в Брянске, в стороне от любимой работы, на строжайшей диете, на всем жиденьком, еле тепленьком. Пулю свою роковую Борис Федорович получил в живот.
В Брянском горкоме партии, куда Борис Федорович явился для становления на учет, ему крепко посочувствовали, и предложили временно, пока не восстановится здоровье, поработать в горисполкоме. Борис Федорович подумал и согласился. Но как это часто бывает с порядочными и бескорыстными людьми, ему подсунули самый сволочной, какой только можно придумать, жилищный отдел.
И Борис Федорович погрузился в послевоенную проблему жилья со всеми вытекающими из этой проблемы неприятностями: бесконечными скандалами, жалобами, попытками всучить взятку, и полной невозможностью обеспечить крышей над головой всех мыкающихся по общежитиям, частным квартирам, углам и землянкам. Не мудрено, война оставила Брянск в руинах.
Бездомные шли валом. В очередях происходили неприличные скандалы с матом и мордобоем, с неизбежным вмешательством постового милиционера; с истериками женщин. Многие, на страх бюрократам, приводили с собой закутанных в старушечьи платки детей, дети поднимали рев, бездетные начинали орать на матерей, а те огрызались, задавая один и тот же безответный вопрос: «А куда я его дену?»
Из этого ада Борис Федорович выдирался затемно с головной болью, с уже ставшей привычной резью в животе, словно тот кусок железа не извлекли из него в госпитале, а, наоборот, оставили, накалив предварительно докрасна. Но бросить свой пост, сославшись на здоровье, Борису Федоровичу даже в голову не приходило. Во-первых, его сюда направила Партия. Во-вторых, и сам Борис Федорович, и те, кто его сюда послал, знали, что ни одна незаконная копейка в его кармане не осядет, ни один «левак» без очереди квартиру у него не получит. В-третьих… кому-то надо было делать эту каторжную работу, вот он ее и делал.
С нижестоящими и вышестоящими коллегами отношения у Бориса Федоровича сложились самые наилучшие. Шуткой-прибауткой он всегда умел рассмешить подчиненных; сверкая зубами, входил в кабинет начальника Брянстройтреста Мордвинова. Тот поднял бучу против странного, чтоб не сказать резче, распоряжения председателя Горисполкома Стригункова. Стригунков предложил заселять многоквартирные дома, не дожидаясь конца строительства. Сдал этаж — запускай новоселов!
Мордвинов на это не соглашался, напирая главным образом на технику безопасности. Но он тоже был человек, он понимал, в каком тяжелейшем положении оказались возвратившиеся из эвакуации люди. Он сдал позиции, дело пошло быстрей. Но очередь перед кабинетом Бориса Федоровича от этого не уменьшилась.
В самый разгар жилищного кризиса, как раз перед ноябрьскими праздниками сорок седьмого года, Бориса Федоровича вызвал Стригунков и дал из ряда вон выходящее поручение. Дело заключалось в следующем. Из Франции на родину возвратились две тысячи бывших эмигрантов. «Сверху», Стригунков многозначительно подчеркнул это «сверху», дано распоряжение о внеочередном выделении квартир для этих «бывших».
Борис Федорович обмер, услышав цифру в две тысячи человек, но Стригунков его успокоил, пояснив, что речь идет всего об одной семье. Эта семья получила распределение в Брянск. Остальных таким же порядком расселяют по другим городам Союза.
Борис Федорович перевел дыхание, но тут же заявил, что и об одной квартире не может быть речи. Все резервы исчерпаны, последний готовый этаж в доме номер два на улице Ленина уже заселен. Стригунков посоветовал потрясти Мордвинова, авось где-нибудь, что-нибудь…
Борис Федорович отправился к Мордвинову, зная наверняка, что у того не разживешься. И словно в воду глядел. Мордвинов замахал руками и твердо сказал:
— Не раньше мая.
Тогда Борис Федорович пояснил суть дела. Мордвинов удивился.
— А как на это смотрят там? — он показал пальцем на потолок, намекая на верховную власть.
— Говорят, простили.
— Интересно, — пробормотал Мордвинов, задумался, стал мерно стучать костяшками пальцев по столу.
— Слушай, — прищурил он глаза, — ты мне ордер на две комнаты по улице Ленина выписал?
— Выписал, — согласно кивнул Борис Федорович, уже приблизительно зная, что именно сейчас произойдет.
— Ну, вот и отдай этим…
— А ты?
— А я подожду до весны. Крыша над головой есть.
— «Сапожник без сапог», — грустно пошутил Борис Федорович.
Совестно ему было. Начальник Брянстройтреста до сих пор жил на подселении с женой и двумя дочками. Обещанное человеческое жилье второй раз проплывало мимо его носа. В августе уступил семье инвалида, теперь вот «бывшие» свалились на голову.
— Ты хоть расскажи потом, что за люди, — попросил Бориса Федоровича Мордвинов и тут же погрузился в текучку, немного, самую чуточку, но все же гордясь собой.
Спустя несколько дней, Борис Федорович отправился на станцию встречать возвратившееся из эмиграции семейство Улановых, любопытствуя несказанно, какие же они на самом деле эти бывшие «белогвардейцы». Или, как их называли во всех документах — «реэмигранты».
Без приключений, естественно, не обошлось. Какие-то головотяпы высадили приезжих на разъезде под Сухиничами. Борис Федорович потом отчетливо себе представил, как выглядели на железнодорожном полотне эти двое с ребенком, с багажом. Главное, ни туда, ни сюда. Везде лес и темень, и холод собачий, промозглый, до костей пробирает.
Ладно, история эта благополучно завершилась и ушла в прошлое. Улановых временно пристроили в общежитии, и пока они хлопотали с оформлением документов, устройством на работу, Борис Федорович продолжал как бы шефство над ними. Улановы совершенно не ориентировались в окружающей обстановке.
Как положено, Борис Федорович написал, куда следует, докладную, охарактеризовав приезжих весьма и весьма положительно. А с чего бы ему характеризовать их отрицательно, если Уланов этот, Сергей Николаевич, оказался самым обыкновенным человеком, без всяких там заграничных амбиций. И ни в какой белой армии он не воевал по одной простой причине — был пацаном в революцию.
Жена его тоже оказалась вполне симпатичная женщина, молодая, по-девичьи стройная. Немного растерянная, правда, но Борис Федорович понимал, что это у нее со временем пройдет.
Еще когда Борис Федорович в первый раз сидел у Стригункова по этому делу, возникло у него сомнение. Как так получается, на каком основании Советская власть допускает в Россию откровенных беляков, изгнанных из страны в свое время?
Стригунков разрешил все его сомнения, сказав, что наверху знают, что делают, и что бывших господ, скорее всего, простили.
После встречи с Улановыми в голове Бориса Федоровича сам собою сложился другой вопрос. Зачем «прощать», если эти реэмигранты так и так ни в чем не виноваты? Но ответ получать было не у кого.
Сомнения Бориса Федоровича окончательно отпали, как только он ближе познакомился с Улановым. Если там и были какие-то трения с красными у его родителей, то Борис Федорович вдаваться в подробности не стал, имея глубокое убеждение, что за грехи отцов дети ответственности не несут. У него у самого папа ходил по базарам с ученым медведем, а мама гадала на картах, дуря доверчивых граждан. Так что же теперь, не жить?
В данном вопросе убеждения Бориса Федоровича шли несколько вразрез с официальной доктриной. Но сам он на тему о своих семейных связях особенно не распространялся, в партийных документах его стояло «родителей не помнит», следовательно, говорить было не о чем.
Улановой Наталье Александровне, имевшей в родне неведомо как затесавшегося дедушку царского генерала, Борис Федорович дружески посоветовал прискорбный этот факт накрепко забыть и никому, ни при каких обстоятельствах не докладывать. Не спрашивают, и помалкивай. Так оно будет лучше.
Сама Наталья Александровна при этом разговоре как-то странно улыбнулась, опустила глаза, и ничего не сказала.
Что касается вопроса о возможном сотрудничестве во время войны и оккупации с немцами, то на руках у Сергея Николаевича имелись документы участника Французского Сопротивления. Да и с первого взгляда на Уланова было видно, что уж на что-что, а на сотрудничество с немцами он никак не способен. Это Борис Федорович понял сразу и отписал, куда следует, документ, обойдя все острые углы. Он сформулировал каждый пункт о родственниках своих подопечных очень ловко: будто родственники эти такое глубокое прошлое, что их как бы и вовсе на свете не было. Вот эти трое, Уланов, Уланова и девочка их, как ее, Виктория, есть, а остальных не было.
Разобравшись с вопросами политическими, Борис Федорович перешел к вопросам экономическим. Для начала он привел в общежитие к Улановым знаменитую врачиху по детским болезням. Анну Денисовну Трошину. Трошина осмотрела слабенькую, исхудавшую за дорогу девочку и предложила родителям поместить ребенка в закрытый детский сад санаторного типа.
После долгих уговоров Викторию Уланову отправили в санаторий. Слава об этом заведении шла по всему городу, всякая семья стремилась пристроить туда своего изголодавшегося ребенка, но надо отдать должное врачам, они отбирали туда детей из беднейших слоев населения.
Борис Федорович и докторша долго удивлялись, как это Улановы умудрились привезти из Парижа такую худобу в лице большеглазой и серьезной не по возрасту девочки. Они никак не могли поверить, что в Париже во время войны тоже был голод, что французам, не говоря уж об эмигрантах, досталось крепко, и совсем не того, что должно доставаться детям для нормального их развития. Все это было странно, но не верить Борис Федорович не мог. Больная девочка была вот она. Трошина долго уламывала Нику, рассказывая, какой это замечательный санаторий, как там вкусно кормят, какой там чудный сад, почти парк, с громадными елками; какие мягкие кроватки, а, главное, много деток, веселых и озорных.
Но когда Попов узнал истинную причину, отчего девочка не поддается на уговоры, он долго смеялся. Он сказал, что это не самое страшное в жизни, что это временная и даже полезная мера.
Все было просто. Перед поступлением в санаторий родители обязаны были обрить ребенка «под ноль-ноль» во избежание распространения вшивости.
— Но у меня же нет вшивости! — жалко смотрела Ника, напуганная страшными и непонятными словами «под ноль-ноль».
Ничто не помогло. Ника оставила в парикмахерской свои «волосики», и несчастная, с тонкой шейкой, с обидой в глазах осталась в санатории без мамы и папы. А перед Борисом Федоровичем встала задача определить на работу Наталью Александровну. Ни одно ателье мод в Брянске пока не работало. С самим же Улановым все прошло гладко, его с радостью взяли шеф-поваром в столовую Брянстройтреста.
Вскоре настали дни переезда на новую квартиру.
Когда-то это был красивый четырехэтажный дом. Теперь — руина. Лишь первый и второй этажи были отстроены заново, а дальше торчал в небо изуродованный бомбежкой фасад, зияли провалы окон.
Наталья Александровна вошла в квартиру и ахнула. Все стены в обеих комнатах от пола до потолка были покрыты белым пушистым налетом. Как ей показалось, плесенью. Но Борис Федорович развеял ее ошибочное утверждение.
— Какая же это плесень? — провел он пальцем по стене, — иней самый обыкновенный.
Квартира оказалась, как пояснили Улановым, коммунальной. Длинный коридор, по две смежные комнаты справа и слева. За ними кухня. Общая. И еще одна комната в торец коридора.
Прибежали знакомиться соседи, столяр Лука Семенович и взрослая дочка его Женя. Лука Семенович сутуловатый, щуплый, с пышными усами под пористым и подозрительно красным носом, как это бывает у людей, склонных к выпивке, и бойкими выцветшими глазами. Женя круглолицая, голубоглазая, с огромной, почти до колен, русой косой.
Лука Семенович сказал, что у них на стенах такое же было, и посоветовал скорей затопить печку. Девушка Женя, махнула косой, полетела на третий этаж за дровами. Там подобрала все ненужные строителям щепки и вихрем примчалась обратно.
Присев на корточки, и приговаривая что-то о неискоренимой любви к запаху дыма, Борис Федорович совал промерзшие щепки в черную холодную пасть печки. Печка, пузатая, кособокая, стояла прямо посреди комнаты. Наталья Александровна в жизни ничего подобного не видела. Борису Федоровичу все время хотелось назвать ее просто по имени, Наташа, но он не смел. Суетился, хлопал по карманам в поисках клочка бумаги, говорил, говорил, не умолкая.
— Я дымок почему люблю, я же цыган, — и заглядывал смеющимися глазами в недоверчивые глаза Наташи, — не верите? Честное слово. Цыган. В таборе родился… ну, милая, гори!
Дым повалил сразу и наружу, смрадный, рыжий. И густой до изумления.
— Дрова сырые, — бормотал бывший цыган, щурился, совал в печь принесенную Лукой Семеновичем кочергу, ворошил тлеющие остатки бумаги, снова поджигал и снова безрезультатно.
Пришлось открыть окна настежь. Сергей Николаевич скашивал в иронической улыбке рот, щурил глаз, острил:
— Ты же любишь, Борис Федорович, когда дымок.
Вот за это Борису Федоровичу и пришелся по душе этот бывший эмигрант! Другой бы, наш, советский, на его месте разорался, потребовал бы черт знает чего, а этот стоит, ржет да еще подкалывает.
Отсмеявшись, Борис Федорович распорядился заносить в дом привезенные вещи, а сам куда-то уехал на освободившейся трехтонке.
Через полчаса он вернулся с печником дядей Володей. Сухой, шустрый, лицо в мелких морщинах, дядя Володя пожелал поставить диагноз. Печку снова попытались зажечь, и снова пошел дым.
— Будя, — сказал дядя Володя, — дымоход завален полностью.
После этого он стащил с себя засаленный ватник, размотал на шее белый в прошлом, теперь неопределенного цвета шарф, дал пару раз ногой по бокам печки. К великому ужасу Натальи Александровны печка развалилась и образовала на полу груду кирпичей.
Дядя Володя приступил к работе, попросив два дня сроку. Ночевать договорились у соседей. Девушка Женя принялась хлопотать, устраивать Наталью Александровну. Чайку попить, отдохнуть в спаленке. Лука Семенович степенно командовал:
— Ты, здеся, не больно лопочи, а перво-наперво помоги вещички со двора прибрать.
Вещи сложили в пустой смежной комнате.
Дядя Володя работал, не спеша, но красиво. Замешивал раствор, бормотал под нос матюки, поносил в хвост и гриву халтурщиков строителей. Наталья Александровна перестала обращать внимание на грязь и холод, на испорченные полы, подносила кирпичи, таскала от соседей теплую воду. Время от времени Дядя Володя отвлекался от основной, непригодной для женских ушей темы, говорил:
— А построю я тебе здесь посередке, хозяюшка, стеночку для сугреву. Много места займет — ничего. Зато у тебя закуток для домашней всякошной мелочишки образуется, и тепло сохранишь до утра, и меня добрым словом поминать будешь. Слетай-кось на двор, вон-он кирпичи кучей свалены. Ты так делай: за кучу заходи, чтобы никому глаза не мозолить, и по парочке мне сюда таскай.
— А можно?
— А почему нет? Кирпичи для этого дома привезены.
Лукавил дядя Володя. Он-то прекрасно знал, что лимит для второго этажа давно вышел, но уж очень ему хотелось уважить клиентов из самого Парижа, как его лично о том попросил Борис Федорович Попов.
И получилась у дяди Володи не печка, а зверь. Когда для первой пробы заложили в нее оттаявшие в коридоре дрова, загудела она, заплясал в ней огонь, завился желто-голубыми спиралями, а дым пошел, куда надо, в дымоход, наполняя «стеночку для сугреву» дыханием жизни. Дядя Володя прислонял к стенке ухо, собирал в шнурок морщины возле глаз, улыбался хитро.
— Гудёт!
Сергей Николаевич вручил мастеру требуемые двадцать пять рублей, чекушку водки и кулечек сахару. Да еще дядя Володя попросил у Натальи Александровны:
— Ты мне маленько в бумажку конфет-подушечек для дочки отсыпь.
Дядя Володя отправился строить печки в других домах, а Улановы взялись за ремонт, для чего им был выделен мел и две банки половой краски. Вторую, не отапливаемую комнату, решили пока не занимать. Да и обставить ее было нечем.
В тот день, когда закончилась в прогретой, но еще нежилой комнате побелка и покраска, Борис Федорович спросил, всем ли довольны его подопечные, нет ли у них каких-либо претензий и нерешенных вопросов, кроме оставленного на неопределенное время устройства Натальи Александровны на работу. Об этом Борис Федорович помнил, но просил дать ему еще немного времени.
Оказалось, один нерешенный вопрос все же есть. Еще в общежитии, дня за два до переезда, Борис Федорович принес положенную Улановым материальную помощь. Талоны на получение очень странных предметов. Были там обозначены в документе «мешки тарные» в количестве ста штук, «ткань хлопчатобумажная, именуемая диагональ» в количестве сорока метров, какие-то спецовки, рукавицы и резиновые сапоги. Все в совершенно непомерных количествах. И вот теперь Сергей Николаевич спрашивал стоящего у двери Попова, что ему с этими талонами делать.
— Как что? — удивился Попов, — немедленно получить товар.
— Но что я буду делать со ста мешками? — изумился Сергей Николаевич.
Борис Федорович, как был одетый, в пальто, в шапку с ушами, отошел от двери и сел на единственную, не заляпанную побелкой табуретку. Смех разбирал его, но лицом оставался серьезен. От него ждали совета, а давать совет в таком деле как человек официальный он не имел права. Он стащил шапку и поскреб пятерней курчавый затылок.
— Не нужны, говоришь, мешки тарные?
— Ну, то есть, абсолютно не нужны, — подтвердил Сергей Николаевич.
Попов не выдержал и расхохотался. Хлопнул шапкой по колену, встал. Так и осталось непонятным, для чего он усаживался. У двери обернулся с принятым, видно, решением.
— Ты, Сергей Николаевич, «моментальную фотографию» справа, как входить в базар, знаешь?
Сергей Николаевич подтвердил, что «фотографию» эту на базаре они с женой знают и даже фотографировались там на паспорта.
— Прекрасно, — обрадовался Борис Федорович, — вот с этим делом, с мешками и прочим, подойди к Яше-фотографу. Он скажет, что делать.
Кивнул, подмигнул, чтобы не робели, и ушел. С неясным чувством вины, двойственности какой-то.
Нет, что касается самих реэмигрантов, здесь все было в полном порядке. Эти люди определенно пришлись ему по сердцу. Они терпеливо ждали, когда требовалось ждать. Они не ныли, хотя не то, что ныть, взвыть можно было много от чего. Ведь у них, если не считать вывезенных из общежития с разрешения коменданта списанной кровати и тумбочки, не было никакой мебели. Лука Семенович, правда, пообещал сбить из бракованного горбыля стол, а двумя табуретками они сами откуда-то разжились. И это было все. А заработка Сергея Николаевича, Попов это хорошо знал, им еле-еле будет хватать на еду.
Борис Федорович сделал для них все, что мог. И даже больше, чем мог. Никто не просил его тащить к Улановым врачиху, печника… и, если уж на то пошло, болтаться целую ночь на вокзале в ожидании, когда их привезут в Брянск с воинским эшелоном. Но все это, даже выданный вне очереди ордер на квартиру, обещанную не кому-нибудь, а начальнику Брянстройтреста Мордвинову, было какой-то обидной мелочью по сравнению с грядущими сложностями. В том, что сложности ждут этих немного смешных, излишне доверчивых людей, Борис Федорович не сомневался.
Именно эта доверчивость его настораживала и тревожила, хотя никто иной, как именно он, не приложил столько усилий, чтобы доверчивость эту посеять и закрепить в сознании Улановых. Им теперь стало казаться, будто весь Советский Союз состоит из людей, подобных Попову, и они радовались этому чрезвычайно. Приятно же, когда все плохие прогнозы оставшихся в Париже родных и знакомых не оправдываются, а все хорошее, напротив, становится явью. Борис Федорович, конечно же, знать не знал, ведать не ведал, какой запас благодарности носят в своих робких сердцах приезжие. Он видел их растроганные взгляды, и делал все, чтобы этим людям, не по своей вине оторванным когда-то от Родины, понравилось дома, делал все, чтобы они прижились.
В истории с печкой его разобрала дикая цыганская злоба. Додумались! Построили и тут же испакостили! Изуродовали собственную работу! Шевеля желваками, налитый тяжелой кровью, он полчаса выговаривал бригадиру, а когда тот, в качестве оправдания, указал на дамочку из Парижа, таскающую кирпичи, Попов так заорал, что даже самому стало страшно.
Борис Федорович чувствовал перед Улановыми вину. Нет, не только из-за печки. Печка — мелочь. Он не мог понять, отчего зародилось и гнетет его это чувство, и избавиться от него не мог. Иногда даже по ночам ворочался с боку на бок, и вставали перед его мысленным взором за этими Улановыми приехавшие вместе с ними в Россию две тысячи человек.
Борис Федорович думал так: Уланову под сорок, а жизнь начинает с нуля. Пусть он устроился на хорошую работу. Но, господи прости, что это за должность — шеф-повар в столовке — для такого интеллигентного человека!
Вот этой пропадающей ни за копейку, ни за грош интеллигентности Сергея Николаевича было нестерпимо жалко. Он понимал, что ему самому, при всем его высшем и развысшем образовании никогда не достичь неуловимой, особой внутренней культуры, присущей Улановым. Им она дана была по крови, а ему нет. Нигде, ни в институте, когда учился, ни теперь, когда вращался возле высших партийных сфер, а выше этих сфер уже, казалось, ничего и не было, он таких людей не встречал. Хороших, порядочных, замечательных людей встречал, а таких — нет. Получалось, что советская власть, изгнав их, что-то утратила. Но думать о таком было просто страшно.
Жена поднимала с подушки сонную голову, заботливо гладила ладонью плечо.
— Что, Боренька, болит?
Он успокаивал ее, приказывал немедленно спать. Она поворачивалась на другой бок и сонно бормотала:
— О, господи, и когда ты со своей бюрократией распрощаешься…
Сгоряча он посоветовал Наталье Александровне пойти в вечернюю школу, получить аттестат зрелости и поступить на заочное отделение в институт иностранных языков. Как она шпарила по-французски! О, как она по-французски шпарила! Раз он попросил, и она прочла наизусть стишок. И от начала до конца по-французски!
От вечерней школы Наталья Александровна отказалась. Поздно. Он и сам понимал, что поздно. И тут же, словно испугавшись неведомо чего, стал внушать своим подопечным, чтобы они свою интеллигентность особенно не выказывали, знанием иностранных языков не щеголяли.
Он свою мысль выразил в том духе, что некоторым людям бывает неприятно, когда их унижают чьим-то превосходством. Сергей Николаевич сразу с ним согласился. Но он неправильно Бориса Федоровича понял. Борис Федорович намекал на всеобщую, укоренившуюся в стране, нетерпимость ко всему выделяющемуся из общей массы. Ему самому эта нетерпимость никогда не нравилась. Он чувствовал ее и злился, может оттого, что сам по крови был вольный цыган, и ему временами становилось душно в затхлой атмосфере послевоенной жизни. Он так надеялся на перемены, но война кончилась, а ничего не изменилось.
Довоенную жизнь он знал прекрасно. Он прожил ее уже зрелым человеком, Знал, какие неожиданные повороты в судьбах могут произойти. Вот и опасался за Улановых. Сейчас все хорошо, разрешили вернуться, распорядились помогать на первых порах и квартиру в центре города дали. А потом возьмут и передумают. И что тогда?
Он прекрасно пронимал, КТО может передумать, а отношение к этому человеку у него и без того было двойственное. При всей своей коммунистической убежденности и привычке к партийной дисциплине он, естественно, ни с кем не делясь сомнениями, много чего не понимал в характере товарища Сталина. Сам не любил, как он это называл, громких слов, и не понимал, например, как товарищ Сталин может терпеть бесконечные восхваления и здравицы.
И была еще одна, непостижимая тема. О ней даже думать особенно не хотелось. Но она, непрошеная, так и лезла, так и лезла в голову. Особенно по ночам во время бессонницы. Темой этой была война.
Пусть, как он ни стремился, до Берлина дойти не довелось. Но зато он протопал от Минска до Сталинграда и обратно до Вислы, и никогда не мог понять, как такое могло случиться с великой советской державой. Как мог допустить товарищ Сталин это великое хождение по трупам солдат и мирных людей туда и обратно, когда, это всем всегда было ясно, страна столько лет готовилась к грядущей войне. Он сам, сколько раз приятным баритоном, вместе со всеми на вечеринках по случаю, скажем, Первого мая или Седьмого ноября, пел, хитро прищуривая глаз и понижая в нужном месте голос:
А через два года ему довелось увидеть, как бомбили немцы тот самый любимый город, довелось оставить его во власти не знающего пощады оккупанта, шагать дальше и дальше, оставляя позади кровавый след уничтожаемых в боях батальонов.
Как такое случилось, Борис Федорович не мог понять. Он не мог понять, каким образом всесильный гений товарища Сталина дал сбой и допустил все это.
Позволить себе роскошь говорить с кем-либо на такие темы Борис Федорович, естественно, не решался. Он даже во сне боялся проговориться о малейшем сомнении в личности товарища Сталина. И этот страх, подкожный, подсознательный, как угодно можно назвать, тоже входил в разряд неразрешимых вопросов к «вождю всех времен и народов».
2
Надвигалась зима. Днем и ночью валил снег. Но внезапно вместо обещанных трескучих морозов пришла оттепель. Толстые, будто окольцованные, слипшиеся в грозди на сохранившихся карнизах руин сосульки стали со звоном и грохотом падать, втыкаться стоймя в оседающие сугробы, разбиваться на тысячи хрустальных осколков на тротуарах. Снег медленно превращался в желтую кашу, она противно хлюпала под деревянными настилами в центре несчастного, превращенного в сплошные руины города. И хотя строительство шло полным ходом, больно было смотреть на задымленные, изувеченные дома.
Непредвиденная оттепель испортила Улановым только что законченный ремонт. Потолок протек, пришлось подставлять под капель тазы и миски, сдвигать кровать на середину комнаты. Мокрые пятна на потолке ширились, расплывались, и вскоре уже нигде не стало спасения. Протекало в середине, протекало во всех углах. Наташа предложила спать под зонтиком. Проклиная все на свете, Сергей Николаевич отыскал среди сдвинутых под кровать вещей зонтик, раскрыл его и улегся. Несколько минут прошло в молчании. Кап-кап, забарабанили по выгнутой спинке защитного устройства первые капли. Сергей Николаевич взорвался.
— Что, я всю ночь буду, как идиот, держать этот зонтик?
— А давай закрепим его между подушками, — предложила Наташа.
Зажгли свет, перестелили постель головой в другую сторону, укрепили зонтик. Стали засыпать — зонт свалился, и все надо было начинать сначала. Тут обоих разобрал смех.
— Чего ты хохочешь? — с трудом остановившись, спросил Сергей Николаевич.
— А сам? — махала рукой Наташа и заходилась пуще, — ой, не могу! А как… любить… тоже под зонтиком?
Неожиданно зонтик сам собой закрылся. Это вызвало новый приступ веселья. Так они проваландались почти до рассвета и уснули под радостный перезвон капели.
В течение следующих трех дней строители перекрывали третий этаж, всемирный потоп кончился, но потолок пришлось белить заново.
Наталья Александровна старалась сохранять чувство юмора, хотя город Брянск ее просто пугал. Уцелевшие после войны дома проще было пересчитать. Уныло смотрели они на нее саму, на других прохожих. Да и народу на улицах, казалось, было совсем немного. Иногда, правда, она попадала в районы, обойденные вселенским разорением. Словно во сне шла вдоль штакетников, мимо бревенчатых домиков с резными наличниками, с множеством цветочных горшков на подоконниках за двойными рамами. И сами двойные рамы, и обычай прокладывать между ними вату, где-то украшенную битыми осколками елочных игрушек, где-то бумажными розами, удивлял ее несказанно. И еще ей было совершенно непонятно, для чего в эту вату между рамами ставят маленькие граненые стаканчики с солью.
Наткнувшись на синий почтовый ящик, прибитый к столбу, Наталья Александровна с ходу не могла сообразить, отчего на нем написано по-русски «почта», а не привычное «post». В магазинах иногда путалась и обращалась к продавцам по-французски. Смутившись, уходила, ничего не купив.
По случаю оттепели она скинула приобретенные в самые первые дни валенки с галошами и ватник и надела старенькое парижское демисезонное пальто. Валенки и ватник она ненавидела всеми силами души, но о покупке теплого пальто нечего было и думать. Особенно много горя доставляли Наталье Александровне галоши. Подошвы их быстро стерлись, и она панически боялась поскользнуться на гололеде.
Но теперь, когда она смогла сменить и верхнюю одежду и обувь, на нее стали оборачиваться. Для Парижа это было очень скромное пальтишко, а здесь поражало невиданной роскошью. Особенно среди ватников и серых в мелкую черную клетку платков на головах женщин. Наталья Александровна поглядывала на эти платки и с ужасом думала о работе. В Брянске явно некому было носить модные шляпы. Сбывалось пророчество тети Ляли.
Вглядываясь в хмурые лица прохожих, Наталья Александровна подмечала свойственную им странную желтизну, будто добрая треть населения повально болела желтухой. Но Борис Федорович пояснил, что это никакая не желтуха, а малярия. Что кожа у людей желтеет от лекарства, от хины, единственного средства при этой болезни.
— Откуда же здесь малярия? — удивлялась Наталья Александровна.
— Как откуда? — отвечал Борис Федорович, — кругом леса, болота.
Наталья Александровна стала бояться наступления лета. Придет оно, налетят страшные малярийные комары, искусают ребенка, и у Ники тоже будет скорбное, желтое лицо.
Ее угнетала вынужденная разлука с дочерью, невозможность видеть ее каждый день, каждый час, а только по выходным и только в положенное для посещений время. Но другого выхода не было.
Грустя о Нике, Наталья Александровна мучилась угрызениями совести. Когда доктор Трошина сказала: «Нужно будет снять волосяной покров, вшивость, знаете…» — Ника забеспокоилась. Она теребила мать, смотрела умоляющими глазами.
— Как снять? Я не хочу ходить без волосиков!
Наталья Александровна утешала, как могла, и пошла на прямой обман. Она сказала, что Нику, конечно, обстригут, но оставят маленькую челочку. Волосы у нее вьются, будет даже красиво и совсем не заметно.
Но когда парикмахер усадил Нику перед большим зеркалом, завернул в белоснежную простыню и бойко провел машинкой со лба к макушке, девочка все поняла, уголки ее рта поползли вниз, круглые черные глаза налились слезами. Она посмотрела на себя, такую некрасивую, в зеркале и безнадежно махнула рукой. Она молча взяла из рук мамы шубку, оделась и ушла из парикмахерской, обиженная на весь белый свет. Такой она переступила порог своего нового дома. Наталья Александровна оставила на воспитательницу в белом халате одинокого, совсем несчастного, обманутого своего ребенка.
— Какие глупости! — возмутился вечером Сергей Николаевич. — Развели тут бабскую канитель.
— Ах, ты бы видел, как она махнула рукой! — поднимала на него прекрасные серые глаза Наталья Александровна.
— Ничего, ничего, ничего, — сжимал ее плечи Сергей Николаевич, — главное, там хороший уход. Это ты понимаешь?
Это она понимала.
Да все она прекрасно понимала! И что из Парижа надо было уехать ради той же Ники, и что трудности эти временные, что неуютный развороченный город отстраивается заново, что с работой ее не ладится не просто так, а по вполне объяснимым причинам.
Вскоре навалились хлопоты. Переезд, бесконечное мытье пола за дядей Володей, кирпичи эти треклятые, шершавые, ледяные. Наталья Александровна переломала об них все ногти. Потом ремонт. Она делала все, чтобы поскорее все устроить и начать новую жизнь.
После ремонта отправились по указке Бориса Федоровича к Яше-фотографу. Яша встретил их как старых знакомых.
— Знаю, знаю, — протянул Сергею Николаевичу руку маленький совершенно лысый человечек, — Борис Федорович говорил о вас. А он мой сосед. Или я его сосед? Короче, обои мы с ним соседи. Таким вот макарчиком.
Говорил, словно горохом сыпал короткие фразы, бойко поглядывал слегка выпученными глазами на растерянную и смущенную пару.
— Это вы не серьезно, — успокаивал он Улановых, когда речь зашла о деле, — вам не нужны мешки — другим людям, вот так, нужны, — и проводил ладонью по горлу, словно собирался отсечь самому себе голову. — Резиновые сапоги? Да у нас рыбалка — ого! Подождите, лед на Десне сойдет, что начнется! Советую себе одну пару оставить. Не надо? Как хотите. Рыбаки с руками оторвут. Таким вот макарчиком. Диагональ, — просматривал он талоны, — отнесете на толкучку. Будете просить тридцать рублей за метр. И ни копейки не уступайте. Так. Это мы оставим, это получить, это мы оставим… Вы мне доверяете? Раз доверяете, кое-какие талоны я сам продам, а деньги вам принесу. Сегодня у нас воскресенье. В среду принесу. Как это вы не знаете, где находится толкучка? Это не далеко. Отсюда прямо до завода, вдоль забора минут двадцать ходьбы. Там увидите. Как, когда? В любой день. Толкучка, хе-хе, без выходных. Вы, главное, не теряйтесь. Туда-сюда научитесь вертеться — жить можно. А то мне Борис Федорович говорит: «Там люди не знают, куда диагональ деть». Ну, мы с ним смеялись! Ему по служебному положению, сами понимаете, неудобно такие советы давать, а мне — что — я человек маленький.
Маленький Яша помог и советом и делом. Кончилось тем, что и с диагональю он сам управился. А в среду вечером принес Улановым неожиданно крупную сумму денег. От предложенного чая отказался, сослался на дела, собрался уходить, вдруг спохватился и затараторил:
— Чуть не забыл! Из головы вылетело. Вы ж мне, Наталья Александровна, говорили, будто вы шляпы шьете. А сидите без работы. Кошмар! А меня как раз одна дама спрашивала. Ей нужно пошить меховую шляпу. Вы умеете работать с мехом? Так я дам ей ваш адрес. Вы, что думаете, Брянск такая дыра по сравнению с городом Парижем, — тут он подмигнул, — что в Брянске уже никто и шляп не носит? Брянск до войны был вполне культурным центром. К вашему сведению. В Брянске еще как шляпы носят!
Он отмахнулся от благодарственных слов Улановых и убежал.
— Черт, — задумался после его ухода Сергей Николаевич, — может, ему надо было сколько-нибудь дать?
Наталья Александровна пожала плечами.
На вырученные деньги они купили кровать для Ники, заказали Луке Семеновичу шкафчик для кухонной посуды, нашли на толкучке пару скрипучих стульев с гнутыми спинками.
Пришел долгожданный багаж, и комната стала приобретать вполне человеческий вид. Вот только стол, срочно сбитый тем же Лукой Семеновичем из обрезков, неуклюжий, неподъемный, с ножками крест-накрест козлом, огорчал Наташу. Повздыхали об оставленной парижской мебели, как выяснилось, ее можно было взять вместе со всеми громоздкими вещами. Но, что сделано, то сделано, назад не переиграешь. Да и какая там была особенная мебель?
Вскоре Борис Федорович прислал с одной молодой женщиной записочку, из которой следовало, что Наталья Александровна может идти договариваться о постоянной работе к заведующему пошивочной мастерской. Улица Северная, дом номер пять. Здесь же, в записке было указано имя заведующего — Дворкин Осип Абрамович.
Собираясь на встречу с Дворкиным, Наташа принарядилась. Надела тонкие чулки из старых запасов, серое шерстяное платье, на шею повязала шарф, ею же самой раскрашенный когда-то в мастерской у Беля. Подобрав пышные, чуть рыжеватые в солнечном свете волосы, нацепила единственную свою велюровую шляпу, хотя на дворе было промозгло и дул сильный ветер. Ей хотелось показать образец собственной работы.
Мастерскую пришлось разыскивать. Наталья Александровна без толку плутала минут двадцать, расспрашивала редких прохожих, шла, не замечая, что прохожие оборачиваются и смотрят ей вслед. Наконец, выбралась из каких-то тупиков и переулков на широкую, но пустынную улицу.
Она сразу увидела угловой бревенчатый дом с цифрой пять на белом эмалированном кругляше под козырьком; с деревянным крылечком с перильцами. Поднялась, открыла тугую дверь, на нее пахнуло теплом, в уши ударил шум множества швейных машинок.
Пожилая женщина в застиранной серой кофте и грубой суконной юбке подметала стесанным на один бок самодельным веником сенцы, когда туда впорхнула Наталья Александровна. На вопрос, где можно найти Дворкина, женщина глянула хмуро, ткнула веником в сторону боковой двери и буркнула что-то вроде того, мол, Дворкин у себя, где ему еще быть.
Наталья Александровна осторожно обошла кучку мусора, постучала, услышала приглашающий мужской басок и вошла. Вошла, и никого не увидела. Комнатенка была мала, и казалась еще меньше из-за громоздкого, во всю почти ее ширь, конторского стола, заваленного рулонами материи.
За этими рулонами раздался шорох, и сразу, как только она предупредительно кашлянула, над столом появилась спина, затем плечи, затем лицо хозяина этой комнаты. Лицо совершенно необыкновенное. В нем преобладали лишь вертикальные и горизонтальные линии. Прямой рот, прямые брови; над ними, на лбу, прямые складки морщин. Все это уравновешивалось вертикалью длинного носа и почти параллельными с ним морщинами на щеках. Это лицо могло показаться суровым, если бы не смешливые иронические глаза, если бы не густая всклокоченная шевелюра наполовину черных, наполовину седых волос.
Взгляд, брошенный на Наталью Александровну, был проницателен и лукав, и, она сразу это почувствовала, принадлежал человеку умному. Черный сатиновый халат поверх одежды туго обтягивал плечи Дворкина. Он встал, выпрямился, показал при этом высокий рост, протянул через стол руку и сказал:
— А я вас уже жду.
— А откуда вы знаете, что я — это я? — улыбнулась Наталья Александровна.
Дворкин опустился на стул, прежде чем ответить, поднял устрашающие брови и нагнал на лоб еще больше морщин.
— Ну-у, будем считать, что я догадался.
Не мог же он прямо сказать, что ждал женщину, приехавшую из Парижа, что ее элегантный вид не обманул его ожиданий. Вместо этого он стал рассказывать жуткую детективную историю.
Наталья Александровна узнала, что помещение, ныне занимаемое руководимой им, Дворкиным, мастерской, не является постоянным и законным помещением этого, всеми уважаемого учреждения. На самом деле мастерская должна находиться в центре города на улице Жданова, именоваться «Ателье мод» и заниматься не массовым пошивом всякого ширпотреба, а создавать для граждан хорошие добротные вещи из хорошего добротного материала.
Но какая-то паскудная строительная контора, какой-то шараш-монтаж, самовольно захватил чужую территорию. Тяжба длится вот уже три месяца, мастерская продолжает работать в этой халупе, в этом, с позволения сказать, «сказочном дворце».
В продолжение рассказа вертикали и горизонтали на лице Дворкина находились в постоянном движении, придавая физиономии его живость необыкновенную.
Слушая захватывающую историю о потере помещения «Ателье мод» на улице Жданова, Наталья Александровна, во-первых, не знала, кто такой Жданов и почему его именем названа улица, во-вторых, никак не могла взять в толк, какое все это имеет отношение лично к ней.
Как только в рассказе Дворкина образовалась брешь, вызванная необходимостью выпить глоток воды, налитый в граненый стакан из желтоватого графина, заткнутого почему-то синего стекла пробкой, Наталья Александровна изловчилась и подсунула ему шляпку, снятую предварительно с головы.
Дворкин отставил стакан, бережно принял шляпку и стал внимательнейшим образом ее разглядывать. Он сказал, что шляпка нравится ему чрезвычайно, что в работе есть и благородная линия и артистизм, в чем лично он, Дворкин, ни минуты не сомневался, прекрасно сознавая, откуда привезла свое мастерство рекомендованная ему Борисом Федоровичем Поповым модистка. Дворкин покрутил на пальце шляпку, загорелся и стал развивать только что зародившуюся в его голове идею.
— Мы организуем при нашем ателье шляпный отдел! Мы вас прекрасно устроим! — гудел в маленькой комнате его низкий голос. — И будете, как миленькая, сидеть и шить шляпы. И ученицу вам дадим. Вы не возражаете, если мы попросим вас обучить этому делу какую-нибудь хорошенькую девушку?
Наталья Александровна ответила в том духе, что возражений у нее нет, она с удовольствием станет обучать любую девушку, пусть даже она будет не очень хорошенькая, лишь бы у нее были умелые руки.
— Нет, нет, обязательно хорошенькую, — настаивал Дворкин, — шляпы должна шить хорошенькая и даже элегантная женщина.
После этих, довольно прозрачных комплиментов, он вернул шляпку и вылил на голову Натальи Александровны ушат ледяной воды. Все это, и шляпный отдел, и милая ученица, возможны лишь в будущем, когда восторжествует справедливость, когда из помещения на улице Жданова выкатится самозванная контора, и мастерская возвратит себе почетный статус «Ателье мод».
— Когда же это случится? — упавшим голосом спросила Наталья Александровна.
— А вот этого не знает никто! — радостно вскричал Дворкин и широко развел руки в стороны.
Хорошее утреннее настроение погасло. Будто свечу задули. Наталья Александровна привычным движением надела шляпку, снова собрав разметавшиеся по плечам волосы, поднялась. Дворкин с удивлением воззрился на нее.
— Куда же вы? Разве вам не нужна работа? Что вы за нетерпеливая публика, товарищи женщины! Я думал, в Париже вашего брата воспитывают иначе, а, оказывается, то же, что и у нас.
Он наклонился к нижнему ящику своего необъятного стола, исчез из поля зрения Натальи Александровны, потом возник, держа в руке белую детскую панамку.
— Скажите, вы сумели бы сделать точно такую?
Наташа ответила утвердительно. Ничего хитрого в той панамке не было. Головка из трех деталей, простроченные поля, сзади маленький бантик. Она протянула руку, чтобы рассмотреть поближе; Дворкин отвел панамку в сторону.
— Вы меня не до конца поняли. Речь идет не об одной панамке.
Наташа молча смотрела на него.
— Как вы отреагируете, если я назову цифру… ну, скажем, сто штук в месяц? Хорошо, сто много, пятьдесят для начала.
— Я согласна, — прошептала Наталья Александровна и сжалась от этого не представимого количества панамок.
— Очень хорошо, — сказал Дворкин, — в таком случае пишите заявление на мое имя, потом сходим в отдел кадров и оформим документы.
Он послал через стол чистый лист бумаги, вырванный из тетради в клеточку, она достала из сумочки автоматическую ручку и приготовилась писать. Ожидающий ее взгляд не сходил с лица Дворкина.
— Что, — спросил он, — вы не знаете, как надо писать заявление о приеме на работу?
Наташа кивнула.
— Это очень интересно. Разве во Франции при найме на работу не пишут заявления?
И услыхал, что во Франции при найме на работу никаких заявлений не пишут, а просто договариваются с хозяином, и этот устный договор, как правило, становится законом в отношениях между работодателем и наемным рабочим. Осип Абрамович страшно удивился.
— А если хозяин нечестный человек?
— Тогда вы проигрываете, вас просто выставляют на улицу.
— И вы так спокойно мне это рассказываете?
— А что тут сделаешь. Так принято. Впрочем, не знаю, как на крупных предприятиях, а с мелкими хозяевами так.
— Хм, — снисходительно усмехнулся Дворкин, — выходит, наша система все-таки лучше. Ибо, подписав ваше заявление, я уже никоим образом не имею права выставить вас на улицу. Вы это понимаете?
— Я понимаю, — завороженно глядя на Дворкина, прошептала Наташа, и на душе ее опять стало легко и весело.
Дворкин научил, как следует писать заявление на имя заведующего мастерской массового пошива Брянского райпотребсоюза, а Наташу тревожило последнее сомнение: сумеет она или не сумеет сшить за один месяц пятьдесят панамок.
После оформления документов, Наташа, окончательно ставшая теперь Натальей Александровной, и Дворкин вернулись в кабинет, и там ожидал ее последний сюрприз. Осип Абрамович бросил на стол картонные лекала.
— Это выкройки. Вот материя, — он положил руку на приготовленный сверток. Забирайте, несите домой. Дома раскроите. У вас должно получиться здесь пятьдесят панамок. Я распоряжусь, завтра вам привезут на дом машинку. Пока будете работать дома. Вас устраивает такое положение вещей? — он глянул в просиявшие глаза Натальи Александровны, и строго сдвинул брови в одну линию. — Не обольщайтесь. Это до поры, до времени. Переедем, откроем ателье, клиент пойдет валом. Вот тогда вы у нас запоете.
Всем своим видом Наталья Александровна показывала полное согласие петь такие песни.
— С богом, — махнул рукой Дворкин и, как бы про себя, добавил, — странно все же.
— Что странно? — не поняла Наталья Александровна.
— Странно мне, что по Брянску разгуливает женщина из Парижа. Удивительная история.
— Что же тут удивительного? — смутилась Наталья Александровна.
Но Дворкин смотрел на нее с таким откровенным интересом, с такой отеческой заботливостью. Ее смущение прошло. Она расхрабрилась, и решила задать вопрос, сидевший в голове все это время.
— Осип Абрамович, скажите на милость…
— Да?
— А кто такой Жданов?
Дворкин удивился. Вся тщательно продуманная создателем симметрия его лица разрушилась. Брови удивленно поползли вверх и встали домиком.
— Как! Вы не знаете, кто такой Жданов? Да ведь это правая рука товарища Сталина! Это очень большой человек. Вы знаете, он руководил ленинградской блокадой. Вы слышали когда-нибудь про ленинградскую блокаду?
Наталья Александровна ответила утвердительно.
— Вот. Не блокадой, конечно, руководил. Это я неправильно выразился. Он в городе руководил во время блокады.
Наталья Александровна тихо поблагодарила за разъяснение, и на этом они распрощались. Но долго еще сидел в задумчивости старый мудрый еврей Осип Абрамович Дворкин, вдыхал чуть заметный аромат заграничных духов, оставленный этой странной женщиной. Надо же, Жданова не знает. Вздохнул, покрутил головой и отправился в цех, где парились его работницы, не укладываясь с выполнением плана в срок.
А Наталья Александровна на крыльях весны и любви ко всему человечеству летела домой, имея в объятиях большой пакет с материей, завернутый в плотную бумагу. И казалось ей, что уже не так безнадежно и горестно смотрят на нее разрушенные дома чужого и страшного города.
Прибежала, ласточкой взлетела на второй этаж. Она переоделась в домашнее, сняла со стола и аккуратно сложила скатерть с вышитыми на ней виноградными листьями, развернула ткань и стала кроить. Серединки, боковинки, поля, бантики. Раскроила, разрезала, убрала обрезки, сочла заготовки — пришла в ужас. У нее получилось всего сорок две панамки. Искать в магазине недостающий кусок пике было бесполезно, в магазинах ничего такого не было. Она перерыла собственные запасы и нашла новую, ни разу не стираную полотняную простыню. Из нее и выкроила недостающие панамки.
Дворкин не обманул. На другой день двое рабочих внесли в комнату почти новую швейную машинку, и Наталья Александровна села строчить. Старалась ужасно. Сергей Николаевич, обрадованный ее хорошим настроением, сам приготовил ужин и не стал сердиться на стук машинки далеко за полночь.
Готовая продукция Дворкину понравилась.
— Очень аккуратная работа, — похвалил он. — Только объясните мне, пожалуйста, почему среди пикейных панамок у вас затесалось восемь штук полотняных? Нет, нет, ничего страшного. Вы поймите меня правильно. Я не предъявляю претензию. Я интересуюсь.
Пришлось признаваться.
Дворкин удивился. Дворкин возмутился.
— Вы рассказываете совершенно невозможные вещи! Я дал вам материи ровно на пятьдесят панамок и ни на одну меньше. Как вы кроили?
Наталья Александровна показала.
— Боже мой! — всплеснул руками Дворкин. — Кто ж так кроит! Там, у себя в Париже, вы вели совершенно неэкономную жизнь. Смотрите, как это делается. Я показываю в первый и последний раз.
Он расстелил на столе новый отрез, сложил в четыре слоя, разгладил ладонями, проверил края, бросил сверху лекала. Поля к полям — одним полумесяцем внутрь другого, боковинки к боковинкам, серединки к серединкам — елочкой, и уже из самых крошечных кусочков — бантики. Наталья Александровна сразу все поняла и хлопнула себя ладонью по лбу. За дурость. Она-то выкраивала каждую панамку отдельно.
В следующем раскрое у нее поместилось ровно пятьдесят панамок, а через месяц даже выгадала из большой партии как раз одну простыню.
— Осип Абрамович, у меня осталась материя. Вот, — Наталья Александровна выложила на стол остаток.
— Вы мне ничего не показывали, я ничего не видел, — покосился Дворкин, — Верните себе свою простыню и больше не морочьте мне голову.
Так и осталось неизвестным, нарочно ли подсунул ей начальник лишние два метра, или она сама перещеголяла его в экономном раскрое. Но больше таких излишков у нее не получалось. Осип Абрамович хорошо знал производство.
Через месяц Дворкин выдал набор очень странных предметов. Стопку картонных этикеток с дырочками, моток тонкой бечевки, щипцы с плоскими концами и коробку каких-то алюминиевых, маленьких таблеток. На картонках жирным типографским шрифтом были напечатаны не совсем понятные слова: артикул, прейскурант, наименование ткани, наименование изделия, цена, дата изготовления, фамилия изготовителя. Дворкин стал учить, как следует оформлять готовую продукцию.
Для начала требовалось вдеть бечевку в ушко цыганской иголки и этой иглой прошить край панамки точно посередине, где бантик. Затем отрезать бечевку на определенном расстоянии так, чтобы получилось два хвостика. Сквозь дырочку в картонке, предварительно заполненную по образцу ответами на все вопросы, продеть один хвостик, а после уже оба конца еще раз продеть сквозь крохотное отверстие в алюминиевой пломбе, как разъяснил назначение этих странных таблеток Дворкин. И, наконец, сжать пломбу изо всех сил щипцами, расплющить ее так, чтобы невозможно стало выдернуть бечевку. Только тогда изделие становилось готовым к отправке.
Наталья Александровна хотела поинтересоваться, для чего нужно писать наименование изделия, если и без того видно, что это детская панамка, но воздержалась. Спросила только, куда будет отправляться готовая продукция, на что Дворкин серьезно ответил, что это уже не его ума дело. Вся эта процедура казалась странной и никому не нужной, на нее ушла уйма времени. Впрочем, для Натальи Александровны это не имело значения. Она получила первый заработок, неплохой заработок. А вскоре, по рекомендации Яши-фотографа пожаловала первая клиентка.
Машинка громко строчила, и Наташа не сразу услышала стук в дверь. По старой привычке крикнула «антре». Дверь отворилась. На пороге стояла представительная дама в черной меховой шубке. Такого явления Наташа в Брянске еще ни разу не наблюдала.
Не произнеся ни слова, дама показала пальцем на себя, на свою голову, покрытую белым пуховым платком, затем сделала несколько коротких движений пальцами, будто шила.
«Глухонемая», — подумала Наташа и жестом, повторяя вопрос в глазах дамы, показала на себя, на разложенные заготовки панамок.
Дама радостно закивала, отверзла уста и, улыбаясь наиприятнейшим образом, пролепетала:
— Шапочку, шапочку… Понимайт?
— Так вы не глухонемая? — нерешительно спросила Наташа.
Дама открыла рот, с минуту так постояла, затем радостно завопила:
— Вы говорите по-русски!
— А как я должна говорить? — удивилась Наташа.
Убедившись, что ей дали правильный адрес, что Наталья Александровна и в самом деле приехала из Парижа, и является модисткой, дама достала из ридикюля черную меховую шкурку и небрежно провела рукой сверху вниз по шубе.
— Видите, на мне котиковое (она сделала ударение на втором «о») манто. Вы можете сшить к этому манто шляпу?
И они стали подбирать, что можно сделать в кон к этому котиковому (с ударением на втором «о») манто. Договорились о фасоне, о цене, простились. На пороге дама обернулась и разочарованно протянула:
— А мне Яша сказал, что вы настоящая француженка.
Дама ушла. Наташа подошла к окну и стала смотреть на улицу. На обочине, близко к тротуару, стояла новенькая, шоколадного цвета легковая машина. Вскоре «котиковое манто» легко выбежало из подъезда, открыло дверцу легковушки, по-хозяйски уселось на заднее сидение, дверца хлопнула, автомобиль уехал. «Интересно, кто она такая?» — подумала Наташа.
Через неделю дама приехала на примерку. Пищала от восторга, и за готовую шляпу прибавила еще десять рублей против назначенной цены. Полоса бездействия кончилась. К модистке из Парижа зачастили клиентки, ухоженные, прилично одетые, каких просто так не встретишь на улице.
Отпущенное для сна время сократилось наполовину, но Наташа не роптала. Появилась возможность покупать для Ники не только конфеты-подушечки, но даже сморщенные зимние яблоки. А однажды мать раскошелилась и принесла дочке большой, с пористой кожицей, апельсин.
Но иначе, как «котиковым манто», с ударением на втором «о», свой ватник Наташа с тех пор не называла.
Улановых стали узнавать на улице. Странно, но, казалось, весь город знает, откуда эти двое приехали. Уникальная способность незнакомых людей все обо всех знать в этом городе удивляла и раздражала Наташу.
— Какое им дело! — сердилась она, — кто она такая, эта тетка! «Здрасьте, — говорит, — это правда что вы приехали из Парижа?» Ну, приехали, ну, из Парижа! Ей-то что? Нет, тащилась за мной полквартала, не постеснялась остановить, и смотрит, как на уродца в банке.
— А ты? — спрашивал Сергей Николаевич.
— Отшила, — жена поставила на стол миску с дымящейся картошкой и сердито посмотрела на мужа, — сказала, что ее это ни в коей степени не касается.
Но Сергей Николаевич оставался неизменно любезным со всеми любопытствующими людьми. Только однажды сорвался.
Дело произошло в маленькой булочной на углу возле дома. В магазинчике никого не было, рабочий день кончился. Хлеб уже расхватали, Сергей Николаевич купил несколько бубликов. Продавщица, неповоротливая в пуховом платке, в черном тулупе, белом переднике и белых нарукавниках поверх тулупа, нанизала бублики на веревочку, протянула и совершенно неожиданно приблизила к нему лицо с выщипанными в ниточку бровями и неистовыми голодными глазами.
— Да как же вы могли оттуда уехать! Из Парижа! Да я б на коленях туда поползла!
Сергей Николаевич изменился в лице, двинул желваками, принял покупку, наклонился и доверительно и зло ответил:
— Ну и ползала бы всю жизнь на коленях!
3
Чаще стало проглядывать солнце. Однажды Наталья Александровна выпрямила спину от очередной панамки, огляделась и вдруг по-новому увидела свою веселенькую, незатейливо обставленную комнату.
Окно с подрубленными мережкой занавесками на туго натянутых веревочках, на подоконнике горшок с бальзамином — подарок соседей на новоселье; пышущую жаром печку, милые, привычные, по-новому расставленные вещицы, благополучно доставленные из Парижа в Брянск.
Наталья Александровна почувствовала себя хозяйкой в доме. Своем, собственном. В первый раз за всю жизнь. Бог с ним, пусть это была всего лишь комната в коммунальной квартире, с большой общей кухней на три семьи. До общей кухни ей не было никакого дела. У нее была своя печка, закуток, где Лука Семенович прибил просторную полку, где поместился им же сработанный шкафчик для посуды, гордо именуемый буфетом. Здесь можно было готовить незатейливую еду.
С соседями они поладили. Семейство Луки Семеновича состояло из него самого, тишайшей его жены Клавдии и дочки Жени. Женя училась на медсестру, Клавдия сидела дома по инвалидности. Она приспособилась мастерить из открыток пузатенькие шкатулки и каждое воскресенье, тяжко опираясь на костыль, брела на барахолку.
Одинокого соседа из дальней и полупустой комнаты видели редко. Знали только его фамилию — Гаркуша, знали, что он работает снабженцем и большую часть времени пропадает в командировках.
По причине возводимого «буфета» Лука Семенович проводил вечера в комнате Улановых. Работать молча не умел и ждал момента, чтобы вовлечь соседа в разговор.
— Удивляюсь я на тебя, Сергей Николаевич, — начинал он. Вынимал из-за уха карандаш и проводил по обструганной дощечке линию, — работаешь в столовке, а на ужин у тебя опять картошка с капустой. На мясо, тут это, не заработал, значить?
— Выходит, не заработал, — иронически поглядывал на Луку Сергей Николаевич.
— Честный, значить, — прикладывал мастер дощечку к нужному месту, — Это хорошо. В заграницах, тут это, все люди честные.
Лука Семенович откладывал дощечку в сторону, сметал золотые стружки, открывал со стуком заслонку и кидал их жменями в печь. Стружки мгновенно схватывались, печка начинала гудеть. Лука Семенович брал рубанок, начинал строгать новую доску и продолжал рассуждать на заданную тему.
— В заграницах, тут это, оно как? — и сам отвечал, — в заграницах воровать не выгодно. Там у каждого своя собственность. Скажем, здесь — мое, — отставлял он рубанок и складывал полукружием натруженные, сплошь в заусенцах пальцы, — а здесь, скажем, твое. Тут это, я к тебе воровать не пойду. Посколь, если скажем, я у тебя уворую, — ты ко мне пойдешь воровать. И что из этого, тут это, получится? Ничего хорошего не получится, а останется от твоей заграницы один пшик.
Сергей Николаевич тряс плечами от сдерживаемого хохота и в свою очередь задавал вопрос:
— А у нас воруют?
— И-и-и! У нас. У нас, тут это, друг ты мой, Сергей Николаевич, еще как воруют. Знай, держись. Потому как ни моего, ни твоего, тут это, ничего нет. Все общее.
— Так это же хорошо.
— Чего хорошего? — пожимал плечами Лука Семенович и снова брался за карандаш готовить в распил следующую доску, не далее как сегодня тихо изъятую им из забора соседней стройки. — Ты погоди, Сергей Николаевич, обживешься, проникнешь в самую суть, сам увидишь, как оно и что. Ты по нашим меркам советский, тут это, гражданин еще молодой. Дите малое ты пока, дорогой ты мой Сергей Николаевич.
Со временем Сергей Николаевич в кое-какую суть проник, и это заставило его свернуть с намеченного пути и идти искать счастья в совершенно иной области применения своих способностей по части заработка на хлеб насущный.
Маленький коллектив столовой Брянстройтреста принял Сергея Николаевича хорошо. Со старшей официанткой Катей, прошедшей войну, потерю мужа и старшего сына, он поладил. Катя относилась к нему очень уважительно. Особенно пленяла привычка этого заграничного, такого культурного человека величать ее по имени-отчеству и, вопреки сложившейся традиции, на «вы». Такое величание как бы уравнивало в правах простую официантку и заведующую столовой, дородную, обтянутую шерстяным изумрудно-зеленым платьем Евдокию Петровну.
В отношениях с новым шеф-поваром Евдокия решила этот сложный вопрос не поднимать, сама ни разу его не «тыкнула», просто по имени не назвала. И вовсе не из страха потерять золотого работника. С Сергеем Николаевичем фамильярничать не получалось. С другими получалось, с ним нет. Почему — непонятно, а вот не получалось и все.
Был в штате столовой еще один тип, дядя Толя Сидоркин. Помощник шеф-повара. Существо совершенно забитое, приниженное, с резиновым каким-то, трухлявым лицом. При случае дядя Толя мог так далеко вытянуть губы, что, казалось, вот-вот достанет ими до кончика носа.
Были еще две поварихи, были совсем молоденькие подавальщицы, девочки-судомойки, народ неунывающий, веселый по молодости. Была уборщица тетя Аня. Все эти женщины находились на вторых ролях, и подробно рассказывать о них не стоит, хоть у каждой, наверное, была своя судьба, свои радости и невзгоды.
Что в новой работе не просто удивляло, изумляло Сергея Николаевича, так это необходимость взвешивать на весах каждую котлету в сыром и готовом виде; каждую порцию пюре или мятого гороха, или гречневой каши, не говоря о полагающихся к гарниру добавках в виде винегрета или квашеной капусты. Дотошные взвешивания отнимали страшно много времени и действовали на нервы. Но, раз положено, Сергей Николаевич покорно бросал на весы комочек фарша, прибавлял или убавлял щепотку в зависимости от показаний стрелки.
В перерыв обедали столовским, это было официально разрешено. Все, кроме важной Евдокии Петровны (Катя подавала ей в кабинет), усаживались за самый большой стол, и резиновый дядя Толя неизменно начинал просить Сергея Николаевича научить его материться по-французски. Тут его приниженность словно рукой снимало. Сергей Николаевич такому желанию удивлялся и уверял Сидоркина, что у французов нет мата в русском понимании этого явления. Тот не унимался и ободряюще толкал локтем в бок:
— Ну же, ну, Сергей Николаевич! Ну, матюкнись по-французски!
Наконец, Сергей Николаевич не выдержал и вручил ему для обихода несколько слов. Узнав значение французского «мерд», дядя Толя разочарованно растянул рот до ушей, отчего они у него явственно зашевелились, и протянул:
— Фу, что за дела! «Говно» это у нас не ругательство. Слабаки твои французы.
Сам он сыпал в душу, в мать, забывая о присутствии женщин. Евдокия Петровна время от времени обрывала его:
— Придержи язык, Сидоркин, противно.
Дядя Толя приниженно умолкал, после начинал снова, вызывая у Сергея Николаевича чувство, близкое к тошноте. Но работником Сидоркин был добросовестным, никаких других претензий предъявить ему было невозможно.
Прошел месяц со дня вступления Сергея Николаевича в должность. Однажды вечером, когда почти все уже разошлись по домам, а сам он замешкался, к нему подошла Катя и положила на край стола небольшой сверток.
— Это вам, — сказала она.
— Что это? — спросил Сергей Николаевич и развернул бумагу.
В пакете оказалось шесть штук котлет.
— Что это? — переспросил он и отодвинул от себя котлеты.
— Что, что, — поддразнила его Катя, — от раздачи сегодня осталось, вот что!
Тогда он понял.
— Екатерина Ивановна, — не зная, куда деть глаза от невыносимого стыда, тихо проговорил Сергей Николаевич, — давайте договоримся: это в первый и в последний раз. От раздачи остаться ничего не могло, вы прекрасно знаете. И впредь тоже не будет оставаться. Уберите.
Лицо Катерины Ивановны пошло красными пятнами. Под пристальным взглядом странного шеф-повара она сложила котлеты в судок и унесла в раздаточную. Потом он слышал, как она ушла. Прозвучали ее шаги, хлопнула дверь на тугой пружине. Он постоял некоторое время посреди пустого зала с накрытыми застиранными скатертями столами, приходя в себя. Потом сдал ключи ночному сторожу и тоже ушел, униженный и злой.
— Может быть, они хотели тебя проверить? — высказала догадку Наталья Александровна.
Такое предположение еще больше расстроило Сергея Николаевича, он пожал плечами и уткнулся в газету.
— Нет, подожди, — не унималась жена, — откуда они все же взялись эти котлеты?
Сергей Николаевич шумно свернул газетный лист и, прищурившись, стал смотреть в сторону темного окна.
— Тут возможны два варианта, — заговорил он после некоторого молчания, — первый — кто-то не доел и оставил на тарелке. Но по нынешним временам это маловероятно.
Он снова замолчал и потянулся к газете.
— Подожди, — остановила его руку Наталья Александровна, — а второй вариант?
— Тебя это так интересует? — быстро глянул на нее Сергей Николаевич и так же быстро опустил глаза, — вероятнее всего, кто-то за моей спиной добавляет в фарш лишнюю порцию хлеба. Уже после этого идиотского взвешивания, — он замотал головой, — и отстань, без тебя тошно.
Ему вдруг представилось, что с этого момента придется за всеми следить, подсматривать, а иначе ведь и нельзя после такой истории. Захотелось раз и навсегда оставить поварское дело. Но въевшийся в поры привычный страх остаться без работы пока останавливал его. Еще через месяц произошло событие, укрепившее в нем это желание. А пока жизнь шла своим чередом, и только однажды Сергей Николаевич был выбит из колеи.
В тот день за работой, за хлопотами Сергей Николаевич не заметил, чтобы в кабинет Евдокии Петровны входил кто-либо посторонний. Но когда она через Катю срочно вызвала его к себе, именно посторонний и находился там, сидя в единственном на всю столовую кресле заведующей.
Лишь только Сергей Николаевич появился на пороге, Евдокия, повинуясь легкому кивку незнакомца, вышла. Сергей Николаевич посторонился, она, не взглянув на него, прошествовала мимо, обдав волной удушливо сладких духов.
Сергею Николаевичу предложили сесть. Он сел и сразу увидел подсунутое чуть ли не к самому носу удостоверение. Прочесть удостоверение Сергей Николаевич не успел (документ ловко прибрали) и обратил к незнакомцу любопытствующее лицо.
Молодой человек, а человек этот был, несомненно, молод, спросил, действительно ли является, представший перед ним шеф-повар столовой, Сергеем Николаевичем Улановым и попросил предъявить паспорт.
Паспорт был предъявлен, молодой человек небрежно взглянул, сказал, что Уланов С. Н. может пока оставить его у себя и что у одного товарища должен произойти конфиденциальный разговор с означенным Улановым. Для этого они сейчас проследуют в одно место. Как только разговор завершится, Уланов С. Н. получит разрешение вернуться к прерванной работе.
Сергей Николаевич попросил задержаться на минуту, чтобы дать некоторые указания помощнику, но молодой человек сказал, что этого не требуется, так как все нужные распоряжения сделает заведующая. Сергею Николаевичу ничего не оставалось делать, как отправиться вслед за своим провожатым.
В полном недоумении он сел в серую легковую машину. Она находилась неподалеку от столовой, и сразу тронулась с места.
За всю дорогу молодой человек, сидевший рядом с шофером, не проронил ни слова. Сергей Николаевич поглядывал на его неподвижный затылок, на пучок загнувшихся под кепку волос и терялся в догадках, для какой такой срочной надобности везут его, и, главное, куда везут. Впрочем, сказать к слову, он смутно чувствовал, куда везут, но зачем он понадобился МГБ, если это МГБ, не понимал.
Машина остановилась у подъезда трехэтажного с колоннами здания. Молодой человек выскочил наружу и открыл дверцу со стороны Сергея Николаевича.
— Пройдемте.
Они прошли через массивные дубовые двери с резными гербами РСФСР, и в гулком и пустом вестибюле с розово мраморным полом Сергею Николаевичу предложено было остановиться и отдать паспорт провожатому. Сергей Николаевич повиновался, молодой человек исчез вместе с паспортом за боковой дверью. Откуда-то из застекленной будки появился боец с винтовкой и встал, загораживая проход через сверкающий никелем турникет. Теперь Сергей Николаевич точно знал, где он находится.
Прошло совсем немного времени, и провожатый появился в сопровождении молоденького офицера с лейтенантскими погонами. Тот держал паспорт и листок бумаги, скорее всего пропуск. Лейтенант тщательно сверил фотографию в паспорте с оригиналом, кивнул бойцу, тот ловко отскочил в сторону, не меняя выражения неподвижного лица и находясь в положении «смирно». Сергею Николаевичу предложили пройти через турникет. Здесь ему вручили паспорт и вложенный в него пропуск, лейтенант исчез, и они с провожатым стали подниматься по широкой лестнице, крытой малиновой ковровой дорожкой.
После они долго шли по широкому и совершенно безлюдному коридору с начищенным до блеска паркетным полом и все той же малиновой дорожкой, делающей шаги совершенно беззвучными, и, наконец, остановились возле плотно закрытой двери. Молодой человек постучал, на стук коротко ответили «войдите», и Сергей Николаевич оказался в тихом, затененном тяжелыми гардинами кабинете. Уже не малиновая, а изумрудно зеленая дорожка с широким цветным орнаментом по краям вела к массивному письменному столу. И еще заметил Сергей Николаевич два кожаных дивана и большие, от полу до потолка, книжные шкафы. За их стеклянными дверцами темно краснели корешки каких-то одинаковых книг.
Из-за стола поднялся высокий, с седой шевелюрой полковник, и лицо у него было самое обыкновенное и даже приятное. Полковник гостеприимно показал на стоявший возле стола стул. Сергей Николаевич сел и привычным движением пригладил ладонью волосы на правом виске.
Прежде всего, хозяин кабинета извинился за прерванный рабочий день Сергея Николаевича. Он стал подробно расспрашивать, как чувствует себя товарищ Уланов в новой жизни, доволен ли он квартирой, хорошо ли отапливается квартира, достаточно ли завезли дров его семье, устроилась ли на работу его жена и как чувствует себя в санатории его дочка.
Сергей Николаевич не успевал дивиться такой заботливости и осведомленности. Он поблагодарил полковника, сказал, что решительно всем доволен и никаких претензий ни к кому не имеет. Полковник удовлетворенно кивнул и, упираясь ладонями в край стола, заявил, что теперь они перейдут к делу, ради которого Сергея Николаевича попросили, он подчеркнул это слово, сюда приехать.
Сто лет мог гадать Сергей Николаевич, но так бы и не догадался, для чего была устроена эта странная поездка и удивительно теплый прием. Полковника интересовали сведения о неком Белянчикове Павле Павловиче.
— Вы были знакомы с этим человеком?
— Был знаком, но очень недолго.
В лице полковника что-то дрогнуло, появилась жесткость у рта и в прищуре глаз. Но по-прежнему вежливо он попросил:
— Расскажите подробно.
Сергей Николаевич рассказал. Он познакомился с Павлом Белянчиковым во время переезда из Парижа в Гродно. Белянчиков был приятным попутчиком, одиноким, без жены, без детей. Он всегда был готов помочь любому, кто в его помощи нуждался. Где-то, не то в Краснодаре, не то в Ростове-на-Дону его ждала сестра. К ней он и ехал из эмиграции. Когда эшелон с реэмигрантами прибыл в Гродно, лица, имевшие родственников в Советском Союзе, разъехались первыми, не дожидаясь распределения. Белянчиков тоже уехал, мило простившись со всеми.
— И все?
— Все, — подтвердил Сергей Николаевич.
— Жаль, — сказал полковник. — Скажите, а в эмиграции вы разве не были знакомы?
Сергей Николаевич еще раз ответил отрицательно и не покривил душой.
— Жаль, — снова повторил полковник. — Что ж, в таком случае вы больше нам пока не нужны.
Он попросил Сергея Николаевича подписать бумагу, содержавшую требование никогда ни при каких обстоятельствах не разглашать только что состоявшегося разговора, подписал пропуск и со словами «Спасибо, хоть немного, но вы нам помогли», — разрешил идти.
В коридоре за спиной Сергея Николаевича неведомо откуда возник давешний молодой человек и проделал с ним весь путь в обратном направлении до турникета. Там повторилась процедура со сличением фотографии и оригинала, лейтенант внимательно рассмотрел подпись на бланке пропуска, кивнул бойцу, тот, в свою очередь проделал артикул с винтовкой, и Сергей Николаевич оказался на улице.
Это было совершенно незнакомое место. С большинством уцелевших, как ни странно, домов. Но, приглядевшись, Сергей Николаевич понял, что дома эти не так давно отстроены заново. Тротуары чистые, а посаженные вдоль них невысокие елки свежи и довольны жизнью. Кругом тихо, куда-то спешат редкие прохожие, сквозь пелену облаков пытается, и не может пробиться солнце. Одним словом, эта улица и только что оставленное им здание представлялись глазу неким благополучным оазисом среди царящей кругом разрухи.
Сергей Николаевич постоял минуту, соображая, в какую сторону ему идти. Все-таки он еще плохо ориентировался в незнакомом городе.
Знакомство Сергея Николаевича с Белянчиковым и впрямь было шапочным. Это было приятное дорожное содружество и только. Но военный не спросил, а Сергей Николаевич не счел нужным вспоминать некоторые подробности. Почему не счел нужным, было не совсем ясно. Ведь, казалось, симпатичный полковник со своими вежливыми манерами вполне мог расположить Сергея Николаевича к откровенному разговору. Но не расположил. И вообще, на душе от этого визита у Сергея Николаевича остался неприятный осадок. Прежде всего, кому нужна была вся эта чрезвычайная секретность, если в разговоре решительно не было ничего секретного. И чем, собственно он «помог» полковнику? Никаких особых сведений о Белянчикове он ему не сообщил.
На самом деле было так. Когда поезд с реэмигрантами прибыл в Гродно, когда была осознана весть о предстоящих разлуках, о неминуемом расселении по разным городам страны, многие не пожелали терять связей, и решили при первой же возможности попытаться восстановить их посредством переписки.
Тогда-то Павел Павлович Белянчиков и предложил сыграть роль связующего звена. Всякий, кто пожелал, оставил ему свое имя, аккуратным почерком записанное Павлом Павловичем на листке бумаги. Он обещал помочь каждому, как только кто-то кого-то начнет разыскивать. Эта миссия была возложена на Белянчикова еще и потому, что он был одним из немногих, кто знал, куда едет, по какому адресу его можно будет найти.
Павел Павлович уехал в Майкоп, и именно этого не стал уточнять Сергей Николаевич, сидя в прекрасно обставленном кабинете симпатичного полковника. Не счел нужным уточнять он и прошлое своего дорожного попутчика. А прошлое это было ясным, как день в апреле — есаул в белом донском казачьем войске.
Прокручивая по дороге на работу разговор в уютном кабинете, Сергей Николаевич поймал себя на странной мысли: а ведь Беляничкову Павлу Павловичу с такой биографией не стоило, пожалуй, ехать в Россию.
И уже ни во сне, ни наяву не могло придти ему в голову, что Павел Павлович ни в какой Майкоп так и не попал. Тихо, без лишних разговоров его сняли с поезда на первом же перегоне после отъезда из Гродно. Учинили короткую расправу, влепили двадцать пять лет исправительно-трудовых лагерей, конфисковали все имевшееся при нем имущество — небольшой чемоданчик с нательным бельем и подарками для сестры и ее мужа, со списком бывших эмигрантов в боковом кармашке означенного чемодана. На допросе по поводу этого списка Павел Павлович только и сказал, что записал на память имена попутчиков, ехавших с ним из Парижа в одном вагоне.
Сергей Николаевич вернулся на работу. Его встретили испуганные глаза Кати и странный возглас Евдокии Петровны:
— Вы? — вскричала она. — А я думала, вы уже не вернетесь.
— Это почему? — удивился Сергей Николаевич.
Но Евдокия Петровна закусила губу и уткнулась в бумаги с видом, будто режьте ее, она все равно ничего больше не скажет.
Время шло. Сергея Николаевича никто не беспокоил. Вскоре Улановых навестил Борис Федорович Попов. Очень они ему обрадовались. Усадили чаевничать, заговорили о том, о сем. Но Наталья Александровна подметила в глазах гостя тайную мысль и подумала, что визит этот Борис Федорович затеял неспроста. Только подумала — он, будто услыхал, откликнулся на ее подозрение.
— А ведь я к вам по делу пришел, товарищи.
Чаепитие кончилось, Наталья Александровна смела со стола крошки, Сергей Николаевич обратил к нему внимательное лицо.
— Вы знаете, — стараясь не глядеть на Улановых и смущаясь, повел разговор Попов, — как сейчас трудно с квартирами. Люди мучаются, я вам не могу передать, как. Вот мы и приняли решение немного вас потеснить.
Наталья Александровна непроизвольно оглянулась на закрытую дверь в смежную комнату. Борис Федорович перехватил ее взгляд и виновато кивнул.
— Примерно… ну, на один год. Три женщины. Мать, девочка лет двенадцати и бабушка. Величко Ольга Алексеевна. Инженер. Вполне культурные люди, спокойные. Муж на фронте погиб. Надо помочь.
Помолчали. Сергей Николаевич тихо проговорил:
— Надо, значит надо. Ничего не попишешь, Борис Федорович. Мы понимаем, — и глянул в лицо жены.
Наталья Александровна печально кивнула. Рухнула ее надежда приготовить к лету, к возвращению Ники отдельную для нее комнату. Она нерешительно спросила:
— Но это что же, они будут через нас ходить?
— Нет, нет, — успокоил Попов, придут строители, пробьют дверь из коридора, а эту… заставьте чем-нибудь.
«Чем?» — хотела спросить Наталья Александровна. Не спросила. Какое это теперь имело значение.
На другой день строители пробили из коридора дополнительную дверь, а еще через день Величко Ольга Алексеевна с дочкой и матерью въехали в комнату. Люди они и вправду оказались тихие. Но Лука при встрече с Сергеем Николаевичем стучал пальцем по лбу и смотрел неодобрительно.
— Но что я мог сделать, — сердито, шептал Сергей Николаевич.
— Как «что»? — изумленно смотрел Лука, — не соглашаться, тут это, надо было. Выходит, Сергей Николаевич, для советской нашей жизни ты еще не пригоден. «На го-од!» — передразнивал он переданное ему обещание Попова, — да не на год! Инженерше, тут это, может, и другую квартиру дадут, да тебе эту комнату не вернут. Попомни.
— Нет, я не мог отказать Борису Федоровичу, — ставил в разговоре точку Сергей Николаевич.
Не тем в тот момент были заняты его мысли. В столовой разразился скандал, приходилось искать другую работу. Но до этого у него совершенно испортились отношения с Евдокией Петровной.
После визита и благополучного возвращения Уланова из страшной для каждого нормального человека организации, она стала избегать его при любом удобном случае. Со своей стороны Сергею Николаевичу не давала покоя странная фраза заведующей: «Я думала, вы не вернетесь». Что она хотела этим сказать? Почему он не должен был возвращаться?
И вот последняя капля.
Был обеденный перерыв. Сергей Николаевич с тарелкой борща вышел в пустой зал и увидел странную картину. За одним из столиков сидел Сидоркин. Но как-то неловко сидел, бочком пристроившись на самом краю стула. И, самое странное, на нем было пальто, застегнутое на все пуговицы, и чуть ли по уши намотанный на шею шарф. Голова с редкими волосами была опущена, и над его опущенной головой возвышался незнакомый мужчина. Этот, напротив, успел раздеться, пальто его лежало сложенное пополам на стуле, на столе красовалась пухлая папка с тесемочными завязками.
Сергей Николаевич удивился и чуть не пролил на скатерть борщ. Незнакомый мужчина оставил Сидоркина и пошел на Сергея Николаевича.
— Хотите сесть? — без приветствия обратился он к нему.
— То есть? — растерялся Сергей Николаевич, — пожалуйста, садитесь и вы.
Мужчина гневно уставился на него.
— Если я говорю сесть, я имею в виду другой способ сидения. Лет так на десять. В колонии строгого режима. Не желаете? Нет? — он приблизил к Сергею Николаевичу злое скуластое лицо. — Вы — человек новый, — несколько успокоившись, заговорил мужчина. Достал папиросу, размял, но не стал прикуривать и сунул обратно в пачку, — вас обворовывают, а вы, извините, ушами хлопаете и дохлопаетесь до суда и следствия. Я за этим типом давно слежу…
— Этого не может быть! — проговорил непослушными губами Сергей Николаевич.
— Не может? — заорал мужчина и потащил Сергея Николаевича к Сидоркину.
Резким движением он сорвал кашне с шеи испуганного помощника, встряхнул над столом, и на скатерть шмякнулась аккуратная полоска говяжьей вырезки. Сидоркин весь сморщился, сполз со стула и повалился на колени.
— Товарищ Ковальчук! Иван Павлыч! Пощадите! Последний раз! Дети! Четверо детей, жена больная! Что хотите, только не подводите под статью! Умоляю! — голова его стукнулась о сиденье стула, и он зарыдал, конвульсивно сжимая и разжимая кулаки.
— Гад ползучий! — прошипел сквозь зубы товарищ Ковальчук, — у тебя дети. А у него?
Сергей Николаевич потащил Ковальчука в другой конец зала.
— Послушайте, я уйду, уволюсь. Я уже давно решил. А этого отпустите. Я вас прошу!
— Жалко? — зло осклабился Ковальчук.
— Жалко! — подтвердил Сергей Николаевич.
— Ну-ну, — усмехнулся фининспектор, — его счастье, я сегодня здесь не официально.
Он взял пальто, решительно оделся, схватил папку и ушел. Хлопнула за ним дверь. Сидоркин конвульсивно моргнул.
4
Без работы Сергей Николаевич не остался. Все уладилось наилучшим образом. Произошло это, можно сказать случайно, хотя и не совсем случайно, а по воле людей из соседнего дома. Эти люди давно наблюдали за Улановыми, но не решались сделать первый шаг к знакомству. Боялись показаться навязчивыми.
В один из мартовских серых дней рано поутру Наталья Александровна спустилась во двор и вошла в сарайчик за нарубленными дровами. А их-то, нарубленных, и не оказалось, родненьких.
Наталья Александровна выволокла наружу полешко поменьше, водрузила его плашмя на измочаленную многочисленными порубками плаху, вооружилась топором. Показалось, будто в соседнем сарайчике тоже кто-то возится, но она не стала отвлекаться, сосредоточила все внимание на кончике топора.
Первый удар чуть не пришелся по ноге, а полешко отскочило в сторону, как живое. Вторым ударом она выбила щепку и едва не лишила себя глаза. Третьего удара не последовало. Наталья Александровна села на узкую скамейку и заплакала.
Во дворе было пусто. Изъеденный оттепелью ноздреватый снег покрыт был пятнами высыпаемой на него печной золы. От старой голой березы до столба, врытого в землю, протянута была веревка, на ней повисли в безветрии детские застиранные пеленки. Наверху, в пустых проемах окон третьего этажа их дома, виднелись штукатуры. Кое-где плотники вставляли рамы. Дружно стучали молотки. Возле крана с водой, где еще сохранились остатки грязного снега, девочка лет пяти, закутанная крест-накрест, в клетчатый хлопчатобумажный платок, катала на санках совсем маленького мальчика. Места для разгона санок не хватало, малыш часто задирал ноги в валенках и сердито кричал: «Земля! Земля!»
— Вы Наталья Александровна Уланова?
Наталья Александровна быстренько вытерла рукой глаза и обернулась. Возле скамейки стояла женщина лет сорока, полная, в таком же, как у нее самой неопределенного цвета ватнике.
Наталья Александровна не торопилась ответить на приветливую улыбку женщины, и стала ждать привычных вопросов о Франции, о Париже.
— Мне говорил о вас Константин Леонидович. Я — жена начальника Брянстройтреста Мордвинова. Меня зовут Ольга Кирилловна. Приходите к нам сегодня вечером на чай. Мы с мужем будем очень рады. И давайте, я разрублю ваше полено. Смотрите, как это делается. Ставите стоймя и стараетесь попасть топором прямо посередке.
Тюк! Полешко распалось на две половины.
Вечером Наталья Александровна и Сергей Николаевич отправились в гости. Бревенчатая изба, где временно жили Мордвиновы, находилась неподалеку, стояла торцом к задворкам их четырехэтажного дома и казалась крошечной по сравнению с ним.
Улановых встретили ласково. В большой, но казавшейся тесной из-за невероятного количества мебели, поставленной впритык одна вещь к другой, был накрыт к чаю круглый стол. Над столом висел оранжевый абажур с бахромой, на окнах стояли горшки с цветами. С цветами в полном смысле этого слова. Все цвело: герани, алые, розовые; китайская роза, бегония. Много там было всяких растений, ухоженных, сочных, довольных жизнью. Они и создавали уют в заставленной комнате.
Хозяева пригласили гостей за стол. Сели все вместе: четверо взрослых и две девочки, одна десяти, другая четырнадцати лет, обе темноволосые, с туго заплетенными косичками. Только у старшей они были уложены корзиночкой, а у младшей свисали по обе стороны лукавой мордашки.
Сама Ольга Кирилловна была гладко причесана со лба, толстая темная коса закручена на затылке узлом. Округлые брови точно очерчивали выпуклый, без единой морщинки лоб. Светлые глаза, блестящие, опушенные длинными ресницами, смотрели на мир приветливо и открыто. И вся она с румяным от самовара круглым лицом, с пунцовыми губами, с пуховой шалью на круглых и пышных плечах, с высокой грудью, в пестренькой ткани домашнем платье, излучала покой, и, казалось, ничто и никогда не сможет ее вывести из этого состояния.
Пухлые ловкие ручки ее деловито порхали над столом, то снимали самодельную, шитую из ярких лоскутков «бабу» с чайника, то красиво нарезали и раскладывали на тарелки прекрасно выпеченный пирог с повидлом.
Сам хозяин дома возвышался над столом, и с трудом помещался в предназначенном исключительно для него деревянном кресле с прямой спинкой. Это был очень крупный мужчина с глубоким баритоном, исходившим из самых недр обтянутой шерстяным свитером грудной клетки. Тронутые сединой темные волосы постоянно распадались, и он то и дело загребал их мощной пятерней на затылок. В профиль его нос казался крупным, но когда он поворачивался к собеседнику лицом, это впечатление пропадало, и нос оказывался самым обыкновенным носом на обыкновенном, несколько простоватом русском лице. Не было в этом лице даже намека на превосходство или желание подавить окружающих, как это могло быть начертано на физиономии человека, облеченного большой властью и привычкой распоряжаться чужими судьбами. Свойский мужик говорят про таких, как Мордвинов. И вот этот свойский мужик принимал теперь у себя, занесенных в Брянск послевоенным ветром людей из другого мира.
Впервые за время пребывания на родной земле Наталью Александровну и Сергея Николаевича пригласили в гости. И ничего. Они чувствовали себя легко, спокойно, так, словно знакомство было давним и исключительно приятным. И разговор начался не с привычного «как там у вас в Париже?», а с доброжелательного вопроса «как вам живется в Брянске?».
Ольга Кирилловна звонко хохотала, слушая повесть об украденных по указке дяди Володи кирпичах для новой печки, сочувственно поднимала брови, когда разговор зашел о вынужденной разлуке с дочерью.
— Ничего, ничего, пусть там побудет, — сжимала она теплой ладонью руку Натальи Александровны, — там у них по нынешним временам рай, честное слово, рай. Там такие самоотверженные женщины трудятся. И заведующая хорошая, и воспитательницы. Они, знаете, свое из дому принесут, лишь бы у детей все было. И врачи прекрасные.
Константин Леонидович очень серьезно отнесся к желанию Сергея Николаевича уйти из столовой. Он спросил:
— А что вы еще умеете делать?
Тот нерешительно замялся.
— Да так, всего понемножку. Садовником одно время был.
Младшая девочка вытянула к чашке влажные губки и пробормотала:
— «Я садовником родился, не на шутку рассердился…»
— Таня, — строго прервала ее Ольга Кирилловна, — если вы напились чаю, займитесь своими делами.
Девочки вышли из-за стола, поцеловали мать, одновременно с двух сторон, старшая вытащила у нее из-под платка угревшегося серого котенка. Они ушли в другой конец комнаты, там занялись чем-то своим, стали шептаться и раскладывать на краю дивана какие-то вещи. Котенок удрал от них сразу, и снова забрался под платок хозяйки. Изредка он высовывал мордочку и поглядывал на всех любопытными глазами.
— А еще я много малярил, — сказал Сергей Николаевич.
— Вы — маляр? — пророкотал Мордвинов, — так это ж роскошно, роскошно! Маляры сейчас позарез нужны!
И они тут же договорились утрясти завтра вопрос с переходом Сергея Николаевича на малярные работы.
Постепенно из разговора выявилось недавнее прошлое Мордвиновых. Константин Леонидович на войне не был. Он был строителем, и его с первых же дней направили строить эвакуируемые в тыл заводы.
Улановы слушали, затаив дыхание, про сибирские морозы, про немыслимые сроки строительства и бессонные ночи. Они слушали повесть о титаническом подвиге народа, и мелкие собственные их неурядицы стали казаться чем-то незначительным и маловажным.
К концу вечера Константин Леонидович попросил рассказать о Сопротивлении. Сергей Николаевич стал рассказывать. Но рассказывал без увлечения, словно стыдился малости сделанного им во время войны. И в первый раз, за все время их жизни в Брянске, рассказал этим милым людям о матери Марии. Ольга Кирилловна слушала, затаив дыхание, под конец глаза ее наполнились слезами. Она скрыла их, отвернувшись к окну.
— А я был рядовым бойцом, — закончил Сергей Николаевич.
— Да-а, натворили фашисты дел. Сколько прекрасных людей погибло. А сколько чего мы не знаем, вот, как об этой женщине. — Ольга Кирилловна провела ладонью по глазам, перевела досадливый взор на крошки пирога на столе перед собой. Смела крошки, поднялась и ушла за перегородку, в крохотную кухоньку.
— Ничего, — помолчав, отозвался Мордвинов, — отстроимся. Отмучаемся, после заживем. Верно, я говорю, Сергей Николаевич?
Как тут было не согласиться! Всем хотелось пережить тяжелое время, и начать жить. Просто жить.
До позднего вечера Улановы никак не могли угомониться, все обсуждали визит, вспоминали разговоры, обстановку дома.
— Видишь, какие люди, — поднимал палец Сергей Николаевич, — а ты плакалась: «друзей нет, друзей нет».
Да, Мордвиновы понравились им обоим. И простотой, и ясностью суждений.
— Знаешь, — сказал Сергей Николаевич после того, как они дружно поделились впечатлениями, — если все коммунисты такие, как Борис Федорович и Мордвинов, то я поздравляю Россию.
С того вечера началась их дружба. Устраивали совместные ужины. И не было при этом ничего такого, что могло бы проявить неравенство в положении семьи маляра и семьи начальника Брянстройтреста. Картошка, постное масло сдобрить картошку, квашеная капуста. Но пироги Ольга Кирилловна пекла знатные, и угнаться за нею никак не получалось.
Вскоре Сергей Николаевич стал заправским строителем. Зарплата его увеличилась вдвое, появилась возможность покупать немного сливочного масла и раз в неделю приносить немного мяса с базара. Словом, на еду хватало. А Ольга Кирилловна в конце каждого месяца прибегала теперь к Улановым занять рублей десять-двадцать до зарплаты. Сама она не работала. Она вела хозяйство и считала, что воспитание детей, стряпня, шитье и есть удел женщины. Она бросила после третьего курса пединститут, дала возможность мужу делать карьеру, и была вполне счастлива.
Дружба крупного начальника и простого маляра могла показаться кому-нибудь странной. Но Мордвиновых меньше всего беспокоило неравенство их положений.
О Париже, об эмиграции рано или поздно заговорили. Но не в той форме, как до этого доводилось говорить с другими людьми. Зеваки шли косяком поглазеть на Улановых. Интересовала их исключительно материальная сторона. Как там живут? Их томила неосознанная зависть к стране, не знавшей очередей и злостного дефицита. Нет, во время войны (это они допускали) всем было плохо. Но в целом…
Лишь в двух случаях Улановы столкнулись с неподдельным интересом к эмиграции в широком, историческом смысле. Первым был Борис Федорович, совершенно пропавший с горизонта, теперь Мордвиновы.
Константин Леонидович считал эмиграцию великим несчастьем для русского народа. И ему по сердцу была сталинская затея — возвратить всех эмигрантов назад, домой. Русский человек должен жить дома, в России, а не гибнуть в зарубежье.
— Положим, не все гибли, — старался быть объективным Сергей Николаевич.
Мордвинов махал рукой.
— А Рахманинов, а Шаляпин! — вставляла Наталья Александровна.
— Минуточку! — Мордвинов разворачивался к ней большим телом, — Шаляпин и Рахманинов уехали в эмиграцию уже сформировавшимися гениями. Но вы, Сергей Николаевич, не стали врачом, а Наталья Александровна не стала артисткой. Вот и судите, где есть правда для русского человека. А правда там, где Советская власть и будущий социализм.
Сергей Николаевич сильно откидывался на стуле и прищуривал один глаз.
— А не утопия ли, Константин Леонидович?
— Принимаю вызов, — подавался вперед Мордвинов, — можно было бы признать утопией, если бы я собственными глазами не видел той самоотверженности, с какой люди проходили через войну. Так пройти войну мог только советский человек.
— Перестаньте, русский человек всегда воевал отважно. Вспомните войну 1812 года?
— Так это когда было!
— Какая разница! Давно — недавно. Факт, воевали прекрасно, и французов гнали до самого Парижа.
Мордвинов поджал губы и промолчал, всем видом показывая, что Бородино, Наполеон — все это достояние истории и школьных учебников.
— Поймите, — горячился Сергей Николаевич, я не против Советской власти. Будь я против нее, мне бы незачем было сюда соваться. Но я понять хочу…
— Что?
— Некоторые неувязки.
Мордвинов вскидывал бровь.
— Что именно?
— Начну с себя, своя рубашка ближе к телу. Вопрос. Почему нас называют реэмигрантами?
— Ах ты, господи, чепуха какая! Меня не так назвали, стало быть, социализм плох. Да хоть горшком назови, только в печку не ставь. Знаете такую русскую поговорку?
— Поговорку знаю. Однако получается хоть и «ре», но все равно эмигранты. «Обратно эмигранты», так сказать.
— Ой, Сергей Николаевич, что-то вы преувеличиваете, — скрыла улыбку Ольга Кирилловна и налила в его чашку свежий чай.
— Что еще? Какие у вас еще претензии к социализму? — без улыбки спросил Мордвинов.
— Знаете ли вы, Константин Леонидович, в каком месте нас разместили, когда эшелон прибыл в Гродно.
— Вы имеете в виду всех приехавших с вами?
— Да, всех. Две тысячи человек.
— И где же вас разместили?
— В бывшем немецком концентрационном лагере.
Мордвиновы переглянулись.
— Как это? — испуганно спросила Ольга Кирилловна.
— Вот так. Поселили за колючей проволокой в бараках с земляными полами, с нарами. Жили мы там, считайте, месяц, ждали начальство из переселенческого отдела.
— А в город вас пускали?
— Пускали. В определенные часы. Иначе бы мы там ноги протянули на одной баланде.
— Хм, — Мордвинов шумно вздохнул, недоверчиво глянул на Сергея Николаевича, перевел взгляд и засмотрелся в потолок, — но, может быть, в разрушенном Гродно негде было разместить две тысячи человек?
— Может быть. Но зачем тогда было мариновать нас в разрушенном Гродно столько времени? Кстати, многие остались в этом концлагере и после нашего отъезда. В зиму остались. И еще. Нам не разрешили ехать туда, где бы нам хотелось жить. Нас всех раскидали по разным городам. Мы приехали в Брянск против собственного желания.
— А куда вы хотели?
— Допустим, я хотел на родину, в Полтаву.
— Езжайте. Вас никто не держит. Только я не советую вам. Ох, не советую.
Мордвинов встал с места, прошелся по комнате, глубоко засунул руки в карманы, остановился против Сергея Николаевича.
— Друг мой, вы тянете одеяло на себя и на небольшую группу людей. Я полагаю, в истории с концлагерем это чей-то преступный недочет, халатность, дурость, в конце концов. У нас это часто бывает, смею вас заверить, и к социализму, как таковому, это не имеет ни малейшего отношения. Некуда было деть такую массу людей, вот и сунули в первое попавшееся свободное… гм… — он запнулся, и тут же загремел голосом, — но вы не можете отрицать того факта, что в Брянске вас встретили хорошо! Квартиру дали. Заметьте, в центре города. Работой обеспечили. Так или не так?
— Так.
— А если так, то сидите в Брянске, никуда не рыпайтесь, а возьмите ссуду и начинайте строить дом.
— Что? Дом? — встрепенулась Наталья Александровна.
Мордвинов весело засмеялся. Ему хотелось как можно скорее увести разговор от неприятной темы. Он искренне поверил в совершенную кем-то ошибку. Ну, не могли просто так взять и поселить людей в концлагере. Это выходило за рамки здравого смысла, и вызывало привычную злобу на очередную глупость, совершенную не по расчету или коварному замыслу, нет, исключительно по недомыслию. Ему в досаду было слушать упрек за чью-то ошибку. Куда приятней было развить внезапно возникшую мысль о строительстве собственного дома. Он снова сел, удобнее устроился в кресле, выложил крупные руки на стол.
— Я вам все объясню. На днях тресту выделили участок под индивидуальные застройки. Целая улица. Место-о, — Константин Леонидович покачал головой, — загляденье! Тут вам река, тут вам лес. Ягода малина, грибы и земляника. Берите ссуду и начинайте строиться. Многие так делают. И мы тоже хотим. Всем миром строиться будем, и друг другу помогать.
Улановы обещали подумать. Идея понравилась, и вскоре Сергей Николаевич написал заявление на ссуду в десять тысяч рублей с рассрочкой выплаты на десять лет.
В другой раз разговор зашел о происходящем в стране. Сергея Николаевича, еще в Париже согласившегося на духовное равенство между людьми, теперь в России, не просто удивляла, раздражала дикая, совершенно необъяснимая уравниловка. К равенству, о котором он так страстно мечтал, это не имело ни малейшего отношения.
— Не понимаю, не понимаю, — не уставал он твердить в спорах с Мордвиновым.
— Что ж тут непонятного? — с иронией смотрел на него Константин Леонидович.
— Вы, — Сергей Николаевич делал почтительный жест ладонью, — руководитель огромной строительной организации. Вы не станете этого отрицать.
Мордвинов прятал усмешку и кивал головой соглашаясь. А Сергей Николаевич развивал свою мысль в том направлении, что вот сидит перед ним начальник, непосредственный его начальник, а жена этого начальника уже несколько раз одалживала, у него, простого маляра, простого рабочего, десятку-другую, чтобы дожить до зарплаты.
Мордвинов кивал головой, смотрел теперь на Сергея Николаевича без всякой усмешки, а Ольга Кирилловна, напротив, заливалась веселым смехом и приговаривала:
— Да разве же это плохо, Сергей Николаевич, что у вас как раз и оказалась та лишняя десятка, чтобы нам дожить до зарплаты.
Мордвинов легким движением руки останавливал жену.
— Ваше недоумение Сергей Николаевич легко объяснимо. Или вам жалко десятки?
Сергей Николаевич фыркал от негодования. А Мордвинов, страшно довольный, что ему удалось вывести из себя собеседника, опускал глаза, прятал хитринку.
— Это все оттого ваше недоумение, Сергей Николаевич, что вы не понимаете одного из основных принципов социализма.
Сергей Николаевич с готовностью соглашался выслушать объяснения.
— Грубо говоря, дело, Сергей Николаевич, в том, что государство при социализме отнимает у трудящихся все. Не удивляйтесь. Все, что рабочие, крестьяне, служащие, ученые, кто там еще? Артисты, ну, и так далее, своим трудом и горбом заработали. У всех отнимает. И у вас, и у меня. Часть этих доходов остается в бюджете, причем большая часть. Все остальное раздается поровну на прожиточный минимум. Минимум!
— Но ведь это не справедливо! Начальник Брянстройтреста и простой маляр получают одинаковую зарплату. При этом у начальника двое детей…
— И заметьте еще, жена не работает. Но я продолжу. Есть такая теория, очень интересная, теория разумного эгоизма. В примитивном изложении это выглядит так: «Береги себя, и людям больше достанется!» Так вот, наше государство и есть такой разумный эгоист. Мы с вами не при коммунизме пока живем, заметьте. Чтобы осуществить принцип «от каждого по способностям, каждому по потребностям», нужно, ого, сколько работать и работать. Что, разве не разумно было построить в тридцатых годах Днепрогэс? Разве не разумно было, с государственной точки зрения, не обывательской, возродить страну, создав практически заново тяжелую индустрию, создать армию… Наконец, победить в войне. Это мы ее выиграли, какие бы там сказки не рассказывали американцы и англичане! Или вам, Сергей Николаевич нужны еще какие-то доказательства?
Сергей Николаевич покачал головой, нет, не нужны доказательства. Но Константин Леонидович не унимался.
— Спустимся ниже с высоких заоблачных высей. Ваша дочь находится в прекрасном санатории, и вы за этот санаторий не платите ни копейки. Раз. Через определенное время вы уйдете в оплачиваемый отпуск. Два. Если, не дай Бог, вы заболеете, вас будут бесплатно лечить. Три. Если вы пожелаете съездить на курорт, вам дадут путевку со скидкой в семьдесят процентов. Четыре. И обучаться в школе ваш ребенок тоже будет бесплатно. Достаточно или еще продолжить?
— Продолжить, — поднял палец Сергей Николаевич.
— Я слушаю вас, — откинулся в кресле и сложил руки на груди Мордвинов.
— Скажите, вы уверены в том, что вот это распределение поровну производится справедливо. Ну, как вам сказать? В полном соответствии с законом.
— А-а, вы о жуликах. Так ведь где их нет? Я вам больше скажу, только это строго между нами, они и среди членов партии встречаются. Вы думаете, среди нас нет карьеристов? Есть. И мы с ними боремся. Тем и сильна Партия, что она открыта для критики и самокритики. А главное, надо уметь смотреть в будущее. Сегодня плохо, завтра станет легче, послезавтра еще легче. Об этом и надо думать. Так-то вот.
Ольга Кирилловна будто и не слушала мужа, сидела в задумчивости, смотрела в одну точку и легонько покачивала головой.
— Что, жинка, головой мотаешь? — легонько толкнул ее локтем Мордвинов.
— Да я вот смотрю, — вздохнула жена начальника Брянстройтреста, — что нам опять не хватит десятки дожить до твоей зарплаты.
В другой раз Мордвинов принимался убеждать Улановых постараться, как можно скорей, привыкнуть к новой жизни и забыть старое. Тут уж Наталья Александровна с ним не соглашалась.
— Вы что же, Константин Леонидович, хотите, чтобы у меня отшибло память? Как я могу все забыть, если в эмиграции прошла моя молодость! На парижском кладбище осталась моя мать. Слава Богу, живы родные…
— Вы переписываетесь с ними? — перебивал Мордвинов.
И получив ответ, что писем из Парижа еще не было, переводил разговор. Наедине с Сергеем Николаевичем советовал:
— Вы бы поостереглись писать за границу. Время сейчас… — несколько секунд искал подходящее слово, — мутное.
Сергею Николаевичу почудилось, будто Мордвинов от него что-то скрывает, знает такое, чего не положено знать ему, беспартийному маляру Уланову. Но скрывает он не из злого умысла, а по другой причине. Это скрываемое ему самому не нравится, разобраться во всем сам не может, и хочется ему, чтобы этого утаиваемого, не высказанного до конца, не было, не существовало в природе. Но оно есть, никуда от него не деться, и оттого Константину Леонидовичу не всегда уютно при так яростно защищаемом им социализме.
Но мечтать о будущей прекрасной жизни Мордвинов не переставал. Ах, как убежденно учил он за деревьями видеть лес. Ах, как призывал он согласиться, что идея-то, идея коммунистическая по сути своей великолепна. И разве не стоит жизнь положить ради воплощения этой идеи! Он говорил, и лицо его становилось вдохновенным. Глаза сверкали, губы морщились улыбкой.
— Костя, Костя, — любовно смотрела на мужа Ольга Кирилловна, — как было бы хорошо, если бы все так рассуждали.
— А что, — немедленно отзывался Мордвинов, — чем больше будет людей с подобными рассуждениями, тем лучше. И, поверьте мне, не я один такой, — он иронически косился на жену, — очень даже многие думают так же или примерно так же. Главное, — он сжимал энергичный кулак, — главное, эти люди и могут многое. Я убежден, если на всех руководящих постах будут находиться глубоко порядочные, честные коммунисты, если руководство массами будет осуществляться именно так, как того требует от нас партия, то мы намного быстрее достигнем намеченной цели. Я имею в виду построение коммунизма. И если мне или кому-то еще удается внести хоть малую, — он показывал кончик мизинца, — толику в общее дело, то могу вас заверить, еще пять, ну от силы десять лет, и задачу можно будет считать выполненной.
— Какую задачу? — спрашивал Сергей Николаевич.
— Как какую? Я же сказал — построение коммунизма, какую же еще? Другой задачи перед нами и не стоит. Или вы можете предложить что-нибудь другое?
Но предложить что-либо другое Константину Леонидовичу Сергей Николаевич не мог.
Не суждено было Улановым построить дом в городе Брянске на берегу реки Десны. Однажды, поздно вечером, накануне решающего дня, прибежала к ним Ольга Кирилловна.
— Константин Леонидович не велел завтра ссуду брать!
— Что такое? Почему так? — взвился Сергей Николаевич.
Но она лишь помотала головой, мол, я ничего не знаю, и несколько раз шлепнула себя ладонью по губам.
На другой день произошла денежная реформа 1947 года.
5
Константин Леонидович и Ольга Кирилловна нисколько не преувеличивали. Это, действительно, был очень хороший детский санаторий. Но Ника этого не понимала. В тот промозглый, пасмурный день, когда кажется, будто никакого солнца в природе не существует, она, ничего не видя перед собой от горя, прошла с мамой по аллее, засаженной сказочными, раскидистыми елями, переступила порог большого, в два этажа, покрашенного в нежно розовый цвет, дома.
В приемном покое их встретила полная женщина в белом халате, с мягким лицом и плавными движениями. Она усадила Наталью Александровну и Нику на кушетку, сама села за стол, накрытый белой скатертью. О чем-то они с мамой говорили, и женщина записывала в толстую, с картонной обложкой, тетрадь какие-то сведения, шелестела принесенными справками, копией Свидетельства о рождении и сказала, что Нику запишут в среднюю группу. При этом она сделала вид, будто не заметила ничего необычного в метриках Ники. А ведь именно там стояла диковинная запись — «место рождения — Париж, Франция».
Потом женщина вышла из-за стола, прошла в глубину комнаты и открыла платяной шкаф. Достала с полки стопку вещей и принесла их сидящей на клеенчатой кушетке Нике.
Торопясь и путаясь в одежках, мама принялась раздевать дочь. Когда Ника осталась в одних трусиках, женщина поставила ее на весы, стала возиться с передвижными гирьками и качать головой.
— Тц, тц, тц, — цокала она, — это что за вес! Цыпленочек ты мой, худосочный. Ну, ничего, мы тебя здесь откормим, будешь у нас толстенькая. Как пышечка станешь кругленькая. Да?
Ника кивнула, сошла с весов и стала одеваться. Темное в белый цветочек штапельное платье ей не понравилось. Правда, платье скрасил странный белый воротничок с пуговкой, он одевался отдельно. Но Нике все равно казалось, что она в этом платье-балахоне, с лысой головой и тощей шеей, уродлива и смешна.
Наступило время прощаться. Ника бросилась на шею маме и разрыдалась. Она не просила забрать ее отсюда, она понимала всю тщетность такой просьбы, зато всласть поплакать ей никто не мог запретить, и она с удовольствием воспользовалась этой привилегией.
Наталья Александровна высвободилась из объятий, куда попало, в лицо, шейку, много раз поцеловала дочь, спрятала в сумку ее домашние вещи и ушла со слезами на глазах. Тетя в белом халате взяла в одну руку сверток с одеждой, другую положила на плечо Ники.
— Ты зря плачешь, — сказала она, — у нас очень хорошо. Правда-правда. И детки у нас хорошие, и воспитательницы. А сейчас пойдем, я покажу тебе твое место. И она отворила внутреннюю дверь и повела Нику по длинному коридору до следующей двери, в просторную комнату с яркими картинками на стенах. Вся комната была уставлена по периметру невысокими шкафчиками. Женщина открыла, хлопая дверцами, некоторые из них, но все были заняты. Наконец, нашла свободный, повесила на крючок коричневое зимнее пальто с цигейковым воротником, а синий с полоской вязаный свитер положила на полочку. Обувь и комнатные тапочки у Ники остались свои, домашние.
Прошло еще немного времени, и Ника очутилась в просторной светлой столовой с двумя широкими окнами. На окнах висели льняные занавески с прошивками, подоконники были заставлены горшками с цветущими фуксиями. За низкими столами сидело человек тридцать детей, как ей показалось, одни девочки, а нянечки в белых халатах как раз заканчивали разносить в глубоких тарелках борщ.
— Лариса Петровна, — позвала женщина, и на ее зов откуда-то появилась та, которую назвали Ларисой Петровной, — вот, примите, новенькая девочка, Ника Уланова. И, пожалуйста, проследите, чтобы она поменьше плакала.
Лариса Петровна обняла Нику за плечи, поставила ее перед собой, окинула взглядом столовую. Нашла свободное место и повела к нему новенькую. По пути нагнулась к ней, заглянула в заплаканные глаза и шепнула:
— А вот плакать не надо. Сейчас, Ника, ты покушаешь, потом пойдешь отдыхать. А теперь садись сюда. Ты всегда будешь сидеть за этим столом. Рядом с тобой всегда будут сидеть с этой стороны Рита, а с этой Сережа.
Вслед за этими словами перед Никой появилась тарелка наваристого ярко-рыжего борща с белым пятнышком сметаны в центре. Но Ника не смотрела на еду. Ее поразило, что девочка, одетая в такое же темное платьице с белым воротничком, как у нее, оказалась мальчиком.
Ника осмелилась поднять взгляд, и стала рассматривать одинаково одетых и обритых детей. Мальчиков от девочек отличить было почти невозможно.
Между столами ходила невысокая, с пышными светлыми волосами вторая воспитательница.
Дети с любопытством смотрели на Нику, но Лариса Петровна сказала, чтобы все начинали кушать, и перестали зевать по сторонам. В столовой наступила тишина, нарушаемая лишь стуком ложек.
Воспитательницы внимательно наблюдали, за детьми. В какой-то момент было сделано замечание девочке Тане за то, что та слишком быстро ест. Дети засмеялись, и кто-то крикнул:
— А она из голодного края!
Таня покраснела, и есть стала медленней.
Ника хлебала вкуснейший борщ без всякого аппетита. Будь это дома, она бы уже давно бросила ложку и отодвинула от себя тарелку. Но здесь она боялась хоть чем-то обратить на себя внимание. Ей не хотелось, чтобы дети смеялись над нею. И без того казалось, что на нее со всех сторон направлены их насмешливые взгляды.
Борщ она съела. И тут же перед нею оказалась мелкая тарелка пюре с еще скворчащей маслом котлетой и стакан компота из сухофруктов. Пришлось съесть и это.
После обеда дети гурьбой побежали в спальню. В спальне, такой же просторной, с широкими окнами и цветами на подоконниках, стояли крашеные голубой краской железные кровати с пружинными сетками, аккуратно застеленные малиновыми одеялами. Поверх одеял конусом, углом вверх, стояли подушки в белоснежных наволочках. На стене висела большая картина «Утро в сосновом лесу» художника Шишкина.
Ника очень боялась оказаться неловкой. Она проследила за действиями детей и сделала то же самое. Сняла и повесила на перильца кровати платье, вместе с предварительно расстегнутым и аккуратно сложенным пополам воротничком. Отстегнула от резинок чулки, сняла лифчик. Отогнула одеяло, обнаружила под ним белые крахмальные простыни, и под команду «всем повернуться на правый бок и положить ладони под щеку», нырнула в постель.
Вскоре ей стало неудобно лежать на правом боку и держать сложенные ладони под щекой, но она не смела шелохнуться.
Ей казалось, будто воспитательница следит за каждым ее движением, хотя на самом деле это было не так. Напряженная поза и беспричинный страх разбередили ее горе. Из глаз полились одна за другой теплые соленые слезы. Они стали впитываться в подушку, образуя большое мокрое пятно.
В эти минуты Ника не думала о чем-то определенном. Ни о маме, ни об отце. Ей было грустно, она казалась себе самым несчастным на свете ребенком, растравливала сердечко и поливала подушку из благодатного родничка, способного, однако, в конце концов, иссякнуть и, тем самым, облегчить любое горе.
Лариса Петровна ушла к своему столу, и стала вписывать в групповой журнал данные о новенькой из копии ее метрики. Наткнулась на графу о месте рождения, красиво изогнула бровь и обернулась на Нику. Ника лежала с закрытыми глазами, и воспитательница подивилась, как быстро уснула эта новенькая из Парижа. Вот странность, обычно новички долго ворочаются на новом месте, и до конца тихого часа не могут уснуть. Невдомек ей было, что девочка не спит, лежит, затаив дыхание, и даже боится вытащить из-под щеки ладошку, чтобы вытереть слезы.
Воспитательнице хотелось порасспросить о Париже, но делать этого было нельзя. И надо отдать должное, ни она, ни ее сменщицы, никогда не затрагивали в присутствии девочки, больную, как им казалось, тему: ведь, если вдуматься — это такое несчастье родиться в другой стране! Нет, они ни разу не выделили Нику из среды остальных детей.
К слову сказать, Нику бесполезно было сейчас расспрашивать о Париже. В этот период жизни он как бы выпал из ее сознания, и даже во сне не тревожил. Это гораздо позже, в разговорах с родителями, выяснилось, что она многое помнит, помнит даже такое, что иные дети в том же возрасте попросту забывают.
Самое раннее воспоминание осталось в памяти Ники в виде чудесной картины ясного солнечного дня, с синим небом, белыми облаками и яркой зеленой травой. Перед нею, вровень с ее лицом, румяное лицо монахини в черной рясе. Монахиня присела на корточки, и потому кажется низенькой. И она, и Ника весело смеются, в руке монахини крутится на палочках смешной клоун в красном колпачке, в синей курточке и желтых штанах. Ника тоже хочет нажать на палочки, чтобы клоун крутился, но силенок маловато, монахиня забирает в свою широкую ладонь ее ладошку, и они нажимают вместе. Клоун крутится, облака плывут, в мире покой, тишина и радость.
Мама объяснила потом, что монашенка эта — мать Федосья, что было это в самом конце войны, в местечке Розе-Омбри, что Нике было тогда всего два с лишним года, и помнить этого она никак не может. Но Ника доказывала, что она все прекрасно помнит, и описывала картину до мельчайших подробностей, до складок на одежде монахини. У нее была фотографическая память.
Она, например, могла подробно описать квартиру маминой тетки. Где, какая стояла мебель, как располагались комнаты. Описывала два стареньких кресла, и как она выдергивала из их обивки блестящие серебряные нити.
Помнила Ника свой первый детский сад, первую подружку и мадам Дебоссю, воспитательницу. В том детском саду было легко и весело. Больше всего Ника любила музыкальные занятия и самозабвенно пела в хоре нехитрые французские песенки. Мадам Дебоссю играла на пианино, прислушивалась к ее тонкому голоску, улыбалась и одобрительно кивала головой.
Помнила она кладбище и могилу бабушки Нади. На кладбище было тихо, шум города сюда не доносился, было тепло от щедрого июньского солнца. Здесь росло великое множество цветов, было много красивых статуй. Особенно запомнилась Нике каменная арка, свесившаяся с нее кипень ослепительно белых роз, а под нею прелестный ангел с печальным лицом.
Наталья Александровна часто спрашивала себя, много ли осталось в памяти дочери от их прощальных путешествий по Парижу. После заданных невзначай вопросов, оказывалось, немного. От посещения Собора Парижской Богоматери осталась лишь узкая винтовая лестница, затененная, мрачная, и ярко-красные туфли на ногах идущей впереди посетительницы. Туфли на каблуках быстро перебирали крутые ступеньки где-то почти рядом, почти на уровне лица Ники, но убегали вперед, взбирались все выше, выше, крутились, словно ввинчивались в перекрещенные балки темного свода.
И вдруг исчезли, а Ника зажмурилась от яркого полуденного света.
Они с мамой оказались на балконе. Узкий и бесконечный, с каменным парапетом, он шел вдоль всего фасада. На выступах сидели химеры. Страшные чудовища. Одни хищно смотрели в даль, другие пялили злые глаза на площадь внизу перед собором. Ника нисколько их не боялась. Теплые, нагретые солнцем бока химер были шершавы, казалось, возникли они из камня сами собой, без усилий со стороны ваятеля. Время нанесло на их тела щербинки, ямки, и Ника совала пальчик в эти ямки с завидным усердием, словно только для этого сюда и пришла. По каменным перилам ходили голуби и сладко ворковали о вечности.
От посещения Сакре-Кер осталось и того меньше: бесконечная, белая лестница перед собором, долгий подъем, и человек с подзорной трубой на одной из смотровых площадок. За небольшую плату каждый желающий мог посмотреть в нее и увидеть город внизу. Ах, как ей хотелось подойти ближе, хоть пальчиком потрогать этот странный прибор, хоть мельком заглянуть в окуляр, но мама сказала, что у них осталось совсем мало денег, и, вместо всяких глупостей, уговорила Нику купить здесь же, на лотках, красивый портфель для будущей школы. Все равно она еще маленькая, и ничего не сумеет увидеть. Ника смирилась, но неутоленное желание посмотреть на Париж в подзорную трубу осталось на всю жизнь.
В самом храме она запомнила подземелье с сумеречным освещением, со сводами из белого мрамора, такой же беломраморный постамент посредине и лежащую на нем темную, бронзовую фигуру Христа.
Лувр прошел мимо детского сознания, а от Эйфелевой башни остался переполненный людьми лифт, широкое окно и надоедливое мелькание скрещенных металлических балок за стеклом. Лифт нескончаемо долго шел вверх, неизменное железное кружево уплывало вниз.
На одной из смотровых площадок находилась огороженная песочница. В песочнице сидел мальчик в коротких штанишках и с помощью гофрированной формочки лепил куличики. Песок был влажный, куличи получались красивые.
Наталья Александровна, смеясь, говорила, что лучше бы Ника запомнила панораму Парижа, а не какие-то глупые фигуры из песка. Но поправить дело уже не представлялось возможным.
Яркими картинами врезались в память Ники недавние события. Дорога в Россию.
Их поезд уходил с Северного вокзала в Париже, и Ника решила, что они непременно поедут на север. Состав стоял у перрона, Нику толкали со всех сторон. Она не замечала толчков, крепко держала мамину руку, и страшно волновалась, боясь опоздать. Поезд тронется, они не успеют войти, и все уедут без них.
Наконец отъезжающие вошли в вагон, расселись по местам. Однако поезд продолжал стоять, и Ника в нетерпении стучала кулачком по сиденью и шептала себе под нос: «Ну, когда же, когда мы поедем»!
Поехали. В Париже она не осталась. А дорога была скучна, длинна. В каком-то месте, где они долго жили в пустых чисто выбеленных комнатах с высокими потолками и бесконечными железными кроватями, у нее чуть не отобрали любимую книжку с нотами. Ноты в книжке изображены были в виде маленьких человечков, они жили в смешном домике со своей мамой Гармонией и боялись злой феи Какофонии. Книжка заканчивалась вполне благополучно, человечки-ноты радостно прыгали по нотной дорожке, а мама Гармония с улыбкой смотрела, как они резвятся и поют: до, ре, ми…
Книжку вернули, но отняли прадедушкину шашку. Шашку было жалко, но если бы отобрали книжку, было бы еще хуже. Потом всех погрузили в товарные вагоны и повезли в Россию. Ника очень хотела в Россию, но путешествие оказалось трудным и скучным. Целыми днями они с Алешей, Андрюшей Понаровскими, Машей Туреневой и ее сестрой Соней валялись на нарах, и не знали, чем себя занять. Хорошо, дядя Паша Белянчиков умел вырезать из бумаги китайские головоломки. Они подолгу крутили их и рассматривали со всех сторон, пытаясь разделить, не порвав, на две половины.
В одном месте их состав перегнали на другой путь, а мама, тетя Нина Понаровская и Панкрат в это время ушли на станцию покупать свежий хлеб.
Ника страшно перепугалась и плакала, а папа утешал ее и уговаривал не волноваться. А сам, она же видела, был бледный и поминутно выглядывал в открытую дверь. История закончилась благополучно, но с тех пор Ника боялась отпускать маму на долгих стоянках.
Она запомнила, как они приехали в Россию. Было раннее утро. Солнце еще не взошло. В вагоне было шумно, и Ника проснулась. Взрослые толпились у распахнутой двери, у всех были странные, растроганные лица. Поезд шел по железному мосту через широкую реку. Один берег медленно удалялся, другой приближался. Кто-то сказал: «Вот и Россия!»
Ника глянула на отца, и ее поразило его вдохновенное лицо со слезами на глазах, со странной застывшей улыбкой. Он смотрел вперед, на приближающийся берег с надеждой и верой в удачу.
Потом был город Гродно. С тех пор воспоминания Ники окрасились в серый цвет. Может, оттого, что наступила осень, и солнце ушло за тучи. Оно ни разу не показалось за все время их пребывания в страшном, перенаселенном бараке. Там были земляные полы, нары и столбы-подпорки, подведенные под низкие балки кровли. На нарах сидели и лежали люди, было скучно, и только редкие прогулки в город отвлекали от монотонного бесконечного ожидания неизвестно чего.
В Гродно Ника запомнила один лишь парк с огромными, деревьями. Папа сказал, что это вековые дубы.
Дубы стояли редко, и все равно смыкались кронами. С их усталых ветвей, кружась и танцуя в воздухе, осыпалась бронзовая листва.
В тот день они шли в кино. На «Два бойца». Из всего фильма Ника запомнила лишь красивого человека с гитарой. Человек играл на гитаре и пел знакомую песню. Ника слышала ее еще в Париже, когда взрослые собирались у них на мансарде, и тетя Нина пела про темную ночь и пули, свистящие по степи. Темную ночь Ника могла себе представить, смертоносные пули были совершенно непонятны, и не имели в песне особенного значения.
Гродно кончился и ушел из ее жизни. Снова стучали колеса под днищем товарного вагона, и была темная ночь, когда произошла внезапная остановка. Их выгрузили в пустынном, безлюдном месте. Потом пришел какой-то дядька и показал, в какую сторону надо идти. Ника долго шла по шпалам, спотыкалась и боялась упасть. У нее мерзли ноги в ботинках на деревянной подошве, и она жаловалась маме, но та просила терпеть и уж ни в коем случае не плакать. «Крепись, малыш, — говорил папа, — держи хвост пистолетом. Мы скоро придем».
Они пришли на станцию со смешным названием Сухиничи. Ника сидела на жестком деревянном диване в каком-то огромном зале с цементным полом и ела из банки вкусные, пропитанные маслом сардины. Мама волновалась и без конца причитала, что для ее ребенка такая еда не полезна. Но выбора не было. Сардины, это все, что они смогли купить в вокзальном буфете, а Ника была голодна.
Прибежали какие-то люди, похватали их чемоданы и понесли в страшной спешке к товарному составу. В вагонах ехали молодые солдатики. Ника была очень довольна, когда ее посадили на верхние нары к такому солдатику. Как его звали, она никогда не узнала, но этот милый мальчик, а для нее взрослый мужчина, был необыкновенно ласков с нею, и когда наступило утро, подарил красную звездочку и осколок сигнального стеклышка от мотоцикла. Если посмотреть в такое стекло, все окрашивалось в рубиновый цвет, и было необычайно красиво.
Солдатика волновала привычка Ники тащить в рот, что ни попадет под руку. Он качал головой и укоризненно приговаривал: «Ты опять соломку грызешь!» Солома была золотая и вкусно пахла простором и полем.
В Брянске шли серые дожди. В общежитии, где их поначалу разместили, Ника стала хворать, и все кончилось направлением сюда, в санаторий.
Первые две недели Ника дичилась, ни с кем из детей не играла, плохо ела, искала укромные уголки, где бы можно было всласть умыться слезами. Лариса Петровна стала подумывать, а не отправить ли ее обратно домой. Зачем же так мучить ребенка.
Исцеление произошло на занятиях музыкой. Учительница прислушалась к звонкому голоску Ники в хоре, вызвала новенькую вперед и попросила спеть только ее одну:
Ника спела, старательно вытягивая шейку. Всем понравилось, учительница музыки сказала:
— Вот ты и будешь у нас на новогоднем утреннике зайчиком. Мы оденем тебе шапочку с ушами, рукавички, и ты споешь одна эти слова. Хочешь?
Ника кивнула головой, глаза ее зажглись от удовольствия.
С того дня все уладилось. Она перестала уединяться и поливать горе слезами, стала играть с детьми и подружилась с девочкой Ритой, соседкой за столом. Лариса Петровна заметила их дружбу и переселила Риту на соседнюю кроватку рядом с Никой.
Наталья Александровна радовалась перемене в настроении дочери, всякий раз старалась порадовать Нику гостинцем, и каждое воскресенье оставляла ей солидный пакет с конфетами и печеньем, «подарок», как это называлось здесь, в санатории. Теперь она уходила от дочери со спокойной душой. Но по-прежнему с каким-то недоверием и непонятной жалостью смотрела на выбегавших в комнату для свиданий детей. Отчего они вызвали в ней это чувство, ей и самой было непонятно. Дети, как дети. В меру шумные, в меру смешливые. Попадались среди общей массы хорошенькие мордашки, но и в них было что-то неуловимо странное, непохожее на лица обычных малышей. Не таких детей привыкла видеть Наталья Александровна. Хотя бы в детском саду мадам Дебоссю. А здесь… эти странные, застенчивые взгляды, эти внезапные остановки на бегу, словно ребенка кто-то окликнул и приказал идти медленно и спокойно, эти старческие морщинки возле рта. А уж худых, казалось, в чем душа держится, таких было немало, но, как ей потом объяснили, в большинстве своем это были новенькие. Бывалые старожилы выглядели куда крепче и смелей.
Наталья Александровна раз спросила Ларису Петровну, отчего это, отчего эти дети вызывают такое странное щемящее чувство. Та пожала плечами.
— Что вы хотите, это дети войны, все они пережили оккупацию и голод.
Воспитатели строго следили, чтобы дети не слишком объедались сладким после визита родителей, а приучались растягивать содержимое «подарка» как можно дольше.
И вот однажды, в середине недели Ника пришла к своему шкафчику, и увидела, что полка, где полагалось хранить кулек с конфетами, опустела. Расстроенная пришла она к Ларисе Петровне, и жалко моргая, сказала:
— А у меня подарок «пропал»!
Она не сказала «украли», это по ее ощущению было слишком грозное слово, смягчила потерю, но суть от этого не изменилась.
Лариса Петровна тут же устроила следствие.
— Дети, — сказала она, — у Ники Улановой кто-то взял «подарок», пожалуйста, я очень прошу, сознайтесь, кто это сделал!
Никто не отозвался. Дети стали с любопытством смотреть на Нику, переглядываться и пожимать плечами.
Тогда Лариса Петровна решила переменить тактику.
— Дети, тот, кто это сделал, поступил плохо. Но если он сознается, мы не станем его наказывать. Мы даже наградим его за смелость. Ну же, признавайся, кто смелый, я жду.
Ждать ей пришлось не долго. Мальчик Сережа опустил голову и мрачно прошептал под нос.
— Это я.
— Вот и молодец, — похвалила Лариса Петровна, — ты ведь не будешь больше так делать?
— Не буду, — не поднимая головы, отозвался Сережа.
Этот мальчик никогда не нравился Нике. Был он некрасивый, головастик такой, с розовыми оттопыренными ушами. В девчачьем платье-балахоне, он выглядел неуклюжим и немного забитым. И часто другие дети, такие же тощие и бледные, гнали его от себя и не принимали в игру. Но вот, что странно, после признания его никто не стал дразнить и обзывать вором. Кое-кто даже позавидовал ожидаемой награде за храбрость.
Прошло несколько дней. Вечером, после ужина нянечка позвала Нику и Сережу в пустую столовую. Там их ждала Лариса Петровна. Она усадила потерпевшую и раскаявшегося преступника за стол и поставила перед каждым блюдце с булочкой, густо политой золотистым прозрачным медом, и стаканы с чаем. Это было обещанное возмещение утраченного Никой «подарка».
Дети приступили к еде. Они старались не смотреть друг на друга. Ника боялась измазаться. Поднимала булку, слизывала прозрачные капли. Сережа стал делать точно так же. «Как обезьяна», — сердито подумала Ника.
И вдруг рука ее замерла, а спина покрылась испариной. Она ясно вспомнила: ее «подарок» никто не крал, она сама доела последнюю конфету и выбросила пакет в корзину для мусора. Да-да, это было на следующий день после маминого визита, в понедельник. Она с утра объелась сладким, плохо обедала. Она вспомнила, как нянечка рассердилась на нее и с ворчанием унесла тарелку с недоеденным супом.
Ника растерялась и положила медовую булку на край блюдца.
— Ты чего? — удивился Сережа, — ешь, вкусно же.
Ника машинально взяла булку и стала жевать без всякого аппетита. Этот мальчик не был вором! Ни в какой шкафчик ее он не лазил и никаких конфет у нее не брал. Но для чего он оговорил себя? Хоть и простила его Лариса Петровна, все равно стыдно. И как же теперь быть? Признаться? Но Сережа уже доедает булку и допивает чай. Ника в панике обернулась. В столовой, кроме них, никого не было. Лариса Петровна ушла. Минута была утеряна. Чтобы хоть как-то исправить положение, Ника придвинула Сереже половину булки и тихо сказала:
— Ешь, я больше не хочу.
Мальчик не стал отказываться и смачно откусил солидный кусок.
Тут же, не выходя из столовой, она решила оставить все, как есть. Но совесть долго мучила ее. До тех пор, пока Сережу не забрали домой.
Вскоре наступил долгожданный новогодний утренник.
По случаю праздника, детей одели в нарядные зеленые платья со складками на юбке. У Ники на голове отрос невысокий ежик, и она постоянно ерошила его ладонью.
Перед началом представления Нику нарядили. Шапочка со стоячими ушками и белые рукавички были чудо, как хороши. Ника поджала лапки к груди и запрыгала на одном месте. Лариса Петровна засмеялась и сказала, что Ника успеет еще напрыгаться.
Свой сольный номер в две строчки она исполнила с большим старанием. Когда песня закончилась, все громко захлопали, дед Мороз (повар дядя Слава) подхватил ряженых, лису, зайца, волка, и кто там еще был, и заставил их танцевать возле елки.
Кончились праздники, начались будни. Ника окончательно привыкла к новому дому, хоть и скучала без мамы и папы и всегда с нетерпением ждала выходного дня, чтобы повидаться с ними. Через пару месяцев французский язык вылетел из ее головы, и она уже ничем не отличалась от остальных брянских детей. Париж отпустил Нику.
6
Но Наталью Александровну Париж не отпускал. Он снился по ночам. Снилась живая мама из детства, молодая, красивая, полная сил. Снились подруги. Иногда просыпалась с ощущением, будто всю ночь напролет бродила по знакомым парижским улицам. Но наяву за окнами оказывался нелюбимый Брянск.
По проторенной дорожке ходила в мастерскую брать материю или сдавать готовые панамки. Это в будни. По выходным — в санаторий к дочери. Вот и все ее маршруты, если не считать базара и магазинов.
Карточную систему отменили, с продуктами стало трудней, цены на базаре взлетели, в магазинах опустели полки. Каждый день приходилось ломать голову, что приготовить на ужин.
Сергей Николаевич приходил со стройки затемно, усталый, молчаливый. Кормила, убирала посуду, ждала, когда муж ляжет спать, садилась шить домашние заказы. Придвигала на край стола самодельную настольную лампу, заслоняла свет от Сергея Николаевича поставленной торцом книгой. Засиживалась далеко за полночь, пока глаза не начинали слипаться. Раз так и уснула за столом.
Весна пришла дружная, с веселыми грозами и проливными дождями. Пленные немцы стали разбирать леса на здании городского театра. В весеннем воздухе далеко слышен был перестук молотков.
Однажды шла из булочной вдоль высокого, из плотно пригнанных одна к другой досок, забора, засмотрелась на раннюю звездочку в разрывах быстро летящих облаков и вдруг остановилась в испуге. Кто-то схватил ее за рукав. Мужской голос со странным акцентом шепнул:
— Мадам не пугаться! Смотреть. Корошо. Корошо.
Это был пленный немец. Наталья Александровна сразу догадалась. Он выглядывал в проем сдвинутой на верхнем гвозде доски в заборе, улыбался, кивал и прикладывал палец к губам.
Словно фокусник откуда-то достал и развернул из тряпки деревянную шкатулку с выжженным проволочкой орнаментом.
— Вы говорите по-французски? — на всякий случай спросила Наталья Александровна.
— О, мадам знайт француски! — удивился немец, — нет, француски нет. Покупайт, — протянул он шкатулку, — дорого нет, дешевый.
Шкатулка была хороша. Строгих линий, прекрасного дерева. Наталья Александровна, не торгуясь, дала немцу требуемые три рубля. Он вручил шкатулку, улыбнулся, пробормотал «данке, данке» и нырнул в проем. Доска, качнувшись, легла на место. Будто и не было ничего.
Почему-то очень довольная неожиданной покупкой, Наталья Александровна пересекла площадь и через пять минут была дома. Только успела скинуть пальто и поджечь приготовленные в печке дрова, как постучала соседская девушка Женя и радостно объявила:
— А вас туточки дожидаются.
Дожидалась клиентка, разумеется, но обычно так поздно к ней никогда не приходили. Пришлось бросить хозяйские дела и заняться старым фетровым беретом, принесенным заказчицей в переделку.
— Хотите честно? — сказала Наталья Александровна, невольно останавливая взгляд на смешливом лице сидящей перед нею женщины, — из этого я ничего не смогу сделать. Начну натягивать на болванку, фетр тут же порвется.
— Жаль, — сказала женщина, — но у меня больше ничего нет. А в косынке ходить надоело.
И она сбила рукой назад на воротник легкого пальто пестренькую косынку и открыла кудрявую коротко остриженную головку.
Наталья Александровна ждала, что женщина тут же и уйдет, но та почему-то не уходила.
— Может, у вас из своего найдется?
Наталья Александровна пожала плечами.
— Нет, откуда же…
— Жаль, — повторила женщина, а я хотела и шляпу у вас заказать, и познакомиться. Меня зовут Капитолина Матвеевна. Но можете называть просто Капой. Я не обижусь.
Наталья Александровна подумала, что она не обиделась бы и в том случае, если бы Капа убралась восвояси, но та уже расстегнула пальто, удобно устроилась на табуретке, закинула ногу на ногу.
«Нахалка какая-то», подумала Наталья Александровна. Вышла в коридор, освещаемый тусклой лампочкой под потолком, из мешка в дальнем углу, набрала в тазик картошки. Вернулась с намерением чистить картошку, несмотря ни на что. Капа трепыхнулась, крикнула: «Я помогу!» И тут же пальто ее оказалось сброшенным на табуретку, поверх пальто блеснула шелком косынка, и на свет явилась плотно сбитая фигурка с высокой грудью, тонкой талией. Коричневая юбка плотно обтягивала бедра, светло-серая блузка отлично подходила к зеленым глазам. Капа склонила к плечу головку, глянула лукаво:
— Вы, наверное, думаете: «Вот, нахалка какая!»
И Наталья Александровна недовольно сдвинула брови оттого, что Капа прочла ее мысли.
— А мне про вас рассказывал, знаете кто? Борис Федорович Попов. Помните такого?
— Конечно, помню, — сразу подобрела Наталья Александровна, — как он поживает?
— А что ему сделается. Как жил, так и поживает. Трудится на благо народа. У вас есть еще нож? — схватила протянутый нож, схватила картофелину и принялась бойко счищать кожуру.
— Я ведь тоже в горисполкоме работаю, только в другом отделе.
И на лукавом круглом лице с ямочками на щеках появилось загадочное выражение, словно ее отдел был куда значительнее отдела, где трудился на благо народа Борис Федорович Попов. Но из скромности Капа не стала уточнять, чем она в своем значительном отделе занимается.
Миг, и очищенная картофелина полетела в таз с водой, и Наталья Александровна подумала, что по искусству чистить картошку ей за этой свалившейся на голову Капой ни за что не угнаться.
— А вы знаете, о вас много говорят.
И она снова склонила голову к плечу, наблюдая за выражением лица Натальи Александровны.
— Ничего интересного в нас нет, — отозвалась та.
— Ну, не скажите, весь город, можно сказать, гудит. Вы с мужем не такие, как все. Это сразу видно.
Наталья Александровна полюбопытствовала, в чем же выражается их с мужем отличие от остальных. Капа хитро опустила глазки, повела головой в сторону, и стала говорить о каких-то неуловимых различиях в речи, в повадках, в одежде. Нет, одежда самая скромная, но Наталья Александровна должна понимать, что даже в ватнике она будет выглядеть…
— Ну-у, как бы это выразиться… одним словом, не так, как все.
Наталья Александровна хотела ответить в том духе, что она бы предпочла, если бы на них перестали обращать внимание, но пришел с работы Сергей Николаевич, и последнее слово осталось за Капой.
Сергей Николаевич снял плащ. Под плащом оказался коричневый в полоску костюм и бежевая рубашка с галстуком. У Капы покраснели веки от сдерживаемого смеха. Казалось, она не выдержит и протянет певучим голоском: «Ай, да маляр! В пиджаке и при галстуке. У нас маляры так не ходят». Но она придержала язык и погасила улыбку.
Сергей Николаевич пожал предварительно вытертую о кухонное полотенце протянутую руку незнакомки, назвался сам, сказал, что ему очень приятно; улучил момент, спросил глазами жену, кто, мол, такая, поднял бровь в ответ на ее недоуменный вид.
Чтобы сесть, ему пришлось повесить на крючок на двери Капино пальто, и, таким образом, Капа оказалась, хоть незваной, но все же гостьей, что она, со свойственной ей чуткостью, не преминула заметить.
— Говорят, незваный гость хуже татарина, но я открою секрет, чтобы вы не подумали чего про меня. Шляпа — это так. Это я придумала как повод. А вообще-то меня к вам послали, — и, видя, что никто не собирается спрашивать, кто и зачем ее послал, а просто ждут объяснений, продолжила, — у нас ведь как? Все по плану. А вы пока еще у нас в плане по соцобеспечению. В горисполкоме я имею в виду. Там всякие жалобы… ну, вы понимаете…
— Так, — сказал Сергей Николаевич, сел и хлопнул ладонью по колену, — давайте договоримся. Никаких жалоб у нас нет. Квартиру нам дали, мы оба работаем. У нас к вам одна просьба…
— Это чтобы мы от вас отстали, — догадалась Капа.
— Не так грубо, — поморщился Сергей Николаевич, — мы хотим, чтобы нас считали нормальными людьми. Такими, как все, — он-то не слышал предыдущего разговора Капы с Натальей Александровной. — В нас нет ничего особенного…
Но тут уж Капа не выдержала.
— Да как же нет! — вскричала она, — да вы хоть на себя посмотрите, да разве ж у нас маляры так ходят?
— Как «так»? — удивился Сергей Николаевич.
— Да кто же это после малярки в галстуке домой идет?
— Простите, но я переоделся. Не мог же я по городу идти в спецовке. Спецовка у меня здесь, в сумке. Или вы думаете, что я в галстуке стены крашу? — его уже начал раздражать этот беспредметный и странный спор.
— Ах, не понимаете, вы, — вздохнула Капа. — Хотите ходить в галстуке, ходите. Только потом никому не рассказывайте, что вы такие же, как все.
— Что-то мы с вами не понимаем друг друга. Но про ваш план вы, уж, пожалуйста, забудьте. А пока… Милости прошу к столу. Вы у нас в гостях, будем ужинать.
Сергей Николаевич решительно встал, достал из рабочей сумки сверток, чекушку и белый батон. В свертке оказалось грамм триста докторской колбасы, и она была тут же тонко нарезана и уложена на тарелку. На столе появились парижские рюмки-наперстки, и Наталья Александровна тихо спросила:
— Аванс получил?
Сергей Николаевич хитро прищурил глаз и разлил водку.
В тот вечер первого знакомства, за разговорами, Капа засиделась. После второй рюмки махала ручкой, говорила, что больше пить ни за что не станет, а то начнет городить всякую ерунду.
Однако и после третьей рюмки никакой ерунды Капой высказано не было. Разговор шел вокруг строительства в городе, и еще гостья рассказывала, каким чистым и ухоженным был Брянск до войны. После чая с халвой Капа ушла. Намеками, не называя вещи своими именами, она пообещала впредь приходить в гости не по службе, а просто так. Поболтать о том, о сем, когда возникнет такое желание.
— Ну, как тебе эта Капа? — спросила Наталья Александровна.
Сергей Николаевич фыркнул.
— Капа — скорпиончик.
К слову сказать, он не принял разрешения называть гостью Капой. Весь вечер обращался к ней исключительно по имени-отчеству. Но между собой с тех пор они называли ее не иначе, как скорпиончиком, и было за что.
Ни слова в простоте не было сказано Капой, когда речь зашла о советской действительности. С ехидцей, с подковыркой подходила она к обсуждаемому вопросу. «У нас по уму ничего не делается»… «работнички у нас, сплошное воровство кругом»… «поживете, узнаете, как это у нас происходит»… Вот и получила прозвище. После возвышенных разговоров с Мордвиновым, обидным казалось такое пренебрежение к уже начавшему складываться мировоззрению Сергея Николаевича. Для него случай в столовой с дядей Толей Сидоркиным был исключением, для Капы — правилом.
Дружбы не возникло, но знакомство продолжилось. Несколько раз Наталья Александровна встречала Капу на улице, иногда она приходила в гости. Немного суматошная, замороченная работой, одинокая, ни мужа, ни детей, она искала отдушину в доме Улановых точно так же, как они искали ее в семье Константина Леонидовича.
Мордвинова Капа не то, чтобы не любила, относилась с легким пренебрежением.
— Блаженный! — говорила о нем, отмахиваясь.
А когда Наталья Александровна спросила, откуда она его знает, надула губки и фыркнула:
— Пхи! В этом городе все друг друга знают.
Блаженным, по ее мнению, Константинович Леонидович был из-за своей непомерной порядочности в ущерб семье. Именно от Капы Сергей Николаевич узнал, что живут они в предназначенной для Мордвиновых квартире. И когда Сергей Николаевич спросил у того, так ли это, Мордвинов отмахнулся и попросил никогда не затрагивать этот вопрос. Весной, в крайнем случае, в начале лета, квартиру ему выделят, и говорить больше не о чем.
Освоившись у Сергея Николаевича и Натальи Александровны, Капа расхрабрилась, и поносила советскую действительность, на чем свет стоит.
— Вы, Сергей Николаевич спуститесь с голубых небес на нашу грешную землю, — похохатывала она, — оглянитесь по сторонам: какая свобода! Какое равенство! какое братство! Да у нас все, как собаки грызутся, а уж что на верхах творится, так я вам и передать не могу.
— Но вы же партийная, — удивлялся он, — как вы можете так говорить!
— Партийная по глупости, Сергей Николаевич, исключительно по глупости и по молодости лет. А теперь рассуждать поздно. Знаете, как в анекдоте. «Летел воробушек по морозцу. Холодом его обдало, упал, бедняжка, и лапки кверху. На его счастье лошадь шла, какнула прямо на него. Воробушек отогрелся, высунул голову и — чирик-чик-чик. А тут кошка. Увидала воробушка. Цап-царап, и нет его, родимого». Так-то вот — попал в навоз, не чирикай.
Тогда Сергей Николаевич резонно замечал:
— Но если вам не нравится, вы же можете выйти из партии.
— Че-го? Выйти из партии? Ой, Сергей Николаевич, Сергей Николаевич, какой вы наивный человек. Рассуждаете, как ребенок, ей-богу. Тоже скажете, выйти из партии. Нет уж. Я в отличие от воробушка молчком в навозе этом греюсь. Кошки боюсь.
— Что вы имеете в виду? — интересовался Сергей Николаевич.
— То и имею.
Умолкала надолго, после начинала завидовать Мордвинову.
— Хорошо ему. Он по убеждению такой. С верой в светлое будущее. Я сейчас пожить хочу. А мне и этого не дано, пожить нормально. Разве это жизнь? Того нет, это не по карману. А воровать не умею.
Капа вздыхала, закатывала глаза, словно сожалела о своей неспособности к воровству. А когда встречала недоверчивый взгляд Сергея Николаевича, жмурилась и заходилась мелким смешком.
— Вы у нас скоро таким советским станете, как говорится, святее папы римского. Да живите вы в своем милом заблуждении, если вам так легче.
— Так что же, — взрывался он, — по-вашему, нам не надо было уезжать из Франции?
— А то? — иронически смотрела на него Капа.
— Ну, знаете ли! — вскакивал Сергей Николаевич и начинал ходить по комнате, потом останавливался и колол Капу сердитым глазом, — у вас совершенно искаженное представление о том обществе, которое мы, по вашему мнению, имели неосторожность оставить! Безработица — раз. Жуткий, ни с чем не сравнимый бюрократизм — два. Вы знаете, что нам заявили чиновники при оформлении документов? Нам вменено было, заметьте, не предложено, а вменено оставить во Франции пятилетнюю дочь на том основании, что она француженка. Вы можете себе представить такое? Далее. Хваленая демократия. Да, говорить во Франции можно все, что угодно. Но были и насильственные депортации нашего брата. Или другое. Право на работу для эмигранта… Без специального документа черта с два вы найдете хорошее место.
— Стоп, стоп, стоп, — перебивала Капа, — это вы про своих говорите, про русских. А французы, как?
— Французам, конечно, легче, — нехотя соглашался Сергей Николаевич.
Но был день, солнечный, весенний, воскресный. Словом, прекрасный базарный день. Цены по случаю выглянувшего солнышка не снизились, но все равно приятно было идти по залитой ослепительным светом улице за покупками.
Шли, не торопясь, дышали полной грудью. Возле будочки Яши-фотографа, гордо именуемой «фотоателье», остановились. Яша стоял в дверном проеме и делал Сергею Николаевичу таинственные знаки. Он и звал его к себе, и в то же время делал вид, будто хочет, чтобы Сергей Николаевич зашел к нему по своей воле, как бы по делу, скажем, фотографию получить.
Сергей Николаевич подошел к Яше. Тот состроил непроницаемую физиономию, пропустил Сергея Николаевича внутрь и вошел следом. Дверь затворилась, и в будочке образовалась прохладная полутьма.
— Здравствуйте, дядя Сережа. Что не приходите ко мне. Совсем забыли. А фотографии ваши давно готовы.
Сергей Николаевич молча проглотил «дядю Сережу», поздоровался с Яшей, недоумевая. Неужели тот зазвал его только для того, чтобы вот таким странным образом поздороваться? Яша сделал вид, будто роется в коробке с готовыми фотографиями, перебирает их, не находит искомого, и начинает перебирать снова.
— Я вот что… Я хотел сказать… Вы, поймите меня правильно. Я не хочу вмешиваться не в свое дело… Я ничего плохого не хочу сказать, но люди говорят, понимаете?
— Ничего не понимаю, Яша. Говорите толком, не ходите кругами.
— Я хочу сказать, вы будьте осторожны с этой дамой.
— С какой дамой?
— С этой… из горисполкома. С Капитолиной.
— А в чем дело?
— Видите ли, вы человек новый, многого не понимаете. Я про Капитолину ничего плохого сказать не хочу, люди говорят. Вы уж сами на досуге обдумайте, — он вперил в Сергея Николаевича выпуклые глаза и произнес чуть слышным шепотом, — стучит.
— Что? — не понял Сергей Николаевич.
Ему стало не по себе от всей этой таинственной муры в полутемной будке, где блестящие Яшины глаза только и видны были ясно; лицо, фигура, руки с пакетиками фотографий незнакомых людей, то вынимаемых на свет специальной лампочки, то задвигаемых обратно, казались зыбкими и нереальными.
— Не понимаете?
— Нет. Ах, нет, постойте. Вы хотите сказать, она — сексотка?
— Не я говорю, — сморщил лицо Яша, — люди говорят. Вот ваши фотографии.
Яша протянул Сергею Николаевичу пустой пакетик, и тот понял, что ему надо уходить.
— Спасибо, — поблагодарил Сергей Николаевич, — до свиданья, Яша.
Он вышел на свет и на свету сунул в карман пиджака бумажный пустой пакетик, данный ему для виду, чуть ли не для конспирации, черт побери. Утреннее хорошее настроение кончилось.
Наталья Александровна поняла, что Яша сообщил мужу какую-то неприятность. На ее вопросительный взгляд он кратко сказал «потом», она не стала расспрашивать. Они быстро сделали покупки и отправились в санаторий к Нике.
По случаю воскресенья детей одели в светлые в крупный синий горошек платья. Ника прибежала в комнату для свиданий веселая и чуточку чужая. Поминутно оборачивалась, порывалась умчаться. Она окрепла и похорошела. Зная, что Ника скоро выписывается, воспитатели разрешили ей оставить небольшую челочку. Челочка кудрявилась над высоким лбом и придавала круглому личику озорной вид. Если бы не платье, ее можно было бы принять за симпатичного черноглазого мальчишку с вздернутым носом и упрямым подбородком.
Наталья Александровна, как всегда, стала потихоньку говорить с Никой по-французски, та не поняла и сказала важно:
— Мама, дети здесь так не говорят. И я не хочу. Я все забыла.
— Эх, дуреха, дуреха, — привлек ее к себе Сергей Николаевич, — смотри, жалеть будешь.
Они пробыли с дочерью все отпущенное для свиданий время, оставили пакет с конфетами и печеньем и отправились домой. По дороге Сергей Николаевич рассказал о странном разговоре с Яшей. Наталья Александровна расстроилась, шла молча, сдвинув тонкие брови.
Дома ждал сюрприз. Письмо от Нины Понаровской. Но не из Кирова, куда она была направлена переселенческим отделом, а почему-то из Дмитрова.
Дела у Нины и Славика шли неважно. Из Кирова они легкомысленно уехали, бросив выделенную коммуналку. Теперь жили на частной квартире, на самом краю города. Писала Нина и про детей. Что они оба хорошо учатся. «Но после школы сидят дома с Анной Андреевной, и это не лучшим образом сказывается на их воспитании. Ты прекрасно знаешь, что за сокровище моя свекровь и как она умеет доводить людей до белого каления».
Переехать к родственникам в Москву, как мечтала Нина, не удалось. Не разрешили прописку. «Устроилась работать буфетчицей на вокзале, а Славик на кирпичном заводе, и устает ужасно». А еще писала Нина о своей тоске по нормальному человеческому общению. «Для меня здесь все чужие, поговорить по душам не с кем. Родная моя, мой единственный друг, Наташенька, так хочется с тобой повидаться. Свидимся ли?»
Наталья Александровна прочитала письмо и неожиданно для себя всплакнула. Чтобы не видел Сергей Николаевич, ушла за перегородку в «кухню», смахивала слезы и тихонько сморкалась в платочек.
А он снова заговорил о предупреждении Яши-фотографа, и это еще больше усилило ее душевную смуту. Верить или не верить? Как известно, дыма без огня не бывает, хоть и банальная это истина. Но разве не могло случиться, что Капа стала жертвой обыкновенной сплетни?
Могло, но все равно на сердце остался неприятный осадок. Наталья Александровна вышла в комнату и совершенно неожиданно для себя, сказала мужу:
— Сережа, а что, если мы все-таки уедем из Брянска? Тоскливо мне здесь, муторно. А тут еще эта Капа. Вот представь себе, придет она к нам в гости, и как прикажешь себя с нею вести?
— Послушай, — рассердился Сергей Николаевич, — ты, что же, хочешь уехать из Брянска из-за Капы? Но ведь это не серьезно. Вон, Понаровские уехали, бросили квартиру, и что из этого вышло!
— Нет, не из-за Капы, конечно. Я о другом думаю… как ты считаешь, могли за нами установить слежку?
Ну, тут уж Сергей Николаевич взвился на дыбы.
— Что за чушь! Опомнись! Кому мы нужны, чтобы устанавливать за нами слежку? Думай головой, прежде чем ляпнуть! — он сердито фыркнул сел за стол и уткнулся в книгу.
Читать не читал, делал вид, а самому припомнился кабинет с ковровыми дорожками и полная осведомленность симпатичного военного обо всех его, Сергея Николаевича, семейных делах.
— Подожди, давай поговорим, — осторожно пригнула книгу к столу Наталья Александровна, — оставь свое чтение, успеешь.
Сергей Николаевич послушно отложил толстенный фолиант, но разговора все равно не получилось. Наталья Александровна что-то говорила, говорила, он был занят своими мыслями.
Встал, резко двинул стулом, подошел к окну и долго стоял, глядя на улицу, заложив руки за спину. Потом сказал:
— Знаешь, давай прекратим. Давай не будем принимать поспешных решений. Вот придет Капа, и мы посмотрим. Может все прояснится.
Как по заказу, Капа пришла в гости на следующий день. Но ничего не прояснилось. Более мучительный визит трудно было себе представить. Весь вечер Сергей Николаевич внимательнейшим образом следил за каждым своим словом. Видит Бог, он не хотел этого. Но так получалось. Наталья Александровна, та и вовсе больше помалкивала, вставляла ничего не значащие реплики. Чтоб не обидеть Капу молчанием, завела разговор на нейтральную тему о ценах на базаре, да опомнилась. Вдруг Капе покажется, будто из-за дороговизны они недовольны советской властью. Замолчала, сдвинула брови, зачем-то передвинула с места на место настольную лампу и ушла, как бы по делу, за перегородку. Пробыла там не долго, но все равно поздно вечером Сергей Николаевич устроил ей выговор:
— Что за манера! Повернулась, ушла, оставила меня наедине с этой…
Они чуть не поссорились, но Наталья Александровна вовремя спохватилась и клятвенно пообещала никогда не уходить, если Капа вздумает снова придти к ним в гости.
7
Наталья Александровна была счастлива в браке. Сколько лет они были женаты с Сергеем Николаевичем, а влюбленность в мужа не проходила. И Наталья Александровна потеряла счет годам, ей казалось, что с Сережей они всегда были вместе, чуть ли не с самого детства.
Однажды Сергей Николаевич рано вернулся с работы. Жены в комнате не было. Он переоделся, ушел за перегородку, там плескался водой, гремел умывальником.
Воровато выглянул из закутка, стянул с тумбочки вазочку простого стекла, поставил в нее три ветки мимозы и возвратил на место.
В этот момент Наталья Александровна вошла от соседей, сразу увидела цветы, ахнула.
— Где ты взял?
Сергей Николаевич загадочно улыбнулся.
— Нарвал. Шел мимо сквера, а там куст мимозы, и весь в цвету.
— Мимоза. В сквере, в Брянске. Так я тебе и поверила, транжира. Садись ужинать, все готово и стынет.
Сергей Николаевич сел за стол. Подождал, пока жена поставит перед ним тарелку с супом, налил крохотную рюмку водки, подцепил на вилку половинку соленого огурца, выпил, с хрустом закусил и придвинул к себе тарелку.
Наталье Александровне нравилось, как он ест. В его манерах чувствовалось уважение к пище. Он не терпел, если кто-нибудь, Ника или сама Наталья Александровна оставляли еду на тарелке или клали на стол локоть. Нику он легонько стукал ложкой по лбу, Наталье Александровне указывал взглядом.
— Ну-ка, локоток.
Наталья Александровна называла это проявлением домостроя, но локоть убирала. За стол полагалось садиться всем вместе и всем вместе вставать после еды. При этом Сергей Николаевич неизменно говорил:
— Благодарствуйте. Очень вкусно.
И садился к окну отдохнуть с книгой или свежей газетой. Но сегодня он не спешил выйти из-за стола.
— Почему ты не спрашиваешь, по какому поводу цветы?
— Разве есть повод?
— Подумай, пошевели мозгами.
Наталья Александровна сдвинула брови. День рожденья? Нет. Именины? Тоже нет. Какой-нибудь праздник?
— Не могу. Не помню.
— Сегодня десять лет нашей свадьбы, — мягко улыбнулся Сергей Николаевич и протянул через стол руку.
Наталья Александровна коснулась его ладони и долго сидела молча, растроганная, с глазами, полными слез. Потом все же пришлось нарушить тишину, подняться, убрать со стола. Сергей Николаевич пробежал глазами купленную утром «Правду», шумно сложил ее и со словами «ничего интересного» перебросил газету на край стола.
— Знаешь, — сказала из-за перегородки Наталья Александровна, — мне очень жаль, что Ника забыла французский язык.
Сергей Николаевич промолчал. Он скучал без дочери, разговоры о ней приводили его в грустное настроение, хотя внешне это никак не проявлялось.
— Я все хочу спросить тебя, — без всякой связи с французским языком Ники заговорил он, — ты собираешься еще раз писать в Париж?
Первое письмо, по-видимому, тетя Ляля не получила.
Он достал из кармана пачку «Беломор-канала», принял из рук жены маленькую фарфоровую пепельницу с голубым цветком в середине и закурил, стараясь направить дым в открытую форточку, в сторону заглянувшей в нее луны.
— Я уже написала и отправила, — прошептала Наталья Александровна.
— Зря, — он проводил взглядом колечко дыма.
Наталья Александровна села рядом с ним, сложила на коленях руки.
— Ты не хочешь, чтобы я переписывалась с теткой?
— Я боюсь, — Сергей Николаевич стал внимательно разглядывать кончик папиросы, — понимаешь, боюсь. И у них, и у нас могут быть неприятности.
— У них-то, откуда неприятности?
— Черт их знает, французов, что им может взбрести в голову. Уж если они выслали в Советский Союз известнейших в эмиграции людей, то, что говорить о простых смертных!
Сергей Николаевич знал о высылке группы эмигрантов из публикации в «Известиях». Это была нота Советского правительства против репрессий, проводимых французами в отношении советских граждан во Франции.
— Но у Ляли нет советского паспорта, а у тех были. И Петя давно натурализовался, и Тата.
Спорить с Натальей Александровной было бесполезно, как бесполезно упрекать за «исторические романы», как он называл ее воспоминания, записываемые в сиреневую тетрадь.
Всякий раз, как заходил разговор на эту тему, Наталья Александровна возмущалась. Во-первых, в ее тетрадях нет никакой крамолы, во-вторых, она никому не собирается их показывать. Сергей Николаевич начинал бить себя ладонью по лбу и понижать голос до шепота.
— Ты еще напиши, как дядя Костя служил у Деникина.
— Положим, я понятия не имею, как он там у него служил, и писать об этом не собираюсь.
— Ага, значит, ум есть, мозги варят, — бормотал под нос Сергей Николаевич.
А Наталья Александровна хмурила брови, пыталась вспомнить, писала она про службу дяди Кости у Деникина или не писала. И она всякий раз клятвенно обещала вспоминать только забавные истории, и прятать тетрадку на самое дно красного чемодана.
В тот вечер десятилетнего юбилея они засиделись допоздна. Наталья Александровна достала черновик письма к тете Ляле, и Сергей Николаевич неопределенно хмыкал, читая о том, как хорошо они живут в чудном городе Брянске, какая у них обоих замечательная работа, чудесная квартира, как хорошо чувствует себя Ника.
Сергей Николаевич спросил разрешения порвать черновик, порвал его на мелкие кусочки и сказал:
— Знаешь, что самое любопытное в этом вранье?
— Что?
— Что оно, почти, правда.
И он стал смеяться, не разжимая рта и тряся плечами.
— Да ну тебя! — замахала руками Наталья Александровна и стала смеяться тоже.
Потом она прервала смех, глаза ее потемнели и стали печальными. Она замерла посреди комнаты, подняла руку и тронула пальцем шарик мимозы.
— Сережа, — робко заговорила она, — подумай еще раз, давай уедем из Брянска?
— Ты опять за свое, — бросил он на нее цепкий взгляд, — А квартира? Уедем, бросим, и все. Живи, где хочешь.
— Не люблю я этот город, — упрямо сдвинула брови Наталья Александровна. — Не люблю и не полюблю никогда. Может где-нибудь в другом месте нам будет лучше…
— Чем тебе здесь плохо?
— Н-не знаю. Я не могу тебе объяснить. Но все эти мелкие истории…
— Какие истории?
— С твоей столовой, с Капой, с этим вызовом. Зачем тебя расспрашивали про Белянчикова?
Но Сергей Николаевич нахмурил брови и ничего не ответил.
К Первому мая Наталья Александровна начала готовиться задолго. Всеобщий праздник, ясное дело. Но тридцатого апреля Нике исполнялось шесть лет, и она возвратилась домой.
Накануне, с утра, окна и полы были вымыты, на стол вместо клеенки постелена скатерть с виноградными листьями, новое платье для Ники закончено. Она не пожелала снять его после последней примерки, прыгала возле зеркала и строила глазки собственному отражению.
Первого мая всем семейством отправились на демонстрацию.
В колонне среди веселых и нарядных людей Ника быстро освоилась и со многими перезнакомилась. Во время долгих стоянок на запруженных улицах ходили с папой покупать мороженое, пили газированную воду.
Тетя в белом кружевном кокошнике наливала из специального ковшика на длинной ручке сироп, подставляла стакан под шипящую струю воды, протягивала Нике. Ника пила мелкими глоточками, останавливалась, ждала, когда перестанет щипать в носу.
Догоняли, взявшись за руки, колонну, снова стояли, а город заливало солнце, дул ветерок, колыхались красные полотнища. Вот провезли на грузовике макет красивого здания. Ника прыгала на месте и пела: «Домик, домик повезли! Домик, домик повезли!». Играла музыка, ни с того, ни с сего люди начинали кричать «Ура!» и смеяться.
Но часа через полтора Ника устала, ее перестал интересовать загадочный «парад», куда все так стремились. Когда колонна поравнялась с их домом, Наталья Александровна увела дочь, а папа пошел дальше без них.
Дома Ника умылась холодной водой, несколько минут полежала. Но в открытое окно врывалась музыка и громкие голоса, и она вскочила и бросилась смотреть сверху вниз на колонны, на флаги, на портреты Сталина, на воздушные шарики. Особенно нравилось ей, когда один какой-нибудь непослушный шарик вырывался из рук и улетал в небо. Ника хлопала в ладоши и кричала:
— Мама, мама, еще один полетел!
Наталья Александровна подходила к окну и они, одинаково щурясь от солнца, смотрели вслед шарику.
Вечером пришли Мордвиновы с младшей дочкой, подарили Нике набор великолепной кукольной посуды, пили чай с кремовым тортом в завитках и розах.
А на следующий день Ника слегла. Поднялась температура, еда была отвергнута. Наталья Александровна наклонялась к лицу дочери, пыталась уловить знакомый запах.
— По-моему нет, — неуверенно говорила она.
— Да как же нет, — отвечал Сергей Николаевич, — зачем ты себя обманываешь. Готова! — и горестно смотрел на Нику, — ну что малыш? Ты только, давай, не раскисай, ты держи хвост пистолетом.
Но хвост держаться пистолетом отказывался. Один вид еды вызывал страшные приступы тошноты, жар сотрясал маленькое тело.
Доктор Трошина прибежала по первому зову и снова развела руками, как и в первый раз, когда ей поведали про загадочную болезнь Ники.
В санатории Ника ни разу не болела, а теперь, как будто назло, припадок был налицо, от ребенка исходил слабый запах ацетона, общее состояние ее напоминало сильное отравление.
Началось это еще в Париже. И там врачи разводили руками и там никаких объяснений не давали. Сходились все на одном: спровоцированный легкой простудой, организм ребенка начинает вырабатывать ацетон. Почему? Отчего? — медицина не знает. Странное хроническое заболевание почек.
Через неделю Ника пошла на поправку и смогла подойти к окну. Внизу была улица. Никаких знамен, никаких шариков, никакого праздника.
Наталья Александровна сказала:
— Все! Не могу больше жить в этом чертовом Брянске!
Вот после болезни Ники и начались долгие разговоры о переезде. Сначала Сергей Николаевич и слушать ничего не хотел, но постепенно стал свыкаться с желанием Натальи Александровны, хотя желание это было совершенно не логичным. Но вопреки собственной рассудительности, сам не зная, для чего он это делает, Сергей Николаевич отправился в книжный магазин и купил большую географическую карту Советского Союза.
На обеденном столе карта не поместилась, поэтому ее разложили на полу и аккуратно подогнули северную часть страны. Север не играл никакой роли в предстоящем путешествии. На севере им нечего было делать.
— Сюда поедем! — ткнула Ника пальцем в желтое пространство между Сырдарьей и Амударьей.
— Здесь пустыня! — запротестовали мама и папа, и стали рассказывать о страшной жаре, про барханы и дюны, и песчаные бури.
Ника согласилась. Жить среди барханов в соседстве со змеями и ядовитыми пауками не очень уютно. Она повела пальчиком в сторону Карпат, но и тут ее предложение не было принято. Тогда Ника показала на два синих пятна. Наталья Александровна одобрительно кивнула.
— На юг! На юг! — торопила она.
— И чтобы обязательно было море, — вторил Сергей Николаевич, но в голосе его слышалась подозрительная ирония.
Он провел пальцем по Азовскому побережью, поднялся выше.
— Дворкин очень хвалит Мелитополь, — неуверенно сказала Наталья Александровна, — Очень хвалит. Говорит, там хороший климат и полно фруктов.
— Да, поедем в Мелитополь! Тополь, тополь — мели тополь! Вот его уже смололи, сжарили, на полку стыть поставили! — запела Ника.
— Но, девочки мои, это такая дыра.
— А Полтава?
Сергей Александрович отыскал Полтаву и стал задумчиво смотреть на крохотный кружочек на карте.
— Никого там моих родных не осталось, — тихо сказал он, — папы нет, бабушки Кати нет. Сестры, одна в Англии, одна в Германии, тетка в Праге. Зачем нам Полтава? Только травить душу.
— Но ты же хотел поначалу. В Париже только и разговоров было — поедем в Полтаву, в Полтаву!
Сергей Николаевич промолчал, палец его двинулся вверх, а Нику это слегка огорчило. В санатории на утреннике в честь праздника Восьмого марта ее нарядили в украинский костюм, и ей это очень понравилось. Венок, ленты… Она решила, что на Украине все так ходят.
Наталья Александровна предложила ехать в Одессу.
— Я же там родилась.
— Нас не пропишут в Одессе.
— Почему? В Брянске же прописали.
— То Брянск, а то Одесса. Боюсь, не пропишут.
И все-таки, в тот вечер они решили отправить Сергея Николаевича, как только он получит отпуск, на разведку именно в Одессу. Карту аккуратно сложили и погнали Нику в постель мерить температуру. Сегодня она чувствовала себя хорошо, поела пюре с отварной курицей, купленной втридорога на базаре.
Наталья Александровна села шить шляпу, а Сергей Николаевич стал читать Нике «Сказку о попе и о работнике его Балде». Ника внимательно слушала.
Ей было жаль бесенка, жаль бедного попа, она сердилась на обманщика Балду. Потом Сергей Николаевич закончил чтение и захлопнул книгу. Настольную лампу завесили красным шерстяным платком. Ресницы у Ники стали склеиваться, она повернулась к стене и сладко уснула.
Когда Мордвины узнали о безумной затее Улановых, они запротестовали в голос.
Константин Леонидович стоял среди комнаты, рубил ладонью воздух и твердил, что это сущее легкомыслие бросать квартиру в центре города и ехать неизвестно куда. На новом месте такого жилья Улановым никто не предоставит. Налаживать жизнь следует однажды, а не делать это всякий раз заново. Климат в Брянске прекрасный, а морозные зимы не так страшны, как кажется Наталье Александровне. Работы вдоволь, строительства в городе хватит на десять лет. Скоро достроится театр, открываются три кинозала, летом можно ехать отдыхать на Десну, в лес! Да, что говорить, безумное это решение. Безумное! Иначе не назовешь.
Сергей Николаевич неуверенно поглядывал на жену, но та стояла на своем и выдвигала главный козырь — здоровье Ники.
— А не прячетесь ли вы, любезная моя Наталья Александровна, — щурил на нее сердитые глаза Константин Леонидович, — за свою Нику, чтобы вас, — тут он выбросил вперед указательный палец, — никто не заподозрил в утопических мечтах о южном море и южных звездах. Знаем мы эти ваши дамские штучки.
— Нет, почему же именно дамские штучки, — улыбалась Наталья Александровна, — я очень люблю море и на звезды смотреть люблю, но уж если у нас такой откровенный разговор… есть еще одна причина.
— Какая? — уселся напротив нее Мордвинов.
Ольга Кирилловна стала потихоньку накрывать стол для чаепития. Полные руки ее то сновали среди чашек и блюдец, то замирали. Она прерывала свое дело и вслушивалась в странные речи Натальи Александровны.
— В Париже, в консульстве (мы вам уже об этом рассказывали) нам пели, что после пересечения границы мы вольны ехать, куда угодно. И вот Гродно!
— Это я уже слышал. В Гродно было плохо, вы жили в бараке, вас разбросали, разорвали связи.
— А связи эти, к вашему сведению, складывались десятилетиями.
— Но помилуйте, Наталья Александровна, — воздел руки Мордвинов, — опять двадцать пять! Вы что, не отдавали себе отчета, куда едете? Это неблагодарность, в конце концов, упрекать Советскую власть за то, что она о вас заботится.
— Ах, нет, — живо отозвалась Наталья Александровна, — упреков я не имею. Но душа моя противится этой опеке. Как же мне объяснить, чтобы вы поняли? — она щелкнула пальцами, — вот! Пусть уезжать и бросать квартиру безумие. Но я хочу почувствовать себя, наконец, полноценным человеком, а не опекаемой, пусть тысячу раз из лучших побуждений. Мне надоело ощущать себя недотепой, и… — она хотела добавить еще несколько слов, но почему-то умолкла, встретив внимательный взгляд Сергея Николаевича.
Ольга Кирилловна нечаянно уронила ложку. Ложка звонко стукнула о край блюдца. Ольга Кирилловна прикусила нижнюю губу, погрозила себе самой. Наталья Александровна после небольшой паузы неуверенно добавила:
— Я полноценность свою хочу ощутить.
Мордвинов удивленно поднял брови. Наталья Александровна заторопилась.
— Вам не понять, не пытайтесь. Мы всю жизнь были людьми второго сорта. Саль-з-этранже.
Ольга Кирилловна спросила:
— Что это значит?
— Это значит — грязный иностранец. Это значит — человек без подданства. Это значит — никто. Хочу избавиться, наконец, от этих ощущений.
— Вы разделяете эти воззрения? — Мордвинов всем корпусом повернулся к Сергею Николаевичу, — ему показалось, будто Наталья Александровна чего-то не договаривает, но это было мимолетное ощущение, и он не сумел его облечь в слова.
— М-м, в целом, да. Вначале я был категорически против этой затеи с отъездом, но постепенно пришел к тому же, — ответил Сергей Николаевич и ловко поймал комара, влетевшего в открытое окно, — не знаю почему, но ехать надо. Что-то у нас не складывается в Брянске, что-то не так. Неуютно как-то, словно на облучке сидим.
Тогда Константин Леонидович решил подойти с другого конца.
— Наталья Александровна, Сергей Николаевич, я сейчас скажу вещь, о которой в другой ситуации не стал бы говорить. И это не о вас лично. Вы оба прекрасные люди, вас обоих ценят на работе и все такое. Но эмиграция должна искупить вину перед Родиной.
— Вину? — удивилась Наталья Александровна, — в чем же наша вина? Нас увезли за границу детьми и не спрашивали, хотим мы этого или нет. В чем вина? В том, что я, не доучившись, в шестнадцать лет отправилась работать девочкой на побегушках? Или в том, что моя мать медленно сходила с ума и угасла в сорок девять лет? Или в том, что я, не имея выбора, работала беременная с анилиновыми красками и отравила в утробе собственного ребенка? Врачи не знают, почему ацетон. Зато я знаю.
Сергей Николаевич поморщился. Он не любил, когда Наталья Александровна начинала говорить об этом. Он считал ее теорию с красками выдумкой, ни на чем не основанной.
— Ну вот, — развел руками Мордвинов, вы все перевернули на себя.
— А моя судьба ничем не отличается от судьбы моих сверстников. Все мы — дети эмиграции.
— Константин Леонидович! — Мордвинов повернулся к Сергею Николаевичу. — А вам никогда не приходило в голову, что красные и белые, обе стороны в равной степени виновны друг перед другом? Подождите, не спорьте. Вот вы говорите о нас с Наташей, оговорку делаете, мол, не мы именно, а другие. Но я могу начать перечислять десятками имена прекрасных людей, точно таких же русских, и они может статься, лучше и умнее меня и Наташи. И они участвовали в белом движении, и сражались против красных. Знаете, есть такой роман у Булгакова «Белая Гвардия»…
— Не знаю, не читал. Булгаков — это ваш, эмигрантский писатель?
— Да нет же, ваш, советский, он никогда не был в эмиграции.
— Не знаю. Так что за роман?
— Прекрасный роман. Там о белых, естественно. О милых, совершенно нормальных людях. И если есть у Булгакова сволочные типы, так они везде есть, как там, — он показал большим пальцем за спину, — так и здесь.
Мордвинов секунду смотрел на Сергея Николаевича, вдруг запрокинул голову и громко захохотал. Сквозь смех, показывал на окно и кивал жене:
— Закрой! Ха-ха-ха. Оля, закрой, комары налетят.
Окно было закрыто, но Улановым показалось, что вовсе не из-за комаров, а по какой-то другой причине. Мордвинов же перестал смеяться и вполголоса проговорил:
— Милый вы мой человек, Сергей Николаевич, в советской литературе не пытайтесь искать симпатичных белых. А ваш, как вы сказали?
— Булгаков. Михаил Афанасьевич.
— Скорее всего, запрещен. У вас, часом, этой книжечки нет?
— Нет, к сожалению.
— К счастью. И забудьте вы о хороших белых. И о взаимной любви нигде и никогда не заикайтесь. Вы понимаете меня? Понимаете?
Что-то необычно настойчивое звучало в голосе Мордвинова. Дружеский совет, предупреждение. Он словно шуруп завинтил в сознание Сергея Николаевича этим своим повтором «понимаете? понимаете?».
Разговор заглох сам собой, неловкость образовалась, но тут же и рассеялась. В сенцах послышался топот, детский смех. Это пришли со двора девочки и привели Нику. Все сели за стол и стали пить чай.
8
В конце лета Сергей Николаевич получил двухнедельный отпуск и отправился на разведку в Одессу. Жаль было тратить на эту затею полученные отпускные, но он надеялся сэкономить на дешевом билете в общем вагоне. Ехать ему предстояло около полутора суток без сна, в толчее, в суматохе и шуме.
Кто не ездил в послевоенные годы в общих вагонах, тот, можно сказать, и не путешественник вовсе. Купе, плацкарт — это все ерунда. Сел в поезд, поспал на полочке, приехал, сошел с поезда и все тут. То ли дело общий вагон.
Места в общий вагон берутся с бою. Мало ли, что там у тебя в билете имеется пометка за номером пять или шесть на нижнюю или верхнюю полку. Кто смел, тот и сел. А народу в общий вагон набивается раза в два больше, чем положено.
Сергей Николаевич, человек безупречной вежливости, не только пропускал женщин всех возрастов, с детьми и без оных, он еще помогал им подниматься по крутым ступенькам. И таким образом, в вагон попал одним из последних. Место его оказалось занято. Он же сам и подсадил эту сварливую бабу с трехлетним золотушным мальчишкой. Пришлось лезть на самый верх, на третью полку, и там сидеть, согнувшись в три погибели под потолком, свесив ноги в пустоту, держась одной рукой за какой-то выступ возле окна, другой, прижимая к себе небольшой саквояж.
Бесприютные ноги беспокоили его больше всего. Поджать их под себя он не мог, рядом тоже кто-то сидел, а болтать конечностями перед лицом соседа со средней полки было неловко. Просидел так Сергей Николаевич минут сорок и стал спускаться вниз. По мере продвижения его в сторону пола усиливалась ругань пассажиров, сидящих ниже, но он, рассыпая извинения во все стороны, наконец, обрел вертикальное положение.
Он несколько раз перешагнул через чьи-то вещи, еще несколько раз произнес «прошу прощения». И вот тамбур. И тоже полно народу. Сергей Николаевич сумел пробраться ближе к распахнутой настежь двери. За ней танцевал, уплывал в обратную сторону лес, плотно стоящий вдоль железнодорожного полотна.
Он достал папиросы. Чья-то рука протянула ему горящую спичку, он прикурил, покивал головой «спасибо, спасибо» и с наслаждением затянулся.
Здесь, кто стоя, кто сидя на корточках, были одни мужики. Дым стоял коромыслом, но его, слава Богу, лихо выдувало ветром. Ну, и разговоры шли, естественно. Обычные дорожные разговоры на повышенных тонах, чтобы перекрыть грохот колес на стрелках.
Первый вопрос — кто — куда и кто — откуда. И хорошо ли там — «куда», и почему плохо там — «откуда». Сергей Николаевич, когда подошел его черед, не стал уточнять, откуда он есть, хотя по виду он отличался от остальных в своем парижском костюме и галстуке, но когда собеседники признали в нем маляра из Брянстройтреста, возник контакт. Один мужичок особенно суетился.
— Тикать надоть с Брянска, тикать и никаких гвоздей. Зарплата маленькая, на базаре одна картоха, за все остальное дороговизна страшенная.
Но были и защитники.
— Чего дороговизна? А где дешево? А где много платят? Да везде одинаково.
— А чего ж ты едешь?
— А я по делу.
Дорожные разговоры, дорожные разговоры. Полночи провел на ногах Сергей Николаевич. Хорошо, под утро добрая половина пассажиров прибыла к месту назначения. Он устроился на боковой нижней полке и смог подремать, прислонясь к стенке.
Как всегда бывает в беспокойном сне, призрачные видения окружили его. В какой-то момент ему стало казаться, что они вместе с отцом едут в Ниццу из Праги, и он, совсем молодой еще, почти мальчик, с нетерпеньем ждет, когда откроется море. Но тут вагон начало мотать на стрелке и в сон ворвался назойливый голос: «тикать надоть, тикать надоть». Он открыл глаза. В сумеречном свете рождалось утро. За окном уплывали назад телеграфные столбы, перелески, поселки. Неясно видимые, они казались продолжением сна, и Сергей Николаевич в первую минуту пробуждения не мог сообразить, где он и в какую неизвестную даль уносит его поезд.
В Одессе он должен был найти давнюю приятельницу Натальи Александровны. Таню Ключевскую. Из Гродно они с мужем уехали в Одессу, к родственникам. В определенное место, с определенным адресом.
Сергей Николаевич остановил проходившую мимо даму в соломенной шляпке и полчаса выслушивал подробные объяснения, каким образом он сможет попасть в нужный район. Он раскланялся с говорливой незнакомкой и отправился для начала на трамвае, затем пешком, куда-то далеко на окраину. Там отыскал приземистую, чисто выбеленную хатку. Она состояла из трех небольших комнат и кухни. В доме было тесно, уютно. Вещи издавали чуть слышный запах пчелиного воска, на стене в гостиной громко тикали ходики с кукушкой.
Встретили Сергея Николаевича хорошо. Долго сидели после ужина, вспоминали Париж, общих знакомых. Сергей Николаевич расспрашивал о жизни в Одессе.
— Трудный город, — говорил муж Тани, — и на работе нам трудно. Много непонятного.
Он рассказывал о каких-то странных собраниях, часто проводимых в институте, где они оба преподавали французский язык, о странных отношениях между людьми. Все, по его словам, было неясно, зыбко. Поначалу их встретили с распростертыми объятиями, загрузили работой. С недавних пор многое изменилось. У Татьяны забрали часть нагрузки, кто-то по-прежнему мил и любезен, кто-то надулся и здоровается сквозь зубы. В чем причина, отчего так, они не понимают.
— Об Одессе Наташа пусть думать забудет, — решительно говорила Таня, — здесь страшная дороговизна и с жильем плохо. Что вы хотите, курортный город. Хозяевам выгоднее сдавать квартиры на сезон. Да и с пропиской здесь трудности необычайные.
Уже поздно вечером, когда стелились, Таниному мужу пришла в голову хорошая мысль.
— А вы поезжайте в Николаев. Тот же юг, море и город приятный.
Сергей Николаевич переночевал у Ключевских, простился с ними, и с раннего утра все-таки отправился искать жилье.
Поиски ни к чему не привели. Либо с него запрашивали баснословную сумму, либо предлагали халупу, пригодную разве что в качестве сарая. Базарные цены тоже произвели весьма неблагоприятное впечатление. Сергей Николаевич махнул рукой, отправился на вокзал, и во второй половине дня уехал в Николаев.
Николаев ему понравился. И он сразу нашел работу. Даже не совсем так — работа нашла его. Он вышел на привокзальную площадь, там какие-то люди разбивали клумбы, возились с землей, готовились, видимо, к осенним посадкам. Сергей Николаевич остановился и стал смотреть.
— Что, мужик, глазеешь? — окликнула его бойкая бабенка. Она ловко управлялась с граблями, разбивала комки и ровняла землю.
— Просто смотрю, — смутился Сергей Николаевич.
— Чем смотреть, взял бы да поработал.
— А я и приехал искать работу.
Женщина приостановила свою деятельность и радостно округлила глаза.
— А ты не брешешь?
— Честное слово.
Женщина бросила грабли и радостно закричала:
— Василь, Василь! Иди сюда. Тут человек работу ищет.
Неизвестно с какой стороны, словно дух, явился выкликаемый Василь, и через десять минут Сергей Николаевич сидел в конторе по озеленению города в полуподвальной комнатке с подслеповатым окном, где ему предложили странную должность старшего озеленителя. В чем будут состоять его обязанности, он толком не уяснил. Понял только, что отныне, если, конечно, переезд состоится, он будет иметь дело с саженцами деревьев, землей, цветами. Оклад ему положили неплохой.
Сергей Николаевич ушел из конторы, сопровождаемый добрыми напутствиями и пожеланиями всех благ. Видно делу озеленения города явно не хватало рабочих рук.
Теперь оставалось найти жилье. И снова ему повезло. В конторе ему подсказали район, где сдаются комнаты. Он довольно быстро отыскал этот район с белыми частными домиками вдоль нешироких улиц, сплошь засаженных тополями и акациями. Там нашлись для семейства Улановых две комнаты в симпатичной хате с крохотным двором, где пышно цвели георгины и астры, где жила лохматая собака Белка и где хозяевами была разговорчивая пара, муж и жена, живущие по-стариковски на покое. Сергей Николаевич хотел дать задаток, но старик не взял. Он степенно рассудил, что приехать, может еще и не доведется, а деньги зря пропадут.
Сергей Николаевич простился с хозяевами, отправился на вокзал и купил обратный билет. До отхода поезда оставалось пять часов. Сергей Николаевич пообедал в столовой, и решил немного погулять по городу.
Без всякого путеводителя прямая улица сама вывела его на набережную. День был теплый, но слегка затуманенный, бывают в конце августа такие тихие, немного призрачные дни, словно природа прислушивается к себе самой и ждет чего-то, и млеет в свете неяркого, но все равно слепящего солнца.
На набережной людей было немного, море еле слышно дышало у мола, сонная волна мерно поднималась и опадала среди свай. Справа из дока доносилось далекое буханье металла, да в порт просился длинный с темными бортами пароход, и басовый гудок его далеко разносился по тихой воде.
Сергей Николаевич уселся на скамейке под невысокой акацией. На юге любят сажать эти деревья с плотным шатром кроны. Всегда остается невыясненным, то ли их специально стригут, то ли эти акации сами растут шариком.
На душе у Сергея Николаевича было спокойно. Он считал свою миссию почти выполненной. Он смотрел вдоль широкой улицы, потом переводил взгляд на залив и щурился от миллионов солнечных бликов, отраженных на мелкой волне.
Так просидел он около часа. Спешить было некуда, а тихий денек этот с растрепанными перьями облаков в вышине располагал к дремоте и неге. И как же был неприятно удивлен и подавлен Сергей Николаевич, когда над головой его прозвучал резкий окрик:
— Гражданин, ваши документы!
Перед ним стоял молоденький милиционер с румяным и крайне неприязненным лицом.
Сергей Николаевич полез во внутренний карман пиджака, достал и протянул милиционеру паспорт. Хорошее настроение его улетучилось, но и страха никакого он не испытал. Ведь за ним не было никакой вины.
— Пройдемте, гражданин, — махнул головой в бок милиционер и сунул паспорт Сергея Николаевича в нагрудный карман гимнастерки.
Сергей Николаевич поднялся и отправился вслед за мальчиком в милицейской форме. Шли недолго. Через широкий проспект, наискосок к двухэтажному, светлому зданию с массивной дверью в левом его портале, с застекленной вывеской в рамке, с надписью «3-е отделение милиции», но какого района Сергей Николаевич не успел прочесть.
Милиционер ввел Сергея Николаевича в комнату, вытянулся в струнку и доложил седому человеку в форме и офицерских погонах.
— Товарищ капитан, задержанный Уланов. Вот его паспорт.
Он резким движением выхватил из нагрудного кармана паспорт и протянул начальству.
— Я целый час наблюдал за ним, — он как-то даже обиженно стал пояснять причину задержания, — сидит, разглядывает, а там верфь, там порт. А пиджак на нем заграничный, — мальчик шагнул к капитану и осторожно нагнул голову, — я подумал, может шпион.
При этом сообщении что-то ироническое дрогнуло в лице Сергея Николаевича, капитан же кивком головы отпустил подчиненного, а задержанному Уланову предложил сесть.
За время, пока капитан внимательнейшим образом изучал его паспорт, Сергей Николаевич успел оглядеться. Комната была просторная, но мрачная. Единственное окно забрано решеткой, а на подоконнике навалены папки с бумагами. Стены до половины окрашены грязно-голубой масляной краской, завешаны плакатами и графиками, смысл которых остался неясным, да и не стремился Сергей Николаевич вникнуть в их смысл. Письменный стол, тумбочка с графином, ряд стульев вдоль глухой стены, вот и вся мебель.
— Вы прописаны в Брянске, — прекратил созерцательную деятельность Сергея Николаевича капитан, — как вы оказались в нашем городе? Что вы делали на набережной?
Сергей Николаевич вежливо пояснил, что приехал он в город на поезде из Одессы, куда ездил на разведку с целью переезда из Брянска. В Одессе ему не повезло, но добрые люди посоветовали съездить сюда, в Николаев. Город ему понравился, работу он нашел сразу, успел договориться о найме квартиры и думает в ближайшее время перевезти семью.
Он чувствовал, что в его пояснениях преобладают понятия «ездил, приехал, поехал» и все в таком роде, но поделать с собой ничего не мог. Комната с грязно-голубыми панелями уже начала оказывать на него свое воздействие, а на лице седого капитана ничто не дрогнуло, не изменилось в сторону проявления обычных человеческих чувств.
— Из Брянска, значит, хотите уехать? — капитан снова уткнулся в паспорт Сергея Николаевича.
Сергей Николаевич ответил «да» и не стал вдаваться в подробности.
— А из Полтавы когда уехали? Вы же родом из Полтавы, — капитан щелкнул ногтем по страничке паспорта.
— Из Полтавы я уехал в десятилетнем возрасте.
— В Брянск?
— Нет, в Прагу, — он помолчал и добавил, — а потом в Париж.
— К-куда? — поперхнулся капитан.
Вот тут-то и появилось на его лице человеческое выражение — крайнее недоумение.
— В Париж, — подтвердил Сергей Николаевич, — я реэмигрант. После указа сорок шестого года.
— Фу-ты, господи, — облегченно вздохнул капитан и откинулся на стуле, — так вы из этих, из возвращенцев?
— Да.
Капитан ухмыльнулся.
— То-то наш Иванченко заграничный пиджак на вас разглядел. Вы уж его извините. Возьмите ваш паспорт.
Сергей Николаевич приблизился к столу и принял протягиваемый документ. Капитан тем временем вышел из-за стола, налил воду в граненый стакан.
— Пить хотите?
— Нет, спасибо.
Капитан отпил глоток, поставил стакан на место и провел пальцем по краю его, по окружности.
— Вас не пропишут здесь, — тихо и как бы неофициально сказал он, разглядывая стакан.
— Почему? — так же тихо и недоверчиво спросил Сергей Николаевич.
— Не пропишут. Уж поверьте, я знаю.
— В городе вообще нет прописки?
— Вообще есть. Вас не пропишут. Здесь док, порт и все такое… — капитан сморщился и всем видом показал, что говорить ему такие вещи крайне неприятно; он делает это исключительно по доброте. Незачем этому человеку со спокойным взглядом зря мотаться по стране и зря поднимать семью.
— Что ж, спасибо, за предупреждение. Я могу идти?
— Да, пожалуйста.
— До свидания…
Сергей Николаевич повернулся к двери, но капитан окликнул его.
— Постойте! Я вот спросить хотел. Чисто из любопытства. А как там, в Париже?
— Да так… — неопределенно пожал плечами Сергей Николаевич.
— Понятно, — протянул капитан и решительно сел за стол.
Сергей Николаевич кивнул головой и вышел на свет, на улицу. Он вернулся на вокзал. Ему захотелось уехать как можно скорее. Он справился в кассе и сменил свой билет на более ранний поезд с пересадкой в Полтаве.
Снова он трясся в общем вагоне. Но ему досталось хорошее место у окна. Сергей Николаевич отвернулся от всего света, прижался к холодному стеклу и смотрел на пролетающие пейзажи. Настроение было испорчено. В том, что его приняли за шпиона, и замели в отделение милиции, Сергей Николаевич не видел ничего трагического. Со свойственным ему ироническим отношением к жизненным невзгодам, он склонен был даже посмеяться над юным, не в меру старательным милиционером. Сергей Николаевич живо представлял, как он будет рассказывать эту историю жене и Мордвиновым, и как Ольга Кирилловна будет смотреть на него с недоверчивым изумлением, а Мордвинов откидывать голову и хохотать басом.
Мучительным и обидным было сделанное капитаном ударение, небольшой акцент на слове «вас». «Вас не пропишут». Всех — да, «вас» — нет.
А как его заверили в конторе по озеленению: «Пропишут, пропишут, никуда не денутся». Но в конторе не знали про Париж, про эмиграцию, а капитану пришлось сказать. Или не надо было говорить? Да нет, надо было. Сергею Николаевичу внезапно пришла в голову странная мысль. Что если в паспорте у него имеется некий знак, понятный лишь посвященным, но невидимый для остальных?
Он достал паспорт и стал внимательно разглядывать каждую букву, каждый штришок в печати. Нет, ничего подозрительного не было. Паспорт, как паспорт, фамилия, имя, отчество. Год рождения. Место рождения. Полтава. Не Париж, не Сингапур, не Токио. Все, как у всех. А вдруг не все.
Он внезапно почувствовал себя чужаком в этой стране. Нет, не все так просто с этим социализмом, как проповедует милейший человек Константин Леонидович Мордвинов. Вдруг стали понятны до осязаемости метания жены и ее неистовое желание искать счастья где-нибудь в другом месте. Он чуть было не замычал вслух, как от зубной боли, прогоняя непрошеную мысль. Она была проста, как глоток прохладной воды и хорошо звучала в такт перестуку колес под полом: «Не надо было уезжать из Парижа, не надо было уезжать из Парижа!»
Вокруг него гомонило, трепало языком, работало челюстями вагонное население. Он не принимал участия в разговорах. Туда ехал — был, как все, говорил и спорил вместе со всеми, оттуда ехал молча, погруженный в раздумье.
В Полтаве он сошел с поезда рано утром. Скорый на Брянск уходил поздно вечером. И тут, словно кто-то другой, не он, стал руководить его действиями. Он нашел справочное бюро и спросил у барышни за окошком, далеко ли отсюда находится деревня Сочивцы и как туда попасть.
— Так это ж здесь близко, — пропела с милым украинским выговором симпатичная девица. — Вы идить по мосту на другую сторону, там дорога. Проголосуйте, може, хто и возьмет.
Сергей Николаевич поднялся на мост, постоял на мосту, посмотрел вниз на отчужденную от остальной жизни суету железнодорожного узла, спустился на другой стороне и понял, что дорога, видимая вправо и влево, и есть та самая дорога, о которой говорила очаровательная хохлушка.
Это была окраина. Путь вправо вел прочь из города. Сергей Николаевич долго не мог поймать машину. Редко-редко мимо него проносились трехтонки, но они шли или в другую сторону, или вообще не собирались выезжать из Полтавы. Наконец, нужный грузовичок притормозил, шофер выглянул из кабины, предупредил, что до Сочивцов он не доедет, свернет на развилке, а пассажиру придется с километр топать пехом.
Пассажир согласился и полез в кузов, так как место в кабине было занято старой бабкой в шерстяном платке поверх белой косынки, в темном, застиранном платье с длинными рукавами, несмотря на теплую погоду. Впрочем, до этой бабки Сергею Николаевичу не было решительно никакого дела.
Он забрался в кузов, оперся на крышу кабины, машина дернулась, покатила и поволокла за собой дымовую завесу, сотканную из мельчайшей как пудра пыли.
Насколько он помнил, от Полтавы до родной деревни было километров десять. Но путь показался долгим. Когда его оставили одного на развилке, он стал в недоумении оглядываться, пытаясь найти хоть одну примету прошлого. Примет не было. Он стал жалеть о предпринятом совершенно напрасно путешествии.
До слуха его, из-за небольшой рощицы, донеслось кряканье уток. Сергей Николаевич еще раз огляделся и вдруг с полной ясностью осознал, в какой стороне находиться вода. Там была Ворскла — река его детства. Он пересек незнакомую рощицу и оказался на высоком берегу. Река открылась сразу, спокойная, в кудрявой раме ракитника и камыша. Сергей Николаевич пошел по краю обрыва против течения. Теперь он знал, куда идти. Под ногами была хорошо утоптанная тропа. Она вывела на самую высокую точку обрыва. Здесь когда-то кончался бабушкин сад. Но плодовые деревья оказались выкопанными. На их месте, в ямах, росла какая-то дрянь: обглоданные коровами кусты, крапива и лебеда. Некоторые стебли вымахали почти в человеческий рост. Сергей Николаевич обогнул кусты и оказался невдалеке от места, где когда-то стоял его дом. Теперь от поместья остался один фундамент. Экспроприация и две войны прокатились через него.
«Н-да», — сказал самому себе Сергей Николаевич, пожалел о своей затее и повернулся уходить. Ему претила сентиментальность, он не собирался стоять здесь столбом и предаваться воспоминаниям, где кто ходил, кто с кем говорил возле этого дома и в самом доме тридцать лет назад.
Неожиданно послышался шорох, и из гущи бурьяна вышла к нему серая кошечка. Ухоженная, чистенькая, упитанная кошечка с желтыми глазами, с узкой щелью зрачка.
— Киска, ты откуда? — удивился Сергей Николаевич.
Он присел на корточки и протянул руку. Кошка бесстрашно приблизилась, ткнулась рыльцем в его ладонь и стала тереться. Живое существо среди безлюдья и запустения обрадовало его, словно встреча с кем-то родным и близким.
И тут он вспомнил, что у бабушки была точь-в-точь такая же серая кошечка с желтыми глазами. Звали ее…, ну, да, звали ее Васена, и куда она подевалась во время переворота, Сергей Николаевич не знал. Ему вдруг показалось, что это та самая кошка.
— Васена, — прошептал он, — Васена.
Сергей Николаевич подумал, тряхнул головой, сказал самому себе, что этого не может быть, и встал в рост.
Резкое движение спугнуло животное, кошка исчезла в зарослях так же внезапно, как появилась. Сергей Николаевич машинально позвал:
— Кис-кис!
Никто не отозвался, не дрогнула ни одна травинка.
На следующие сутки, на подъезде к Брянску Сергей Николаевич твердо решил отговорить жену, оставить самую мысль о переезде и продолжать жить там, куда их забросила судьба.
9
Наталья Александровна и Ника встретили папу, словно после долгой разлуки, хотя странствовал он всего неделю. Его тормошили, его расспрашивали, как там, что там. Наталья Александровна с возгласом «ай, сейчас пирог сгорит» бежала к чудо-печке, суетилась возле стола, но за всей этой суетой и вскрикиваниями Сергей Николаевич чувствовал тщательно скрываемую женой тревогу.
К отмене переезда она отнеслась на удивление спокойно. Вот серая кошечка неожиданно заинтересовала ее. Слушала с широко раскрытыми глазами и вдруг бухнула:
— А что, если это была бабушкина душа?
Сергей Николаевич сморщился, как от зубной боли, постукал себя по лбу, посмотрел на жену с досадой. Он не выносил никакой мистики. Поздно вечером, когда Ника, наконец, угомонилась и уснула, он тихо проговорил:
— Ну, что там у тебя, выкладывай.
— Откуда ты знаешь, что у меня что-то есть? — удивилась жена и отложила подушку с одеваемой на нее свежей наволочкой.
— Что, я слепой? Я же чувствую, вижу…
— Нас будут переселять, — торопливо сказала она, опустила глаза и снова занялась подушкой.
— Как переселять?
— Так. Уже всех предупредили.
— Весь дом будут переселять?
— Весь дом. Через две недели.
— Куда?
— Еще не известно.
На другой день стало известно. Вместе с Лукой Семеновичем они отправились смотреть новое жилье, и пришли в тихий ужас. Это был даже не дом — барак на окраине города. Это была даже не коммунальная квартира, а скорее общежитие с одной кухней на пятнадцать семей.
Лука огорченно кряхтел и смотрел по сторонам бегающими глазами.
— Тут это, значить, не положено рабочему человеку в центре города жить. Пока строили, пока, тут это, колотили молотками по башке день и ночь, никому дела не было, а как достроили, так подавай обратно.
— Но это, говорят, временно, — неуверенно сказал Сергей Николаевич.
— И-и-и, временно, — покачал головой Лука, — тебя временно сюда лет на двадцать так закудачат, что и через пятьдесят не выберешься. Кроме как на постоянную фатеру на кладбище. Ишь, говорит, «временно».
Он чуть было не вымолвил дерзость, чуть было не понес по кочкам партийное руководство города. Он уже точно знал, слухами земля полнится, для кого предназначен отбираемый дом и обжитые квартиры. Но на всякий случай Лука Семенович прикусил язычок, лишь прищурил глаза с пониманием.
Сергей Николаевич не вслушивался в воркотню Луки. Он вел мысленный разговор с женой, он будто слышал ее неуверенный голос: «Мы здесь будем жить?» Но если она хотела уехать из Брянска, бросив более или менее благоустроенную квартиру, то, что она скажет теперь? Да у него у самого язык не повернется уговаривать ее ехать сюда, и жить здесь до конца своих дней, как уверяет Лука Семенович. Сергей Николаевич решил пойти на прием к Попову и спросить у него совета.
Но Капа-скорпиончик отговорила. Именно в это время она пришла к ним с сочувствием и намеками на бесцельность каких-либо попыток изменить положение. А когда зашел разговор о Попове, совершенно неожиданно выяснилось, что Борис Федорович квартирными вопросами в городе Брянске больше не занимается. Уехал он или переведен на другую работу, Капа так и не прояснила.
Борис Федорович был возмущен до глубины души распоряжением начальства об «отселении жителей дома номер два по улице Ленина в коттеджи номер 21, 22 и 40 на улице Котовского». Больше всего его возмутили эти «коттеджи». Показуха на бумаге, а на деле барак. Он отправился к Стригункову. Но на всем протяжении разговора Борис Федорович не мог уяснить: распоряжение возникло под давлением особого мнения сверху или это результат деятельности самого Стригункова, вершителя исполнительной власти в городе?
— Строится же дом для партаппарата на Маяковского, — втолковывал Стригункову Борис Федорович, — зачем мы будем выселять такую массу народа с улицы Ленина, и куда! В бараки с сомнительными удобствами! С одной кухней на уйму семей! Что мы за власть, если мы одной рукой даем, другой — отнимаем?
Стригунков морщился, и молчал. Ох, как неприятен был ему этот разговор, как досадовал он на Бориса Федоровича, как хотелось крикнуть ему: «Молчал бы ты, парень, для своей же пользы». Но не кричал. Тер подбородок, отводил глаза. А Борис Федорович тем временем решил подойти к вопросу с другой стороны:
— Григорий Михайлович, вспомните, как вы уговаривали меня взять отдел. Вы же сами тогда говорили: «Главное, товарищ Попов, справедливость». А теперь скажите, скажите мне, я хоть раз поступил не по справедливости?
Стригунков посмотрел как-то странно, хотел что-то сказать, но передумал, стал стряхивать с края стола несуществующую пыль.
— Вы не можете бросить в мой адрес ни одного упрека, — продолжал Борис Федорович, — до сегодняшнего дня мы распределяли квартиры по закону. Самым нуждающимся в первую очередь, у кого хоть какая крыша над головой — во вторую. И все понимали, никто не протестовал. Как же я теперь людям в глаза посмотрю? Как я им объясню причину выселения? Пока строился дом, пока они терпели… ну, не знаю даже, как это назвать… Этот грохот, эти протекающие потолки!
Чудак, он даже не догадывался, что почти слово в слово повторяет сентенцию Луки Семеновича. Он снова стал упирать на предназначенный в недалеком будущем дом для партийных работников, но Стригунков перебил его.
— Где он? Где этот дом? Там только два этажа! Ты можешь мне сказать, к какому сроку его сдадут? Можешь?
Этого сказать Стригункову никто не мог. И председатель горисполкома решил приструнить не в меру совестливого подчиненного:
— Вот что, Борис Федорович, перестань разводить демагогию. Ты получил распоряжение, иди и выполняй. Да и не на веки вечные мы людей в бараки отселяем. При первой же возможности вернем в дома. Ишь, ты, какой добренький. А на всех добреньким быть не получается. Что, партийное руководство, по-твоему, не люди, что ли? Да они сутками не спят, пообедать толком некогда. Ты об этом подумал? Они ж, как белки в колесе, целый день крутятся, крутятся, крутятся. Чтобы руководить массами, тоже немалые силы нужны. Так что иди, работай. Я тебя убедил?
Нет, так просто товарищ Стригунков никого не убедил. Борис Федорович поднялся с места и решительно посмотрел сверху вниз на свое непосредственное начальство.
— Я не могу в таком случае продолжать работу.
— Не можешь?! — в голосе Стригункова послышалась угроза.
— Нет. В пятницу у нас партсобрание, как коммунист я имею право поставить об этом вопрос.
И, не дожидаясь грома и молнии, вышел из кабинета.
После разговора со Стригунковым в голове Бориса Федоровича сформировалась мысль написать письмо в Центральную ревизионную комиссию, если на партийном собрании он не сможет добиться правды, но ничего этого сделать, увы, не успел.
За ним пришли в три часа ночи по местному времени. Как раз в ту самую ночь, когда Сергей Николаевич Уланов вел интересные беседы в тамбуре пассажирского поезда Брянск — Одесса.
Многочасовой обыск, выстукивание стен, развороченные книжные полки, раскрытый комод и заваленный бумагами письменный стол, все это прошло как бы мимо сознания Бориса Федоровича. Осталось в памяти белое лицо жены с остановившимися глазами и кудрявые головки двух сонных мальчиков. После долгих переговоров с производившими обыск чекистами, детей разрешили перенести на половину стариков. Там уложили в широкую бабушкину постель. Они сразу уснули, не ведая о беде, о грядущей разлуке с отцом.
Бориса Федоровича отвезли на допрос в тот самый кабинет, где не так давно вежливый военный в чине полковника подробно расспрашивал С. Н. Уланова о Павле Белянчикове, а потом отпустил с миром, со странной фразой, пущенной вслед: «Пока вы нам не нужны».
Борис Федорович был спокоен. Совесть его была чиста, он не знал за собой никаких грехов ни на словах, ни на деле. Настораживал обыск, но и здесь не было ничего из ряда вон выходящего, всего лишь перестраховка, вполне возможная в послевоенные годы. Он сказал жене, что это какая-то ошибка, недоразумение, что все скоро выяснится. Он не покривил душой, он действительно так думал.
Полковник никуда не торопился. Обстоятельно и дотошно он расспрашивал Бориса Федоровича о родных и близких, о давным-давно закончившейся учебе, о его участии в ирригационном строительстве в Узбекистане в период борьбы за подъем хлопководства. Расспрашивал о войне, о наградах, на каких фронтах воевал, о ранении, о работе в жилищном отделе Брянского горисполкома. И даже усмехнулся и пустил какую-то незатейливую шутку, когда узнал о цыганском происхождении Бориса Федоровича.
И чем дольше он расспрашивал, тем спокойнее становился Борис Федорович. Единственное, о чем он сейчас жалел, — жалел, что сразу после демобилизации не уехал в Среднюю Азию, а послушался жену и остался в Брянске. Работал бы он теперь спокойно и тихо в родном Сазводпроизе, в Ташкенте, и ведать не ведал бы об этом вежливом полковнике с его назойливыми вопросами.
Но вот вопросы стали как-то повторяться, затухать, и Борис Федорович почувствовал перемену в интонациях полковника. Он почувствовал, что сейчас произойдет главное, ради чего его сюда привезли.
Полковник открыл тоненькую папку с тесемками, с вложенными в нее несколькими листочками, внимательно все прочитал и вперил в Бориса Федоровича усталый взгляд. Помолчал, опустил глаза, потрогал зачем-то крышечку на чернильнице письменного прибора и вкрадчиво спросил, знакома ли его собеседнику фамилия Селезнева Анатолия…, тут он снова уставился в бумажку, отыскал нужное и добавил отчество, Ивановича.
Борис Федорович затряс головой и развел руками:
— Не знаю.
— Ну, как же, — спокойно поднял глаза полковник, — вы собственной рукой подписали ордер на двухкомнатную квартиру этому Селезневу Анатолию Ивановичу.
Борис Федорович ответил, что через его отдел прошло столько народу, такое количество Анатолиев и Ивановичей, что упомнить их… Он снова развел руки в стороны и нахмурился. Ему самому не понравился этот суетливый жест.
Тогда полковник подпустил подробности. Небольшого, мол, роста, с проседью мужичок, с бегающими такими глазками. Семья большая, сам Селезнев, жена, четверо детей, тесть и теща.
— Не помните, нет?
— Нет, — ответил Борис Федорович.
Это была истинная правда. Убейте, не помнил он маленького с проседью Селезнева. Он уставился в одну точку на зеленой ковровой дорожке под ногами, не видя ничего. Он изо всех сил пытался хоть что-то отдаленное, намек какой-нибудь получить от этого созерцания. Но, нет, ничего. Тогда он отвел глаза от дорожки и задал полковнику свой вопрос.
— А что, собственно с этим Селезневым?
Полковник вскинул бровь, словно ждал этого вопроса и ответил в том духе, что с самим Селезневым А. И. ровным счетом ничего особенного не происходит. Происходит с ним, Борисом Федоровичем Поповым. Это именно он, Попов, поставил свою подпись на ордере, выданном на Селезнева, жену Селезнева и четверых его детей, а так же на тестя и тещу. Но, при том, не обратил внимания, а, скорее всего, по странному стечению обстоятельств, закрыл глаза на факт пребывания тестя и тещи на кладбище, где они вот уже пять лет мирно покоятся, убитые одной бомбой, угодившей в их погреб на улице Артема, дом 15.
Полковник достал из папки еще один листок, исписанный, как показалось Борис Федоровичу детским почерком. «Донос, что ли?» — промелькнуло в его смятенных мыслях.
Это и был донос, и почерк был действительно детский, словно писал ребенок под диктовку взрослого. В этом смог убедиться Борис Федорович, когда полковник протянул ему бесценный в глазах чекиста документ.
Борис Федорович с трудом разобрался в заковыристых оборотах доносчика. Явствовало одно, тесть и теща были убиты в 1943 году во время бомбежки. «Останки их были погребены сердобольными соседями по причине отсутствия близких родственников, находившихся частично в эвакуации, частично на фронте». Борис Федорович уразумел, хоть с трудом, смысл этих дважды повторенных в доносе понятий «частично». Глава семьи — на фронте, жена с детьми — в эвакуации. Но они же внесли в его сознание невероятную сумятицу. Ему даже померещилось, будто эти убиенные тесть и теща частично живы, чего, естественно никак не могло быть.
Но вопреки здравому смыслу, так оно и оказалось, что «частично живы». Во время оккупации свидетельства о смерти не выдавались, а вот паспорта стариков и небогатый их скарб сохранились в целости и сохранности благодаря совестливости все тех же сердобольных соседей. Селезнев благополучно вернулся с фронта, стал хлопотать о жилье. Сам он додумался или ему подсказали, но он умолчал о смерти родственников, отхватил лишнюю комнату, и тем самым подвел Бориса Федоровича под статью.
Какую статью, совершенно ясно — взяточничество. Вот, почему был обыск. Искали деньги. Не нашли. Но доказать свою чистоту и невиновность перед законом он не сможет, и не отмоется никогда. Начнется следствие, Селезнева будут таскать как свидетеля…
Борис Федорович внезапно вытер испарину со лба при одной мысли, что Селезнев может показать, будто был такой момент между ним и подследственным Поповым, и взятку он ему таки дал.
— Я готов отвечать по всей строгости закона, — твердо сказал он полковнику.
Полковник слегка прищурился, и, не спуская глаз с Бориса Федоровича, поднял телефонную трубку и сказал в нее короткое слово «зайдите». Опустил трубку на рычажок, вложил листок с доносом в папку, аккуратно завязал тесемочки и положил на папку растопыренную пятерню.
— Придется отвечать.
Он, видимо, хотел еще что-то добавить, но в это время отворилась дверь, полковник кивнул, и Борис Федорович услышал посторонний голос:
— Пройдемте.
Это относилось к нему. Он поднялся, нерешительно посмотрел на хозяина кабинета. Борису Федоровичу почудилась усмешка в его глазах. Ясно, почудилась. Поощряемый жестом полковника, он двинулся к выходу. Там стоял конвоир.
Борис Федорович понял, куда его сейчас отправят. На выход, там — «черный воронок», и к следователю по уголовным делам.
Борису Федоровичу приказали заложить руки за спину, и повели по длинному коридору, но не на выход, а по служебной лестнице куда-то вниз. Там снова были коридоры и повороты, и путь был долгим, и непонятно было, как все это в одном здании помещается: коридоры, повороты и лестницы.
Все кончилось в небольшой комнатенке с подслеповатым окошком, наполовину ушедшим в землю. Голые стены, стол, два стула. Один у стола, другой у стены напротив. Больше ничего в комнате не было. Ни книжных шкафов, ни диванов в полотняных чехлах с оборками по низу, ни ковровых дорожек, ни письменных столов с мраморными чернильными приборами. Ничего. Голые стены и тоска, тоска от этого угрюмого полуподвала.
Борису Федоровичу велели сесть на одинокий стул в трех шагах от стола. Он сел, сложил ладонь к ладони и сунул между колен праздные руки, стал смотреть прямо перед собой.
Со всей очевидностью он внезапно ощутил ужас своего положения. Допрос в кабинете военного был прелюдией. Отсюда, из этого каменного мешка ему уже не будет исхода.
Это не дума была, не мысль, не страх. Мимолетное ощущение. За себя он не боялся. Страшно было за жену, детей, за их будущее. Неожиданно порадовался, что не поддался в прошлом на уговоры сотрудников и никогда не писал заявлений с просьбой о предоставлении ему квартиры. Тесно было у стариков, но это было свое жилье, и теперь никто не сможет прогнать их из собственного дома.
В камеру быстро вошел следователь. Ловко сел за стол, кивком головы отпустил конвоира и уткнулся в принесенную с собой уже знакомую папку с тесемочками, предварительно их развязав. На Бориса Федоровича он даже не глянул. Время тянулось, сидевший за столом все изучал и изучал содержимое папки, хотя изучать там было особенно нечего, всего несколько листков, и Борис Федорович получил возможность рассмотреть лицо следователя.
Человек за столом имел самое заурядное русское лицо. Без особых примет, как говорится. Брови, нос, губы — все на месте. Красавцем не назовешь, а так, ничего, мужик, как мужик. Русые волосы аккуратно расчесаны на пробор, крепкая шея, хороший разворот в плечах, но фигура скорей коренастая, чем атлетическая. Вот только глаза этого человека Борис Федорович не мог разглядеть. Опущены были глаза. И даже когда вместо ожидаемой волокиты с Селезневым следователь задал Борису Федоровичу возмутительный по своей нелепости вопрос, глаза эти продолжали оставаться опущенными.
У подследственного даже мелькнула мысль о вменяемости следователя, сменившаяся мыслью о стыдливости последнего.
Но когда этот последний поднял от папки взор, рассеялись сомнения. Взгляд, направленный на Бориса Федоровича был холоден и спокоен. Ни о какой невменяемости или стыдливости речи быть не могло. Глаза следователя оказались такого же неуловимого свойства, как и вся его внешность. Ни голубые, ни серые, ни зеленые, светлые, можно сказать, и пустые. И вот этот пустоглазый, вместо того, чтобы искать истину в деле Селезнева осмелился спросить, в связи с какой из западноевропейских разведок состоит он, коммунист Попов?
Борис Федорович не выдержал и резко спросил, каким образом, по мнению следователя, он мог вступить в подобную связь. На что следователь дал исчерпывающий ответ. Связь с иностранной разведкой могла быть установлена через реэмигранта Уланова Сергея Николаевича, знакомство с которым обвиняемый Попов не станет отрицать.
Знакомство с Улановым Борис Федорович отрицать не стал. Он пояснил следователю, что реэмигрант Уланов участник антифашистского Сопротивления, приехал в Советский Союз совершенно законным путем после Указа Верховного Совета и является советским гражданином. Что знакомство с Улановым состоялось в результате устного распоряжения товарища Стригункова осуществлять шефство над его семьей.
Пояснения Бориса Федоровича оставили без внимания. Следователь бросил мимолетную реплику:
— Уланов — враг. И все, сколько их там вместе с ним прибыло, — враги.
— Тогда зачем же их уговорили ехать сюда? — поднял глаза на следователя Борис Федорович.
Тот приветливо ответил:
— Чтобы уничтожить, как класс. А вы что думали? Дайте срок, придет распоряжение, мы их всех, как редиску — оп, оп, оп, — он щепоткой сложил большой и указательный пальцы и показал, как будут выдергивать реэмигрантов.
Борис Федорович опустил голову.
С этого момента для него закончилась прежняя жизнь, и началось странное, почти нереальное существование.
Через несколько часов следователя с пустыми глазами сменил другой, помоложе. У этого внешность была более определенной, глаза карие, высокий рост и манеры почти изысканные, но это уже не имело для Бориса Федоровича никакого значения. Он потерял представление о времени. То ему казалось, что он находится здесь всего несколько часов, то, напротив, часы растянулись в недели, месяцы, годы.
Он яростно боролся, он доказывал свою правоту, ничего ни разу не подписал, ни одной бумаги, а ему предлагали ставить подпись под протоколами допросов неоднократно. Он утратил свойственную ему вежливость, говорил со следователями грубо, напористо, зло.
Но тех злость и напористость Бориса Федоровича как бы забавляла. Монотонно, не повышая голоса, они продолжали бубнить свое, и лишь когда воспаленные глаза Бориса Федоровича непроизвольно закрывались, когда мозг на какую-то секунду отключался, следовал окрик. Борис Федорович вздрагивал и с трудом поднимал на мучителей стянутое в неподвижную маску лицо.
Века прошли, и они поняли, что одной бессонницей упрямого цыгана не сломить. Его отвели в общую камеру и разрешили спать. Он провалился в чугунное беспамятство, непохожее на обычный человеческий сон.
После сна и отравленной тюремным запахом пищи к нему применили физические меры воздействия. Сбитый с ног, с разбитым лицом, с раскрошенными зубами, Борис Федорович поднимался с полу, смотрел прямо перед собой налитыми кровью глазами. Но от веры в светлое будущее всего человечества не отрекался, и ничего похожего на шпионаж против Советской власти на себя не брал. Он оставался несгибаемым коммунистом Поповым.
Снова текли часы, дни, недели. Века — нет. К нему вернулось ощущение времени. В редкие часы, когда ему удавалось остаться наедине со своими мыслями, он вызывал в памяти картины далекого детства. Забытая песенка «ой, ножки болят, они кушать хотят», как испорченная пластинка крутилась и крутилась в его воспаленном мозгу.
О жене, о детях он старался не думать. Он решил считать себя умершим для них и не казнил себя. Он боялся лишь утратить остатки сил, потерять человеческий облик и смириться перед палачами.
На допросах с некоторых пор он молчал. Он понял всю тщету попыток доказать свою правду. Он понял, что его правда никого не интересует, как не интересовала с самого начала.
Образ пройдохи Селезнева растворился, исчез, словно и речи о нем никогда не было, словно никто никогда не сомневался в чистоте рук Бориса Федоровича.
Возводимое на него было настолько диким, настолько не укладывалась в сознании нормального человека неправедность обвинений, что она перестала его задевать. Но если среди всей этой галиматьи с тонких губ пустоглазого следователя срывалась фамилия Уланова, ему становилось до слез жалко Сергея Николаевича, его дочь, его милую жену. И больше всего боялся он дня, когда приволокут на очную ставку такого же избитого и изнуренного реэмигранта. «Зря, эх, зря»… — думал он об Уланове, но что именно «зря», до конца не додумывалось. Время шло, а Сергея Николаевича ему для очной ставки не предъявляли. Видно распоряжение еще не поступило.
Настал день, и Борис Федорович вновь увидел себя сидящим в кабинете с книжными шкафами, ковровыми дорожками и мраморным чернильным прибором на письменном столе. Сам хозяин за столом не сидел, разгуливал по кабинету. Размеренно, никуда не спеша, он перечислял грехи обвиняемого Попова.
К великому удивлению Бориса Федоровича он, наконец, припомнил даже историю забытого Селезнева, но как-то вскользь, между прочим. Борису Федоровичу вдруг стало интересно, отнимут или не отнимут у Селезнева комнатенку. И решил, что отнимут. От них, сволочей, всего ждать можно. Эти сволочи и дом на улице Ленина, поди, уже оттяпали, а жильцов убрали с глаз долой в непригодные для жизни бараки. Он впервые стал думать о НИХ как о сволочах, и с трудом вернулся к действительности, понуждаемый вопросом полковника:
— Признаете или не признаете?
— Что? — поднял взор Борис Федорович.
— Выдачу незаконного ордера гражданину Селезневу.
— Это признаю.
— Почему не признаете остальных пунктов обвинения?
Борис Федорович молчал.
— Какие у нас могут быть основания верить вам, если вы признаете одно, невинное, можно сказать, деяние, и не признаете главного?
Надо сказать, Борис Федорович не любил грубых матерных выражений. В свое время в этом отношении он прошел неплохую школу в колонии, но уже тогда, в самые юные годы дал себе зарок никогда не материться за исключение редких и не оставляющих иной возможности случаев. Вот тут он и представился ему в полной мере.
Борис Федорович разлепил непослушные губы и обложил полковника замысловатым, многоэтажным, отборнейшим русским матом. Ласковый полковник аж воздухом поперхнулся. А потом запрокинул голову и густо захохотал.
Он вернулся за стол, сел и привычно положил растопыренную пятерню на пухлую папку с делом Попова Бориса Федоровича, 1908 года рождения, русского.
— Ладно, цыган, хрен с тобой. Получи свой срок, и катись в зону, чтоб больше тебя не видели.
И после необременительной процедуры, Борис Федорович получил десять лет по пункту пятьдесят восьмой статьи «подозрение в шпионаже» и поехал в неведомую даль в красном телячьем вагоне.
10
Лука Семенович, «тут это», не стал дожидаться государственной трехтонки и массового заезда на новое жилье. Он проявил самостоятельность, за свой счет нанял грузовик и первым съехал из дома на улице Ленина.
Большого ума был мужичок. Уж если «тут это» суждено жить с кухней на пятнадцать семей, так пусть же в этой кухне достанется ему лучшее место. Он сразу присмотрел его в уголку, возле окна за печкой. И очень удивился, когда узнал, что Улановы в барак ни сейчас, ни позже, не поедут. Поинтересовался, где же они собираются жить, на что Сергей Николаевич неопределенно пожал плечами. Девушка Женя долго плакала на груди Натальи Александровны, подарила на память шкатулку из открыток работы мамы Клавы, махнула на прощание косой и ушла во двор.
Из окна кабины тревожно выглядывала мать, а Лука Семенович успокаивал ее, говоря:
— Ты, Клавдия, не сепети. Дай девке с людьми попрощаться. Кроме добра, тут это, она от них ничего не видела.
Наконец, Женя влезла в кузов, махнула рукой всем, кто молчаливо глядел на этот решительный отъезд. Мотор затарахтел, грузовичок дернулся и выехал со двора.
Наталья Александровна отошла от окна и вытерла глаза. Был ясный августовский день. На старой березе во дворе расчирикался воробей, сердился на кого-то. Небеса обрели особую насыщенность синевой, как это всегда бывает перед первым осенним ненастьем. В синеве этой таился также намек на неизбежный приход весны когда-нибудь в отдаленном будущем.
Но пока до весны было далеко, и о ней никто не думал. Думала Наталья Александровна о другом, и думы ее были печальны до слез, до головной боли.
Их коммунальная квартира опустела. Молчаливый жилец Гаркуша по обыкновению своему находился в отъезде. Инженерша Величко с дочерью и старушкой-матерью месяц назад получила ордер на квартиру в соседнем доме. Они переехали, оставив распахнутой настежь дверь комнаты, когда-то давно предназначенной Улановым, потом отобранной, а теперь пустой.
Наталья Александровна прошлась по квартире, грустя о тех, с кем связала ее, пусть не дружба, но все-таки теплое чувство. Симпатичные они были и Лука, и жена его, всегда готовые помочь и советом, и делом.
День клонился к вечеру, пора было идти в детский сад за Никой. Вот еще одна надвигалась забота. Только-только привыкла дочь к новому детскому саду, а теперь приходилось бросать его, искать другой, да еще неизвестно было, найдется ли там место.
По дороге Наталья Александровна забежала в булочную, купила хлеб, а в самом детском саду ее ждала смешная история с Никой. Воспитательница встретила Наталью Александровну со смехом, схватила за руку, отвела в уголок.
— Меня сегодня ваша Ника так насмешила, так насмешила, до сих пор не могу успокоиться.
И рассказала, как один мальчик спросил за обедом, как делаются макароны.
— А я понятия не имею, как их делают, — захихикала воспитательница, — вот честное слово. Думала-думала, как же объяснить. А тут ваша. «И очень просто, — говорит, — берут дырку и обволакивают тестом».
Наталья Александровна посмеялась вместе с воспитательницей, настроение улучшилось. Она забрала Нику, и они отправились домой. Но этот дом уже не был их домом. Даже уборку делать не хотелось, и снова возникли разговоры о переезде в другой город. Сергей Николаевич уже не был столь категоричен в своем решении, никогда не покидать Брянска.
В день отъезда Луки Семеновича он пришел с работы и принес интригующую весть. Они могут уехать, и при этом сохранить право на получение квартиры. Более того, там, куда они поедут, им дадут подъемные и квартиру.
— Как? Каким образом? — с надеждой в голосе спросила Наталья Александровна.
— Если мы завербуемся на Сахалин.
— Господи, где это? — моргнула Наталья Александровна, и ее взгляд переместился с лица мужа на чемодан, где поверх книг лежала аккуратно сложенная карта Советского Союза.
Сергей Николаевич перехватил ее взгляд.
— Ну-ка, давай ее сюда! — скомандовал он дочери.
Еще мгновение и карта была расстелена на полу.
— Ты бы хоть поужинал, — неуверенно промолвила Наталья Александровна, но Сергей Николаевич отмахнулся и сказал «брысь» немедленно возникшей возле него Нике.
Ника надулась и обиженно прошептала:
— Как доставать, так «ну-ка, давай», а как смотреть, так «брысь».
Но Сергей Николаевич не стал обращать внимание на мелкие обиды, провел по карте рукой и уверенно ткнул пальцем.
— Вот.
— Бог ты мой, — прошептала Наталья Александровна, — это же остров, — склонила голову к плечу и медленно прочла, — Охотское море. Сережа, это сколько нужно денег, чтобы туда добраться? Ехать через всю страну.
— В том-то и фокус, что проезд бесплатный. Теперь слушай… Ника, займись чем-нибудь, не мешай мне разговаривать с мамой… Идет вербовка на Сахалин. Там сейчас грандиозное строительство…
— Подожди, что значит вербовка?
Сергей Николаевич стал объяснять. Вербовка — это означает наем на работу с определенными обязательствами как со стороны завербованного, так и со стороны вель… — Сергей Николаевич запнулся на слове, — черт! Вербовщика!
И он стал объяснять, каковы обязательства вербовщика.
— Нет, сначала скажи каковы обязательства тех, кто вербуется, — Наталья Александровна осторожно произнесла новое для нее слово.
Обязательства оказались не сложными. Требовалось подписать договор на два года, и в продолжение этих двух лет не иметь права куда-либо уехать, то есть, попросту сбежать.
— А если условия окажутся невыносимыми?
— Да подожди ты «невыносимыми». Сразу «невыносимыми». Во-первых, там грандиозный фронт работы. Во-вторых, тебя немедленно обеспечат жильем. В-третьих, — заработки. Здесь таких заработков мы не увидим.
— Откуда ты знаешь?
— Я ходил туда.
— Куда? — Наталья Александрова широко открыла глаза.
— В контору, где вербуют. Я разговаривал с людьми, знающими людьми.
Он почувствовал внутреннее сопротивление жены и стал заводиться. Ему самому перспектива безболезненно уехать из Брянска, избежав переселения, показалась единственно возможным выходом из тупика. Пока была квартира, не было резона уезжать. Житье в бараке Сергей Николаевич не мог себе представить.
И он стал толковать о преимуществах вербовки перед самостоятельным, «диким», так сказать, переездом неизвестно куда и неизвестно в какие условия.
Он говорил, и вот уже Наталья Александровна стала благосклонно прислушиваться к его речам, уже и Ника, позабыв обиду, сунула кудрявую голову под ласковую руку отца.
— А где Сахарин? Это Сахарин? А там много сахара?
— Не Сахарин, а Сахалин, дурочка.
— Ну, ерунда, Сахарин в сто раз лучше.
— Природа, — расписывал Сергей Николаевич, — там великолепная природа. Горы, снежные вершины. Океан.
И Ника живо представила себе остроконечные горные пики, политые сахарной глазурью, как на куличах, а у Натальи Александровны проявился живой интерес в глазах.
— Да, но кто там будет носить шляпы!
— Но мы же не в дыру поедем, не в этот, как его, — он посмотрел по карте, — Поронайск, например. Нам предлагают Александровск-Сахалинский. Это второй по величине город в области. Кстати, портовый город.
В квартирном вопросе помощи от Мордвинова они не ждали и не просили. Они видели смущение Константина Леонидовича, растерянность даже подметили во время последнего разговора за чашкой чая. Ольга Кирилловна, та откровенно возмущалась решением горисполкома и бросала на Мордвинова особый взгляд. Был в том взгляде вопрос и несмелая просьба помочь людям.
— Я ничего не могу сделать, — отвечал он жене, — ничего. Если бы это касалось только Сергея Николаевича, но выселяют весь дом. Всех, до единого человека. Он такой же, как все. Ничего не могу сделать.
Опускал глаза, барабанил пальцами по столу, придвигал к себе чайник, лил заварку в стакан с мельхиоровым подстаканником. Снова отодвигал и смотрел в пространство. Был он зол и бессилен, и от бессилия еще в большей степени наливался злобой.
— Черт бы их драл! — бормотал он, обращаясь к самодельной в ситцевом сарафане «бабе», сброшенной с чайника.
«Баба» ехидно посмеивалась нарисованным ртом, тупо смотрела вытаращенными синими глазами. Эти неестественно синие глаза почему-то особенно раздражали Леонида Константиновича. В какой-то момент он не выдержал, схватил ее и швырнул на кровать.
— Ты чего? — удивилась Ольга Кирилловна.
Взяла «бабу», но одевать на чайник не стала, спрятала в буфет.
В один из вечеров, наполненных разговорами о Сахалине и всех последствиях переезда, к Улановым забежала на огонек Капа и пришла в тихий ужас.
— Куда? На Сахалин?! Вы с ума сошли, извините за грубость, Сергей Николаевич! Там же потрясучки!
Наталья Александровна сдвинула брови.
— Что значит потрясучки?
— Ха, она не знает, — всплеснула руками Капа и призвала в свидетели картинку на стене, горшок с бальзамином на окне и закипающий чайник на электроплитке, — землетрясения там постоянные. Это вы понимаете? Куда вас черт несет!
Но их уже несло. Решение было принято, Сергей Николаевич написал заявление об увольнении.
Мордвинов заявление подписал. Долго вчитывался в каждую букву, будто так уж и понять с одного раза не мог, брался за ручку, клал на место, и все-таки подписал. В приказ, в отдел кадров.
Сергей Николаевич принял заявление, начальник Брянстройтреста грустно усмехнулся и повел головой, а потом уткнулся в бумаги на столе.
Сергей Николаевич тихо вышел из кабинета, притворил обитую коричневым дерматином дверь и отправился на первый этаж, в отдел кадров.
До этого времени ему везло. Вербовочный пункт в лице товарища Брыксина встретил решение Уланова с восторгом. Товарищ Уланов был обнадежен, малейшие сомнения незамедлительно погашены. Теперь оставалось дело за малым. Надо было довести увольнение до конца, до полного расчета и выписаться из Брянска.
И вдруг заколодило. Завкадрами, солидный мужчина с внимательными и умными глазами решительно пресек все поползновения Сергея Николаевича на долгий путь в Сахалинскую область.
— Я вас не уволю, товарищ Уланов, — сказал он и вернул просителю заявление.
— То есть, как не уволите?
— А вот так. Не уволю и точка! У нас каждый хороший маляр на вес золота, у нас огромный фронт работы, а вы тут распрыгались «по собственному желанию». В такое, как в настоящий момент время, у вас не должно быть никаких собственных желаний. У вас должна быть рабочая совесть.
Подумав, спросил:
— Что вас, собственно говоря, не устраивает?
— Меня не устраивает квартирный вопрос, — Сергей Николаевич набрался решимости говорить резко.
— Вам же дали квартиру, если не ошибаюсь, в центре города.
— Да, но теперь ее отнимают и переселяют в какой-то барак. По сути дела в общежитие.
— У нас многие живут в общежитиях.
— Простите, Егор Петрович, — выдавил улыбку Сергей Николаевич, — я не хочу жить в общежитии. Я прошу оформить документы.
Завкадрами опустил брови и покачал головой.
— Нет.
— Но я уже договорился с вербовщиком! — отчаянно воскликнул Сергей Николаевич, — меня ждать не станут.
— С каким вербовщиком? — вскинул голову завкадрами и взгляд его заострился.
— С самым обыкновенным вербовщиком. Я хочу завербоваться и уехать на Сахалин.
Надо сказать, Егор Петрович повидал на своем веку достаточное количество дураков чистой воды, но чтобы Сергей Николаевич Уланов, рабочий с безупречной репутацией, человек с необычной биографией и интеллигентным видом, мог сморозить такую глупость, этого он не ожидал.
— На Сахалин, значит, да?
— Да, так. На Сахалин.
— Давайте ваше заявление.
Сергей Николаевич подал заявление, и оно было к его великому изумлению незамедлительно подписано.
— Удивляетесь? — заметил выражение лица собеседника Егор Петрович.
— Удивляюсь, — подтвердил уволенный Уланов.
— Ничего удивительного. У нас предписание увольнять, завербовавшихся на Сахалин, без проволочек. Возьмите ваше заявление. Я думал, вы умней.
Сергей Николаевич вышел из кабинета и впервые за все это время засомневался. Последняя фраза завкадрами здорово охладила его пыл. Что знает Егор Петрович о Сахалине такое, о чем предпочитают молчать вербовщики. И не суют ли они свои головы добровольным образом в петлю, а?
Но поздно было раздумывать. Надвигалась осень, уехать следовало до наступления холодов.
Начались привычные хлопоты перед отъездом. С выпиской никакой волокиты не было. В паспортном столе ознакомились с традиционной строкой анкеты о месте предстоящего жительства. На Сахалин? По вербовке? — Пожалуйста!
Стукнули штемпелем по паспорту — «выписан из города Брянска». И число написали от руки. В архивную карточку занесено было название «места прибытия» — Сахалинская область, город Александров-Сахалинский.
Произошла эта процедура 28 августа 1948 года.
Кое-какие вещи следовало распродать. Не везти же с собою вдаль кухонные полки и шкафчик. Нормальным столом они так и не успели обзавестись. Тумбочка и железные кровати оставались на месте, как выданные когда-то на время из общежития, их первого пристанища в Брянске.
Снова пришел на помощь фотограф Яша, пристроил мебелишку, но на вопросы Сергея Николаевича о Сахалине отвечал уклончиво.
— Кто его знает, — втягивал он голову в плечи, ныряющим движением, — одно могу сказать, везде люди живут. Потряхивает там, говорят. Но так, чтобы очень сильно, об этом даже слухов не было.
Ну, на этот вопрос и вербовщик ответил искренне: «Трясет иногда, — сказал, — покачает, как на пароходе, и затихнет. А разрушений не было, и впредь не будет».
Сергей Николаевич тоже стал подшучивать над страхами, у которых глаза велики. Подземные толчки его меньше всего волновали. Равно, как и всех остальных. На вербовочном пункте толкалось много народу, он не был одинок.
— А что если, — сказала однажды за ужином Наталья Александровна, — мы снова берем дырку, и обволакиваем?
Сергей Николаевич в недоумении остановился с не донесенной до рта ложкой.
— Не бойся, я еще не сошла с ума, — тихо засмеялась Наталья Александровна, — это, по мнению Ники, так делают макароны.
С Яшей простились тепло. Куда девался его сосед, Борис Федорович, фотограф не знал. Мог лишь предположить, что, скорее всего, Попова перекинули на другую работу. Можно было бы спросить у стариков, они-то остались на месте, но Яша был с ними мало знаком, так, «здрасьте — до свидания», и все.
В эти же дни Наталья Александровна уволилась из мастерской. Кто огорчился ее отъездом, так это Дворкин. Не сбылась его мечта открыть шляпное ателье, да и вся мастерская по-прежнему пребывала на старом месте.
— Я вас прекрасно понимаю, — говорил он на прощание Наталье Александровне, — я бы сам с удовольствием уехал из Брянска. Моей жене, знаете, здесь совершенно не подходит климат. Совершенно не подходит. Но я бы на вашем месте все-таки, поехал в Мелитополь. Ах, это такой чудный город! Очень хороший город. А вас зачем-то несет на Сахалин. В такую даль! Вы знаете, что вы будете ехать десять суток?
Наталья Александровна знала.
— Десять суток! А там? Нет, я ничего не говорю, шляпы и там, наверняка, носят. Но кто его знает, как оно там будет?
И он с сожалением смотрел на модистку из Парижа. Много чего хотел бы он ей сказать, и много иных слов вертелось на его языке, но высказываться до конца откровенно Дворкин не стал. Не мог же он начать поносить городские власти, за их дикое решение с переселением.
Он разговаривал в последний раз с этой милой женщиной, такой добросовестной работницей, и вдруг по какому-то странному наитию осознал, что она ни за что не пошла бы в барак.
Все пойдут, как тепленькие, и будут мучиться в тесноте и в скандалах до скончания века, а эта не пойдет. Уедет на Сахалин, к черту на рога! Уедет она, эта гордячка, голубая кровь. Ведь голубая кровь у нее, голубая, по жилкам на руке видать. Пальчики исколоты, а кровь голубая.
Он вышел из-за стола, проводил Наталью Александровну до двери и неожиданно для себя поднес к губам и поцеловал ее тонкую руку с исколотыми пальчиками.
Наталья Александровна сбежала с крыльца, глотая слезы.
Итак, вещи были уложены, большие чемоданы обшиты холстом для отправки малой скоростью, уже Наталья Александровна собиралась писать по ткани химическим карандашом адрес места назначения, но наступил поздний вечер, и она отложила работу на утро.
Оставалось немногое. Сдать вещи на станцию в багаж, заключить договор о вербовке и ждать получения билетов. Да не в общем вагоне, в плацкартном. Это уже само по себе было неплохо и вселяло большие надежды. Муж и дочь спали. Наталья же Александровна засиделась над письмом к тетке в Париж, где она сообщала о грядущем переезде, умолчав, естественно, об истинной его причине.
Надо сказать, что все ее три письма, на которые она за целый год не получила ответа, отличались большой сдержанностью. Писала о трудностях, но сразу делала оговорку, что трудности переживают все, и что они временные и преходящие. Больше писала о Нике, о ее здоровье. О чем угодно писала, как пишут в случаях, когда хотят умолчать о главном. Собственно говоря, что именно было главным, Наталья Александровна и сама хорошенько не знала, чувствовала лишь небольшую фальшь в письмах, и оттого они трудно писались.
Наталья Александровна заклеила конверт, написала адрес, потушила настольную лампу и легла спать.
Они проснулись среди ночи от громкого стука в дверь. Сергей Николаевич вскочил, набросил рубашку, нащупал на спинке кровати брюки, не сразу, «о, черт», попал ногой в штанину и крикнул жене.
— Да зажги ты свет, Наталья, слышишь, стучат!
Свет зажегся. Сергей Николаевич подошел к двери, открыл и отпрянул:
— Елки зеленые!
На пороге стояли их давние парижские друзья. Панкрат и его жена Сонечка.
11
Это была полная неожиданность! Быстро втащили чемоданы, Сергей Николаевич и Панкрат обнялись. А Сонечка, нет, чтобы броситься в объятия к Наталье Александровне, та уже успела одеться и выскочить в коридор с изумленно радостным лицом, опустилась на чемоданы и зарыдала.
— Не подходи ко мне, не подходи, Наташа! — кричала она сквозь слезы, — скажи ей все, Панкрат, скажи, теперь уже все равно.
Лицо ее расплылось в безобразной гримасе, а Наталья Александровна в ужасе приложила руку к сердцу. Панкрат глянул на жену и смущенно потупился:
— Понимаешь, дело такое, в общем, деликатное. Она подцепила вошь.
— Что?
— Вошь. Ну, вши, не понимаешь, что ли? В поезде подцепила. Мы неделю почти едем, вот и…
— И вы из-за этого устраиваете истерику? Это же ерунда.
Наталья Александровна, призываемая Сонечкой воздержаться от объятий, задумалась. Бежать среди ночи в аптеку не имело смысла, а никаких мазей для борьбы со вшами в ее распоряжении не было.
— Керосин! — жалобно вскричала Сонечка, — ребята, у вас есть керосин?
Керосин у Натальи Александровны был, и в скором времени они отправились в соседнюю пустую комнату мазать Сонечку, морить вшей и успокаивать расшатанную нервную систему жертвы окаянных насекомых.
Сонечка смирно сидела на табуретке, Наталья Александровна обрабатывала ее голову ватным тампоном, дух керосина плыл по комнате.
— Это у вас такая большая квартира? Какая прелесть! — озиралась Сонечка и страдальчески морщилась, подвергаемая неприятной процедуре. Последняя слеза медленно высыхала на ее щеке.
Наталья Александровна охладила ее восторги.
— Это уже не наша квартира. Нас отсюда выселяют.
— То есть как?
— Подожди, не крутись, сейчас мы вам все расскажем.
Чтобы не разбудить Нику, решили устроиться на пустой половине Луки Семеновича, для чего туда внесли чемоданы и последнюю табуретку, призванную изобразить столик.
— Ты там сваргань что-нибудь на быстроту, — шепнул Сергей Николаевич жене, — ребята наверняка голодные.
— Не могу, — делала большие глаза Наталья Александровна, — у меня руки в керосине. Я мыла-мыла, все равно пахнут.
Тогда Сергей Николаевич сам отправился на кухню, где принялся искать посуду и чертыхаться, когда из неловких рук падали на пол нож или вилка. Неловкость же его была вызвана волнением и растерянностью от неожиданной встречи.
Вскоре все уладилось. Сонечка в чалме из полотенца восседала на чемодане и имела страдальческий вид. Рядом с нею возвышался Панкрат. Велик был мужчина, под метр девяносто ростом. На табуретке разместилась нехитрая закуска, хлеб.
— А у нас есть водка, — пробасил Панкрат, — Сонечка, у нас осталась водка?
— Не знаю, — с видом мученицы первых веков христианства отозвалась Сонечка, — посмотри в маленьком чемоданчике. Нет, я сама, ты мне там все перевернешь. Или лучше принеси сюда чемодан. Боже, что нам пришлось пережить! Сережа, Наташа, вы не поверите. Панкрат, я же сказала в маленьком чемодане. Что? Ты хочешь поставить его плашмя на табуретку, чтобы сделать стол? Ну, поставь. А вот и водка. Конечно, осталась, я же не могла всю ее извести. Наташа, я ее использовала как дезинфицирующее средство. Ты себе не представляешь, какая грязь была в этом поезде.
В продолжение ее монолога мужчины сняли с табуретки тарелки с едой, установили чемодан, разложили все снова. Сергей Николаевич принес маленькие рюмочки.
— Ну, за встречу! — негромко сказал он, когда все было готово. — А теперь рассказывайте. И, прежде всего, как вы нас нашли.
— Нашли мы вас очень просто. У нас был новый адрес Нины Понаровской, и мы с ней списались.
Все, что рассказали, перебивая друг друга Панкрат и Сонечка, было страшно интересно. Из Гродно они уехали одними из первых в Вологду, где у Панкрата имелись дальние родственники. То ли сам Панкрат пришелся не ко двору, то ли Сонечка, но присутствие этой пары день ото дня все больше и больше тяготило родню, и вскоре был сделан намек на некоторые неудобства пребывания парижских залетных пташек в их довольно тесной квартире.
— Ты знаешь, Наташа, я человек неприхотливый, — говорила, прижимая обе руки к груди, Сонечка, — но милые родственнички, — тут она бросила пламенный взгляд на мужа, — могли бы отнестись к нам с большим вниманием. Вот.
Долго ли, коротко ли, через некоторое время они решили уехать, да и Вологда Сонечке не понравилась. Полгода они скитались по городам Центральной России, пока какой-то умник не посоветовал им поехать в Воркуту.
— Куда-куда? — вытянул шею Сергей Николаевич и даже зажмурился от неожиданности.
— В Воркуту.
— И вы поехали?
— Поехали.
— Но ведь это же за полярным кругом.
Судя по этим словам, Сергей Николаевич неплохо освоил карту Советского Союза.
Пребывание Панкрата и Сонечки в Воркуте свелось к нескольким часам. Они высунулись в город, побродили, посмотрели, кинулись со всех ног обратно на вокзал, купили билеты и покатили обратно до Ленинграда.
В Ленинграде пересели на другой поезд, потом на третий, и в каком-то из них несчастная Сонечка завшивела. Денег у них было немного, поэтому время от времени она продавала прямо в поезде парижские вещи. Платья и кофты шли нарасхват, но задешево.
— А теперь куда вы едете?
— А теперь мы едем в Крым.
Сергей Николаевич откинулся на стуле и громко заржал, Панкрат смущенно опустил глаза, Наталья Александровна закрыла мужу ладошкой рот, а Сонечка обиделась.
— Вот ты, Сережа смеешься, а нам в поезде один человек сказал, что в Крыму очень хорошо. Да. Там тепло и синее море. Но прежде, чем ехать в Крым, мы, на всякий случай, решили заехать к вам, потому, что Нина писала, что вы хорошо устроились и сможете нам помочь.
Но Сонечку ждало горькое разочарование. Сергей Николаевич поведал свою историю. Чем больше фактов из Брянской жизни подбрасывал он друзьям, тем круглее становились Сонечкины глаза, темные и блестящие, как две спелые вишни.
— Нет, все-таки я не понимаю, — перебила рассказ мужа о последних брянских событиях Наталья Александровна, — за каким чертом вас понесло в Воркуту?
Она успела сбегать в соседнюю комнату и принести карту. Здесь надо сказать, что карта уже не выглядела новенькой, кое-где даже потерлась на сгибах, но это к слову. Надо было видеть, как Наталья Александровна стояла на коленях перед расстеленной на полу картой и вела палец от Брянска на север до Уральского хребта, до места назначения Панкрата и Сонечки (сначала его надо было найти… да, вот) до Воркуты.
— Ай, ты не понимаешь, — обиженно затарахтела Сонечка, — нам один человек твердо пообещал, что мы найдем там и работу и жилье. Там же шахты!
— Что, Панкрат собирался стать шахтером? — поднял бровь Сергей Николаевич.
— Погоди, не перебивай. Не важно, кем он собирался стать. Теперь уже не важно. Но я как вспомню! Мы едем, едем, едем, а кругом болота, болота, болота. Мы спрашиваем, что это такое? А нам говорят, это тундра. И так до самой Воркуты. Ужас!
— Короче говоря, вы оттуда драпнули.
— А что оставалось делать? — угрюмо оторвал взгляд от собственных пальцев Панкрат.
До этого он их внимательно разглядывал, тщетно пытаясь отыскать разгадку своих невзгод.
— Я же не спрашиваю, — пробубнил он, — за каким чертом вас несет на Сахалин.
— Стоило бы всех нас спросить, за каким чертом мы вообще приехали в эту треклятую Россию? — быстрым шепотом произнесла Сонечка, обращаясь главным образом к темному окну и невидимому Брянску за ним.
Все посмотрели на нее, но ничего не сказали. Сергей Николаевич, словно не услышал высказанной Сонечкой крамолы, разлил всем остаток водки. Чокнулись, выпили.
— Сахалин, это совсем другое дело, — хрустя соленым огурцом, сказал Сергей Николаевич.
— Ах, Сережа, ты не знаешь, ты не можешь с полной уверенностью сказать, что есть этот Сахалин на самом деле, — Наталья Александровна сложила карту.
— Главное — работа, будет работа, будет и все остальное.
За окном посветлело, и решено было постелить на полу все имеющиеся в наличии мягкие вещи и спать покотом. Но перед этим Сонечка долго мыла голову и снова плакала, теперь от боли, керосин сжег ей кожу на голове.
Они улеглись, но сразу уснуть не могли. Шептались, одергивали друг друга: Ника проснется. Стелили и перестилали матрас с одеялами то вдоль, то поперек, наконец, угомонились, и снова не могли уснуть, продолжали шептаться.
— Вот вы говорите, Воркута. Но нам обещали там бешеные заработки, — прогудел откуда-то из-под кровати бодрый басок Панкрата.
— Спи, пожалуйста, а то тебя потом не добудишься. И подвинься. Я лежу, между прочим, почти на полу. И не сопи мне в ухо, — нежно шипела Сонечка.
Сонечка была на пять лет старше мужа. Детей у них не было. В младоросской группе любили Панкрата, а Сонечку воспринимали как стихийное бедствие и недоумевали, каким образом она умудрилась скрутить этого гиганта в бараний рог. Панкрат, собственно, это было не имя — прозвище. Звали его Иван Панкратьев. Он обладал невозмутимостью и выдержкой слона на отдыхе в полуденный зной под сенью баобаба. Небольшого роста, пухленькая, Сонечка вечно его куда-то влекла, толкала, даже щекотала, чтобы он начал двигаться.
— Ну, же, да ну, Панкрат, да сдвинься же ты, наконец, с места!
У него была представительная внешность, русые кудри, прекрасные, чуть на выкате, серые глаза, скульптурные нос и губы, и никакой квалификации. Одно время в Париже он работал с Сергеем Николаевичем и Славиком Понаровским на малярке. Разводил побелку, мог подштукатурить небольшие пространства, поднести, унести, проолифить. Во время войны был призван во французскую армию, и после разгрома линии Мажино попал в плен. Он одним из первых принял советское подданство и без долгих раздумий решил ехать в Россию. В Вологде работал на «черной» работе, на заводе в чугунно-литейном цехе, Сонечка же сидела дома и без конца пилила его за скромные, почти мизерные, заработки.
Наутро Ника протерла сонные глаза и увидела спящих на полу маму с папой и еще двоих. Она удивилась, слезла с кровати и, путаясь в ночной рубашке, подползла к человеку, лежавшему почти на голом полу, с краю. Ей было любопытно, кто же это такой. Заглянула в лицо и вскрикнула:
— Панкрат!
Он незамедлительно открыл глаза. А Ника тронула его большую руку и спросила:
— Ты как здесь очутился?
— Смотри ты, помнит! — восхитился Панкрат, сел и сгреб Нику в охапку.
Завозились остальные, просыпаясь.
Завтракали поздно. Сонечка насытилась первая, убрала в сторону чашку, зачем-то переставила с места на место сахарницу, подняла на всех решительный взгляд:
— У меня идея, — сказала она, делая ударение на каждом слове, — вы плюете на Сахалин, и мы все вместе едем в Крым. Вот.
— То есть, как плюем? — замер с поднесенной ко рту вилкой Сергей Николаевич.
— А так! — Сонечка чуть-чуть повернула голову влево и изобразила символический плевок, — тьфу!
— Правильно! — радостно вскричала Наталья Александровна, — Сережа, она абсолютно права. Сахалин — это та же Воркута, если не хуже. Нам там делать нечего.
— Но я дал слово… — на лице Сергея Николаевича была растерянность и заметное колебание, — я должен сегодня идти оформлять документы, получать подъемные!
— Вербовка, дело исключительно добровольное, на цугундере тебя никто туда не потащит. Да-да! — вскричала Сонечка.
— А ты откуда знаешь?
Сонечка стыдливо опустила взор, а Панкрат нехотя промолвил:
— Мы тоже хотели одно время завербоваться. Но потом раздумали.
— Не раздумали, а нас отговорили. Куда мы хотели завербоваться, Панкрат?
— Не помню, но тоже куда-то на север.
— А я вспомнила, в Норильск. Вот.
Тут обе женщины напали на Сергея Николаевича и стали его уговаривать. В Крыму тепло и море, и ехать всего каких-то два дня, виноград, фрукты. Горы, наконец, пейзаж. Это же просто чудо какое-то, жить среди неописуемой красоты! Ника слушала, слушала и стала подпевать: «Хочу на море, хочу в горы!»
— А твой номер, между прочим, сто сорок седьмой, — покосился на нее отец.
— И нет, и нет, не сто сорок седьмой, а третий!
— Ого! — засмеялся Панкрат и посадил Нику к себе на колени.
— Скажи им, скажи, Панкрат, пусть мы тоже поедем в Крым, — жарко зашептала она ему прямо в ухо.
Все засмеялись.
— Ладно, — сделался серьезным Сергей Николаевич, — море, горы, климат, все это хорошо и даже дивно. Работа. Что мы там будем делать?
Тогда Сонечка выложила карты на стол. Для начала они едут в Симферополь и пытаются там прописаться. Если не получится, нанимают грузовик и едут в Алушту. Это совсем близко, часа три езды, не больше.
— Но чтобы прописаться в Симферополе, надо где-то остановиться.
— Остановимся у Мэме.
У Сонечки был готов ответ на все. Мэме — Мария Михайловна Козинцева уехала из Парижа в Симферополь к бабушке. Адрес она оставила, но как жила, как устроилась, никто не знал, и Сергей Николаевич резонно заметил, что свалиться впятером на голову двум женщинам будет не совсем удобно.
— Но мы же не на веки вечные к ним едем! — округлила глаза Сонечка, мы пробудем у них пару дней, не больше. И потом она сама приглашала, когда уезжала из Гродно. Я очень хорошо помню.
Сергей Николаевич нерешительно посмотрел на жену.
— Сережа, — она осторожно тронула его за локоть, — положа руку на сердце, мне очень не хочется ехать к черту на рога. Это судьба. Давай попробуем Крым. А завербоваться, хоть в Норильск, мы всегда успеем.
Так, Сонечка спутала планы и намерения старых друзей. Не выходя из-за стола, было принято решение последовать ее совету и ехать в Крым.
Об аресте Бориса Федоровича Мордвинов узнал от Стригункова во время перекура на совещании в горкоме партии. Он отвел председателя горисполкома в сторонку к окну, осторожно взял его за отворот пиджака, чуть приблизил к себе.
— Григорий Михалыч, мне-то ты можешь сказать, куда девался ваш Попов?
Стригунков отвел глаза, стал смотреть в окно, затем потрогал лапчатый лист какого-то растения на подоконнике.
— Как называется, не знаешь? Вот ведь история, у нас дома два горшка, точно такие, а названия ни я, ни жена не знаем.
Мордвинов нахмурился.
— Я тебя как коммунист коммуниста спрашиваю.
Стригунков быстро глянул по сторонам, шепнул:
— Арестовали твоего Попова. Вот тебе и весь мой ответ коммуниста коммунисту.
У Константина Леонидовича округлились глаза, лицо выразило величайшее изумление.
— Не может быть! За что?
Хмурясь, и стараясь не глядеть на собеседника, Григорий Михайлович поведал Мордвинову историю с квартирным аферистом. Так, мол, и так, поступил сигнал — выписан ордер на «мертвые души». А получено ли за это вознаграждение, сие науке не известно. Разбираться будет следствие, и что следствие покажет, так тому и быть.
— Ошибка возможна? — быстро спросил Константин Леонидович.
— Ошибка возможна, — покладисто согласился Стригунков, — настолько возможна, что дело и до суда не дойдет. Помурыжат и отпустят. Да только партбилет все равно на стол положить придется. И давай, пойдем, кончился перерыв.
Константин Леонидович прошел через зал, сел на место, но слушал очередного докладчика невнимательно. Не хотелось плохо думать, а приходило на ум одно — брал мзду Попов за неправедно выписанный ордер или не брал? Эх, Борис Федорович, Борис Федорович, неужто и тебя бес попутал? И тут же выскакивала чертиком спасительная мысль: не может быть, ведь честнейший же человек. Ему вдруг припомнилась обаятельная белозубая улыбка Попова.
Позже Константину Леонидовичу пришлось выступать по вопросам строительства, добиваться, доказывать и просить пересмотреть немыслимые сроки. Но, несмотря на принятое в его пользу постановление, несмотря на приятный во всех отношениях, уже после заседания, разговор с первым секретарем, настроение его не улучшилось.
Он уже шел к машине, когда его неожиданно окликнул Стригунков, подошел, доверительно ткнул пальцем в грудь и, то ли передумав, то ли под влиянием атмосферы, царившей на совещании, высказался насчет Бориса Федоровича в том духе, что дыма без огня не бывает. Константин Леонидович на это ничего не ответил, кивнул головой, прощаясь, и поехал домой.
Он отпустил машину, вошел в комнату, отказался от ужина, а на тревожный вопрос Ольги Кирилловны, уж не случилось ли чего, ответил, что ничего плохого с ним не случилось, что он хочет лишь одного: лечь и ни о чем не думать.
Он лег, вытянулся во весь рост на диване, закинул руки за голову, уставился в потолок. За стеной, в кухне, возилась жена, там же, пристроившись у края стола, ужинали девочки, и Ольга Кирилловна шепотом выговаривала им за позднюю прогулку.
Против воли, ни о чем не думать, не получалось. Арест Бориса Федоровича так и остался сидеть гвоздем в сознании. Неясная тревога томила его душу. Словно желая утешить, кот, принятый в дом подкидыш, прыгнул к нему на грудь. Константин Леонидович хотел турнуть его, но передумал, опустил широкую ладонь на спинку шалуна, стал гладить теплую шерстку. Кот замурлыкал, опустился на лапки и задремал.
Так лежа на диване с пригревшимся котом на животе Константин Леонидович продолжал мучительно гадать и тревожиться о судьбе Попова. Припомнился почему-то день, когда Борис Федорович пришел к нему просить квартиру для приехавших в Брянск Улановых. Они тогда еще не были знакомы, но он, помнится, сразу заинтересовался этими людьми. Константин Леонидович чуть не застонал, как от зубной боли, не желая убегать в лазейку, любезно подставленную ему Стригунковым. Не принимает он последней его фразы о том, что дыма без огня не бывает. А раз не принимает, то надо оставаться честным перед собой и сказать прямо: или Борис Федорович хапуга и взяточник, что никак не вяжется с его именем ни с какой стороны, или он первая жертва нового террора. Новой ежовщины без Ежова, но с другим человеком, имеющим жесткий взгляд и непреклонную волю.
И тогда Сергею Николаевичу и впрямь надо как можно скорей уезжать из Брянска. Странной показалась ему эта внезапно возникшая мысль. Но разве в свое время не довелось Борису Федоровичу крепко похлопотать об устройстве семьи бывших эмигрантов. Как бы и ему самому теперь не вышла боком невинная дружба с Улановыми.
Константин Леонидович бережно снял кота и положил рядом на диван. А тот и не проснулся даже, муркнул спросонья, свернулся клубочком и положил кончик хвоста на нос. Мордвинов поднялся, прошел в кухню и сказал, чтобы девочки шли укладываться спать. Сам вышел из дома во двор, сел на верхнюю ступеньку крыльца и достал папиросы.
Напротив светились окна еще не опустевшего дома. Константину Леонидовичу даже показалось, будто смотрят они на него с печалью и недоумением. Хорошо, окна Улановых он не мог видеть отсюда, оно выходило на улицу.
Он успел выкурить две папиросы подряд тайком от жены и дождался, пока не скрипнула тихо дверь. Ольга Кирилловна вышла из дома и села рядом с ним на ступеньку.
— Досталось тебе на совещании? — заговорила она.
— С чего ты взяла? Напротив, хвалили.
Он смял пустую папиросную пачку, хотел подняться и идти в комнаты, но она удержала его.
— Посиди, девчонки еще не угомонились. Так что все-таки произошло?
Разве мог он сказать ей правду! Константин Леонидович похлопал ладонью по ее руке.
— Ничего не произошло. Просто я вымотался до последней степени.
— В отпуск бы тебе пойти, — вздохнула Ольга Кирилловна.
Он грустно улыбнулся.
— Какой отпуск! Смешная ты у меня, ей-богу.
Они засиделись на крыльце в тот вечер. Говорили в полголоса об уходящем лете, о разных семейных мелочах. А в доме напротив, одно за другим, тихо гасли окна.
Два дня ушло на хлопоты с отправлением багажа и покупку билетов. Поезд уходил в ночь. Но до отъезда Сергей Николаевич и Наталья Александровна успели трогательно распрощаться с Мордвиновыми. Только им рассказали они о принятом решении. Ольга Кирилловна, как обычно хлопотала возле стола и приговаривала:
— Вот и хорошо, и правильно, и нечего вам было делать на Сахалине.
Мордвинов с Сергеем Николаевичем разговаривали на отвлеченные темы и старались не касаться ни причины отъезда, ни места назначения, проставленного в железнодорожном билете.
Улановы и их друзья были давно в пути, когда на стол симпатичного полковника, хозяина знакомого кабинета с книжными шкафами, зеленым ковром и мраморным чернильным прибором, лег рапорт. В нем говорилось, что реэмигрант Уланов завербовался и уехал на Сахалин.
Лицо полковника скривилось в легкой усмешке. Уланов сам, по собственной воле отправился туда, куда его собирались отправить. Он аккуратно пришпилил рапорт в папку-скоросшиватель и спрятал ее в нижний ящик стола. Необходимость возиться с делом по обвинению вышеназванного Уланова Сергея Николаевича в антисоветской пропаганде и шпионаже отпала сама собой.
— Впрочем, — обратился он к подчиненному, принесшему рапорт, — через месяц запросите Южно-Сахалинск.
Тихим, сдержанным голосом подчиненный ответил:
— Есть запросить Южно-Сахалинск.
Вышел из кабинета и осторожно притворил за собою дверь.
Часть вторая
1
Ника шевельнулась, открыла глаза и увидела прямо перед собой низкий деревянный потолок. В первую минуту не могла ничего понять, потом вспомнила. Они в поезде, они едут в Крым.
С вечера она хотела на верхнюю полку, но мама уложила ее внизу и велела перестать морочить голову. Папа строгим голосом добавил: «И чтобы больше тебя никто не слышал». Никто и не слышал больше голоса Ники. Ее сразу сморило после вокзальной сутолоки, поисков нужного вагона сначала в хвосте поезда, потом в голове его.
Теперь было утро, поезд весело катил по рельсам, колеса выстукивали бесконечное «скорей-скорей, бегом-бегом», в вагоне что-то постукивало, поскрипывало, ходили по узкому проходу пассажиры, с трудом удерживали равновесие на стрелках, оберегали стаканы с кипятком из титана напротив купе проводника.
Сонечка и Наталья Александровна давно проснулись, готовили завтрак на откидном столике. Ника позвала Панкрата, и он ловко подхватил ее и посадил на верхнюю полку. Ника легла на живот и стала смотреть в окно.
Вот промелькнула маленькая станция, но поезд и не подумал возле нее останавливаться и даже не сбавил хода. За станцией пошло сжатое поле, с небольшими копнами. Солнце взошло с другой стороны вагона, светило не жарко, по-утреннему, золотило жнивье.
Вдоль поля бежала тень от поезда. Ника видела на тени не только свой вагон, но и соседние, справа и слева, и даже тень от паровоза, с большой трубой и расплывчатой, относимой в сторону полоской дыма. Ника закричала: «Дым, дым, смотрите все, дым тоже едет!» Но Сонечка ее поправила и сказала, что это не дым, а пар. Ника промолчала, про себя шепнула: «И вовсе никакой не пар, а дым». Это слово ей больше нравилось. Его можно было тянуть без конца, точно так же, как тянулась без конца тень шлейфа из паровозной трубы — дыммммм.
Поле кончилось, и тени вагонов согнулись под углом, вскочили на крутые бока высоких холмов. Холмы вырастали на глазах, забирались вверх все круче, круче, а на вершине одного, самого высокого, Ника успела заметить несколько домиков, и деревья кругом них, необыкновенные, вытянутые к небесам. Папа сказал, что эти домики называются хатами, а деревья тополями, и Ника радостно закричала:
— Так это уже Украина!
— Украина, Украина, — ответили ей, — уже давно Украина.
Тогда она стала присматриваться к следующему ряду хат на холмах, в надежде увидеть возле них украинку в венке с лентами. Но там никого не было. Наверное, люди еще спали в своих постелях, хотя солнце поднялось высоко, а тени вагонов стали короче, сжались, ушли под поезд.
Потом холмы кончились, и перед глазами Ники развернулась во всю ширь степная даль с белыми домиками деревень. Деревни утопали в зелени садов. Островерхие тополя мочили корни в прудах.
В одном месте появилась группа женщин. Откуда они шли, куда направлялись, осталось неизвестным. Они исчезли из глаз также быстро, как возникли. Но не было на их головах венков с лентами, и одеты они были в самую обычную одежду, в сарафаны, в платья с короткими рукавами, повязаны белыми косынками.
Ника чуть не заплакала от обиды. Настроение упало. Расхотелось смотреть в окно, и колеса перестали петь. Теперь до нее доносился лишь стрекот да глухой перестук.
Наконец завтрак был готов, чай заварен в походном чайнике, еда разложена на салфетке.
Нике дали хлеб и крутое яйцо, налили в эмалированную кружку чай. Ника очень любила крутые яйца. Наверное, потому, что ей их редко давали из-за болезни. Она занялась завтраком, обида прошла, сгладилась. Но заноза в сердце осталась, и мучила долго. Все оттого, что на Украине больше не носят венков с лентами.
В Симферополь приехали на следующий день. Сдали вещи в камеру хранения, и отправились искать Мэмэ. Это оказалось несложно, дом находился в двух кварталах от привокзальной площади.
Поднялись на второй этаж. Наталья Александровна робко, всего один раз нажала на кнопку звонка. Дверь отворилась, высокая женщина, в цветном платье и коротко остриженными темными волосами появилась на пороге. Она всплеснула руками, глаза ее радостно округлились, и Ника чуть не оглохла от радостных криков.
Марию Михайловну Козинцеву родители увезли в эмиграцию в десятилетнем возрасте. Один за другим отец и мать ее скончались в тридцатых годах во Франции. Жизнь Мэмэ мало, чем отличалась от жизни ее сверстников из низших слоев эмиграции. Разве что окончила она не французскую коммунальную школу. Отец определил ее в одну из немногих русских гимназий в Париже. Мэмэ прекрасно училась, но получить высшее образование не смогла, все ограничилось курсами машинисток-стенографисток.
Собралась замуж, но свадьба не состоялась. Жених ее погиб во время войны на линии Мажино.
Мария Михайловна не долго раздумывала. После появления на свет Указа 1946 года получила советское гражданство и отправилась на родину. В одном вагоне с Улановыми, Панкратом и Понаровскими. Так состоялось их знакомство. Мэмэ ехала к бабушке, на обжитое место. Бабушка имела в Симферополе отдельную двухкомнатную квартиру.
Среди несметного числа представителей человеческого рода иногда встречается особая разновидность. Если бы ее не было на белом свете, многообразие людских характеров, палитра, если можно так выразиться, непоправимо бы пострадала. Очень часто этих людей называют блаженными. Возможно даже, что это справедливо с точки зрения тех, кто к предлагаемой к рассмотрению категории не относится.
Эти люди открыты добру. Творить добро для них не обязанность, не долг — это их естественное состояние. Именно такими были Мэмэ и ее бабушка.
Они жили с постоянным чувством вины перед человечеством, чужая боль была и их болью. Свою вину за чужие бедствия они старались загладить, пусть незначительной, по мере сил и возможностей, разумеется, благотворительной деятельностью.
При этом Мэме бесконечно страдала, сознавая всю ничтожность своих благородных порывов. Ей казалось, что люди ждут от нее чего-то большего, но чего, именно, не говорят в силу застенчивости и нежелания перекладывать свои беды на ее плечи.
Чужая беда, чужие неполадки, все вызывало в сердце Мэмэ мгновенный отклик, и она бросалась помогать тем, кто просил о помощи. Если не просили, она все равно пыталась помочь.
Ей и бабушке было совестно, что вот живут они в отдельной благоустроенной квартире, но, как подумаешь, сколько людей нуждается в жилье, сколько их мыкается по свету бесприютных, бездомных! Поэтому у Мэмэ постоянно проживали, и временно, и подолгу, знакомые, не вполне знакомые и даже просто знакомые знакомых.
Если у них просили в долг, они готовы были отдать последние гроши. Плачущий чумазый ребенок на улице мог сделать Мэмэ совершенно несчастной, а уж если ей удавалось успокоить его и утешить, радости не было границ. Она подбирала бездомных котят, и потом хлопотала с их устройством, и непременно в хорошие руки. У самой у нее жила на покое старая белая кошка и собака Тото, помесь пуделя с болонкой.
Мэме и бабушка восторженно встретили наших путешественников, с жаром заверили, что они никого нисколько не стеснят и принялись хлопотать.
Первым делом, Мэмэ взялась за Нику. Нагрела титан и собственноручно искупала ее в жарко натопленной ванной. И пока бабушка хлопотала у плиты и пекла пирожки с картошкой, Мэмэ растирала девочку мохнатым полотенцем, шептала что-то ласковое. Потом накрутила на палец пряди волос, чтобы кудри лежали красиво.
Ника смотрела на свою неожиданную няньку влюбленными глазами и, перескакивая с одного на другое, рассказывала, как они ехали на поезде, и как ее не могли оторвать от окна, а она все смотрела, смотрела, и никак не могла насмотреться.
Вечером сытую, чистенькую Нику уложили спать, и взрослые собрались в большой комнате у круглого стола с бархатной скатертью, постеленной по случаю приезда дорогих гостей. Посреди стола поставили пепельницу в виде огромной раковины и мужчинам разрешили курить. И хотя прием гостям был оказан самый радушный, Сергей Николаевич и Панкрат казались разочарованными. По словам хозяек, снять дешевую квартиру в Симферополе было практически невозможно. С пропиской дело обстояло еще сложней. Даже для Мэмэ прописка у родной бабушки обернулась многомесячными мытарствами и хождением по различным ведомствам и инстанциям.
Наталья Александровна большей частью помалкивала при деловом разговоре. Она не была огорчена. Она всей душой рвалась к морю, и жизнь в степном Симферополе ее нисколько не привлекала.
Мэмэ все же предложила приезжим остаться у них на столько времени, сколько нужно для полного выяснения всех обстоятельств. Сергей Николаевич заговорил, было, о беспокойстве, причиняемом им и его спутниками, но Мэмэ и бабушка так замахали на него руками, что ему пришлось замолчать и больше к этому вопросу не возвращаться.
Долго испытывать терпение Мэмэ не пришлось. Затея остаться в Симферополе провалилась окончательно. Решено было ехать дальше. Но Мэмэ несколько усовершенствовала этот вариант. Она предложила оставить у нее Наталью Александровну с Никой, чтобы не тащить в неизвестность ребенка. Предложение было принято, и на другой день Сергей Николаевич, Панкрат и Сонечка уехали, искать счастья в Алуште.
Душой и телом отдыхала Наталья Александровна в гостеприимном доме. Днем Мэмэ уходила на работу. Она работала библиотекарем в школе, училась на заочном отделении в местном пединституте и давала частные уроки французского языка.
Наталья Александровна водила Нику гулять. Они шли, куда глаза глядят, по незнакомому городу, в тенистых скверах отдыхали на скамейках. Мимо проходили люди. По-деловому озабоченным, им не было никакого дела до женщины с ребенком, гуляющим вдвоем по улицам. Она чувствовала к симферопольцам невольную зависть. Вот все они куда-то идут. Они живут здесь, у каждого есть работа, есть свой дом, такой же милый, уютный, как у Мэмэ. А у нее самой ничего этого нет. Чувство бездомности все чаще охватывало Наталью Александровну, и чтобы скрыть от дочери тревожное настроение, рассказывала ей всякие смешные истории из своего детства.
Ближе к обеду Наталья Александровна спохватывалась, и они пускались в обратный путь. Не отдавая себе отчета, выбирала улицы, застроенные исключительно частными домами. Дома эти, капитальные, кирпичной кладки, равнодушно взирали на молодую женщину и маленькую девочку строгими очами натертых до блеска окон. Наталья Александровна с робкой завистью поглядывала на эти окна, задернутые изнутри кружевными занавесками, с цветочными горшками за стеклом.
Раз как-то в одном месте Ника остановилась. На широком подоконнике чужого дома, томно развалившись, дымчатая с темными полосками кошка лениво умывалась, забирала лапкой за ушами и терла рыльце. Даже этой кошке позавидовала Наталья Александровна.
Дома их ждал накрытый стол. За обедом бабушка расспрашивала о Париже, и сама рассказывала, как она не захотела ехать в эмиграцию. Сына с женой и внучку благословила на отъезд, сама осталась. Ее муж, дед Мэмэ, был в плену у красных. Жила надеждой на скорое освобождение. Не дождалась, Вадима Петровича расстреляли. Через много лет она во второй раз вышла замуж, но и этот брак оказался недолгим. Началась война, бабушка снова овдовела. Во время оккупации Крыма и второго мужа расстреляли. На этот раз немцы, в качестве заложника.
После обеда Нику отправляли отдыхать, Наталья Александровна с бабушкой убирали посуду. С хитрой улыбкой на губах, старушка приносила толстый альбом. Усаживалась на широком, застеленном тканым покрывалом диване, хлопала сухой ладошкой возле себя, усаживала гостью. Наталья Александровна садилась рядом, любовно поглядывала на свою хозяйку. Охватывала взглядом ее мягкое морщинистое лицо с выцветшими светлыми глазами.
Бабушка открывала альбом, сухим пальчиком касалась фотографий. В тишине комнаты, где раздавалось лишь мерное «динь-дон» стенных часов в футляре темного дерева, тихим голосом называла: «Это Вадим Петрович Козинцев, дед Машенькин; это мой второй муж, Николай Алексеевич; это Машенька совсем маленькая, «Мэмэ» ее стали называть потом, в Париже; это я сама». В красивой женщине с пышной прической, одетой в темное платье с высоким воротником и пышными рукавами, трудно было узнать милую, усохшую старушку, седую, с тщательно промытыми морщинками.
Ближе к вечеру приходила Мэмэ, снова начинались разговоры, но здесь больше вспоминали общих парижских знакомых, гадали, куда пропали Сергей Николаевич и Панкрат. Пять дней прошло, а его все нет, и как там дела с пропиской.
Сергей Николаевич явился на шестой день к вечеру. Стало известно, что ни в какую Алушту они не едут. Они едут в виноградарский совхоз Кастель, в семи километрах от той же Алушты. «Тебе там понравится, для меня есть работа, есть временная крыша над головой». Сергей Николаевич был деловит и краток, и попросил жену не вдаваться в подробности.
Наутро, в страшной спешке, нанимали грузовую машину трехтонку, забирали свой и Панкратов багаж из камеры хранения, грузились, прощались с Мэмэ и бабушкой. Прощание было трогательным. Мэмэ не хотела выпускать из объятий Нику, бабушка тоже была взволнована, вытирала слезы и украдкой крестила всех. На дорогу, на счастье, на спокойную жизнь на новом месте. И вот, все кончено, прощайте все, прощай симпатичный город Симферополь, тронулись!
Вначале дорога была неинтересная. Слева вилась неширокая речка Салгир, росли по обочинам кустики и невысокие растрепанные акации. Потом начались холмы и появились какие-то тени в небе, дальше, за холмами. Ника никак не могла понять, что за тени, пока папа не прокричал ей в ухо сквозь шум мотора:
— Дурочка, это же горы!
Ника не обиделась на «дурочку», ей не было никакого дела до гор. Она ждала обещанное Черное море, а его все не было и не было. Название моря интриговало и настораживало Нику. «Черное», оно и могло оказаться черным. Это немного пугало. Но, с другой стороны, на все ее бесконечные вопросы о море, взрослые отвечали не вполне разумно: «Море — это там, где много воды». А вода не могла быть черной. Вода, как известно любому нормальному человеку, прозрачная.
Горы приблизились, машина взревела и пошла вверх, на первую петлю серпантина. Как водится в горах, один борт машины едва не касался крутого склона. По уступам, нависая над скалами, все выше и выше, к самым облакам, вверх карабкался лиственный лес.
По зеленым кущам уже прошлась осень, позолотила листву. Только темные буки стояли нетронутые позолотой, словно в насмешку над стараниями природы.
С другой стороны кузова тоже виднелся лес. Одни вершины деревьев. Они росли снизу, из обрыва, не позволяли увидеть его глубину.
Машина упрямо ползла вверх, и шум мотора эхом отдавался среди скал и в лесных дебрях. На поворотах открывалась панорама — череда гор. На ближних, где обрывистых, с рваными скалами, где пологих, с уютными округлыми вершинами, можно было различить широкие полосы осыпей и радостную зелень озаренной солнцем травы. Под нежарким осенним солнцем она дружно полезла из каждой расселины, из каждой щели между камнями. Дальние ряды горных отрогов синели в неясной дымке, их вершины казались вырезанными из картона и приклеенными к чистейшей лазури неба. В самой дальней дали горы висели в воздухе легкой тенью, только абрис.
Редко показывались безымянные поселки. Тихие и безлюдные. Миг, и они уплывали назад, исчезали среди деревьев. Оставался лишь лес, да нарушаемая рокотом мотора тишина. Казалось, на эти склоны никогда не ступала нога человека.
В полдень обедали прямо на траве, в стороне от дороги, на неширокой полянке под тенью старого дуба. Сухие стебли шалфея и пижмы еще не совсем утратили аромат и пьянили воздух. Солнце стояло в зените, но не пекло, не жарило. Оно ласково согревало землю, камни, траву. Наталья Александровна щурилась и подставляла лицо благодатным лучам.
После обеда поехали дальше, все в гору и в гору. Шофер сказал, что так будет до перевала. И точно. Мотор надрывно ревел, машина взобралась еще выше, и стала описывать широкие петли то возле одной, то возле другой горы, а моря все не было.
В легких сумерках, после захода солнца, произошло чудо. Машина лихо взяла последний крутой подъем, на миг замерла, а потом сразу рванула вниз. Освобожденный от напряжения мотор радостно запел. Иногда шофер выключал его, и машина шла в полной тишине, накатом. Горы широко раздвинулись, открылась даль. Они темнели справа и слева, с едва различимыми серыми пятнами скал, а впереди ничего не было, пустота. Тогда Нике сказали, что эта пустота и есть море, что машина мчится прямо к нему, но она ничего не увидела, кроме пустоты. Отец опускал голову на уровень ее глаз, показывал линию горизонта, широко проводил рукой по ней от края до края. Она не понимала. К вечеру море стало одного цвета с небом, слилось с ним и превратилось в невидимку.
Ника устала. Ей хотелось, чтобы ее оставили в покое, и поэтому она сказала:
— А, да, теперь вижу.
Но на самом деле она ничего не увидела.
К месту назначения приехали затемно. Сгрузили вещи, расплатились с шофером. И он уехал, тряхнув на ухабе пустым кузовом.
Расцеловались с Панкратом и Сонечкой, внесли один за другим чемоданы, тюки, баулы. Наталья Александровна переступила порог нового дома.
Сразу за порогом начиналась комната. Очень большая. Весь дом состоял всего из одной комнаты, освещаемой тусклой лампочкой под невысоким потолком. Справа и слева от двери имелось по небольшому окну, остальные стены глухие. В одном углу, в глубине, стояли поставленные вплотную одна к другой две узкие железные кровати и раскладушка, в противоположном углу — одна широкая кровать с никелированными спинками. Посреди комнаты располагался громадный и неуклюжий стол. Крышка его была составлена из неплотно пригнанных одна к одной досок, ножки представляли собой сбитые из кругляка крестовины. На этом меблировку помещения можно было считать исчерпанной, и Наталья Александровна вперила в мужа вопросительный взгляд.
Сергей Николаевич не стал по дороге подробно расписывать новое жилье. Сказал лишь, что оно временное, и рассчитано на них и на Панкрата с Сонечкой. Но о том, что они станут жить в одной комнате, Наталья Александровна предположить не могла. Она пожала плечами, поджала губы, стараясь не заплакать. Потом занялась делом — стала доставать из чемоданов необходимые вещи.
Сонечка суетилась, торопила с ужином. Панкрат пояснил, что свет будет гореть только до десяти часов, а потом погаснет.
— Слышите? — спросил он, — это работает здешняя электростанция.
Действительно, где-то далеко тарахтел движок.
За ужином картина стала проясняться, Наталья Александровна услышала подробную историю их похождений. После неизбежного разочарования в Алуште, решено было разделиться. Панкрат и Сонечка отправились на восток, искать счастья в Судаке. Сергей Николаевич поехал на запад, в Гурзуф и дальше, в Ялту. Насмотрелся красот южного побережья Крыма, но при этом содержимое его кармана сильно пострадало. После тщетных поисков прописки, жилья и работы, на обратном пути в Алушту, где должна была произойти встреча с Панкратом и Сонечкой, совершенно неожиданно, все это он нашел в маленьком, очаровательном поселке с поэтическим названием Кастель.
Он переговорил с директором совхоза, и тот, не раздумывая, принял Сергея Николаевича на работу. В совхозе ремонтировался кинотеатр, он же клуб, он же дом культуры. В будущем, причем, недалеком будущем, директор собирался строить баню и небольшой винный заводик. Сергей Николаевич кивал головой, поддакивал в разговоре о перспективах развития культурной и промышленной базы совхоза, но чудилось ему, что директор из разряда тех добрых людей, которые не упускают случая, как говорится, заложить за воротник. Однако с кем не бывает.
А так мужик показался, ничего, добрый. Он согласился заочно принять Панкрата подсобным рабочим на будущей стройке, а вот для обеих женщин никакой работы не предвиделось. Впрочем, директор намекнул, что в сезон можно подработать на виноградниках, на обработке и уборке урожая, а то и просто устроиться сторожихой, беречь созревающий виноград от потравы и мелких воришек.
Сергей Николаевич съездил в Алушту, встретился с друзьями и привез их пред светлые очи директора. И все бы ничего, но жилья на две семьи в данный момент он им предоставить не мог. Пустовал один домишко на краю поселка, а больше ничего, все было забито.
И они согласились жить в этом доме, но при этом не догадались прояснить заранее вопроса о количестве комнат в нем.
Наутро Наталья Александровна проснулась раньше всех. Из дальнего угла, из-за натянутой на веревке простыни раздавался богатырский храп Панкрата.
Наталья Александровна скинула ночную сорочку, надела приготовленное с вечера свежее платье. Чтобы не стучать каблуками, взяла в руки легкие туфли и маленькой ножкой с высоким подъемом тихонько ступила на прохладный пол. Пробежала на цыпочках через комнату и коснулась незапертой двери. Дверь чуть слышно скрипнула и выпустила ее наружу.
Перед нею открылось обширное пространство, с редкими деревьями. С правой стороны, метрах в двадцати от дома находилась стена плотно посаженых кипарисов. Ограды, забора, калитки — ничего не было. В продолжение их дома стояло еще одно, точно такое же приземистое строение, с деревянными столбами-подпорками под нависающей козырьком плоской крышей. Слева, поодаль, находился вытянутый в длину барак, но с обмазанными глиной и выбеленными стенами. Кругом все спало.
Это сонное, зачарованное, царство располагалось у подножия двуглавой, с округлыми вершинами, горы. Склоны ее поросли кудрявым лесом, и только дальняя, западная сторона заканчивалась отвесным скальным обрывом.
Со двора за дом среди нежной ползучей травки шла неширокая, хорошо утоптанная тропинка. Наталья Александровна надела туфли и ступила на нее.
Дорожка привела в кипарисовую рощу за домом. Пряный дух стоял в неподвижном воздухе. Здесь тоже не было ни одной живой души. Попискивала в темном, густом переплетении ветвей невидимая пичужка, да трусцой пробежала в отдалении рыжая дворняжка. На Наталью Александровну она не обратила никакого внимания.
Кипарисы кончились, открылось свободное пространство, с редкими кустами шиповника, с разбросанными тут и там огромными валунами. Вскоре тропа слилась с глинистым проселком в две колеи.
Дорога шла вверх, к одинокому белому зданию на горе. Одноэтажное, оно, тем не менее, производило впечатление капитальной постройки. Дорога огибала дом, забирала все выше, выше, вилась среди виноградников. Их нескончаемые ряды уходили вдаль по склонам гор. И над всем этим великолепием, будто подвешенный в чистейшем воздухе, едва заметной тенью, легким маревом виднелся конус господствующей, припорошенной первым снегом, вершины.
Наталья Александровна не спешила повернуться лицом к югу. Она знала, что ее ждет, и растягивала удовольствие. Еще раз окинула взором молчаливое, зачарованное царство, как маленькая, глубоко вздохнула, обернулась и глянула вниз. Невдалеке, сразу за нешироким пространством поселка с невысокими домами и бесчисленным множеством островерхих маковок кипарисов, увидела море.
Все усмехнулось в ее душе. Временные неудобства, несуразное жилье на две семьи, все отодвинулось на задний план. Мелькнуло в голове легкомысленное: «наплевать!», и уже хотела она ринуться бегом по дороге, но почему-то остановилась и погрозила сама себе пальцем.
Она постояла еще немного, вдохнула полной грудью солоноватый утренний бриз, встрепенулась и побежала обратно.
В доме стояла полная тишина. Даже Панкрат перестал храпеть. Одна Ника уже просыпалась, ворочалась на раскладушке.
Девочка широко открыла глаза и увидела над собой склоненное лицо матери. Мама прижимала палец к губам, манила, кивала на дверь. Заинтригованная, Ника подхватилась с постели. Мама помогла ей одеться, затрясла головой в ответ на готовый сорваться вопрос, вывела во двор.
— Что? — спросила Ника, когда они оказались за домом в кипарисовой роще.
— Идем. Молчи и ни о чем не спрашивай.
— Это секрет?
— Секрет.
Ника состроила загадочную рожицу и вприпрыжку побежала за мамой.
Они вошли в рощу. Нике очень понравились мохнатые деревья с шершавыми стволами. Она попыталась просунуть руку в гущу ветвей, но это не удалось, она уколола палец. Тогда она попросила сорвать маленькую голубую шишечку, кипарисовый плод. Наталья Александровна сорвала несколько штук и на ладони протянула Нике. По привычке совать в рот всякую зелень, она тайком надкусила одну. Шишечка оказалась ароматной и сладковатой на вкус.
— Ты это хотела мне показать? Эти кипарисы, да?
— Нет, еще одну вещь, — ответила Наталья Александровна, — идем дальше.
На выходе из рощи Наталья Александровна строго приказала дочери:
— Закрой глаза и не смей подглядывать. Готова?
Ника крепко зажмурилась и прошептала:
— Готова.
Наталья Александровна вывела ее на открытое место и развернула за плечи. Ника крепко жмурилась и улыбалась в предвкушении чего-то неведомого.
На том же месте, где она стояла несколько минут назад, и, как маленькая, радовалась жизни, Наталья Александровна отпустила дочь и тихо сказала:
— Теперь смотри.
Ника открыла глаза.
— Что это? — прошептала она, и тут же ответила, — так это и есть море!
Она долго стояла, завороженная, только голову поворачивала то в одну, то в другую сторону. Наконец, точно так же, как мать, глубоко вздохнула и прошептала:
— Какое синее!
2
Директор винсовхоза «Кастель» Петр Иванович Фролов не обратил никакого внимания на прошлое Улановых и Панкратьевых. Вернее, при оформлении документов внимание он обратил, но автобиографии приезжих, написанные на листочках из школьной тетради, не произвели на него особого впечатления. Ну, жили во Франции, ну, вернулись на родину, и все дела. Ему позарез нужны были маляры.
Он постоянно скандалил с недотепой мастером дядей Леней и его бригадой. Бригада состояла из бабки Ульяны и ее сына Федьки. В поселке Федьку держали за дурачка. Да он и был им, неприспособленный к делу, с вечно растянутым в глупой улыбке мокрым ртом.
Дядя Леня и бабка Ульяна пользовались малейшей возможностью, чтобы отослать Федьку из ремонтируемого ими клуба в магазин за чекушкой. Со строгим наказом не попадаться на глаза директору. Но если Петр Иванович все же перехватывал Федьку, тот останавливался, растопыривал руки и блудливо улыбался. Между ними завязывался примерно такой диалог.
— Ты куда?
— Домой, Петр Иванович. Гы-гы.
— Зачем домой?
— Матка кисть забыла.
— Какую еще кисть?
— Красить.
— Что красить?
— А я почем знаю! Гы-гы.
— Врешь, Федька, тебя в магазин послали. За водкой.
— Ей-бо, не вру, Петр Иванович. У нас и денег нет. А водку вы и сами употребляете.
— Какое тебе дело, паскудник, что я употребляю, а что не употребляю! Ладно, иди. Я посмотрю, куда ты идешь.
Федька уходил, часто оглядывался через плечо. Если директор продолжал смотреть ему вслед, направлялся к дому. Через некоторое время он появлялся на пороге с каким-нибудь свертком. Безмятежный, рыжий, с хитрыми глазами. Прятал в уголках рта подленькую усмешку, топал обратно в клуб. Там ему доставалось от матери и дяди Лени. За нерасторопность.
Сергей Николаевич появился в «Кастеле» как раз вовремя. Нервы директора держались на последней ниточке терпения. Бригаду дяди Лени выставили вон, в сторожа на дальние виноградники, с глаз долой. Новички приступили к работе.
Результаты деятельности Сергея Николаевича и Панкрата превзошли все ожидания.
Ровно, без подтеков выбеленное фойе через три дня засияло снежной белизной. Еще через неделю масляные панели были аккуратно разделаны «под дуб». Когда Петр Иванович робко заикнулся: «Трафаретик бы, Сергей Николаевич, уж больно стены голые», Сергей Николаевич без разговоров отбил по периметру неширокий, но благородного рисунка орнамент.
Директор успокоился. Маляры попались хорошие, главное, не пьющие. Следовало удержать их в совхозе любой ценой. Удержать — способ один — обеспечить фронтом работы. Он стал изо всех сил торопить каменщиков с возведением бани, но здесь происходили постоянные срывы и задержки с доставкой кирпича.
А в строении этом нуждался совхоз позарез.
Начать с того, что имевшаяся в наличии баня располагалась в крохотном помещении с тесным предбанником и одним залом. Мылись партиями. С четырех до пяти — мужское население поселка, с пяти до полседьмого баню оккупировали дамы. Торжество устраивалось один раз в неделю, а именно, в субботу, и редко обходилось без приключений.
Одно из них происходило с регулярностью захода солнца. Краны вдруг переставали исторгать горячую воду. Тогда в гулкой моечной раздавался хор разгневанных голосов. Мужских или женских, — это зависело от везения той или иной очереди. Декламация прекращалась с подачей воды, остановленное действо возобновлялось с новой яростью.
Однажды прорвало трубу с холодной водой. Тяжелой сверкающей синусоидой ледяная струя обрушилась прямо в гущу розовых распаренных тел.
Но самый замечательный случай произошел с Алешей-электриком, деликатнейшим и застенчивым человеком. И хотя этот случай имел лишь косвенное отношение к техническим неполадкам, он запомнился.
Как всегда, в тот день Алеша степенно, никуда не торопясь, помылся; разомлевший, размякший долго стоял под душем, оделся, причесался перед единственным зеркалом, терпеливо дождавшись очереди увидеть свое отражение в этом мире. Стал собирать авоську, и вдруг обнаружил отсутствие мочалки. Прекрасной новенькой мочалки, купленной накануне женой Верочкой по случаю в Алуште.
Алеша шепотом поругал себя за разгильдяйство и вернулся в зал, прихватив все свое имущество. На скамье, на его месте, стояла пустая шайка, но мочалки не было. Не смог он ее обнаружить и под скамьей. После нескольких минут бесплодных поисков Алеша увидел пропажу в дальнем конце, под трубами возле стока. Ее смыло туда последним, мощным всплеском воды.
Алеша подобрал мочалку, помыл ее под краном, хорошенько отжал и сунул в авоську с грязным бельем. Твердым строевым шагом он направился к выходу и приоткрыл дверь. И тут же захлопнул ее. Весь предбанник был до отказа забит шумными и уже наполовину раздетыми женщинами.
Алеша затравленно огляделся и прикусил губу. Но взор его не погас, а, напротив, радостно вспыхнул. В другом конце зала была еще одна дверь с накинутым на петельку крючком. Она, как он подумал, должна была выходить непосредственно на улицу. Окрыленный надеждой, в три прыжка Алеша достиг заветной двери, откинул крючок, рванул ручку на себя, и вместо солнечной площади увидел глухой, без окон чулан. Успел заметить в углу несколько сложенных одна в одну оцинкованных шаек, веник, ведро, швабру.
В ту же минуту в зал ворвались первые купальщицы. Алеша втиснулся в чулан и захлопнул за собой дверь. Он слышал, как в бане шел захват самых выгодных мест возле кранов и душевых кабинок. Алеша решил набраться терпения и ждать.
За дверью гулко звучали голоса, взвизгивали дети, шумела вода. Бабы поддавали пару. Вскоре в чуланчике появилась прекрасная возможность задохнуться. Он бы вытерпел. Но откуда-то сверху стала вдруг попадать на него тоненькая, струйка горячей воды. Почти кипятка. Алеша сдвинулся в одну сторону, в другую. Подлая струйка все равно настигала, била то в ухо, то прямо в лицо.
Алеша чуть не сошел с ума и проклял все бани на свете. Ничего не соображая, движимый инстинктом самосохранения, он надвинул на лоб фуражку, всем телом грохнулся о дверь и, пригибаясь, как солдат под обстрелом, пошел сквозь толпу, сопровождаемый ультразвуковым бабьим визгом. Все купальщицы, как по команде, прикрылись именно тем жестом, каким прикрывается на картинах великих художников Возрождения прародительница Ева, познавшая стыд.
На свету Алешу ослепило, он чуть не заблудился среди скамеек. Наконец, выход отыскался, и великий страдалец вырвался на волю.
В народе долго стоял гомерический хохот, но самого Алешу вышучивать опасались. От электрика зависела вечерняя жизнь поселян. Каждый вечер, в восемь часов, в белом одноэтажном здании, стоящем на ровной площадке при выезде из совхоза, а дальше уже только горы, Алеша деловито входил в машинный зал и запускал движок. Движок громко тарахтел, но к шуму его все привыкли и не обращали внимания, не слышали даже. Внизу, в поселке начинали вспыхивать одна за другой лампочки.
Сначала зажигались фонари в центре совхоза. Они призрачно, как жемчужные капли, слабо сияли в ранних сумерках. Позже появлялся свет в домах. Сверху поселок казался танцплощадкой светлячков среди густого леса на краю бездны. Море в такие часы сливалось с небом и преставало быть видимым.
Из названия совхоза — виноградарский, со всей очевидностью вытекало, что основным занятием местного населения был виноград. Виноградники расстилались кругом, ровными рядами ухоженных шпалер ползли вверх по предгорьям. В зависимости от сезона они бывали то совершенно безлюдны, то, напротив, наполнены шумом, звонкими голосами. Особенно во время сбора урожая.
В период созревания на каждый гектар виноградника определялся сторож. Чаще, правда, сторожиха. Мужчины предпочитали более выгодную работу.
Сторожихи прятались в шалашах, подстерегали охотников до бесплатного лакомства, сидели там посменно и были вооружены. Кража винограда с кустов каралась строго. В случае задержания на месте преступления дело могло кончиться выселением из совхоза и даже сроком.
В официальную продажу для поселян виноград не поступал никогда. Они выращивали, обрабатывали и лелеяли каждую кисточку, но не имели на свою продукцию никакого права. Собранный урожай отправлялся в Массандру на вино, деятельность сторожей прекращалась до следующего сезона. После этого на виноградники можно было ходить без риска получить в спину хороший заряд дроби. И ходили. В надежде найти на шпалере несколько забытых ягод.
Недели через две после приезда Сонечка прослышала о возможности побаловаться оставленным на кустах виноградом, и решила организовать поход. Но взрослые не разделили ее энтузиазма. Зато Ника прыгала от восторга и кричала: «Я пойду! Я пойду!»
День был воскресный, теплый. Над морем, над горами ни облачка. После обеда, в начале третьего, Сонечка вручила Нике базарную корзину, глубокую, но легкую, и, сопровождаемые скептической усмешкой Сергея Николаевича, они отправились в путь.
Ника слегка трусила. Она уже знала о порядках в совхозе, о грозных сторожах с ружьями. Но виду не подавала, бойко шла рядом с Сонечкой.
По тропинке, через кипарисовую рощу они вышли на дорогу и направились вверх, к электростанции, обогнули здание. Дальше дорога разветвлялась. Одна ее нитка уводила в горы, через горы, в дальний мир, другая — на виноградники, влево. В левую сторону они и отправились.
Дорога нырнула вниз, в небольшой лесок молодых вязов. Их распластанные кривые ветви с мелкой листвой цедили солнце, как сквозь решето, и почти не давали тени. Вязы кончились, дорога поднялась вверх и повела путниц вдоль склона горы. Потянуло ветерком, солнце спряталось за высоким гребнем. Ника обрадовалась тени и вприпрыжку побежала вперед. Ноги ее так и норовили окунуться в мягкую, как пудра, пыль.
— Фу, — кричала Сонечка, — прекрати, Ника, мне совершенно нечем дышать!
Дорога очертила по склону щедрый полукруг и привела их в узкую долинку. Тень от горы кончилась. Солнце, хоть и успело спуститься ниже, но сияло по-прежнему ярко. Ника зажмурилась и засмеялась от непонятного самой себе счастья. Страхи ее прошли. В такой тишине, в таком безлюдном месте, с нею и с Сонечкой не могло случиться ничего плохого.
А тут еще после недолгого спуска, они снова поднялись вверх, и тогда во весь размах ударила по глазам синь моря. Они находились высоко над ним, но море все равно стояло еще выше, и как бы стеной загораживало горизонт. Ника привстала на цыпочки, Она хотела увидеть загадочный противоположный берег, где, как ей сказали, находилась Турция и древний город Константинополь из маминого детства, но, конечно же, ничего не увидела. Море было спокойное, непостижимое.
На винограднике, на припеке, еще не спала дневная жара. Ветер стих совершенно, пыльные, усталые листья повисли в полной неподвижности. Редкие стебли лебеды, где полегли, где стояли по стойке смирно, склонив лишь метелки с поспевшими черными бисеринками семян. Комочки иссохшей земли порохом рассыпались под ногами.
Между лозами протянуты были серебряные нити паутинок. На конце каждой сидел крохотный, не больше булавочной головки, паучок, ждал ветра, чтобы оторваться от ветки, подняться вместе с паутинкой в пустое, необычайной синевы небо и начать путешествие.
Сонечка велела Нике идти вдоль шпалеры и внимательно смотреть под листьями. Сама перешла на соседний ряд.
Ника переходила от куста к кусту, заглядывала под каждый лист, но ничего не находила. Очень скоро она соскучилась в однообразном и пыльном винограднике. Ей хотелось винограда, она почти ощущала во рту его прохладную сладость. В одном месте увидела что-то темное, бросилась туда. Да, это была оставленная кисточка, но ее давным-давно высосали осы, оставив пустые высохшие шкурки.
Ника села под кустом и стала играть опавшими сухими виноградными листьями. Коробчатые, с выгнутыми, как у зверька тощими спинками, они легко сминались в ладонях, превращались в теплую труху. Ника решила вырыть ямку и засыпать ее этой трухой. Будет домик для одинокого и грустного ежика. Забредет он в виноградник, найдет приготовленное жилье и поселится в нем.
Она протянула руку к сплетению лоз над самой землей и принялась расчищать место от нападавшей листвы, ее здесь было особенно много. Она увлеклась, пальчики ее усердно работали. И вдруг… Сердце затрепетало, как пойманная птичка, в голове посыпались стекляшки. Ника отбросила в сторону последнюю пригоршню листьев, да так и замерла от восторга. В расчищенной ямке лежали перед ней отборные кисти черного с сизым налетом на боку каждой ягоды винограда. Это был настоящий клад. Кто-то припрятал добычу, да потом не сумел найти. Все это несметное богатство досталось теперь ей одной. Нике хотелось закричать, завизжать от восторга, но она не посмела, она побоялась спугнуть минуту.
— Сонечка, — позвала она страшным шепотом, — Сонечка, иди скорей сюда! Я нашла! Много!
Прибежала Сонечка, плеснула руками, села на корточки возле ямки.
— Это нам повезло! Ах ты, господи, как же нам повело!
Ника хотела сказать, что это не «нам», а только ей повезло, но промолчала.
Когда прошло первое изумление, они стали вынимать и складывать в корзину налитые ароматные кисти. Вскоре корзина наполнилась. Сонечка благоразумно прикрыла находку листьями и взялась за ручку. Ника очень просила доверить нести добычу ей, но Сонечка не позволила.
— Корзина тяжелая! — бросила она через плечо и ринулась из виноградника скорей, скорей — вон, будто за ней гнались.
Нике показалось, что ее удаче крепко и как-то нехорошо позавидовали. Ишь, как она несется. Ника едва поспевала следом, временами ей даже приходилось бежать и просить Сонечку идти тише.
Удача сопутствовала им до конца предприятия, до самого дома они никого не встретили. Дома Нику хвалили, Панкрат шумно радовался и кричал: «Везет же некоторым!» Неприятное чувство в ее душе прошло, да не совсем, и с тех пор время от времени давало о себе знать, особенно в минуты выяснения отношений с Сонечкой.
В совхозе Улановых и Панкрата с супругой приняли хорошо. И даже радушно. Приехали и славно, молодцы, что приехали. Живите на здоровье.
Их ни о чем не расспрашивали, в знакомые не набивались, вслед, как это имело место в Брянске, никто не смотрел. Наталья Александровна вздохнула с облегчением, со многими перезнакомилась. Новые знакомые, конечно, знали кое-какие подробности о необычной биографии Улановых, но ни малейшего удивления не выказывали. Если мыли косточки, то за спиной, и Наталья Александровна ничего об этом не знала.
Главным местом встречи женской половины, как это всегда бывает в маленьких населенных пунктах, был единственный продуктовый магазин в центре поселка.
Сонечка подружилась с продавщицей и, уходя в магазин, пропадала, как правило, на час, на полтора. Возвращалась с хлебом, макаронами или гречкой, бутылкой постного масла и ворохом свежих сплетен. Она же первой принесла весть о смене в руководстве совхоза.
Старый главный бухгалтер вдребезги разругался с директором, попрекнул его известной слабостью и уехал. Кстати, летом, в разгар сезона директор никогда не пил. Два-три запоя случались с ним по обыкновению зимой, когда все население поселка дурело от безделья и прислушивалось к грохоту очередного шторма в море. Никому даже в голову не приходило осуждать Петра Ивановича, наоборот, все его жалели. А тут, гляди ж ты, нашелся умник, скатертью ему дорога.
Свято место пусто не бывает, директор привез откуда-то другого бухгалтера. Это был вполне интеллигентный человек в среднем возрасте, женатый, но бездетный. Вскоре Наталья Александровна познакомилась с его женой.
Первая встреча произошла все в том же магазине. Наталья Александровна уже доставала деньги, расплатиться за покупки, когда на пороге распахнутой на солнечную площадь двери показалась невысокого роста, с точеной фигуркой женщина. Вьющиеся от природы волосы ее были коротко подстрижены, в них серебряными нитями видна была обильная седина. Лицо гладкое, без морщин, смуглое. Черные глаза, правильные черты лица. Одним словом, незаурядная женщина. Вошла, поздоровалась, купила буханку хлеба, расплатилась без сдачи и ушла, тоненькая, подтянутая. Продавщица вздохнула:
— Культурная. А фигурка какая, заметили? Жена главбуха. Римма Андреевна зовут.
Наталья Александровна открыла рот, чтобы сказать вежливую фразу и тоже уйти, но продавщица нуждалась в слушателях.
— Как приехали, сразу в горы побежала. Вещи даже, как следует, не распаковали, комнату не обставили, а она уже на Кастель полезла. И все одна и одна по горам ходит. А муж целый день в правлении сидит. Трудится. Но бухгалтер хороший, директор, говорят, хвалит.
Кастель, так называлась господствующая над поселком гора с округлой вершиной. Она отделяла совхоз от Алушты.
Наталья Александровна улыбнулась продавщице, сняла с прилавка сумку и вышла на скучную, слепящую солнцем площадь. Собственно, площадью это назвать было нельзя. Так, свободное пространство с утрамбованной, в мелкой гальке, землей; кругом глинобитные домики. Стены выбелены, глазам больно смотреть. Здесь — магазин, напротив — баня, дальше — склад. Малоинтересное место. Но зато с площади уводила вниз лестница с парапетом розового ракушечника, с тумбами, увенчанными каменными шарами.
Разглядеть весь поселок было невозможно, он сплошь тонул в листве могучих буков, и, кто его знает, какие там еще росли деревья. Внизу, находилось правление. Туда ходили Сергей Николаевич и Панкрат ремонтировать клуб, громко именуемый Домом культуры.
Через две-три улочки поселок заканчивался. Узкая тропка снова ныряла вниз, сбегала по крутому спуску, и выводила на галечный пляж со скалами на восточной его стороне. Дальше начиналось море.
На берегу произошла вторая встреча с женой бухгалтера.
Первое время Наталья Александровна не работала. Ей посчастливилось сшить летнюю шляпу с широкими полями для жены главного агронома, на том и кончилось. В Алуште она ничего не смогла найти. Тогда Сергей Николаевич приказал отдыхать. Наработалась, хватит. Денег на жизнь, еле-еле, в обрез, при жесточайшей экономии, хватало. Наталья Александровна выполняла все дежурные обязанности по совместному хозяйству, после брала Нику, и они отправлялись к морю. Мимо магазина через площадь, по ступенькам каменной лестницы, под сенью изумрудной зелени, лимонной желтизны, пятен червонного золота и пурпура. Осень вошла в свои права. Купаться было нельзя, студеная вода обжигала. Но они и без купанья весело проводили время. Наталья Александровна расстилала небольшое одеяльце, читала, а то просто, закрыв глаза, закинув за голову руки, подставляла солнцу лицо и слушала мерный стеклянный шорох по-осеннему тихих волн.
Иной раз ее охватывало странное чувство нереальности. Ей начинало казаться, что тишина вот-вот нарушится, с хохотом налетит толпа подруг, затормошат, потащат в воду. Так бывало в той, прошлой жизни, на берегу другого моря.
Очнувшись, Наталья Александровна грустно усмехалась и продолжала слушать тихую песню волн.
Ника где-нибудь рядом возилась в мелкой гальке, возводила дворцы, или забиралась на теплый камень на самом берегу, смотрела, как шевелятся под водой красные водоросли, как они мотаются из стороны в сторону, прикрепленные навечно к камням.
Иногда ей удавалось увидеть бычка или зеленушку, или поймать крохотного, не больше ногтя на большом пальце, краба. Перед заходом солнца крабья мелочь начинала выходить из воды. Малыши забирались на теплые камни, грелись, шевелили миниатюрными клешнями, и, боком-боком перебегали с места на место.
Ника с радостным воплем бежала к матери, рассказывала про увиденное, преувеличивая все во сто крат. Вот такого здоровенного краба она чуть-чуть не поймала! Он сидел на камне и размахивал огромными страшными «хваталками». А потом убежал. Про стаи золотых рыбок тоже рассказывала. Честное слово, она их видела.
В тот день кроткое море лениво ласкало берег. Природа задумалась. Горы тихо стояли на своих местах. Было светло и благостно, как в языческом храме. Наталья Александровна отложила книгу, не могла читать. Даже Ника не бегала, не звенела голосом, сидела на плоском камне, обтянув подолом красного сарафана коленки, смотрела вдаль. Туда, где еле видимой тенью спустилась к морю далекая Медведь-гора.
Появление Риммы Андреевны отвлекло не сразу. Она, незамеченная, легко сбежала с крутизны, и только когда странные, почти детские, сандалии ее захрустели по гальке, Наталья Александровна обернулась. Женщина стояла над нею и насмешливо улыбалась.
— Вы так задумались… Здравствуйте. Можно мне расположиться рядом?
— Да, да, конечно, — улыбнулась Наталья Александровна.
И стала смотреть, как незнакомка неторопливо достает из пляжной сумки неширокую подстилку, стаскивает с себя, буквально срывает, короткую кофточку и расстегивает лифчик. Яркую, широкую, в крупных цветах юбку женщина снимать не стала.
Она осталась обнаженная по пояс, с девственно наполненной высокой грудью, плюхнулась на подстилку и блаженно потянулась.
— Ох, красота какая! Да снимайте к чертям купальник. Здесь же никого нет.
Наталья Александровна засмеялась и покачала головой. «Сколько ей может быть лет? — подумала она, — сорок пять, пятьдесят? А фигура, как у семнадцатилетней девочки.
— Ну, давайте знакомиться, — Римма Андреевна легла на живот, положила подбородок на скрещенные руки, — как вас зовут, я знаю…
— И я знаю, как вас зовут, — улыбнулась Наталья Александровна.
— Вот и славно. Стало быть, мы заочно знакомы? О, какая прелесть! — оборвала она себя, повернулась, села и стала смотреть на бегущую к ним девочку, — смуглянка в красном сарафане на фоне вечной синевы.
Ника принесла маме красивый камень, зеленый, с белыми прожилками. Увидела незнакомую тетю, застеснялась, потупила взор.
— Здравствуй! — весело вскричала Римма Андреевна, — откуда ты, прелестное дитя? — снова продекламировала она, и заулыбалась.
— Здравствуйте, — взмахнула ресницами Ника, — я ниоткуда. Я здесь была.
Она почувствовала шутку, улыбнулась в ответ, сказала имя, показала находку и снова убежала к воде искать камешки.
— В кого это она у вас такая черненькая?
— В прабабушку черкешенку, наверное.
— О, какая романтика! Удивительная и странная вещь наследственность. Люблю черненьких. Наверное, потому, что сама черненькая. В бабушек и прабабушек.
Они стали болтать, будто были давно знакомы, и разница в возрасте им не мешала.
Римма Андреевна рассказала, что в Крыму они с мужем живут уже несколько лет. Приехали в сорок четвертом году в Бахчисарай, но сбежали оттуда через два дня. Почему уехали? Она потом как-нибудь расскажет. Перебрались в Судак, но Судак им тоже не нравился, и они оказались здесь. Директор совхоза сманил.
— Судак это недалеко отсюда. Смотрите, — Римма Андреевна села, подобрала под себя ноги, повернулась на восток, выбросила вперед правую руку, стала похожа на выточенную из сандала статуэтку, — вон там, видите, в море вдается мыс. Да нет, же, нет, вы не туда смотрите, вон, как тень, еле виден. Мыс Меганом. Красивое название, правда? Прямо перед ним — Судак. Отсюда не видать, конечно. В Судаке стоит знаменитая генуэзская крепость. Руины. Но горы там не такие высокие, как здесь.
Они заговорили о необычных названиях этих мест. «Кастель» — это, бесспорно, связано с генуэзцами, с итальянским языком. А вот Чатырдаг, Биюкламбас, Карадаг, Аюкая, Аюдаг — из другой оперы. В устах Риммы Андреевны эти слова звучали как-то по-особому.
— Но многое уже переименовали, в частности тот же Меганом. Раньше мыс назывался Чабан Васты, я на старых дореволюционных картах видела, — будничным голосом вдруг сказала она и снова легла загорать.
— Почему переименовали?
— Потому что это татарские названия.
— Ну, и что? Здесь и жили татары.
— Жили, а теперь не живут. В Крыму, в основном, приезжие. И в городах, и в поселках, вот, как у нас.
— Да, да, я заметила, — рассеянно пробормотала Наталья Александровна.
Она вдруг вспомнила странный случай, произошедший с ней по дороге в Алушту, куда она моталась пешком в поисках работы.
Нет, совхозная машина ходила в город, но только по воскресеньям. Люди ездили на базар, в магазины. Интерес для Натальи Александровны представляли именно будние дни. И что такое для нее были семь километров по ровному шоссе вдоль моря!
В тот день она замешкалась, и отправилась в путь часов в одиннадцать. Солнце стояло высоко. Припекало достаточно сильно. И она торопилась пройти открытый отрезок пути, туда, где ждала густая лесная тень.
На подходе к шоссе, справа, где кончались совхозные виноградники, она услышала странные звуки. Казалось, там собралась толпа женщин, и женщины эти плакали в голос, выли, словно оплакивали покойника.
Наталья Александровна свернула с дороги, поднялась на пригорок и увидела необыкновенную картину.
На поваленном, белесом, иссушенном солнцем и ветрами стволе сидели в ряд шесть или семь молодых женщин. Все одетые в ситцевые выгоревшие платья, повязанные белыми косынками. Под ногами их, брошенные, как попало, лежали лопаты. Подчиняясь странному ритму, они как-то в лад раскачивались из стороны в сторону и плакали. Горько, безутешно, как на похоронах.
— Что случилось?! — вскричала Наталья Александровна.
Женщины, как по команде перестали раскачиваться и уставились на нее.
— Что случилось, что случилось, — мрачно передразнила крайняя справа, — горе у нас.
— Умер кто-нибудь? — испуганно спросила Наталья Александровна.
— Умер, — снова передразнила крайняя, — скоро все здесь передохнем. Так и похоронят нас на этих виноградниках. Да ты сядь, бабонька, мы тебе расскажем.
Молодки потеснились, Наталья Александровна села на теплый ствол.
— Из Сибири мы, из Омской области. Вдовые. Бездетные. Молодых мужей на фронт проводили по сорок первому году, а свидеться уж и не пришлось. Вот и не стало у нас преспективы. Не стало преспективы, нас сюда и погнали.
— Как погнали? — изумилась Наталья Александровна.
— От так и погналы. Цэ воны з Сибири, а я с-под Артемовска, с Малоильиновки. Может, слыхали? — заговорила рыженькая хохлушка слева от Натальи Александровны, лицо ее было рябое, как перепелиное яичко, — с нами, с колхозниками разговоры короткие. Вещи збырай, на машину и гой-да! Казалы, тут тэпло, гарно. Нехай тэпло, так життя нэма зовсим. Копай, кажуть, и копай.
— Копай, — буркнула первая, — копать можно, когда земля. А это разве земля! Тут каменюка на каменюке. На вершок лопату воткнешь, а дальше все. Нагибайся, ковыряй его, заразу, да в кучу кидай.
— Пропади они пропадом ихние виноградники, — отозвалась женщина с другого конца насеста, — и горы эти пусть пропадут, и море.
— Но вы можете уехать, если не нравится.
— Уехать? — хором подивились женщины, — уехать нам никак теперь нельзя. Мы теперь вроде, как высланные.
Снизу послышалось фырканье лошади и звонкий удар подковы о камень.
— О, брыгадыра чорты нэсуть, — встрепенулась хохлушка, — пишлы, бабы, до работы.
Они, как по команде поднялись, вскинули на плечи лопаты и, не простившись, побрели наверх к участку свежевскопанной земли, сухой и серой, как порох.
Наталья Александровна поднялась с места, и стала спускаться к шоссе. По дороге разминулась с всадником. Он покосился на нее подозрительным и сердитым глазом.
Римма Андреевна подтвердила рассказ. Да, здесь много таких…, вроде как перемещенных лиц.
— Нет, подождите, я не понимаю, как это можно насильно удерживать людей, если им здесь не нравится, и они не хотят.
— Надо заселять пустые поселки. Нужны рабочие руки, — пожала плечами Римма Андреевна.
— А почему эти поселки пустые?
— Опять двадцать пять. Да потому пустые, что еще совсем недавно, до сорок четвертого года, здесь жили татары.
— Куда же они делись?
— Вы, что, Наталья Александровна, милая моя, с луны упали? — в ту же секунду она бросила на нее странный взгляд, — хотя, да, именно с луны. Я знаю, что вы приехали из Франции.
— Продавщица сказала? — фыркнула Наталья Александровна.
— Нет, зачем же. Муж узнал в правлении. От директора. С вами, наверно, многие откровенничают. Про то, как думается на самом деле.
— Простите, я не поняла. О чем именно?
— О нашей милой действительности.
— Вот как. И почему же вы считаете, что с нами откровенничают? — а сама подумала, вспомнив Брянск и Капу-скорпиончика: «И правда. Так оно и есть, вот странность».
— Вы с мужем не советские.
— Нет, как это — не советские? — Наталья Александровна очень удивилась, — мы приехали в Советский Союз, приехали добровольно, нас никто не принуждал к этому шагу. Значит мы — советские.
— Милая моя, — Римма Андреевна тихонько хихикнула, коснулась головой плеча Натальи Александровны. Потом накрыла ладонью ее руку и стала тихо-тихо шептать, хотя на пляже никого, кроме них не было, — чтобы стать советской, милочка вы моя, надо вырасти здесь, пропитаться насквозь советским духом. Проникнуться. А вы другие. Вы, если можно так выразиться, не повязаны с остальными круговой порукой, вы никогда не кричали «распни», когда распинали.
— Мы, нет, мы не кричали. А разве остальные кричали?
— Трудно вам будет, — Римма Сергеевна слегка нахмурилась, сдвинула брови и сменила тему. — Так вот. Всех татар по приказу Сталина из Крыма выселили.
— Всех? И женщин и детей?
— И женщин и детей. Весь народ.
— Но почему? За что?
— За сотрудничество с гитлеровцами.
— И что же, все вот так прямо и сотрудничали с гитлеровцами?
— Нет, конечно, многие ушли в горы, партизанили, многие воевали.
— А выселили всех.
— Практически всех. У нас, например, в совхозе осталась одна татарка с сыном, мать Героя Советского Союза.
— И где же они теперь? Те. Которых выселили.
Римма Андреевна доверительно посмотрела в глаза собеседницы.
— В Сибири, Наталья Александровна, золотая моя, они все в Сибири. А сколько их по дороге погибло одному Богу известно.
— Нет, я все-таки не понимаю, как это можно, как это физически можно — выселить целый народ. Этих — в Сибирь, а тех женщин, наоборот, из Сибири. И тоже насильно.
— У нас все можно. У нашего великого вождя очень большие возможности. Оч-чень. Вы меня понимаете? Я вижу, вы меня понимаете, — одобрила она робкий вопросительный взгляд Натальи Александровны.
Прибежала Ника, разговор прекратился. Они занялись ребенком, стали восхищаться цветными камешками и высохшей крохотной рыбкой. Но долго-долго поглядывала Наталья Александровна на Римму вопрошающим, недоверчивым взглядом, а та легонько кивала в ответ и прикрывала глаза, будто говорила: «Да, моя дорогая, да. Все так и есть. Очень большие возможности».
3
Совместная жизнь с друзьями не клеилась. Как ни старалась Наталья Александровна смягчить конфликты в отношениях с Сонечкой, они все равно возникали. И потом Сонечка была ужасно шумная. У нее была странная манера говорить в иных случаях жизни громким отрывистым голосом, словно она на вокзале объявляет название станции. Можно же, например, просто сказать: «Сегодня на ужин картошка в мундирах». Нет, обязательно на октаву выше, сливая слова:
«Сегодня мундирракартошка!»
Со временем это стало ужасно раздражать Наталью Александровну. Может, еще и оттого, что Сонечка предпочитала для стряпни именно это блюдо, соблазняясь простейшим способом приготовления. Пустяк, ерунда, конечно, а вот раздражало, и все тут. Но мелочь эта была добавлением ко всему остальному.
Через неделю после приезда Сонечка стала демонстративно убирать в чемодан все свои вещи и запирать чемодан на ключ. Делала она это каждое утро, с назойливой многозначительностью, поглядывала при этом на Нику тяжелым подозрительным взглядом. Это было настолько явно, что Наталья Александровна однажды позвала дочь, увела в кипарисовую рощу, и там завела окольную речь о Сонечкиных вещах, о том, что Ника могла случайно, она настаивала на этом слове, случайно что-нибудь взять, или сломать…
— Нет?
— Нет, мама, что ты, нет. Я ничего не брала, — Ника делала большие глаза и прижимала руки к груди.
Наталья Александровна оставила дочь в покое, но чемодан Сонечка запирать не перестала.
Или взять историю с рыбной ловлей. Сергей Николаевич как-то по случаю приобрел две бамбуковые удочки и снасть. Они с Панкратом стали ходить на рыбалку. С прибрежных скал хорошо ловились бычки, зеленушки, морские ерши. Рыбка мелковатая, но вкусная. Ко всему прочему прекрасное добавление к картошке в мундирах. Рыбачить ходили в будни под вечер и по выходным. Брали с собой Нику и Наталью Александровну. Сонечка в этих походах не участвовала, оставалась дома «делать уборку».
Придя на берег, Сергей Николаевич и Панкрат расходились каждый на свое излюбленное место, а улов складывали в общее ведро. Через две или три рыбалки Сонечка потребовала, чтобы каждый приносил свой улов отдельно.
Рыбаки удивились. Сергей Николаевич недоуменно смотрел на Панкрата, Панкрат поджал губы и печально покачал головой. Он догадывался, чем обернется разделение результатов труда.
В первый же день, когда у него оказалось на одну зеленушку меньше, Сонечка закатила супругу грандиозный скандал. Он-де лодырь, бездарь, неспособен проявить себя даже в таком примитивном деле, как обыкновенная рыбная ловля. И в таком духе, в таком духе, скучно повторять.
С тех пор рыбаки свой улов считали. Когда у Панкрата получалось на одну-другую рыбку меньше, Сергей Николаевич добавлял свою. Или, наоборот, Панкрат подбрасывал толстогубого бычка в ведерко друга.
Все это было бы смешно, но у Натальи Александровны стали пошаливать нервы. Она вздрагивала от малейшего шума, производимого Сонечкой, старалась не слишком часто выходить из своего угла, одергивала Нику, если та начинала шуметь. Старалась жить тише воды, ниже травы.
Но главное не это. Главное начиналось по вечерам. Поперек комнаты натягивали занавеску, быстро стелились, укладывались. К этому времени обычно в поселке гасло электричество. Под покровом ночной темноты Сонечка начинала шепотом пилить Панкрата. Сначала слова были неразборчивы, потом Сонечка забирала громче, громче, начинала рыдать и заканчивала истерикой.
Сергей Николаевич толкал жену в бок, Наталья Александровна нащупывала спичечную коробку, она находился всегда под рукой, зажигала свечу. После шла к кухонному шкафчику, где находилась аптечка, капала валерьянку, несла за перегородку Сонечке.
Сонечка брала из рук Натальи Александровны стакан, пила, закашливалась, всхлипывала, просила прощения у всех за свой несносный характер. Сидела, опершись на спинку кровати, смотрела прямо перед собой мрачными глазами.
— Знаю, что мучаю всех, знаю! Но, боже мой, зачем, зачем он увез меня из Парижа! Я хочу обратно! Я не могу здесь жить! Я умру! Я сойду с ума в этой проклятой России! О, господи, господи, за что?
Наталья Александровна жалела Сонечку, гладила ее по спине, уговаривала лечь. Панкрат во все время скандала лежал лицом к стене и старался не дышать.
Наступала тишина. Наталья Александровна шла на свою половину, ложилась и бормотала под нос:
— Еще немного, и я сама истеричкой стану.
Сергей Николаевич каждый день осаждал директора, но на все просьбы расселить, наконец, их семьи Петр Иванович просил еще пару недель потерпеть. Пара недель проходила, все оставалось без изменений.
В конце сентября Наталья Александровна получила заказ на партию панамок. Она нашла в Алуште небольшую мастерскую, познакомилась с заведующим и его женой, очень милыми людьми. Они приняли в Наталье Александровне живейшее участие, обласкали, утешили, пообещали работу, не сейчас, а в будущем сезоне. Пока же, вот только это. Партия панамок для пионерского лагеря Артек.
Швейная машина у Натальи Александровны была. Купили по случаю незадолго до отъезда из Брянска. Наталья Александровна села строчить панамки. Сонечка незамедлительно начала изнемогать от шума. Нику отдали в детский сад от греха подальше.
Детский сад был чудесный. Располагался он в дальнем конце кипарисовой рощи, где стенами ему служила слегка свихнувшаяся от избытка фантазии природа.
Обед для детей привозили во флягах на телеге, запряженной смирным старым коньком. Воспитательницы, их было две, шли в старый татарский дом, превращенный в склад для детского сада, брали горку алюминиевых мисок и расставляли их на вбитых в землю дощатых столах с ножками из горбыля крест на крест. Детей кормили, укладывали на дневной сон на полотняные, складывающиеся пополам кроватки. Весь поселок погружался в сонную тишину. Даже громкоговоритель в центре умолкал. В дождливые дни, к счастью, на южном побережье это довольно редкое явление, детский сад не работал. Не работал он также зимой.
Воспитательницы и нянечки насыщали детские желудки, следили, чтобы никто не дрался, не разбил себе нос или коленку. Развлекались, как умели. Если требовалась тишина, детям читали вслух, для чего просили кого-нибудь принести книгу из дома. Когда надоедало сидеть на одном месте, ходили на прогулки. Чаще всего отправлялись «на камни» под Кастель, с условием на сами «камни» не влезать во избежание увечий. «Камнями» назывались скалы, упавшие с горы в незапамятные времена.
Увы, добрейшие нянечки не всегда соответствовали своему высокому назначению по уровню культуры. Но, что делать, других не было.
Особенно отличалась одна певунья, юная, курносая и синеглазая тетя Валя. Голос у нее был небольшой, но приятный. Дети ее обожали. В песнях ее чаще всего говорилось про красотку, которую пригласили кататься по бурному морю. Или про другую дамочку, тоже красавицу, и капитана, и как они спорили с волной, и про неизбежность романа на пляже.
Ника быстро усвоила репертуар тети Вали и дома потешала родителей. Оба крепились изо всех сил, старались по возможности не смеяться. Но когда Ника спела.
Наталья Александровна чуть не умерла со смеху и вскричала: «Какой «америлиган» — иммер элеган!» А Сергей Николаевич с веселым изумлением спрашивал:
— Слушай, где ты это подцепила? — узнал про тетю Валю и сделался серьезным, — да, брат…
Тетя Валя устраивала концерты художественной мелодекламации. Для этого из группы выбирали одаренных артистов, а их было не так уж и мало. Остальные усаживались прямо на траве, и представление начиналось.
Первой выходила «Она», плавно двигалась и разводила руками под сложное траля-ля-ляканье остальных. После небольшой паузы начинала петь.
До двенадцати часов лампочка горела.
Почему ты не пришел? Я тебе велела.
При этом она показывала пантомимой, будто накрывает на стол. Появлялся «Он». В косичках, в выгоревшем платьице. Пел басом.
Потому я не пришел, что ножи точил я.
А теперь я наточил, и к тебе явился.
И убивал несчастную, вонзив в ее сердце упомянутые ножи. «Она» падала, стараясь не удариться. «Он» незамедлительно начинал страдать. Хватался за голову, заламывал руки.
Ах, зачем я погубил душу молодую!
Лучше б сам себя убил, чем ее, родную!
Ах, проснись, проснись душа…
И так далее, в таком же духе. «Душа» просыпалась, начинался веселый танец к величайшему удовольствию зрителей.
Но, несмотря ни на что, это был хороший детский сад. Дети в нем редко ссорились, старшие опекали младших. Часто можно было видеть склоненные темные и светлые головки над каким-нибудь цветком или божьей коровкой.
Знакомство с Риммой Андреевной продолжалось. Наталья Александровна и Сергей Николаевич были приглашены в гости и представлены главбуху Василию Аркадьевичу. Главбух оказался худощавым мужчиной с седыми короткими усиками, длинным острым носом и лохматыми, нависающими бровями. Блестящая лысина увеличивала и без того высокий лоб.
Смеясь глазами, отчего они у него становились совсем маленькие, Василий Аркадьевич наливал гостям в хрустальные рюмки сладкое красное вино; Римма Андреевна придвигала блюдо с песочным печеньем собственного приготовления.
В доме уютно тикали ходики, было много кружевных салфеток, вышитых подушек, фарфоровых балерин, негритят и украинок в венках и плахтах.
Все это богатство Римма Андреевна сняла с места и поставила на низкий столик перед восхищенной Никой с одним условием: не разбить. Ника стала угощать «куколок» крошками печенья, говорила с ними, тихо-тихо, чтобы не мешать взрослым.
Василий Аркадьевич подтвердил, что жилищный фонд в самом поселке исчерпан полностью, надо искать на других участках.
Улановы заинтересовались, что означает «другой участок». Василий Аркадьевич пояснил. Другие участки, их было пять, находились за пределами поселка в радиусе трех-пяти километров. Кучка домиков. Главным образом там селили сторожей. Ни света, ни магазина. Словом, участок. Самый ближний — четвертый. Но там всего один дом, правда, капитальный, и живут в нем две или три семьи.
— Эх, что вам стоило приехать из Парижа сразу сюда, здесь этого жилья было, бери — не хочу, — сетовал Василий Аркадьевич и сочувственно качал головой, — ну, да, ну, да, вас распределили в другой город. Это понятно. Что у нас умеют — это распределять.
Было очевидно, Василий Аркадьевич подобное положение дел не одобряет, но видно было также, что вдаваться в подробности он не жаждет. Просто не хочет или боится разговоров на скользкую тему, этого Сергей Николаевич не понял, но пояснений спрашивать не стал.
Во время одного из визитов, так уж к слову пришлось, Римма Андреевна открыла, наконец, тайну их поспешного бегства из Бахчисарая.
— Приехали мы рано утром, — рассказывала она, — и пришли в тихий ужас. Вы можете себе представить совершенно пустой город? Так вот, это город был пуст. Совершенно пуст. Безлюден. Там не было ни одной живой души. Вы можете представить себе такое? Вы можете представить себе, как это страшно?
Гости помолчали, потом Сергей Николаевич сказал:
— Можем.
И пояснил свои слова рассказом о парижском исходе тридцать девятого года перед немецкой оккупацией.
Римма Андреевна недоверчиво выслушала повествование и коротко махнула ладонью, будто мошку сцапала.
— Ну, это совсем другое.
А Василий Аркадьевич поднял брови и раздумчиво бросил в пространство:
— Да-а?
Непонятно было, к чему это «да» относилось. Римма Андреевна секунду смотрела на него, потом продолжила.
— Идем мы с Василием Аркадьевичем, налегке. Хорошо, вещи догадались оставить на станции, а то ведь и не у кого спросить, где эта улица, где этот дом. А искали мы горисполком, естественно, куда Василия Аркадьевича и пригласили на работу. Ну, нашли, в конце концов. Явились туда, там хоть какое-то шевеление, есть народ. Спрашиваем, где можно остановиться. И вы знаете, что нам ответили? Нам ответили: «Занимайте любой дом. Где понравится, там и живите. В домах все есть, все необходимое. А чего не найдете, в соседних берите, спокойно берите, все, что нужно. Устраивайтесь, потом мы это жилье за вами официально закрепим».
Так Римма Андреевна и Василий Аркадьевич узнали о выселении татар.
Они вышли из горисполкома и свернули в первую попавшуюся улицу. Улочка была старинная, узкая, чистенькая. Аккуратно обмазанные стены домов источали пряный аромат нагретой глины. Далеко в перспективе виднелись два одинаковых островерхих минарета. Римма Андреевна и Василий Аркадьевич не сразу заметили за собой странную подробность: они стали говорить шепотом, из страха нарушить зачарованную тишину.
Они остановились возле выбранного наугад дома, толкнули рассохшуюся деревянную дверь в глинобитной стене. Дверь легко подалась, тихо скрипнула и пропустила их в маленький дворик. В глубине его стоял дом с резными столбиками террасы, перед входом расстилалась небольшая площадка, ровная, как стол, хорошо утоптанная за многие годы. Вдоль ограды росли фруктовые деревья: миндаль, черешня, груша и несколько яблонь, все ухоженное, ни сухого сучка, ни обломанной ветки. Был здесь небольшой огородик с высохшими стеблями помидоров. Головки цветов пожухли. Римма Сергеевна сорвала стебелек, и он рассыпался на ее ладони.
В глубине двора, под навесом находился очаг. Римма Андреевна прошла туда и увидела большой казан, плотно накрытый крышкой. Подняла крышку и отшатнулась. На нее вылетел жужжащий рой зеленых и черных мух. Казан был наполовину наполнен испорченной, присохшей пищей.
Затем произошло странное. Римма Андреевна как бы услышала за спиной неясные голоса, главным образом женские. Будто рядом спорили, но о чем-то не важном, а обыденном и незначительном. В отдалении с громким смехом промчалась стайка детей, протопала босыми ногами. Заплакал младенец. Римма Андреевна в страхе обернулась. Никого!
Скрипнула дверь дома. Она успела увидеть спину мужа, поняла, что он вошел внутрь, и отправилась следом.
В доме царили полумрак и прохлада. Но они не стали разглядывать обстановку. Римма Андреевна потянула Василия Аркадьевича за рукав.
— Вася, пойдем отсюда, мы не сможем здесь жить. Страшно. У меня уже слуховые галлюцинации начались.
— Они у нее начались от, так сказать, «живого созерцания», — сказал Василий Аркадьевич, и гостям почудилась ирония в его словах, но смысла ее они не поняли.
— Да, да, — подхватила Римма Андреевна, — я мозжечком почувствовала весь этот ужас. Понимаете, ощущение было такое…, нет, не могу точно сказать. Кошмарное, одним словом, ощущение.
— Все просто, если назвать вещи своими именами, — отпил глоток вина Василий Аркадьевич, — совести надо совсем не иметь, чтобы придти, спокойно занять чужой дом и пользоваться кем-то нажитым добром.
— К сожалению, — перебила его Римма Андреевна, — не все так считают. Чаще вы можете услышать и другую точку зрения, мол, так им и надо. Но мы с мужем эту точку зрения не разделяем, — и Римма Андреевна упрямо поджала губы.
Они ушли тогда из чужого дома, осторожно притворив за собой двери. Быстро, чуть ли не перебежками, так было страшно на безлюдной улице, вернулись в центр. Там первому попавшемуся начальству Василий Аркадьевич сказал, что в брошенных домах они жилье для себя подбирать не станут, жене здесь не нравится.
Василия Аркадьевича отводили в сторону, говорили что-то о бабьем вздорном суеверии, о том, что в скором времени сюда привезут полно народу, яблоку негде будет упасть, но он стоял на своем.
Они переночевали в пустой гостинице, и на другой день уехали в Судак.
— А здесь вам нравится? — спросил Сергей Николаевич.
— Да как сказать, — Василий Аркадьевич аккуратно поставил на стол рюмку и откусил печенье, — во-первых, поселок и прежде был наполовину русским. Во-вторых, здесь не хуже, и не лучше, чем в любом другом месте. Для Риммы, — насмешливо покосился на жену, — раздолье. Она у меня дитя природы. До пятидесяти лет дожила, а все, как коза по горам скачет.
Римма Андреевна подняла брови и поучительно сказала:
— Чтоб все так прыгали в свои пятьдесят лет.
— А если серьезно, — снова взял рюмку Василий Аркадьевич, — здесь хорошо уже тем, что никто жить не мешает. Много приезжих, много новичков. Директор… с чудачествами он у нас, Петр-то Иванович, не трезвенник, скажем так. Но народ в обиду не дает. Винный заводик свой строить собирается, будущее мыслит с размахом, да вот жилищная проблема, с которой вы вплотную столкнулись, дорогой вы мой Сергей Николаевич, размах его и укорачивает.
— Да, с жильем, конечно, неважнецкие дела.
— А вы знаете, нас обокрали, — сказала вдруг Наталья Александровна.
— Как это? — подняла брови Римма Андреевна.
— Перестань, — поморщился Сергей Николаевич.
— Нет, не «перестань», — живо вскрикнула Римма Андреевна, — пусть расскажет.
Если честно, дело было пустячное. Наталье Александровне некуда было девать часть своих вещей в тесном домике и при минимуме мебели. Главным образом, посуду и кухонную утварь. Была там, среди прочего, кофейная мельница, чашки с блюдцами, две кастрюли, какие-то коробки, веревки. Словом для всего этого, не самого необходимого в обиходе барахлишка, директор и отвел Сергею Николаевичу угол на чердаке какого-то склада.
— А вещички-то оттуда и попятили! — весело вскричал Василий Аркадьевич. — Ай, да Петр Иванович, ай, да умник, тоже мне.
— Да там ничего особенного не было, — отмахивался Сергей Николаевич.
— Как это «ничего особенного»! — возмутилась Римма, — вы попробуйте, пойдите, купите. Правда же, я правильно говорю, — обратилась она за поддержкой к Наталье Александровне, — ведь жалко вещи.
— Конечно, жалко, — виновато усмехнулась та, — главным образом чашки с блюдцами.
Кончался октябрь. Сергей Николаевич предложил закрыть пляжный сезон. Решили устроить что-то вроде воскресного пикника, пригласили Римму Андреевну с мужем. На берегу расстелили одеяла, разложили приготовленную еду, Римма Андреевна напекла булочек. Но, прежде всего, Сергей Николаевич решил напоследок искупаться. Его отговаривали, но он махнул рукой, разделся, подбежал к воде, улучил минуту и ловко нырнул под невысокую волну. Ника прыгала на месте и считала, сколько времени отец проведет под водой. На счете двенадцать он вынырнул и резко метнулся назад.
— Ого-го! — выскочил он на берег, схватил полотенце и стал растираться, — вот это да! Холодно, братцы, холодно!
Наталья Александровна с улыбкой приговаривала:
— Вольному — воля, спасенному — рай.
Они разложили на подстилке принесенную еду, стали насыщаться и смотреть на море.
— Знаете, друзья мои, — задумчиво произнесла Наталья Александровна и очертила рукой широкий круг, — если все это у меня когда-нибудь по какой-нибудь причине отнимется, я, наверное, умру.
А на следующий день ближе к полудню неизвестно откуда наползла туча, заслонила небо. Вскоре она остановилась над морем, свесив коричневое мохнатое брюхо. Стало быстро смеркаться. Чрево тучи раскрылось, из него отвесно посыпался дождь. Внезапно над горами засвистело, с лесов стало срывать непрочную, одряхлевшую листву, сбило вкось дождевое сеево. Море, тускло засеребрившееся рябью, ровное, как бальный зал, верховым ветром погнало прочь от берега.
Временами дождь стихал, светлело, и тогда становился видимым близкий, изломанный высокой волной горизонт. Было видно, как там беззвучно толчется и вздымается что-то невообразимое.
Так длилось несколько часов, пока не переменился ветер. Шторм развернулся и пошел в наступление на Крым. Тяжелые горы воды стали с грохотом выбрасываться на скалы, медленно поднимать в сизое небо взрывы белой пены, брызги, всплески.
Кончился детский сад, кончились панамки. Наталья Александровна и Ника безвылазно засели в чужом неустроенном доме вместе с несчастной глупенькой Сонечкой.
4
Директорская секретарша Тася бежала по каменной лестнице в сторону клуба, будто за ней гнались. Но лицо ее было радостным. Летела с известием для Сергея Николаевича. Возле клуба перевела дух, вошла в помещение и отправилась искать маляров.
В клубе пахло свежей масляной краской, было тихо, как перед началом сеанса, когда все готово, но зрителей еще не пускают в зал. Тася бросала взгляды на стены, на отделку панелей, шла осторожно, боясь поскользнуться на зеркально блестящем полу.
Сергея Николаевича и Панкрата она нашла в комнатенке билетной кассы. Они заканчивали красить стену.
— Ой, как у вас тут хорошо, — молитвенно сложила руки Тася, — какие вы молодцы. Только вы, Сергей Николаевич все бросайте и идите к директору.
— Так ведь немного осталось.
— Нельзя. Пускай они докрасят, — она махнула головой на Панкрата, — а вы идите. Он ждет. Комнату вам выделяют, Сергей Николаевич.
Радостное возбуждение Таси сулило златые горы, а оказалось не Бог весть что. Комната в старом доме на отшибе от центра, на четвертом участке. Петр Иванович клялся, говоря, что это только до весны, призывал в свидетели всех работников правления: ту же Тасю, счетовода, главбуха Василия Аркадьевича призвал, и тот пришел из своего кабинета, посмеиваясь по привычке в короткие седые усики.
На другое утро выдался среди осеннего ненастья, милый, задумчивый в полном безветрии денек. Сплошная пелена облаков стояла совершенно неподвижно в высоком небе, сквозь нее лился на горы спокойный опаловый свет.
Для начала хотели просто осмотреться на новом месте, после передумали. Все равно вселяться, смотри — не смотри. Так зачем же идти зря налегке за три километра, можно сразу отнести часть вещей. Сколько еще ходок будет, пока все не перетащишь на руках! Машины на четвертый участок не ходили по причине отсутствия дороги, ее только начинали прокладывать.
Наталья Александровна сложила один чемодан, взялась за другой. Не скрывая радости, Сонечка летала вокруг нее с деланно виноватым видом, подавала вещи. Собрались, наконец. Сергей Николаевич взял оба чемодана, Наталья Александровна нагрузилась двумя пакетами. Ника вприпрыжку побежала вперед. Кто-то показал им тропу, они ступили на нее, и гуськом побрели по ней.
Идти было хоть и тяжело, но не скучно. Тропинка плавно ныряла вверх-вниз, но крутых подъемов и спусков не было. Слева, под откосом, все время оставалось видимым умиротворенное после первых штормов серенькое море. Справа темнели заросли можжевельника. Рощицы молодого дуба и орешника уходили все выше и выше до самого подножья безымянной горы, скалистой и неприступной, удаленной от всего мирского.
Наталья Александровна часто просила остановиться, поклажа была нелегкая. Вздыхала, улыбалась, морщила носик, задирала голову.
— Боже, какая красота! Смотри, смотри, Ника, вон там…, это, наверное, орел.
Ника, очень похоже на мать, закидывала лицо, щурилась, отыскивала в небе ходившую кругами птицу и восторженно кричала:
— Да! Вот он, вот! Вижу!
Сергей Николаевич, и сам не равнодушный к природе, торопил их. Предстояло сделать еще не одну и не две ходки.
Через три километра тропинка вывела к дому. Это был большой старый дом, сложенный из дикого камня. Голые деревья плотно окружали его, видно летом все здесь тонуло в пышной зелени до самой крыши, крытой замшелой от времени черепицей. Три темных кипариса тянулись к небу у восточной стены, в отдалении виднелся загон для коз. Оттуда доносился детский крик козленка.
Сергей Николаевич осторожно постучал в окно, через минуту скрипнула дверь, из-за угла показалась сгорбленная старушка с коричневым пергаментным лицом и крючковатым носом. Ника спряталась за спину матери. Колдунья!
Но «колдунья» весело закивала головой, заулыбалась, собрав в ниточку морщины возле глаз.
— А-а-а, — вскричала она, — это вы будете новые жильцы! Милости просим, милости просим. Ваша дверь с другой стороны, там и ключ на гвоздике висит. Я покажу, идемте. А я еще со вчера полы помыла, паутинку кое-где скинула. Не бойтесь, комната хорошая, теплая.
Все это она говорила, сопровождая Улановых за угол дома. Там, кряхтя, дотянулась до ключа, отомкнула ржавый висячий замок, открыла двустворчатую дверь с облупившейся серой краской.
Комната оказалась большая, с высоким потолком, с двумя окнами, со щелястым давно не крашеным полом и старой побелкой на стенах. Дом уже дал осадку, кое-где половицы отошли от плинтусов вниз и скрипели на разные голоса. Была и нехитрая мебель. Кровать, стол, самодельный шкафчик для посуды и три табуретки.
— Располагайтесь, живите. У нас здесь спокойно, две семьи только. Вы, значит, третья. С той стороны, — она показала на глухую стену, — Матвей Ильич и Ольга Степановна живут. Люди солидные, тихие. Верующие, — добавила она почему-то шепотом. — А там, — махнула рукой в сторону, — мы. Я, дочка моя с мужем, и еще две девочки у нас. Хорошие девочки, ничего плохого про них сказать не могу. Учатся уже. Младшая в первом классе, старшая — в третьем. Только вот школа у нас далеко, да все в гору, в гору. Там, наверху, в поселке. В Биюкламбасе.
Она готова была говорить и говорить, но Сергей Николаевич остановил бабу Машу, так звали старушку.
— А, ну да, ну да, — согласно закивала она, — вам же еще вещи таскать, не перетаскать. Вы идите, а дочка пускай со мной останется. Посидишь со мной, доченька? Как тебя звать, а? Мы с тобой сейчас козляток пойдем кормить, травки им дадим. У нас на огороде осенняя травка так и лезет, так и лезет…
Нику после такого обещания не пришлось уговаривать. Баба Маша взяла ее за плечи коричневой иссохшей рукой и повела, переваливаясь на старческих, слабых ногах на свою половину.
К середине дня переезд завершился. Вместо трех ходок сделали две, помог рано возвратившийся с работы Панкрат. Он уже успел убрать в клубе все следы завершившегося ремонта и перенес инструменты в правление. Со следующей недели ремонт начинался там.
Воскресенье посвятили устройству на новом месте. К вечеру Наталья Александровна вдела веревочки в подрубку занавесок, Сергей Николаевич крепко натянул веревочки на двух гвоздях. Комната, освещаемая керосиновой лампой с начищенным до блеска стеклом, приобрела жилой вид.
За все время переезда и устройства Сергей Николаевич не раз поглядывал на жену пытливым взглядом, но ее лицо ничего, кроме озабоченности не выражало. Вечером, когда все хлопоты кончились, он не выдержал и осторожно спросил:
— Ну, как тебе?
— А ты знаешь, неплохо, — весело отозвалась Наталья Александровна, — по крайней мере, никто не морочит голову и не устраивает истерик. И потом, я всегда мечтала жить среди гор, у моря, в уединенном месте.
— До моря, положим, далековато, пока с этой горы спустишься, все ноги переломаешь.
— Наверняка здесь есть хорошая тропинка. А сейчас холодно, на море ходить незачем. Одно меня огорчает. Огорчает и огорчает. Я осталась без работы. Как мы проживем зиму, как прокормимся, ума не приложу.
Они стали жить в этом красивом и уединенном месте, в старом доме, на самом краю земли.
С соседями подружились. Дочь бабы Маши, Настя, и зять Трофим оказались неплохими людьми. Работа у них была сезонная, оттого жили бедно, за счет натурального хозяйства. Куры, козы, огород. Часто можно было видеть бабу Машу у допотопной мельницы, размалывающей между тяжеленными каменными жерновами твердые зерна кукурузы для мамалыги. Старушка одной рукой с трудом вертела отполированную до блеска железную ручку, другой подсыпала в выдолбленную ямку золотые иссохшие зерна. Жернова крутились с сухим монотонным шорохом.
Трофим и Настя были приветливы, в душу не лезли, на близкие отношения не напрашивались. Оттого у них и сложились ровные, приятные для каждой семьи отношения. А Ника подружилась с девочками Таней и Верой.
Другие соседи, Матвей Ильич и Ольга Степановна, до поры до времени держались особняком. Это была спокойная одинокая пара. Оба они были глубоко верующими людьми, и молчаливо страдали из-за отсутствия возможности часто бывать в церкви.
Однажды, уже ближе к зиме, Ольга Степановна постучала к Улановым. Наталья Александровна откинула крючок, та юркнула в дверь, быстро захлопнула ее и повела худенькими плечами под пуховым платком. На дворе свистел ветер, срывался дождь. Худощавое, большеглазое лицо Ольги было красно, словно она только что отошла от печки. Из разговора выяснилось, что именно так оно и есть. Улановых чинно пригласили на завтра к двум часам на именины Матвея Ильича. Пироги уже испеклись, получились знатные, так что, милости просим.
— Что же ему подарить? — задумалась Наталья Александровна.
Будь это именины самой Ольги, было бы проще. Подарила бы какую-нибудь симпатичную безделушку или нитку бус, а тут, иди, догадайся, чем можно человека порадовать. Наталья Александровна в сомнении выдвинула из-под кровати чемодан с книгами.
Она стала перебирать их, выложила часть стопкой прямо на пол. Трогала, гладила обложки, и вдруг открывала и начинала читать.
— Елки зеленые, вот ты уже уткнулась! Ты для чего чемодан открыла?
Наталья Александровна виновато откладывала очередной том в сторону. На самом дне чемодана взгляд ее упал на тонкую книжечку в сером бумажном переплете. Уголки ее были обтрепаны, обрез пожелтел от старости. Это было Евангелие, Новый Завет. Наталья Александровна помнила его у себя с детства.
— Вот, — сказала она, — вот, что мы подарим Матвею Ильичу.
Сергей Николаевич взял у нее Евангелие.
— Не жалко?
— Ты знаешь, нет. Он так страдает без церковных книг. Увидишь, он будет счастлив. А у меня останется молитвенник. И она показала бабушкин молитвенник в потертом бархатном переплете.
На следующий день, ровно в два часа, они пришли в гости к соседям. Стол был накрыт, в центре красовался румяный пирог с блестящей, смазанной желтком корочкой. Была закуска, винегрет, огурчики там, помидорчики, рыбные консервы в томатном соусе и крохотные пирожки с картошкой, на один «кус», как сказала баба Маша, умильно поглядывая на угощение. Играл патефон. Любимую песню Ольги Степановны.
Сергей Николаевич поздравил именинника, Наталья Александровна протянула завернутый в чистую бумагу подарок. Матвей Ильич смущенно улыбнулся одними глазами, поправил на переносице очки в тонкой оправе. Развязал узкую ленточку, пожертвованную Никой ради такого случая, и снял обертку.
Внезапно лицо его дрогнуло. Он быстро глянул на Сергея Николаевича, из горла вырвался неопределенный звук. Он прижал Евангелие к груди, потом оторвал от себя и снова впился взглядом в обложку, словно не верил своим глазам.
— Оля! Оля! — закричал он так громко, что Оля с испуга не удержала в руках, уронила стопку и бросилась подбирать осколки. — Да будет тебе, будет, потом соберешь, брось! Это к счастью, к счастью! Ты посмотри, ты только посмотри, что они нам подарили! — он истово перекрестился и поцеловал обложку.
Глаза его увлажнились, он трепетной рукой протянул жене Евангелие.
— Боже мой, Боже мой, — подошла к нему Ольга Степановна, дрогнула лицом, вытерла руки о передник и бережно, словно он мог с минуты на минуту исчезнуть, приняла подарок.
— Вы не представляете, вы даже не представляете себе, что вы для нас сделали, — твердил Матвей Ильич, доставал из кармана большой белый носовой платок и громко сморкался.
Наконец, они успокоились. Матвей Ильич аккуратно заложил между страницами ленточку, подарок Ники, и отнес Евангелие на шаткую этажерку перед киотом, где темнел лик Божьей матери и теплился огонек в лампадке синего стекла.
С тех пор ледок отчуждения растопился, Ольга Степановна стала к ним чаще наведываться, а Сергей Николаевич и Наталья Александровна прозвали соседа евангелистом Матвеем. Между собой, естественно.
Пришла зима. Особых холодов не было. Временами небо хмурилось, сыпался мелкий дождь, а иногда выкатывалось солнце, снисходительно пригревало южную сторону дома, бурую траву на пригорке. В такие дни Наталья Александровна затевала стирку, ходила полоскать белье на ближний ручей. Хрустальная вода бежала по камням, образуя в некоторых местах неглубокие ямки. В них как раз помещались некрупные вещи.
От холода краснели руки, пальцы переставали сгибаться. Наталья Александровна совала ладони под мышки, отогревалась, подхватывала тяжелый таз и шла к дому, где между двумя яблонями была натянута веревка с нацепленными на нее деревянными прищепками.
Жилось трудно. Заработанных Сергеем Николаевичем денег только-только хватало на самую скромную еду, на сливочное масло исключительно для Ники.
Работа у него не клеилась, приходилось подолгу ждать, пока просохнут стены, пока завхоз привезет олифу или известь. У директора Петра Ивановича начался запой. В иные минуты, когда жена отлучалась из дома, он открывал форточку, высовывал в нее багровое лицо и кричал, обращаясь к молчаливой горе Кастель, к немым домам поселка:
— Люди, простите меня! Простите меня окаянного!
Чья-то невидимая рука втаскивала его внутрь комнаты. Форточка с треском закрывалось.
Люди сидели по домам и делали вид, будто ничего не происходит.
А в старом доме на четвертом участке увлеклись азартными играми. Для девочек Наталья Александровна сделала лото в картинках. Разрезала имевшийся у нее лист картона, расчертила на квадраты, и в каждом квадрате нарисовала дерево, курицу, поросенка, и все в таком духе. Те же картинки повторялись на отдельных кружочках, чтобы накрывать карту. А взрослых Сергей Николаевич научил играть в белот.
Получилось это случайно. В тот вечер на дворе властвовала бора. Погода стояла, не приведи господи. Постукивали колеблемые ветром наружные ставни, в печной трубе то завывала, то подсвистывала чертовская музыка.
Сергей Николаевич постучал в стену, через некоторое время соседи пришли на огонек. Девочки уселись в дальнем углу играть в лото, говорили тихими голосами.
— Ника, у тебя «кошка», ты пропустила.
— «Домик»!
— Ой, девочки, «домик», я кончила!
Они мешали картонки и начинали игру сначала. А когда надоело, сложили лото, постелили на пол специальное одеяло, устроили кукольный дом. У Ники было много игрушек, хороших, парижских. Две гуттаперчевые куклы, три больших медведя и один маленький; посуда, кукольная одежда, всякая мелочь в виде шариков, слоников, собачек; мельчайших, ну, не больше последнего сустава на мизинце белых курочек с разноцветным, задравшим голову петушком.
Таня и Вера принесли с собой тряпичную куклу с растопыренными руками и ногами, безволосую и лупоглазую. Парижские игрушки сдвинулись в сторону, самоделка заняла главенствующее положение.
Трофим предложил сыграть в подкидного дурака. Позвали других соседей. Матвей Ильич поначалу смущался, грех, мол, но его уговорили, он сел четвертым. Наталья Александровна в карты играть не любила, они с Ольгой Степановной ушли к печке, ждали, чтобы закипел чайник. Ольга пристроила на коленях доску, резала на ней свежую буханку, раскладывала ломтики прямо на плите, и почти сразу снимала. В комнате распространился чудесный запах прижаренного хлеба.
— А нам? А нам? — закричала Ника.
Наталья Александровна взяла тарелку, отнесла девочкам посыпанное сахарным песком угощение.
— А давайте я научу вас играть в белот! — громко, на всю комнату, сказал Сергей Николаевич.
Гости заинтересовались, согласились и стали внимательно слушать правила игры.
Вскоре прилежные ученики разобрались с «терцами» и «каре», с правилами получения взяток, и началась игра.
Поначалу играли в открытую. Было много ошибок, было много смеху. Позже игра наладилась, и самым азартным игроком оказался Матвей Ильич.
С того времени, не каждый день, конечно, чтобы не слишком надоедать, Матвей Ильич робко стучал к Улановым, просовывал в дверь голову с распадающимися по обе стороны морщинистого лица прямыми волосами, хитро подмигивал, глядя поверх очков, и говорил полувопросительным тоном:
— Как насчет, чтобы партию, а? Сергей Николаевич?
Сергей Николаевич выражал полное одобрение, Матвей Ильич исчезал, рысцой бежал звать Трофима и Настю.
Если случалось ему проигрывать, он страшно огорчался, теребил мочку уха, выстукивал пальцами по краю стола нервную дробь. Иной раз вскакивал, бросал карты, кидался к двери. Его всякий раз перехватывали, смеясь. Обнимали за плечи, вели обратно к столу. Ольга Степановна закатывала супругу выговор.
— Грешишь, Мотя, так хоть уж не срамись перед людьми.
Но Матвею Ильичу часто не везло. Чтобы утешить, Сергей Николаевич изредка подбрасывал ему каре — четыре туза или, еще лучше, четыре девятки, потому что девятка в белоте самая старшая карта.
При виде такого богатства у Матвея Ильича вздрагивали зрачки, он немедленно прикрывал рукой рот, чтобы не позволить губам прежде времени расплыться в улыбке, ждал, когда партнеры объявят очки, и молча, одну за другой, выкладывал на стол заветные четыре карты.
— Н-да, — бормотал Трофим и начинал нервно приглаживать густую рыжеватую шевелюру, — некоторым везет, очень везет некоторым.
— Ничего, — откликалась Настя, игравшая в паре с мужем, — ничего, мы его на взятках сейчас посадим.
Она смело объявляла игру, имея на руках прекрасные пики, но что она могла сделать против четырех девяток Матвея Ильича!
5
В середине декабря установилась теплая, ясная погода. В погожий свободный день, Улановы отправились в центральную усадьбу, в магазин за продуктами, и повстречали Римму Андреевну.
— Вы чувствуете, какие дни стоят? — вместо приветствия вскричала она, — самое время устроить небольшой поход вдоль берега, а?
И они договорились в ближайшее воскресенье совершить такой поход с Натальей Александровной, если погода не изменится и если Сергей Николаевич останется на весь день с Никой.
Погода не изменилась, Нику легко уговорили остаться с папой, Наталья Александровна собрала кое-какую еду в пакет, и ранним утром выбежала из дома. Метнулась в одну, в другую сторону по косогору в поисках тропы, не нашла и стала спускаться к морю по крутому откосу.
Римма Андреевна ждала ее. Сидела внизу на камне, подстелив под себя темно-вишневого цвета шерстяную кофту, с тревогой следила, как Наталья Александровна, становясь бочком, спускается вниз; скользит и цепляется за мелкие кустики и ветки невысоких деревьев.
— Так ведь и шею недолго свернуть, — встретила Римма приятельницу.
— Но я же спустилась, — гордясь собой, задорно отозвалась Наталья Александровна.
— Молодец! А теперь обернитесь и посмотрите вон туда.
Наталья Александровна обернулась и увидела метрах в двадцати от своего спуска зигзаг прекрасно утоптанной безопасной тропы.
Они отправились по шоссе в сторону Гурзуфа. До Гурзуфа им было, конечно, не дойти, но пустынная дорога сама стелилась под ноги, и в таком темпе они, казалось, смогут дойти не только до Гурзуфа, но и до самой Ялты. Они шли и шли, и уходили все дальше от дома под тихий шелест набегающего на гальку моря.
Около полудня наткнулись на решетчатую ограду с широко распахнутыми воротами. Остановились, подняли головы и стали смотреть, куда ведут двумя широкими полукружиями беломраморные лестницы с вазонами на парапетах площадок. Они решили подняться. Поднялись и очутились возле красивого светлого здания с колоннадой. Вокруг расстилался прекрасный, продуманный до мелочей парк.
Там каждое дерево росло на своем месте, каждый куст создавал на газонах неповторимого очарования крохотный пейзаж. Стояла зима, трудно было угадать, что это за кусты, но можно было живо представить себе цветущую здесь по весне сирень, жасмин.
В лианах, ползущих по стенам беседок, Римма Андреевна угадала глицинию. Как водится на южном побережье, кругом стояли темные кипарисы.
Но на всей этой роскоши лежала печать запустения. Ежевичные плети уже успели взять в кольцо некоторые поляны. В иных местах они образовали непроходимую чащу. По дорожкам, выложенным кирпичом, видно уже не первый год, лез бурьян. Окна дворца кое-где были выбиты, зияли темной пустотой, на стенах местами облупилась штукатурка, из-под нее проглядывали сырые, крошащиеся кирпичи.
Они шли по парку, ожидая, что вот-вот появятся люди, зазвучат голоса, но кругом не было ни души, пустынны были аллеи. В одном месте сели на скамейку с удобно выгнутой спинкой, развернули пакеты и с большим аппетитом съели походный паек.
Было тихо и печально в этом странном зачарованном царстве, лишь где-то внизу над морем, по-зимнему ненасытно, резко кричали чайки.
Они так бы и ушли, озадаченные странным запустением, если бы на выходе у ворот не наткнулись на чудного облезлого деда. Старичок был невелик ростом, сух в плечах, борода — лопатой, усы, прокуренные махоркой до желтизны. На ногах у деда имелись солдатские стоптанные сапоги, застиранные до потери первоначального цвета галифе. Защитного цвета ватник и красноармейская шапка-ушанка с новехонькой красной звездой дополняли его бравый наряд.
— Что, барышни, вы тута бродите? — прошамкал дед. — Вы бы шли отседа, а то невзначай, как жахнет.
— Что жахнет, дедушка? — спросила Римма Андреевна.
— Оползень тута, милая, оползень, будь он неладен. Если желаете, могу показать.
«Барышни» пожелали, и словоохотливый, истомленный нескончаемым одиночеством дед повел их по тропке в гору. Тропинка вилась вдоль наружной стороны ограды парка, уводила в сторону, вновь приближалась, но все время крутенько забирала вверх. Наконец они поднялись, отдышались и осмотрелись по сторонам. Дворец и парк остались внизу под ногами.
— Теперь смотрите, — показал дед, — вон щель пошла по краю, видите?
По склону горы, насколько хватал глаз, шла неширокая, и, на первый взгляд не опасная трещина. На самом же деле гигантский пласт земли уже готов был тронуться в свой смертоносный путь. Зачарованное царство, как выяснилось, прекрасный дом отдыха, лежало на его пути.
— Да куда же смотрели, когда строили! — вскричала Наталья Александровна.
— А черти их знают, куда смотрели. Пока строили, ничего этого не было.
— Вы здесь живете? — спросила Римма Андреевна.
— Жить здесь никак нельзя, — степенно ответил дед, — оно как поползет, ни одной косточки от меня, старого дурака, не останется. Так, иногда… Присматриваю. Мне сказали сторожить. А что сторожить? Здесь, кроме голых стен, уже давно ничего нет, все вывезли. Вот и хожу дозором по пятницам, как мороз-воевода. Хе-хе.
— Почему именно по пятницам? — улыбнулась Римма Андреевна.
— Да, так, к слову пришлось. Когда по пятницам, когда и по вторникам. Разницы нет.
Они сделали еще несколько шагов, и дед показал место, откуда по его словам должен был начаться катастрофический путь будущего оползня.
— Где? Ничего не заметно, — удивились обе.
— Как же, незаметно! Вон и вон там, хорошо видать, уступчик образовался. Очень даже заметно, — обнадежил дед, — сюда ученые приезжали, сказали, он уже от материка отошел. А когда вниз покатит, про то лишь господь Бог знает, хоть нам теперь и не положено в него верить.
За разговорами, они не заметили, как спустились вниз. У входа в парк распрощались с дедом и отправились обратно.
На повороте Римма Андреевна обернулась. Отсюда брошенный дом отдыха казался нетронутым, полным жизни. Светлое здание с колоннами, обращенное двумя крыльями фасада к морю, тихо дремало под неярким зимним солнцем.
— Прозевали товарищи большевики явление матушки природы, — пробормотала она, — а, впрочем, чему удивляться. Все мы живем на оползне. Да, да, не смотрите на меня изумленными глазами, милая пришелица с Луны. Это жестокий мир, здесь все неверно, все зыбко. Сегодня ты улегся спать, сладко дрыхнешь в своей постели, наутро…, да все может быть наутро. Вы слышали, как странно сказал этот старик? «Нам не положено верить в Бога!» Не положено! Они за меня решают, что положено, а что не положено! И, не приведи господи, если ты хоть как-то проявишь свое несогласие с их доктриной, — Римму Андреевну будто прорвало, некого было сторожиться в этом пустынном месте, — страна завистников, страна сексотов! Сексот! Вы хоть знаете, как это расшифровывается? Ах, ваш муж употребляет при случае. Странно, неужели в эмиграции это словцо знали? Секретный сотрудник! Сотрудник! Представляете себе? Жить в этой затхлости надо тихо, ни во что не вмешиваться, а, главное, постараться никоим образом не играть в их игры. Иначе потом за всю остальную жизнь не отмоешься.
— Вам не нравится социализм, — задумчиво произнесла Наталья Александровна.
— Как вы догадались? — бросила на нее насмешливый взгляд Римма. — Не нравится. И никогда не нравился. Мне, в отличие от многих, они не смогли заморочить голову. Хотя пытались, — она прищурилась, стала вглядываться в какие-то неведомые Наталье Александровне воспоминания. Тряхнула головой, очнувшись, — мне многое не нравится. Здесь страшно жить, понимаете? Здесь страшная и ненадежная жизнь, и наш удел — вечно трястись и ждать.
— Чего ждать?
— Ареста, ссылки, неправедной расправы. С вами могут сделать все, что угодно.
— Но ведь нельзя жить и все время чего-то бояться. А как остальные? Я что-то не заметила, чтобы люди вокруг нас чего-то боялись. Люди живут совершенно нормальной жизнью.
— Верно. Живут. И даже не боятся. В основной массе. А знаете, почему? Потому что привыкли. Привыкли и отгородили себя. Вот так, так и так, — она показала ладонями, — потому что, как вы правильно заметили, жить и трястись все время нельзя. Спятить можно. Никакая психика не выдержит. И все молчат. Молчат, как рыбы. Не каждому же доводится беседовать на запретные темы со столбовой дворянкой.
— Оставьте, — слабо отмахнулась Наталья Александровна, какое это теперь имеет значение.
— Вы знаете, имеет. Приятно сознавать, что не все по их указке получается, что не пропала до конца порода русских аристократов.
— Да какая же я аристократка, бросьте! Я всего лишь швея-самоучка.
— О, нет, королева, она и в рубище остается королевой. Русское дворянство, это особая каста.
— Вы так рассуждаете, будто вы не русская.
— Я? Вот как раз я — не русская. И родилась не здесь, не в России.
— Где же?
— В Индии.
Римма Андреевна говорила в полный голос, зло, не таясь. Да и кого было ей опасаться в этом безлюдье, на этом шоссе, где за полдня им не попалось ни одного пешехода. Несколько машин проехало в ту и другую сторону, и все.
— Стойте! — вдруг приказала она.
Наталья Александровна послушно остановилась.
— Закройте глаза!
Наталья Александровна закрыла глаза.
— Представьте себе беломраморный дворец с вытянутыми в небеса яшмовыми куполами. Кругом — необъятный, прекрасно ухоженный сад. Кружевные алебастровые беседки, фонтаны, выложенные до блеска отполированным неведомым камнем. Тыльной стороной дворец обращен к непроходимым джунглям. На фоне темной зелени белизна его стен кажется ослепительной.
Окна фасада обращены к югу и смотрят на бесконечную равнину с редко растущими на ней раскидистыми деревьями. По равнине бродят стада темных буйволов, тут и там стоят крохотные деревеньки. Представили? Можете открыть глаза и сравнить.
Наталья Александровна открыла глаза, огляделась.
— Но здесь тоже неплохо. Море, горы…
— Ах, вы не понимаете. Здесь очаровательно, мило. Именно здесь, в Крыму. А в остальных местах… Ладно, идемте, я расскажу.
Они двинулись по дороге. Некоторое время Римма Андреевна молчала, словно собиралась с мыслями.
— Во дворце, во внутренних покоях царил прохладный, таинственный полумрак. Повсюду расстелены были мягкие ковры, они заглушали шаги людей: хозяев, слуг. Хозяином, господином и повелителем во дворце, да и во всей округе был человек в строгой темной одежде и белом, как только что распустившийся подснежник, тюрбане. У него было прекрасное смуглое лицо, седые усы и светлые пронзительные глаза. Магараджа. Мой дед.
Наталья Александровна бросила на собеседницу изумленный взгляд, но та не заметила. Маленькие ножки ее, обутые в удобные детские туфли, уже не летели по асфальту, она замедлила ход, глаза устремила вдаль, в далекое прошлое.
— Мои родители были молоды и беззаботны. Главной отрадой их была я, крохотная девочка, едва начавшая ходить. Дед, хоть и ждал наследника, тоже не чаял во мне души, часто брал на руки, со смехом подбрасывал вверх и ловко ловил.
Мне было три года, когда он отправил нашу маленькую семью с какой-то посольской миссией в Россию, в Санкт-Петербург.
Нас поселили в небольшом особняке на берегу неширокой безымянной речки. Она впадала в Неву, но где, в какой части города находился наш дом — не знаю. Я прожила в Питере много лет, но никогда не могла найти потом это место.
Отец часто бывал при царском дворе, меня воспитывали мама и русская гувернантка Мария Игнатьевна. Она учила меня русскому языку.
Мама водила меня гулять. Садилась на скамейку возле берега, печально смотрела вдаль. Вода в реке медленно текла неизвестно откуда, неизвестно куда. Небо над головой было серое, низкое. Тучи неслись по нему стремительно. Начинал моросить дождь, мы уходили домой. Все время прогулки я смирно сидела на скамейке, не смея ни о чем спросить, так грустна была мама.
Она не перенесла холодного климата и умерла от воспаления легких. Отец писал деду, но тот почему-то не торопился отозвать нас домой. Через год отца нашли в дальней комнате особняка мертвого, с окровавленной головой. Он выстрелил себе в висок.
Не знаю, как это произошло, но я оказалась на руках моей гувернантки. Иногда мне приходило в голову, что она меня похитила. Так это было или не так, не могу сказать точно. Она прекрасно ко мне относилась, она заменила мне мать.
Как сон вспоминались теперь уютные комнаты особняка, розовое атласное покрывало на широченной кровати, и разбросанные по нему драгоценности из маминой сандаловой шкатулки. Я нанизывала кольца на тонкие детские пальчики, они спадали, сверкнув холодным огнем.
Все прошло, все наполовину забылось. Я выросла, получила русское имя, стала Риммой Андреевной Мухиной. Окончила русскую гимназию.
В восемнадцатом голодном году Мария Игнатьевна заболела тифом и умерла у меня на руках. Я осталась одна. Чтобы выжить, ходила на базар, тащила из дому все, что представляло хоть какой-то интерес. Безделушки, платья. Стул один раз отнесла. К лету уже и продавать стало нечего, вынесла меховое пальто.
Стою час, другой. Цены никто не дает, жара, пыль, не сезон. Подбегает оборванец. Глаза пегие, наглые. Белобрысый такой, нечесаный, с одной стороны волосы в ком свалялись. Тянет из рук пальто. «Буржуйка, дай поносить!»
Я на себя тащу, он к себе. Народу полно, все видят, а никто не вмешивается. У нас же так: на виду у толпы станут убивать человека, никто и глазом не моргнет. Вырвал он у меня из рук пальто, побежал. Я метнулась за ним, и тут крик: «Стой! Стрелять буду!»
Ворюга бросил пальто, нырнул в толпу. А тот, что за ним погнался, поднял, отряхнул и отдал мне. «Возьмите», — говорит.
Я благодарить. Реву, как дура, киваю, икаю. Словом, потеряла лицо. А он: «Не стоит благодарности, идемте, я вас выведу отсюда. Я уйду, тот вернется, и целую банду с собой приведет».
Сунул он пистолет в кобуру, кожаную куртку одернул, ладонь к кожаной фуражке со звездой приставил и с легким поклоном мне говорит: «Разрешите представиться, следователь по борьбе с контрреволюцией и саботажем Григорий Викторович Журавлев».
Так я познакомилась с моим первым мужем. Время суровое, страшное, а у нас любовь и каждый день праздник. Мы поженились через две недели после истории с пальто.
Гриша переехал ко мне. У него было жилье, но он делил его с товарищем по работе. А я в нашей с Марией Игнатьевной квартирке на четвертом этаже осталась одна. Кухонька узкая, как пенал и комната. Комната большая, светлая, с двумя окнами на Мойку.
Стали жить. Работа у него была адская. Иной раз по три, по четыре дня мужа не видела. Придет усталый, глаза воспалены, молчит. Часами молчал после таких отлучек. Стану говорить, в ответ «угу» или просто рукой махнет. Потом отходил, становился самим собой, веселым, ласковым.
Нет, вы можете себе представить это содружество чекиста с индийской принцессой! Но ему о своем происхождении я никогда так и не рассказала. Зачем? Да он бы и не поверил, подумал бы, что у женки не все в порядке с головой.
Через год его направили в Ашхабад на борьбу с басмачами. Жалко было уезжать из Питера, жалко было бросать квартиру, но ничего не поделаешь, приказ партии. Партии…
Как он мечтал увлечь меня большевистской идеей. Это было бы оригинально, да? Нет, у него ничего не получилось.
Иной раз за полночь спорим. Ни до чего не доспоримся, он разозлится, станет у окна, уставится в темноту, руки за спину, и глухо так скажет: «Муська, Муська, — он меня Мусей звал, — а ведь главная контра у меня самого в собственном доме».
Я возьму и поддену: «А ты меня к стенке поставь». Вскинется, обернется, лицо белое: «Никогда не играй в такие игры, никогда!» Подойду, обниму: «Да какая же я контра, милый? Просто я хочу нормальной жизни без этих ваших изуверских крайностей, без разрушения старого мира до самого основания. Разрушите, с чем останетесь? Это же реки крови пролить, разрушая. Да что там, реки, — моря!»
Он молчал. Он никогда не говорил, но я знала: его руки тоже в крови. Пусть не сам расстреливал, но приговоры подписывал. Все большевики этой круговой порукой повязаны. И, что самое непонятное, я при этом не переставала его любить.
В Ашхабаде у нас родился сын. Жил не долго. Молоко у меня сразу пропало, а малыш слабенький был. Через два месяца схоронили. Очень мы горевали по нашему мальчику. Сядем рядом. Обнимемся и плачем. Потом Гриша слезы ладонью вытрет, ком в горле проглотит: «Не плачь, Муська, — скажет, — не плачь. Прогоним контру, мы с тобой еще не одного сына сделаем».
Не довелось. В двадцать пятом году убили Гришу. День был воскресный, я ушла на базар. Уходила — живой был, вернулась — нашла мертвого. Как сидел у стола, так на него головой упал, а в спине нож.
Чуть с ума не сошла, попала в больницу. Вышла из больницы — одна на всем белом свете. Гришины товарищи помогли, отправили обратно в Питер. Он уже тогда Ленинградом назывался.
Квартиру свою я, разумеется, обратно не получила. Но как вдове чекиста мне выделили комнату в доме на Васильевском острове, в полуподвале. И то хлеб.
К тому времени я умела печатать на машинке. Устроилась секретаршей в Совнарком. Гришины друзья в первое время меня навещали, потом перестали. Да и кто я им.
Пять лет жила одна. В тридцатом году вышла за Василия Аркадьевича. Мы с ним по работе знакомы были.
Жить стало легче. Василий Аркадьевич в Совнаркоме немалый пост занимал. Он перевез меня в хорошую квартиру, одел с головы до ног. Чего еще? Но Гришу я не забывала. Жалко мне его было. Молодой, красивый, погиб за идею. Как подумаю, тоска нападает, мигрень. Голову обмотаю полотенцем, лежу, молчу. Спасибо, Василий Аркадьевич понимал и не ревновал меня к Гришиной памяти.
Иной раз нет-нет, особенно после тридцать седьмого года, придет мысль в голову — а и хорошо, что умер. Его бы точно не пощадили. Или сам бы в большевизме разочаровался, когда б увидел, как его соратники полстраны в лагеря загнали. Или стал бы такой, как все. Но тогда бы ему пришлось на жену донос писать. Я своих взглядов никогда не меняла.
Тридцать седьмой год и нас не обошел. Однажды ночью пришли с обыском, перевернули все вверх дном, ничего не нашли, и под утро увезли Василия Аркадьевича.
В те особенно страшные времена, ложась спать, никто не знал, каким проснется — свободным человеком или арестантом. Вот и меня коснулось. Но я решила не сдаваться. Я сразу бросилась по горячим следам к Гришиному другу. Он к тому времени большим начальником стал.
И что вы думаете? Мне помогли. Василия Аркадьевича из Сибири переправили в Москву, в Бутырскую тюрьму, потом в Ленинград. Два месяца продержали на следствии и отпустили. Даже извинились, сказали, что произошла ошибка.
На свое место в Совнаркоме он уже не вернулся. И от греха подальше мы уехали из Питера. На юг, в Воронеж.
Потом началась война, эвакуация. В сорок четвертом году решили поселиться в Крыму. С Василием Аркадьевичем живем тихо, ни во что не вмешиваемся. Не высовываемся. Он прекрасный бухгалтер, сидит себе в конторе, а я наше маленькое хозяйство веду, и в свободное время по горам бегаю. Детей вот не нажили. Не было у меня детей после первенца.
Да, а еще я должна рассказать, как чуть было не перевернулась вся моя жизнь в тридцать втором году.
Мы с Василием Аркадьевичем уехали в отпуск на море, в Одессу. Сняли у хохлушки на самой окраине две комнатенки. Чистенькая такая, беленькая хатка над кручей. Кругом степь, сушь, а внизу море. Целыми днями на берегу, на песке валялись. Я стала черная, как головешка. К вечеру идем домой, от солнца, как пьяные шатаемся.
По дороге рвала полевые цветы. Целые охапки домой приносила, расставляла в банки. Потом легкий ужин с хозяйкиным молоком из погреба в глечике. Знаете, что такое глечик? Кувшинчик такой глиняный, украинский, без ручек.
Незаметно пролетел наш отпуск, кончилась идиллия. Василий Аркадьевич отправился в центр за билетами, и еще он должен был зайти на прощанье к знакомым в гости. Это были его знакомые. Я там вместе с ним пару раз была, а в тот день не захотела. Скука смертная, лучше лишние часы на пляже провести, на горячем песочке.
К шести часам вернулась домой, приготовила ужин. Свечерело. Померкли краски. Сидела у окна. Отчего-то так грустно было, так грустно. Бывают такие минуты, когда кажется, будто жизнь уже прошла, кончилась, и ты сам не знаешь хорошим или плохим было твое прошлое. И неизвестно, зачем ты жил.
В дверь постучали. Я решила, что это хозяйка. Досадно мне на нее стало, не ко времени пришла, не к той минуте.
Открыла — на пороге двое мужчин. Оба в темном, на головах белые тюрбаны. Испугалась до немоты, до столбняка. Отступила в первую комнату, они следом. Сложили руки на груди, ладонь к ладони, поклонились. Один начал говорить на ломанном русском языке: «Госпожа, мы пришли. Старый магараджа умирает. Он нас послал за тобой. Найти и привезти домой. Наследников нет. Тебе назначили мужа. Торопись, пароход через час уходит».
Сказать, что я была поражена, значит, ничего не сказать. О своей индийской родне я давно позабыла. Ехать в неведомую страну, схоронить деда и выйти замуж за назначенного мне человека. Я не знаю ни языка, ни обычаев…
Сказала первое, что пришло в голову: «Но я замужем, у меня есть муж, и он с минуты на минуту вернется». «Это не важно. Твоему русскому мужу придется смириться. В противном случае мы будем вынуждены его убить».
Я поняла, спорить бесполезно. «Хорошо, — говорю, — мне надо собрать вещи, переодеться».
Усадила их, и бегом в смежную комнату. Закрыла дверь, тихо-тихо накинула крючок, сама в окно. Спрыгнула и огородами, огородами, на проселок до трамвайной линии. На мое счастье — трамвай, совершенно пустой, конечная остановка. Только вскочила, сразу поехали, а денег нет ни копейки. Что уж я кондуктору наплела, и сама не помню. Но он не прогнал, оставил. Увидел, наверное, что баба до смерти перепугана.
Добралась я до знакомых Василия Аркадьевича. К счастью, он еще не собирался уходить, я его застала.
К хозяйке мы уже не вернулись. Каким-то образом, вызволили вещи, и на другой день уехали домой. Об индийских родственниках с тех пор ни слуху, ни духу.
Вечером Наталья Александровна пересказала историю Риммы Андреевны мужу. Сергей Николаевич смотрел недоверчивым веселым глазом, хмыкал, пожимал плечами. Задумался, выбил по краю стола зорю.
— Слушай, — сказал он, — а тебе не кажется, что вся эта история не стоит на ногах?
— Нет, но почему же?
— Начнем с самого начала. Папа Риммы Андреевны, по ее словам, был отправлен с посольской миссией. Но, дорогая моя, никакого посольства Индии в России о ту пору не было, и быть не могло. Индия была английской колонией. И потом, даже, если бы все это было правдой, юную принцессу ни за какие коврижки не оставили бы на попечение какой-то гувернантки, а отправили бы домой к родственникам. Насчет убитого первого мужа судить не могу, но каким образом ее отыскали в тридцать втором году братья-индусы, это тоже уравнение с тремя неизвестными. А уж про то, как половина России пухнет с голоду, а другая половина сидит в лагерях, мы еще в эмиграции слышали. Как я могу поверить в это, если все остальное — миф? Ты пойми, маленькая ложь порождает большое недоверие. В одном месте соврал, все остальное становится небылицей. Ты понимаешь?
— Но зачем? — вскричала Наталья Александровна, — зачем она все это придумала? И, главное, так складно.
На этот вопрос у Сергея Николаевича ответа не было. Его взволновало другое — высказанные явно антисоветские настроения Риммы Андреевны. И даже не это, она и прежде высказывалась со свойственной ей откровенностью, хотя и не так резко. Он испытывал странную досаду оттого, что, по словам Риммы, многие думают также, но боятся высказать крамольные мысли вслух. Иной раз Сергей Николаевич просыпался в ночи, лежал, уставясь в темноту, старался не ворочаться, чтобы не разбудить жену, все думал, думал. Нет, история про Индию не произвела на него особенного впечатления. Ну, захотелось дамочке покрасоваться, бывает. И уж если ей здесь, в России так не нравится, ехала бы к своему деду в мраморный дворец, сидела бы на коврах с изумрудом в пупе. Его мысли затягивало в неразрешимое болото странной двойственности. С одной стороны все хорошо в этой жизни, все правильно, трудности явление временное, и надо собраться с силами, не ныть, не растекаться в слезах и соплях, как Сонечка, а стараться переломить судьбу, и тогда…, но что «тогда», он не мог даже представить себе. И был ли тридцать седьмой год? Темные слухи об этом времени доносились до него не только от Риммы Андреевны. Что, если в ее сказочные фантазии вплетена известная доля правды? Как она сказала? Оползень. Мы все живем на оползне. Сегодня у тебя все в порядке, а завтра с тобой могут сделать все, что угодно.
Но тогда, как могут люди спокойно жить и кричать «ура» товарищу Сталину на парадах? Если будущее в этой стране темно, если каждая ночь грозит арестом, тюрьмой, ссылкой… Или народ и вправду отгородился от страшной действительности, привык к ней, и живет, ничего не подозревая, на оползне? И он, в свою очередь, невольно, сам того не осознавая, старается отгородиться от смутных мыслей. Лучше не думать. Живи, как можешь, как получается. Он вспоминал Мордвинова. Константин Леонидович даже не пытался отрицать тот факт, что путь становления советской власти отнюдь не торжественное шествие по ровной дороге. А сколько ошибок допущено! И никто не застрахован от них в дальнейшем. «Поймите, — говорил он, — мы строим первое в мире социалистическое государство, мы — великие экспериментаторы, и где гарантия, что среди нас нет несознательного элемента, рвачей и даже просто дураков! Конечно, они есть. Всякого рода пережитки нам еще изживать и изживать. Так надо набраться терпения, а не набрасываться с критикой: то плохо, это не так».
Вспомнив Мордвинова, Сергей Николаевич несколько успокаивался, проваливался в недолгий сон. Через мгновение, так ему казалось, начинал звенеть будильник, и он уходил на работу с тяжелой головой и красными от бессонницы веками.
Со временем впечатление от рассказа Риммы Андреевны про Индию стерлось. Но Наталью Александровну тоже задела ее откровенная ненависть ко всему советскому. Она старалась об этом не думать, не делилась своими мыслями с мужем, а вот забыть не могла.
Вскоре погода совершенно испортилась, зарядили проливные дожди, они с Риммой Андреевной перестали видеться. Потом наступил Новый год.
6
С утра тридцать первого декабря Таня и Вера стали уговаривать Наталью Александровну отпустить с ними Нику на утренник в школу, в Биюкламбас. Ника прыгала от восторга, спрашивала у девочек, разрешат ли ей на елке спеть песню, и девочки твердо пообещали, что разрешат. Ника принялась канючить:
— Мамочка, ну, пожалуйста, ну, отпусти! Я же с девочками, со мной ничего не случится.
Мама отпустила с наказом вернуться домой не позже четырех часов.
После обеда Сергей Николаевич взял пилу-ножовку и отправился в горы за елкой.
На краю сосновой рощи стояло отбившееся от стада одинокое дерево с вытянутой невысоко от земли наполовину высохшей лапой.
Сергей Николаевич легко нашел эту сосну, он давно приметил ее во время прогулок с Никой.
Он постарался прижать ножовку как можно ближе к стволу, спилил ветку, и она тяжко упала на усыпанный сухими иглами склон. Затем он достал из кармана скомканный пакетик с садовым клеем и обильно смазал место спила. Клей он предварительно раздобыл у бабы Маши.
Сергей Николаевич похлопал ладонью шершавый ствол сосны:
— Ладно, не обижайся, тебе это только на пользу.
Затем взялся за спиленную ветку. Убрал сушняк, укоротил ствол. Получилась однобокая, но пышная елочка. Если ее поставить в угол комнаты, будет как раз хорошо.
Сергей Николаевич закончил дело, огляделся по сторонам. Роща находилась в небольшой ложбинке, поэтому здесь было тихо, тепло, неподвижным был воздух. Только вершины сосен беззвучно шевелились, колеблемые слабым верховым ветром. Сергей Николаевич сел на землю, покрытую толстым слоем теплой сосновой хвои, достал папироску. Домой возвращаться не торопился, Наталья Александровна возилась с праздничным ужином, а елку они собирались наряжать ближе к вечеру. Когда вернется из Биюкламбаса Ника.
Дымок от папиросы путался среди темной зелени сосны. Над головой Сергея Николаевича затренькала небольшая пичужка с белыми подкрылками и светло-коричневой спинкой. Сидела на ближней ветке, наклоняла головку, смотрела то одним, то другим глазом, и совершенно не боялась.
Далеко внизу звонко прокукарекал бесценный рыжий петух бабы Маши. И Сергей Николаевич подивился, как далеко оказался слышным в прохладном воздухе петушиный крик.
В этом безлюдном, отгороженном соснами от всего остального мира месте он почувствовал вдруг необъяснимую грусть и смертельную усталость. Не от работы, нет. Особенной физической нагрузки у него как раз в этот момент и не было. К великому его сожалению.
Почему-то именно здесь, в Крыму, в придачу ко всем его невеселым мыслям, он стал уставать от иссушающей душу настороженности, от постоянного опасения услышать упрек жены: «Зачем мы уехали из Парижа!» Она никогда ничего не скрывала от него. Он часто спрашивал, она говорила: «Нет, нет, нам надо было уехать». Но как-то неуверенно, поспешно. И в поспешности чудилась ему неискренность. Быть может, так говорила она, жалея. Но, сколько бы не жалела, ответчиком за отъезд из Франции оставался он.
Он принял решение, он уговорил, он увез из Парижа жену и дочь. Даже в мыслях он никогда бы не посмел сравнивать свою Наташу с Сонечкой. Но он видел, каким понурым и молчаливым стал Панкрат.
Сонечка закатывала откровенные истерики, — зачем уехали, зачем уехали, хочу обратно. Наталья Александровна сердилась и осуждала Сонечку. За нытье, за издевательство над Панкратом. Ну не мог Панкрат исправить положение и увезти ее обратно в Париж!
Странно, Сергею Николаевичу только сейчас пришло в голову некоторое сомнение. А почему нет? Почему нельзя уехать обратно? На этот вопрос он бы не смог ответить. Он бессознательно, каким-то десятым чувством понимал — нельзя, не выпустят, не разрешат. И в этом было какое-то издевательское насилие над его свободной волей. И снова вспоминался проклятый «оползень» Риммы Андреевны.
Сергей Николаевич стал зрелым человеком не в России, в демократичной Европе. Свобода слова и совести были для него не просто понятиями, были привычным состоянием души. Он не мыслил себя вне этих понятий. Теперь приходилось постоянно наталкиваться на стену, сложенную из одного громадного слова НЕЛЬЗЯ. Нельзя было свободно выражать свои мысли, показывать образованность, хотя, какая там у него была особенная образованность, как он считал. Гимназия, история с географией и латынь. Особенно теперь она ему нужна, латынь! Но еще в Брянске его предупредили, Борис Федорович Попов предупредил: не высовывайся! Он и не высовывался. Он с любым человеком мог говорить на его языке и приспосабливаться к интересам этого человека. Но иногда, о, как это было трудно!
В последнее время они с женой ударились в воспоминания. Это стало какой-то странной необходимостью. Зимние вечера были долгие. В горах темнело рано, керосин приходилось экономить. Если партия в белот по какой-нибудь причине не могла состояться, Наталья Александровна укладывала Нику, прикручивала в лампе фитиль, а то и вовсе гасила слабенький огонек.
Они усаживались возле печки. Сергей Николаевич следил, чтобы не прогорели дрова, открывал чугунную заслонку, стараясь не загреметь, и подкладывал новую порцию. В дымоходе гудело, стенка, дышала теплом, пахло прогретой штукатуркой и свежестью недавно нарубленных полешек.
Освещаемая зыбким светом от дружно вспыхнувших чурочек, Наталья Александровна поднимала помолодевшее розовое лицо и подолгу смотрела, как появляются на потолке слабые световые блики из-под неплотно пригнанных кружков на плите, как они пляшут там, куда-то бегут, бегут, и не могут убежать. «Ты помнишь?..» — вдруг спрашивала она.
И они начинали вспоминать прошлую жизнь, какой-нибудь веселый случай, друзей, лагерную жизнь на океане или на Средиземном море.
О грустных вещах она старалась не напоминать. И даже в этой деликатности жены Сергей Николаевич усматривал ее желание скрыть от него главное, чем, по его мнению, была наполнена ее душа.
Нет, она ни разу не упрекнула, она стойко сносила все трудности и невзгоды, но чудилась ему в ее молчании скрытая угроза.
Что если в один прекрасный день она не выдержит. Не выдержит, прежде всего, одиночества, удаленности от близких людей. Какими бы ни были милыми и сердечными их нынешние соседи, они не могли утолить духовный голод Натальи Александровны по людям своего круга.
От этой мысли Сергей Николаевич сморщился и полез в карман за новой папиросой. Пичужка фыркнула крылышками и улетела, ныряя в зыбком полете.
В декабре, незадолго до Нового года ему исполнилось сорок лет. Жена подарила серебряный портсигар. Он остался от дедушки генерала, и Наталья Александровна хранила в нем всякую памятную мелочь. Наверное, долго думала, что подарить мужу на день рождения, перебирала безделушки, открывала бесконечные коробочки, закрывала, укладывала на место. Он будто увидел, как радостно вспыхнули ее глаза при виде забытой на дне сундука-корзины вещицы.
Портсигар был хорош и даже роскошен по нынешним временам, но Сергей Николаевич стал добросовестно складывать в него папиросы и носить с собой. А вот сегодня, сидя в одиночестве под сосной он решил не делать этого больше, оставлять дорогую вещь дома. Мало ли что могут подумать те, у кого нет, и никогда не будет, такого портсигара. Мысль, вполне возможно, несправедливая и даже дикая, но все же…
За два года их жизни в Советском Союзе им довелось встретить много разных людей. Хороших, дурных, всяких. От некоторых ему часто приходилось слышать недомолвки, предупреждения. Да взять ту же Капу, а теперь Римму Андреевну. Пусть в истории с индийским происхождением Сергей Николаевич не поверил ни единому слову, это он оставил на ее совести, сегодня, спустя некоторое время, Сергей Николаевич мог даже понять ее и оправдать.
Она уходила от действительности в свой сумасшедший, полный приключений мир. Пусть, если ей так нравится, воображает себя индийской принцессой. Допустим, так веселее и интереснее жить. Но откуда в ней эта ненависть ко всему советскому, это неприятие и скрытый страх. Первый муж коммунист не переубедил. Или это тоже придумано, вся история с первым мужем?
Он вспомнил, как в Брянске Яша-фотограф предупреждал его на счет Капы. Так это было или не так? Была сексоткой Капа или не была? Или у страха глаза велики, и люди боятся всех подряд. Но так ведь и жить нельзя в постоянном напряжении, с оглядкой на соседа, в страхе сказать лишнее слово.
Уже здесь, в Крыму, с ним произошел забавный случай, нечаянная встреча на берегу, на пустынном пляже. Странно, местные жители приходили сюда очень редко. Часто бывали Римма Андреевна, еще две-три молоденькие девушки. И вот этот. Они с Натальей Александровной и прежде несколько раз замечали его. В тот день он пришел под вечер, расположился неподалеку, некоторое время сидел в одиночестве, но Сергей Николаевич заметил пару любопытных взглядов в свою сторону.
Ника бегала по всему пляжу, бросала и ловила пестрый мячик. Незнакомец включился в игру, поймал мяч, знакомство завязалось.
Звали его Александр Васильевич Суворов. Ни больше, ни меньше. И, точно так же, как Римма Андреевна, он знал их имена, более того, знал об их необычном прошлом.
Прошлое новых знакомых заинтересовало Александра Васильевича. Он стал задавать традиционные вопросы, и все они сводились к одному: «А как там у НИХ, в Париже?»
Ну, любопытствует человек! Так что же, не отвечать? Сам он, этот человек тоже оказался незаурядным. Капитан внутренних войск, начальник лагеря заключенных. Лагерь располагался неподалеку от совхоза, где-то у северного склона горы Кастель.
Долго они говорили, сидя на берегу, на теплых камнях. Собеседником Александр Васильевич оказался занятным, о своей работе, разумеется, особо не распространялся, все больше о личной жизни, о всяких случаях.
Сказал, что сидят у него воришки, мелкая сошка. Сроки у всех маленькие, половина вольноотпущенные. Но зато он хорошо знал недавнюю историю Крыма и рассказал кое-какие подробности о выселении татар.
Недоумение Сергея Николаевича он разрешил очень скоро.
Как можно выселить целый народ? Очень даже просто. На всю операцию ушло не больше четырех часов. Началось 18 мая 1944 года в три ночи, закончилось в семь утра. По всему Крыму одновременно. Как это происходило? Нагнали войска, крытые грузовики. Входили в дома, брали под автомат, выгоняли, в чем люди со сна вскочили, на улицу, грузили в машины. Естественно, крик, шум, паника. В основном, бабы, детишки, старики.
— А где же мужчины?
— Как где! В большей массе на фронте.
— Подождите, я не понимаю, на каком фронте?
— Как, на каком? Да мало ли на каком. На Белорусском, например, на Украинском.
— Так ведь говорили, что они сотрудничали с немцами.
Тут, как показалось Сергею Николаевичу, собеседник воровато обернулся, снизил голос.
— Среди русских, что, не было изменников? А среди хохлов? Да мало ли…
— Но тогда зачем?
— Не знаю, — опустил голову Александр Васильевич и стал подбрасывать мелкие камешки, — военным приказали, они выполняли приказ.
— Вы тоже принимали участие? — Сергей Николаевич воздержался от определения акции, только желваки заходили на скулах.
— Нет, — не поднимая головы, ответил Суворов, — мне в этом отношении посчастливилось. По слухам знаю, что многие солдаты говорили татаркам, мол, ничего с собой брать не надо, все равно вас везут на расстрел. Но у кого совесть была, те успевали шепнуть, чтобы брали с собой, что могут. Далеко повезут, в Сибирь.
Ничего не мог понять Сергей Николаевич. В голосе собеседника звучало сочувствие татарам, он этого даже не скрывал. И в то же время — заученное: приказ есть приказ.
— Конечно, — щурил глаза Александр Васильевич Суворов, смотрел в морскую даль, — дыма, как говорится, без огня не бывает. Были и виноватые. Кто знает, может в гораздо большей степени, чем другие изменники. Вот и перегнули палку. У нас знаете, частенько по известной пословице получается. Лес рубят — щепки летят. А в результате, что? В результате перегиб!
Странно, этот военный человек совершенно не боялся говорить запрещенные, по всей вероятности, вещи. Вот и Римма предсказывала, что их не будут бояться. Следовательно, вернувшихся из эмиграции русских они не боятся, а привычных своих, советских, боятся. Так, что ли? И еще. Сергею Николаевичу ни в коей мере не хотелось начать ощущать себя щепкой, образовавшейся в результате рубки неведомого леса. Ну, с какой стороны ни посмотри, не хотелось.
После нескольких встреч на берегу, Сергей Николаевич пригласил Суворова заходить в гости, он поблагодарил, и очень серьезно сказал:
— А вот к себе в гости, ни под каким видом, не приглашаю.
В тот момент Сергей Николаевич внимательно посмотрел на Александра Васильевича и понимающе хмыкнул, а потом, уже после того, как расстались, неожиданно для себя стал вспоминать, не сболтнул ли он чего лишнего капитану внутренних войск. Он же по долгу самой службы может…
Он вспомнил теперь ту, мелькнувшую в тот день гаденькую мысль, рассердился, плюнул и достал третью папиросу. Жена дома, не видит, некому здесь ворчать, что он много курит.
Удивительно, он не боялся разговоров на запретные темы. В Брянске Капа в хвост и в гриву без оглядки поносила советскую власть, он слушал ее с любопытством. Суворов говорил о выселении татар явно без одобрения, и его нормальная человеческая реакция была проста и понятна. Но вот Римма… Хорошо, не Римма, Матвей Ильич. Рассказы Матвея Ильича не вмещались в рамки здравого смысла.
— Э-эх, — говаривал Матвей, проникшись доверием к соседям после подаренного Евангелия, — ничего-то ты не знаешь, Сергей Николаевич. Порушили коммунисты наши церкви, колокола поскидали с колоколен и переплавили. Ты вот в большом городе жил, а хоть раз колокольный звон слышал? Не слышал. Так, звякнет где-нибудь пару раз к заутрене, и довольно. А чтобы благовест, нет его, не услышишь. Они говорят, без Бога жить проще, — и было совершенно очевидно, кто такие эти «они». — Это как же так — проще? Без царя в голове, без Бога в душе? Так, что ли по их психологии получается? Священнослужителей наших скольких на Колыму ссылали, скольких расстреливали. Думали, никто не узнает. Верующие люди знают, они все знают. И про батюшек невинно убиенных, и про разрушенные храмы.
Сергей Николаевич не был верующим человеком, но он никак не мог уяснить себе, чем коммунистам не угодила Церковь, и для какой такой высшей цели понадобилось ее унижать и искоренять, если это на самом деле было. Недоверчивыми глазами смотрел он на собеседника, недоверчиво спрашивал:
— Но зачем, я не понимаю, зачем?
Матвей Ильич поправлял на переносице очки, ткнув дужку указательным пальцем, удивлялся наивному вопросу.
— Как зачем? Обыкновенно. Из ревности. Чтобы никому не было повадно не по ихним законам жить. Это Церковь никому не мешает веровать по совести. Хочет человек — верит, не хочет, не верит. А у них нельзя. Или ты будешь, как все, как велено, или — секим башка. И в будущую жизнь они не верят. Это, значит, делай, что хочешь, нигде и никогда с тебя не спросится, — Матвей Ильич строго смотрел на собеседника, понижал голос, — спросится, голубчики, еще как спросится.
В спор о вере Сергей Николаевич не вступал. Для него свобода совести была непреложным законом, ему никогда бы и в голову не пришло высказывать кощунственные идеи и призывать к безбожию. Но рассказы о массовом истреблении священнослужителей граничили с оговором, с клеветой на советскую власть. Хотелось стукнуть кулаком по столу и крикнуть во весь голос: «Вранье! Натрепали тебе, дядя, а ты и уши развесил!» Но Матвей Ильич моргал честными глазами, горестно кивал головой, и не верить ему никаких оснований не было. Что же это за страна, в которую они попали?
В этот день, сидя под сосной, накануне Нового года, Сергей Николаевич понял со всей очевидностью: он обретенной отчизны не понимает. Или по иронии судьбы он то и дело натыкается на оголтелых антисоветчиков, уж так ему везет, и тогда правда Мордвинова Константина Леонидовича есть единственная в этой стране правда. Или заблуждается сам Мордвинов, и тогда…
Тогда самый страшный призыв к ответу ожидает его в будущем. Вырастет, придет, глянет в глаза, спросит: «Зачем ты увез меня из Парижа, папа?»
Ника, дочь, особая статья всей его жизни. Единственная, обожаемая. Ни сном, ни духом ей не положено было знать об истинных чувствах отца. Сергей Николаевич всегда был сдержан в их проявлениях. Наталья Александровна даже опасалась (совершенно напрасно), что он недостаточно любит своего ребенка.
Сергей Николаевич потушил окурок о корень сосны, растер остаток табака в порох, вздохнул, поднялся и взвалил на плечо елку.
Он долго шел по лощинке, а когда выбрался, сразу увидел далеко внизу их одинокий старый дом. Сверху он казался маленьким, не больше игрушечного кубика, сказочным пристанищем гномов. Из трубы курился дымок, там топилась печь, и было тепло.
Дом встретил его тишиной и ароматным духом испеченного пирога. Сергей Николаевич глянул на часы. Было около пяти, а девочки из Биюкламбаса еще не вернулись. Он долго стучал топором, пилил и тесал, мастерил крестовину, устанавливал елку.
Наталья Александровна достала игрушки и стала наряжать. В глубине души она даже порадовалась отсутствию дочери. Она всегда боялась, вдруг Ника неловким движением сбросит на пол какую-нибудь драгоценность, а заменить ее будет нечем.
Это были не просто елочные игрушки, с каждой были связаны воспоминания, каждая о ком-то напоминала. Бусы, шарики, с вмятинами на боках, пику на макушку и подсвечники на прищепках подарила в конце сорок второго года мать Мария. Золоченые орехи тончайшего стекла остались от еще более давних времен. Сколько помнила себя Наталья Александровна, они и в детстве висели на елке, а теперь напоминали маму.
Наталья Александровна с особой осторожностью все разместила на ветках, обвила их серебряной канителью и огорчилась отсутствием настоящих елочных свечек.
Но свет не без добрых людей. Забежала Ольга Степановна, попросила стакан соли, полюбовалась на елку. Наталья Александровна показала пустые подсвечники. Та ушла и вернулась, бережно неся на ладони с десяток довольно длинных огарков церковных свечек.
Теперь елка была полностью готова к празднику, а Ника так и не вернулась. Сергей Николаевич забил тревогу, Наталья Александровна побежала к Трофиму и Насте. Но те стали уверять, что с Никой ничего не могло случиться, что девочки вернутся целыми и невредимыми, как только закончится утренник.
— Да какой же это утренник, шесть часов, темнеет уже! — вскричала Наталья Александровна.
Но над страхами ее еще раз посмеялись.
А с Никой, и вправду, ничего не случилось. В половине второго они, как и намеревались, зашли к Вериной однокласснице. Мама подружки усадила девочек за стол, поставила перед каждой по тарелке кукурузной каши и сказала, что торопиться некуда, утренник перенесли на четыре часа.
Горячая кукурузная каша была необыкновенно вкусна, Ника съела полную тарелку и пришла в хорошее настроение. Старшие девочки обращались с ней ласково, праздник перенесли, — ничего страшного. Они поиграют, потом погуляют, и время пролетит быстро.
Время пролетело быстро. К четырем часам они пришли в школу, но елка все никак не начиналась.
Теперь, наоборот, минуты тянулись, как на резинке. Час прошел, дети стали томиться. Они толпились в коридорах школы, заглядывали в пустые классы. Только когда стрелки школьных часов приблизились к пяти, двери распахнулись, они, толкаясь и галдя, хлынули в зал, там их встретила старшая пионервожатая. Она становилась на цыпочки, махала руками и просила всех размещаться как можно ближе к стенам, чтобы вокруг елки оставалось свободное пространство для представления и хороводов. Большая пушистая елка стояла посреди зала, сияла маленькими лампочками, стеклом игрушек и серебряным «дождиком».
Вера подвела Нику к своей учительнице.
— Анна Ивановна, это Ника, она живет в нашем доме. Она хорошо поет, можно, она тоже выступит?
Анна Ивановна наклонилась к Нике.
— Сколько тебе лет? Ты учишься? — спросила она.
— Нет, еще не учусь, я только осенью пойду, — тихо ответила Ника, и вдруг испугалась, что ей не позволят выступить.
Но опасения оказались напрасными, учительница спросила, какую песню собирается петь Ника.
— «Колыбельную».
— А мы не уснем? — улыбнулась Анна Ивановна, узнала фамилию Ники, записала в тетради и ушла к елке.
Там она стала что-то говорить. Все смеялись и хлопали в ладоши, потом начались выступления, но Ника ничего не видела, ничего не слышала. Так было страшно выступать перед большими детьми, наверное, такими умными; перед доброй учительницей.
Как сквозь туман ей запомнился танец «Черная стрелка». Танцевали Вера с Таней, и им долго аплодировали. Девочки поклонились и подбежали к Нике, и тут она услышала голос Анны Ивановны.
— А теперь, ребята, давайте попросим Нику Уланову спеть для нас колыбельную песню.
Все засмеялись, а Ника от страха приросла к полу.
— Ну, что же ты, иди, — подтолкнула ее Вера.
Ника вышла вперед, встала возле елки, опустила руки и оглядела всех испуганными глазами. Дети заулыбались, придвинулись ближе. Им понравилась застенчивая черноглазая малышка, кудрявая, худенькая.
Тонким, но приятным голоском, Ника запела, а дети придвинулись еще ближе. Пела она тихо, а слова песни были необычные, и всем хотелось услышать.
Ника очень старалась, вытягивала шейку. Волнение ее кончилось, дыхание подчинилось мелодии.
Теперь она играла диалог и даже чуть изменяла голос.
Дети стали громко хлопать, Ника покраснела, неловко поклонилась, убежала к Вере, спряталась за ее спину.
Вскоре елка кончилась, толпа школьников повалила из зала. На улице давно наступил вечер, у Ники испуганно дрогнуло сердце.
Взявшись за руки, девочки бежали домой. Биюкламбас скоро оказался позади, в сторону ушла ровная дорога. Дальше начиналась тропинка. Она круто уходила вниз, в темноту. Девочки поставили Нику между собой и стали командовать:
— Не торопись, протягивай ногу, ставь сюда, не бойся, не упадешь. Мы тебя держим.
Невидимые ветки время от времени задевали лицо, вытаскивали пряди волос из-под капора, хватались колючками за рукава шубейки. Девочки благополучно миновали опасное место и остановились отдохнуть.
— А вот здесь, Ника, — сказала Вера, — весной вырастут подснежники, — много, вот увидишь.
— А какие они?
— Как колокольчики, только белые…
Но рассказ о подснежниках неожиданно прервался. Снизу послышался взволнованный голос Натальи Александровны.
— Ника! Девочки! Это вы?
— Мы! Мы! — отозвались все трое и стали торопливо спускаться.
— Где вы пропадали? Да разве можно так надолго исчезать! Вот достанется тебе, Ника, на орехи от папы!
Девочки стали оправдываться и рассказывать про елку. И что праздник все не начинался и не начинался, как они выступали, как хорошо пела Ника.
Но оправдания не помогли, Нике досталось «на орехи».
— Если ты видела, что елка задерживается, ты должна была уйти домой засветло, — сердито выговаривал Сергей Николаевич и сверлил дочь глазами.
— Но я же не знала дороги! — оправдывалась Ника.
— Спросила бы.
— А как на крутом месте? Я бы упала.
— Не упала бы. Там прекрасно можно держаться за ветки. Запомни раз и навсегда. Сказала, что придешь в четыре часа, в лепешку разбейся, но явись вовремя.
Наталья Александровна вмешалась в спор и предложила простить Нику по случаю праздника.
Но праздник все равно был испорчен. Ника без аппетита съела маленький кусочек пирога, надулась и ушла в угол, сидеть под елкой.
Было обидно и грустно. Больше всего обижала папина несправедливость. И нисколько они не порадовались ее успеху, а ведь это было первое в жизни выступление. Она, конечно, выступала в детском саду у мадам Дебоссю, и в санатории, но это было давно и потому не считалось.
Аромат сосны смешивался с особым запахом елочной канители. Ника с детства любила этот запах, но сегодня он не утешил ее. И разве она была виновата, что по какой-то причине в школе так задержали елку!
У взрослых кончились выходные. У девочек Веры и Тани начались каникулы. Они много возились с Никой, приносили ей из школьной библиотеки книги. В эту зиму Ника научилась довольно бегло читать.
В конце января произошло два приятных события. Первое обернулось великой радостью для всего совхоза. Штормом выбросило на берег косяк хамсы, и все население поселка ринулось с ведрами и мешками собирать добычу. Люди по щиколотку ходили в серебряном трепетном месиве, хватали, кто, сколько мог унести. Сергей Николаевич притащил домой полный мешок, и весь дом пропах жареной рыбой.
Мелкая хрустящая рыбка была необыкновенно вкусна, а, главное, ее ели вместе с тонкими косточками без всякой опасности подавиться. Ника даже объелась, и на другой день уже не могла смотреть на хамсу. Чтобы добро не пропало, Ольга Степановна научила делать «консерву», и Наталья Александровна бросилась запасаться впрок, но часть «улова» успела протухнуть, и остаток пришлось выбросить.
Прошло дней десять, и снова произошло, событие, но куда более значительное, по мнению Ники, чем бесплатная добыча хамсы. Сергей Николаевич и на этот раз пришел с работы с мешком, и Наталья Александровна в ужасе всплеснула руками:
— Боже мой, неужели опять рыба?
Но, хитро подмигнув Нике, отец осторожно положил мешок на пол, открыл его, заглянул внутрь, и сказал кому-то невидимому:
— Ну, брат, давай, вылезай!
В мешке что-то зашевелилось, у Ники быстро-быстро застучало сердце в предвкушении чего-то необыкновенно хорошего. Однако ничего не произошло.
Тогда Сергей Николаевич сунул руку в мешок и достал из него за шиворот маленького дымчатого щенка. У собачки безвольно обвисли лапы, сам собою поджался хвост, покорными глазами она виновато косилась на людей. Ника отчаянно закричала:
— Отпусти, отпусти, папа, ему же больно!
Сергей Николаевич опустил щенка на пол и сказал:
— Ничего ему не больно. Все собаки щенят за шиворот таскают.
А Наталья Александровна всплеснула руками и жалобно крикнула:
— Только этого нам не хватало!
Ника испугалась.
— Мама, нет! Мама, пусть он у нас живет! Смотри, какой миленький. Ой!
Это относилось к щенку. Он побежал к ней, но на полдороги присел и пустил лужицу.
— Ну, вот, — пошла за тряпкой Наталья Александровна, — именно этого я и боялась.
— Брось, это временно, — успокоил Сергей Николаевич, — мы быстро приучим его к порядку, он будет проситься на улицу. Он сирота. Мать его застрелил один болван. Из мести к хозяину собаки. А этих карапузов осталось шесть штук.
— Что хоть за порода? — неуверенно спросила Наталья Александровна, уже другим тоном, смиряясь.
— Мать — чистокровная овчарка, отец — дворняга обыкновенная. Из этих, из сторожевых псов на виноградниках.
— О, господи, — вздохнула Наталья Александровна и отправилась к столу, налить молока в блюдце.
Назвали щенка Дымком.
7
К шести с половиной годам Ника была худенькой, милой девочкой с большими черными глазами. Ее коротко остриженные темные волосы вились на концах и оттеняли тонкую бледную кожу лица.
Сергей Николаевич непреложно требовал, чтобы Ника росла незаурядным человеком, без пороков и недостатков. Тогда их с Натальей Александровной миссия, как он считал, а именно отъезд из Франции, будет обоснована.
Но у Ники не получалось всякий раз оправдывать папины надежды, она росла самым обыкновенным ребенком. Была ласкова и послушна.
У нее была склонность к запирательству и мелкому вранью. Сломает вещь или разобьет стакан, ни за что не признается. Это был страшный грех.
Утром любила понежиться и поваляться в кровати, что безмерно сердило Сергея Николаевича. Часто слонялась без дела, не знала, чем себя занять. Сергей Николаевич сердился и в этом случае, и говорил:
— Найди себе дело, Ника, нельзя так, в самом деле.
Ника старалась придумать дело, но ничего не придумывалось. Тогда она надевала короткую, не по росту заячью шубку и шла во двор.
Осторожно приоткрыв входную дверь, внимательно смотрела по сторонам, выходила на цыпочках и бегом мчалась за сарай, за деревья, торопясь, чтобы ее не заметила белая коза бабы Маши. Ко всем грехам маленькой Ники Сергей Николаевич прибавлял еще великую трусость.
Белая коза была сущим наказанием. Она появлялась неизвестно откуда, как дух, смотрела на девочку бессмысленными желтыми глазами, потом наклоняла рогатую голову и шла в наступление. Сколько раз говорили взрослые, что козы не следует бояться, что нужно взять в руки прутик и хорошенько погрозить хулиганке, что она убежит сразу, как только почувствует чью-то силу.
Баба Маша несколько раз заводила Нику в загон. Две серых козочки и несколько козлят, очень милых, с кудряшками на макушках, на месте будущих рожек, подбегали к ним, просили свежего сена. Но белая коза равнодушно и высокомерно взирала со стороны, ни за что не подходила.
— Ну, вот, — говорила баба Маша, — видишь, какая она трусиха, она сама всех боится.
Ника понимала, что коза боится хозяйки, и караулит момент, когда беззащитная девочка останется одна.
Стоило проклятому животному увидеть ее, оно начинало медленно приближаться, как-то даже пританцовывая, смотрело, не мигая. Ника впадала в панику. Она поворачивалась к козе спиной, чего ни в коем случае не надо было делать, и бежала к дому. Коза пускалась следом. Ника взбегала на низенькое крыльцо, разбойница тотчас оставляла погоню, словно признавала за противником право на свою территорию. Начинала с хрустом, брезгливо отгибая губу и обнажая желтые зубы, рвать сухую траву с таким видом, будто ей нет никакого дела до всего остального мира.
Но чаще баба Маша уводила коз на дальний выгон, и тогда Ника свободно гуляла, где хотела. Она могла уйти довольно далеко от дома. Иногда теряла представление о времени. В таких случаях Наталья Александровна выходила на крыльцо и начинала звать:
«Ника-а-а! Домой! Пора обедать! Ника-а-а!
Ника слышала лишь отдаленное «а-а-а», подхватывалась и бежала к дому со всех ног.
У нее были свои укромные места, где не задувал ветер, где не грозила встреча с козой.
В середине января ударили небывалые для Крыма ночные морозы. Лужи покрылись корочкой льда; прозрачными пальмовыми веточками к утру затягивало низ оконных стекол.
Наталья Александровна тепло одевала Нику и наказывала ей не уходить далеко.
В один из таких дней Ника забрела к тому месту, где начинался крутой подъем в сторону Биюкламбаса. Вверху, слева от тропинки, она знала, бил из земли небольшой родничок. Люди заботливо обложили его камнями, вода стеклянными струйками переливалась через края и стекала с поросшей ярким зеленым мхом скалы миниатюрным водопадом.
Под скалой же, в пределах досягаемости водяной радужной пыли, прижился раскидистый куст с тонкими гибкими ветками, из которых можно было при случае сделать хороший хлыстик и даже сплести маленькую корзиночку. Вера ловко умела их делать.
Ника приблизилась к кусту и ахнула. От падающей воды на каждой веточке появилось столько сосулек, что они слиплись в сплошную массу. Здесь были прозрачные виноградные кисти, наплывы, похожие на диковинные грибы; местами толстенные копья втыкались в землю, образуя крепостные бойницы. Все сооружение сверкало и переливалось радугами под холодным, но почему-то особенно слепящим солнцем.
Ника нашла под нависшими, согнутыми под тяжестью льда ветвями отверстие, пролезла туда и очутилась в гроте. От ее движения куст так и заходил ходуном, ледяшки тонко прозвенели, а некоторые осыпались и разбились на мелкие стеклянные осколки.
Внутри грота Ника обнаружила удобный плоский камень, подогнула под себя, сильно натянув, край шубки, села. Теперь она находилась в заколдованном царстве в старинном хрустальном замке. Воображение разыгралось, она начала придумывать.
Вот сидит она одна одинешенька в девичьей комнатке в самой высокой башне. Нет сюда ни пути, ни дороги. Никто не придет, не спасет от злого волшебника. Стало грустно до слез. Но солнце так весело играло на гранях ледяных стен, так слепило холодным сиянием, что Ника не выдержала роли брошенной одинокой принцессы, и сама превратилась в гордую волшебницу.
На выдумки Ника была горазда. Первый опыт ее фантазий приходился на раннее детство. В стене последней парижской квартиры Ника поселила барашка Глегу, его жену Картаниху, а также их многочисленных безымянных детей. В зависимости от настроения Ники Глега мог менять окраску. Если она вела себя хорошо, он был беленький, в противном случае — черненький. Каким образом баранье семейство умудрялось жить непосредственно в стене, ни Наталья Александровна, ни Сергей Николаевич так никогда и не поняли. Отец посмеивался над чудачеством дочери, и не придавал ее рассказам о Глеге и Картанихе ни малейшего значения.
Вторая история, напротив, привлекла его внимание и даже насторожила. Это случилось, когда Ника начала ходить в детский сад к мадам Дебоссю.
Однажды эта умная, совершенно седая, полная женщина отвела в сторону Наталью Александровну и недоверчиво спросила:
— Скажите, вы, в самом деле, жили в Палестине?
Наталья Александровна захлопала ресницами, сделала большие глаза и затрясла головой.
— Нет.
Тогда мадам Дебоссю рассказала версию своей воспитанницы. Оказалось, что Ника, ее мама и папа долгое время жили в Земле Обетованной. Их крохотный домик, обмазанный глиной, стоял на берегу Мертвого моря.
Море потому называлось мертвым, что воды его были густыми от соли, и никакой ветер не мог бы поднять волну. Оно лежало совершенно неподвижно, как жидкое, темно-зеленое бутылочное стекло среди безжизненных, желтых песков. Так же подробно был описан и домик с плоской крышей, наполовину вросший в землю.
До этого места Наталья Александровна выслушала воспитательницу спокойно. Она сама рассказывала Нике про Палестину и Мертвое море, показывала картинки в Библии. Но оказалось, что это не все.
Дальше — больше. Подробно, в деталях, Ника рассказала, как она присутствовала при казни Иисуса Христа. А когда он умер, помогала снимать с креста его тело, и мазала раны йодом.
На детей рассказ Ники произвел потрясающее впечатление. Обступили кольцом, слушали, затаив дыхание. Сама мадам Дебоссю была изумлена и могла сказать лишь одно:
— Ну и фантазия у вашей дочурки!
— Ах, врунишка! — возмутился дома Сергей Николаевич, — это надо немедленно прекратить.
Но Наталья Александровна не согласилась с мужем.
— Зачем же? Надо различать. Это же не побрехушки по поводу разбитой тарелки, это фантазия. Пусть себе придумывает на здоровье.
Сергей Николаевич в тот раз промолчал, дело осталось без последствий, но про себя затаился и стал ждать удобного случая. Такого, чтобы изобличить преступницу, и раз навсегда пресечь эту совершенно ненужную склонность.
Случай представился уже в Крыму, осенью, когда Ника только-только стала ходить в детский сад, и наслушалась страшных детских рассказов о змеях.
И вот прибегает она с прогулки домой, восторженная, возбужденная и с порога:
— Я видела! Я видела!
— Что ты видела?
— Змею! Вот такую! — растопырила руки, показывает.
— Испугалась? — спрашивает Сергей Николаевич.
— Ни капельки! Потому что это была ужиха.
— Как же ты догадалась, что это была ужиха? — слегка насторожился отец.
— Конечно, ужиха. Она была вся коричневая с желтыми ушками. А рядом с нею ползли двенадцать ужат! Шесть штук с одной стороны, шесть с другой. И малюсенькие-малюсенькие, вот такие, — и Ника показала мизинчик.
Наталья Александровна расхохоталась, а Сергей Николаевич кончиками пальцев выбил марш по краю стола.
— Та-ак, — протянул он, — значит, ужата. Малюсенькие.
— Да, малюсенькие, — голос Ники упал в предчувствии неприятности.
— Вранье! — Сергей Николаевич хлопнул по столу ладонью, будто комара убил.
— Нет, не вранье! — со слезами вскричала Ника.
— Милая моя, — вкрадчивым голосом заговорил Сергей Николаевич, — к твоему сведению, змеи не воспитывают свое потомство и на прогулки их не выводят. Они откладывают яйца и забывают о них. Это, во-первых. А во-вторых, сейчас уже октябрь, змеи по совхозу не ползают, они благополучно спят в своих норах. И будут спать до самой весны. Ясно тебе, врушка?
Ника заплакала, и сквозь слезы сказала последнее слово:
— А я все равно видела!
Вечером, лежа в кровати, Наталья Александровна шепотом выговаривала мужу:
— Ты не понимаешь, она, видела. То есть, нет, видеть на самом деле, конечно, не видела, но она так поверила себе самой, что ее теперь не переубедишь.
Сергей Николаевич не стал спорить. Буркнул что-то насчет бездарных воспитателей и решительно повернулся к стенке.
Этот случай имел продолжение зимой. Ника сочинила очередную небылицу, была высмеяна, с обиженным лицом ушла гулять, а Сергей Николаевич снова стал раздраженно выговаривать жене.
— Я не хочу, не хочу, чтобы из нее получилась некое подобие Риммы Андреевны. Понимаешь, ты, это или не понимаешь?
— Я понимаю только одно, — горячилась Наталья Александровна, — ты лишаешь ребенка права на работу воображения, ты хочешь, чтобы из нее получилась серая мышь… Да! Мышь!
— Да, елки зеленые, я хочу, чтобы из нее получился нормальный человек, а не бесплодная мечтательница.
— Сережа, ей всего-навсего шесть с половиной лет!
— А я не хочу, чтобы над ней издевались сверстники, когда она пойдет заливать им про Фому, про Ерему.
— А я тебе говорю, что ты забыл свое собственное детство. Ты был точно таким же!
— Таким же брехлом? Да никогда в жизни!
Спорить можно было до бесконечности, каждый оставался при своем мнении.
Что касается сверстников, И Вера, и Таня, вопреки предсказаниям отца, любили слушать Нику, особенно, если она рассказывала «из головы», как они называли. Были две разновидности рассказов. «Из головы», что-то придуманное, свое, или «из книги». Ника пускалась во все тяжкие, девчонки слушали ее с горящими глазами.
Но бывали редкие воскресные дни, когда отец и дочь уходили вдвоем далеко в горы, изгнанные из дома по случаю генеральной уборки. Они открывали новые заповедные места.
Все время взбираться вверх было трудно, Ника уставала. Сергей Николаевич находил удобное место, они садились отдыхать, и начинали рассматривать всякую растительную мелочь под ногами. В феврале месяце обнаружили раз полянку со странными, не похожими на все остальные, цветами. Небольшие, ярко оранжевые с черными пятнышками лилии росли прямо из земли, без стебля, без листьев. Ника долго любовалась странными растениями, и жалела, что нельзя собрать их в букет.
Если Ника находила семейку поганок, настоящие, съедобные грибы почему-то им не попадались, то отец присаживался на корточки, заставлял Нику сделать то же самое, и они начинали разглядывать тонкие ножки, хрупкие, нахлобученные шляпки. Ника трогала пальчиком их коричневую сырую поверхность и спрашивала:
— А можно я сорву?
— Зачем? Они так дружно, семейкой растут, а ты все испортишь.
Они поднимались, шли дальше, разговаривали о пустяках, не переставая видеть все, что творилось кругом. Там обнаруживался замшелый, в пятнах лишайника живописный камень. Там пробитый остриями молодой травы почерневший слой прошлогодних листьев.
В таких случаях Ника уверяла, что в этом месте пахнет фиалками, и отец склонен был с ней согласиться, но самих цветов они пока не находили ни разу. Ника нашла их позже, под изгородью козьего загона. Она привела маму, показала место, и они нарвали небольшой букетик.
Кончились заморозки, растаял ледяной дворец. Ника нашла новый «шалаш», тоже под сводом кустарника, но в другой стороне. Она показала его подружкам, и они стали играть здесь втроем, приносили кукол и медведей, расставляли на расстеленной рогожке игрушечную посуду.
Погода никак не могла устояться. То светило солнце, и, казалось уже, что зиме наступил конец, то снова надвигались тучи, сыпал дождь, море вздувалось темными с белыми барашками волнами и гремело где-то далеко внизу.
В конце февраля поднялась мокрая метель. Снег выпал, но пролежал не долго. Он сохранился отдельными пластами, потемневший и ноздреватый, лишь в самых затененных местах.
Чуть только подсохла земля, девчонки полезли в свой шалаш, и обнаружили в глубине под кустарником такой пласт.
Они поползли к нему с намерением хоть напоследок слепить снежную бабу. Ведь, как известно, мокрый снег хорошо лепится.
Колючие ветки мешали продвигаться вперед, цепляли за одежду, лохматили волосы. У Тани уже краснела через щеку красная полоска, Ника уколола палец, и, время от времени высасывала выступавшую капельку крови. Вера ползла на четвереньках первой, отгибала самые длинные прутья, и держала до тех пор, пока девочки не собирались возле нее.
Но чем ближе они приближались к заветной цели, тем все более странным казался им снежный пласт. Он был ослепительно белым, он даже светился удивительным серебряным светом, а этого не могло быть.
Через минуту все разъяснилось. Это был не снег. Это расцвели подснежники.
Цветы стояли невысокой стенкой. Ослепительно белый колокольчик плотно прислонялся к такому же белому колокольчику, прохладному и спокойному в сознании собственной красоты. Казалось, еще минута, и они начнут издавать чуть слышный звон, так они были хрупки, словно сделанные из тончайшего фарфора.
— Подснежники! — ахнула Таня, — чур, вот эти мои!
Но Вера степенно возразила, что подснежников много и хватит на всех.
Ясное дело, глупые девчонки обнесли все, до последнего цветочка и, счастливые, с полным сознанием выполненного долга, потащили букеты домой.
С утра девочки уходили в школу, Ника гуляла одна. Выходила на склон, садилась на густую прошлогоднюю траву, сидела в терпеливом ожидании чуда.
Здесь, редко расставленные, росли старые кряжистые деревья. Стволы их были темны, кора растрескалась. Из земли местами выпирали скрученные толстые корни, кроны деревьев была не высоки, но раскидисты.
Возвращаясь однажды с прогулки, Сергей Николаевич подошел к крайнему дереву, пригнул ветку и внимательно осмотрел.
— А вот здесь, Ника, скоро произойдет чудо.
— Какое, какое чудо? Нет, ты скажи, какое, — прыгала она вокруг него.
— Потерпи, и сама увидишь, — коротко сказал отец, и перестал говорить на эту тему.
С тех пор Ника приходила сюда с Дымком в ожидании обещанного чуда, садилась на сухую прошлогоднюю траву, сидела тихо, обтянув платьем коленки. Дымок укладывался рядом, и вскоре начинал дремать. А чудо все не наступало и не наступало.
Но и без всякого чуда здесь было необыкновенно хорошо. Продувал легкий, уже нагретый солнцем ветерок. Вдалеке заливалась трелью невидимая птица. Временами она умолкала, и ей отзывалась другая, дальняя. Ника не знала, что это за птицы.
Пологий склон, уже зазеленевший, уводил вниз к морю, и море лежало там, внизу, радостное и спокойное, насыщенное синью и светом, странно приподнятое.
Ника, если бы ее спросили, наверное, не смогла бы оценить красоту этого мира. Она как бы находилась внутри него, она была его частью. Этот мир был дан в подарок, но не как внезапный сюрприз к определенному дню, а постоянный, и потому привычный.
В тот день, когда Ника не думала о папином чуде, позабыв о нем, оно и свершилось. Они пришли с Дымком на привычное место, и сердце ее слегка сжалось от сладкой, едва ощутимой боли, таким почти непереносимо прекрасным оказалось то, что она увидела.
Каждое дерево, каждая веточка на нем, распустились белыми, с нежным розовым оттенком, цветами. Благоухание, как невидимое облако, плыло над склоном. Ника медленно пошла вниз по молодой траве, за ней, торопливо перебирая лапками, тяжело бежал толстый неуклюжий щенок. Она приблизилась к деревьям и оказалась в их странной, невесомой тени. Цветы были необыкновенно нежны, почти прозрачны, с тонкими прожилками.
Каждый лепесток их слегка вздрагивал, словно смеясь и радуясь собственной красоте. Небо и море сквозь розоватую белизну казались еще синей, чем были на самом деле.
В Крыму зацвел миндаль. Началась весна.
8
Травка, цветочки, — все это хорошо и даже здорово, но кушать что-то тоже надо было. Малярные работы в совхозе «Кастель» закончились. Баню так и не выстроили. Торчал посреди поселка остов красного кирпича, смотрел с упреком на мир пустыми глазницами окон.
Но директор совхоза не разделял пессимистического настроения Сергея Николаевича.
— Нет в данный момент малярных работ, Сергей Николаевич, — бодро сказал он, — меняй профессию.
Сергей Николаевич удивился, поднял бровь, сел глубже на стуле в директорском кабинете.
— Это вы только сейчас придумали?
Но Петр Иванович не стал заострять внимания на проскочившую в голосе Уланова саркастическую нотку.
— Мне помнится, — переложил он с места на место какую-то бумажку на столе, — вы говорили, что вам доводилось заниматься садоводством.
Сергей Николаевич поморщился.
— Да бросьте, какой из меня садовник, я дилетант.
Но Петр Иванович сделал вид, будто не слышал последнего замечания. Пошарил на столе, нашел бумажку, молча прочел содержимое, положил документ перед собой и решительно накрыл ладонью.
— Дело вот, какое. Поступило указание сверху, — Петр Иванович поднял указательный палец, — сажать по всему Крыму цитрусы. Вы понимаете: лимоны, апельсины, мандарины, грейпфруты всякие. Но, главным образом, лимоны.
— Я-то тут при чем? — почти враждебно спросил Сергей Николаевич.
— А вот именно вам мы и хотим предложить заняться этим делом. Временно, пока строится баня. Тася!!! — внезапно закричал он.
На пороге незамедлительно появилась секретарша Тася.
— Позови Пал Саныча, — приказал директор.
Павел Александрович был главный агроном совхоза. Вскоре он явился, и они вдвоем взялись за Сергея Николаевича. Сулили златые горы. Рабочих копать траншеи выделят, постоянный оклад младшего агронома дадут, оклад Наталье Александровне, как помощнику, тоже не помешает. Наконец, есть возможность переехать с четвертого участка в центральную усадьбу. На электростанции недавно освободилась хорошая комната.
От такого посула Сергей Николаевич дрогнул, но продолжал сопротивляться. Он упирал, главным образом, на свою полную некомпетентность в деле выращивания цитрусовых растений.
Пал Саныч, одетый по случаю наступившей весны в чесучовый костюм, круглый, как шарик, бритый, добродушный, с ручками, аккуратно сложенными на животе, посмеивался.
— Ты, Сергей Николаевич, главное, не дрейфь. Цитрусы, они, знаешь, как растут?
— Как?
— Корнями вниз.
И все трое стали смеяться тому, как ловко «купил» Сергея Николаевича главный агроном.
— Ты скажи спасибо, — Пал Саныч с трудом нагибался вперед, хватал руку Сергея Николаевич и тянул ее книзу, — что мы тебе кок-сагыз не предлагаем сажать.
— Это еще что за зверь? — настороженно спросил Сергей Николаевич.
— О, это брат, потрясающая штука… Ты осенью вот такие здоровенные одуванчики видел? — Пал Саныч растопырил короткие пальцы, округлил и показал размер с детскую голову.
— Ну, видел.
— Если стебель сломать, молочко протечет. Советские ученые пришли к выводу, что это молочко есть чистый каучук. Принято решение сеять кок-сагыз. Ясно?
— Шутите, — недоверчиво косился Сергей Николаевич.
— Отнюдь, — кольнул его торжествующим взглядом Пал Саныч, — поступило распоряжение засеять кок-сагызом по всему Крыму (слава Богу, не у нас, а в степном районе) сто гектаров плодородных земель. Каучуковая независимость, это вам шуточки, нет?
В глазах главного агронома плясали, грозили вот-вот выскочить веселые чертенята. Сергей Николаевич так и не понял, серьезно он говорит или пускает шпильки по своему обыкновению. Веселый человек был Павел Александрович.
«Да черт с ними, — думал Сергей Николаевич, — цитрусы, так цитрусы. Пока на кок-сагыз не отправили. Все равно деваться некуда».
И он дал согласие перейти на новую работу.
В тот же день Тася повела Сергея Николаевича смотреть комнату. Они поднялись к электростанции. Было тихо, дремотно возле белого здания, замеченного Натальей Александровной в первое утро ее пребывания в Крыму. Движок не работал, казалось, здесь нет ни души. Но Тася поднялась на крыльцо, постучала в дверь, и на пороге появился электрик Алеша, некогда претерпевший необычайное приключение в бане. Застенчиво улыбнулся, спохватился и пожал протянутую руку Сергея Николаевича. Выслушал от Таси распоряжение директора и повел их показывать свои владения.
Как и в старом доме на четвертом участке, здесь было три отдельных входа. Два в жилые комнаты, третий — в машинный зал. На ничем не огороженном просторном дворе стоял вбитый в землю широкий стол со скамейками. Отсюда открывался вид на необъятный простор моря.
На задворках стоял пустой крольчатник, дальше бассейн. В него сливались мазутные отходы электростанции.
Комната Сергею Николаевичу понравилась, большая, светлая. Вызывал сомнение движок за стеной.
— Как насчет шума? — спросил он.
Алеша пожал плечами.
— Шуметь, конечно, шумит. Но вы быстро привыкнете, и не будете замечать.
Стали готовиться к переезду. За зиму на четвертом участке были освоены новые гектары под виноград. Плантации придвинулись почти вплотную к старому дому, к ним подвели дорогу. Директор выделил машину, вещи погрузили, трогательно простились с соседями — поехали. На пригорке стояли Таня и Вера и долго махали маленькими ладошками, навсегда прощались со своей младшей подружкой.
Машину подбрасывало на ухабах, вещи расползались по всему кузову. Ника сидела возле кабины на чем-то мягком. На каждом подскоке весело смеялась и прижимала к себе испуганного Дымка. Раздвигалась, перемещалась панорама гор. На солнце невозможно было смотреть, с безоблачного неба лился спокойный живительный свет.
Пока разгружались, заносили вещи, некогда было осматриваться. Машина ушла — спохватились. Пропал Дымок.
Бросились искать, кричали, звали, Ника громче всех:
— Дымок! Дымок! — отчаянно со слезами в голосе.
Дымок не отзывался.
Алеша огорченно хмурился, ему было неприятно, что с новыми соседями в первый момент приезда случилась такая беда.
И все-таки щеночка нашла Ника. Она догадалась побежать вокруг дома, и услышала задыхающийся, едва слышный плач. Плач раздавался из зловонного, наполненного почти до краев бассейна.
У самого борта его, барахтаясь из последних сил, весь облепленный черной жижей, тонул, погибал Дымок.
На крик Ники примчались все, не только Алеша, но даже жена его Верочка, маленькая, с пышными золотыми волосами, с вечно выпадающими из прически шпильками.
Алеша опустил в мазут большую, как лопата пятерню и вытащил утопленника. Верочка всплеснула руками и побежала за старой рогожей.
Алеша положил щенка на рогожу, все сели кругом на корточки, стали жалостно смотреть и ждать, что будет дальше.
Дымок завел глаза, дернул всеми четырьмя лапками, замер. Живот его был раздут, как аэростат. Сергей Николаевич глубоко вздохнул.
— Что? — крикнула Ника, — он умер? Да? Он не будет жить?
— Да подожди ты, — остановил отец ее готовые брызнуть слезы.
Дымок судорожно зевнул, и вдруг из всех его отверстий полилась вода.
К вечеру он отошел, пошатываясь, прошелся по двору и даже обнюхал пустой крольчатник. Но вид его был ужасен. Сколько ни обтирали его сухими тряпками, шерсть вся слиплась, издавала неописуемый аромат. Кое-как разобрав вещи, Наталья Александровна нагрела на примусе воду.
Пса купали всем семейством. Дымок смирно стоял в лохани, вздрагивал кожей и жмурился. Наталья Александровна шибко мылила собачью спину и приговаривала, что с одного раза отмыть его будет невозможно.
Дымка мыли все лето. Приходили на пляж, Наталья Александровна тащила его за шиворот на мелководье, натирала хозяйственным мылом. Дымок покорно стоял на задних лапах, передними обхватывал ее ногу выше колена и терпеливо сносил все неприятности процедуры. После мытья, свободный, боком кидался в воду и плыл за Сергеем Николаевичем, напряженно выставив над водой голову. Он вырос, окреп, стал походить на свою мать овчарку, хоть и был еще по-детски голенаст и несуразен.
Для цитрусовых посадок отвели участок земли, хорошо защищенный от всех ветров. Под настойчивое «давай-давай» главного агронома Сергей Николаевич и подручные рабочие довольно быстро выкопали траншеи. Работа каторжная, земля, как и везде, была камениста и тверда, несмотря на весну и влажность.
Траншеи приготовили, выкопали ямки. Главный агроном съездил на грузовике в Ялту, в Никитский Ботанический сад, привез саженцы. Сергей Николаевич и Наталья Александровна приступили к посадке.
В каждую ямку насыпали лопату навоза, навоз хорошенько смешивали с землей и заливали ведром воды. В полученную жижу Наталья Александровна опускала корни саженца. Делала это очень осторожно. Сергей Николаевич принимался со всех сторон присыпать корни землей. Затем он обкапывал только что посаженное растение, и расчищал лунку, а Наталья Александровна отправлялась на родник за водой.
Приносила воду, ставила ведра, стараясь не расплескать драгоценную прозрачную влагу, шла к прохладному месту в тени старого инжирного дерева. Там, приняв положенную порцию поцелуев от Дымка, добровольно взявшего на себя обязанности сторожа, отгибала край мокрой мешковины, доставала следующее деревце, и вся процедура начиналась с самого начала.
Они не погубили ни одного саженца, все, как один, прижились и расправили молодые глянцевые листочки. Пал Саныч изредка приходил на участок, жмурился, как кот, хлопал Сергея Николаевича по плечу, добродушно посмеивался.
— Вот, а вы, боялись. Черт его знает, может и будет от этой затеи какой-нибудь толк.
Сергей Николаевич удивленно поглядывал на главного агронома и никак не мог понять, что он подразумевает под неопределенным «может, будет». Саженцы ведь прижились.
Он сам и Наталья Александровна похудели, загорели под весенним солнцем. Уставали к вечеру, но за ночь успевали отоспаться, и утром вставали легкие, бодрые.
А Ника стала снова ходить в детский сад.
К шуму электростанции они привыкли. По летнему времени Алеша запускал движок на противоположном конце дома после восьми часов вечера. В этот час, когда с востока только начинала надвигаться густая синь, а на западе, над горами, таяли в зеленоватой вышине позлащенные снизу тонкие, вытянутые облака, они начинали ужинать за большим столом во дворе, на виду морского простора. В дом заходить не спешили, в иные дни засиживались до темноты, до времени появления в небе золотых капель созвездий и туманных скоплений Млечного Пути.
Маленькое семейство электрика оказалось симпатичным и ненавязчивым. Златокудрая Верочка признала старшинство за Натальей Александровной, бегала учиться у нее вязанию на спицах.
Сергей Николаевич подтрунивал над Алешей, покорно сносившим деспотический каблучок жены. Но Алеша не замечал насмешки. Он был очень серьезен, молчалив, смотрел на свою половину обожающим взором и позволял ей делать все, что той заблагорассудится. Но Верочка и не думала злоупотреблять добротой Алеши. Целый день она проводила в хлопотах, прибирала комнату, выбивала над обрывом круглые, вязанные из цветных матерчатых полосок половики, стряпала, мыла посуду, летала по двору взад и вперед с легкостью бабочки.
Но была за Верочкой одна странность. Каждое воскресенье она «ходила на море». В самом этом походе не было бы ничего необыкновенного, если бы не предшествующий ему обряд, если бы не поведение Верочки на берегу.
Для начала Верочка устраивала купание в тазу у себя в комнате. Для этого она выгоняла Алешу во двор, и он смиренно сидел у стола или играл с Дымком и приблудным пестрым котенком Титинечкой.
Алеша не прислушивался, как она там поет, гремит ведром и льет воду. Куда больше его занимала необыкновенная дружба щенка и котенка. Они ели из одной миски, причем жадный до еды Дымок терпеливо ждал, когда насытится крохотное существо. Изредка он коротко взлаивал и нервно подрагивал правой ляжкой, но ближе, чем на шаг не подходил.
Покончив с едой, друзья заваливались спать. Дымок укладывал котенка между передними лапами, вылизывал его с головы до кончика хвоста, забирая все тельце Титинечки одним захватом языка. Смешное имя придумала котенку его законная хозяйка Верочка. К окрасу котенка оно как раз подходило. Он был расцвечен накрапом во все цвета кошачьих мастей. Брызги рыжего, белого, черного, серого покрывали его от кончика носа до задних конечностей.
Но вот торжественное омовение (не кошачье, Верочкино) благополучно заканчивалось, и в комнате наступала необыкновенная тишина. Сладкая дрема охватывала весь двор. Алеша тихонько сидел у стола, пригорюнясь. Смотрел задумчиво на дальние вершины гор. Даже котенок и собака переставали занимать его.
Наконец, появлялась Верочка. Она торжественно выходила на невысокое, в три ступеньки крыльцо. Яркое крепдешиновое платье с пышной юбкой красиво облегало ее тонкую талию, спадало с плеч на загорелые руки двойными оборками «крылышек». Волосы были тщательно уложены, поверх них кокетливо одета соломенная шляпа с широкими полями. В одной руке Верочка держала зеленый шелковый китайский зонтик, в другой плоскую сумочку, на ногах ее красовались лакированные туфли на высоких каблуках. Брови были сильно подведены черным карандашом, на щеках горел яркий румянец. Губы Верочка красила пунцовой губной помадой и щедро пудрила нос.
— Алеша, ну, я пошла, — неизменно всякий раз говорила она, — если захочешь кушать, борщ еще горячий.
— Нет, нет, — отвечал Алеша, — ты иди, Верочка, я тебя подожду.
Верочка выходила на тропу и отправлялась вниз. Один лишь зонтик ее некоторое время виднелся, не срезанный из поля зрения косогором. Но вскоре пропадал и он. Каким образом она ни разу не свернула себе шеи, идя по крутой дороге на высоченных каблуках, для всех оставалось загадкой.
Верочка приходила на пляж, открывала сумочку, доставала припасенную газету, стелила ее на плоский камень, садилась, вытягивала ноги, и сидела лицом к морю часа полтора — два. Потом поднималась, не забывала свернуть и снова спрятать в сумочку газету и степенно шла обратно домой.
Сергей Николаевич и Наталья Александровна посмеивались над таким чудачеством, но самой Верочке ничего не говорили, боялись обидеть. Если случалось им в одно время с Верочкой оказаться на берегу, они не обращали на нее никакого внимания. Даже не подходили к ней. Видимо, так и полагалось по правилам ее странной игры.
После переезда в центральную усадьбу Наталья Александровна возобновила дружбу с Риммой Андреевной. Изредка бывала у нее, но чаще они встречались на пляже. А вот с Панкратом и Сонечкой отношения разладились совершенно.
Работать на цитрусах Панкрат не захотел, отправился чернорабочим на виноградники, а Сонечка развела огород, и жила в ожидании хорошего урожая.
В их первом доме под горой Кастель Сонечка и Панкрат уже не жили. Из совхоза уехала одна расторопная бабенка. Перед отъездом ловко обернулась, и продала Сонечке свой крохотный домик с небольшим участком. Этого не полагалось делать, почти весь жилищный фонд поселка принадлежал совхозу, но поскольку мзда была невелика, Сонечка и Панкрат согласились, заплатили требуемую сумму и переехали в центр.
Огород был запущен, росли на нем большей частью лопухи и крапива, да тонкие прутики, обещавшие лишь в отдаленном будущем стать плодовыми деревьями. Сонечка скоренько съездила в Алушту, привезла семена и рассаду, Панкрат нарезал грядки. Вскоре огород поднялся ярко-зеленой картофельной ботвой и кустиками помидоров; вымахнули острые пики зеленого лука, побежали по темной земле плети огурцов с желтыми цветами, с мохнатой пчелой в середине. Обильно вымазанные огуречной пыльцой, пчелы деловито улетали и возвращались вновь.
Душа Сонечки радовалась, жизнь потихоньку стала налаживаться. Она даже перестала пилить Панкрата за отъезд из Парижа, но почему-то рассердилась на Сергея Николаевича из-за отсутствия малярных работ в совхозе.
— Елки зеленые, я-то тут причем! — возмущался Сергей Николаевич.
Панкрат, потупив взор и наклонив кудрявую в барашках голову, тихо и виновато бормотал:
— Ты же знаешь Сонечку. Бог ей судья, Сережа, не обижайся на нее.
Сергей Николаевич фыркал носом, пожимал плечами, обижаться особенно не обижался, но видеться они почти перестали.
Наступил июнь. На саженцы напала щитовка. Целыми днями Сергей Николаевич снимал со стволов и слабеньких веток, неподвижно сидящих присосавшихся насекомых, мазал места скопления керосином. Он винил себя за нерасторопность, за то, что прозевал нашествие.
Пал Саныч навещал неопытного агронома редко. На нем висело необозримое пространство виноградников, ему было не до лимонов. Изредка приходил в неизменном чесучовом костюме, становился у края траншеи, складывал ручки на животе, просунув пальцы левой руки между пальцами правой, большей частью помалкивал. Насмотревшись, давал несколько полезных советов. Минут через двадцать уходил, рассказав предварительно какой-нибудь анекдот из растительной жизни.
Сергей Николаевич ухаживал за лимонами со всей присущей ему старательностью. Даже в воскресный день, перед тем, как уйти всем семейством на пляж, он торопливо говорил Наталье Александровне:
— Вы потихоньку идите, я догоню.
Бежал к траншеям, убеждался, что драгоценные деревца за ночь никуда не исчезли, новые бедствия им не грозят. Напротив, они спокойно млеют и как бы переговариваются под солнцем: «Да иди, наконец, на свое море, купайся и лови рыбу, оставь нас спокойно произрастать».
В совхозе над старательностью Сергея Николаевича слегка посмеивались. Старожилы уверяли, что из этой затеи вообще ничего не получится. Климат не подходящий. Сергей Николаевич удивлялся. Как же не подходящий? Тепло почти круглый год, а в траншеях и того теплей, туда ветер не задувает. От небольших заморозков можно и уберечь. Закутывать их как-нибудь на зиму, что ли. И он стал заранее думать о том, как спасти саженцы от внезапных зимних холодов в будущем.
В июле у Сонечки и Панкрата произошла неприятность. Свалилась, как снег на голову, бывшая хозяйка домика и стала требовать назад свое добро. Панкрат втолковывал женщине, что деньги за домик, за огород она получила, а, получив, потеряла права на собственность, — все тщетно. Сварливая баба каждый день приходила к запертой калитке, грозилась вышвырнуть на улицу Сонечкино «барахло». На весь поселок разносился ее визгливый голос:
— Буржуи недорезанные, мало вас били! Вытряхивайтесь из хаты, пока милицию не позвала!
На порог выходил огромный Панкрат, бессильно сжимал и разжимал пудовые кулаки. Внушительные размеры недорезанного буржуя видимо производили на тетку некоторое впечатление. Она уходила до следующего раза, унося с собой угрожающие возгласы. Издалека доносились обрывки проклятий: «Чтоб вас… Передохли… Духу не было»…
Странно, никто из соседей в скандал не вмешивался. Все знали, что тетенька не права, правы Панкрат и Сонечка. Все видели, в какую картинку превратили они запущенный огород, как разминали в ладонях каждый комочек земли, но молчали. В этом была какая-то непривычная странность, непонятная даже такому тугодуму, как Панкрат.
Тяжба продолжалась около двух недель. Наконец, дело дошло до Петра Ивановича. Он призвал злую бабу в кабинет, и велел ей выметаться из совхоза.
— Ты, Потаповна уехала? Уехала. Чего вернулась? Я тебя, лентяйку, на работу все равно обратно не возьму. Уезжай, и чтобы тебя больше никто не видел и не слышал, не то я на тебя милицию напущу. Ты и виноград в прошлом году воровала. Скажешь, нет?
Именуемая Потаповной, тетка неслышно исчезла из совхоза, Панкрат успокоился, но Сонечка перестала здороваться с соседями и заявила, что в Крыму после всего этого она ни за что не останется. В августе, ни с кем не простившись, они бросили дом, огород и уехали в неизвестном направлении.
9
В конце августа уход за лимонами уже не требовал больших усилий. Сергей Николаевич начал страдать от безделья, но в это время, весьма кстати, его вызвали в правление к директору.
— Тут вот какое дело, — Петр Иванович похлопал по столу в поисках нужной бумажки. Нашел сложенный пополам листок, развернул, положил перед собой, — завтра в Ялте открывается слет цитрусоводов. Так ты, это, Сергей Николаевич, поезжай, послушаешь, что говорят умные люди.
Сергей Николаевич страшно удивился.
— Я? Да кто я такой, на слет ехать. Скорей уж Павел Александрович, это его, скажем…
— Ничего не «скажем». У Пал Саныча дел по горло. Уборка винограда на носу. Не надо антимонии разводить. В бухгалтерии оформишь командировку, получишь суточные на три дня. Поезжай и баста. Начало завтра в одиннадцать. И чтоб без опозданий.
Проникнувшись важностью поручения и даже испытав некоторую гордость, Сергей Николаевич вскочил на другой день ни свет, ни заря. Он и ночью плохо спал, ворочался с боку на бок. Уснул, успел увидеть какой-то путаный сон, проснулся, думая, что еще очень рано. На самом деле ночь кончилась, напротив кровати чуть светлел квадрат окна. Он оделся, шепнул жене: «Спи, спи, я не буду завтракать», — взял приготовленный с вечера пакет с бутербродами и фляжкой холодного чая, осторожно приоткрыл дверь и вышел из дому.
Через полчаса он сидел в кузове порожней трехтонки, жевал бутерброд и с удовольствием озирался по сторонам.
Машина неслась к Ялте. Встречный ветер задувал под ворот рубашки, лохматил волосы. Эхо отдавало шум мотора, когда машина оказывалась в непосредственной близости от прибрежных скал. Но море еще спало. Воды его тихо нежились в своем необъятном ложе. Казалось, ступи на их поверхность, и побежишь, как по стеклянному полу до самой Медведь-горы.
Промелькнула тропинка, что вела наверх, к старому дому, недавнему их жилищу. За кручей он не был виден. Потом снова пошли нескончаемые виноградники. Еще через некоторое время показался всеми покинутый дворец на оползне, и вот уже Гурзуф, тихий, сонный. Уплыли вдаль его знаменитые сосны и прибрежные скалы.
После Массандры море спряталось за спинами гор. Вскоре снова появилось, и уже не исчезало до самого конца. И вот Ялта. Прекрасный город, уступами расположенный на горах над голубой бухтой. Отсюда предстояло ехать еще семь километров, добираться до небольшого поселка.
В одиннадцать часов утра Сергей Николаевич стоял у ворот Никитского Ботанического сада. Какой-то распорядитель или, Бог его знает, кто он такой был, указал аллею, ведущую к административному зданию в самом ее конце, велел непременно зарегистрироваться у ответственного секретаря и получить талончики на завтраки, обеды, ужины и номер в гостинице.
Все это Сергей Николаевич послушно проделал. Прошел по кипарисовой аллее к ступеням белого здания, в просторном холле сразу обнаружил столик секретаря с небольшой очередью перед ним. Когда пришел его черед, предъявил командировочное удостоверение и паспорт, долго ждал, пока секретарь сверялся со списком, делал отметки, вписывал в особую тетрадь фамилию, имя, отчество, год и место рождения командировочного. Все это секретарь делал с чувством глубокого осознания своей значимости, хотя на челе его высоком не отражалось ничего. А что должно было отразиться? Место рождения у товарища Уланова было самое обыкновенное. Полтава. И никаких других данных. Сергей Николаевич лишний раз убедился, что его паспорт ничем не отличается от паспортов остальных граждан необъятного Советского Союза.
Какое-то время ушло, пока он расписывался в разных журналах за талончики и гостиницу. Наконец, процедуры закончились, Сергей Николаевич уступил место следующему за ним цитрусоводу и отправился в зал заседаний по лестнице на второй этаж, прямо по коридору, потом направо.
Это был небольшой зал с лепными карнизами по потолку, с рядами откидных жестких кресел, с тремя высокими окнами, завешенными белыми шелковыми гардинами. На узкой невысокой сцене стоял длинный стол, накрытый кумачом, с графином с водой и несколькими стаканами. Почти вплотную к столу стояла легкая переносная трибуна.
На сцене не было ни души, в зале, поодиночке, кучками, сидело человек пятнадцать. Сергей Николаевич облегченно вздохнул, больше всего на свете он не любил опаздывать, отогнул сиденье кресла в дальнем ряду, сел. Он чувствовал себя самозванцем, чужаком, случайно занесенным на собрание компетентных людей, и поэтому, не отдавая себе отчета, искал одиночества.
Зал заполнялся. Слышался неясный шумок приглушенных разговоров, хлопали сиденья. Прошел час. Заседание по неизвестной причине не начиналось, в переполненном зале становилось душно. Кто-то предложил открыть окна. Одно открыли, два других не поддались на уговоры и остались закупоренными насмерть.
Когда терпение собравшихся начало истощаться, и рокот голосов достиг высшей точки, на сцене появился человек в полувоенной форме без погон. Он призвал собравшихся к тишине и порядку.
Пока выбирали президиум, устанавливали повестку дня и долго спорили, сколько минут отвести на прения выступающим, Сергей Николаевич окончательно соскучился.
По регламенту должен был начаться отчетный доклад, но по единодушно принятому решению, его перенесли на два часа дня. Все поднялись и дружно отправились в столовую обедать.
После перерыва вновь собрались в зале заседаний, председательствующий добился тишины, докладчик взгромоздился на трибуну, все обратилось в слух.
Докладчик, тощий человек с густой, взлохмаченной шевелюрой, одетый в темно синие брюки и украинскую рубашку с вышивкой, говорил напористо, даже, как показалось Сергею Николаевичу, агрессивно. В особенно важных местах он поднимал сжатый кулак, а потом опускал с необыкновенной экспрессией; сквозь дебри цифр и количество освоенных под цитрусовые посадки гектаров пробирался с упорством дикого кабана, атакующего бурелом. В некоторых местах голос его повышался до откровенного пафоса.
Словесный поток растекался по залу, навевал сон. Однако все сидели прямо, с вдумчивыми лицами, не сводили глаз с докладчика.
Сергей Николаевич вспоминал свои сорок саженцев, по десять штук в каждой траншее, и несказанно удивлялся. По мере продвижения доклада, уши его все сильней пламенели от стыда за себя, за совхоз, за главного агронома. Как же так? Везде гектары, а у них… Совхоз непременно осрамится при первой же серьезной проверке, которой грозили с трибуны.
Но во время пятнадцатиминутного перекура, переходя от одной группы к другой, он понял, что положение везде примерно одинаковое: две-три траншеи, сорок-пятьдесят саженцев. Все это, так называемые опытные участки, и никаких гектаров.
Закончился перекур, все повалили в зал. Президиум занял свои места, докладчик рысцой выбежал на трибуну, уколол слушателей первого ряда сердитым взором, запустил пятерню в шевелюру, отчего она окончательно встала дыбом, и принялся за свое.
Время шло, он все говорил, говорил. Сергей Николаевич украдкой посмотрел на часы. Собственно и без них было ясно, что дело шло к концу рабочего дня. Солнце скатилось вниз, и уже не лупило в окна с яростью сварочного аппарата, а, наоборот, мирно призывало плюнуть на все и идти наслаждаться тишиной и покоем ясного вечера.
Докладчик, видно, внял призыву. Он заговорил о масштабах грядущего урожая, способных одним ударом преодолеть дефицит ценного продукта и обеспечить витаминами население крайнего севера и прилегающих к нему регионов. Закончилось выступление призывом под руководством коммунистической партии большевиков и лично товарища Сталина уверенно идти к намеченной цели и с честью выполнить взятые на себя обязательства. Тогда присутствующие в зале все, как один поднялись и стали дружно аплодировать.
Хлопки Сергея Николаевича естественным образом слились с овацией остальных, однако его одолели сомнения, уж не повредилась ли в уме вся эта почтеннейшая публика. Саженцы едва на полметра от земли поднялись, а здесь урожай собирают.
Следующий день был посвящен прениям по докладу. Один за другим поднимались на трибуну вполне нормальные с виду люди, говорили о достижениях, брали на себя новые обязательства, благодарили партию, правительство и товарища Сталина за доверие, спускались в зал под бурные и продолжительные аплодисменты.
Заседание завершилось показом документального фильма о восстановлении городов, подвергшихся разрушению в годы Великой Отечественной войны. Масштаб строительства производил потрясающее впечатление, но сам фильм не имел ни малейшего отношения к животрепещущим вопросам цитрусоводства.
Все утро третьего дня вплоть до обеда принимали постановление. Вносили поправки, голосовали по поводу каждого замечания. На время внесения поправок в протокол объявлялся перекур, после перекура цитрусоводов возвращали в зал, и все начиналось сначала.
Как справедливо заметил кто-то из великих писателей прошлого, всему на свете бывает конец. Слет был объявлен закрытым, желающим предложили совершить после обеда экскурсию по городу Ялта, народ поднялся, и, оживленно болтая, повалил в столовую.
После обеда Сергей Николаевич заметил исчезновение большей части людей. Трехдневное содружество как-то незаметно распалось, желающих ждать экскурсионный автобус оказалось немного. Он решил последовать примеру большинства, вышел из административного здания и углубился в аллеи Ботанического сада. Ему не хотелось ехать в прокаленную солнцем Ялту, он решил побродить в тишине и прохладе, стряхнуть с себя вздорную чепуху слета.
Важные, мудрые деревья-великаны смыкались кронами где-то на неимоверной высоте. Сквозь переплетения ветвей с трудом пробивались зыбкие солнечные столбы и нити. В них медленно плавала золотая пыль. На желтом песке дорожки скользили взад-вперед пятна света и тени.
У подножия каждого, в три обхвата ствола с темной корой, имелась небольшая фанерная дощечка, прикрепленная к вбитому в землю колышку. На дощечках печатными черными буквами проставлено было название, происхождение, возраст, словом, все подробности о данном представителе растительного мира.
Сергей Николаевич не стал читать таблички. Они показались ему неуместными, унижали достоинство могучих властелинов далеких лесов, напоминали об их искусственной жизни в плену.
Сергей Николаевич усмехнулся своему сентиментальному настрою. Но если бы в эту минуту его спросили, могут ли мыслить и чувствовать такие деревья, он бы затруднился с ответом.
Аллея гигантов кончилась. Дорожка повернула вправо, раздвоилась и очертила ровным кругом просторную поляну. Тут и там на нежной щетинке ухоженного газона разбросаны были кусты чайных роз. Они щедро цвели, задумавшись о чем-то своем под ослепительным южным небом. В центре из одного корня поднималось несколько тонких стволов с кружевной листвой. Это были мимозы. Сергей Николаевич их сразу узнал.
На противоположной стороне поляны, там, где дорожки сливались и уводили в новую аллею, находилась группа людей явно экскурсионного типа. Они смирно стояли, окружив человека в светлом костюме. Судя по всему, гида. Он говорил, народ внимал.
Сергею Николаевичу не хотелось мешать экскурсии, но другого пути не было. Он медленно направился в сторону группы, намереваясь разминуться с нею и идти дальше.
На половине пути он внезапно остановился и слабо махнул рукой перед лицом, словно отогнал мошку. Но сомневаться не приходилось. Этого гида он знал. Давно, в прошлой жизни, он уже слышал этот мягкий, с неторопливыми интонациями, баритон. Он помнил эти внимательные глаза, крупное лицо с правильными чертами, грузную, но в то же время подтянутую фигуру. Он помнил манеру зачесывать с высокого лба с небольшими залысинами темно-каштановые, густые волосы. Теперь они были наполовину седыми, но это был он, давний парижский знакомый Алексей Алексеевич Арсеньев.
Арсеньев тоже увидел его. Замер на полуслове, виновато глянул на слушателей, извинился, отошел от них быстрым шагом.
— Уланов! Сергей Николаевич! Вот так встреча! Ждите меня, я уже заканчиваю, я скоро освобожусь.
Он вернулся к экскурсантам, повел их в аллею с высокими деревьями, и вскоре они скрылись из виду.
Сергей Николаевич медленно обошел поляну. Двинулся по второму кругу, обернулся и увидел Арсеньева. Торопливо, сбиваясь на бег, приближался он к нему из странного, канувшего в небытие, прошлого. Большой, элегантный, с офицерской выправкой, хотя, насколько помнил Сергей Николаевич, Арсеньев никогда не был военным. Он бы ученым, биологом, и работал в институте Пастера. С парижских младоросских времен он нисколько не изменился. Все тот же мягкий взгляд, тот же прикрытый аккуратно подстриженными усами умный рот. Вот поседел он за два года крепко. Хотя ничего удивительного в том не было, Арсеньев принадлежал к старшему поколению.
Они сошлись на середине дорожки, протянули друг другу руки, помешкали и обнялись.
В первую минуту, и говорить толком ни о чем не могли. Не сговариваясь, повернули к выходу. На полпути остановились, стали сыпать вопросами, перебивать, вспоминать, путаться в словах и говорить: «Ах, да я уже об этом спрашивал».
Коротко каждый рассказал о мытарствах первых двух лет в России. Сергей Николаевич огорчился, узнав, что Арсеньев живет без семьи. Следом за ним, высланным из Франции, жена-француженка с двумя детьми не поехала.
Постепенно волнение улеглось, оба стали спокойней. Но для долгого разговора времени не было. Алексея Алексеевича ждала очередная группа, Сергею Николаевичу пора было возвращаться домой. Они договорились о встрече в ближайшее воскресенье. Арсеньев пообещал приехать в гости, в «Кастель».
Алексей Алексеевич не обманул. В субботу, лишь стало смеркаться, он появился на электростанции. Первой его заметила Ника.
— Идет! Идет! Вот он!
Она побежала к гостю, а он бросил прямо в траву небольшой портфельчик, подхватил ее подмышки, поднял и поцеловал, щекоча усами, отчего Ника, смеясь, зажмурилась. Он опустил ее на землю и весело спросил.
— А как ты узнала, что это я? Мы с тобой прежде не были знакомы.
Ника нисколько не испугалась, глянула лукаво:
— Я просто догадалась.
Она влюбилась в него с первого взгляда. Терпеливо ждала, пока он умоется с дороги. А он не спешил, гремел умывальником, шибко намыливал лицо, фыркал и тряс головой. Потом брал из рук Натальи Александровна протянутое полотенце, успевал схватить и поцеловать ее руку, поблагодарить и назвать голубушкой.
Наконец, свежий, с капельками воды в волосах, Алексей Алексеевич вошел в дом. Он привычно пригнулся под притолокой, из страха задеть ее головой, уселся с опаской на хлипкий стул. Посидел, подумал и притянул к себе табуретку. Пересел, позвал Нику. Она, довольная донельзя устроилась возле его колена, а он гладил ее кудрявую головку, заглядывал в лицо.
Сергей Николаевич делал страшные глаза, стараясь остаться незамеченным, грозил пальцем, но дочь, будто не видела его сигналов. Спохватилась и потащила гостя к игрушкам. Алексей Алексеевич покорно отправился следом. Осторожно, чтобы не раздавить ненароком какую-нибудь вещицу, сел на корточки, стал трогать и перебирать девчачье богатство. Ника оживленно болтала, заходилась звонким смехом, было видно, что она совершенно счастлива.
Сергей Николаевич бросился к жене.
— Уведи ее. Займи чем-нибудь. Она его совершенно заморочила.
— Какой ты глупый, — грустно усмехнулась Наталья Александровна, — как ты не понимаешь, он тоскует по собственным детям, дай хоть с чужим повозиться.
Она была совершенно права. Пусть погодкам Арсеньева было уже четырнадцать и пятнадцать лет, для него настоящим праздником стало общение с маленькой Никой.
А эта пришла в полный восторг, узнав, что гость приехал на два дня. Вскочила на кровать, стала прыгать, сильно подлетая на пружинах и кричать во все горло «ура-та-ра-ра-ура!»
— Вот я тебе сейчас покажу «ура-та-ра-ра», — сказал Сергей Николаевич, снял Нику с кровати, легонько шлепнул и отправил к маме помогать накрывать на стол.
С утра небо оказалось затянутым вереницами облаков. Кудрявые барашки мирно паслись на синем лугу, медленно шли с севера на юг, закрывали солнце, давали отдых всему живому в набежавшей благодатной тени. День был вполне подходящий для прогулки в горы.
Шли, никуда не торопясь, по очереди несли корзину с едой, Ника вприпрыжку бежала впереди. Иногда останавливалась, ждала остальных, показывала Арсеньеву:
— Вон, во-он там, когда мы ходили с Сонечкой, я нашла целую кучу винограда. Кто-то спрятал в ямке, а я нашла.
Сергей Николаевич стал объяснять, кто такие Панкрат и Сонечка (Арсеньев не был с ними знаком). Рассказал, как они разыскали их в Брянске и сманили ехать в Крым вместо Сахалина. Арсеньев смотрел изумленно, качал головой, говорил страшным шепотом:
— Хороши бы вы были на Сахалине.
Ника надулась. Ей не дали рассказать дальше про виноград. Говорят про какой-то Сахалин, а это совсем не интересно. Не поехали, и не поехали. Сколько можно!
Наталья Александровна улыбалась глазами. Арсеньев и ей пришелся по душе. Не такими уж близкими друзьями они были в Париже, просто знакомые, а встретились, как родные. С ним легко, с ним можно говорить о чем угодно, и не искать слова.
В эмиграции Алексей Алексеевич Арсеньев был известным человеком. Одним из немногих русских ученых во Франции. Одно время состоял в Младоросской партии, но довольно скоро вышел из нее. С самого начала оккупации, когда немцы арестовали всю эмигрантскую верхушку, долго томился в концентрационном лагере. Закончилась война, Арсеньев стал одним из активистов Союза русских патриотов, позже переименованный в Союз советских граждан. Наталья Александровна хорошо запомнила его в толпе провожающих на Северном вокзале. Тогда они уезжали в Россию, а сам Арсеньев собирался на родину с третьей партией, через год. Но его отъезд произошел намного раньше.
В ноябре 1947 года он был выслан из Франции с группой «двадцати четырех».
«Живет в Крыму один одинешенек, — печалилась за Арсеньева Наталья Александровна. — Жена-француженка с детьми не приехала. Странно, он — ученый, а работает простым гидом. Водит экскурсии по Никитскому саду. Почему?»
И все время, пока они сидели в тени старого дуплистого ясеня, вспоминали прошлое и общих знакомых, ее не оставляла эта мысль. В какой-то момент не выдержала, спросила. Арсеньев глянул виноватыми глазами и неохотно ответил:
— Так получилось.
И заговорил о чем-то другом.
Нике было неинтересно. Особенно, когда взрослые переходили на французский язык. Ушла на косогор искать сиреневые бессмертники. Они были видны издалека среди невысокой сухой травы.
К вечеру небесное стадо убежало искать счастья за морем. Запад озарился спокойным золотым светом. Они вернулись домой как раз к тому времени, когда на станции затарахтел движок.
Ужин решили собрать во дворе. Пока возились, мыли руки, шли к столу, быстро, как это бывает в горах, стало темнеть. Над морем в пустом и беззвездном небе зависла неяркая, полная луна.
За ужином Ника куксилась, ковыряла в тарелке, терла глаза. Наталья Александровна с трудом накормила ее и увела в дом.
Стемнело, и море, насколько хватало вширь лунного света, расплескалось расплавленным серебром. В его сиянии идеально ровная линия, где водная гладь встречается с небом, казалась более удаленной, чем днем. Оттуда, из страшной дали, струилась, рассыпалась по краям отдельными блестками, бежала, играла, и никак не могла прекратить игру с зыбкой поверхностью лунная дорожка — путь романтических чаяний и печальной мечты о несбывшемся счастье.
К столу неслышно подошла Наталья Александровна. Садиться не стала, стояла рядом, смотрела в даль, улыбалась мечтательно.
— Как это красиво, — прошептала, тихо вздохнув, — и как жаль, что уйдет луна, и все кончится.
— Она еще не скоро уйдет, посидите с нами, — тихо сказал Арсеньев.
— Нет, я не буду сидеть, Ника ворочается. Вот вам свечка. Когда пойдете спать, смело зажигайте, она уже не проснется.
Ушла, оглядываясь, словно жаль было ей расставаться с этим вечером, луной и сияющим морем.
Сергей Николаевич был благодарен жене, понял, что она нарочно оставила их для долгого мужского разговора. Но разговор этот никак не начинался.
В десять часов Алеша-электрик отключил движок. Прохрустели по камешкам его шаги. Слышно было, как он поднялся на крыльцо на своей половине дома, прикрыл коротко скрипнувшую дверь. Внезапная тишина упала мягким покрывалом. На секунду заложило уши.
Но только на секунду. Все живое, способное звенеть, трещать, стрекотать, давным-давно уже высыпало на листву, на травы, сидело невидимое, наяривало хвалебную песнь во славу волшебной ночи.
— А вот эта цикада где-то совсем близко, — поднял руку Арсеньев, немного послушал и заговорил о Нике, о ее непосредственности, о ее детском, естественно, но очень богатом лексиконе.
— Да, язык у нее подвешен, — усмехнулся Сергей Николаевич.
— А мои дети, скорей всего, уже не говорят по-русски, — печально проговорил Арсеньев.
— Вы разве не можете выписать их к себе?
— Я никогда этого не сделаю.
— Почему?
— Потому, друг мой, Сергей Николаевич, — стал глядеть на лунную дорожку Арсеньев, и глаза его сделались больными, печальными, — потому, что мы с вами не на тот поезд сели. — Он быстро глянул на Сергея Николаевича, отвернулся и долго молчал, прежде чем заговорить снова, — вернее, вы сели по собственному почину, а нас французы силком посадили. — В Германии, — он усмехнулся какому-то далекому воспоминанию, — в демаркационной зоне, американцы уговаривали нас остаться в лагере для перемещенных лиц. Мы гордо отвергли все предложения и предпочли Россию. Домой, на родину! Нас предупреждали: «Ребята, опомнитесь, пока не поздно!» Куда там! Мы, как последние идиоты, очертя голову, ринулись «домой». Кто ж мог предвидеть, насколько родина опасна, насколько на родине страшно жить.
— Чем же она опасна? — в душе Сергея Николаевича внезапно возникло неприятное чувство, показалось, что они могут разойтись с Алексеем Алексеевичем во взглядах. И даже не то, чтобы разойтись, просто вот сейчас, сию минуту могут подтвердиться самые худшие его опасения. А он этого не хотел.
Арсеньев повернул голову и посмотрел на Сергея Николаевича спокойным, печальным взглядом.
— Рано или поздно они нас всех пересажают.
У Сергея Николаевича дрогнул голос.
— Кто пересажает?
— Большевики, кто же еще!
— Но за что?
— Интересный вопрос, — криво усмехнулся Арсеньев, — к ответу на него я пришел не сразу. Хотите послушать?
— Естественно, раз это и меня касается.
— Разговор долгий.
— Нам торопиться некуда.
Арсеньев внимательно посмотрел на Сергея Николаевича.
— Да? А впрочем, вы правы. Сегодня нам торопиться некуда. Так вот. Имея относительно много свободного времени, я с некоторых пор стал смотреть на окружающий нас в стране Совдепии мир не с позиций патриотического восторга, охватившего нас сразу после войны, а уже спокойно, без эмоций. И вот однажды в душе моей возникло страшное подозрение, — Арсеньев умолк и как-то нерешительно посмотрел на Сергея Николаевича.
— В чем? — нетерпеливо спросил тот.
— В том, что с нами сыграли злую шутку.
— Кто сыграл?
— Сталин. Со своими присными.
— Какую же шутку?
— А он с самого начала задумал нас уничтожить. Указ о возвращении нам гражданства — это липа. Самая обыкновенная липа.
Сергей Николаевич недоверчиво посмотрел на Арсеньева.
— Н-нет, это…
— А вы оглянитесь по сторонам. Неужели вы не видите, что отчизна наша, куда мы так безоглядно стремились, разделена на две неравные части. С одной стороны — массы, народ, пролетарии, если хотите. С другой — вдохновляющая и направляющая сила, сиречь, партия. Это меньшинство. Но оно, это меньшинство ЗНАЕТ, что нужно народу и что нужно сделать для того, чтобы этот народ стал счастливым. Еще раз подчеркиваю: не сам народ знает, а именно они, носители передового учения.
— Ну и что?
— Как «ну и что?». Их Конституция обеспечивает права граждан, начиная с права на труд и кончая свободой совести. Все прекрасно. За исключением маленького штришка. Они, и только они, большевики, обладают правом обеспечивать народы всеми, перечисленными в Конституции свободами. И если где-нибудь, кто-нибудь проявит несогласие с таким положением вещей, его, смею вас уверить, немедленно укротят.
— Постойте, но я не собираюсь с места в карьер проявлять несогласие. Знаете, мне довелось встретить в Брянске замечательного человека. Был такой Константин Леонидович Мордвинов, начальник Брянстройтреста…
— Коммунист, естественно.
— Коммунист. Руководитель огромной послевоенной стройки. Человек кристальной честности. Представьте себе, он уступил нам очередь на квартиру. Когда мы только приехали. А его жена частенько прибегала к нам перехватить десятку до зарплаты. Правда, одна дамочка, тоже наша знакомая, называла его блаженным, но она не права. Были и другие, точно такие порядочные люди, не только Мордвинов. Так вот он, Константин Леонидович, говоря о советской действительности, постоянно указывал на возможность допущения ошибок…
— Это мне знакомо. Это я уже слышал, здесь это любят повторять, надо — не надо: «Лес рубят — щепки летят». Слышали, небось, и не один раз. Остается только дивиться, как русскому народу не навязла на зубах пресловутая поговорка. И как они все ее обреченно, с садистским каким-то удовлетворением повторяют. Хотите быть щепкой? Не хотите. Что ж, тогда вам следует отгородиться от жизни этой сакраментальной фразой и ни о чем не думать. Это поможет вам уцелеть.
— Ну, положим, ни от чего отгораживаться я не собираюсь. И уж тем более, не собираюсь становиться щепкой.
— Следовательно, вы обнаруживаете противоречие с существующим положением вещей.
— Ну, знаете, в конце концов, в чужой монастырь со своим уставом не ходят! — Сергей Николаевич в какой-то степени даже рассердился.
Арсеньев наклонился к нему через стол, и тоже, в свою очередь, рассердился.
— Это в какой такой «чужой монастырь»? Мы не в Китай с вами приехали, не в Японию. Мы приехали в Россию. Мы такие же русские, как все остальные, живущие на ее территории.
Сергею Николаевичу припомнились его ночные бдения и разговоры с самим собой. Не так последовательно, однако его мысли, в общем и в целом, почти не отличались от рассуждений Арсеньева. Почему же он спорит с ним сейчас, что хочет он доказать ему и себе? Он очнулся, потряс головой.
— Простите, прослушал.
— Ничего вы не прослушали. Вы просто не хотите слышать. А предыдущую мысль я повторю. Эта партия всесильна в выборе методов для достижения цели. Понимаете, всесильна!
— Постойте, — он все-таки продолжал спорить, отстаивая что-то необычайно ценное для себя, — какова их цель? Социализм. А что плохого в социализме? Совершенно новая…
— Да будет вам, — устало перебил Арсеньев, — вы мне еще Интернационал спойте. Большевики себе на уме. У них на вооружении целая философия.
— Я не силен в философии.
— В том-то и дело. А они создали свой катехизис, и он развязывает им руки в нечистой игре. Что игра нечистая, я мог бы вам показать на множестве примеров. Вот вы могли бы сыграть в подкидного дурака без одной масти?
Сергей Николаевич поднял бровь.
— Как это? Это же невозможно играть без одной масти.
— Представьте себе, возможно. Были бы карты, я бы показал.
— Я принесу.
И желая как-то повернуть разговор, немного заинтригованный, он сходил в дом, принес и положил перед Арсеньевым новенькую колоду карт. Зажег свечу, наклонил ее над донышком блюдца, накапал парафина и прилепил. Огонек, было, погас, но тотчас разгорелся и засиял в неподвижном воздухе. Со стороны гор сгустилась тьма, обступила двор. Но свет луны одинокая свеча не смогла осилить. Алексей Алексеевич перебрал колоду, отбросил всю червовую масть и быстро сдал карты.
— Пики — козыри, — объявил он.
— Пики — козыри, — пробормотал Сергей Николаевич, — поправил карточный веер, вытянул губы дудочкой, подумал, и предложил партнеру, — ходите, у меня нет младших козырей.
Началась обычная игра в подкидного дурака. Арсеньев пошел, Сергей Николаевич принял. Через некоторое время ему улыбнулось счастье, он начал отбиваться, но потерял при этом козырного туза. Партия закончилась быстро, Алексей Алексеевич выиграл.
— Видите, — сказал он, — вы даже не заметили отсутствия червовой масти. Игра состоялась.
— Да, но у меня осталась на руках лишняя карта. Что с нею прикажете делать.
— А вы отбросьте ее. Точно так же, как они рано или поздно отбросят нас, поскольку мы не укладываемся в игру без одной масти.
— Гм. В достаточной степени впечатляет. А что собой представляет изъятая из колоды червовая масть?
— Все, что угодно. К примеру, русскую интеллигенцию, высланную большевиками в двадцатых годах. Или, если хотите, всю эмиграцию.
— Нет, я не желаю играть в усеченную игру. Она все равно искусственная.
— А вас никто и не заставляет. Это их игра. Следовательно, я возвращаюсь к тому, с чего начал. Им нельзя доверять.
Сергей Николаевич опустил глаза, скатал хлебный мякиш, подумал.
— Как же не доверять? — обратился он к скатанному шарику, — они освободили пол-Европы. А что такое фашизм, мы испытали на собственной шкуре. В большей или меньшей степени. Советская мощь…
— О, да, мощь. Мощь Красной Армии дело серьезное. — Арсеньев разгорячился. Его уже не на шутку стала задевать упорная непонятливость Сергея Николаевича. — И мы, там, у себя в Париже почувствовали себя как бы причастными к этой мощи. И возгордились. Совершенно безосновательно. К этой мощи мы не имеем ни малейшего отношения. Мы лишние. Нам среди великого советского народа, увы, места нет.
Алексей Алексеевич криво усмехнулся, подобрал брошенный хлебный шарик и стал лепить на нем рожки. Слепил, бросил на стол.
— Не знаете, почему на хлебном мякише рожки не сминаются? Странно, никто не знает. Вот и я не знаю.
— Да будет вам, — Сергей Николаевич бросил шарик в траву на съедение муравьям, — как так — места нет?
— Наталья Александровна давеча спросила, почему я — гид. Я не стал отвечать. Зачем вашей милой жене мои невзгоды. Моя участь — биться головой об стену и страдать из-за невозможности применить свои знания в той области, где ты можешь быть полезен. Отечеству полезен, вы понимаете, о чем я толкую, и это отнюдь не пустое словосочетание? Увы, микробиолог Арсеньев этой стране не нужен, — он помолчал, — полтора года я добивался прописки в Москве. Я — коренной москвич. Я каждый раз, как приезжал хлопотать, проходил мимо дома моих родителей на Арбате. Бог знает, сколько поколений моих предков проживало в Москве. А меня не прописывали. Не думайте, за меня боролись. Два профессора, один академик. И, казалось уже, вот-вот, еще усилие, еще рывок, и все тебе будет. И прописка, и лаборатория в институте. Но тут разразилась буря, и… — Арсеньев махнул рукой.
— Что за буря?
— Вы что-нибудь знаете о генетике?
— Алексей Алексеевич, я простой маляр. Цитрусы, это так, знаете, на безрыбье. Откуда мне знать, что такое генетика?
— Это произошло, вот… Буквально в начале месяца. На сессии Академии сельскохозяйственных наук. Одно из главнейших направлений в биологии, равно, как и ученые, работавшие в этой области, объявлены вне закона. Их открытия не соответствуют пролетарской доктрине. Представляете себе? Это же черт знает, что такое! Как будто наука может быть классовой! — повинуясь предостерегающему жесту Сергея Николаевича, он понизил тон. — Я получил телеграмму, — усмехнулся, — почти шифровку. Смысл — сиди тихо, не рыпайся. Вот и сижу. Тихо! Тссс! Живу в чудесном городе, на квартире у милой, весьма интеллигентной старушки, вожу экскурсии по роскошному Ботаническому саду. Все хорошо, прекрасная маркиза. И это все? И это все, к чему я стремился, принимая лично от Богомолова советский паспорт? Плюс ко всему прочему — я боюсь. Это мой удел теперь, всю оставшуюся жизнь — бояться. Не сочтите меня трусом, Сергей Николаевич, просто я не хочу снова оказаться за колючей проволокой. Я уже был. Испытал на собственной шкуре, что такое немецкий концентрационный лагерь. Думаю, советский мало чем от него отличается.
— Да нет, — поморщился Сергей Николаевич, — то совсем другое. То был Гитлер. А здесь? За что?
Арсеньев не ответил. Он понял, что говорить об этом с Сергеем Николаевичем бесполезно. Ему хотелось предостеречь, он в меру своих сил пытался доказать, что с ними, с репатриантами эта власть может сделать все, что угодно. Поодиночке арестовать, выслать, убрать, чтобы глаза не мозолили. С кем, не дай Бог, это случится, так остальные и знать не будут. Для того и рассеяли по всей стране. Он мог бы… «А, впрочем, — подумал он, — не надо. Об этом не надо».
Сергею Николаевичу показалось, будто Арсеньев знает что-то очень важное. Это может касаться и их семьи. Но он не спросил. Отдать себе отчета, почему не спросил, не мог. Стал, надавливая пальцем, собирать со стола оставшиеся крошки. Помолчал. Потом заговорил, не поднимая глаз.
— Зачем тогда они на весь мир устроили шумиху с нашим возвращением?
Арсеньев раскинул руки крестом.
— Не знаю. Видит Бог, не знаю. Шумиха эта, вы справедливо заметили, упала тогда на наши души, как благодатный дождь на высыхающее поле. Видите, я даже высоким слогом заговорил, — усмехнулся, вздернул голову.
Сергей Николаевич положил на стол руку, постучал кончиками пальцев.
— Послушайте, — сказал он, — мне понравилось ваше сравнение с картами. Впечатляет. Но мы ведь с вами знаем, тот строй, — он указал пальцем куда-то далеко на запад, — отнюдь не идеален. Уж кто — кто, а мы с вами хлебнули капитализма по горлышко. И что такое демократические свободы в насквозь бюрократической Франции, мы тоже знаем. Там плохо, здесь плохо. Что вы предлагаете взамен? Вы не первый человек, которому я задаю этот вопрос. Но вразумительного ответа мне пока так никто и не дал.
— Я уже ничего не собираюсь предлагать. Это вы, по старой младоросской привычке, снова пытаетесь делать предложения. В младороссах мы кричали «Глава! Глава!» и собирались на всякого рода совещания под лозунгом «Царь и Советы». И где же наш царь, и где наши Советы? Претенденты по-прежнему в эмиграции, а Советы, как оказалось на поверку, фикция.
Сергей Николаевич недоверчиво усмехнулся, собрал карты. Ему расхотелось продолжать разговор. Да и поздно было. Луна переместилась, и вскоре ушла за горы. Словно радуясь избавлению от нее, Млечный Путь обмахнул небосвод звездной пылью. Далекие светила стали весело перемигиваться. Арсеньев глубоко вздохнул. Сергей Николаевич сказал:
— Поздно уже. Завтра поговорим. Идемте спать.
10
Сергей Николаевич долго не мог уснуть. Лежал в тишине, в темноте, не шевелясь, закинув руки за голову. Разговор с Арсеньевым растревожил сердце. Будущее представилось неясным, зыбким. Странно, в Брянске, под влиянием Мордвинова, что ли, он такой неуверенности не испытывал.
Он лежал на спине, боясь пошевелиться и разбудить жену, пытался избавиться от душевной смуты. Он толком и разобраться не мог, откуда она, эта смута. Отчего так путаны и противоречивы были его доводы в споре с Арсеньевым.
Наконец сон пришел. Сомкнулись веки, дыхание стало глубоким, ровным. Сергею Николаевичу стало сниться, будто он находится на странном младоросском собрании. На черном, гранитном, с синей искрой, отполированном скользком полу, то ли мелом, то ли белой масляной краской очерчен широкий круг. Плечом к плечу, едва касаясь внешней стороны окружности вытянутыми носами необычной, с золотыми пряжками обуви, стоят по кругу его друзья. Здесь и Марк Осоргин, и Павлов, и Гауф, и Панкрат, и Славик Понаровский… Все здесь, и Алексей Алексеевич тоже. Он сам стоит вместе со всеми. Странны их одежды. Белые балахоны до колен с капюшонами. На груди каждого нашит алый, атласный равноконечный лапчатый крест.
Сергей Николаевич пытается сообразить: что же это, младороссы крестоносцами никак стали? Мысль неясная, сразу ускользает, общее тягостное молчание заканчивается.
На низких басах, угрюмо, хор мужских голосов начинает петь Интернационал. Сергей Николаевич поет вместе со всеми, и недоумевает. Как же так, Интернационал вовсе не младоросский гимн. И что это за нелепость — в крестовых балахонах каких-то тянуть со странным усердием главное большевистское песнопение. И откуда они так хорошо знают эти слова, эту музыку?
Стоит подумать — все исчезает. На месте очерченного круга вырастают стены. Он оказывается в замкнутом, плавно заворачивающем, узком коридоре. Если широко раскинуть руки, можно коснуться пальцами обеих стен.
В каменную кладку внешней стороны врезана неглубокая ниша. В нише стоит табуретка, и на этой табуретке сидит он сам.
Сбоку, на уровне головы, приделана полочка. На полке стоит стакан молока, накрытый тонким ломтем черного хлеба. Это его паек, его завтрак, обед и ужин.
В соседних нишах, Сергей Николаевич чувствует это, сидят точно такие же узники. Или не узники? Кто знает, в каком качестве они здесь пребывают. Но он никого не видит.
Он хочет уйти. Оказывается, его никто здесь не держит. Он встает, выходит, идет по кругу, и знает, что выход есть. Должен быть, иначе все его существование превратиться в полную бессмыслицу, если нет выхода. Он находит его. Но подход к нему завален сложенными друг на дружку в полном беспорядке новехонькими табуретками. Ножки торчат в разные стороны, разобрать этот завал нет никакой возможности. Сергей Николаевич поворачивает обратно и входит в свою нишу.
Он решает сделать подкоп, и начинает раздвигать руками тяжелую, вязкую землю. Работа неимоверно трудна, сердце заходится от нечеловеческих усилий, но вскоре ему удается вырыть нору. И вот он уже видит себя по другую сторону стены.
Он оказывается в странном, бессолнечном, неподвижном мире. От его ног уходит вниз пологий склон, поросший бурой иссохшей травой. На склоне редко стоят тонкие, очень странные деревья. Стволы их исковерканы, изогнуты под всевозможными углами. Листва неподвижная, жухлая, кажется жестяной в мертвенном тусклом свете. Сергею Николаевичу становится страшно, словно вот-вот этот жутковатый мир обернется мохнатой пылью, исчезнет. Он делает над собой усилие и просыпается.
В комнате еще спали. Сергей Николаевич потихоньку оделся и вышел во двор. Над горами неподвижно стояли редкие комочки золотых облаков. Природа потягивалась со сна. У порога кланялся хозяину Дымок, вертел хвостом так сильно, что от его взмахов делался ветер. Рядом, громко мурлыча, словно в горле его находился небольшой музыкальный ящичек, ходил кругами пестрый Титинечка.
Собачья радость дошла до кульминационного момента, Дымок не выдержал распиравших его эмоций, опрокинулся на спину и выставил теплое, пахнущее псиной пузо.
— Ну, ну, — сказал Сергей Николаевич, нагнулся и похлопал Дымка по животику, — не усердствуй, сейчас накормлю.
Он поднялся, вошел в дом, вынес кастрюлю с остатками вчерашнего супа, вылил в миску.
— Лопайте.
И стал смотреть, как котенок лакает жижу, а собака терпеливо ждет, чуть повизгивает, переступая передними лапами и подрагивая кожей на ляжках.
Через некоторое время Сергей Николаевич отодвинул котенка.
— Хватит с тебя, и так надулся, как барабан. Давай, Дымок, можно.
Тот со стоном, будто неделю не имел во рту даже маковой росинки, припал к еде, зачавкал, загремел миской.
Так начался еще один, похожий на сказку день, на виду Черного моря, на южном побережье Крыма.
Было решено первую его половину посвятить лимонам. Сергею Николаевичу непременно хотелось похвастать своими достижениями, да и время полива наступило. После обеда договорились идти на пляж, чтобы прямо с шоссе Алексей Алексеевич мог поймать попутную машину и отправиться домой, в Ялту.
Лимоны Арсеньеву понравились. Крепкие, ухоженные деревца стояли ровными шеренгами. Он прошел по рядам, и не обнаружил ни одного сухого листа, ни малейших признаков щитовки, главного врага цитрусовых.
— На будущий год собираются сто саженцев высадить, — задумчиво сказал Сергей Николаевич.
Арсеньев пожал плечами, и ничего не ответил.
— Эге, Сергей Николаевич, — неожиданно раздался знакомый голос, — я вижу, ты уже экскурсии на свои лимоны водишь! Сергей Николаевич и Арсеньев весело переглянулись.
Сверху, с бугра, по дороге спускался главный агроном. Как всегда, аккуратно отутюжен был его чесучовый костюм, сверкала под солнцем розовая лысина.
Павел Александрович степенно приблизился. По привычке никуда не торопиться, поздоровался с каждым. Потом завел руки за спину, пошевелил толстенькими пальцами и уставился на саженцы.
— Удивительно дело, — заговорил он, — вот ведь говорили, не будут расти. Растут. А почему растут? — потому что уход, — он разнял руки и доверительно коснулся пальцем груди Арсеньева, — а как он сопротивлялся, — не поворачивая головы, повел щелочкой хитрого глаза на Сергея Николаевича, — ей-богу, как красна девица. Я, говорит, хочу маляром быть, и точка! А мы с Петром Ивановичем (директор наш) ему: «Да на кой ляд тебе эта малярка, ишачиться тебе целыми днями, на кой ляд? С лимонами ты с утра до вечера на свежем воздухе, лимоны сами растут себе, а ты отдыхаешь». Нет, и все. «Не умею», — говорит. Я тогда ему: «А ты знаешь, Сергей Николаевич, как лимоны растут?» Он встрепенулся, мол, как? «Корнями вниз», — говорю. Обхохотались, честное слово. Но ты, Сергей Николаевич не обнадеживайся, на будущий год мы тебе отдыхать не дадим. Это пока. Пока сорок штук. А когда их будет сто сорок?
— Зима, — сказал Сергей Николаевич, — зима, вот главное беспокойство. Рогожкой их какой-нибудь, что ли, обмотать…
— Хе-хе, рогожкой. Как ты их обмотаешь, если они, собаки, вечнозеленые! Им и зимой для кроны свет нужен. А летом ведрами воды не натаскаешься. Придется помощника выделять. На будущую весну я имею в виду. Еще одна головная боль.
Павел Александрович рассеянно глянул по сторонам, надеясь увидеть неведомого помощника, сообщил, что у него масса дел на первом участке, попрощался и потопал под горку, ловко переставляя короткие ноги.
— Хороший мужик, — поглядел вслед агроному Сергей Николаевич.
Он вынул одно из другого принесенные с собой оцинкованные ведра и хотел идти за водой, но Арсеньев не позволил трудиться в одиночку. Они отправились вместе.
— Мужик он, может быть, и хороший, — сказал Алексей Алексеевич по пути к роднику, — но и он сыграл с вами в подкидного дурачка без одной масти.
— С чего вы взяли?
— Вольно или невольно, он не сказал главного. Вы даже не заметили. Сергей Николаевич, дорогой мой, вы не зря беспокоитесь о зиме. Ваши лимоны вымерзнут при первом же понижении температуры больше, чем на пять градусов ниже нуля. Что он, не знает об этом? Знает прекрасно, на то он и агроном. Знает, а хлопочет о помощниках и новых посадках. И на слете вашем говорили о будущих урожаях. Но, и это самое любопытное, никому не пришло в голову, встать и сказать, что выращивание лимонов в Крыму в открытом грунте есть вопиющая глупость.
Сергей Николаевич ничего не ответил. Молча зачерпнул ведром пронизанную солнцем прозрачную воду.
С грустью поливал он обреченные деревца. Столько сил потрачено, столько волнений — приживутся, не приживутся. Неужели померзнут? А вдруг — нет!
Он не стал спорить с Арсеньевым, вздохнул и сказал:
— Поживем — увидим.
К обеду они вернулись на электростанцию. Середину двора заливало солнце, поэтому из комнаты под акацию напротив двери вынесли стол. Чтобы он не качался, Сергей Николаевич подложил под одну ножку плоский камень. Наталья Александровна стала накрывать. Расставила тарелки, нарезала хлеб. Закусив от усердия губу, Ника раскладывала ложки и вилки. Ей хотелось произвести впечатление маминой помощницы. Поймала иронический взгляд отца, сдвинула брови. Очень даже хорошо был понятен его намек на то, что так не всегда бывает.
После обеда Нику отправили немного поспать. Пришлось смириться. Не могла же она начать капризничать в присутствии Алексея Алексеевича. Но все равно было жаль даром потраченного времени в разгар роскошного летнего дня.
Ника лежала на своей кровати в глубине комнаты, щурилась на светлый дверной проем, прислушивалась к негромким голосам. Глаза ее стали потихоньку слипаться, уже готова была она погрузиться на самое донышко сладкого дневного сна.
Она очнулась, будто ее толкнули. На пороге показался Сергей Николаевич. Одним, не человеческим, звериным каким-то прыжком он пересек комнату, сорвал Нику с кровати, и в следующий миг оба оказались во дворе.
Ника бросилась к маме. Та схватила ее, прижала к груди.
— Ничего, ничего, ничего, — быстро повторяла Наталья Александровна, — ничего страшного. Это был слабый толчок. Это было маленькое землетрясение.
— Какое землетрясение? — округлила глаза Ника.
— Разве ты ничего не почувствовала? Ведь папа тебя спасал.
— Почувствовала, — насупилась она. — Очень хорошо почувствовала. И вовсе он меня не спасал, а просто тащил из комнаты.
Она страшно обиделась на папу. Пока он ее тащил, землетрясение кончилось.
Прибежала Верочка. Глаза круглые, руки прижаты к груди.
— Ой, мамочки мои, как я перепугалась. Стою, мою посуду, а оно, как грохнет! Как тряханет!
Следом шел Алеша-электрик, уговаривал жену:
— Да все уже кончилось, все в порядке, не наводи панику!
И, правда, все кончилось. Светило солнце, синело море. В листве безмятежно перекликались воробьи. Под руку Ники подставлял голову Дымок, вежливо вертел хвостом, требуя ласки. Со стороны ближнего виноградника донесся высокий женский голос.
— Нюра! Нюра! Нюра!
В стороне отозвались.
— Ау!
— Тебя тряхануло?
— Тряхануло. А тебя?
— Меня тоже тряхануло. Спроси Женю, ее тряхануло?
Нюра принялась выкликать Женю.
— Женя! Женя!
Эта отозвалась вовсе издалека, еле слышно было.
— Чего тебе?
— Тебя тряхануло?
— А ты как думала? Одну тебя, что ли?
Во дворе засмеялись, даже Верочка не выдержала, расхохоталась. Правда, немного нервно.
Сергей Николаевич бросил взгляд на стену дома.
— Смотрите!
Над их дверью, по белой штукатурке, образовалась черная змейка неширокой, но длинной трещины.
Долго собираться на пляж не пришлось. Наталья Александровна подхватила приготовленную сумку, закрыла дверь. Мужчины с Никой ушли вперед. Переполох с землетрясением кончился.
Перед уходом все посмотрели на Верочку. Та с горестным видом сидела у стола под палящим солнцем. Алеша виновато топтался возле нее, уговаривал войти в дом.
— Так и будешь сидеть, да? Жарко же, идем домой.
— Боюсь.
— Да все уже, больше ничего не будет.
— Не будет, не будет, — подтвердила Наталья Александровна, — а если боитесь, идемте с нами на пляж.
Возможно, Верочка ухватилась бы за это предложение, но чтобы идти на море, ей необходимо было совершить омовение, навести красоту и нарядиться в крепдешиновое платье.
— Пускай я еще немного здесь посижу, — прошептала она. Вы идите.
По морю шла невысокая веселая волна.
Кое-как кинув на подстилку вещи, взрослые разделись и бросились в воду. На берегу остались Дымок и Ника. Им обоим волны казались огромными, выше человеческого роста. Ника с завистью смотрела, как отец, мать и Арсеньев взлетают на гребни, исчезают в провалах между ними, возникают, взметнувшись вверх, но уже гораздо дальше от берега. Нике очень хотелось покататься на волнах, она дивилась маминому бесстрашию, но к линии прибоя ближе, чем на шаг подойти не осмеливалась. Дымок припадал на передние лапы, облаивал каждую волну, но в отличие от Ники, порывался в море.
Он бросался вслед за отступающим языком кружевной пены, но тут перед ним возникала новая зеленая стена, грозя накрыть с головой. Он вскидывался и разворачивался назад, поджав под себя мокрый хвост.
Но вот мама вернулась на берег, сходила к вещам и принесла кусок стирального мыла. Она втащила Дымка чуть глубже и стала намыливать его, приговаривая:
— Сколько времени прошло, а до сих пор от мазута не избавился, это что такое?
Дымок стоически сносил процедуру, кося белым от страха глазом. О купании в мазутном бассейне он давно позабыл.
— Не бойся, Дымок, не бойся, — уговаривала его Ника, — зато будешь чистенький.
Наконец Наталья Александровна несколько раз окунула пса и отпустила.
Он вырвался и помчался, как сумасшедший, по самой кромке воды и суши в дальний конец пляжа. Там резко затормозил, проехавшись всеми четырьмя лапами по мокрой гальке, и рванул обратно. Наталья Александровна стала уговаривать Нику войти глубже и окунуться.
Сергей Николаевич и Арсеньев отдыхали после заплыва. Глядя, как Ника не решается войти в море, хохочет, набирает полные пригоршни воды, подбрасывает вверх и подставляет мордашку под сверкающие брызги, Сергей Николаевич вдруг сказал, не глядя на Алексея Алексеевича:
— Я о нашем вчерашнем разговоре. Я не хочу терзаться всю жизнь о том, что мы не на тот поезд сели. Посмотрите на них, как они счастливы. Что еще человеку нужно? Нам природа подсунула сегодня, знаете, такое небольшое предупреждение. Качнула слегка. А если бы посильней? Я не за то, чтобы жить единственно сегодняшним днем, нет. Я хочу, не знаю, смогу ли я правильно высказать свою мысль, я хочу остаться в жизни довольным тем, что мне отпущено, и не требовать от судьбы больше, чем она в состоянии дать.
Арсеньев бросил на него быстрый взгляд. И снова, как тогда, в ночи, показалось Сергею Николаевичу, будто Алексей Алексеевич знает какой-то важный секрет. Знает, и не решается сказать. А, может быть, просто не хочет.
— А как же в отношении большевиков? Вместе с ними без одной масти, друг мой, собираетесь играть?
— Ну, уж нет, — взвился Сергей Николаевич, — от меня этого никто не дождется. Не в моих правилах передергивать.
— Так иначе ведь не получится.
— Ну, это уже казуистика какая-то.
Возникшую неловкую паузу разрядила Ника. Прибежала, схватила полотенце, закуталась, села, пожав коленки, выбила зубами дробь.
— Прекрати, — усмехнулся Сергей Николаевич, — тебе совершенно не холодно.
— А вот и холодно, — ежилась и плотнее куталась Ника.
Через час они оделись, собрали вещи, и вышли на шоссе. Настала пора расставаться, хотя никому этого не хотелось. Алексей Алексеевич, как он сам сказал, с удовольствием погрелся бы еще пару дней у чужого камелька. Сергею Николаевичу было немного досадно из-за незавершенного спора. Наталье Александровне жаль было так скоро терять хорошего человека. Ника та и вовсе упала духом, смотрела на Арсеньева печальными умоляющими глазами.
На дороге уже не было солнца. Оно закатилось за мохнатый горб дальней безымянной горы, и только часть пляжа и внезапно присмиревшее море озаряемы были прощальным, ласковым светом.
Перед расставанием говорили о пустяках. Алексей Алексеевич часто обращался к Нике, спрашивал, хочет ли она в школу, и как собирается учиться. Ника больше кивала головой или отвечала коротко, шепотом, все крепче стискивала руку Арсеньева.
Но вот подъехал идущий в сторону Ялты грузовичок. Алексей Алексеевич расцеловал Нику, нежно простился с Натальей Александровной, крепко сжал руку Сергея Николаевича.
Он сел в кабину, шофер попросил крепче стукнуть дверцей, чтобы закрылась. После нескольких попыток все уладилось, машина тронулась, Ника всхлипнула.
— Какая ты глупая, — стала утешать мама, — не навсегда же мы расстались. Ты же слышала, Алексей Алексеевич обещал приехать в сентябре.
И они стали гуськом подниматься по крутой тропинке, уводившей через поселок, домой, на электростанцию.
Арсеньев ехал в кабине грузовика, смотрел прямо перед собой и радовался, что ему попался молчаливый шофер, не мешает думать. Думы были печальны. Алексей Алексеевич не мог понять самого себя, не мог решить, правильно ли он поступил, не сказав Улановым о недавних арестах среди бывших эмигрантов.
Одними из первых, Арсеньев узнал об этом во время своей последней поездки в Москву, были арестованы и канули в неизвестность Игорь Кривошеин и Александр Угримов. За спиной обоих было Сопротивление, а на долю Игоря Александровича выпали страшные допросы в гестапо и Бухенвальд.
Где-то далеко от совхоза «Кастель», проехав большую часть пути, Арсеньев дал себе слово, все рассказать Сергею Николаевичу при первой же будущей встрече.
11
За лето Ника выросла и окрепла. Она продолжала ходить в детский сад, но стала ужасно задирать нос перед другими детьми. Приближалось первое сентября. Оказалось, что она единственная из всей группы в этом году идет в школу. А еще у Ники выпал передний зуб, и она стала очень смешная со своей щербинкой.
В конце августа на электростанцию пришла учительница, принесла для Ники новенькие учебники. Ника бережно приняла из ее рук книжки, широко открыла глаза и восторженно прошептала:
— И это все мне!?
В тот же день села и прочитала «Букварь» и «Родную речь» от корки до корки.
Вскоре Ника забастовала и отказалась ходить в детский сад.
— Там одни малыши, мама, мне там не интересно. Ну, можно я теперь буду дома. Ну, пожалуйста.
Наталья Александровна подумала и согласилась. Работы на плантации было немного. Лимоны дружно росли, и почти не требовали ухода, Сергей Николаевич справлялся сам.
Ника вырвалась на волю и стала надолго убегать из дому. Подружилась со старшими детьми, те увлекали ее в путешествия по окрестностям маленького поселка. Наталья Александровна не волновалась. Далеко уйти Ника все равно не могла, ей только запретили бегать без взрослых на море.
Чаще всего дети ходили в поход на «дачу Кузнецова». Собственно дачи, как таковой, уже давно не было. После войны и бомбежки неподалеку от берега остался лишь фундамент и две стены двухэтажного особняка, сложенные из толстых плит розового ракушечника.
Ника понятия не имела, кто такой Кузнецов, и удивлялась, как это один человек мог жить в таком громадном доме.
Возле руин в густой траве лежали разбросанные глыбы. Рассматривать их, и пытаться выковырять хоть одну из множества спрессованных ракушек, было очень интересно. Только это была пустая затея. В лучшем случае удавалось отбить небольшой кусочек.
Место было заброшенное, глухое. Дети играли в прятки среди камней, бегали и кричали до изнеможения. И еще рвали цветы.
Цветы остались от прошлых лет. Одичали и разрослись на воле пышными куртинами.
Осенью сюда приходили и взрослые, нарезать некрупных выродившихся георгин. А сейчас, в августе, цвел львиный зев. Цветов было великое множество, желтых, белых с оранжевыми язычками и пунцово-красных.
Дети набирали охапки львиного зева, и счастливые шли по домам. Девочки, конечно. Мальчишки снисходительно помогали рвать цветы, но тащить букеты отказывались.
В поселок возвращались одной шумной стайкой. Все загорелые с облупленными носами и выцветшими за лето майками и сарафанами.
Вслед им ласково плескалось пустынное, ослепительной синевы море. Дети не оглядывались. Они привыкли к нему, и не знали, что такую насыщенную, глубокую синь, сравнимую с насыщенностью и глубиной редкого драгоценного камня, можно увидеть только в детстве.
Может быть, именно поэтому Нике иногда становилось грустно на берегу. На пляже она любила, отдалившись от мамы и отца на некоторое расстояние, сидеть одиноко на камне и смотреть в засасывающую, неизмеримую даль.
Сидела смирно, серьезная, только губы ее слегка шевелились, и тогда Наталья Александровна тихонько говорила мужу:
— Смотри, наша дочь снова поет гимн солнцу.
Ах, не знала мама, что не поет ее любимая дочь возвышенных гимнов, с уст ее срываются все те же глупые строчки модного романса про красавицу и капитана. Но душа грустит о чем-то ином, возвышенном, чего-то ждет, и не может понять этой грусти, этого ожидания.
Первого сентября, с новеньким, купленным перед отъездом из Парижа портфелем, Ника отправилась в школу. Школа была не совсем обычная, но Нике она страшно понравилась. А Наталья Александровна с каждым днем удивлялась все больше и больше. Дочь приносила домой совершенно невероятные рассказы о происходящем в классе.
Родители переглядывались, пожимали плечами. Они никак не могли понять, по какой программе обучают их первоклашку. С одной стороны, Ника училась писать палочки и крючочки, с другой стороны, шпарила почти наизусть такое, чего в первом классе никак проходить не могут.
Все разъяснилось после первого родительского собрания. Оказалось, что вместе с малышами одновременно обучаются дети второго, третьего и четвертого класса общим числом двадцать пять человек. Вся поселковая начальная школа размещалась в одном помещении с одной учительницей.
Ника бросала скучные палочки и крючочки, и тянула руку, чтобы пересказать «Серую шейку», прочитанную украдкой у соседки по парте.
С этой девочкой Ника подружилась, и они стали ходить друг к другу в гости. Несмотря на разницу в возрасте, Ника задавала тон, а Женечка подчинялась. Она была мала ростом и казалась сверстницей Ники.
Сентябрь заканчивался, в тетради появилась первая клякса. Началось сражение с ручкой и чернильницей. Поначалу было нелегко привыкать к перу, но очень скоро все наладилось и пошло гладко.
Стала налаживаться жизнь и у взрослых. Наталья Александровна получила в Алуште заказ на зимние детские капоры, а в совхозе подвели под крышу долгожданную баню. Директор торопил штукатуров, чтобы до холодов начать и закончить малярные работы. Каким образом он будет совмещать их с цитрусами, Сергей Николаевич не знал, но его никто ни о чем не спрашивал.
Человек в белой рубашке, черной паре, с потрепанным школьным портфелем появился в совхозе двадцать четвертого сентября. У человека было круглое, моложавое лицо, строгие глаза и полные, хорошего очертания губы.
Он приехал в серой легковой машине, оставил шофера ждать и вошел в правление совхоза.
На него мало кто обратил внимание, хотя находился он в кабинете директора довольно долго. О чем они говорили, для всего остального правления некоторое время оставалось неизвестным. Секретарша Тася слышала только просительный голос Петра Ивановича и веселый, как ей показалось, чужой басок. Она вспомнила, что человек этот однажды, в середине лета, уже приезжал в совхоз. Тогда он затребовал все личные дела, долго проверял их, а потом уехал.
За дверью директорского кабинета наступила недолгая тишина, затем послышался звук отодвигаемого стула.
Петр Иванович появился на пороге и попросил Тасю найти и позвать Уланова. Тася стала собирать бумажки, разбросанные на столе. Из приоткрытой двери теперь до нее доносились отдельные слова, и даже фразы.
— Это несправедливо, — говорил директор, — у людей только-только вошла в колею жизнь, да и я заинтересован в хороших работниках. Прекрасный маляр, не пьет, человек вполне культурный. В данный момент выращивает лимоны…
Тася насторожилась и почувствовала, что разговор этот сулит Сергею Николаевичу большие неприятности.
— Я полностью с вами согласен, — отозвался настырный басок, — но есть постановление, и, как бы вы не хвалили своего работника, приказ надо выполнять. Вы меня понимаете, и, как я осмеливаюсь предположить, понимаете правильно.
— Но дайте им хоть отсрочку, Я сам в Алушту поеду, в горком пойду, уговорю…
— Какая отсрочка, что вы, Петр Иванович! Как маленький ребенок. Или вам директорское кресло надоело?
Тася подхватилась и побежала искать Уланова. А директор сам поднялся, чтобы пройти в соседний кабинет спросить главного агронома, и на свое счастье столкнулся с ним на пороге. Павел Александрович шел к нему.
— Тут такое дело, Пал Саныч, — с места в карьер начал директор, — паршивое дело. Я к тебе, как к парторгу обращаюсь. Помоги убедить товарища.
Круглолицый товарищ замотал головой.
— Да что меня убеждать, при чем здесь я, странные вы люди, ей-богу.
— А в чем дело? — поинтересовался главный агроном, он же парторг.
И ему рассказали, в чем дело. Круглолицый товарищ гладко рокотал баском, и все время упирал на постановление. Петр Иванович говорил раздраженно.
Пал Саныч скрестил по привычке руки на животе и покрутил большими пальцами.
— Да-а, дела, — откинул голову, внимательно посмотрел в строгие глаза круглолицего, — надо ехать в Алушту, воевать в горкоме. Отпустить запросто хорошего работника мы не можем. Кто у меня с лимонами так, как он, будет возиться, а?
Но уполномоченный товарищ только пожал плечами, чем вызвал великий гнев Пал Саныча. Он повысил голос и заявил, что прежде, чем объявлять Уланову эту «весьма приятную новость», следует все же поговорить с первым секретарем горкома. На что круглолицый товарищ резонно возразил и спросил насмешливо, уж не хотят ли парторг с директором оспорить постановление вышестоящих органов. Директор с парторгом сказали, что постановление вышестоящих органов они оспаривать не собираются, это не в их правилах, но попытаться похлопотать, чтобы для хорошего человека сделали исключение, они оба просто обязаны.
Круглолицый развел руками и сказал, что попытаться они, конечно, могут, это их право, но и он тоже обязан довести до сведения Уланова С. Н. данное постановление, а дальше пусть делают, что хотят. Дело должно разрешиться в двадцать четыре часа, и никакие проволочки без официального разрешения не помогут.
Тут грозивший снова разгореться спор прекратился, в кабинет постучал и вошел Сергей Николаевич. Он поздоровался с присутствующими, ему предложили сесть. Он сел и почувствовал странную напряженность в голосе Петра Ивановича, увидел его бегающие глаза.
— Тут вот какое дело, — промямлил он, — приехал товарищ… вот… Он все объяснит.
— Объяснение будет недолгим, — всем корпусом повернулся к Сергею Николаевичу незнакомец, — вам, товарищ Уланов и вашей семье надлежит выехать из Крыма в двадцать четыре часа.
Сергей Николаевич, как ни странно, ничего не почувствовал, лишь откинулся на спинку стула и сдвинул брови.
— Ко мне есть претензии?
— Лично к вам у нас нет никаких претензий, но есть постановление, я попрошу вас с ним ознакомиться.
И он ловко придвинул к Сергею Николаевичу лист бумаги, лежавший до этого перед директором.
Сергей Николаевич поднял бровь, посмотрел долгим взглядом на незнакомца и взял со стола бумажку с печатями и подписями.
Он толком не разобрал, от кого именно исходило указание. Он понял, лишь главное. Лицам, имевшим неосторожность некогда проживать за границей, отныне и навсегда запрещалось находиться на территории Крыма.
— Почему? — вернул незнакомцу бумажку Сергей Николаевич.
— Граница рядом, — коротко пояснил тот.
Сергей Николаевич стиснул зубы, чтобы не проявить малодушия перед незнакомцем, проглотил ком в горле, разжал губы и ровным голосом спросил:
— Куда я должен ехать?
— А это ваше личное дело. Куда хотите, туда и поезжайте. Только должен предупредить, что в областных и республиканских центрах вас не пропишут. И чтобы через сутки…
— Нет, постойте, — вмешался Петр Иванович, — дайте ему хоть три дня. Собраться, вещи уложить, нельзя же так.
Незнакомец поднял испытующий взгляд на Сергея Николаевича, прищурился.
— Хорошо, — сказал, наконец, — три дня могу дать. Но не больше.
Вслед за этими словами он поднялся со стула, протянул руку директору, главному агроному, кивнул Сергею Николаевичу, сдернул со стола роковую бумажку, сунул ее на ходу в портфель, защелкнул его уже у самого порога и степенно, с чувством исполненного долга, вышел за дверь. А, может, как знать, не хотел показать виду, что ему не очень приятно сообщать подобные известия людям.
Петр Иванович вскочил и забегал по кабинету. Сделал три ходки туда и обратно, остановился перед Сергеем Николаевичем.
— Ах ты, мать вашу… — на одном дыхании выдал он кудреватым слогом.
— Не надо, — остановил его Сергей Николаевич, — я понимаю. Ничего не попишешь. Надо, значит надо.
Пал Саныч опустил голову, внимательно изучил сложенные на животе руки, потом встрепенулся и быстро глянул на директора.
— У тебя, Петр Иванович, машина свободна?
И получив положительный ответ, сказал, что он сам, лично, ни минуты не мешкая, отправится в Алушту и попробует все утрясти. Он велел Сергею Николаевичу идти работать и пока ничего не говорить жене.
Он уехал, а Сергей Николаевич поплелся на свою плантацию окапывать саженцы, готовить их к первой зимовке.
Он не верил, что из паломничества главного агронома будет какой-нибудь толк. Ему приятно было, что эти двое, руководители совхоза, приняли в нем такое участие, и даже решили похлопотать, не считаясь со временем и даже с возможными неприятностями.
Павел Александрович вернулся из Алушты поздно вечером. В горкоме ему пришлось долго ждать, пока освободится первый секретарь, потом они, никуда не торопясь, беседовали о насущных делах совхоза. И только в конце, когда потемнело за окнами кабинета небо, Павел Александрович осмелился заикнуться о главном, что привело его сегодня сюда, в этот кабинет с портретом Сталина над головой сидящего за широким, полированного дерева столом первого секретаря.
В народе шел о нем разговор, будто мужик он спокойный, свойский и справедливый. Сам Павел Александрович встречался с секретарем уже не первый раз, и тоже остался при хорошем мнении. Но сегодня он получил разнос, и ушел из кабинета битый.
— Ты что, — гремел первый секретарь горкома, — забыл, в какое время живем? Мало ли, что человек хороший! Сказано всех, значит всех! И пусть скажет спасибо, что отсрочку дали! И чтобы духу его здесь через три дня не было! Ты понял меня? Ты понял, Павел Александрович? А то, смотри! Распустились, понимаешь, исключение им делай. Нет, уж, без всяких исключений будете подчиняться постановлениям. Как все!
Побитый и огорченный, Павел Александрович, несмотря на позднее время, поднялся к Улановым на электростанцию.
Наталья Александровна уже все знала. Заплаканная, она сидела здесь же, на краешке стула, и в разговоре не участвовала. Иногда, сквозь слезы бросала взгляд на море, но луна в эти дни была в ущербе, никакой серебряной дорожки там не было.
— Ума не приложу, — сидел, сгорбившись, Сергей Николаевич, — куда ехать?
Павел Александрович не знал, что ему ответить. Сам он всю жизнь, не считая четырех лет войны, провел в Крыму.
На другой день Сергей Николаевич отправился в правление оформлять расчет. Он сошел вниз по знакомой тропинке, пересек площадь с магазином, спустился по каменной лестнице. Но это был уже не его мир. Беспомощное отчаяние впервые за два года в России охватило его. Нет, он не жалел, что они уехали из Брянска, он не думал сейчас о Брянске. Его тревожил предстоящий переезд в неизвестность. Они с женой даже не успели присмотреть по карте хоть какой-нибудь город. Что их ждет, и, самое главное, будет ли у них когда-нибудь свой дом?
Он пришел в правление, где ему пришлось писать заявление об увольнении «по собственному желанию». Так посоветовал Петр Иванович.
Он многозначительно глянул в самые зрачки Сергея Николаевича, помолчал и утвердительно кивнул. Сергей Николаевич хмыкнул, повел головой, но написал, как требовалось. Не мог же он брякнуть в официальном заявлении: «По причине административной высылки из Крыма». Зачем было делать себе лишние неприятности, оставлять такую запись и в собственной трудовой книжке, и в архиве совхоза.
Петр Иванович был откровенно расстроен.
— Знаешь, что, Сергей Николаевич, — он подписал заявление и аккуратно положил ручку с ученическим пером на подставку чернильного прибора, — раз такое дело, я тебе посоветую. Езжай-ка, ты брат, в Лисичанск.
— Где это? — устало спросил Сергей Николаевич.
— Это недалеко, на Донбассе. Я там до войны жил. Городишко спокойный, речка есть. Хорошая речка, Северный Донец. А работу ты там всегда найдешь.
Сергей Николаевич равнодушно пожал плечами. Лисичанск, так Лисичанск. Ему было совершенно безразлично.
В отделе кадров все произошло быстро, лишь Тася смотрела на Сергея Николаевича большими жалостными глазами, да главный бухгалтер, Василий Аркадьевич, бормотал под нос: «Безобразие! Подумать только, какое безобразие!» Но его никто не слышал.
За окончательным расчетом и отпускными Сергей Николаевич должен был придти на другой день, а пока он наспех простился со всеми и понес полученный от директора совет, ехать в неведомый Лисичанск, наверх, на электростанцию, домой.
Дома было тихо. Ника еще не вернулась из школы, Наталья Александровна стояла над примусом, ждала, когда закипит вода, чтобы забросить в нее макароны. Сергей Николаевич подошел сзади, обнял жену за плечи.
— Вот и все, мама, кончился наш крымский пикник. Не гадали, не ждали такого поворота событий. И, ты посмотри, как вовремя смылись отсюда Сонечка и Панкрат. Будто чувствовали.
Наталья Александровна забросила макароны, помешала, сказала шепотом: «Пускай варятся». Не сговариваясь, они оба вошли в комнату, сели на край кровати. Оба согнулись и сидели рядышком, молча, уставив глаза в пол. Потом Сергей Николаевич стал рассказывать, как он получал расчет.
Наталья Александровна не стала плакать. Хотелось всплакнуть, так и подмывало уткнуться в подушку и задать реву. Но она не стала. Она даже забыла о своем обещании умереть, если море и горы у нее отнимутся. Куда там умирать, надо жить дальше ради семьи, ради Ники. Но уезжать не хочется, Боже мой, как не хочется навсегда терять Крым.
— Куда же мы поедем? — погасшим голосом спросила она.
— Петр Иванович посоветовал ехать в Лисичанск. Говорит, там легко найти работу.
— Где это?
— Где-то на Донбассе. Сейчас посмотрим. Найди карту.
Наталья Александровна встала с места, опустилась на колени и с трудом выдвинула из-под кровати большой чемодан с книгами. Откинула крышку, сняла сверху несколько томов, и обнаружила под ними сложенную в несколько раз многострадальную карту Советского Союза.
Они расстелили ее на полу, встали рядом на коленки и стали искать Лисичанск. Как раз в этот момент вернулась из школы Ника.
— А? Что? — просунула она голову между маминым плечом и папиной вытянутой рукой, — мы опять куда-то едем?
— Едем, — со вздохом сказала Наталья Александровна.
Она поднялась с колен и ушла сливать макароны. Нике было велено переодеться и вымыть руки.
Но Ника не сдвинулась с места. Она вдруг почувствовала напряженное молчание отца, встревожилась и стала смотреть на точку на карте, где находился его палец.
— Ли-си-чанск, — прочитала она. — Мы сюда поедем, да, папа? Разве нам здесь плохо? А когда поедем?
Сергей Николаевич, не глядя, обнял Нику за плечи.
— Скоро.
Ника вдруг нахмурилась.
— Папа, скажи, если мы уедем, как же с Дымком? Он тоже поедет с нами?
Об этом Сергей Николаевич до сих пор не подумал. Ему стало неловко. Он поднялся, придвинул табуретку, сел и усадил дочь на колени.
— Ника, ты должна понять, с собакой в поезд нас не пустят. Значит, Дымок останется здесь.
— Один! — всплеснула руками Ника, и глаза ее приготовились брызнуть слезами, — он же умрет с голоду?
— Ну, зачем так сразу — умрет. Пойдем, попробуем поговорить с Алешей.
Но выйти из комнаты они не успели. Насмерть перепуганная, к ним прибежала Верочка. Волосы ее, как всегда, растрепались, на тонкой пряди свисала заколка.
— Ой, Сергей Николаевич, идите до нас скорей!
— Что случилось? — Сергей Николаевич и Ника не на шутку перепугались.
— Идите скорей, он к Петру Ивановичу собрался!
— Кто?
— Да Алеша!
— Зачем, к Петру Ивановичу?
— Так чтобы вас не отсылали!
Алеша и Верочка от Натальи Александровны узнали о высылке и ужасно расстроились. Верочка даже всплакнула на груди соседки, но быстренько вытерла слезы, когда Алеша стал громко возмущаться несправедливостью.
Сергей Николаевич, спустил с колен Нику и быстрым шагом отправился усмирять Алешу. Ника встрепенулась и побежала следом.
Алеша метался по комнате в поисках чистой рубашки. У него и в мыслях не было, что Верочка в последнюю минуту, перед тем, как бежать к Улановым, забросила ее на шифоньер. Оставшийся в одних армейских галифе и в майке, Алеша вынимал из шкафа и сбрасывал на кровать вещи.
— Стоп! — остановил его прыть Сергей Николаевич, — куда это вы, Алеша, собрались?
— Туда, — обернул к нему решительное лицо Алеша, — в правление. Я им все выскажу!
Сергей Николаевич принял у Алеши очередную вещь, отложил в сторону и усадил его на кровать. Сам сел на табуретку напротив.
— Ну, Алеша, перестаньте дурить. Никуда идти не надо. Петр Иванович расстроен не меньше вашего. Сделать он ничего не может. Я вам скажу: вчера Павел Александрович ездил к начальству в Алушту.
— В Алушту? — недоверчиво покосился Алеша и прибрал со лба густой чуб, — и что?
— А ничего. Ничего у него не вышло. Только лишнюю нахлобучку получил, и все.
— Ну, раз так…
Вошла Верочка, приставила к шкафу табуретку, влезла на нее, встала на цыпочки и стала шарить.
— Что ты там ищешь, — хмуро спросил Алеша.
— Да рубашку твою. На.
Алеша принял рубашку, снял жену с табуретки и снова сел напротив Сергея Николаевича. Вошла Ника и прислонилась к отцовскому плечу.
— Ничего, ничего, — похлопал Алешу по колену Сергей Николаевич, — для нас переехать — раз плюнуть, честное слово. Вещей немного. Собрались и поехали.
Он уговаривал Алешу, но и ему самому стало казаться, будто и впрямь, ничего страшного нет. Ну, переедут они в другой город. А вдруг, там будет хорошо! Что это за работа, господи прости, выращивание лимонов! Ну, покрасит он баню, а дальше, что? И у Наташи ничего в будущем. Сошьет она эти двадцать штук капоров, и опять — «что дальше?» А школа! Разве это серьезная учеба, разнобой в одном классе? Нет, что ни делается, все делается к лучшему.
И он стал углубленно развивать эту мысль перед воинственным Алешей. Тихоней этим.
— О, вы его не знаете! — Верочка стояла возле мужа и гладила его плечо, — он молчит-молчит, потом, вдруг, как порох взорвется. В тихом омуте черти водятся, Сергей Николаевич.
И Верочка счастливо засмеялась, оттого, что у нее такой не простой супруг, как может казаться некоторым.
— У нас к вам большая просьба, Алеша, — сказал Сергей Николаевич, когда пронеслась буря, — Дымок.
Сергей Николаевич стал говорить, какой Дымок верный пес. Молодой еще, правда, глупенький, но вырастет, и будет отличный сторож. И с едой не капризничает, лопает все подряд. Алеша перебил сразу.
— Сергей Николаевич, не беспокойтесь и даже не думайте. Конечно, Дымок останется у нас с Верочкой. Мы его любим, он к нам привык. Все будет хорошо.
У Ники глаза налились слезами, она глубоко втянула воздух, повернулась и бросилась вон из Алешиной комнаты. Во дворе ее встретил Дымок, нерешительно замахал хвостом и побежал следом на край обрыва, туда, где заканчивался их двор. Ника села на траву, прижала к себе собаку. Щеки ее были мокры от слез. Она не смотрела ни в морскую даль, ни на ближние горы, хотя именно они были чудо, как хороши. Полуденное солнце припорошило их золотой пылью, кое-где, у подножий вспыхнул на кустах первый осенний багрянец. Ей было грустно. Присмиревший Дымок не вырывался из ее объятий. Он время от времени поднимал голову и пытался лизнуть в нос свою маленькую хозяйку.
За три дня нужно было переделать великое множество больших и малых дел. Получить трудовую книжку, забрать из школы документы. К великому огорчению Ники, им пришлось вернуть в школьную библиотеку все учебники.
Наталья Александровна два дня подряд ложилась спать далеко за полночь, обшивала белой материей большой чемодан с книгами, сундук-корзину и швейную машинку. Все эти вещи отправлялись в багаж.
Уговоры Сергея Николаевича не помогли. Ночью, когда муж и дочь спали, она позволила себе пустить слезу. И слезы ее одна за другой капали на белую ткань, на пальцы с зажатой между ними иглой. Можно сказать, отъезд был хорошо окроплен соленой водичкой.
Наконец, все дела были сделаны, все формальности выполнены. Вечером, накануне отъезда, ходили прощаться с Риммой Андреевной и Василием Аркадьевичем. Римма Андреевна гневно сверкала глазами, порывалась несколько раз высказать, все, что она по этому поводу думает, но мужчины вовремя останавливали ее, она умолкала на полуслове, прижимала к себе Нику, гладила ее волосы и заглядывала в черные глаза девочки.
— Ты будешь скучать без моря? — спрашивала она.
Ника кивала головой и тут же прибавляла:
— Зато, папа сказал, там есть река. Называется Северный Донец. Мы по карте смотрели.
Римма Андреевна вздыхала, начинала переставлять на столе корзинку с печеньем, чайник, сворачивала и разворачивала салфетку, лежавшую перед ней.
Как водится перед разлукой, говорили о пустяках, надолго умолкали и заводили вновь ничего не значащие разговоры.
Назавтра с утра погрузили вещи на машину, трогательно простились с Алешей и Верочкой.
Ника сидела в кузове среди чемоданов, и смотрела на Дымка. Он вертелся у ног Алеши, иногда поднимал голову, тревожно нюхал воздух и поскуливал.
Машина фыркнула мотором, дернулась. Поехали. Дымок насторожил уши и побежал следом. Машина выбралась со двора на дорогу, Дымок за ней. Скорость увеличивалась, в кузове все тряслось и раскачивалось, пес не отставал.
Ника видела, как выбежал на дорогу Алеша. Не слышно было, но она понимала, он громко зовет: «Дымок! Дымок!»
И Дымок стал отставать. Вот он замедлил ход, потом остановился и сел посреди дороги. Машина ровно шла в гору, собака быстро уменьшалась в размерах. Ника увидела, как Дымок поднялся, повернул назад и, не спеша, затрусил к новому хозяину.
Засмотревшись на собаку, Ника не заметила, как в последний раз мигнуло и исчезло за поворотом море.
В Симферополе на вокзале было много хлопот. Отправляли багаж, покупали билеты, пристраивали ручные вещи в камеру хранения. Поезд уходил поздно вечером. До отъезда оставалось несколько часов. Они решили зайти проститься с Мэмэ.
Отыскали знакомую улицу, увидели знакомый дом. Поднялись, позвонили. Но вместо Мэмэ дверь открыла незнакомая женщина. Худая, в неопрятном лиловом халате с английской булавкой у ворота, в папильотках, черными усиками над верхней губой.
— Вам кого? — настороженно спросила она и неприязненно оглядела всех троих.
Наталья Александровна робко сказала, что они хотели бы повидать Марию Михайловну и ее бабушку.
— Они здесь не живут.
— А где они?
— Уехали.
— Куда, не скажете?
— Не знаю. Они передо мной не отчитывались, — отрезала женщина и рывком захлопнула дверь.
Часть третья
1
От Симферополя до крупной железнодорожной станции Синельниково доехали без приключений. В Синельниково пересадка. Полдня мыкаться. На вокзале яблоку негде упасть, все деревянные диваны заняты, даже просто на полу сидят, а где-то даже спать кое-кто пристроился. Шевелится, что-то жует и галдит однородная серая масса. На привокзальной площади скучно, нет ни одной скамейки, приткнуться некуда. Перешли бесконечные пути по деревянным мосткам. Наталья Александровна беспокоилась, просила Нику не зевать по сторонам, вдруг поезд, а руки заняты вещами. Сергей Николаевич успокоил:
— Успеем, успеем, нет никакого поезда. А ты, Ника, смотри под ноги, береги нос и тогда все будет в порядке.
Ника терпеть не могла отцовскую поговорку «смотри под ноги». Всю жизнь ходить с опущенной головой и ничего интересного не видеть? Так, что ли?
Рельсы кончились, дальше — иссеченная суховеями лесополоса. Нашли место в жиденькой тени пыльных акаций, сели на чемоданы, ели пропахшую вагонным духом еду, ждали вечера.
Прокаленная за лето донецкая степь отдавала тепло. Днем, будто дело идет не к концу сентября, а разгар июля, струился вдали, дрожал воздух. Казалось, прямо на глазах, мелкая листва на кустах дикой смородины наливается пурпуром.
В пять часов, в том же порядке, с главой семьи в авангарде, вернулись на станцию. Отыскали свой состав на третьем пути, показали билеты проводнику, поднялись в вагон. Сквозь мутные, никогда не протираемые стекла, Ника смотрела на суматошную жизнь большого железнодорожного узла. Прямо напротив неподвижно застыло скучное кирпичное здание вокзала. На перроне полно народу. Кто стоит на месте возле кучи вещей, кто деловито шагает неизвестно куда. Все чужие, неинтересные люди. За ее спиной в узком проходе плацкартного вагона суетились пассажиры, слышалось шарканье множества ног, стук откидываемых верхних полок. В соседнем купе задвигали и никак не могли задвинуть какую-то тяжелую вещь. В шесть часов поезд дернулся, вокзал медленно поплыл с глаз долой в небытие, паровоз потащил состав.
Именно потащил. Чух, чух — один телеграфный столб появился, чух, чух — второй отвалил в сторону. Остановка. Отчего стоим, для какой надобности, никому не известно. Пять, десять минут тишины, глядишь — снова поехали. Попутчики успокоили: «Так до самого Лисичанска будем ползти, пока все встречные столбы не пересчитаем».
Ночь спали плохо. Часто просыпались на неведомых станциях, слушали, как жестяными голосами переговариваются диспетчеры. В окна били слепящие лучи прожекторов, отчего вагон казался нереальным, отторгнутым от обыденной жизни.
Наталья Александровна большей частью сидела, опершись локтями на крохотный откидной столик, застеленный в гигиенических целях газетой.
На следующий день, ближе к полудню, путешествие подошло к концу. Бережно, словно вагоны сделаны из стекла, ледащий паровоз доставил пассажиров на первый путь Лисичанского вокзала.
Что делает житель благословенной Европы, оказавшись в незнакомом городе? Берет такси, едет в гостиницу и снимает номер. Если первая гостиница окажется в непосредственном противоречии с его требованиями и вкусами, он отправится искать другую, более комфортабельную.
В городе Лисичанске такси не оказалось. Поэтому, сдав чемоданы в камеру хранения, подробно расспросив дорогу у первого встречного местного жителя, Сергей Николаевич, Наталья Александровна и бегущая за ними вприпрыжку Ника отправились на поиски гостиницы пешком.
Долго искать не пришлось. В распоряжении города имелся в наличии всего один, далеко не роскошный отель, и тот местному населению был без надобности.
Улановым повезло. В это время Лисичанск жил спокойной, размеренной жизнью, не нарушаемой ни совещанием районного масштаба, ни слетом передовиков-колхозников, ни приездом передвижного цирка. Вот почему затененный тяжелыми вишневого цвета гардинами с помпончиками, вестибюль гостиницы с китайской розой в кадке в углу, стульями по периметру и «Девятым валом» Айвазовского на стене был обнадеживающе пуст.
Удивительно все же, отчего именно эту картину знаменитого мариниста, предпочитая ее всем другим, так любили развешивать работники сферы бытового обслуживания на стенах вверенных им гостиниц, ресторанов, чайных и прочих подобного рода учреждений? Справедливости ради следует отметить, что в равной степени вместо «Девятого вала» в иных случаях можно было увидеть «Утро в сосновом лесу» не менее знаменитого пейзажиста Шишкина. Но хотя статистических данных по этому вопросу не существует, оставалось впечатление, что морская стихия била, как хотела, медвежье семейство и преобладала над ним.
Очень жаль. Безобидные медвежата в душу командированного в какой-нибудь никому не ведомый Задрипинск заготовителя пиломатериалов скорее могли внести успокоение, и даже умиление перед лицом безмятежной природы. Смертоносная же волна напротив, направляла мысли и чувства ответственного работника в совершенно иное русло.
Вся деятельность его начинала казаться уподобленной состоянию терпящих бедствие человечков на неустойчивом и ненадежном перед лицом разбушевавшейся стихии плоту. Главное, замысел художника не вносил ясности. То ли вздыбленный, девятый по счету, вал сейчас шарахнет и поглотит всех под многотонной толщей зеленой воды, то ли пропустит плыть дальше, утопив для острастки одного-двух из числа терпящих бедствие.
Будем правдивы. Посетитель учреждений бытового обслуживания вряд ли задумывался над судьбой незадачливых мореплавателей. Его равнодушный взгляд без всяких особых эмоций скользил по изрядно надоевшей репродукции в гипсовой золоченой раме. Он бежал себе дальше по своим жизненно важным делам, а вечером чинно сидел в ресторане, и, никуда не спеша, поглощал принесенный официанткой плохо прожаренный бифштекс рубленый с яйцом и картофельным пюре.
На Нику «Девятый вал» произвел глубочайшее впечатление. Мать с отцом заполняли у стойки какие-то бумажки, пару раз исчезали за дверью с табличкой «Администратор», о чем-то говорили с веселой, симпатичной тетей. Ника рассматривала картину.
Прежде всего, на ней нарисовано было море, а здесь, куда они приехали, морем не пахло, и никакой большой реки, как ей обещали, она не увидела.
Но картина навевала грусть. Нарисованное море было прекрасно, с этим спорить не приходилось; волна с пенистым гребнем чудо, как была хороша. Но вот люди. Маленькое сердечко cразу почувствовало, что для людей на картине от волны спасу нет. У Ники защипало в носу, захотелось плакать. Но тут процедуры у стойки закончились, Нику повели в номер отдыхать.
Наталья Александровна не рискнула оставить дочь одну в незнакомом месте, перетаскивать чемоданы с вокзала Сергею Николаевичу пришлось одному.
Позже ужинали в столовой за углом, администраторша показала. После небольшой прогулки из конца в конец пыльной и совершенно неинтересной улицы вернулись под временный кров. Вечером Наталья Александровна привычно перебрала вещи в чемодане. Все необходимое положила сверху, чтобы находилось под рукой. С Никой возиться не пришлось, она сразу уснула.
Двое в номере сидели друг против друга на гостиничных кроватях, накрытых зелеными байковыми одеялами. В головах их, углом вверх, снежно белели подушки. Было очень тихо, с улицы к окнам прилипла тьма.
— Н-ну, и дальше что? — спросил Сергей Николаевич.
Наталья Александровна подняла плечи, покачала головой, уставилась в одну точку. Потом встрепенулась.
— А хочешь, я пойду, поговорю с этой администраторшей или кто она там?
Сергей Николаевич смотрел недоверчиво.
— И что это даст?
— Надо же хоть с чего-то начать. Ты укладывайся, спи, не жди меня.
Наталья Александровна вышла из номера, пошла по пустому коридору, тускло освещенному одинокой лампочкой под матерчатым абажуром. Потертая ковровая дорожка неопределенного цвета заглушала ее шаги.
В вестибюле тоже было пусто. Но здесь, напротив, горел яркий свет. Единственный алый бутон на китайской розе казался светящимся изнутри.
Сама не зная зачем, Наталья Александровна подошла к входной двери и толкнула ее. Дверь была заперта. Из комнатки администратора вышла знакомая, еще стройная, но уже полнеющая женщина. На ней был домашний ситцевый халат в цветочек, темная неширокая коса перекинута через плечо на грудь.
— Гражданочка, вы куда?
Наталья Александровна сказала первое, что ей пришло в голову.
— Я? Хотела пройтись немного. Погулять.
— Что вы, милая, какие прогулки, тьма на дворе. А у нас неспокойно. Бандитов развелось — жуть, раздеть могут.
— Как раздеть? — Наталья Александровна положила руку на пуговки любимого платья.
— Да очень просто. Платьишко, исподнее снимут, пустят, в чем мать родила. Хорошо, если не прибьют.
Наталья Александровна нерешительно оглянулась, повернула обратно.
— А вы идемте ко мне, — с провинциальной непосредственностью пригласила гостиничная дама, — идемте, чаем напою. Вместо прогулки.
Наталья Александровна помедлила, хотя именно такое предложение входило в ее план. Она растерялась. Уж больно легко ее замысел воплотился в жизнь.
— Да идемте, же, не стесняйтесь. Я одна. Посидим, поболтаем, все ж лучше, чем зевать от скуки. Так или не так, спрашиваю? Зовут меня Зоя Павловна.
— Наталья Александровна.
— Знаю, сама в журнал записывала. У меня память на имена тренированная. Через год встречу, и то вспомню.
Все это она говорила, усаживая Наталью Александровну в тесной комнате с узким диваном в полотняном чехле, крохотным столиком, неизменной тумбочкой и несколькими стульями.
На тумбочке в дешевой, простого стекла вазе, красовался букет разноцветных астр — белых, розовых, сиреневых. На стене висел портрет Сталина. На столике уже стоял эмалированный чайник, тарелка с несколькими пряниками и стакан в мельхиоровом подстаканнике.
Зоя Павловна открыла тумбочку, достала второй стакан, внимательно оглядела его на свет. Для верности протерла ослепительно белым вафельным полотенцем, села и стала разливать крепко заваренный чай.
— У меня не простой, с лимонником. Знаете, травка такая. Я ее специально в огороде развожу. Сушу, потом круглый год чай завариваю. И вкусно, и для сердца полезно. Вам с сахаром? Предпочитаете без сахара? Честно говоря, я тоже без сахара больше люблю. Пейте. Вот пряники, берите-берите. Свежие, только сегодня в булочную привезли.
Она дождалась, чтобы Наталья Александровна деликатно откусила от и впрямь свежего пряника, посмотрела веселыми глазами, перекинула на спину косу, интимно шепнула:
— Рассказывайте.
— Что рассказывать? — удивилась Наталья Александровна.
— Все. Кто вы, откуда приехали в эту дыру?
Наталья Александровна вперила в собеседницу испуганные глаза:
— Разве здесь дыра?
Зоя Павловна с деланным смущением повела глазами.
— Не так, чтобы очень черная, но… дыра. От этого никуда не денешься. Да вы не переживайте, устроиться у нас можно. Кто ваш муж по специальности? Маляр? В таком случае вы не пропадете. Что ж вам не сиделось в Крыму? Тепло, море, красота кругом неописуемая. А вы все бросили и сюда. Зачем?
Постепенно, подбадриваемая то восхищенными, то испуганными возгласами, Наталья Александровна выложила незнакомой женщине всю свою биографию.
— Вот это да! — вскричала Зоя Павловна, когда рассказчица умолкла и отпила глоток остывшего чая, — вот это я понимаю, жизнь! Послушайте, вы отдаете себе отчет, какая вы счастливая! Вы столько видели, столько испытали! Трудности, да, я понимаю. Но зато вы были в Лувре! Вы все-все видели там собственными глазами. Собор Парижской Богоматери! А я про него только в книжке читала. Да вы знаете. Виктор Гюго. Я много читаю. Что еще, кроме книг? Дом — работа, дом — работа. Огород. У меня свое поместье, в кавычках, конечно, хлопот не оберешься. Так всю жизнь и просидела в родном Лисичанске. И ничего мне не светит в будущем. Одна радость — ребенок. Дочка у меня, вашей девочке как раз ровесница.
— А муж?
— Мужа моего на войне убили. Давно. Майку ему не довелось увидеть. Жили в оккупации. Долго у нас тут немцы были. Намаялись. Теперь без мужика кукую. А мне уже сорок лет. Замуж поздно вышла. Принца ждала. А суженый-ряженый, — она улыбнулась, и все усмехнулось в ней, даже цветочки на халате, казалось, начали перемигиваться, — суженый здесь в гостинице работал. Парикмахером. Хороший был, непьющий. Похоронку в сорок четвертом году получила, а где его косточки лежат, кто знает?
Она умолкла. Тихая минута пролетела. Потом Зоя Павловна встрепенулась, вскинула голову.
— Нет, вы не жалейте ни о чем. У вас яркая, интересная жизнь, вам есть, что вспомнить.
Наталья Александровна приложила ладони к разгоревшимся щекам.
— С вами говоришь, и на душе легче становится.
— Я веселая. Майка, когда маленькая была, говорила: «Все ты мама смеешься, смеешься, ты у меня такая весельчиха!» А муж ваш работу найдет. Вон, за Донцом Лесхимстрой. Пусть туда наведается. Нет, так на улице Ленина есть большая строительная контора. Я вам завтра покажу, это недалеко.
На другой день, следуя совету Зои Павловны, Сергей Николаевич переправился на пароме на левый берег Донца. Отсюда Лисичанск казался столицей на высокой горе. А здесь, на равнине, сразу после войны, развернулось грандиозное строительство химического комбината.
Пройдут годы, на заречной стороне вырастет город, назовут его Северодонецк. Он расположится на луговых просторах, поглотит поля, перелески. Исчезнет даже сосновый бор, когда-то хорошо различимый вдали с высокого берега.
В сорок девятом, кроме заводского корпуса и единственной улицы с трехэтажными домами, ничего не было, и называлось все это — Лесхимстрой.
С работой, как ни странно, у Сергея Николаевича здесь ничего не вышло. Мотайся каждый день из Лисичанска и обратно, а жилья на месте строителям не предвидится. В этом была какая-то жуткая несправедливость, но факт остается фактом: строители в те времена получали квартиры в самую последнюю очередь, а очередь была бесконечно длинна. Но главное, не это. Расценки на малярные работы в Лесхимстрое оказались мизерные.
Об этом Сергею Николаевичу доверительно сообщили прямо на стройке.
— Режут расценки, режут, падлы, — оторвался от работы старенький сморщенный как сухой гриб, маляр и взял предложенную папироску, — робишь, робишь, а как получка, так домой жинке стыдно нести. Так что ты, добрый человек, тикай отсюда, ищи работу в самом Лисичанске. Здесь не разживешься.
— А вы сами как?
— А вот прораб в конце месяца наряды закроет, поглядим. Ежели опять срежет, тоже тикать буду.
Что такое срезанные наряды, Сергей Николаевич знал по Брянскому опыту. Чем шустрее работаешь, надрывая пупок, тем меньше тебе платят. Ты — вдогонку, а они опять: чик-чик и срезали.
Шла вторая неделя пребывания в гостинице. Деньги таяли. Наталья Александровна продолжала знакомство с Зоей Павловной. Та приходила на работу, всплескивала руками и звонко смеялась:
— Вы еще здесь! Так вы у нас скоро постоянными жильцами станете.
Как назло испортилась погода, зарядили дожди. Ника целыми днями сидела в скучном номере. Смотрела в окно, прижавшись носом к стеклу. А однажды поутру она проснулась и увидела, припорошенную снегом землю. Впрочем, он скоро сошел.
На исходе второй недели Сергей Николаевич нашел работу и жилье. Но не в самом Лисичанске, а в прилегающем к нему горняцком поселке Мельниково.
— Имей в виду, — предупредил он жену, — квартира того… не фонтан.
— Хоть что-нибудь! — взмолилась Наталья Александровна, — я здесь уже извелась. Ника бездельничает, пропускает школу. На весь город две пошивочные мастерские, заказов на шляпы нет…
— Значит, едем?
— Едем, хоть к черту на кулички!
Вечером погрузили вещи на выделенный с работы грузовичок, простились, с Зоей Павловной и тронулись в направлении, указанном Натальей Александровной.
На место прибыли затемно. Во дворе одинокая лампочка под жестяной тарелкой озаряла небольшое пространство, и невысокий, как показалось Наталье Александровне, сколоченный из темных досок двухэтажный дом. Груженые чемоданами, они вошли в подъезд и поднялись по скрипучей деревянной лестнице.
На втором этаже, не запертая, с коротким скрипом отворилась дверь, обнаружился узкий коридор. Откуда-то сбоку выскочила молодая дама с обесцвеченными кудряшками шестимесячной завивки на голове, в бумазейном халате и почему-то в валенках.
— А-а, приехали, — вместо «здрасьте», сказала она, — вон слева ваша комната. Сюда напротив — кухня. Располагайтесь.
С этими словами она исчезла в глубине коридора, а у Натальи Александровны сжалось сердце. Сергей Николаевич не предупредил, или сам не знал, что жилье они будут с кем-то делить.
Комната оказалась просторной, чисто выбеленной. Потолок, правда, был низкий, но этот незначительный недостаток компенсировался наличием кое-какой мебели. Не надо было ломать голову и кидаться на поиски кроватей, столов, а тумбочки наличествовали даже в двух экземплярах. Правда, у одной была сломана дверца, она сиротливо висела на одной петле.
Пол был усыпан бумажками, в углу прежние жильцы оставили кучу окурков и обгорелых спичек. Наталья Александровна вздохнула, сняла пальто, повесила его на спинку кровати и обернулась в поисках веника.
Веник обнаружился в коридоре. Во время уборки Наталья Александровна обратила внимание на температуру в квартире. Холодно не было, однако, по ногам откуда-то нещадно дуло.
Чай пили на кухне. Несмотря на поздний час, материализовались соседи. Муся и Вова Назарук. Состоялось знакомство, а раздел территории отложили на потом, когда все утрясется. Но на необходимость иметь свой веник Наталье Александровне намекнули сразу, хотя в данном случае отсутствие такового было объяснимо и простительно.
Итак, встреча состоялась, стороны разошлись по своим комнатам. Наталья Александровна постелила на стол скатерть и задумчиво сказала:
— Кажется, эти Муся и Вова дадут нам прикурить.
Сергей Николаевич не ответил.
— Знаешь, — продолжала Наталья Александровна, — это тридцать третий переезд в моей жизни.
— Брось, не может быть.
— Честное слово, я посчитала. Смотри. Родилась в Одессе, так? Потом жили в Финляндии. Переехали в Ярославль. Началась революция — побежали. Анапа, Новороссийск, Константинополь. Потом Антигона. С Антигоны обратно в Константинополь. Потом Марсель, Париж. В Париже первые два отеля, монастырь, затем Вилла Сомейе. Потом четыре отеля и, наконец, мамина квартира на Жан-Жорес. Ты считаешь?
— Считаю, двенадцать.
— Поехали дальше. Вышла замуж за Борю. Сначала была квартира, потом отель. Развелась, снова стала жить у мамы и Саши. С тобой мы жили на первых порах в отеле, потом у мамы. Дважды в Казачьем доме. После попали на Лурмель к матери Марии. Оттуда сбежали в Мезон Лаффит к Трено, не к ночи будь помянут. От него вернулись на Лурмель. В конце войны переехали на мансарду. Потом Россия: Гродно, Брянск. В Брянске сначала общежитие, потом квартира. В Крыму жили с Сонечкой и Панкратом, после переехали в старый дом, оттуда — на электростанцию. Гостиницу в Лисичанске можно не считать. Теперь вот, — Наталья Александровна обвела комнату рукой, — итого? Сколько?
— Да ну тебя в болото, Наташка, я сбился. Давай спать.
Но она не тронулась с места. Стояла лицом к слепому окну.
— Ты думаешь, это все? Причал?
— Гм, — вскинул бровь Сергей Николаевич.
— Вот то-то и оно, — вздохнула Наталья Александровна и повторила, — то-то и оно.
На другой день было воскресенье. Наталья Александровна проснулась рано. Полежала немного с закрытыми глазами. Не спалось. Тогда она встала и потихоньку оделась. Подошла к окну и отодвинула угол простыни, прикрепленной вчера наспех на двух гвоздиках. Пейзаж за окном поразил ее.
— Боже мой, — прошептала она, — что это?
Внизу, метрах в десяти параллельно дому шла неширокая проезжая дорога в колдобинах со стоячими лужами. В лужах отражалось низкое, затянутое тучами небо. Лохматые, быстро плывущие, они грозили затяжными дождями. Но не это изумило и повергло ее в состояние, близкое к столбняку.
Вдоль дороги в одну и другую сторону бесконечно тянулся высоченный, вровень с крышей их дома, глухой дощатый забор. Даже с высоты второго этажа заглянуть и увидеть, что там, внутри, не было никакой возможности.
Доски забора были плотно пригнаны одна к другой, и давно утратили первоначальный цвет древесины. Летом пекло их солнце, весной и осенью хлестали дожди, в зимние холода стыли они под степными ветрами. Забор имел однообразный, удручающий серый цвет.
Поверх забора в несколько рядов была натянута колючая проволока. Наискосок, почти напротив окна, сбитая из не струганных досок, возвышалась караульная вышка. Внутри нее неподвижно стоял красноармеец с винтовкой. Лица его Наталья Александровна не могла разглядеть, оно было обращено внутрь огороженного пространства.
«Интересно, что он там видит?» — подумала она.
— Ты чего вскочила? — проснулся Сергей Николаевич.
— Иди сюда, посмотри.
Босиком, в нижнем белье, он подошел к жене.
— Елки зеленые! Что за чертовщина?
— Не стой босиком, пол холодный, — машинально заметила Наталья Александровна.
Он послушно нашел возле кровати и сунул ноги в стоптанные тапочки. Вернулся к окну.
— Ну-ка, давай попробуем его открыть, — потянулся он к верхнему шпингалету.
— Холоду напустишь, Ника проснется!
— Не мороз же там, в самом деле.
Сергей Николаевич решительно толкнул обе створки, высунулся наружу, глянул влево и вправо.
С правой стороны, метрах в двухстах от дома, начинался какой-то пустырь. Забор поворачивал и, по-видимому, продолжал тянуться вдоль пустыря. Где он заканчивался, не видно было.
В левую сторону эта странная дощатая стена шла, насколько хватал глаз, вдоль дороги. На равных расстояниях одна от другой торчали однообразные вышки.
Наталья Александровна соскучилась у окна. Она сказала «бррр…» и попросила закрыть его.
— Что же это такое? — прошептала она, ни к кому не обращаясь.
— Впечатление безрадостное, — пробормотал Сергей Николаевич и стал одеваться.
Через некоторое время они пришли на кухню. Там уже хозяйничала Муся. Топила печку, гремела заслонкой, наливала воду в чайник, сдвигала кочергой чугунные кружки на плите. Веселые языки пламени вырывались наружу, не до конца прогоревшие дрова потрескивали, брошенные сверху куски антрацита наливались жаром.
— Вот так топишь ее, проклятую, топишь, а все не натопишься, — Муся в сердцах бросила кочергу и убрала со лба мелкие завитки волос.
— Почему? — удивилась Наталья Александровна.
— Да потому, что это барак!
— Как это «барак»?
— Очень просто, наш дом — барак и все. Стенки внутри пустые. Была промеж них стекловата, так вата эта вся на первый этаж провалилась. Там жара — не продохнешь, а мы мерзнем. Подождите, зима придет, узнаете.
— Скажите, Муся, — осторожно спросил Сергей Николаевич, — что это там за окном? Забор какой-то…
— Где?
— Там, с той стороны.
— А-а, — Муся пожала плечами, — лагерь там.
Наталья Александровна удивилась. Слово вызвало в памяти солнце, море, лица подруг. А тут за серым забором пятиметровой высоты тоже лагерь.
— Какой лагерь? — продолжал расспрашивать Сергей Николаевич.
— Какой-какой, обыкновенный. Лагерь заключенных.
— Тюрьма, что ли?
— Ну, да!
— Кто ж там сидит?
— Известно кто. Бандиты. Ставьте свой чайник, мой закипел уже.
Она сняла с плиты чайник и унесла к себе. Сергей Николаевич и Наталья Александровна переглянулись. Странно, каждый подумал об одном и том же. Это сколько же здесь бандитов, подумали они, если для них отгородили такое большое пространство.
То-то бы они удивились, если б дано было им узнать, что совсем недавно, чуть ли не за неделю до приезда на Мельниково, их соседом по ту сторону забора среди множества других заключенных был никакой не бандит, а старый добрый знакомый Борис Федорович Попов.
2
За прошедший год Борис Федорович сильно переменился. Исхудал, пожелтел лицом. Впалые щеки обросли неопрятной щетиной. Бритую голову его, едва отросший ежик, покрывала замызганная красноармейская шапка с выдранным клочком рыбьего меха на месте звезды. Вся остальная одежда: телогрейка, латаные штаны — давно утратили первоначальный защитный цвет. Только светлели на левой стороне груди, на спине, на левой штанине полотняные прямоугольники с зэковским номером Т 736.
Разбитые, стоптанные сапоги были велики, просили толстых шерстяных носков или двойных портянок, да где взять?
Бориса Федоровича вполне можно было принять за опустившегося побирушку, бродягу, если бы не глаза. У него, низведенного за грань нормального человеческого бытия, за грань, где человек легко превращается в животное, взгляд приобрел необычайную кротость и ясность. Кротость, запечатленную на ликах святых, познавших навет, телесные муки и душевную скорбь.
Самого Бориса Федоровича совершенно не заботило выражение его глаз. Скажи кто-нибудь ему о производимом впечатлении, удивился бы, запротестовал. Он не утратил ни силы духа, ни намерений бороться за справедливость. И пусть весь остальной лагерь кишел подобными ему оборванцами, Борис Федорович оставался при убеждении, что несправедливость допущена в отношении его одного.
За время недолгого этапа он принял твердое решение написать письмо товарищу Сталину. Хотелось лаконично, в словах, способных растрогать даже самое черствое сердце, просить пересмотреть его дело. Он не совершал никаких преступлений. Он не вел антисоветской пропаганды и, уж, ясное дело, не шпионил в пользу иностранных разведок. Он всю свою жизнь был предан делу коммунистической партии большевиков, он стал жертвой ошибки или еще чего пострашней. Но чего страшней — он и сам толком не знал.
Слова, обращенные к Сталину, сами собой складывались в его голове, да на беду не было в распоряжении Бориса Федоровича ни клочка бумаги, ни самого малого огрызка карандаша.
С этапа письма написать не удалось. «Ладно, уж, в зоне, как прибуду на место», — думал Борис Федорович.
Но и тут пока ситуация складывалась не в его пользу.
В малых промежутках между ужином, проверкой и каменным ночным сном сосед по нарам, сморщенный старичок, таясь от вертухая, отговаривал его.
— Брось, не пиши, хуже будет. У них правды не сыщешь.
— У кого, «у них»? — недоверчиво спрашивал Борис Федорович.
Старичок на всякий случай зыркнув по сторонам, поднимал глаза и указательный палец к балкам кровельного перекрытия. Привычный жест советского человека во все времена.
— Не-ет, не может быть, — шептал Борис Федорович.
Старичок успокоительно хлопал его по руке. Мол, все может, все может быть. А вслух бормотал:
— Ты лучше, сынок, спи, не на курорт, на каторгу, чай приехал.
Каторга не заставила себя ждать. На другой день Бориса Федоровича с десятком молчаливых людей спустили в тесной клети в шахту.
Он волновался, боясь приступа клаустрофобии там, на дне преисподней, под многометровой толщей земли. Борис Федорович не любил замкнутого пространства. В тесных помещениях ему всегда не хватало воздуха.
Но ничего такого постыдного с ним не произошло. Воздух, правда, был необычный, с каким-то сладковатым привкусом. Но опытные люди уверяли, что это только кажется, и со временем он привыкнет. Он и вправду скоро привык к своему штреку, к полутьме, к однообразию деревянных перекрытий. Судьба распорядилась быть ему в шахте откатчиком.
Поначалу работа показалась Борису Федоровичу даже легкой. Чтобы сдвинуть с места груженую вагонетку, надо было приложить немалое усилие. Но дальше она шла сама с ровным чугунным рокотом по рельсам узкоколейки.
Недолгий путь от забоя до штрека, потом по самому штреку, заканчивался на месте сборки состава. Его подавали на-гора уже с помощью механической тяги. И Борис Федорович возвращался к забою, толкая впереди себя пустую вагонетку.
Туда — обратно. Полный — порожняком. Толкай, веди, смотри в полутьме под ноги, чтобы не споткнуться о шпалы, не слететь с копыт, да не треснуться мордой об рельсы. Они железные, твердые. Да еще поспевай, чтобы не настигла идущая следом вагонетка, управляемая таким же бедолагой, не переломала бы тебе ребра.
«Что ж вы, гады, со мной делаете! — думал Борис Федорович. — И это вся польза с меня, инженера? Ах, гады, гады!»
Вагонетка вторила на стыках, «точно, гады; точно, гады» — иного припева у нее не было. Сволочами и гадами Борис Федорович по-прежнему считал своих непосредственных обидчиков — следователей и того полковника с притворными ласковыми манерами. Это они пришили ему липовое дело и упекли в этот штрек глубоко под землю. Их он никогда не забывал, это были его враги. И не только его. А вот каким образом вывести врагов на чистую воду, Борис Федорович никак не мог сообразить. К концу смены, как правило, он уже ни о чем не думал, ничего не соображал. Хотелось скорей наверх, под душ, и подставлять, подставлять без конца под секущие струйки несчастное измотанное тело.
За полгода без качественной еды и полноценного сна Борис Федорович измордовался до крайности. В иные вечера он и есть толком не мог. Силой заставлял себя, знал, что больше ничего другого не будет. Хлебал опостылевшую баланду, а пайку припрятывал в шапку на утро. И хорошо еще, что Борис Федорович не был курящим. Проблем, где взять табак, газетку для козьей ножки, от какого огня прикурить, для него не существовало.
Вечерами сосед, Артемием Ивановичем его звали, бормотал, укладываясь под боком Бориса Федоровича.
— Намаялся сынок. Намаялся сердешный. Видать бесплатного уголька для советской власти выдал на-гора не малую толику.
Дед не был политическим. В бытность свою бухгалтером чего-то напутал, не досчитал, не свел дебит с кредитом. Он получил пять лет «истребительно-трудовых», но в шахту его не погнали. Кому бы он там понадобился. Старичка определили при управлении. Там он сидел от зари до зари среди вороха бумаг с цифрами, щелкал костяшками счет.
С соседом Борису Федоровичу повезло. Из всего мохнатого месива остального населения барака, дед был самым участливым и безобидным. Щупленький, можно сказать бестелесный, Артемий Иванович занимал на нарах исключительно мало места.
Умоститься, покряхтит, ладошку под щеку сунет, и нет его, родимого. Только и успеет кольнуть вместо «спокойной ночи» бесплатно добытым угольком, да вздохнет, тяжеленько так. И спит, как сурок. Не храпит, не свистит носом.
У него была особая манера кушать хлеб. Отщипнет крошку от пайки, бесцветными, печальными, как у обезьяны, глазками туда-сюда стрельнет, не намылился бы какой уголовник отнять ее, кровную, и в рот. Долго жует, растирает почти беззубыми деснами. Проглотит. Снова отщипнет. А корку, в конце концов, Борису Федоровичу сунет.
— На, мне не угрызть.
Поначалу Борис Федорович стеснялся брать корки у старика. Тот, знай, усмехался.
— Бери, дурачок стеснительный, не бросать же.
— А ты ее в баланде размочи.
— Хлебушек в баланду пихать одно расстройство. Дюже она смурна, баланда эта.
Хлеб от баланды по качеству мало, чем отличался, черный, тяжелый, глеклый. Тоже смурной, если судить по определению старика.
В одном не сходились они. Старый бухгалтер уверял, что держать Бориса Федоровича, и иже с ним, за колючей проволокой государству прямая выгода. Страна велика, зоны раскиданы по ней, как рябины на оспенном лице. Вот и пользуется власть рабским трудом, чтобы жить в свое удовольствие, «как при коммунизме».
Борис Федорович не соглашался, хмуро смотрел на деда, недовольно бросал:
— Тоже придумал. Я, хоть и зэк, а все равно для народа работаю. И власть у нас не какая-нибудь, а народная. И чтобы ты знал, сам товарищ Сталин скромно живет, не как буржуй какой, понял?
Устраивать дискуссии не приходилось. Артемий Иванович умолкал, поглядывал на соседа из-под клочковатых седых бровей.
— Блаженный Августин ты, сынок, вот, что я тебе скажу. Ладно, веруй, коль так. С верой, равно как с надеждой, жить легче.
Помогла ли ему именно эта вера, неизвестно. Нежданно-негаданно шахтерская карьера Бориса Федоровича закончилась. Трудовую деятельность в качестве осужденного по 58-й статье, пункт 6 (подозрение в шпионаже) он продолжил на поверхности земли в строительной бригаде, разнорабочим. Будто какие-то силы сговорились сначала дать ему попробовать, почем фунт лиха, а потом ослабили хватку.
Строительная бригада тоже не конфета, хоть и появилась возможность время от времени разгибать спину, а то и посидеть в укромном уголке вместе с другими филонщиками. Тоже и бригадир попался не сволочной, а с пониманием.
Работяги приняли Бориса Федоровича настороженно. Коллектив бригады был, как говориться, притертый, а у нового человека мало ли что может быть на уме.
Но открытую и бесхитростную душу его скоро постигли и перестали коситься. Штукатур Фомченко, человек с умным прищуром, однажды ткнул его в бок кулаком:
— А ты, цыган, ничего мужик. Не тушуйся, поладим.
Странно, в тюрьме, да и теперь, в зоне очень многие в нем узнавали цыгана. Голова обрита, передние зубы выбиты, черен с лица, — так и остальные белизной не отличаются, — а вот, поди ж ты. И не то, чтобы ему кличку такую давали, нет, его распознавали именно по национальной принадлежности.
«Интересно, — думал Борис Федорович, — сколько лет пробыл русским, и вдруг обратно в цыгана превратили». Он думал об этом без всякой обиды, снисходительно усмехаясь в душе.
А в иные, особенно тяжелые минуты в глубине шахты, ему начинало казаться, будто этих русских лет в его жизни и не было. Ни колонии не было, ни комсомола, ни института, ни интереснейшей работы в Ташкенте, ни жены, ни детей, ни даже самого опасного периода — войны. Казалось, будто он из табора сразу шагнул в застенок.
Чтобы избавиться от наваждения, ему приходилось совершать духовное усилие и ждать, чтобы прошлое возвратилось на свои места.
И тогда всплывало перед внутренним взором милое, улыбчивое лицо жены Любушки, славные мордашки детей, приходили на память фронтовые друзья. Видел их, словно вчера расстались, словно он продолжает быть с ними, в кругу священного фронтового братства.
Да пусть бы он до конца своих дней сидел в землянке под Сталинградом, чем зона! От этой мысли ему становилось во сто крат больней.
На строительных работах Борис Федорович тоже не задержался. Месяца через полтора его вызвали к начальнику лагеря.
Борис Федорович явился, отрапортовал, как положено, краем глаза приметил находившегося в кабинете незнакомого человека в штатском, и сердце его екнуло. Дело пересмотрели! Они пересмотрели дело без всякого письма и просьб с его стороны…
Но ему задали совершенно неожиданный вопрос:
— Почему скрыли высшее образование?
У Бориса Федоровича опустела голова, непроизвольно сжались и разжались кулаки. Он равнодушно пожал плечами.
— Меня никто не спрашивал.
Штатский вертел в руках какую-то бумажку.
— Вы гидромеханик?
— Да.
— В насосах разбираетесь?
Борис Федорович усмехнулся уголком рта.
— До войны разбирался, сейчас не знаю.
— Значит, разбираетесь.
Так Бориса Федоровича переквалифицировали в помощники мастера к шахтным насосам.
Он был рад и не рад новому повороту в карьере. Не работы боялся, машина германского производства была хорошо знакома. Беда в другом. Ему снова пришлось спуститься в шахту.
Насосное отделение — не узкий штрек, и свету здесь не жалели. Но все равно, под землей. А под землей Борис Федорович все-таки чувствовал себя неуютно.
В отделении стояло три насоса. Два в работе, третий на профилактике. Заканчивалась профилактика, подключали отлаженный механизм, другой в ремонт.
Если смотреть с точки зрения здравого смысла, новая работа не шла ни в какое сравнение с его первым опытом в качестве каторжанина. Впервые за долгие месяцы к Борису Федоровичу вернулось чувство собственного достоинства.
Но ответственность! Он никогда не боялся ответственности, никогда не перекладывал ее на другие плечи. Но не в таких же условиях!
Не приведи бог, какая-нибудь значительная неисправность — все! Вода хлынет в шахты, людям некуда будет деться. А крайним окажется он!
«И тогда, дорогой товарищ Попов, поставят тебя к стенке, можно не сомневаться», — почти весело думал Борис Федорович, отвинчивая болт клапана.
Мало антисоветчик, чуть ли не резидент иностранной разведки, так еще и вредитель! Слово-то какое знакомое с самых юных лет. Борису Федоровичу и в голову никогда не могло придти, чтобы думать о тех, довоенных врагах народа иначе как вредителях. А тут вдруг сам оказался в этой же шкуре.
Однажды на ум пришла наполовину забытая история. Давно, до войны дело было, в Ташкенте. Он только-только пришел на работу в «Сазводпроиз». В соседнем отделе проектировали первую насосную станцию на Амударье. Проект выполняли в спешке, под окрики: «давай-давай!» Ускоренными темпами строилась и сама станция.
Для торжественного открытия согнали кучу народа, и народ облепил обрывистый берег реки. На самую крутизну некоторые смельчаки залезли, дружно хлопали, кричали «Ура!», размахивали кумачом.
Станцию запустили, но вода наверх не пошла. Почему? Это тогда никого не интересовало. Главный инженер проекта был объявлен врагом народа и расстрелян. Да, расстрелян, это Борис Федорович помнил точно.
В то время он думал как все: «Так ему и надо подлюге!» Теперь он знал, через какие ужасы преисподней прошел этот человек, прежде чем его изувеченное тело освободили от опостылевшей жизни.
Как потом оказалось, вредителем инженер не был. Его подвело отсутствие опыта. Ошибка в расчетах могла возникнуть по многим причинам. А может, при излишней самоуверенности ему хотелось проявить себя и установить новый рекорд. Во всяком случае, прямого злого умысла в его работе не было.
«Так что же выходит, — невольно приходило Борису Федоровичу на ум, — все громкие процессы против врагов народа тоже сфабрикованы? Да нет же, нет, не может быть, чтобы все. И потом, они же сами признавались в своих преступлениях, — успокаивал он сам себя, — так не может быть, чтобы все».
Но словно нарочно, из беспросветного месива лагерной жизни память услужливо подсовывала разного рода намеки, услышанные вольно или невольно обрывки разговоров. Припомнил он горячий шепот забойщика в предбаннике, в раздевалке. Борис Федорович тогда еще в откатчиках ходил. Лицо шахтера было черно, одни белки светились, точно у негра.
— Эти, суки для своей выгоды кого хошь врагами народа сделают!
Борис Федорович почему-то испугался продолжения разговора и сменил тему:
— А до лагеря кем был?
— Так шахтером и был, кем еще. В забой новичка, вроде тебя не поставят. Они тоже с умом.
Разделся и враскачку, голый, жилистый, ушел в душевую.
Очень ловко тот разговор укладывался в мозаику рассуждений деда Артемия Ивановича.
В насосном отделении с вольнонаемным мастером отношения сложились чисто производственные. Познакомились, не подавая друг другу руки. Борис-то Федорович дернулся было ручковаться, да вовремя опамятовался. Люди с воли руки врагам народа не подают.
Общаясь с мастером исключительно по делу, Борис Федорович не сразу сообразил, что тот никогда не называет его по имени. Тогда он и сам стал поступать таким же манером. И вскоре имя мастера вылетело из головы. Осталась одна фамилия — Калюжный.
Калюжный, так Калюжный, и Бог с ним. Главное, не нудит и плешь по пустякам не проедает. В таких, можно сказать царских, по сравнению со всеми остальными условиями, для Бориса Федоровича открылась возможность написать давно обдуманное и выученное наизусть письмо товарищу Сталину.
Бумага теперь у него была, имелась в насосном отделении и чернильница с ручкой. Оставалось уловить благоприятный момент.
Такой момент представился, письмо было написано и отправлено по официальным каналам лагеря. Писать письма Сталину никто не запрещал.
В бараке Борис Федорович сказал деду:
— Я написал письмо.
— Зря, — отозвался Артемий Иванович, — зря, сынок, помяни мое слово.
Но Борис Федорович стал жить надеждой. Он понимал, что пересмотр дела потребует много времени. И когда на следующий день, после ужина и проверки его вызвали из барака и велели пройти к уполномоченному, Борис Федорович даже не подумал о письме.
От малопривлекательного капитана ничего хорошего ждать не приходилось — этот налево-направо раздавал зуботычины, и не мог жить без того, чтобы за день одного-другого зэка не засадить в карцер.
К величайшему удивлению, Бориса Федоровича ждал достаточно теплый прием. Капитан предложил сесть и спросил о здоровье.
Борис Федорович сел на краешек венского стула, слегка расслабился и сдержано ответил:
— Спасибо, ничего. На здоровье не жалуюсь.
Он не солгал. Старая рана, вот удивительно, с некоторых пор перестала его беспокоить. Он ел отвратительную лагерную еду, и ничего. Сбылось пророчество хирурга Василия Осиповича: «На первых порах будет болеть, потом пройдет».
Следующий вопрос капитана ошарашил Бориса Федоровича. У него даже брови поползли вверх.
— Вы коммунист?
Борис Федорович опустил глаза, двинул желваками и через силу глухо выдавил из себя:
— Я исключен из партии.
— Это мы знаем. Но в душе ведь вы остались коммунистом, не так ли?
«На кой черт тебе моя душа?» — подумал Борис Федорович, криво усмехнулся и глянул в глаза капитана.
Капитан весело хмыкнул.
— Вы не ответили на мой вопрос. Да или нет?
— Да, — выдавил из себя Борис Федорович, и сам подивился тому, как трудно далось ему это «да». С чего бы вдруг?
— Очень хорошо, — прозвучало в ответ, — раз так, я призываю вас начать оказывать нам небольшую помощь. Подождите, — сделал он предупредительный жест, — не торопитесь с ответом. Подумайте. У вас сейчас неплохая работа. Со своей стороны мы постараемся сделать некоторые послабления в смысле условий жизни. Питание там, то да се. Ну, сами понимаете. Может случиться, поможем и срок скосить.
Борис Федорович похолодел. Они хотят сделать из него стукача, вертухая! Страх охватил его, парализовал волю. Мелкий подлый страх из области чего-то атавистического. Ведь если в их власти скосить срок, в их власти и увеличить его. Перевести на другую работу… Ему вдруг смертельно жалко стало расставаться с полюбившимися умными машинами, даже с мастером Калюжным и его привычкой мурлыкать себе под нос один и тот же мотивчик полузабытой довоенной песни.
Он ответил капитану так, словно не он говорил, а кто-то другой за него, глухим простуженным голосом.
— Я не смогу быть полезным вам.
Капитан сделал предупредительное лицо.
— Но я же не пояснил, что от вас требуется.
— Что тут понимать? Я… не смогу.
— Значит, не хотите сотрудничать с нами?
— Нет.
Капитан растянул в улыбке рот.
— Интересно узнать почему?
Борис Федорович чуть было не попал в расставленную ловушку. Ответить на прямо поставленный вопрос было необычайно трудно. Мысли сжались в поисках ответа, и вдруг он пришел сам собой.
— Видите ли, я по происхождению цыган.
— Цыган? — капитан искренне удивился, и в голосе его послышалось разочарование, — но в вашем деле написано «русский».
— Написано, да. Только это неправда. Еще в колонии, когда на рабфак поступал, переменили. Но я цыган. У нас не принято.
— Что не принято?
— Ну, вот, ваше предложение.
Капитан не стал больше с ним разговаривать.
— Ступай, коли так. Цыган.
«А интересно, — весело подумал Борис Федорович, уходя от опера, — неужели нашего брата и впрямь в стукачи не берут?»
Он стал ждать для себя перемен к худшему. Время шло, ничего не происходило.
Это случилось через месяц и восемь дней. Бориса Федоровича затребовали в административное здание. Подтянутый, в аккуратно пригнанной форме, широкоплечий лейтенант с откормленной харей не поднял глаз на вошедшего. Он разбирал на столе какие-то бумаги. Борис Федорович минут пять простоял у двери, мял за спиной в руке сдернутую с головы шапку.
Наконец, лейтенант удостоил Бориса Федоровича беглым взглядом, потянулся к отдельно лежащему листку, буркнул:
— Подойди.
Борис Федорович сделал два шага вперед.
— Писал письмо на имя товарища Сталина?
— Писал.
— Дело пересмотрено.
При этом лейтенант взял двумя короткими пальцами листок. Сердце Бориса Федоровича тревожно затрепетало под телогрейкой.
— В деле допущена ошибка. Наказание в виде лишения свободы в исправительно-трудовых лагерях сроком на 10 лет заменяется новым, на 15 лет. Подпиши. В случае отказа десять суток карцера. Вот ручка. Здесь подпиши. Все. Можешь идти.
Расписавшись за получение нового срока, Борис Федорович повернулся и вышел из помещения. На дворе окончательно стемнело. Ряды одинаковых, приземистых бараков казались слепыми в лучах прожекторов. На какой-то миг привычная картина внезапно сдвинулась с места и поплыла перед глазами. Нет, не все в порядке было у него со здоровьем. Не все. Пусть не болит больше рана, но странные головокружения раз за разом, все чаще начали посещать его. Он зажмурился, постоял на месте. Возле административного здания царила приятная вечерняя темнота. Луч прожектора не доставал сюда, лишь светилось изнутри окно только что оставленного им кабинета.
Борис Федорович поднял голову к небу. Взор его привычно отыскал безымянную голубую звезду. Было совсем неинтересно знать, как она называется — Вега ли, Альтаир. Это была ЕГО звезда. Вот она взошла и стоит над дощатой стеной, отделяющей его от иного, вольного мира. Далекая, бесстрастная. Но Борис Федорович был благодарен звезде уже за сам факт ее существования. Ее-то отнять у него, пока жив, никак не могли. Он вздохнул и поплелся в переполненный смрадный барак.
Артемий Иванович выслушал печальную исповедь и посоветовал больше не дурить, не писать писем. Борис Федорович и без доброго совета все понял, «разул глаза», как постоянно советовал дед.
Все ясно. Эти сволочи над ним издевались и мстили за отказ сотрудничать. Письмо его никто никуда не отсылал. Они сами творят здесь суд и расправу, назначают новые сроки.
Удивительно, новый срок не особенно обеспокоил его. Что десять, что пятнадцать лет, все едино. На какой-то миг вещим цыганским чувством открылось ему: он все равно выйдет раньше! Как это произойдет, не важно, просто в один прекрасный день он снова станет свободным. Но это потом.
Мозг его жгло только что сделанное странное открытие. На верховную власть, на милость ее надеяться нечего. Здесь в зоне, царит беззаконие именно с разрешения верховной власти. Все эти опера, лейтенанты, начальники лагерей имеют право творить произвол. Им дозволено. И как он до сих пор не додумался до такой простой истины, самому непонятно было.
А еще через две недели Борис Федорович простился с Донбассом. В одну из темных, пасмурных осенних ночей его затолкали в переполненный вагон-зак и повезли по этапу неведомо куда, за Урал.
3
Зима сорок девятого года на Донбассе выдалась лютая.
В конце ноября злые степные ветры нагнали снеговые облака, засвистели в печных трубах, стараясь выдуть тепло из жилья. Обрушились на землю метели, укрыли стылую землю высоченными сугробами.
В декабре ветры стихли, тучи ушли, открылось пронзительно синее небо. Маленькое, нестерпимо яркое солнце стало посылать на землю не тепло, а невиданную стужу. Заплясала стужа бриллиантами на снегах.
Иногда по ночам на пустырь за бараками приходили из балки волк с волчицей. Тонко с переливами плакали, сидя на снегу под ледяными звездами.
В такие ночи Наталья Александровна плохо спала, часто просыпалась, неподвижно, чтобы не разбудить мужа лежала, уставясь в темноту, слушала волчий вой. Кружились в голове бессвязные мысли, волной набегали воспоминания. Она не давала себе воли, замыкала сознание от прошлого. Париж был отрезан, возврата к нему не было.
Возникало чувство, будто прошлая жизнь прожита не ею, а какой-то другой женщиной. Будто ей рассказали чужую историю, в чем-то грустную, в чем-то забавную, но стоит ли так уж сильно печалиться, если история чужая. Насущные заботы куда больше занимали ее, жизнь на Мельниково складывалась не простая.
Ближайшая начальная школа находилась в двух километрах от дома. Два километра туда и обратно по пустырю вдоль лагерного забора приходилось мерить Нике маленькими ножками. С трех соседствующих бараков, поставленных покоем по краям внутреннего общего двора с несколькими сарайчиками, со страшным, сколоченным из грубых досок и насквозь продуваемым отхожим местом, набиралась стайка ребятишек. Встречались в условленном месте и топали в школу, весело щебеча об очень важных ребячьих пустяках.
В школе разбегались по классам. Ника шла в свой, жарко натопленный первый «А», садилась за парту рядом с мальчиком Колей Лукиным, училась писать и решать задачи. Нехитрые науки давались легко. Молоденькая учительница со светлыми косами, уложенными веночком, заботливой клушкой хлопотала вокруг своих первачков. Наталья Александровна вздохнула с облегчением, — учеба у дочки наладилась. Даже пропущенная добрая половина первой четверти никак не сказалась на ее успеваемости.
Но все страшнее, все круче забирала нужда. Ноябрьскую получку рабочим на Донбасе не выдали, заказов на шляпы не было.
Сергей Николаевич ходил мрачнее тучи, небогатые запасы крупы и картошки подходили к концу. К счастью соседка Муся Назарук, удивительно практичная особа подала хорошую мысль.
— А вы идемте завтра со мной на толкучку.
— Что я там буду покупать? — посмотрела с упреком Наталья Александровна.
— Ха, ну вы даете. Вы меня смешите, честное пионерское. Не покупать, а продавать.
— Что продавать?
— А что есть.
Вечером Наталья Александровна сказала мужу:
— Слушай, мне тут Муся советует пойти завтра на толкучку, продать кое-какие вещи.
Сергей Николаевич поднял виноватый взгляд.
— Что мы можем продать?
— Давай посмотрим.
Наталья Александровна почувствовала вдруг прилив небывалой решимости. Нагнулась, выдвинула из-под кровати чемодан, откинула крышку, стала разбирать вещи.
— Вот, — отобрала она черное шелковое платье и два, ею же самой раскрашенных в парижской мастерской шарфа. Но тут коршуном налетела Ника.
— Нет! Продавать? Мое любимое? Мама, не надо, не надо, ты в нем такая красивая!
— Ника, — строго сказал Сергей Николаевич, — твой номер сто сорок седьмой, иди, занимайся своими делами.
Обычно дочь вступала в пререкание с отцом, обижалась, на неизвестно откуда прилепившийся сто сорок седьмой номер. А в этот раз подняла на него глаза полные слез, шмыгнула носом и молча ушла. В другой конец комнаты.
— Постой, — бросилась за нею Наталья Александровна, придвинула табуретку, усадила дочь на колени, — Ника, ты уже большая девочка, ты должна понимать. Мне это платье совершенно не нужно. Ты посмотри, сколько времени оно лежит в чемодане, я его ни разу не надевала.
— В Брянске надевала, — упрямо сдвинула тоненькие темные брови Ника, — я помню. На мой день рождения.
— Хорошо, в Брянске, так это когда было! А с тех пор оно так и лежит в чемодане. А сейчас, видишь, как нам трудно, папа не получил зарплату, у меня нет работы. Чем я тебя буду завтра кормить? Подумай хорошенько.
Ника задумчиво посмотрела на мать.
— А почему папе не дают зарплату? Он же хорошо работает.
— Девочка, никому не дают, не только папе. Всем трудно после войны, ты должна это понимать. И помогать нам. Или хотя бы не мешать, когда мы с папой принимаем важное решение.
Ника прислонилась к плечу матери. Лицо ее стало сосредоточенным. Родители переглянулись. Сергей Николаевич спрятал улыбку.
— Знаешь, мама, — неожиданно сказала Ника, — ты продай тогда и мою куклу Катю.
Наталья Александровна страшно удивилась такому неожиданному повороту в мыслях дочери. Вот уж чего-чего, а трогать ее игрушки намерения не было.
— Разве ты не любишь куклу Катю?
— Люблю, но ты же хочешь, чтобы я помогала.
Тут надо сказать, что в душе Ники затаился мелкий, противный страх. А вдруг они согласятся принять ее жертву? Но в то же время готовность к жертве приятно щекотала самолюбие. Что говорить, в эту минуту Ника гордилась собой. Это ощущение она вряд ли смогла бы выразить словами, но, что было, то было: самой себе Ника в эту минуту нравилась.
Мама растрогалась, прослезилась.
— Нет, девочка, спасибо, Катя останется у тебя.
Зато Сергей Николаевич, ох уж и дока, прекрасно почувствовал минуту. Подошел, взял Нику за подбородок, поднял ее мордашку и посмотрел в эти чудные, ах, какие чудные черные глаза. Он ничего не сказал. Но лицо его было, не сильно, нет, всего лишь слегка насмешливо.
— Ты чего? — спросила Ника.
— Ничего, — пожал плечами Сергей Николаевич.
Он отпустил ее и ушел на кухню за чайником. Ника посмотрела отцу в след. Папа снова, в который раз разгадал, «раскусил», как он любил говорить, задачку. С одной стороны обидно, конечно, с другой — приятно. Все-таки никто другой так хорошо не понимал ее.
На другой день было воскресенье. Наталья Александровна и Муся выбежали из дома в ясное морозное утро. Над трубами бараков прямыми столбами уходил в белесое небо розовый дым, синие тени сараев лежали на сугробах, ближе к стенам сугробы намело в половину человеческого роста.
Часто семеня ногами в бурках с галошами из страха поскользнуться на обледенелой дороге, они отправились на толчок.
Время ранее, народу — тьма. Там зазывают, там, где-то вдали уже разгорелся скандал, слышны визгливые бабьи голоса. Неподалеку играют на гармошке. Господи, как же пальцы не отмерзнут у гармониста в такой холодище!
Наталья Александровна и Муся нашли место. Не совсем удачное, с краю. Утоптали снег, встали, повытаскивали из сумок вещички. Муся вынесла на продажу пуховый платок, другой, точно такой же, красовался у нее на голове. На пушинках, там, где доставало дыхание — иней. Наталья Александровна посмотрела на Мусю с легким чувством досады. Румяная, с круто завитыми кудряшками на лбу, Муся чуствовала себя на толкучке, как дома. Вот стоит, постукивая ногой об ногу, покрикивает проходящим стеной покупателям: «Платок, платок! Настоящий пух, оренбургский! В самый раз для зимы! Покупайте платок!»
Наталья Александровна со своим шелковым вечерним платьем, распятым по совету практичной Муси на деревянных плечиках, казалась совершенно неуместной посреди зимы. Она не зазывала покупателей, просто стояла, ждала и сгорала от невыносимого стыда. Хотя стыдиться было совершенно нечего. Рядом с боков, точно, как она, стояли женщины, и с какой-то обреченной собачьей надеждой смотрели на покупателей.
Через полчаса, а, может и через час, время тянулось медленно, она решила, что на ее вещи спроса не будет.
Она ошиблась. Подошла женщина в серой козьей шубке, в белой пуховой шали, стройная, румяная, извлекла из меховой муфты руку с толстым обручальным кольцом, пощупала материю.
Она купила, почти не торгуясь. Наталья Александровна аккуратно, в последний раз в своей жизни, сложила платье и отправила на дно чужой, кожаной сумки. При этом у нее почему-то задрожали руки, и спазм сжал горло. Стояла, смотрела в сторону удалившейся покупательницы, держала в руке скомканные деньги, не чувствовала морозных укусов. У нее было такое чувство, будто с любимым платьем уходит частичка ее самой.
— Та ховайте же деньги быстрее, — шипела рядом Муся, — ой, какая же вы нерасторопная, честное слово.
Наталья Александровна вздохнула, спрятала деньги в кошелек и спокойно ответила:
— Я очень даже расторопная, Муся. Просто мне никогда не доводилось продавать свои вещи.
Муся промолчала, поджала губу. Уже в который раз ей не довелось одержать вверх над этой странной женщиной из Парижа.
А как хотелось иной раз придраться, ткнуть носом в какую-нибудь оплошность на кухне, нет, не выходило. И пол у той чисто выметен, вымыт, и даже возле печки все аккуратно — уголь в ведре, растопка в уголку, и золу из поддувала она своевременно выгребает, выносит на двор, рассыпает, чтобы не скользили люди у входной двери.
Так, надо же, ей и здесь повезло. Летнее платье, можно сказать, из рук выхватили, а она, Муся, со своим платком, вещью для зимы просто необходимой, стоит и стоит. Кто подойдет, спросит цену и дальше топает.
— Задарма отдали! — бросила она Наталье Александровне и обиженно отвернулась.
А та уже торопилась уйти.
— Я побегу, Муся, на базар хочу, в магазин за хлебом. Обеда у нас нет.
— Так идите, кто вас держит, — великодушно ответила Муся, косынки свои продавать не будете?
— Нет, в следующий раз.
«Следующий раз» не заставил себя ждать, наступил ровно через неделю. И пошло-поехало, медленно, но верно, гардероб Улановых отправлялся вещь за вещью на базар. Платья, выходной костюм Сергея Николаевича, галстуки. Позже Наталья Александровна догадалась распустить старенькие шерстяные кофты и связала несколько пар варежек. Одни варежки были красные в серую полоску, другие наоборот, серые в красную полоску. Ушли мгновенно.
В декабре Наталья Александровна решилась на крайность. Ника была в школе. Наталья Александровна достала из большой корзины старенькую игрушку. Плюшевую лошадку на подставке с колесиками. Если честно, ее давно следовало продать. Ника выросла, никогда с нею не играла. Словом, без лишних угрызений совести лошадка была упакована и приготовлена для воскресной продажи.
В воскресенье спиртовой столбик термометра за окном показал тридцать градусов мороза. Сергей Николаевич уговаривал никуда не ходить, но жена не послушалась.
На улице ярко светило, но нисколько не согревало солнце. Слепила белизна, с деревьев осыпался иней, крохотные кристаллики сверкали, плясали, летели неведомо откуда в студеном безветрии.
Когда Наталья Александровна пришла на место, у нее упало сердце. Огромная площадь была наполовину пуста. Но она все же встала в ряд со своей несчастной лошадкой и принялась ждать. Терла нос и щеки варежкой, понимала бесцельность своих стараний, но уйти боялась. Что, если вон тот, издалека идущий мужчина, и есть желанный покупатель? Или вон та женщина?
На исходе второго часа к ней подошел старый сморщенный дед. Шапка-ушанка была у него смешно завязана под подбородком, желтели прокуренные махоркой усы. Одет он был в древний, наверное, еще дореволюционный, тулуп. На ногах валенки без галош.
Дед постоял, посмотрел, наклонил по-птичьи голову.
— Хозяйка змэрзла, и коняка змэрзла. Иди, дочка до дому. Нэма торговли.
Наталья Александровна послушалась и ушла домой.
Коняка все же была продана в другой раз за бесценок, а перед самым Новым годом Наталья Александровна очень удачно распорядилась своим демисезонным пальто.
— А елка будет? — спросила после этой продажи Ника?
— Какой же Новый год без елки! Странная ты какая-то.
У Ники радостно заблестели глаза после такого ответа.
Елка была куплена накануне праздника. Небольшая, но пушистая. Наталья Александровна даже подивилась, как дешево ей досталась такая красавица, всего за десять рублей.
— Чудные вы, — увидав елку, сказала Муся Назарук, — живете впроголодь, а всякую ерунду покупаете.
У нее самой жизнь наладилась. Муж Вова перешел работать снабженцем по строительству, и на столе Назаруков появилось мясо и белый хлеб. Когда Муся начинала собирать на стол, Наталья Александровна поспешно уходила из кухни сама и уводила Нику.
Кроме елки она купила маленького Деда Мороза. Дедуся был самодельный, из ваты, осыпанной блестками, с красной, как у заправского пьяницы, рожей.
Днем тридцать первого декабря наряжали елку. Наталья Александровна осторожно вынимала игрушку из ваты, и Ника встречала каждый шарик восторженным писком и прыжками на месте.
— Перестань прыгать, — просила Наталья Александровна, — нижние соседи рассердятся, придут, поругают. Лучше скажи, куда орех вешать?
Позолоченный стеклянный орех был почетной игрушкой, памятью о бабушке Наде.
— А свечек у нас нет, — грустно сказала Ника.
Вынула из коробки и отложила в сторону пакет с подсвечниками на прищепках.
Наталья Александровна промолчала, отвернулась к елке и сдержала улыбку. Еще в Лисичанске, осенью она как-то раз набрела на небольшую церквушку, спрятанную среди домов. Служба кончилась, немногочисленный народ разошелся. Наталья Александровна постояла возле иконы Серафима Саровского, а, уходя, купила несколько свечек. Они хранились у нее в строжайшем секрете.
Сергей Николаевич пришел с работы затемно, усталый, печальный, не совсем здоровый. Зарплату к Новому году обещали-обещали, да так и не выплатили. Ему нечем было порадовать своих девчат.
За стол по случаю праздника сели в комнате. Чета Назаруков, к счастью, еще засветло отправились к друзьям на всю ночь «гулять». Наталья Александровна стеснялась своего скромного угощения, а Мусе не с руки было делиться богатыми праздничными припасами.
Наконец, все готово. На столе, на ослепительно белой скатерти тарелки с винегретом, селедкой, крохотными пирожками с капустой, картошка, очищенная от кожуры и посыпанная лучком, тонко нарезанным. Сергей Николаевич наливает из «чекушки» жене и себе по маленькой рюмочке.
— С наступающим! Чтоб в новом году все у нас было хорошо.
С пирожком в руке Ника заворожено смотрит, как отец пьет водку, крякает и поспешно тычет вилкой в кусочек селедки, закусывает. И вдруг спохватывается, идет к висящему на гвозде двери ватнику, лезет рукой в правый карман, что-то нащупывает, возвращается и протягивает Нике сжатую в кулак руку.
Ника смотрит на отца, в глазах ожидание и веселые чертики. Начинает отгибать его пальцы. И вот на папиной ладони лежит сверкающая, необыкновенной красоты, брошка. Золотые веточки перехвачены золотым бантом, вместо лепестков розовые и голубые драгоценные камни! Стекляшки, разумеется, но какое это имеет значение?
Ника заворожено берет подарок, целует отца и бежит к зеркалу, установленному на тумбочке, приколоть брошку.
— Где ты взял? — смеясь, шепчет Наталья Александровна.
— Нашел, — шепотом отвечает Сергей Николаевич и хитро щурится.
От выпитой рюмки у него проходит головная боль, лицо становится красным. Наталья Александровна тревожно трогает его лоб.
— Ничего, ничего, все в порядке, — отклоняется он от ее ладони.
Ему обидно и стыдно за скудный новогодний стол, он скрывает от жены свои чувства, смеется вместе с нею, глядя на дочь с массивной и довольно-таки безвкусной брошкой на груди.
Зато Ника счастлива. У нее есть елка, Дед Мороз и еще вдобавок ко всему сверкающая драгоценность. Но это еще не все. После ужина мама просит Нику посидеть на кухне, — папа должен переодеться.
Одинокая сидит она возле печки. Ей хочется набрать в рот воды, фыркнуть на раскаленную плиту и посмотреть, как с шипеньем покатятся во все стороны, исчезая, водяные шарики, но не решается. Мама почему-то всегда сердится за такие проделки.
На кухне тихо. И вот в тишине, на полке с коробками из-под крупы, соли и сахара (сахарная, к слову, давно пуста) появляется маленькая, ужасно симпатичная серая мышка. Затаив дыхание, Ника смотрит, как мышь деловито бежит по крышкам коробок, составленных вплотную одна к другой. Останавливается, нюхает воздух, смешно приподнимается на задние лапки. Ника знает, — в конце пути зверька ждет мышеловка с засохшим кусочком хлеба. Мыши сорок девятого года не привередливы, и на хлеб кидаются. Ника машет рукой, пришелица исчезает, будто не было.
Тут Нику зовут в комнату. Она бежит и останавливается на пороге, потрясенная. Вся елка снизу и до макушки сияет зажженными свечами. Огоньки стоят неподвижно, слегка потрескивают. Неповторимый запах воска наполняет комнату.
Наталья Александровна привлекает дочь, сажает на колени. Все трое в молчании смотрят как весело и торжественно, отражаясь в блестящих игрушках, горят на елке церковные свечи.
И догорают…
Сергей Николаевич просит:
— Девочки, отпустите душу мою на покой.
— Скис! — обречено машет рукой Наталья Александровна.
— Да, что-то я скапустился. Отоспаться надо.
Наталья Александровна заставляет его принять таблетку аспирина и уводит Нику на кухню коротать предновогодний вечер.
Прежде всего, она берет кочергу, снимает один за другим кружки на плите и подбрасывает сверху на покрасневший жар совок угля. Затем кружки сдвигаются обратно на место. В печи потрескивает, в дымоходе начинает потихоньку гудеть. Идет таинственная, огненная возня.
— Мам, можно, я брызну, мама! Пожалуйста!
— Ну, брызни, — снисходительно улыбается Наталья Александровна.
Ника восторженно хлопает в ладоши, наклоняется над ведром, стоящим на табуретке и осторожно, с поверхности воды втягивает губами полный глоток.
— Ника, сколько можно просить, чтобы ты не пила из ведра. Вот же кружка.
Поздно. Ника фыркает на плиту, вода шипит, брызги скачут, поднимается пар — полное удовольствие.
А между тем доставка воды в дом всякий раз оборачивалась для Натальи Александровны подлинным стихийным бедствием.
На колонку с двумя оцинкованными ведрами приходилось ходить довольно далеко. Это не то, что в Крыму: завернул за угол электростанции, и там, в каменистом ложе под сенью наклоненной сочной травы, бежит широким потоком прозрачная, словно сгустившийся воздух, ключевая вода.
А здесь колонка. Чтобы вода пошла, ее прежде надо накачать, сильно налегая на железный рычаг. Он холодный, в тысячу раз холоднее льда, обжигает руки даже через варежки. Подступы к водяной струе обросли наростами молочно-белого, удивительно скользкого льда.
За день до праздника, под вечер, на дворе уже стемнело, а у Натальи Александровны неожиданно кончилась вода. Идти на колонку не хотелось, но пришлось.
Дорогу туда она одолела легко, кто-то по доброте душевной догадался посыпать тропинку золой.
Наталья Александровна накачала сильную струю, набрала одно ведро, благополучно отставила его в сторону, взялась за дужку второго.
Только наполнила, вытащила из круглой лунки во льду, нога поехала, она упала назад, навзничь, головой в сугроб и вывернула на себя половину ведра.
Поднялась, стала отряхиваться. Промокшие насквозь бурки, подол шерстяной юбки, рукава ватника сразу залубенели.
Наталья Александровна до боли прикусила губу, снова наполнила ведро. На это раз она была предельно осторожна. Вытащила его, сделала неверный шаг назад, благополучно устояла, подхватила второе и пошла, осторожно ступая по тропинке к дому.
Уже виден был темный провал подъезда, уже она стала думать о том, как бы ей не расплескать воду на неосвещенной лестнице, когда под ноги попала какая-то особенно подлая ледышка. Наталья Александровна снова упала и снова окатила себя.
Плача в голос, а кого таиться — безлюдье вокруг, собаки и те попрятались, она слила остатки воды в одно ведро и поплелась обратно к колонке.
— Ой, мамочки, что с вами! — всплеснула руками Муся Назарук, увидав соседку.
— Ничего страшного, — сквозь зубы ответила Наталья Александровна, — упала и облилась водой.
— Так скидывайте с себя все скорей! Скидывайте! Скидывайте!
И она бросилась помогать, главным образом, расстегивать пуговицы на ватнике. Бурки непослушными красными руками Наталья Александровна стащила сама.
Но сегодня оба ведра полнехоньки, в темную пору за водой Наталья Александровна больше не ходит.
Они сидят с Никой рядышком возле печки.
— Мам, а давай уберем мышеловку.
— Зачем? — удивляется Наталья Александровна.
— А вот увидишь, будет страшно интересно.
Наталья Александровна снисходительно смотрит на дочь, но встает с места и убирает мышеловку.
— А теперь давай сидеть тихо-тихо, — делает таинственную рожицу Ника.
Сидят тихо. Наталья Александровна смутно догадывается, чего они ждут. Окаянные мыши хозяйничают в бараке, как хотят, никакие мышеловки не помогают. Прибьешь одну, вместо нее появляются три новых.
Ника дергает мать за рукав и прижимает ладошку к губам. По крышке коробки, откуда только взялась, бегает мышка. «Та самая», — думает Ника. Вскоре появляется еще одна, за нею третья.
— Это мама, папа и детка, — шепчет Ника.
На ее шепот мыши не обращают ни малейшего внимания, бегают одна за другой по коробкам, оставляя черные зернышки помета. Мать и дочь заворожено смотрят на суетливых серых зверьков.
— Это мне напоминает случай в детстве на Антигоне, — говорит Наталья Александровна.
— Расскажи! Расскажи! — просит Ника.
Она уже знает и про Турцию и про остров в Мраморном море, где жила ее мама, вот удивительно, такая же маленькая, как теперь сама Ника.
Наталья Александровна пускается в воспоминания, про пожар, про нашествие мышей и как бабушка обнаружила в чемодане гнездо с розовыми мышатами.
Свою прабабушку Ника помнит. Это та маленькая седая старушка, что дала ей перед отъездом в Россию несколько медных монет. Но сейчас ее больше занимает судьба мышат.
— И что с ними стало?
— Подохли, естественно.
— Как жалко!
— Нам тоже было жалко. Но потом мы устроили им пышные похороны.
С улыбкой на губах Наталья Александровна блуждает по закоулкам своего далекого детства. Дочь заворожено смотрит ей в рот в ожидании новых рассказов. За окном, в полной тишине, во тьме непроглядной морозной ночи свершается таинство — уходит навсегда, в безвозвратное прошлое, сорок девятый год.
Однако начало пятидесятого не принесло никаких изменений. Безденежье, походы на толчок с последними, годными для продажи вещами, — все осталось, как было. В январе Ника болела краснухой. И только в середине февраля рабочим выплатили все долги по зарплате. Сергей Николаевич принес домой буханку изумительного белого хлеба и килограмм халвы.
— Ура!!! Мы разбогатели! — прыгала на кровати Ника, высоко подлетая на пружинах.
Наталья Александровна велела ей немедленно прекратить безобразие, слезть и надеть теплые носки. Пол в бараке был холодный. Как и предсказала когда-то Муся Назарук, изо всех щелей несло по нему резкими сквозняками. Так и ходили всю зиму по квартире в валенках или бурках.
А еще в конце февраля Ника пережила самый ужасный за всю свою маленькую жизнь страх.
Так получилось, ее задержали в школе. На утреннике в честь дня Красной Армии ей поручили спеть хорошую песню.
Слова незамысловатые, мелодия легкая, сама поется, но под баян Ника никогда не пела, и ее оставили репетировать.
Из школы артисты высыпали уже в сумерках. Дети разбежались по домам поселка, Ника осталась одна на широкой пустынной улице.
Вскоре улица кончилась, последний фонарь остался позади. С каждой минутой становилось темней. Казалось, ночь бежит за ней по пятам, торопится укрыть землю, чтобы стало совсем одиноко и страшно.
Теперь перед Никой расстилалась снежная равнина, усаженная по краю далекими неяркими огоньками. Огоньки трепетно переливались, но дороги не освещали.
С расчищенной улицы Ника ступила на тропу, пробитую в метровых сугробах. Когда она с головой углубилась в траншею, со стороны никто бы не догадался о присутствии в ней маленького испуганного человечка.
Кроме стенок сугроба Ника ничего не видела. Только нависала над нею неясной темной массой молчаливая серая стена лагеря заключенных. Тропа была пробита непосредственно вдоль нее. Вот как раз этого забора можно было не бояться, он надежно защищал от затаившихся там, внутри, воров и разбойников. Да и снаружи никто ни на кого не осмелился бы напасть на виду вооруженной охраны на вышках.
Но почему-то присутствие стены нагоняло на Нику необъяснимый, панический страх. Казалось, накопившееся в лагере зло вот-вот взломает доски, тщательно пригнанные одна к другой, они разлетятся с треском, и пропадет весь мир под мертвенно черной, беззвучно распадающейся волной.
А еще она боялась, как бы не увидел ее сверху солдат, да не пальнул бы, не разобравшись, из своей страшной винтовки.
Уже не одна, не две, а все звезды, какие только есть во вселенной, появились неизвестно откуда в небе, холодные, равнодушные. Казалось, они летят следом за нею, так их было много.
Она бежала, изнемогая от усталости и страха. Снег скрипел под ногами, и чудилось ей, будто кто-то догоняет ее и вот-вот схватит. Этот кто-то был безликий, ужасный, не знающий ни жалости, ни пощады. Ника знала, стоит остановиться, ОНО нападет, и все кончится, вся ее маленькая жизнь. А остановиться так надо было, на миг, на одну минутку. Но она продолжала бежать с переполненным мочевым пузырем, с готовыми брызнуть слезами. Ей казалось, еще немного, она не сумеет сдержаться и станет кричать тем же криком, каким кричит перепуганный насмерть зайчонок.
На подходе к дому Ника замедлила бег. Горел фонарь на столбе, из окон лился на снега желтый, уютный свет. Из-за угла выбежала мама. Замерла на месте, всплеснула руками. Ника бросилась к ней.
— Боже мой, — задыхаясь, вскричала Наталья Александровна, — наконец-то! Где ты пропадала? Я тебя бегаю по всем подъездам ищу! Где ты была?
— В школе, на репетиции, — переводя дыхание, ответила Ника.
Наталья Александровна повела дочь домой. В кухне, в тепле, единственном, хорошо прогреваемом месте она стала раздевать ее, растирать красные, заледеневшие руки. Когда очередь дошла до шаровар, Наталья Александровна вскричала:
— Боже мой, да ты вся мокрая! Что это? — и тут же догадалась, глянув на искаженное стыдом и пережитым страхом лицо дочери, — бедная моя, да не переживай ты так, с кем не бывает, ничего страшного.
Ника прижалась к теплому плечу мамы и зарыдала в голос.
4
Наталье Александровне редко удавалось найти свободный час, чтобы Ника не морочила голову, чтобы не нужно было заниматься домашними делами. Обычно такое время выдавалось поздно вечером, когда и муж, и дочь благополучно засыпали, отвернувшись к стенке. Наталья Александровна тогда садилась к столу, отгораживала от спящих настольную лампу, доставала пачку старых писем, перебирала их, кое-что перечитывала или писала ответ. В последнее время ее пачка сильно пополнилась. В январе она получила второе за все время их жизни в Советском Союзе письмо от тети Ляли. Письмо безрадостное, и, каждый раз, перечитывая его, Наталья Александровна смахивала слезы и глотала комочек в горле.
«Париж, 7 декабря 1949 года.
Дорогая моя, родная! Не могу тебе описать, как бесконечно я обрадовалась, когда мне принесли твое письмо. Ведь почти целый год я ничего не получала от тебя, не знала, где вы и что с вами. Мое последнее письмо, посланное в Крым, вернулось ко мне с надписью «за выездом адресата неизвестно куда». С тех пор я тебе больше не писала. Так много случилось за этот год, родная моя. В том, вернувшемся ко мне письме, я сообщала тебе, что умерла твоя бабушка, моя мама. Умерла 18 августа, вечером. Тяжело мне было с нею в последние годы, но ее смерть причинила мне много-много горя, и до сих пор я не могу вполне поверить, что ее больше нет с нами.
За месяц до смерти она упала ночью, вставая с кровати, и разбила себе голову. Была очень больна целую неделю, но потом стала поправляться, только все время ужасно тосковала, все ей было невыносимо тяжело, боялась оставаться одна в комнате. В понедельник, 17 числа, стало сразу хуже, очень сильно страдала, звала меня и просила помочь. Я сделала ей успокоительный укол. Она заснула, и больше не проснулась.
Я была с ней одна, приняла ее последний вздох и закрыла ей глаза. Потом омыла ее и убрала.
Вот уже четыре месяца прошло, а пишу тебе и плачу. Очень много пустоты оставила она после себя в доме. Если бы ты видела огромное количество людей, шедших за гробом, и цветов, и венков. От всей нашей семьи я положила большой венок хризантем.
Похоронена она очень далеко от наших могил, в глубине кладбища в Бианкуре, направо от памятника жертвам войны.
Могила твоей мамы в порядке, желтые розы цветут все лето, туи тоже свежи. Недавно мы с Максимушкой посадили несколько кустов бегоний. Я не забыла, что 5 сентября исполняется десять лет со дня ее смерти, и, я, конечно, уплачу, за место на кладбище, сколько бы это ни стоило.
Петя работает шофером такси, неплохо зарабатывает, но жизнь дорогая, живем, перебиваясь со дня на день. А Татка уехала с мужем в Индо-Китай. Она все также любит своего Поля, и живут они хорошо.
Максимушка вырос очень, догоняет меня ростом, учится в лицее Лафонтена. Марина уехала снова в Алжир. У нее, слава Богу, родилась дочь, недавно прислала фотографию — милый такой бутуз шести месяцев.
С семьей Кости и с ним самим вижусь очень редко. Как-то мы тихо разошлись в последние годы. Связывала нас Марина, а теперь ее нет в Париже; с сыном их, Кириллом, я не очень дружна. Да он уже вполне взрослый, самостоятельный человек. Как видишь, все разлетелись в разные стороны, один Петя со мной, с женой и сыном.
Что тебе сказать обо мне. Я все болею, тяжело переношу разлуку с Татой, смерть мамы. Жизнь не легкая.
Когда получила твое письмо, расплакалась. Так грустно было без вестей о вас. Я ведь не знаю, почему вы уехали из Крыма. Давно ли? Будет славно, если начнем регулярно переписываться.
Настенька тоже не получает от тебя писем. Напиши мне и ей, и подробно обо всем, не откладывай.
Целую тебя, моя родная, дорогая, крепко-крепко. Хотелось бы удобно сесть на диване с тобой и Петей рядом, и говорить, говорить. Он очень обрадовался твоему письму.
Поцелуй за меня нежно Нику и скажи, что тетя Ляля всегда ее помнит и всем рассказывает, какая у нее есть чудная девочка, внучатая племянница. Сереже передай мой привет и пожелания здоровья. Тебя еще много раз целую, моя девочка. Будь здорова и счастлива, и не забывай твою старую тетю Лялю».
На это письмо она до сих пор не ответила. Сергей Николаевич снова посоветовал прекратить переписку с Парижем. Наталья Александровна спорила, не соглашалась, потом смирилась и дала слово не писать ни подругам, ни тетке без его согласия.
Надо сказать, январь и февраль на Мельниково были богаты на письма. Муся Назарук даже позавидовала Наталье Александровне.
— Ну, вы счастливая, вам обратно письмо.
Полученное «обратно» письмо оказалось довольно забавным. В первый миг, когда Сергей Николаевич вскрыл конверт, адресованный ему, Наталья Александровна ничего не могла понять.
«Привет из Крыма!
Дорогие Сергей Николаевич и Наталья Александровна, здравствуйте!
Пишет вам Матвей Ильич Перевезенцев, если вы меня еще помните».
— Кто это? — перебила чтение Наталья Александровна.
Сергей Николаевич оторвал взор от написанных аккуратным, немного детским почерком, строк.
— Как — кто? Неужели ты не помнишь? Евангелист Матвей, на четвертом участке в совхозе.
Наталья Александровна коснулась пальцами лба.
— Господи, конечно, помню, читай дальше.
«Как поживаете? Как идут ваши дела? Хорошо ли вы устроились на новом месте?
У нас все по-старому. Комната ваша стоит пустая, с тех самых пор, как вы уехали. Никто к нам не хочет. А меня Ольга моя пилит, чтобы переехать в Алушту. Оно бы и ладно и работы мне больше будет, да жить, спрашивается, где? Хатки считать? На Рождество ездили с Олей в Симферополь, стояли службу, записали всех родных и знакомых батюшке помолиться во здравие. Вы уж, Сергей Николаевич, простите за самоуправство, но мы и Вас, раба божьего записали, и жену Вашу, Наталью, и доченьку Вашу, Викторию тоже записали, пускай Вы и не верите в господа Бога нашего Иисуса Христа.
А у меня к Вам, Сергей Николаевич дело, хоть Вы, может, над нами и посмеетесь. Переругались мы с Трофимом и Настей насчет французской игры в белот. Забыли, сколько очков, за сколько карт положено объявлять. С того игра у нас и не клеится. Отпишите нам, сделайте милость, полные правила игры. Вечера у нас, сами знаете, долгие, деваться некуда, вот и маемся дурью, прости, Господи.
А в совхозе у нас тоже все по-старому. Директор наш, Петр Иванович, хороший человек, а в эту зиму совсем голову потерял. Есть тут, на втором участке, бабенка одна, Манька. Шустрая бабенка, шалавистая. Так Петр Иванович и давай за этой Манькой ухлестывать, и давай ухлестывать. Чуть свет, он уже на втором участке. Жена даже на развод подавать хотела, но парторг новый вмешался, усовестил обоих, помирил.
А еще, Сергей Николаевич, плачь — не плачь, померзли все Ваши цитрусы, лимоны и апельсины. Не знаю, как у вас, на Донбассе, а у нас зима была дюже холодная. Да еще до февраля без снега. А потом как пошло валить, как пошло валить, верите — нет, неделю в центральную усадьбу не могли пробиться, девочки в школу не ходили.
Из-за лимонов главного агронома из партии исключили, хотели под суд отдать, за вредительство. Но Петр Иванович отстоял, мол, не вредительство, а сплошные климатические условия.
Слыхал краем уха, что больше лимоны в Крыму сажать не будут.
На этом заканчиваю свое письмо, Ольга и соседи все вам кланяются и передают привет. Таня и Вера доченьку вашу помнят и скучают.
На этом остаюсь ваш Матвей Перевезенцев. Пишите и не забывайте».
Сергей Николаевич ответил сразу, расписал подробно правила игры. Он отнесся к просьбе Матвея Ильича со всей серьезностью. А вскоре пришло еще одно письмо из Крыма. На этот раз от Риммы Андреевны.
«Здравствуйте, дорогая Наталья Александровна!
Ваше письмо обрадовало меня несказанно. Все эти дни куксилась и хандрила, а прочла ваше послание, и словно глотнула свежего воздуха.
Если говорить в буквальном смысле слова, то свежего воздуха у нас тут хватает в избытке. Один за другим следуют злейшие шторма и сыплет противный мокрый снег. Короче говоря, из дому носа не высунешь, а о том, чтобы пойти куда-нибудь и речи быть не может.
А помните наши прогулки? Тот заброшенный санаторий, представьте себе, мне даже во сне однажды приснился. Беда мне теперь, — с вашим отъездом в походы ходить будет не с кем. Наших мещанствующих дам, директоршу и агрономшу никакими силами в горы не выманишь.
Не знаю, правильно ли я сделала, но у меня слезно выпросил Ваш адрес этот чудак, Матвей Ильич, кажется, с четвертого участка. Вы знаете, о ком я говорю. Какая-то игра… я толком ничего не уразумела, но адрес дала. Надеюсь, Вы не будете в большой претензии.
В совхозе у нас все по-старому. Если бы все это «старое» имело место не в Крыму, на фоне гор и моря, то можно было бы удавиться с тоски. Бог мой, до чего скучны и неинтересны люди! Как особа, приближенная в качестве супруги к высшему руководству, я обязана бывать на домашних торжествах у директора и остальных. И давать ответные вечера, естественно. Вы бы послушали разговоры во время застолий. Мухи дохнут! «Что купила, где достала, что ели вчера, что съедим завтра». Чтобы не прослыть нелюдимкой, вынуждена поддакивать и во всем соглашаться.
Пишите мне! Ваши письма согревают душу, хоть и описываете Вы совсем не веселые вещи. Ваш зимний поход на колонку за водой — это же прелесть! Я и плакала и смеялась одновременно. Вы обладаете чудесной способностью видеть в жизненных невзгодах смешные стороны. Это не каждому дано.
Милый мой человек, передайте поклон Вашему мужу, он у вас замечательный. Кстати, лимоны его благополучно вымерзли, чего и следовало ожидать. При этом имел место грандиозный скандал. А еще поцелуйте десять раз свое черноглазое дитя. Остаюсь ваша взбалмошная Римма Андреевна».
В тот вечер, о котором идет речь, Наталья Александровна перечитала письмо, сложила его и сунула обратно в конверт. Она уже ответила Римме Андреевне. Писала, что скучает по Крыму, что завидует ее одиноким прогулкам, «пусть не с кем ходить по горам, но зато есть горы, по которым можно ходить даже в одиночку». Писала она о том, как был огорчен Сергей Николаевич сведениями о погибших лимонах. Но о своем «пейзаже» за окном говорить не стала, зачем огорчать хорошего человека. Да она уже и привыкла к серому забору, просто перестала обращать на него внимание.
Потом был небольшой перерыв, и вот уже в марте, пришло еще одно письмо, и оно послужило причиной окончательного запрета писать в Париж. Это было письмо от Нины Понаровской из Дмитрова. С ней-то Наталья Александровна переписывалась регулярно и была в курсе всех ее дел.
«Наташа, Сережа, здравствуйте!
Простите, давно не писала. Честное слово, не знаю, с чего начать, со своих бедствий или чужих.
В начале января я получила совершенно сумасшедшее письмо от Сонечки. Арестовали Панкрата. За ним пришли ночью и увезли в неизвестном направлении. Сколько она ни билась, чтобы узнать, где он, что с ним — ничего. Глухо.
Что я могла ей написать! Утешать? Разве утешишь в такой беде? Чем я могла ей помочь? Я ничем не могла ей помочь. Я даже не знала, как подступиться к ответу на ее письмо. Написала все же. Но она молчит.
Бедный Панкрат, за что, за какие грехи на него такая напасть. Он же мухи никогда не обидел, а тут такое. Мало он в плену у немцев насиделся, так теперь здесь. Не представляю, чего он мог натворить. Одна надежда, что это какая-то ошибка. Разберутся и отпустят.
У нас тоже дела не ахти. Анна Андреевна совсем расхворалась — сердце. Вот не ладили мы с нею, а как подумаю, что мы можем ее потерять, так и тоска берет. Кроме нее, Славика и детей никого у меня больше на свете нет. И еще надоел мне этот крохотный городишко, где на тебя смотрят, как на зачумленную, где ни от кого слова доброго не услышишь, а только змеиное шипение вслед. Не понимаю, что плохого мы сделали этим людям. И ведь, что самое удивительное, — все знают, откуда мы приехали. Алеша постоянно дерется со сверстниками в школе, вечно приходит домой в синяках и ссадинах. И отмалчивается. Никак не могу добиться, отчего у него нелады в классе. Слава Богу, Андрюша только в четвертом, у него славная учительница, и его никто не обижает.
Мне посоветовали написать письмо Сталину, чтобы разрешили прописку в Москве. Вот думаем со Славиком — стоит или не стоит. Наверное, решусь. Все надоело. А больше всего надоел этот привокзальный буфет, где я зарабатываю гроши, продавая пирожки с капустой, жидкий чай и, и так называемый кофе.
Ну вот, поплакалась вам в жилетку, вроде бы легче стало. Наташа, напиши, как живете вы, что у вас нового. Последнее письмо было довольно бодрое, но у меня сложилось впечатление, что все твои остроты — это смех сквозь слезы. Пиши. Не забывай. Крепко всех обнимаю и целую. Нина».
Тревожное сообщение об аресте Панкрата повергло Сергея Николаевича в глубокую задумчивость. Он брал два листка синеватой, тонкой бумаги, перечитывал письмо Нины, откладывал в сторону и снова хватал, словно хотел найти в них еще какие-то сведения, улавливаемые между строк. Но между строк ничего не прочитывалось. Наконец, Наталья Александровна не выдержала, отняла у него письмо и положила среди остальных конвертов. Именно после страшного известия о Панкрате Сергей Николаевич запретил ей писать в Париж.
В этот поздний вечер Наталья Александровна заново перечитала письмо Нины и стала думать, правильно или неправильно она поступила, не обмолвившись ни словом в ответном послании о Панкрате. Но что она могла сказать! Ей почему-то показалось, что о таких вещах не следует писать в письмах. И словно в подтверждение ее мыслям пришло письмо от Алексея Алексеевича.
«Звенигород, 18 марта, 1950 г.
Глубокоуважаемый Сергей Николаевич!
Ваше письмо от 25 февраля подоспело весьма кстати. Но получил я его уже в Звенигороде. Мне любезно переслали его из Ялты. Как вы понимаете, мое пребывание в Крыму завершилось. Три месяца тянулась неизвестность, разрешат или не разрешать остаться. Три месяца за меня воевали на всех и всяческих «верхах». И вот резюме — немедленно уезжать. Вы прекрасно знаете, по какой причине.
Попытался, было, еще раз попробовать зацепиться в Москве, потерпел полное поражение. Звенигород по многим причинам, о которых сейчас не стоит распространяться, меня не устраивает. Куда ехать дальше не имеет никакого значения. В большие города путь заказан. Вы с Натальей Александровной единственные люди, с кем я еще не порвал связи. Не окажете ли Вы любезность приютить в вашем доме одинокого скитальца хотя бы на пару дней. Хочу попробовать устроиться учителем в школу в небольшом городке, а там уж, что Бог даст.
Примите мое глубокое уважение, передайте поклон женской части семейства Улановых. Ваш А. Арсеньев».
5
Весна проглянула сквозь синее окошко среди стремительно летящих рваных облаков. Воздух прогрелся, стали оседать сугробы. На пустыре образовалось озеро непроходимой снеговой каши, тропинку залило. Казалось наст еще крепкий, еще выдержит тебя, а ступишь и провалишься до колена, а то и по пояс.
Ника однажды так и провалилась. Пришлось вернуться домой, не дойдя до школы.
— Боже мой! — всплеснула руками Наталья Александровна при виде дочери, — ты упала?
— Я искупалась! — мрачно ответила Ника.
И стала рассказывать, как она и еще две девочки пытались выйти на дорогу, и как у них ничего не получилось.
С того дня, пока не сошла талая вода, Наталья Александровна надевала высокие боты, сажала дочь на закорки и перевозила через пустырь. Точно так поступали и другие мамы.
Слепило солнце, сверкали окошки чистой воды среди потерявших вид когда-то высоченных сугробов. Женщины осторожно продвигались вперед, вязкая каша хлюпала под ногами. Упасть ничего не стоило.
Через неделю снега сошли, пропитали черную землю, из нее проклюнулась молодая игольчатая травка.
В один из ясных воскресных дней дети позвали Нику в поход, в дальнюю балку за голубыми подснежниками.
Голубых подснежников Ника никогда не видела. Она отпросилась у мамы, и ее отпустили с условием тепло одеться. Весна не весна, а как налетит неизвестно откуда ледяной ветер, словно ножами режет.
Стайка детей, мальчиков и девочек, миновала поселок и отправилась по степной, недавно просохшей дороге к видневшимся вдалеке невысоким, с кривыми стволами деревьям.
Ника не понимала, что за «балка», а спросить стеснялась. Когда пришли на место, она увидела себя на дне довольно большой лощины с пологими склонами, поросшими травой и кустами боярышника. Внизу было таинственно, тихо. Порывы ветра сюда не доставали.
Из гущи кустов нет-нет вылетала испуганная пичуга. Тогда дети начинали спорить: щегол полетел, чижик или синица.
Искали долго, шевелили сухую прошлогоднюю траву, поднимали низко растущие ветви кустарника. Ничего не нашли. Видно, они опоздали, подснежники отцвели, а стебли их высохли и ушли в землю.
Ника не хотела возвращаться домой с пустыми руками. Она собрала букет миловидных цветов, робко глядевших на свет лиловыми мордочками из пазух круглых резных листьев.
Кто-то из мальчишек стал смеяться:
— Травы нарвала! Травы нарвала!
— Это не трава, — заслонялась Ника, — это цветочки.
— Цветочки! Ха-ха! — мальчишка сунул руки в карманы, растянул полы потрепанного пальто, пошел по кругу, согнув ноги в коленях, — мадам фу-фу! Мадам фу-фу с хвостиком!
За Нику заступились сестры-погодки Тоня и Люда.
— Какая она тебе «мадам фу-фу»? Чего лезешь?
— А пусть не задается.
— Когда она задавалась? — наступали сестры, — вот скажи!
Но мальчишке уже надоело дразнить Нику. Он показал сестрам язык и убежал вперед.
— Не обращай внимания, — шепнула Тоня.
Ника кивнула головой, но настроение было испорчено.
Вскоре балка вывела к взорванной в начале войны, заброшенной шахте. Дети долго ходили среди непонятных останков заржавленных механизмов. Задувал ветер, над развалинами какого-то небольшого строения тоскливо скрипел отогнутый лист жести. В одном месте мальчишки обнаружили обшитую потемневшими досками квадратную дыру. Она вела в недра, в черную глубину. Кто-то бросил туда камешек, но звука падения никто не услышал. Ника подошла к краю. Заглянула. В это время самый старший мальчик важно сказал:
— Это шурф.
И Ника отпрянула назад, будто в самом слове таилась неведомая опасность. Обернулась и встретила насмешливый взгляд своего обидчика.
На душе стало так скверно, так скверно, хоть в дыру прыгай. Она на всякий случай отошла еще дальше в сторону и отвернулась.
Другой мальчик важно сказал:
— В такой шурф фашисты молодогвардейцев покидали.
— В этот? — ужаснулись девочки.
— Может и в этот.
И все стали оглядывать груды искореженного металла, словно это и в самом деле было ТО место. Стало страшно, хоть мальчики и не подавали виду. Дети притихли, заторопились и решили идти по домам.
По дороге Ника спросила у Тони и Люды, отчего взорвана шахта? И Тоня важно объяснила, что шахту взорвали «наши». Перед самым наступлением немцев, чтобы им не досталось.
— Что не досталось? — допытывалась Ника.
— Уголь, что же еще в шахтах добывают, вот смешная. Да ну ее, эту шахту, хочешь, зайдем к нам, котеночка посмотреть?
В доме у девочек, и особенно на кухне, оказалось грязно, тесно и страшно накурено. Мать, рыхлая, с нездоровым лицом, набросилась на дочерей.
— И шляются целый день, шляются.
Ника испугалась, хотела уйти, но сестры сказали, чтобы она не обращала внимания. Одна притащила из сеней серый комочек.
— Смотри, какой шустрый, в сени убежал!
Ника робко взяла в руки недавно прозревшего котенка.
— Хочешь, бери насовсем.
Мать девочек неожиданно подобрела, заулыбалась.
— Бери, бери, у нас их, вон, полная коробка.
Ника заглянула в коробку возле печки и увидела тощую пеструю кошку. Возле ее живота возились, попискивая, котята, — два серых, один черный с белыми пятнами.
Котенок на руках у Ники тоже запищал и стал вырываться. Тогда на нее замахали руками и стали говорить, чтобы она скорей уходила.
Она и сама была рада оказаться на воздухе после затхлой атмосферы чужого дома. Свой букет она забыла возле картонной коробки, но возвращаться не стала. Сунула котенка за отворот шубки, прижала обеими руками к груди и побежала через двор к себе.
Спустя немного времени Ника и Сергей Николаевич сидели в кухне и смотрели, как, урча и подрагивая от жадности, котенок уплетает кашу, сильно разбавленную молоком.
Наталья Александровна отводила взгляд от закипающей воды в кастрюле, улыбалась глазами:
— Смотрите, чтобы он у вас не лопнул.
В кухню вошла Муся, увидала котенка.
— Во, мыша какого-то завели.
Ника засопела, стала смотреть хмуро. Она не любила и побаивалась Мусю.
— Это не мыша, а кот Василий. Он будет их ловить.
— Кого?
— Мышей.
— Как бы они сами его не словили и не съели.
Тут Васька, обреченный на съедение мышам, оторвался от еды и побрел прочь. Лапки держали плохо, живот раздулся. Ника взяла котенка и посадила в приготовленную коробку с песком. Он послушно, будто того и ждал, вырыл ямку и сел, держась очень прямо. Все засмеялись, и Ника, по окончанию процедуры, унесла котенка спать.
Муся прошлась за спиной Натальи Александровны от стола к окну и обратно. Наталья Александровна обернулась, подняла бровь. Взгляд ее был холоден.
— Я вам мешаю?
— Не. Я вас прошу, — Муся почему-то робела, — вы… пойдемте лучше до нас.
Наталья Александровна удивилась. К весне отношения с соседкой испортились. Муся обвинила Наталью Александровну в воровстве. Будто бы та отсыпает из ее мешочка гречневую крупу. Понемногу. Чтобы было незаметно.
Наталья Александровна знала, что в период отчаянного безденежья Муся зорко следила за ее стряпней. Не раз, не два заставала она самый обыкновенный обыск. Приходилось делать вид, будто никто ничего не замечает. А та иной раз крышку с кастрюли снимет: «Ой, я думала, у вас выкипает». Или лезла под стол, пересчитывала в грубо сколоченном ящике несчастные три картофелины с пятью луковицами.
Наталья Александровна всегда уводила из кухни Нику, стоило семейству Назаруков сесть за стол. Она не могла вынести, чтобы дочь смотрела на чужую еду голодными глазами.
Однажды, придя с работы, Вова Назарук сказал жене:
— Я сегодня такой расстроенный, такой расстроенный. Не давай мне борща, дай только мяса.
Муся засмеялась, а Наталье Александровне стало не до смеха. В те месяцы она готовила борщи исключительно на «затирухе». Сбрасывала с доски в деревянную ступку мелко-мелко нарезанные кусочки сала и толкла пестиком до тех пор, пока они не превращались в однородную массу. После затирка перекладывалась в кастрюлю с разварившимися овощами. Получался борщ. Вроде бы и вкусно, а сытости никакой. Было до чертиков завидно, что вот кто-то сидит рядом, отрезает от дымящегося куска ломти разварного ароматного мяса, кладет их на белый хлеб, посыпает солью, а после разевает рот и откусывает аппетитный бутерброд белыми крепкими зубами. «Он сегодня такой расстроенный, такой расстроенный»…
Мусины обвинения Наталья Александровна приняла в штыки. Этого только не доставало! Нервы у нее за эту зиму испортились, совершенно неожиданно для себя, она повысила голос. К счастью, в грозящий не на шутку разгореться скандал вмешался сам Назарук, мужчина солидный, молчаливый. Он настойчиво взял супругу за локоток и вывел из кухни.
Муся дулась целый месяц. Наталья Александровна старалась, как можно меньше времени тратить на стряпню, тщательно убирала кухню и коридор, всеми силами избегала новых стычек.
И вот теперь, в полном недоумении, она вошла в заставленную, сплошь в вышитых кружевных салфеточках комнату. Муся заговорила, потупив взор и хрустя пальцами.
— Вы на меня не серчайте, ладно? Я вспомнила. Я сама тогда пересыпала гречку в другое место. Вы не брали.
— Я знаю, что не брала. Вы за этим меня позвали?
— Не. У меня до вас дело. — Муся подняла наивные, фарфоровой голубизны глаза и шепнула осевшим голосом, — завяжите мне на туфлях шнурки, пожалуйста.
— Что? — не поняла Наталья Александровна и даже вытянула шею, — какие шнурки? Где завязать?
— Та на туфлях же!
— А вы… сами не можете?
— Не могу! — отчаянно вскричала Муся, — я беременная.
— Поздравляю.
— Спасибо. — Муся шмыгнула носом, — четвертый месяц уже. А мне надо идти. Меня Вова в кино ждет. Он за билетами вперед пошел.
Наталью Александровну разобрал смех.
— Муся, я завяжу. Не надо так волноваться. Но объясните, ради всего святого, какая связь между беременностью и шнурками?
— Ой, вы не понимаете. Когда беременная в воскресенье шнурков нельзя трогать даже.
— Почему?
— Пупок завяжется, — отвела глаза Муся.
— У кого?
— Та у ребенка же ж! — и Муся поставила на табуретку ногу, обутую в кокетливую вишневого цвета туфельку.
Наталья Александровна завязала скользящие шелковые шнурки, не дослушала Мусиных благодарностей и быстро ушла, чтобы не расхохотаться.
Пришла к себе, смех пропал. Села на край кровати возле Ники. Она, утомленная долгой прогулкой, лежала, поджав коленки. В ямке у ее живота, плотным клубочком, не поймешь, где голова, где хвост, сладко спал котенок.
— Я кошка, — сказала Ника и потрогала одним пальцем серую шерстку Васьки. — И очень жалко, что не умею сворачиваться клубочком точно также.
— А ты поспи, не сворачиваясь, вместе со своим ребенком. Устала ведь.
— Знаешь, мама, мы там еще видели яму. Называется шурф.
— Где это вы видели? — встрепенулась Наталья Александровна.
— Там. На заброшенной шахте. Ее взорвали, чтобы уголь немцам не достался. Такая глубокая-глубокая яма. Один мальчик бросил камень, так даже не слышно было, как он упал.
— Кто упал? Мальчик или камень?
— Камень, конечно. — Ника посмотрела на маму внимательными глазами — я далеко стояла, ты не волнуйся. Туда молодогвардейцев сбросили.
— Ника! — вскричала Наталья Александровна, испугавшись за дочь, — молодогвардейцы были не здесь, а в Краснодоне. Я тебя очень прошу. Пожалуйста, никогда не подходи ни к каким шурфам. Ты меня слышишь?
— Слышу. Я и не подходила.
— Вот и прекрасно. А теперь поспи.
Ника послушно закрыла глаза. Она уже была не рада, что призналась маме про шурф, и поэтому не стала рассказывать о стычке с мальчиком, как обидно, как несправедливо он дразнил и кривлялся. Наталья Александровна положила на колени безвольные руки, стала смотреть в пустоту неподвижными глазами. Непонятно отчего, стало грустно.
Так будет всегда, думалось ей, кухня, постный борщ на плите, безденежье, безлюдье. Ни в гости пойти, ни к себе пригласить. Будут пьяные крики буйного главы семейства на первом этаже под ними. Будут выскакивать босиком хоть в снег, хоть в дождь по малой нужде, несчастные, одетые в страшные отрепья его дети, Серега и Витька. И Ника будет бояться выйти одна из подъезда, если они во дворе. Исчезнет, сотрется в памяти прошлое, останется опостылевший серый забор за окном да по выходным ритуал завязывания шнурков на туфлях у глупенькой Муси. Так жалко ей стало себя, так жалко. Она даже вздрогнула, когда в дверь просунулась голова Сергея Николаевича.
— Слушай, там у тебя вода закипела, иди, забрасывай макароны.
Но словно в ответ на невысказанные жалобы Натальи Александровны конец апреля принес два радостных события.
Первое, понятно, день рождения Ники. Другое… Это было хоть и не совсем неожиданно, но все равно, словно подарок судьбы. Приехал на Мельниково Алексей Алексеевич Арсеньев.
Он постучал, Наталья Александровна открыла дверь и отступила на шаг.
— Алексей Алексеевич, дорогой! Наконец-то!
— Не прогоните?
— Что вы, как можно! Радость какая! Входите, входите скорей! Ника, бегом сюда! Смотри, кто к нам приехал!
Ника выбежала в коридор и чуть не задохнулась от счастья. Стояла, прижав руки к груди, и смотрела, как Арсеньев втаскивает в узкий коридор один за другим два чемодана.
Вечером, отдохнув с дороги, Алексей Алексеевич стал рассказывать о своих мытарствах. Ника ничего не понимала из разговора, но не отходила от гостя ни на шаг, стояла рядом, держалась за спину стула. Казалось, отпусти она этот несчастный стул хоть на миг, и Арсеньев исчезнет, как бывает во сне. Но Алексей Алексеевич не собирался исчезать. Время от времени он оборачивался, подмигивал ей и улыбался.
Его выслали из Крыма в декабре сорок девятого, как раз перед Новым годом. За него хлопотали, ручались — без толку. На сборы дали 24 часа — езжай, куда хочешь.
Он все-таки поначалу уехал в Звенигород в надежде еще раз попытаться получить прописку в Москве, — ничего не вышло. А со своей уникальной профессией микробиолога в маленьком городке он никуда не мог устроиться на работу. Его исключили из жизни, он чувствовал себя страшно одиноким, не востребованным, никому не нужным. Ему стало безразлично, где жить. В любом городе ждало одно и то же: угол, в лучшем случае комната в частном доме. Работа… Он нашел чудный выход из положения. Устроился в Звенигороде ночным сторожем в продовольственный магазин. Ночь отдежурил — два дня свободных. Делай, что хочешь, хоть микробиологией занимайся! Заработок небольшой, только-только на скудную еду и книги. И ладно. Много ли человеку нужно. Одна беда — общение. Не случилось ему побеседовать со сменными сторожами ни о генетике, ни о достопримечательностях Парижа.
К тому же наниматели, важные директора магазинов очень неодобрительно косились на его интеллигентный вид. Хоть за месяцы скитаний Алексей Алексеевич крепко сдал, голова совсем побелела, запали глаза, но держался он по-прежнему прямо, по-прежнему идеально сидел на нем старый, видавший виды парижский костюм. И, несмотря на это, наниматель все же поинтересовался, не запойный ли он.
Что мог ответить Арсеньев, дворянин, ученый, известный в эмиграции человек.
Что мог ответить заплывшему салом директору, человек, отсидевший немалый срок в фашистском концлагере!
Через месяц он затосковал. Стало безразлично, где жить, куда ехать. Неожиданно для самого себя написал Улановым письмо с просьбой приютить его на некоторое время на Мельниково. Он и сам не знал, что за неведомая сила повлекла его к этим людям. Не знал, и не стал разбираться. Просто приехал, и все.
Для Натальи Александровны приезд Арсеньева был словно дар божий с неба. В его лице она получила поддержку в спорах с мужем.
— Как говорит несравненная Муся Назарук, — горячилась она, — на Мельниково и блохи не словишь. Мы должны жить в самом Лисичанске.
— На частной квартире?
— На частной квартире.
— А это бросить? — щурился Сергей Николаевич.
Он имел в виду работу, барак. Как-никак, государственное жилье, плата за комнату минимальная.
— Бросить! Ты, что же хочешь, чтобы Ника еще один год ходила за три километра в школу?
— Положим, не три.
— Ну, два. Все равно, не близко.
— Ей это только на пользу. Прекрасная прогулка. И потом, мы же хотели строиться.
Это была навязчивая идея Сергея Николаевича — построить собственный дом.
— Ах, оставь, пожалуйста! — вспыхнула Наталья Александровна, — Мы уже брали ссуду и участок в Брянске.
И она стала рассказывать, как чуть было не попали в долговую яму. Спасибо, Мордвины предупредили, а то остались бы с обесцененными десятью тысячами на руках.
— Представляете, нам идти брать ссуду, а на следующий день — бах! Денежная реформа. То-то бы у нас был развеселый вид. Давай так, меняла она тему, праздники пройдут, мы с Алексеем Алексеевичем начнем искать квартиру. А?
Сергей Николаевич вздохнул, подумал, махнул рукой. Да он и сам прекрасно видел всю бессмысленность жизни на Мельниково.
Впервые за много дней Наталья Александровна легла спать с легким сердцем. Появился просвет в безотрадном прозябании. Вовремя приехал Алексей Алексеевич, очень вовремя!
На другой день отмечали день рождения Ники. С некоторых пор его перенесли с 30 апреля на Первое мая, чтобы все были дома, чтобы праздновать, так уж праздновать.
Солнечный луч пробежал по комнате и упал на лицо. Ника сморщила нос, завозилась. Открыла глаза и сейчас же зажмурилась от яркого света. Откинула одеяло, села и стала смотреть, как танцуют в луче крохотные пылинки.
Вспомнила, всплеснула руками: сегодня день рождения, восемь лет! Огляделась по сторонам и увидела разложенные на стуле подарки.
Развернула розовое в цветочек платье, отставила на вытянутых руках, полюбовалась и быстренько нарядилась. Побежала к зеркалу, повернулась одним боком, потом другим. Жаль, зеркало небольшое, вся Ника в нем не поместилась. Схватила щетку, пригладила растрепавшиеся за ночь кудряшки. Очень довольная, важно кивнула своему отражению. Вернулась к остальным подаркам. Ее ждал тяжелый том Гоголя с тисненым портретом на обложке. Ника взяла книгу, открыла. Картинок не оказалось, она отложила ее в сторону, на кровать.
Развернула кулек — конфеты! Ника сунула карамельку в рот и занялась последним свертком. «Что же это такое?» — шептала она, снимая один за другим слой бумаги. «Навертели, так уж навертели! Ой, вот, оказывается, что это такое». На ее ладони лежала маленькая, зеленого стекла собачка. Тысячу раз она приставала к маме, — подари, да подари. Вот и подарила.
Ника зажала собачку в кулаке, на цыпочках пробежала по комнате, через коридор, и оказалась на кухне. Взрослые сидели за столом и пили чай. Все трое, как по команде, повернули головы и стали смотреть на нее особыми, растроганными глазами.
После завтрака Сергей Николаевич придумал идти на пустырь за листьями одуванчиков.
— Я вам к обеду такой салат приготовлю, пальчики оближете!
Золотые головки одуванчиков покрыли пустырь нарядным весенним ковром. Солнце играло в прятки с вереницами облаков, деловито бегущих на юг. Гулял на свободе озорной ветер, трепал рукава на голубом платье Натальи Александровны. Она подставляла солнцу лицо, щурилась и смеялась над затеей Сергея Николаевича.
— Салат из одуванчиков! Вот увидишь, никто его не станет есть.
— Я буду! Я буду! — кричала Ника.
— А я тебе говорю, французы делают из одуванчиков великолепный салат. Надо только собирать самые молоденькие листочки. Ника, Ника, только молоденькие!
И Сергей Николаевич стал выбрасывать из небольшой корзины, где Наталья Александровна имела обыкновение держать катушки ниток и клубки шерсти, негодные для еды листья.
Арсеньев хотел принять участие в сборе салата, но Наталья Александровна, смеясь, остановила его.
— Оставьте, оставьте, пусть сами собирают. День-то какой, прелесть!
— День замечательный, — Алексей Алексеевич с улыбкой озирался по сторонам. Впервые за много дней и у него на душе было спокойно. — А что это? — кивнул он в сторону лагерного забора.
— Это, — мельком глянула Наталья Александровна, — тюрьма. Лагерь заключенных.
И она пошла по траве вслед за сборщиками, перемежая по старой эмигрантской привычке русскую речь с французскими словами. Арсеньев шел рядом, слушал ее рассказ о недавно прошедшей суровой зиме и время от времени оглядывался. Немая стена с часовыми на вышках почему-то отвлекала его.
— Мама! — вскрикнула Ника, — так нечестно! Мы с папой собираем, а вы просто так ходите!
Наталья Александровна усмехнулась и тоже стала рвать листья. В какой-то момент обернулась на Арсеньева и встретила его внимательный и какой-то необычный зовущий взгляд. Слегка нахмурилась и снова наклонилась над розеткой темно-зеленых листьев с желтым солнышком посредине. «Показалось? — подумала она, и сейчас же себя успокоила, — конечно, показалось. Чепуха какая-то».
После праздника Наталья Александровна и Арсеньев занялись поисками жилья. Они договорились не спешить, не кидаться на первый попавшийся дом, а выбирать с чувством, с толком, с расстановкой, чтобы хозяйка оказалась симпатичной, а не какая-нибудь мегера, чтобы жить им, пусть в разных домах, на этом особенно настаивал Арсеньев, но рядом. Чтобы, как говорил он, не слишком надоедать друг другу.
Через неделю, вернувшись с работы, по виду жены Сергей Николаевич понял: все улажено. Они нашли то, что хотели, на улице Розы Люксембург в двух домах, расположенных по соседству.
— Но, — предупредила Наталья Александровна, — это окраина.
Невелик город Лисичанск. В центре ли жить, подальше от центра, — особой роли не играет. Лишние полчаса на пешеходную прогулку до базара вполне можно потратить без всякого ущерба для здоровья.
— Зато школа рядом. А место! М-м-м!
— Место прекрасное, — вторил Арсеньев.
Да, это было просто замечательное место. Широкая, поросшая травой-муравой улица, сплошь застроенная частными домами, круто спускалась к глубокому оврагу. В незапамятные времена овраг был засажен вязами, шиповником и конскими каштанами. Корни кустов и деревьев цепко держали его склоны.
Овраг прорезал высокий берег и заканчивался почти у самой реки. Внизу пролегало железнодорожное полотно. Перебравшись через рельсы, можно было очутиться на каменистом пляже с редкими оконцами песка у самой воды. Неторопливая река в тенистых берегах тихо несла невысокую рябь в неведомую даль к Дону.
Старый дом, облицованный диким камнем, заплетенный до крыши диким виноградом стоял на откосе. Окна одноэтажного фасада смотрели на уходящую вверх улицу. На стороне сада дом оказывался двухэтажный, с длинной полуподвальной комнатой внизу.
Заброшенный одичавший сад сбегал к краю оврага. Отсюда видно было заречье. Заливной луг, поля, перелески, далекий сосновый бор на юго-западной стороне.
Несколько портил пейзаж Лесхимстрой с уродливыми корпусами комбината, но только днем. Вечером в юном городе зажигались огни. И взору романтиков являлся неясно видимый, зачарованный замок.
Хозяйка, милая женщина средних лет, полная, светловолосая при знакомстве руку подавала церемонно, лодочкой.
— Алевтина Ефимовна.
Она жила на одной половине дома, другую, из двух комнат и кухни сдавала жильцам. В нижнем этаже размещалась дальняя родственница, но у нее был отдельный вход, никакого касательства к остальным помещениям она не имела.
На снятую в соседнем доме квартиру Арсеньев переехал на следующий же день. Улановым предстояло томиться на Мельниково еще две недели до конца учебного года.
Муся Назарук не скрывала радости. Стала чрезвычайно предупредительной, Нику иначе, как «деточкой» не называла. Они с мужем ждали прибавления семейства, освобождающаяся комната отходила им.
Она всячески обхаживала Наталью Александровну, и даже вызвалась помочь укладывать вещи, когда настанет срок.
— Ах, Муся, — сказала Наталья Александровна, что тут особенно укладывать. Уж я сама.
— Как хочете! — вздернула носик Муся, тряхнула локонами и ушла к себе.
Расставались без слез, без сожалений. Вова пожал руку Сергею Николаевичу, пожелал удачи на новом месте. Муся ткнула губами в щеку Натальи Александровны и попросила прощения «если что было не так».
И вот вещи вынесены во двор, голопузые Серега и Витька шныряют глазами, что бы стибрить. Мать кричит им в окно:
— А ну, отойдите, заразы, погибели на вас нет!
Ника сидит на большом чемодане и смотрит, как папа с дядей шофером загружают машину, а мама подает им легкие вещи.
На руках у Ники встревоженный Васька. Ушки насторожены, вот-вот вырвется и убежит.
— Не бойся, Вася, не бойся, — уговаривает она котенка, мы просто переезжаем. Там большой сад, там тебе будет хорошо.
Проходит совсем немного времени, и вот уже Ника гуляет в долгожданном саду. Трогает ствол могучего каштана под окном ее комнаты, задирает голову, силясь увидеть макушку. Легкий ветерок пробегает по молоденьким лапчатым листьям, на ветках покачиваются пирамиды соцветий, готовых вот-вот распуститься.
Чуть поодаль, — дикая груша, в ветвях ее возятся, чирикают воробьи. На длинной грядке, озаренные июньским ласковым солнцем, цветут садовые колокольчики. Все хорошо, все просто замечательно.
6
В июле Наталья Александровна устроилась на работу в пошивочную мастерскую. Заказов на шляпы не было, не сезон, пришлось перейти на массовку, строчить панамки. У нее теперь был богатейший опыт, и при раскрое она никогда не допускала ошибок. Знай, жми на педаль швейной машинки, пусть крутиться колесо, а из-под лапки непрерывно ползут клинья головок, поля, бантики…
Жизнь вошла в колею. Двух заработков стало хватать на еду, на оплату жилья, да еще Наталья Александровна в первую же получку умудрилась сэкономить и отложить деньги на школьную форму и пальто для Ники.
Сергей Николаевич тоже был доволен новым местом. Он перешел в Лисичанскую ремстройконтору. Государственной квартиры здесь не светило, но заработки шли неплохие и без задержек. Бригада приняла его хорошо, и для начала потребовала могарыч.
Сергей Николаевич предупредил жену, был приготовлен ужин с закуской. Там колбаса, сыр, огурчики соленые, ну, все, что в таких случаях полагается. Главное, выпивка. Две поллитровки Сергей Николаевич поставил, одну ребята с собой принесли.
Ребята… В кухню ввалилось пять дюжих мужиков. За столом места хватило всем, но к плите, где стояла керосинка, Наталье Александровне приходилось пробираться боком и высоко поднимать тарелки, чтобы не задеть головы сидящих.
Было шумно, болтливо. Пили за знакомство, за будущее сотрудничество. Особенно суетился один пожилой дядя, сморщенный до степени печеного яблока, Наталье Александровне сказали его имя, но она не запомнила. Дядя Вася или Петя, шут его знает, да и неважно было. Так вот, этому Васе-Пете слово «сотрудничество» страшно нравилось. Он всякий раз вскакивал, перебивал очередной тост и кричал:
— Слухайте, слухайте сюда! За сотрудничество надо выпить, главное — сотрудничество!
— Да пили уже, — обиженно басил другой.
Он потребовал тишины и внимания, а ему перебили тост.
— А ты слухай старших! Говорят, за сотрудничество, значит, пей, как я велю. Я здеся самый, что ни на есть старшой.
Другой, помоложе, рыжий и кудрявый до невозможности, вся шевелюра дыбом, загреб длинной, как клешня рукой Нику, усадил к себе на колени. Ника смутилась, ей было ужасно неловко, стыдно. Но сойти с колен противного дядьки не смела. Боялась обидеть гостя. А гость время от времени наклонялся и целовал ее в губы, в шею. От него невкусно пахло водкой и соленым огурцом. Ника жмурилась от омерзения и чуть не плакала. Наконец, Сергей Николаевич заметил мучения дочери, деликатно освободил ее и отправил в другую комнату.
Двое, сидящих рядышком мужичков, успели крепко наклюкаться. Оба мирно задремывали над тарелками, клонили, клонили головы, после вздергивались, будто их взнуздали, смотрели на мир осоловелыми, мутными глазами. И снова никли, как два тюльпана без воды.
Суетливый дядя Вася, а, может быть, Петя, тем временем втолковывал Сергею Николаевичу:
— Ты, Сергей Николаевич, теперь наш человек, ты теперь пролетарий…
— Я всю жизнь пролетарий, — смеялся глазами Сергей Николаевич.
— Ты не перебивай, слухай сюда. Там, — и всем было ясно, где это «там», известие о необычном маляре разнеслось из отдела кадров по всей конторе, — там — это другое дело. Теперь ты наш пролетарий, с ручками и с ножками. Ты над людями не возносишься, и за это мы тебя уважаем. И жена твоя очень даже достойная женщина. Мы ее тоже уважаем. А про то, что было там — забудь! — дядя ударил ладонью по воздуху, будто ножом отрезал, — забудь! Мы теперь для тебя, вся бригада, как бы новая семья будем. Я правильно говорю? — обратился он к бригадиру.
Бригадир, чернявый спокойный мужчина за весь вечер не проронил и десяти слов, лишь посмеивался над рассуждениями дяди Васи. Пил наравне со всеми, но был трезв, как стеклышко.
— Ты, дядя, не бузи, — солидно сказал он, поздно уже, пора хозяевам покой дать.
— За хозяев, за хозяев! — вскричал рыжий.
И все выпили за хозяев, потом поднялись уходить, но рыжий не унимался и снова разлил остаток водки.
— На посошок! На посошок!
Выпили и на посошок, вытащили из-за стола двух поникших и бережно увели из гостеприимного дома в теплую звездную ночь. Сергей Николаевич вышел проводить бригаду.
Наталья Александровна уже заканчивала мыть посуду, когда он вернулся. Она подняла на мужа глаза. Во взгляде ее читался вопрос, мол, как тебе эта бригада. Сергей Николаевич молча развел руками. И ничего другого не оставалось.
Наталья Александровна стала опасаться за мужа. Заест среда, он погаснет. Станет приходить с работы навеселе, кислоокий, как те два мужичка, что за столом лыка не вязали. Станет бить себя в грудь щепотью по косточке, приговаривая заплетающимся, косным языком: «Ты у меня женщина достойная, я тебя уважаю». Такого быть не могло, но она снова загрустила, примолкла, даже прекрасные отношения с Алевтиной Ефимовной не скрашивали ее дурного настроения.
Но прежде, чем засосать Сергея Николаевича, иная среда, бойкая, горластая, взялась за Нику.
Ника целыми днями оставалась дома одна. Обед, чтобы не разогревать, Наталья Александровна оставляла в кастрюльке, укутанной стареньким одеялом, и строго-настрого наказывала гулять только в саду. О том, чтобы самостоятельно или в компании с новоявленными подружками бегать купаться на Донец, и речи быть не могло.
— Я вечером приду и проверю, — строго обещала мама.
— А как ты проверишь? — хитро смотрела доченька.
— А я трусики пощупаю, мокрые или нет, и узнаю, что ты купалась.
Бедная мама. Первое, что сделало ее единственное чадо — убежало на речку с девчонками.
Да и долго ли бежать, с горки спустился, и ты на берегу. А трусики… так ведь купаться можно и голышом. Если, конечно, нет рядом мальчишек. Но мальчишки, как правило, предпочитали переплывать на другой берег. Там, над водой, на толстой, вытянутой ветке прикреплен был прочный трос с поперечной палочкой-держалкой на конце. Пацаны по очереди хватались за держалку, разбегались, и с тарзаньими криками летели чуть не до середины реки. Разжимали руки и бухались в воду.
Ника не умела плавать. Она, касаясь руками дна, била изо всех сил ногами по воде, делала вид, будто плывет. Такое передвижение вдоль берега называлось «по дну ракушки».
Накупавшись до гусиной кожи, стуча зубами, Ника выскакивала на прибрежную траву. Аккуратно, чтобы не испачкать, надевала трусики и ложилась загорать. Она всякий раз недоумевала, отчего мать так за нее боится.
Наталья же Александровна была совершенно права. Донец река коварная. Омуты, водовороты, невидимые коряги. Зацепишься, нырнув, и больше тебя на этом свете живым не увидят. Не то, что дети, взрослые тонули запросто. Но об этом Ника почему-то не думала.
После купания Ника вела девочек к себе. Четыре подружки поднимались по тропинке, перелезали через невысоко протянутую проволоку, и оказывались в конце участка Алевтины Ефимовны, среди невысоких вязов и кустов боярышника.
Договаривались играть в дочки-матери. Старшая девочка Инна приказывала Нике:
— Вынеси игрушки.
Ника бежала домой, набирала в подол кукол, мишек, что под руку попадет, тащила под вязы. Здесь же Нику просвещали. Известно, про какие такие секреты взрослых толкуют девочки в этом возрасте.
Иногда Ника заводила подружек в дом, но эти посещения в корне пресекла Алевтина Ефимовна. При случае сказала Наталье Александровне:
— Вы проследите за этими подружками, Одна девочка, кажется Инна, говорят, вороватая.
Наталья Александровна посмотрела и пришла в ужас. Не только вещи Ники, пропали дорогие ее сердцу безделушки, единственная нитка бус, авторучка с золотым пером.
Алевтина посоветовала пойти к Инниной маме, через два дома, напротив.
— Что вы, что вы, — запричитала, заохала мамаша, — моя Инна, да как вы могли подумать! Да как вам не стыдно!
А у самой на шее до боли знакомые бусы.
— Да вот же, — ткнула пальцем Наталья Александровна, — это мои бусы.
— Ваши? — женщина потрогала украшение, — как же, ваши! Это мне дядя из Германии привез, когда с войны вернулся.
Пришлось махнуть рукой и уйти ни с чем. Жаль было пропавшей ручки, мелочей и сердоликовой свинки, купленной давным-давно в Париже на блошином рынке.
Сергей Николаевич был страшно недоволен поступком жены. Больше всего оскорбило перенесенное унижение.
— Черт тебя понес к этой бабе! — шипел он, да пропади она пропадом твоя пресловутая свинка, чем выслушивать всякие издевательства!
— Положим, свинка была не пресловутая, это память, как ты не понимаешь!
Сергей Николаевич смотрел с сомнением.
— В детство впала?
Наталья Александровна грустно улыбнулась. Вспомнилось, как отчим спросил при покупке несчастной свинки буквально этими же словами: «Никак в детство впала, матушка?»
Нике здорово влетело, отчитали по первое число, запретили водиться с Инной.
Стало скучно. Сидела одна в саду или каталась на качелях до тошноты. Улетала то вперед на солнечное пространство над обрывом, то назад, в тень, под раскидистую крону дикой груши. Плоды были на ней мелкие, твердые, как камень и совершенно безвкусные.
Но долго скучать не пришлось. Вскоре в одинокую жизнь Ники вошла новая, очень хорошая девочка, а Наталья Александровна возобновила старое знакомство.
Воскресным днем шла с базара с тяжелой кошелкой. Навстречу — женщина с полным ведром, снизу поднимается от колонки, что прямо напротив дома Алевтины. Улыбается, кивает головой, кричит:
— А я вас сразу узнала! — подошла, поставила ведро, плеснув на траву, протянула руку, — здравствуйте! Имя ваше сейчас вспомню. Наталья… Алексеевна.
— Александровна.
— Правильно! Оказывается, все-таки забыла. Не узнаете? Нет?
— Простите… Ах, да! В гостинице, в прошлом году. Зоя… Зоя…
— Павловна. Можно и без отчества. Я, как чувствовала, что мы еще с вами встретимся. Как вы? Где вы? У Алевтины! Да кто ж ее не знает. Господи, мы все здесь друг друга знаем. А вон мой дом. Нет, не этот, следующий. Мы почти соседи. Вы в первом, я в десятом. Приходите сегодня вечером. Блинов напеку, чаем с лимонником напою. И дочку обязательно прихватите. Я ее с Майкой своей познакомлю.
Вечером Наталья Александровна сидела на веранде у Зои. Окна настежь в тихий и темный сад. На светлом пятачке, где на земле лежал желтый квадрат окна, тихо разговаривали девочки. Новая подружка, беленькая, с волосиками тонкими, как пух, круглолицая Майка, сразу пришлась по сердцу Нике.
Зоя Павловна легко носила налитое, стройное тело. С улыбкой, словно посмеивалась над собой, накрывала на стол. Заваривала чай, лила крутой кипяток, отклонив от пара раскрасневшееся, гладкое, без единой морщинки лицо. Ставила на стол плоскую тарелку со стопкой блинов, уходила и возвращалась то с кувшинчиком сметаны, то с банкой вишневого варенья без косточек.
Наконец, угомонилась, села напротив Натальи Александровны и стала колоть щипчиками сахар рафинад. Ловкие руки ее так и сновали над столом, сбрасывали белые кусочки в стеклянную вазу.
— Ну, все, — хлопнула ладонью по скатерти, — теперь все. Девчонки, за стол!
Девчонки набросились на блины. Сворачивали в трубочку, макали в сметану, весело переглядывались и перемигивались. Подмигивать одним глазом Ника не умела, жмурилась и морщила нос. Майка фыркала и кисла от смеха.
По счастливой случайности Ника и Майка оказались в одном классе.
Мамы говорили о пустяках, серьезный разговор не клеился из-за девчонок. Вот цены на базаре снова подскочили, а в гастрономе дикие очереди за макаронами. Масло, сыр, колбаса, красная икра — все это лежит, а за макаронами давка.
— А я их не покупаю, макароны, ну их, — отмахивалась Зоя Павловна.
— А как же?
— Лапшу катаю. Дороже, но зато вкуснее. Девочки, — глянула веселыми глазами, — наелись, идите играть во двор.
Девочки выбрались из-за стола, хором сказали «спасибо». Майка направилась в угол веранды, выдвинула из-под стола коробку с игрушками, подняла на живот и потащила к выходу.
— Чтоб все собрала, — крикнула мать.
— Соберем, соберем! — с этими словами Майка и Ника исчезли в дверном проеме.
— Ну, теперь можно и поговорить, — откинулась на стуле Зоя Павловна, — Париж вспоминаете?
Наталья Александровна опустила глаза, провела пальцем по краю чашки.
— Одно время не то, чтобы вспоминать, во сне перестала видеть. В январе от тетки пришло письмо, снова всколыхнулось.
— Что пишет?
— Ничего веселого. Бабушка умерла, сама болеет, жизнь трудная.
— Не труднее, чем у нас, я думаю.
— Ах, Зоя, Зоя, все-то вы идеализируете заграницу. Я уже с этим не раз сталкивалась. А уж во время войны и на репе сидели. А однажды, — Наталья Александровна усмехнулась, вместо кроликов битых кошек купила.
— И вы ели!
— Мы с мужем не ели, а другие, там у нас было что-то вроде общежития, другие даже нахваливали.
— Ну, это война.
— Небогатым людям и теперь не сладко. Плюс безработица. Вы знаете, что такое безработица? Спросите моего мужа, он вам расскажет. Здесь… вот зимой на Мельниково было ужасно. Временами я просто впадала в отчаяние. Верите — нет, все хорошие вещи на толчок снесла. Но так было у всех. Всем зарплату задерживали. А сейчас платят исправно, жизнь налаживается.
Зоя Павловна смотрела недоверчиво. У нее было странное чувство. Вот сидит напротив нее симпатичная женщина, ругает заграницу и оправдывает беспросветную жизнь здесь. Врет или не врет? Или себя обманывает?
— Знаете, — заговорила она, — мне кажется, вы делаете одну ошибку. Вы все время упираете на материальные трудности, А о главном забываете.
— Что же главное?
— Вы были свободны. Свободны духом.
— Я и сейчас свободна.
Зоя Павловна двинула удивленной бровью, хмыкнула. Наталья Александровна настойчиво переспросила:
— Почему вы думаете, что я не свободна?
— У нас здесь, — Зоя Павловна постучала ногтем по краю стола, — свободы нет, и не предвидится. Обратите внимание, я говорю об этом вполголоса в собственном доме. И никому другому такого ни за что не скажу, побоюсь. Вам — нет, вам скажу. Вы другая. Не из советского теста.
— Ах, господи, не от вас первой я это слышу. «Вы с мужем другие, с вами можно быть откровенными».
— Да? Не от меня первой? Потому с вами откровенны… — тут она встала, подошла к окну и выглянула посмотреть, далеко ли дети. А их и след простыл. Зоя Павловна крикнула, — девочки, где вы?
Из сада донесся смех и голос Майки:
— Мы катаемся!
— Там же темно.
— Ничего, нам все видно.
Зоя Павловна вернулась к столу.
— На качелях катаются. У нас хорошие качели. Еще муж покойный поставил. Да, так о чем я?
— Вы хотели сказать, почему с нами откровенны.
— А разве вы собираетесь на меня доносить?
— Нет, конечно.
— Вот видите. А среди наших, ходи и оглядывайся, как бы на тебя не настучали.
— Но зачем?
— А вот представьте себе, на мое место кто-то захочет сесть. Место у меня хорошее, спокойное, завистники всегда найдутся, и к какому-нибудь слову придраться, тоже всегда найдут. И пойдет крутиться такая мельница… Знаете, я по долгу службы каждый день заполняю анкеты приезжих. Фамилия. Имя. Отчество. Откуда прибыл, цель приезда. Рабочий стаж, партийность. Проживал ли за границей. Не имеет ли родственников за границей. Находился ли в оккупации. Человек шагу не может ступить, чтобы его не проконтролировали. И это, по-вашему, свобода?
— Эти анкеты кто-нибудь читает?
— Да никто их не читает. Хотя, если понадобится, прочитают. Будьте уверены. А теперь с вами. Вы мне еще тогда осенью в гостинице рассказывали, как поступили с вами, я помню. Считайте. Вы хотели поехать в Одессу, так? А вместо этого вас распределили в Брянск.
— Нет, подождите, нам объяснили, что в послевоенное время трудности с жильем, а в Брянске…
— Чепуха! Ваш Брянск был наполовину разрушен, если не больше. Какое жилье! Почему вас не направили, скажем, в Саратов? Вам дали квартиру, не спорю. Но потом ведь турнули. Разве не так? Дальше. Из Крыма вас выслали.
— Но если такой закон!
— Да вы блаженная, Наталья Александровна! Простите, Наташа. Кому вы мешали в Крыму? Вы что, собирались плыть через море в Турцию?
— Спасибо, в Турции я уже была. — Наталья Александровна внезапно почувствовала раздражение. — Не пойму, чего вы от меня хотите. Я всякий раз после таких разговоров задаю один и тот же вопрос. Что, нам не следовало приезжать в Советский Союз?
Зоя Павловна задумалась.
— Да нет, все правильно. Надо было.
— Но вы же говорите…
— Мы русские. Нам надо жить дома. Каким бы он ни был, дом. Я вот мечтаю попасть за границу. Просто, поехать посмотреть. А как подумаю. Ну, день, неделю, месяц. Потом все равно потянет назад.
— Зачем же вы мне столько наговорили?
— Душу отвела. И мой вам совет. Поменьше рассказывайте, кому попало, про свой Париж. Тссс! — прижала она палец к губам.
— Вот это ваше «тссс» мы тоже неоднократно слышали. Людей, недовольных жизнью, иногда встречали.
Зоя Павловна удивленно воззрилась на собеседницу.
— Иногда? — Откинула назад голову, рассыпала звонкий смех, — К вашему сведению недовольны очень и очень многие. Только молчат. В лучшем случае.
— А в худшем?
— В худшем, — задумалась, сдвинула брови, стала смотреть на крышку чайника, — в худшем приспособились, лезут на трибуну какого-нибудь собрания и распинаются на тему, как у нас все хорошо. Нас приучили лицемерить. Страшную вещь скажу. Мы, русские, стали как бы народом с двойным дном.
Она замолчала. Из сада стало доноситься равномерное поскрипывание качелей и приглушенные голоса девочек. На веранду влетел бражник, стал кружиться под потолком возле лампочки. Раз за разом он все чаще ударялся об нее, отлетал в сторону. После нескольких неудачных попыток разбить себе голову, пулей метнулся во двор. Зоя Павловна сейчас же вскочила и прикрыла окно.
— А то опять прилетит. Не люблю их, и тут же встретила страдальческий взгляд Натальи Александровны.
Та изумленно смотрела в потемневшие глаза Зои. Спросила шепотом:
— Но почему с двойным дном?
— Страх. Только страх. Мы все чего-нибудь боимся. И от страха часто говорим не то, что думаем. И не без оснований. При немцах, Боже мой, как мы ждали освобождения! Каждую ночь во сне видели: вот они, идут наши! Пришли. И началось. Расспросы, допросы, косые взгляды. А не продался ли ты проклятым фашистам? Да мы на них смотреть не могли, на этих фашистов! А тех, кто продался, за людей не считали. Но тебе тут же графу в анкету: находилась ли в оккупации. Да, находилась. Так я виновата, что ли? Я мужа на войне потеряла, по ночам подушку грызу! — стукнула дверь, Зоя Павловна резко обернулась и увидела веселые мордашки девчонок, — чего вам?
— Мама, а можно, мы на улицу выйдем?
— Нет. Нечего вам на улице делать.
Наталья Александровна почувствовала убежавший миг откровения.
— Да, пожалуй, нам пора. Поздно, часов десять уже, наверное.
— Подождите, мы вас проводим.
— На Бугор, мама! Ладно, мы дойдем до Бугра? — заныла, стала прыгать на одном месте Майка.
Бугром называлась высокая насыпь перед обрывом к реке. Она венчала конец улицы. Землю навезли сюда давно, утрамбовали, чтобы вешние воды не размывали голову оврага.
Теперь здесь можно было сидеть на траве, смотреть в самую середку Млечного Пути и предаваться наивному удивлению перед несчетным числом внеземных миров. Можно было смотреть и в заречную даль, на огни Лесхимстроя, сочинять сказки волшебного замка, думать о рыцарских турнирах.
Торжественное мерцание ясно глядевших на землю звезд заставило приумолкнуть неугомонных девочек. Исчез неприятный осадок на сердце Натальи Александровны после странного разговора с обретенной приятельницей. Они подружатся, в этом она не сомневалась, но почему-то чувствовала, что подобные речи вестись между ними уже не будут.
Они сидели в ряд на Бугре. Ника просунула голову под мышку мамы, Наталья Александровна, не глядя, обняла дочь. Тишина стояла необыкновенная.
И вдруг ее прервал негромкий треск. Все четверо одновременно увидели, как, сияя, на глазах разваливаясь, прочертил небосвод ворвавшееся в атмосферу небесное тело. Миг, и ничего не стало.
— Ой, что это? — закричала Майка, — Ника, ты видела? Видела? Мама, скажи, что это такое?
— Метеор, наверное. Но какой большой!
— Не метеор, а метеорит! — заспорила Майка.
— Майя, метеорит, это когда высоко и маленький. А такой большой — это метеор. Интересно осколки долетели до земли?
— Если бы упали, вот бабахнуло бы, — вскричала Майка.
— Нет, упали, я видела! Правда, мама, я видела? — зазвенела голосом Ника.
— Вот уж не знаю, что ты могла видеть, — засмеялась Зоя Павловна.
— Ну что вы спорите, — вздохнула Наталья Александровна, — это было так красиво.
7
Алевтина Ефимовна была довольна своими квартирантами. Люди культурные, вежливые, муж не пьющий. Поначалу опасалась сдавать квартиру из-за ребенка. Шум, гам, с чужими детьми хлопот не оберешься. Но девочка оказалась тихая. В первые дни, правда, связалась с Инной и ее компанией, но потом мать приструнила. Теперь, как родители уйдут на работу, больше книжки читает или играет с серым котенком Васькой, или Майку позовет, в сад уйдут, не видно и не слышно их. Зоина девочка тоже хорошая, слушается.
А что они из Франции приехали… Мало ли… Еще не такое бывает. Алевтина Ефимовна давно привыкла ничему не удивляться, давно омертвела ее душа.
После освобождения Лисичанска на нее свалилось непосильное горе. Одна за другой пришли три похоронки на сыновей. Четвертая, на мужа, догнала в сорок пятом. «Пал смертью храбрых в боях за Берлин». Соседи прислушивались, шептались:
— Ефимовна опять голосит.
Первое время думала, не вынесет, разорвется сердце. Рана зарубцевалась, но сущность ее стала иной. Из шумной говорливой хозяйки большого семейства превратилась в молчаливую затворницу. Как-нибудь пересидеть, переждать никому не нужную жизнь. В зеркало на себя смотреть перестала совершенно. Так, мельком глянет, чтобы заколоть узел волос на затылке, и даже отчета себе не даст, она или не она маячит в стекле.
А женщина из себя оставалась видная, хоть мала ростом. Даже молодой изгиб талии сохранился. Гладкая, немного короткая шея ладно держала не утратившую горделивой посадки голову. Морщинки у глаз не сильно портили ее, напротив, придавали значимость лицу. В девушках ходила, считалась красавицей. В возраст вошла, не подурнела. Да и возраст там, всего ничего. В пятидесятом году бабе-ягодке стукнуло сорок пять лет.
Осталась одна, стала жить на пенсию за мужа и рукоделием. Она никогда нигде не работала. И когда работать, попробуй, подними на ноги трех мальчишек. То один нос расшиб, то другой с кем-то подрался, то третий двойку из школы принес.
Все ушло, все кончилось, вспоминать не надо. В привычных к вязанию пальцах снует стальной крючок, нитка тянется. Три воздушные петли, три столбика с накидом. Не думать! Прибрать в доме, накормить кошку, сходить к соседке, к подружке Ольге Петровне. Посудачить. На базаре все дорого, в гастрономе вчера макароны давали, так очередь набежала, и в драку.
Хорошо дом у нее капитальный, крепкий. Крыша крыта кровельным железом, крашена красной охрой в три слоя. Сколько времени еще простоит. Ах, сколько ни простоит, на ее, вдовий век, хватит.
Примерно так или чуточку иначе рассуждала, оглядывая свой, не такой просторный, но тоже капитальной постройки дом, вдовая соседка Алевтины, уже упомянутая Ольга Петровна.
И ей хороший квартирант достался. Вполне интеллигентный человек. Правда, со странностями. Устроился ночным сторожем на базу, как будто другой работы нет. Ночь сторожит, два дня у него свободные. И все эти свободные дни сидит над книгами. Они у него стопками на столе разложены, и свет горит иной раз до третьих петухов. Ольга Петровна собралась уже замечание жильцу сделать, уж больно много электричества переводит. Но потом раздумала. Зашла раз подмести у него, полюбопытствовала, что же он там читает.
Книги оказались уважительные. Труды Ленина, Энгельса, а еще больше по биологии. Выходит, ученый человек. Или просто так увлекается. Не разобрать.
Ольга Петровна часто забегала к старшей подруге, к Алевтине. В противоположность ей была она высокая, худощавая, смуглая. На татарку похожая. Да ее, кажется, татаркой за глаза и называли. Волос жесткий, волнистый, стриглась всегда коротко. Лицо узкое, брови черные и тонкие, как ниточка, хоть она их никогда не выщипывала. До войны любила наряжаться. И было во что. Муж — известный в городе хирург. С первых дней войны работал в полевом госпитале на фронте. Ну, и…
Алевтина Ефимовна, женщина строгих нравов, не раз выговаривала подруге:
— Ты, Ольга, как была не серьезной, так и осталась. Платья у тебя…, то в горошек, то в цветочек, то в клеточку. Скромней надо.
— Что же мне теперь все в черную краску покидать, что ли? Так и не покидаю, жалко. Новое по нынешним временам не сошьешь, да мне и старое девать некуда.
— И на работу в пестрятине ходишь.
— А под халатом не видно!
Ольга Петровна работала медицинской сестрой в железнодорожной больнице.
Алевтина Ефимовна себе ни за что не призналась бы, но если подруга пропадала больше, чем на два дня, скучала без нее. Иной раз увидит, что та за водой идет, хватает ведро, хоть ей и не надо, два других полнехоньки, и следом бежит.
Сойдутся у колонки и ла-ла-ла, минут на двадцать, на полчаса, не меньше. Уже и вода в ведро набежала, уже и отставлено оно, другое наполняется, а подружки все не наговорятся. Кому надо, косточки переберут, о квартирантах своих нет-нет, да вспомнят.
Однажды Ольга конфузливо захихикала:
— Я своего звала, звала вместе поужинать. Не идет, — прищурилась в сторону Бугра, — одинокий мужик, я одинокая женщина, какого лешего еще надо?
Алевтина Ефимовна смерила подругу холодным взором.
— Ты, Ольга, всегда легкомысленная была. Не разводи стыдобу.
— Какая стыдоба! Просто рядом нет никого, кто бы тебя оформил по всем статьям, а то б…
— Да ладно тебе, — устало бросила Алевтина Ефимовна и, перегнувшись в талии, понесла домой тяжелое ведро.
Она не могла понять, отчего ей вдруг стало досадно на Ольгу. «Дура какая», — думала она. А самой неожиданно представился этот одинокий видный из себя мужчина, друг-приятель ее квартирантов.
Вспомнила, как, буквально на днях, забежала спросить у Натальи Александровны ложку крахмала. У самой кончился, а надо накрахмалить салфетки, чтобы завтра нести на базар, на продажу.
Наталья Александровна насыпала ей в чашку крахмал, но просто так не отпустила. Повела пить чай с оладьями.
Алевтина Ефимовна смутилась сразу, как только переступила порог. Ольгин квартирант тоже находился в комнате. Он прервал разговор с Сергеем Николаевичем, обернулся на нее. И тут произошло невероятное. Мужчины встали.
Господи, кто она такая, чтобы при виде нее вставали! Она почувствовала, как запылало лицо, села, не помня себя, на придвинутый стул, церемонно приняла чашку с блюдцем, и в первый момент не знала, как поддержать беседу. Уж не приняли ее здесь за дурочку?
С того посещения, не зная отчего, ей стали интересны все донесения Ольги о жизни квартиранта.
Но особых событий в его жизни не происходило. Со двора уходил или на работу, или на огонек к Улановым. Никаких других знакомств у него не было. Кто чаще других забегал к нему, так это Ника. Алексей Алексеевич с улыбкой отрывался от занятий, и подолгу серьезно разговаривал с девочкой. Ольге Петровне это страшно не нравилось. При любом удобном случае она старалась отправить настырное дитя восвояси.
— Иди домой, Ника. Алексей Алексеевич отдыхает. Иди, не тревожь его.
Узнай об этом Арсеньев, он бы непременно восстал против такой опеки, но Ника не смела жаловаться.
Иногда, под вечер, к нему приходил Сергей Николаевич. Эти посещения страшно интриговали Ольгу.
— До половины первого сидели. Я специально на часы посмотрела.
Алевтина Ефимовна лениво и деланно равнодушно поднимала глаза.
— Охота тебе самой не спать, Следишь ты за ним, что ли?
— Зачем сразу — «следишь». Просто слышу, когда калитку закрывают. О чем они говорят, я понятия не имею.
Их счастье, Ольга Петровна, никогда не подслушивала. А разговоры бывали серьезные, и даже опасные для любого нормального советского человека.
В один из вечеров Сергей Николаевич принес Арсеньеву письмо Нины Понаровской.
За переездами, за суетой и морокой с обустройством на новом месте, ему не хотелось говорить наспех об этой непонятной и страшной истории.
Алексей Алексеевич прочел письмо, положил на край стола, с трудом разлепил губы.
— Это не первый арест среди наших.
Сергей Николаевич выпрямился на стуле, глубоко вздохнул. Арсеньев прошелся по комнате, встал у окна, заложив руки за спину.
— Не хотел вас тревожить зря, но я еще в Крыму, еще в первую нашу встречу знал. В сорок восьмом году арестовали Кривошеина и Угримова.
Сергей Николаевич почувствовал, как натянулась на лице кожа, двинул желваками.
— За что?
Арсеньев живо обернулся, пригнул голову и понизил голос до шепота.
— За то, что Кривошеин, а не Иванов, не Петров, не Сидоров. За скоропалительную любовь к родной Советской власти. Я уже говорил вам: мы ошиблись, сев не на тот поезд. Теперь я знаю, в чем именно мы ошиблись.
Сергей Николаевич поднял на собеседника тяжелый взгляд.
— В чем?
Арсеньев прошелся по комнате, несколько раз вобрал воздух в грудную клетку, тронул усы, подошел к этажерке и похлопал ладонью по стопке брошюрок.
— Вот, с чего надо было начинать, — он взял в руки том Ленина, открыл наугад — надо было внимательнейшим образом вчитаться в эти статьи, в эти «романы». Смотрите! Вот! Написано черным по белому. Вы только вчитайтесь в этот звериный рык: «Расстрелять! Повесить! Интернировать!» Это в этой статье. А дальше, — он перелистал несколько страниц, — читайте, читайте, — дальше еще страшней. Он стал терпеливо ждать, пока Сергей Николаевич прочтет жирно подчеркнутые строки, потом забрал книгу, захлопнул и небрежно бросил на место. — Нам бы тогда, в Париже еще, проштудировать все это, осознать и сделать соответствующие выводы. А мы поленились, мы в бирюльки играли.
Сергей Николаевич покосился с иронией, хмыкнул.
— Хотел бы я посмотреть, как бы это мы стали изучать в Париже труды Ленина. Да их, поди, никто там и не издавал.
— Думаю, издавали, но до нас не дошло. Как же — младороссы! Сами с усами. Что мы твердили во время дискуссий? «Русский народ сам избрал свой путь!» Ничего он не избрал! ЭТОТ путь народу навязан. Навязан в результате страшного, кровавого террора. А мы как жили, так и продолжаем жить в вате, у нас нет никакой правдивой информации о существующем положении вещей. В Париже ее, тем более, быть не могло. Да если бы и была, мало, кто бы поверил.
— Нет, отчего же, об этом многие и говорили, и даже кричали.
— А мы в ответ, что? «Вранье! Клевета!» Ясное дело, такое не укладывается в сознание нормального человека, чтобы горстка фанатиков уничтожала собственный народ. Большевики последовательно и планомерно утопили инакомыслие в крови. Ах, как ловко выдают они черное за белое! Как ловко манипулируют головами несведущих! И вывод этот я сделал, начитавшись вот этих книг. Кстати, методику уничтожения можно почерпнуть и вот отсюда, — он взял в руки и потряс брошюрой «Манифеста» великого Карла Маркса. Отложил, помолчал, потом заговорил дрогнувшим голосом, — с Россией, можно сказать, покончено, — вздернул голову, чтобы прогнать набежавшие на глаза слезы, — уцелевшая часть нации в одном случае благополучно перепугалась на всю оставшуюся жизнь, в другом пошла с ними, по указанному верховным божеством пути. Этот строй держится исключительно на страхе. Я глубоко убежден — интересы русского народа были несовместимы с интересами большевиков.
— А война?
— Да, во время войны эти интересы совпали. Как иначе? Во время войны речь шла о самом существовании государства. Знаете, почему выиграл Сталин? Он — жертва. 22 июня на него напали. Но не на ровном же месте он сумел развернуться и так наподдать Гитлеру, что от того только обгорелый труп и остался. Но какой ценой! Боже, какой ценой!
Алексей Алексеевич снова прошелся по комнате, стараясь не наступать на круглые, плетеные из лоскутков половики. Снова встал у окна, стал смотреть в темноту незрячими глазами.
— Теперь на всю оставшуюся жизнь не покинет чувство вины.
— За что?
— За осанну одному из самых жестоких режимов в истории человечества, — он вдруг резко повернулся к Уланову. — Как мы могли! Как мы могли поверить сталинским эмиссарам! Там, в посольстве, как дружно мы аплодировали им! Это какой-то гипноз. Гипноз! А за нами пошли другие. И в этом тоже наша вина.
— Вот еще. Мне никогда не придет на ум кого-либо обвинять. Своя голова на плечах.
— Спасибо, — хмуро пробормотал Арсеньев. — Нет, он еще натворит бед, этот великий вождь и хозяин, он еще себя проявит. Вот и наш Панкрат оказался под колесом. Вы спрашиваете «за что?». А ни за что. Просто одним из первых попал на глаза. Многих из нас ждет та же участь.
— Нет, — согнулся на стуле и сжал кулаки Сергей Николаевич, — что-то все не так. Не то все. Вы ошибаетесь, — но говорил он как-то неуверенно, словно пытался убедить самого себя.
Алексей Алексеевич устал от разговора, этому человеку хоть кол на голове теши, он все равно будет прятаться за свое нежелание видеть вещи в реальном свете. Хорошо же ему промыли мозги брянские друзья и товарищи. Возникло вдруг неодолимое желание выпить хорошую рюмку водки, закусить соленым огурцом и лечь спать. Он ничего не ответил Сергею Николаевичу, прищурился, подошел к кровати, нагнулся и выдвинул стоявший там чемодан. Приподнял крышку и пошарил рукой.
— Есть! Хоть и не водка, но спиртное, — громко сказал он, тут же испуганно понизил голос и достал запечатанную бутылку рябиновой настойки. — Хотите выпить? Только закуски нет. Разве что краюшка хлеба найдется.
Он поднялся, зачем-то посмотрел бутылку на свет и стал отбивать сургуч с горлышка черенком найденного на столе перочинного ножа.
— Пробовал в одиночку пить. Не получается. Что ты тут будешь делать! И этого не дано. Ну не досада ли! — с этими словами он полез в шкафчик и нашел завернутую в вафельное полотенце четвертинку буханки серого хлеба. Там же отыскались две граненые рюмки на коротких ножках. Все тем же перочинным ножом, на кухню идти и будить хозяйку не хотелось, он нарезал хлеб и налил Сергею Николаевичу и себе ароматной рябиновки.
— За что будем пить? — спросил он.
— Наверное, за все хорошее.
— Ну, давайте за все хорошее.
Они выпили и стали жевать не очень свежий, но все еще вкусный хлеб. Арсеньев снова заговорил, доверительно нагнувшись к Сергею Николаевичу:
— Так вы считаете, что слухи о повальных арестах всего лишь досужий вымысел недругов советской власти?
— Алексей Алексеевич, оглянитесь вокруг. Все живут нормальной жизнью. Работают, смеются, разговаривают. Кто женится, кто разводится, все, как должно быть в жизни. Никто никого не боится, не ждет удара по голове. Нас окружают абсолютно нормальные люди. Панкрата могли посадить по какой-нибудь другой причине. Политика, эмиграция, это тут совершенно не при чем.
Алексей Алексеевич поднял бутылку и вопросительно посмотрел на собеседника. Тот одобрительно кивнул головой, и рюмки снова были наполнены.
— Блаженны верующие, — поднял свою рюмку Арсеньев, выпил, прищурил глаза, — фасад, фикцию вы принимаете за действительность. И потом, почему один Панкрат? Об Игоре Александровиче Кривошеине вы уже забыли? И почем вы знаете, кто из наших уже сидит, а кто дожидается своей очереди.
— Так что же, — взвился Сергей Николаевич, — сидеть и ждать, когда за тобой придут?
— Тише, — поморщился Арсеньев и шепотом, очень грустно сказал, — кто знает, может, сидеть и ждать. Я, например, признаюсь со всей откровенностью, даже свыкся с такой мыслишкой. И даже, знаете, иной раз хочется, чтобы уж скорее пришли. Странное чувство, не правда ли?
— Нет, это безумие какое-то. Не верю. Вот, что хотите, со мной делайте, не верю. Я не знаю, что произошло с Игорем Александровичем и Угримовым, но Панкрата могла довести до ручки его благоверная. Просто так его посадить не могли.
Арсеньев не стал спорить. Он вспомнил вдруг, как горячо он бил в ладоши на приеме у Богомолова в Советском посольстве в Париже, и стал противен самому себе. Интересно, Богомолов знал, чем кончится призыв ехать на Родину для нескольких тысяч людей? Знал, наверно. Алексей Алексеевич внезапно содрогнулся от скрутившей все его существо бессильной ненависти к заманившему в ловушку строю его самого и таких же, как он, простаков. Он-то ничего, он одинокий, пусть не старый, но находящийся в зените жизни мужчина. А эти люди? Милая Наталья Александровна, Ника? Что будет с ними?
Он помотал головой, чтобы стряхнуть дурные мысли. Не хотелось думать о страшном. И еще он знал, что не будет ему избавления от неясного чувства вины. Как ни крути, а он тоже участвовал в этом бесовском абсурде. И его, как других, подхватила волна послевоенного патриотизма. Но кто знал, кто мог подумать тогда, как бесславно, какой лицемерной подлостью все это кончится!
— Скажите, — спросил вдруг Сергей Николаевич, — если бы вас не выслали, вы бы поехали в Россию?
Алексей Алексеевич помедлил с ответом. Принялся разглядывать этикетку на бутылке рябиновки. Этот вопрос он не раз задавал самому себе. Ему предстояло ехать в Советский Союз с третьей группой, в сорок восьмом году. Но третья группа так и осталась во Франции. Он тоже остался бы. И как теперь рассудить: вольно или невольно?
— Не знаю, — с трудом вымолвил он вслух, — я не могу с полной уверенностью ответить на ваш вопрос. Вы вправе меня осудить.
— Да Господь с вами, Алексей Алексеевич! Кому придет в голову вас осуждать. Каждый принимал решение самостоятельно. Скажу честно. Я ни о чем не жалею. Ничего хорошего в Париже я не оставил. А главное, пусть дочь растет русским человеком.
— Да, дорогой мой друг, вам проще. Вы — другое дело. У вас семья, ремесло. Оно позволяет вам общаться с людьми. Вы никогда не будете в изоляции. Ника вырастет, станет вполне советским человеком, получит высшее образование, это вполне достижимо, и у нее неплохие задатки, — сам подумал: «Если все будет хорошо, если мы останемся на свободе. А если нет?» — но вслух ничего этого не сказал, вслух он сказал другое, — а еще, крути, не верти, всем нам предстоит странная двойная жизнь. Будем приспосабливаться, что остается делать.
После этих слов Сергей Николаевич спохватился, рассеянно посмотрел в окно, наполовину закрытое крахмальной занавеской сплошь в дырочках вышивки ришелье. Он даже заинтересовался искусным рукоделием, подошел, потрогал. После отпрянул от окна, сказал:
— Поздно уже.
На этом они расстались. Арсеньев вышел на освещенное одинокой лампочкой крыльцо проводить. Стоял, смотрел, как Уланов закрывает крючок калитки протянутой со стороны улицы рукой. Потом он ушел в сторону соседнего дома. Алексей Алексеевич стоял на крыльце. Он не видел, как за его спиной, в одном из окон мелькнула, как привидение, белая сорочка Ольги Петровны. Сказал бы кто, ему бы в досаду стало такое внимание к его особе. В мыслях своих он шел следом за Сергеем Николаевичем, входил в дом, где жила с ним чудесная женщина с серыми глазами. Эта печальная последняя любовь пришла к нему незваная, подкралась незаметно, и он теперь бесконечно жалел о своем приезде к Улановым. Ехал, сам не понимал, почему решил остановить своей выбор именно на их семье. Приехал — понял, и стал делать все возможное, чтобы никто ни о чем не догадался. Больше всего на свете он боялся неосторожным словом или взглядом смутить покой Натальи Александровны, оказаться в положении неудачника, навязывающего кому-то свои чувства. В ту ночь, глядя вслед Сергею Николаевичу, он дал себе зарок, как можно скорей уехать куда-нибудь в другой город, где ему не придется таиться и краснеть при встречах с нею, как семнадцатилетнему мальчику. Где он станет бережно лелеять последнюю любовь. Самое дорогое, что осталось ему на этом свете.
Знакомство Натальи Александровны и Зои Павловны продолжалось. Они часто бывали одна у другой в гостях, и Сергей Николаевич нередко присоединялся к их разговорам, и смеялся шуткам веселой соседки.
В воскресные дни брали девчат, шли купаться на речку.
Устраивались на травянистом мыске под косогором. Косогор этот назывался Горелая балка. Редкие невысокие деревья и впрямь когда-то горели, скорее всего, в войну. Большей частью они были обуглены и мертвы; некоторые пытались жить. На верхних ветвях таких жизнелюбов трепетали робкие листочки. Почему-то именно на этих деревьях водились огромные жуки-рогачи.
После купания девочки, предварительно оглядевшись по сторонам, нет ли поезда, переходили железнодорожное полотно и взбирались на склон, покрытый предательской, скользкой травой. Осторожно переходили от дерева к дереву, поднимали головы с непросохшими волосами. Если попадался жук, его сбивали на землю припасенной веткой. Брали за спинку двумя пальцами, чтобы уберечься от страшных оленьих рогов, спускались вниз.
У воды пахло речной сыростью и желтыми кубышками. Их круглые, широкие листья покачивались на мелкой волне, плыли, и никуда не могли уплыть, намертво притороченные длинными стеблями ко дну.
Наталья Александровна и Зоя Павловна лежали на расстеленном одеяле, принимали солнечные ванны, болтали о взрослом, о женском. Девочкам становилось скучно. Они сажали жука в припасенную коробку и снова лезли в воду.
На зависть Нике, Майка умела плавать. Смешно надувала щеки, барахталась, плывя по-собачьи, поднимала брызги до самого неба. Она продвигалась вперед метра на три, не больше, но по сравнению с Никой это было большим достижением.
Наталья Александровна пыталась научить Нику хотя бы держаться на воде. Но маленькая трусиха никак не могла преодолеть страх. На нее махнули рукой и оставили «собирать по дну ракушки».
Девочки выбирались на берег и смотрели, как легко, без усилий обе мамы выплывали на середину реки, да еще болтали при этом, будто на траве, на солнышке лежат.
В один из таких заплывов Зоя Павловна под честное слово поделилась секретом:
— А Ольга-то Петровна глаз положила на своего квартиранта.
Наталья Александровна весело удивилась.
— Не может быть!
И вдруг, неизвестно откуда взялось, ее кольнуло странное, ревнивое чувство.
— Почему же не может, все может быть. Мне кажется, и Алевтина к нему неровно дышит. Только она скрытная, из нее слова лишнего не вытянешь. Да и что такого, мужчина представительный, интеллигентный. За один голос влюбиться можно. Я бы и сама не прочь.
Она засмеялась, опустила лицо в воду, побулькала, и поплыла дальше, перейдя на саженки.
Вечером Наталья Александровна поделилась новостью с мужем. Но Сергей Николаевич досадливо махнул рукой.
— Охота тебе слушать бабий вздор.
Тогда она стала наблюдать, и вскоре убедилась, что дело обстоит «именно так».
Стоило Арсеньеву появиться на пороге, как Алевтина Ефимовна тут как тут. Прибежит по делу или не по делу, но хоть на пять минут присядет немного поговорить. Пусть только о погоде. Лицо ее при этом молодеет, глаза блестят.
Наконец, Сергей Николаевич подметил эту особенность. Переглянулся с женой, спрятал грустную улыбку. Ему стало жаль Алевтину. Арсеньеву ее внимание было совершенно не нужно. О том, чье внимание Алексею Алексеевичу было необходимо, как воздух, он бы никогда не догадался.
Лето пролетело, наступило первое сентября. Ника отправилась учиться в новую школу.
Небольшое здание семилетки находилось недалеко от дома, на соседней улице. Попасть туда можно было двумя способами. Через Бугор, мимо фабрики елочных игрушек, а дальше прямо, по широкой улице. Или еще проще. Забежать к Майке, пройти через ее сад и примыкающий к нему чужой двор, где живет смешной щенок по кличке Малыш и приветливые хозяева.
Никто не сердился за вторжение на чужую территорию, а щенок радостно взвизгивал и топал навстречу, размахивая ушами.
Девочки угощали Малыша печеньем или конфетой, гладили его, лохматили густую шерсть. Но вскоре, из страха заиграться до самого звонка, убегали. Щенок оставался во дворе, смотрел вслед подружкам, умильно наклонив голову набок.
Новая школа Нике понравилась. В классе ее хорошо приняли, учительница попалась добрая. Она разрешила Нике и Майке сесть за одну парту, с условием не болтать на уроках.
В конце первой четверти стали готовиться к празднику. После уроков Вера Григорьевна спросила:
— Дети, кто хочет выступить на утреннике?
Хотели многие, но большей частью читать стихи наизусть. Майка подняла руку. Ника стала изо всех сил пригибать эту руку к парте.
— Все равно скажу, — не давалась Майка.
— Майя, ты тоже хочешь выступить? — спросила учительница.
— Нет. А вот Ника, она умеет петь.
Нику позвали к доске.
— Спой нам что-нибудь.
Ника, красная, как спелое яблоко, стояла с опущенной головой. Весь класс смотрел на нее с любопытством.
— Ну, что же ты, Ника? Ты стесняешься?
Ника кивнула и прошептала:
— Я тихо пою.
Вера Григорьевна засмеялась, обняла девочку за плечи.
— Это ничего, что тихо. Мы начнем вместе. Какую песню ты хочешь спеть?
— «Солнце скрылось за горою». Но я только два куплета знаю. По радио слушала.
— Хорошо, пусть будут два куплета.
Вера Григорьевна наклонилась к Нике и начала первая.
Ника подхватила:
Учительница смолкла. Приятным голоском Ника повела второй куплет одна. Девочка и вправду неплохо пела, только очень тихо.
— Хорошо, — сказала Вера Григорьевна, когда Ника смолкла, — я найду слова этой песни, перепишу всю до конца, ты выучишь и споешь нам на утреннике. Только постарайся петь громче.
Ника кивнула, села на место. Встретилась глазами с Майкой, хотела бросить ей что-то сердитое, но не выдержала, улыбнулась и перевела дыхание.
На утреннике Ника имела шумный успех. Особенно громко хлопал большой мальчик из шестого класса. Кричал: «Еще, еще, пусть поет еще!» Но Ника спряталась за спину учительницы.
Седьмого ноября, ближе к вечеру, у Алевтины Ефимовны собрались гости. Приглашены заранее были Ольга Петровна, и с особой настойчивостью, Арсеньев. Зная о дружбе Натальи Александровны с Зоей, позвали и ее.
Ближе к вечеру, один за другим, гости появились на половине радушной хозяйки. На дворе сгустились ранние сумерки. Осень властно вступила в свои права и сеяла на землю противный затяжной дождь.
Зато в комнатах жарко топились мартовские печи. Над щедро накрытым столом пускала ослепительные лучи тщательно протертая люстра, старинного, еще дореволюционного хрусталя. Алевтина Ефимовна по праву гордилась этой люстрой и часто рассказывала, как дед покойного мужа привез ее из самой Москвы, не разбив ни одного хрусталика.
— Гости дорогие, прошу за стол, — повела она маленькой ручкой, — чем богаты, тем и рады.
Алевтина Ефимовна толком не знала, зачем ей понадобился этот пир. Который год в тишине и уединении встречала она все, какие ни есть на свете праздники. А в этот раз о желании созвать гостей сама заговорила с Натальей Александровной еще в конце октября. Та охотно откликнулась, покупки в складчину были сделаны заранее и сложены в глубоком погребе, вырытом во дворе. Ника страшно не любила, когда ее посылали за чем-нибудь в этот погреб. Там были сбитые, узкие ступени, пахло сыростью. Ника никогда не боялась темноты, но здесь ее всегда охватывал непонятный, панический страх. Она хватала банку с квашеной капустой и бегом поднималась по лестнице, всегда боясь споткнуться, упасть и разбить колени.
Первым Алевтина Ефимовна усадила Арсеньева. Алексей Алексеевич был смущен и раздосадован. У него не было ни малейшего желания праздновать день большевистского переворота, но и отказаться от приглашения ему не удалось. Он побоялся обидеть отказом эту милую женщину, хозяйку его друзей. Он сел и жалкими, виноватыми глазами вопросительно глянул на остальных. Ольга Петровна почему-то замешкалась. Не успела оглянуться, увидела себя сидящей на другом конце стола между Зоей Павловной и Сергеем Николаевичем.
Девочек устроили отдельно. За старым роялем, на котором теперь некому было играть, для них поставили маленький столик.
Алевтина Ефимовна поднялась с бокалом легкого вина в руке.
— Гости дорогие, — торжественно начала она, — давайте выпьем за праздник Великого октября, за наш светлый праздник!
Зоя Павловна вскочила с места и звонким голосом запела:
Но встретила удивленный взгляд Натальи Александровны, смутилась и замолчала.
Сергей Николаевич и Арсеньев переглянулись. У Алексея Алексеевича налились веселой кровью веки, подумалось: «Жаль, я не монархист. Вот бы завести в ответ «Боже царя храни!» Конечно, он не стал этого делать. Он выпил рюмку водки и наклонился над тарелкой.
— Кушайте, кушайте, Алексей Алексеевич, — засуетилась Алевтина, — давайте, я вам холодца положу. Уж что-что, а холодец у меня всегда отменный.
Ольга Петровна смотрела во все глаза. «Ах ты, тихоня, — думала она, — Ах ты, Лиса Патрикеевна! Вы только гляньте на нее! И увивается, и лебезит. Погоди, кума, я тебе все выскажу! Мы еще с тобой встретимся!»
Но виновник этой кутерьмы даже не подозревал о безмолвной буре, разразившейся за столом. Он переглядывался с сидевшим напротив Сергеем Николаевичем и вспоминал свой недавний ночной разговор с ним.
В голове Арсеньева вертелись какие-то глупые поговорки. Вроде того, что, назвавшись груздем, следует лезть в кузов. Или еще лучше: с волками жить — по-волчьи выть. Хотя какие же это волки, вот эти симпатичные люди, собравшиеся по воле случая за одним столом.
Страданий Арсеньева никто не замечал. Он был молчалив и печален, неловко, невпопад отвечал на вопросы соседки и ел, действительно, необыкновенно вкусный холодец. Зоя же Павловна заметила сердитые взгляды Ольги Петровны, толкнула под столом ногу Натальи Александровны и получила в ответ точно такой же понимающий толчок.
За столом примолкли. Сергей Николаевич даже подивился охватившей всех непонятной скуке. Потом все же разговорились. Начали о каких-то будничных, обидных мелочах. Одна Зоя Павловна стреляла веселыми глазами, подшучивала над всеми, но ее шутки не имели успеха. Наталья Александровна поймала несколько колючих взглядов, брошенных Ольгой на Алевтину, и стала гадать, чем же кончится неожиданное соперничество. А, в общем, ей было обидно. Стряпали, стряпали, готовились, готовились, и ничего не вышло. Совершенно чужие люди собрались под одной крышей за одним столом. В какой-то момент стало грустно. Неужели все праздники теперь будут такие?
Встреча произошла через два дня у колонки. Непогода кончилась. Солнце согрело землю, да так щедро, словно собралось вернуть лето назад. И только последние, сухие, сморщенные листья на голых ветках со всей очевидностью указывали на всю бесполезность обманчивых усилий природы.
Ольга Петровна успела наполнить и отставить ведро, когда за водой пришла Алевтина Ефимовна.
— Здравствуй, подружка, — поздоровалась она, стараясь глядеть в сторону.
— Здравствуй, коли не шутишь, — хмуро ответила Ольга.
— Ты, что обиделась на меня? За что?
— Вот, что, Алевтина, — бухнула полное ведро на землю Ольга Петровна, да так, что вода расплескалась во все стороны, — ты эти свои происки брось.
— Какие происки? — изобразила на лице удивление теперь уже явно бывшая приятельница.
— Сама знаешь. «Ах, Алексей Алексеевич, да вы кушайте, не стесняйтесь, да у меня все так вкусно!» Ничего у тебя не выйдет. Вижу, куда метишь, да только кому ты нужна, старая чумичка!
— А ты кому нужна! — немедленно вспыхнула Алевтина Ефимовна. — Голодранка! Ты думаешь, если у тебя хата из самана слеплена, так к тебе, как мухи на мед слетятся! Бесстыжая! Заманиваешь мужика, а он на тебя ноль внимания!
— У тебя, зато, хоромы! Ясное дело, дед мироедом был, и мужа ты себе с умом взяла. Как же, бухгалтер!
— А если бухгалтер, он, что воровал?
— А то нет!
— Ах, ты, дрянь! Ты его за руку хватала? Да? Тварь! Вертихвостка! Да я тебя за клевету посадить могу!
И что же, Ольга Петровна спасовала. Подхватила полные ведра и ушла, выкрикивая такие же обидные, полные злого бессилия слова.
С тех пор подруги, как прежде бывало, друг к другу уже ни ногой. А если случалось им столкнуться на улице, отворачивались и глядели в разные стороны.
8
В жизни Бориса Федоровича это был не первый этап в битком набитом тюремном вагоне. Но таких унижений и мук он не испытывал никогда. По прибытии на место он облегченно вздохнул и дал себе зарок поскорее забыть тесноту, нескончаемую духоту и жажду.
Вокруг нового лагеря, куда, наконец, пригнали его и еще сотню таких же, как он, не было никакого забора. Свободный от леса прямоугольник в два, а то и больше, гектара был отгорожен колючей проволокой в несколько рядов. Кругом стояли рядами приземистые бараки, и в опустошающем душу суровом молчании прижималась к ограде вековая тайга.
Новеньких оформили по уставу, продержав на плацу несколько долгих часов. Пока оформляли, после вели беспорядочным строем в барак, Борис Федорович вдыхал полной грудью ядреный осенний воздух. После загаженной человеческими миазмами атмосферы вагона это было словно нежданный подарок судьбы, а мозг сверлила веселая мысль: так ведь отсюда и драпануть можно.
Но плотно стоявшие кедры молчаливо покачивали роскошными кронами, как бы говоря: «Не вздумай, дурашка, пропадешь!» «Посмотрим», — с надеждой огляделся по сторонам Борис Федорович. Он вошел в переполненный, длинный, с узкими подслеповатыми окошками под потолком барак, получил место и стал устраиваться на жестких нарах, лишь мельком глянув на соседа и буркнув короткое приветствие. Душа просила тишины и одиночества. Тишины в бараке быть не могло. Барак хрипел, галдел, матюгался. Но хоть какое-то одиночество и неполную тишину Борис Федорович обеспечить себе умел. Достаточно было повернуться спиной к соседу, одно ухо положить на сбитую в комочек шапку, а другое прижать ладонью правой руки.
К новым порядкам Борис Федорович приспособился быстро. Да они ничем особым от прежних, там, на Донбассе, не отличались. Подъем — отбой затемно. Не отличишь, когда день начинается, когда кончается. Торопливая еда: пайка хлеба, баланда, редко прогорклая каша. Жена еще не знала, куда его увезли, и Борис Федорович не скоро ждал посылки. При двенадцатичасовой работе, все кайлом да лопатой, его внутренности стал одолевать постоянный, унизительный голод. Но на всю оставшуюся зэковскую практику он запомнил урок, преподанный ему одним уголовником.
Дело было месяца через полтора после этапа. За эти шесть недель Борис Федорович отощал до невозможности. Одни мослаки остались.
Голод низводил на уровень новых, не осознаваемых инстинктов. С ними он пытался бороться, убеждал себя не сползать во мрак одичания. Ведь он — человек. А «Человек — это звучит гордо!» Он раз за разом повторял запавшую в голову с давних пор фразу. Откуда она взялась, он уже и не помнил, не важно было.
Повторять повторял, а что толку. Он видел — гордые здесь не выживают. На всем белом свете почти лето, а тут поздняя, с утренними заморозками осень. Значит, сорокоградусные холода уже не за горами.
Так вот, этот урок с уголовником, вернее будет сказать, социально-близким. Кому «близким», этого Борис Федорович не понимал. Во всяком случае, не с ним.
Выдалась в тот день короткая свободная минутка перед вечерней проверкой. Рабочей скотине тоже и дух перевести иногда дозволяли. Борис Федорович не хотел идти в душный барак, присел на корточках под стенкой. Да и день был на редкость тихий. Последний луч уходящего солнца каким-то образом пробрался сквозь переплетение ветвей, лег светлым пятнышком неподалеку от рассевшегося зэка. Небольшое пятнышко, всего с детскую ладошку. Но сверкнувшая при этом искра заставила Бориса Федоровича насторожиться. Чудо! Там, вдавленная чьим-то каблуком, лежала консервная банка.
В секунду рот Бориса Федоровича наполнился слюной. Он чуть не замычал от пронзившего его нутро омерзительного животного вожделения.
Умом знал. Банка пуста. Она просто перевернута вверх дном. Но сумасшедшая надежда заставила его передвинуться, не вставая и протянуть руку. Он поддел ногтями и вытащил ее из земли. Пустую, конечно. Когда-то в ней находился рыбный частик в томатном соусе. Борису Федоровичу явственно почудился ни с чем не сравнимый аромат измельченной бросовой рыбешки. Как откроешь крышку, так и увидишь первым делом слой густого рыжего растительного масла, с редким вкраплением специй. Ему даже представилось, как ели из банки, тщательно очищали ее кусочком хлеба.
Печальными глазами смотрел Борис Федорович на обманувший его ожидания бесполезный предмет, как вдруг внимание его привлекло темное образование, в том самом месте, где откручивают крышку. Борис Федорович осторожно ковырнул заскорузлым пальцем. Да, это был крохотный кусочек рыбьего хвостика, засохший, приставший к жести.
В тот же миг банка полетела в сторону, выбитая ударом чужой ноги. От мгновенного разочарования Борис Федорович даже не успел почувствовать боли в зашибленных пальцах. Поднял голову.
Над ним возвышалась плотно сбитая фигура блатного.
— Ты, фрайер, — прохрипел социально-близкий, — мать твою перемать так и эдак! Хочешь вернуться живым к своей бабе, не смей жрать ничего, кроме баланды и пайки, понял?
Блатной не присел на корточки, и Борис Федорович быстро отвел голову. Знал, что за этими словами может последовать немедленный удар ногой в лицо. Но на блатного по неизвестной причине напал добрый стих. Он принялся развивать полезную жизненную установку.
— Сколько дают — то и твое, понял? Желудок сожмется, станет маленький, как грецкий орех, — он сложил колечком кургузые пальцы, — тогда и жрать хотеть перестанешь. А будешь всякую херню подбирать, по помойкам лазить, подохнешь. Понял? До лета доживешь, собирай травку. Вот такую. Заваривай и пей.
Откуда-то из бездонного кармана ватных штанов блатной достал бесформенное, потерявшее вид соцветие какого-то растения.
Борис Федорович все еще ждал удара в лицо. Блатной не мог не воспользоваться удобным положением. Но тот хрюкнул смешком, бросил «фрайеру» сухой комочек и ушел враскачку.
Борис Федорович посмотрел ему вслед, перевел взгляд и подобрал с вытоптанной бесплодной промерзшей земли странный подарок. На его грязной ладони лежала головка кашки, тысячелистника. Он почему-то сразу припомнил название. «Летом собирай, — усмехнулся Борис Федорович, — ты еще доживи до лета».
За ужином в бараке, среди согнувшихся над котелками товарищей по несчастью, тщательно жующих и тщетно пытающихся извлечь хоть одну калорию из пустой и невкусной жижи, Борис Федорович ел вместе со всеми и посматривал на кружку с кипятком. В ней плавали измельченные частицы лекарственного растения. Но, приступив к чаепитию, Борис Федорович почти не ощутил его приятной целительной горечи.
Совету блатного он внял. С тех пор он даже не смотрел в сторону помойки, где можно было найти кое-какие пищевые отходы. Только желудок почему-то не хотел сжиматься до размеров грецкого ореха.
С первых дней, как инженер, хотя и не путеец, Борис Федорович несказанно удивлялся, отчего насыпь под рельсы, возводимую зэками сквозь тайгу, сооружают без акведуков для пропуска талой и дождевой воды. Размоет же! Он даже кому-то сказал об этом. Но его грубо оборвали.
— Тебе, мать твою, больше всех надо?
Борис Федорович, не привыкший к постоянной, назойливой матерщине, хотел возмутиться, но поразмыслил и решил промолчать. А через небольшой отрезок времени в сознании сложилась неожиданная для него самого формулировка:
— А и правда, мать их всех, мне, что ли больше всех надо!
Стал доискиваться до истоков крамолы в своей добросовестной коммунистической сознательности, и к великому удивлению почувствовал отвращение именно к этой самой коммунистической сознательности.
Его принудили месить от зари до зари липкую осеннюю слякоть, грузить на носилки щебенку, тащить их с напарником из карьера до насыпи, и снова шагать обратно за новой порцией. А просека в тайге бесконечно длинна, и конца ей нет. Хочется одного — бросить к черту отсыревшие, неподъемные, даже когда тащишь порожняком, носилки. Сесть на одну из поваленных по прошлому году, да так и не вывезенных лиственниц и устроить перекур минут на сорок. Но вот беда, некурящий он, а просто сидеть как-то даже неловко. Борис Федорович вечно боялся совершить нетоварищеский поступок. За то всегда и уважали его с самого начала крестного пути товарищи по несчастью.
В начале октября, после первого снега, пополнился лагерный недокомплект вместо умерших за лето. У Бориса Федоровича появился новый сосед, как вскоре выяснилось, тоже инженер и, что самое удивительное, реэмигрант из Франции. Борис Федорович при знакомстве усмехнулся:
— Везет же мне на вашего брата.
Стали знакомиться ближе, еще больше оба удивились странному совпадению. Дмитрий Владимирович Шеин, оказалось, знал Сергея Николаевича Уланова в давние парижские времена. Это было не очень близкое, но вполне приятное знакомство, возобновленное после войны.
За участие в Сопротивлении Дмитрий Владимирович был арестован немцами в 1943 году. Прошел костоломку гестапо, выдержал нечеловеческие пытки. Потом Бухенвальд. Он дожил до освобождения. После войны, как и Арсеньев, стал одним из организаторов Союза советских граждан.
Несмотря на долгое пребывание в Бухенвальде, Шеин остался крепким мужчиной. Он и ростом удался и скроен был ладно, и с лица хорош собой, хотя на правой стороне подбородка белел неровный, неаккуратно зашитый шрам. Его было видно даже сквозь щетину.
С Шеиным Борис Федорович сошелся сразу. Им незачем было присматриваться друг к другу, ходить вокруг да около, хватило нескольких фраз, чтобы понять непродажную сущность каждого. Жаль только, времени поговорить за ужином и перед сном едва хватало. Поначалу тема была одна — о сроках, о навешанных обвинениях в шпионаже. Даже в поведении на допросах у них было что-то общее. Ни тот, ни другой не подписали против себя ни одного протокола.
Некоторое время Борис Федорович никак не мог осмелиться задать Шеину мучивший его самого вопрос. В один из вечеров неожиданно для него самого вырвалось:
— Если вы знали, что здесь творится, зачем ехали?
Дело было за ужином. Кругом гудел, стучал оловянными ложками переполненный до отказа, прокуренный барак, с уходящими в неразличимую дымную мглу двухэтажными нарами. За общим гулом можно было не опасаться чужих ушей.
Дмитрий Владимирович мельком глянул на собеседника и снова занялся котелком, будто собирался отыскать на дне Бог весть, какой разносол. Но, убедившись в тщетности поисков, обтер ложку о рукав телогрейки и сунул ее за голенище разбитого сапога.
— Да, представьте себе, многие знали.
— И что же?
— А мы не верили. Разве может нормальный человек поверить в это? — Дмитрий Владимирович слегка повел головой в сторону дальней стены барака. — Вы лучше мне сами скажите. Вы знали? С нами ясно, мы были далеко за рубежом, А вот вы… как это вами воспринималось?
— До недавнего времени, Дмитрий Владимирович, я искренне верил в светлое будущее всего человечества. Более того, я и сейчас верю. Идея ведь хороша, вы не можете отрицать.
Шеин насмешливо поднял брови.
— Да? Ну, допустим.
Борис Федорович не заметил иронии.
— С этой верой я честно работал, честно воевал. Размаха всего этого, — он точно повторил движение Шеина, — даже представить себе не мог. Я не сомневался в правоте общего дела; в том, что у советской власти полно врагов, не сомневался.
— И на своих собраниях голосовали за их исключение, очищали ряды, так сказать.
Тон Дмитрия Владимировича стал жестким, но Борис Федорович не обиделся, кивнул, соглашаясь.
— Очищал. За то, быть может и нахожусь теперь здесь. Возмездие, если хотите.
— Ну, хорошо, вы продолжаете верить в светлое будущее всего человечества. Но каким образом ваша вера совмещается с происходящим здесь и в других многочисленных местах подобных этому? Как прикажете вас понимать?
— Что ж, отвечу. Там, — он осторожно показал пальцем на деревянные перекрытия барака, — засели предатели. Они захватили власть и мертвой хваткой держатся за нее. А все неугодные — вот они, перед вами, исключая уголовников, естественно. Нас попросту одурачили.
— Значит, если бы не «предатели», одурачившие целый народ, если бы состоялось Учредительное собрание…
Борис Федорович заморгал глазами.
— Про Учредительное собрание слышал во время партучебы, но с чем его едят на самом деле…
Шеин удивился.
— Не знаете толком своей истории?
— Эх, Дмитрий Владимирович, Дмитрий Владимирович. Как там у Маяковского: «Мы диалектику учили не по Гегелю».
— А что, если в соответствии с не выученной вами диалектикой между «предателями» и большевиками поставить знак равенства? А?
Но тут возле них стал отираться вертухай, и они замолчали.
В другой раз, во время перекура, Шеин спросил:
— Чем же им не угодили конкретно вы? Если отбросить бредовое обвинение в шпионаже.
Борис Федорович стал глядеть в даль просеки, на копошившиеся кругом серые фигуры зэков. Лицо его окаменело, напряглось.
— До сих пор не могу понять. Временами мозги, поверите — нет, закипают. На Донбассе, возле насосов часто выдавались свободные минуты, думать мне никто не мог запретить…
— И что же?
— Не могу понять.
И он стал рассказывать историю с домом на улице Ленина, предшественницу его ареста.
Разговор продолжился вечером.
— А не кажется ли вам, — шептал в самое ухо Бориса Федоровича Шеин, — что вы замахнулись на систему.
— Как это? — изумился Борис Федорович.
— Ваши друзья-коммунисты вознамерились оттяпать домик в центре города, так я понял?
— Так, — неохотно согласился Борис Федорович, — и что же?
— Вы решили им помешать. Вот если бы вы попытались получить в том же доме квартирку, возможно, вас всего лишь поставили бы на место. Но вы противопоставили себя им. И стали неугодны. Вот и все. А эти инсинуации о связях с мировым империализмом в лице Сергея Николаевича Уланова… — он махнул рукой. — Да, к слову, с ним-то как вы вошли в столь тесное знакомство?
Но рассказ о знакомстве с семьей Уланова состоялся немного позже. В тот вечер Борис Федорович был не склонен к долгим разговорам. Ворочался на нарах, никак не мог уснуть. Все думал, прав или не прав Дмитрий Владимирович. Все сходилось, что целиком прав. Но как он смог догадаться? Или ему со стороны виднее? И тут его сердце царапнула ревнивая мысль. Как же так, этот Шеин всего без году — неделя в Союзе, а уже во всем разобрался. Когда успел? А если он всегда был такой умный, так сидел бы в своем Париже и не рыпался. Небось, папа при царизме не малый пост занимал. Довели, понимаешь, страну до ручки (разве не так?), а ты теперь расхлебывай. Подумал, и сам грустно усмехнулся своим мыслям. Вот с этого и начинается гражданская война. «А когда она прекращалась, — сказал сам себе Борис Федорович, — она и сейчас идет». И будучи справедливым человеком, он решил на Дмитрия Владимировича не обижаться.
Об Уланове Борис Федорович рассказал Шеину при случае. Рассказал, как того высадили с семьей на пустынном разъезде, как давали квартиру, как устраивали на работу.
Шеин слушал, хмыкал, мотал головой. Борис Федорович никак не мог постигнуть его иронии. Дмитрий Владимирович пояснил:
— Худо-бедно, поначалу у многих все шло не так уж плохо. Помогали, ничего не скажешь. Как вы думаете, почему?
— Чтобы дождаться, пока все остальные не приедут, что ли?
— Вот! И тогда всех разом сцапать. Замысел покончить с эмиграцией изначально был разработан. Одурачили нас, Борис Федорович, товарищ ты мой дорогой по несчастью. Одурачили, как сусликов. Да и вас всех тоже, — махнул он рукой.
Редкие свободные минуты и разговоры с Шеиным скрашивали жизнь, но Борис Федорович слабел день ото дня.
Еще до зимы он стал замечать за собой странные вещи. Во время работы, каторжной, однообразной, понятно, там было не до светлых мыслей. Но и в относительно свободных промежутках он переставал думать. Как бы проваливался в черную дыру. Передвигался, ходил по лагерю, шагал на работу в колонне, окруженной конвоем и молчаливыми страшными псами, протягивал руку за пайкой, отвечал на проверке, но мозг его отключался. Он действовал как автомат. Чтобы вернуться к норме, приходилось трясти головой и озираться с тупым видом. Опытные люди смотрели с пониманием.
— Смотри, цыган, все доходяги так начинают.
А зима, тем временем, вступала в силу. Казалось, где-то в вышине, разошлась, разлетелась в клочья защитная оболочка Земли, и несет оттуда, из прорвы, мертвым космическим холодом. Каждый вечер злые, мохнатые звезды высыпали над молчаливой тайгой, но кто из лагерников станет смотреть на звезды! Да сгинут они вместе со всем остальным! Вместе с жизнью, никому не нужной, постылой.
По утрам теперь Шеин и еще один здоровенный парень из бытовичков, стаскивали Бориса Федоровича с нар, ставили на ноги. После нескольких минут ожидания, пока у того пройдет тошное головокружение, брали с двух сторон под руки и тащили в колонну. Зэки расступались, пропускали в голову. У кого-то хватало ума острить:
— Поберегись! Батюшку-барина ведут!
Кто-то узнавал:
— Смотри-ка, цыган! Ешь твою вошь, и его достало. Еще один доходяга на нашу голову. Хоть бы подох скорей.
— Подохну, подохну, — шептал Борис Федорович, — скоро освобожу вас, ребята.
Но его никто не слышал.
Первую часть пути от лагеря до места работы Бориса Федоровича тащили волоком в первом ряду молчаливой колонны. На втором километре Шеин с напарником уставали, начинали оглядываться. Во втором ряду кто-то говорил:
— Давай!
Попова подхватывали и волокли дальше. На место он прибывал в последних рядах. И за все это время, как бы ни было другим, наполовину «дошедшим», тяжело и муторно, его не бросили, не отдали на контрольный выстрел, на забаву овчаркам.
Все тщетно. В январе Борис Федорович умер. Шеин наклонился утром к нему — холодный. Постоял, запоминая лицо друга. «Упокой, Господи, душу раба твоего», — прошептал чуть слышно, перекрестился, надел шапку и вышел из барака в морозное дорассветное утро.
Не знал он, что в сознании Бориса Федоровича еще тлеет слабая мысль: «Эх, не довелось»…
Но что именно «не довелось», непонятно было. Или он имел в виду встречу с женой и детишками и свою святую веру в возвращение, или тайное желание поквитаться кое с кем за погубленную жизнь.
Пришли дневальные, стащили Бориса Федоровича с нар, выволокли из барака. Там на тележку, до кучи с такими же безгласными трупами, и в морг. В крайний сарай на отшибе, где штабеля промерзших насквозь мертвецов ждали весны и захоронения.
Похоронная команда, вся сплошь из уголовников, принялась раздевать умерших, привязывать бирки с номерами к страшным желтым ногам. Приплелся фельдшер, стоял в проходе, смотрел равнодушно, хмуро. Внезапно подался вперед, ткнул пальцем в Бориса Федоровича.
— Этого зачем сюда, он живой.
— Не, мертвяк, — потрогал один из команды безвольную руку, — совсем холодный.
— Сам ты холодный! На глаза смотри!
И верно. У всех умерших глазницы успели подернуться инеем, а у этого нет. Фельдшер подошел, наклонился и подметил едва заметное подергивание правого века.
— Живой. Несите в санчасть.
Уркам страсть не хотелось тащиться обратно через весь лагерь с полудохлым «фашистом». Один предложил фельдшеру оставить все, как есть. Пусть он сейчас живой, через полчаса будет мертвый. Но фельдшер зыркнул сердитым глазом, они не посмели перечить. Дойдет до начальства — прощай доходное место: у мертвецов всегда найдется чего на себе припрятанное — махорочка, хлебца корочка…
Тело Бориса Федоровича, прикрытое до подбородка найденным в углу сарая куском промерзшего брезента, снова тронулось в путь. Через десять минут оно было доставлено в медсанчасть лагеря.
Вначале была тьма. Тьма дышала теплом, и это стало началом пробуждения. Но он этого не понимал. «Вот ведь, и тут наврали, — медленно проворачивалось в мозгу, — трепали, что нет загробной жизни, а она вот».
Это был, несомненно, рай. Только в раю возможно такое приятное, такое живительное тепло. Своего тела Борис Федорович не ощущал. Не было при нем ни рук, ни ног, ни сердца, маятника, что неустанно отсчитывает секунды жизни. Он парил во тьме, и не знал, как долго продолжается это парение. Три минуты… Три века… Не важно. Пусть оно длится и длится, блаженство.
Но вот в состояние блаженства стало вторгаться нечто постороннее. Борис Федорович осознал, что он в темноте не один, что рядом находится какой-то ужасный грубиян.
— Жуй, падла! Жуй, мать твою! — орет этот грубый и кроет Бориса Федоровича нехорошими словами.
Борису Федоровичу становится очень обидно. Он и при жизни не любил, когда так мерзко ругались. Впрочем, не это главное. Что же главное? А вот, что. Это не рай. Разве могут в раю материться? Не могут. Значит, что? «Вот сволочи, — думает Борис Федорович, — обратно в ад затащили». Ему становится жаль самого себя, он пытается заплакать, как плакал мальчиком в детстве, но слез нет. А грубый голос орет:
— Жуй, мать твою! Жуй! Убью!
Борис Федорович делает едва заметное движение губами, и внезапно начинает давиться песком. Ты смотри, гады, до чего додумались, с трудом останавливает он кашель. Мало им — били. Мало им — на колени ставили и сбивали на пол ботинком в лицо. Им мало! И Борис Федорович делает слабое движение, чтобы вытолкнуть песок изо рта.
— Вот дурак! — говорит кто-то.
Этот невидимый сует ему в рот плоскую железку, раздвигает зубы. И снова Борис Федорович ощущает противный колючий песок на деснах, несчастных деснах, с провалом на месте передних зубов.
И слез нет! Нет слез, чтобы облегчить такое горе. Мылился в рай, на поверку — ад. Не только заплачешь, завоешь от такой невезухи. Но вскоре сознание покинуло Бориса Федоровича, он снова погрузился в небытие.
Следующее пробуждение было подобно первому. Тьма, песок, обида. Обида на судьбу, что не сподобилась довести до рая. Ладно, пусть не райские кущи, пусть бы просто забвение. Но это! Чем же он заслужил такие муки, за какие такие грехи?
И он дал зарок в следующий раз, пусть появятся силенки, плюнуть песком прямо в поганую рожу невидимого мучителя, а после этого пусть хоть что.
Но стоило появиться силенке, плеваться песком не пришлось. Сознание вернулось окончательно, вернулись чувства. Зрение, вкус. Борис Федорович ощутил во рту необыкновенную сладость. Замычал от несказанного наслаждения и открыл глаза.
Не рай, не ад, все тот же лагерь, больничка. Он уже бывал здесь однажды. Над ним фельдшер, бровастый, хмурый, в руке чайная ложка с сахаром.
— Очухался? — говорит он, — Христос воскресе.
В санчасти Борис Федорович провел почти месяц, и встал на ноги. Странный неразговорчивый фельдшер выходил его. Иван Андреевич, так звали фельдшера, долго уговаривал крестника остаться в больничке санитаром.
— Врач согласен, мы тебя мигом устроим, а на общих загнешься, и опять тебя, дурака такого, в морг уволокут. Да на сей раз с приветом, с наказом всем остальным долго жить.
Но Борис Федорович хлопнул ладонями по коленям и поднялся с койки.
— Не уговаривай, батя, не могу против совести. И спасибо тебе за все.
— И-их, «против совести». Дурак ты и есть, стоеросовая дубина. И ступай себе, коли так. Держи, — сунул он на прощание руку.
Борис Федорович до боли стиснул ее, круто повернулся и ушел в барак.
Против ожидания, Дмитрия Владимировича Шеина он на прежнем месте не обнаружил. Да и место его давно было занято. Бориса Федоровича позвали к себе знакомые по карьеру ребята. Место нашлось, правда, на верхнем ярусе вагонки, и с краю.
Первым делом, Борис Федорович кинулся расспрашивать о судьбе своего приятеля. Боялся услышать самое страшное, но его успокоили.
— Увезли его, аккурат, неделю назад увезли. Говорят, в Москву.
Каким образом в лагере узнавали такие новости, одному Богу известно. Борис Федорович зэковскому «радио» верил и порадовался за Шеина. «Все может быть. Пересмотрят дело и выпустят. Ведь ни за что человек сидит».
Вскоре произошла резкая перемена в судьбе самого Бориса Федоровича.
В начале марта лютые морозы отпустили. С голых лиственниц стали падать на землю комочки снега. Возводимая зэками насыпь продвинулась еще на несколько десятков метров.
Однажды рабочий день начался, как обычно, а через час закончился. Набежали конвойные, стали всех сгонять к лесу, теснить в кучу. Вскоре недоумевающие зэки увидели идущих вдоль насыпи людей. Все в военной форме, и даже издали можно было разобрать, что не в малых чинах.
Группа остановилась, и, судя по жестам, среди военных разгорелся скандал. Они побазарили, побазарили и пошли обратно. А еще через некоторое время зэков построили и повели в лагерь. Всем стало ясно — приехала комиссия и забраковала проделанную работу.
Вскоре начальству понадобились инженеры. Таковых вместе с Борисом Федоровичем набралось восемь человек. Всех их перевели в другой лагерь возле небольшого поселка. Выдали чистые телогрейки, и, в хорошо натопленной комнате одного из административных зданий, усадили считать, чертить, планировать.
Судя по всему, данное строительство железной дороги было признано стратегически важным объектом.
9
Ника с нетерпением ожидала приема в пионеры. Это у взрослых время летит быстро, а для детей ожидание приятного события вещь довольно мучительная. Казалось, двадцать третье февраля никогда не наступит.
На каникулах Ника и Майка тренировались отдавать пионерский салют.
— Выше руку поднимай, выше! И ладонь прямо держи.
Майка старалась ужасно, но у нее почему-то все время сгибалась ладошка.
— Так?
— Да. Пальцы выпрями!
Они становились перед трюмо в комнате Зои Павловны и замирали с поднятыми в салюте руками. Зоя Павловна прятала усмешку, стараясь никого не обидеть, через некоторое время говорила:
— Шли бы вы на санках кататься, смотрите, какая погода! Мороз и солнце, день чудесный!
— Это Пушкин, Пушкин! — кричали девочки.
Торопясь и толкаясь, одевались и выбегали с санками на скрипучий снег.
От Майкиного дома до конца улицы кататься было очень удобно. Широкая дорога шла под уклон. Майка бросалась животом на красивые, «фабричные», санки и летела вниз с визгом и хохотом.
У Ники санки были самодельные. По просьбе Сергея Николаевича на работе ему выковали полозья, а доску, чтобы садиться, прикрепил он сам. Полозья оказались слишком широкими, санки тяжелыми, разгонялись с трудом. Но уж разогнавшись, ехали хорошо. Зато втаскивать их на гору было сплошным мучением.
Кончились каникулы, Ника налегла на учебу. Во всех ее тетрадях стояли одни пятерки.
А еще в Лисичанске со второго класса Ника стала изучать украинский язык. Украинский язык ей понравился. Дома с отцом они повторяли новые слова, и смеялись, если она произносила неправильно. Странно, чешский язык Сергей Николаевич к тому времени совершенно забыл, а украинский, знакомый с детства, помнил.
И вот наступил долгожданный день. Нарядная, с туго заплетенными короткими косичками с атласными белыми лентами, с пылающим от волнения лицом, Ника стояла в шеренге таких же нарядных мальчиков и девочек и давала Торжественное обещание. «Я, юный пионер Советского Союза, перед лицом своих товарищей торжественно обещаю»…
А когда старшая пионервожатая повязала ей красный галстук, отступила на шаг и сказала долгожданные слова: «К борьбе за дело Ленина-Сталина будь готова!» — Ника разволновалась, мурашки побежали по спине. Глядя прямо перед собой, она красиво вскинула в салюте руку и звонким голосом твердо ответила:
— Всегда готова!
После праздника Нику и Майку выбрали звеньевыми. У Майки первое звено, у Ники второе. Третьим и четвертым командовали два мальчика. А председателем Совета отряда единогласно избрали Надю Коломийченко, кудрявую рыжеволосую девочку с веснушками на курносом задорном носу.
Что греха таить, Ника тоже рвалась в председатели. Хотелось так же строго, как Надька принимать рапорт от звеньевых во время сбора отряда. Но председательское кресло оказалось занято, пришлось удовлетвориться ролью второго плана. Зато рапорт Ника сдавала лучше всех. Лучше Надьки это уж точно. Та иной раз запиналась, Ника же никогда.
Она закончила второй класс с похвальной грамотой, а наступившее лето ознаменовалось еще одним успехом. Ника научилась плавать. В июле Наталья Александровна рискнула переплыть с дочерью Северный Донец. Для страховки одолжили туго накаченную автомобильную камеру, но Ника только раз дотронулась до нее, перевела дыхание и поплыла дальше. А на обратном пути и дотрагиваться не стала.
Домой возвращалась с гордо поднятой головой и расправленными плечами.
— Правда, я похожа на Тарзана? — оборачивала к матери счастливую мордашку.
— Иди уж, иди, Тарзанка. Выучила я тебя на свою голову, — смеялась Наталья Александровна. — Не вздумай без меня переплывать Донец.
Так время шло, для кого медленно, для кого быстро, пока не остановило разбег зимой 1952 года. Нежданно-негаданно Алексей Алексеевич получил весточку из Москвы. Ему предложили переехать в Новосибирск, преподавать на факультете биологии.
Он уж, было, смирился со своей участью, но как только выпала новая карта, с великой радостью принял предложение.
Вещей у Алексея Алексеевича было немного, да он никогда и не стремился обзаводиться солидным багажом. Ему даже пришлось оставить большую часть книг (не тащить же с собой), на этажерке в комнате, где он прожил без малого два года, и где хозяйка его потеряла надежду на взаимную склонность.
Прощание с Улановыми на вокзале было трогательным и торопливым. Они чуть не опоздали на поезд. Ника шмыгала носом и отворачивала заплаканное лицо. Наталья Александровна с трудом сдерживала волнение. В последний раз Алексей Алексеевич склонился над ее рукой, потом поднял голову и спросил глазами: «Догадалась?» «Конечно, догадалась», — также глазами ответила она. Вслух тихо сказала:
— Храни вас Бог, дорогой вы наш человек. Пусть вам повезет на новом месте! Прощайте.
Сергей Николаевич ничего не стал говорить. Он крепко, до боли, сжал плечи Арсеньева, отпустил и стал помогать тащить чемоданы.
Но вот поднялась в вагон проводница, опустила подножку, выставила вперед руку со свернутым желтым флажком, заслонила Алексея Алексеевича. Чтобы помахать оставшимся внизу на перроне Улановым, ему пришлось выглядывать из-за ее плеча.
Так и ушел из их жизни этот спокойный, погруженный в опальную науку человек. Расстались с твердым намерением переписываться и не забывать прожитых по соседству лет.
Но Ольгу Петровну и Алевтину Ефимовну отъезд Арсеньева не примирил. По-прежнему при встрече они гордо отворачивались, пристально глядели в разные стороны, будто их и впрямь там что-то заинтересовало.
Жизнь маленького городка, как правило, невыразительна и скучна. Никаких особых событий не происходит. Разве что в Донце утонет какой-нибудь бедолага, и вся улица бежит на берег смотреть утопленника и гонять любопытных детей.
— А ну, по домам, оглашенные, вам больше всех надо!
Но дети увертываются от взрослых и не отводят жадных глаз от мертвеца.
А то пройдет слух о страшном убийстве и ограблении целой семьи. Станут хозяева запирать двери не на один замок, а на два, рано закрывать ставни на окнах.
Заботы у большинства населения схожи. Как бы заработать так, чтобы на хлеб, на картошку да на мясцо с маслом выгадать, и еще на одежду слегка прикопить.
Наталья Александровна однажды пожаловалась Зое Павловне на обыденную скуку, та весело рассмеялась:
— Ага, а я что говорила! Не ценила ты своей прошлой жизни. Она, вон, какая была интересная. А у нас все одно: беспросветная борьба за существование.
— Что же мне теперь, жить одними воспоминаниями? — грустно покачала головой Наталья Александровна.
Ника еще не задумывалась, какими трудами родители добывают деньги на пропитание и одежду, пусть скромную, но на улицу есть, в чем выйти. И какая невосполнимая брешь зияет в семейном бюджете из-за необходимости каждый месяц платить Алевтине Ефимовне за квартиру.
Зимой пятьдесят второго года Ника часто болела, пропускала школу, худела и, как назло, капризничала с едой. Наталья Александровна, как могла, выкручивалась, чтобы приготовить что-нибудь вкусненькое, так нет. Ковырнет в тарелке: «Я больше не хочу». И не заставишь, хоть режь ее.
По какой-то причине, Наталья Александровна никак не могла понять, отчего это происходит, ближе к весне отношение Алевтины Ефимовны к квартирантам резко изменилось. Уже не забегала она, как прежде, по вечерам на огонек перекинуться, пусть ничего не значащим, но по-человечески приятным разговором. При встрече хмуро здоровалась, на Нику не смотрела. Видно квартиранты ей, попросту говоря, надоели. Захотелось пожить одной, полновластной хозяйкой в доме. Через некоторое время она приказала Улановым потесниться, отняла одну комнату. Что ж, хозяйское слово — закон, ничего не скажешь. Теперь у Натальи Александровны постоянно ныло сердце. Хозяйка взъелась неизвестно за что — надо съезжать, искать другую квартиру. Сергей Николаевич успокаивал, мало ли что, может быть, у человека просто скверное настроение.
— Нет, — грустно говорила Наталья Александровна, — поверь мне, я чувствую, она хочет, чтобы мы съехали.
— Да ну вас, с вашим бабьим вздором, — сердито отвечал Сергей Николаевич.
У него самого в то время произошла большая неприятность на работе.
Надо сказать, в бригаде Сергей Николаевич прижился. Мужики его зауважали. Свой человек. Вкалывает безо всяких. Поначалу, правда, много олифы на панели вымазывал. Но его поправили. Сказали, не надо. Перестал, хоть и удивился. Как же так, без грунтовки прямо по стене масляной краской мазать, она же облупится в миг.
Олифа, тем временем, спокойно шла «на вынос», но Сергей Николаевич об этом не знал. Почему-то мужики не взяли его в долю. Не потому, будто олифы жалко, олифы было, хоть вымажись с головы до ног, а вот постеснялись сказать, куда она, родимая, уплывает в пол-литровых темных бутылочках.
А еще Сергей Николаевич свел дружбу с главным инженером. Близко познакомились случайно, при встрече в городской библиотеке. Сергей Николаевич зашел после работы поменять книги, и столкнулся с Василием Степановичем, так звали главного инженера. Он только что выписал «Три цвета времени» Виноградова, и Сергей Николаевич похвастал своей книгой этого автора. «Хронику Малевинских» Наталья Александровна купила давно, в Париже.
— Это что же, там продаются наши советские книги? — удивился Василий Степанович.
Но когда Сергей Николаевич стал перечислять названия купленных в Париже книг, удивился еще больше. С того дня и началась их дружба с книжным уклоном.
Василий Степанович стал наведываться к Улановым, брал почитать то «Дни и ночи» Симонова, то «Угрюм-реку» Шишкова.
Дружба взрослых и Нике пришлась по душе. Она к этому времени крепко пристрастилась к чтению, и была просто счастлива, когда ей принесли почитать большой том Гайдара.
От Василия Степановича Улановы узнали о проектируемом Южно-Украинском канале, о грядущей грандиозной стройке где-то не то в Запорожской, не то Херсонской области. Ясно было, что разговоры главный инженер ведет не просто, а с дальним прицелом. Но так, чтобы конкретно, ничего не было. Лишь однажды, будто невзначай, Василий Степанович обмолвился, что вот неплохо бы сняться с места, да и переехать семьями туда, где намечается строительство. Прозвучало и название города — Мелитополь. Но Сергей Николаевич пропустил разговор мимо ушей. У него и в Лисичанске работы пока хватало.
В марте Сергею Николаевичу с напарником был поручен важный объект. В административном здании «Общества слепых» требовался срочный ремонт Красного уголка.
Известно, что такое Красный уголок. Тихая комната со столами, накрытыми кумачом, с разложенными на них центральными и местными газетами. С распластанным по стене переходящим Красным знаменем, с плакатами и лозунгами на стенах. И, естественно, с портретом Сталина, где он изображен во весь рост, в мундире с золотыми погонами, в брюках с красными лампасами и с трубкой в руке.
Велено было побелить стены и потолок, отбить трафарет в виде гирлянды из лавровых листьев, перевитых красной лентой, а на потолке непосредственное начальство Сергея Николаевича в лице директора ремстройконторы велело нарисовать и покрасить алым колером большую пятиконечную звезду.
С первым этапом работ Сергей Николаевич безропотно согласился, но насчет звезды разобрало сомнение. Как это будет? Красная нашлепка над головой, да еще в «Обществе слепых». Простите за выражение, на кой черт она им, бедолагам, нужна?
Но он не стал возражать, и приступил к работе. Он надеялся на короткую память директора, Тараса Фомича Опанасенко.
Ан, нет. Тарас Фомич о своем распоряжении не забыл. И пришлось Сергею Николаевича снова лезть на козлы, размечать звезду с размахом лучей в полметра, потом аккуратно заливать красной краской, боясь, всякий раз, испачкать побелку.
Покрасил. И что получилось! Комната как бы сузилась, скукожилась, а потолок стал давить. Сергей Николаевич смотрел с одного конца комнаты, с другого. Испорчен ремонт, хоть плачь. Висит над головой пятно, мозолит психику.
Тут бы Сергею Николаевичу и успокоиться, ведь для слепых же! Но его понесла нелегкая исправлять содеянное. Он решил оттенить звезду.
Полез под потолок, по линейке начертил прямые линии от всех углов до центра. Отбил их желтой филенкой и точно так же окантовал. Спустился вниз, стал смотреть, что получилось. Именно в эту минуту пожаловали директор с главным инженером принимать объект.
Похожий на откормленного борова директор в просторном шевиотовом костюме и вышитой крестиком по вороту и груди украинской рубашке медленно обошел комнату. Пыхтел что-то одобрительное, поднимал одну за другой ноги, проверяя, не прилипает ли пол.
Наконец, с трудом преодолев сопротивление несгибаемой, апоплексической шеи, поднял голову и уставился на потолок.
Сергею Николаевичу, он стоял позади директора, стало видно, как наливаются промытые жировые складки на шее Тараса Фомича тем же алым веселым колером, коим покрашена была звезда.
Медленно, всей тушей, Опанасенко развернулся в сторону подчиненного, а Василий Степанович, почуяв грозу, встал вровень с незадачливым маляром. Он крепко сжал его локоть и успел шепнуть:
— Только молчи, Сергей Николаевич! Только молчи, сейчас начнется.
И началось!
— Ах, ты, паскуда, мать… мать… мать… Фашистская твоя морда! Ты что это намалевал, сволочь? Га? Желтым по красной звезде? Мать… мать… мать твою!
— Молчи, Сергей Николаевич, молчи! — умоляюще шептал главный инженер.
Сергей Николаевич молчал.
— Тебя, падаль такую, на работу взяли, на твое прошлое глаза закрыли, объект доверили… А ты петлюровские знаки навыводил, гад! Буржуй недорезанный! Белогвардеец! Хочешь, чтоб тебе эмиграцию припомнили? Так это мы сейчас, мать твою! Это у нас запросто! Мы знаем, куда следует обратиться в случае чего!
— Молчи, Сергей Николаевич! — сжимал локоть маляра Василий Степанович. — Молчи, он сейчас выдохнется.
Опанасенко выдохся. Достал скомканный носовой платок, вытер шею, буркнул «закрасить!» и, тяжело ступая, вышел вон из Красного уголка.
Сергей Николаевич проводил директора тяжелым взглядом. Он был бледен. Василий Степанович отпустил его локоть.
— Молодец, не стал связываться.
— Молодец, — процедил сквозь зубы Сергей Николаевич, — ему морду надо было набить, а я молчал, как сявка. И скажи ты мне на милость, с каких это пор белогвардейцы красные звезды на потолках малюют?
— Так ты же ее желтым колером оттенил, чудак, вот он и взбеленился.
— Не понимаю, — не принял шутки Сергей Николаевич.
Он ушел в угол, где стояли банки с красками, нашел нужную кисть.
— Черт, я сейчас тут такого намажу…
Руки у него тряслись.
Василий Степанович с сомнением посмотрел на дрожащие руки, на звезду.
— Помогу. И, правда, наляпаешь. Закрашивай середку, а я по краям.
Они влезли на козлы и принялись закрашивать желтые полоски на красной звезде.
Тарас Фомич не стал докладывать, куда следует, о Сергее Николаевиче, но под горячую руку рассказал соседу, какой у него умник маляр нашелся по происхождению своему настоящий белогвардеец. А вот уже сосед доложил, об осквернении Красного уголка в Обществе слепых, кому надо.
В некой организации заинтересовались. Не испорченной звездой, нет, а самим фактом. Как это так, по мирному городу Лисичанску шляется самый настоящий белогвардеец, да еще при этом работает на ответственных объектах.
Делу был дан осторожный ход. Для начала в Алушту отправили запрос, завязалась переписка, и вскоре небольшой бумажный ком докатился до города Брянска, где стало известно, что Уланов Сергей Николаевич на Сахалин не поехал, а очутился каким-то непонятным образом в Крыму в приграничной зоне. Оттуда, правда, его вовремя выдворили, отпустив почему-то при этом на все четыре стороны.
К счастью, делом занимался не тот знакомый Сергею Николаевичу симпатичный полковник, того перевели с повышением в должности в Москву, а другой, мало заинтересованный. У него и своих дел было по горло, и лишняя головная боль вызывала одну досаду.
Пока велась переписка, Сергей Николаевич успел уволиться из ремстройконторы. Не оттого, что он не мог больше видеть Опанасенко. С ним было все ясно — хам. Но вид этого человека стал постоянным напоминанием, как он стоял под градом убийственной ругани и молчал.
Долго мучило его тошное отвращение к самому себе. Умом понимал, иначе нельзя было. Ведь вступи он тогда в перепалку с директором, кто знает, чем оно могло кончиться. С того времени в душу Сергея Николаевича и стал закрадываться постоянный, мучительный страх. Когда-то он зарекался не бояться, но тревога догнала и завладела сердцем. Ему стал понятнее и ближе Арсеньев. Было бесконечно жаль, что вот он уехал, не пишет, и не с кем посоветоваться, душу отвести.
Спасибо, мужики из бригады помогли, свели с кем надо. Сергей Николаевич провел переговоры, быстро поладил с новыми людьми и пошел по иной трудовой стезе. Стал работать по найму, или, как это в те времена называлось, ушел «халтурить». К началу лета малярных работ было в избытке, в денежном отношении он только выиграл. Но о государственной квартире теперь предстояло окончательно забыть. Зато отпала необходимость заполнять длиннейшие анкеты и писать биографии для отдела кадров, пояснять свое пребывание за границей скучными, ненужными словами, оправдываться. На «халтуре» всего этого не требовалось. Предъяви паспорт работодателю, и ступай, вкалывай до победного конца, до расчета.
Но Василий Степанович, главный инженер, хорошего работника и просто симпатичного человека старался не упускать из виду. Нет-нет, заглядывал в гости, посидеть, поговорить, книжку новую показать. А заодно, в который раз, завести разговор о переезде в город Мелитополь, где по его словам уже начались строительные работы. В середине лета Василий Степанович зашел в последний раз. Проститься. Через день он уезжал. Оставил адрес и ушел от Улановых с пожеланием в скором времени встретиться и продолжить совместную работу на новом месте.
И стали Сергей Николаевич и Наталья Александровна подумывать о переезде. Что им терять в Лисичанске? Да ничего. С хозяйкой отношения разладились, одну комнату она у них отняла, потеснила. Вот только Ника. Ее учеба. Но, что делать, перейдет в новую школу.
Узнав о новых планах приятельницы, Зоя Павловна всплеснула руками.
— Опять! Да сколько можно переезжать с места на место!
Наталья Александровна грустно улыбнулась и сказала, что новый переезд уготован ей самой судьбой. Был у нее в Брянске начальник, заведующий мастерской Дворкин, так он советовал сразу ехать в Мелитополь. Вот послушалась бы она его тогда, никаких неприятностей в Крыму и не было бы.
— Но тогда мы бы с тобой не познакомились, — резонно заметила Зоя Павловна.
Наталья Александровна глубоко вздохнула:
— Это верно. Но видно такая судьба. Мне на роду написано, терять хороших людей.
Нике тоже предстояли потери. Майка и любимый кот Васька. За два года серый заморыш превратился в вальяжного, очень послушного кота. Он исправно ловил мышей на чердаке, жил на приволье в свое удовольствие, женился на хозяйкиной кошке и ухом не вел во время разговоров о переезде. Ника стала умолять маму:
— Давайте возьмем его с собой!
Но мама всякий раз отвечала неопределенно:
— Посмотрим.
Майка не кот, ее с собой не заберешь. Бедные подружки почти не расставались теперь, все никак не могли наиграться напоследок. Насилу их разводили по домам уже затемно.
В начале августа все было готово. Выписались, уложили вещи. Наталья Александровна занималась теперь багажом, можно сказать, профессионально. Узнав о предстоящем отъезде, хозяйка оттаяла. Простились они по-доброму, тепло.
Но, оставшись одна с двумя кошками, Алевтина Ефимовна долго бродила по опустевшему дому. Стало неуютно, уныло. Представилась долгая череда одинаковых, скучных дней, и она пожалела, что так сурово обошлась со своими квартирантами.
Раз под вечер кто-то постучал в ставень ее одинокой спальни. Алевтина Ефимовна уже собиралась ко сну. Умылась, раскрыла пышную постель с кружевным белым покрывалом и тремя подушками одна другой меньше, и четвертой — думочкой — наверху.
Она замерла с поднятыми к волосам руками, помедлила, встрепенулась и вышла в сенцы.
— Кто?
— Я, Аля! Открой! — послышался голос Ольги Петровны.
Было, чему удивиться. Алевтина Ефимовна еще минуту помедлила, пускать — не пускать, потом откинула крючок. Бывшую подругу провела в «зал», но сесть не предложила. Спросила хмуро:
— Зачем пришла?
— Аля, ой, Алечка, ужас какой! — соседка без приглашения плюхнулась на диван, закрытый полотняным чехлом с оборкой. — Дуры мы с тобой, дуры. Нашли из-за кого ссориться! Господи, пронеси! Господи, пронеси! Хоть и не верующая, а пойду в церковь свечку поставлю. Приходили ко мне.
— Кто приходил? — по-прежнему хмурилась Алевтина Ефимовна и старалась не проявлять особого интереса к состоянию Ольги Петровны.
— Кто-кто! Они. Из органов. Двое. Насчет квартиранта.
Вот и стал любезный Алексей Алексеевич просто квартирантом.
— Зачем! — взгляд Алевтины Ефимовны заострился, куда подевалась ее сонливость, — он же давно уехал.
— И я им про то. Уехал, говорю, зимой еще уехал. А они вроде, как и не слышат. Потом спрашивают: «Куда уехал, случайно не знаете?» «Ну, да — говорю, — знаю. В Новосибирск». А зачем я врать буду. Они, поди, и сами знают.
— Если б знали, не спрашивали бы.
— А для проверки. Потом стали допытываться, что за человек. Я опять, как на духу. Человек, говорю, самый обыкновенный, за квартиру платил исправно. К себе никого не водил. Никаких посторонних людей я у него не видела. Дружил с соседями. Это я про твоих. Ну, Аля, правда же! Но они без внимания. Зашли в комнату, где жил. Не осталось ли чего после него. Я показала книги. Они так обложки посмотрели, а потом друг на друга. А чего смотреть, трудов Ленина они не видели, что ли. И все молчком. Потом давай каждую книжку просматривать. Веришь ли, минут двадцать листали. Потом ушли и все до одной забрали. Зачем — не знаю. Только веревкой попросили перевязать. Там же целая пачка была.
— Что еще сказали?
— Ничего, попрощались и все.
«Та-ак, — подумала Алевтина Ефимовна, — вот так живешь и не знаешь, где упадешь, где сядешь, а я-то, дурища, пожалела, что мои уехали. Ничего не скажешь, вовремя, еще как вовремя».
— Слушай, — перебила ее мысли Ольга, — они велели никому не говорить. Но я одной тебе, сама понимаешь. Только ты, Аля, смотри, не подведи меня, ладно? — и она искательно заглянула в глаза обретенной подруги.
Они засиделись почти до рассвета. Алевтина Ефимовна собрала чай, принесла из кухни бутылочку абрикосовой наливки. Вдовы выпили по рюмочке, закусили сдобными булками, накануне испеченными, уложенными в вазу на длинной ножке и прикрытыми накрахмаленной кружевной салфеткой.
Часам к пяти утра обе размякли, наревелись, уткнувшись одна другой в плечико, поклялись в вечной дружбе и расстались, только когда на востоке порозовело небо.
10
Городок был ничего себе. Если смотреть с юга, с низменной стороны, он казался расположенным как бы на возвышенности, как бы на невысоких горах, пологих, но довольно значительных по сравнению с плоской долиной.
Если же, наоборот, смотреть из города на необозримую степь, оказывалось, что никаких гор нет и в помине, а наличествует невысокий уступ, обозначающий правый берег реки Молочной.
Рассказывали знающие люди, будто во времена весьма отдаленные, река была широка и пропускала суда с глубокой осадкой. Будто ходили по ней турецкие корабли с набитыми ветром парусами, с сундуками драгоценностей в трюмах. И еще бередили мелитопольские умы неясные слухи о затонувшем на виду города таком корабле. Его засосало илом в глубины, и дело стоит за малым: найти место да извлечь сокровища на свет божий.
Поговаривали, будто турецкое правительство предложило нашему правительству начать поиски затонувшего корабля. А по окончании работ разделить все найденное поровну, честь по чести. Но наше правительство не согласилось, считая, что никакого золота на дне реки Молочной нет, а проникнуть на нашу территорию враги хотят с целью диверсий и шпионажа.
Да и вообще, при зрелом размышлении, сомнительными казались байки о кораблях, груженных золотом и алмазами. Вот делать больше туркам было нечего, как мотаться с сундуками сокровищ.
Не было кораблей, как не стало в новое время полноводной реки на виду города. Остался ручей с илистым дном, с плавающими по мутной воде утками. Правда, в районе совхоза «Садовое» река набирала силу, и в ней можно было купаться, но топать туда тоже было не близко.
Да, так вот город. Он раскинулся на холмах, погруженный в зелень мощных садов и сонную одурь. В центре — базар, аптека, гастроном, разные учреждения. Два кинотеатра — имени «Тридцатилетия ВЛКСМ» и имени Свердлова. Следов войны к пятьдесят второму году осталось немного. Зияющий провалами окон второй этаж над кинотеатром Свердлова, разбитое правое крыло Дворца Пионеров, и уже почти восстановленная часть здания пединститута.
От центра город ползет в гору на север и на восток, западная его сторона низменная. И везде, куда ни глянь, частные дома и сады. А сады, как известно, приносят доход.
Они стали особенно доходными, когда завершилось строительство трассы Москва-Симферополь. Золотой абрикос владельцы садов погнали в столицу, а пока он наливался сладким ароматным соком, зорко следили, чтобы ни свой, ни чужой на пушечный выстрел не подходил к деревьям.
Серьезные люди населяли город, особенно Красную горку, где как раз и началась новая жизнь Улановых.
С высоты Красной Горки, действительно, самой высокой части города, не отовсюду, а только с крайних улиц, видна была степь, раздольная, до горизонта, и даже еще дальше, особенно после летних гроз.
Тогда, пропитавшись живительной влагой, оседало на землю знойное марево, очищался воздух. Степь становилась умытой, нарядной, с белыми пятнами далеких хат села Константиновки и вздернутыми к атласному небу сторожевыми башнями тополей.
В такие дни казалось, не будь земля круглой, можно было бы добежать до самого ее края. Но земля круглая. Бежать до края — пустое занятие. Все равно на то самое место вернешься. Оставалось довольствоваться городом на холмах и центром вселенной под названием Красная Горка.
Здесь, считай, многие знали друг друга. Речь местных жителей была в основном русской, но щедро обогащенной украинизмами и мягким гортанным «г». Если какому-нибудь «туземцу» приходила в голову блажь начать выговаривать эту согласную букву на московский манер, по-кацапски, на него смотрели с иронией, а дети начинали дразнить: «Гуси Гогочут, Город Горит, каждая Гнида на «г» Говорит».
Окончания глаголов в третьем лице единственного числа многие выговаривали мягко: «идеть, бегить, береть». На базаре «купляли», на праздники, на свадьбы «гуляли». Садились за щедро накрытые столы, ели, пили, пели далеко слышными высокими женскими голосами:
Иногда после гулянок вспыхивали визгливые бабьи ссоры, с выкрикиванием оскорбительных слов и поминанием всей родни через двор или через улицу.
Между собой красногорские дети часто дрались, но горе тому, кто оказывался не на своей территории. Местные ссоры забывались, все ополчалось на вторгшегося врага. Не дай Бог, скажем «вокзальному» пересечь невидимую границу Красной Горки. Боялись и не любили живущих здесь пацанов, всех подряд называли «бандитами». В основе такого недружелюбия лежала, скорей всего, черная зависть. На Красной Горке, на легкой песчанистой почве росли самые золотые, самые сладкие абрикосы. А черешня! Боже мой, какая черешня! Налитая, глянцевая, черная, с рубиновой, сочной мякотью и сладостью безмерной.
В сумерках, после вечерней трапезы и уборки посуды старшие женщины выходили «посидеть». Сиживали на лавках, прислоненных к невысоким заборам, грызли семечки, делились новостями. Событием считалось, если на улице появлялись новые жители. Летом пятьдесят второго года такое событие как раз и произошло.
— Тася квартирантов взяла.
— Кто такие?
— А кто ж знаеть. Откуда-то с Донбасса. Он вроде бы маляр, она шьет. Девчонка у них.
— Да где ж Тася их разместила?
— А во времянке. Баба Маня ушла к снохе, за Милочкой смотреть.
— Милочка болееть…
— Болееть дите, бедное.
— Ничего, баба Маня выходит. Она Вовку Тасиного выходила, и эту выходит.
Тут одна толк соседку в бок.
— Вон она, девчонка квартирантов.
По улице шла девочка. Темноволосая, с короткими тугими косичками. Глаза черные, огромные, круглые. Совеночек такой. А тощая, ручки-ножки, как щепочки. В чем душа держится.
Девочка подошла ближе, заметила, что ее оглядывают с ног до головы, пристально. Смутилась, хотела незаметно скользнуть в проход к дому, но ее остановили.
— Здороваться надо.
Она несмело поздоровалась.
Сидевшая с краю толстая тетка, в темном штапельном платье, повязанная белой косынкой узлом назад, спросила:
— А вы откуда приехали?
— Из Лисичанска, — был тихий ответ.
— Это ты и родом оттуда?
Девочка покачала головой.
— Да ты подойди, не бойся. Хочешь семечек?
Почти насильно в детскую ладошку всыпали крупные черные семечки. Грызть их девочка не решалась, и они потели в ее кулачке. Но она стала смелей, ей понравилось внимание взрослых женщин.
— Так откуда ж ты родом?
Вот далось им! Но на Украине так. Пока всю подноготную не выспросят, ни за что не успокоятся.
— Мы раньше в Крыму жили, а до этого в Брянске.
— В Брянске, значит, родилась, удовлетворенно кивнула тетка в косынке.
Девочка чуть слышно шепнула:
— Нет, я родилась в Париже.
Бабы и семечки грызть перестали. У одной на нижней губе так и осталась прилипшей половинка лушпайки, так называли здесь подсолнечную шелуху.
— Где? Где?
— В Париже, — сказала девочка.
— Так ты немка!
Девочка испуганно затрясла головой.
— Нет, я русская, просто мы во Франции жили.
Этого бабоньки с Красной Горки пережить не могли.
— А звать тебя как?
— Ника.
Бабы зашептались. Чертовщина какая-то с этой глазастой. Париж… Ника… Чушь, чушь! На Красной Горке, в центре вселенной, и вдруг из Парижа.
— Да ты врешь, наверное, — догадалась одна.
А другая, толстая тетка, спросила:
— Что это за имя такое, Ника?
— Нет, полностью меня зовут Виктория.
— А-а, — облегченно вздохнула толстуха, — если Виктория, значит, Вита. А то — Ника! Собачья кличка какая-то.
— Мне так больше нравится, — прошептала девочка и робко спросила, — я пойду?
— Иди, — разрешили бабы и долго недружелюбно смотрели вслед, будто от них отходило привидение, растворялось в сумерках. Ну и квартирантов взяла себе Тася!
Дома Ника рассказала о разговоре с женщинами. Наталья Александровна досадливо всплеснула руками.
— Кто тебя просил? Ну, кто тебя просил рассказывать про Париж!
— А что я должна была сказать? Что? Со слезой в голосе вскричала Ника.
Разговор с женщинами там, на улице, как-то утомил ее. А Наталья Александровна не нашла ответа. И правда, что Ника должна была сказать? Что?
На другой день, утром, Наталья Александровна дала Нике небольшой синий кувшин и попросила сходить на колонку за водой. Ника вышла со двора, прошла метров двадцать по улице. У колонки никого не было. Она подставила кувшин под кран, открыла его и стала смотреть, как льется тонкая, свернутая спиралькой, струя воды.
Кувшин наполнился, Ника взялась за ручку и легко пошла к дому. Из кувшина выплескивались и попадали на ее ноги, обутые в сандалии, капельки холодной воды. Но это было даже приятно.
Ноша не особенно тяжела, утро прелестное, несносная духота еще не навалилась. Тревожила появившаяся на другом конце коротенькой улицы стайка незнакомых детей, но заветный проулок был уже близко. Ника сама не знала, отчего ее испугало появление детей примерно ее возраста, трех мальчиков и одной девочки. При виде Ники они встрепенулись и побежали к ней. Ника заторопилась и сильно плеснула себе на ноги.
— Эй, Ника-Вика-чечевика! Стой!
Но спасительный поворот был уже близко.
— Немка! Немка! — запрыгали, посреди улицы мальчишки и стали бросаться галькой, во множестве рассыпанной на дороге. Один такой голыш попал по кувшину, звонко щелкнул по синей эмали.
Ника свернула в узкий проход, ведущий к дому. По обе стороны его росли раскидистые, неухоженные кусты дикой смородины. В другое время Ника любила раздвинуть ветки и сорвать несколько кислых ягод. Но сегодня она на них даже не посмотрела, и завернула во двор.
Во дворе стоял большой, чисто выбеленный дом. Он смотрел окнами на запад и имел два входа. Другой, захудалый, вросший в землю домик, называемый на юге времянкой, располагался поодаль, и имел всего два подслеповатых окна с одинарными рамами. Одно из них выходило в проулок с кустами смородины, другое смотрело во двор. Это и было новое пристанище семейства Улановых. Покрашенная противной коричневой краской дверь запиралась изнутри на крюк, снаружи, когда все уходили, вешался замок. За двором и за домом смотрела баба Маня.
Баба Маня с трудом переваливалась на отечных, разбитых ногах, выходила во двор редко, смотрела за больной внучкой. Всякий раз, проходя к себе, Ника видела в оконце расплывшееся лицо, обрамленное седыми волосами. Кивала, здороваясь, а старушка дружелюбно махала рукой и, успокоенная, опускала занавеску.
Жизнь в Мелитополе началась суматошно. На первые дни остановились у Василия Степановича. Как оказалось, в Мелитополь тот переехал не на пустое место, а к брату. В его просторный собственный дом. Два дня оставляли Нику на попечение жены Василия Степановича. Наталья Александровна искала квартиру, Сергей Николаевич работу. Обещанная грандиозная стройка еще не началась, пришлось довольствоваться ремонтом в новом корпусе пединститута. А частная квартира отыскалась довольно быстро.
Переехали, стали обживаться на новом месте. В первый же вечер, еще не успев толком разобрать все вещи, Наталья Александровна написала несколько коротких писем с указанием нового адреса. Больше всего ее беспокоила прервавшаяся переписка с Ниной Понаровской. Из Лисичанска отправила, уже сама не помнила, сколько обстоятельных, длинных посланий, и не получила ни словечка в ответ. Но на этот раз он пришел довольно скоро, через неделю.
Почтальонка вручила серый и какой-то измятый конверт Нике. Отец и мать были на работе, некого было обрадовать письмецом. Она положила его на стол, тут же забыла о нем и ушла во двор играть с Вовкой, хозяйским сыном. Худенькому, щуплому Вовке было зазорно водиться с девчонкой, но он, как, впрочем, и Ника, опасался выходить на улицу. Чтобы не уронить себя в глазах слабого пола, он придумал чисто мужское занятие — ловить щеглов, где Нике отпускалась роль пассивного зрителя.
Щеглы иногда прилетали на единственное во дворе дерево, сортовую, с крупными плодами, грушу. У Вовки была заранее припасена бамбуковая удочка с петелькой на конце. Дети садились рядом на шаткую, серую от времени лавочку и начинали ждать. Вовка вытягивал тощую шею, хищным косящим взглядом шарил в гуще ветвей. Иной раз приходилось сидеть в полной тишине довольно долго, но чаще Ника первой замечала птичку. Она толкала Вовку в бок, он досадливо отмахивался, мол, вижу, нечего тут воображать, находил глазами пестрый комочек. Осторожно поднимался с места, подкрадывался к дереву и просовывал удилище в просветы среди ветвей. Надо было сделать так, чтобы петелька оказалась над головой щегла. Миг, и вот она уже на его шейке. А тот сидит и, как говориться, в ус не дует, не чует нависшей угрозы. Тогда Вовка делал молниеносное движение, и несчастный пленник начинал судорожно трепыхаться на конце удочки.
Теперь оставалось бережно, так, чтобы она не успела задохнуться, освободить птичку от петли и посадить в клетку. В доме у Вовки их было целых три штуки, в них прыгали по жердочкам, клевали корм и громко распевали песни разноцветные щеглы и более скромные зеленоватые чижики.
В тот день охота оказалась неудачной. Они прождали часа полтора, но птицы так и не прилетели. Ника соскучилась и ушла в дом читать книгу.
Когда мама пришла с работы, обрадовалась и не вспомнила о письме. Наталья Александровна сама заметила лежавший на краю обеденного стола конверт, прочла адрес, сдвинула брови. Адрес Нины, но почерк чужой, незнакомый. Волнуясь и спеша, Наталья Александровна, как попало, разорвала конверт, и достала маленькую записку в четвертушку странички из школьной тетради.
Карандашом, корявым-корявым почерком, с чудовищными грамматическими ошибками, Наталья Александровна сначала ничего не могла разобрать, было написано: «Нина и Славик давно сидят в тюрьме. Дали десять лет. Старуха померла, дети у родственников. Больше не пишите».
Наталья Александровна, как сидела, так и уронила на колени руку с письмом, уставилась в пол невидящими глазами. Как, в тюрьме? Оба! За что?
Она растерянно огляделась по сторонам, но не было в тот момент рядом никого, кто бы мог ответить на этот вопрос. Одна Ника смотрела испуганными глазами, догадалась, что мама получила плохое известие.
Впрочем, Сергей Николаевич тоже не смог дать вразумительного ответа. Вечером, он в эти дни приходил с работы поздно, прочел письмо, лицо его напряглось. Он глубоко втянул ноздрями воздух, положил письмо на край стола, встал и заходил по комнате. Тесная она была, приходилось сразу поворачивать обратно, делать четыре шага и останавливаться возле двери.
— Что же ты молчишь? — жалким голосом спросила Наталья Александровна.
Он всем корпусом развернулся к ней.
— Что я могу сказать? Что?
— А что случилось? — испуганно крикнула Ника.
Сергей Николаевич досадливо сморщился и сказал, не глядя на дочь:
— Не вмешивайся, Ника. Твой номер сто сорок седьмой.
Печальная тишина поселилась в их доме. «Ах, Нина, Нина, — горевала Наталья Александровна, — не надо было тебе и Славику уезжать из Франции»!
И сразу на ум приходило другое молчание. Арсеньев! Ему отправили два письма, он ни на одно не ответил. Хотя Алексей Алексеевич, другое дело. Он уехал преподавать в университете, ему не до писем. Ничего плохого с ним не может случиться. Но Нина! Славик! А дети! У родственников. Как бы хороши ни были родственники, это не мама с папой. И Анна Андреевна. Кто ж тебя, бедную, похоронил, и нашлось ли для тебя приличное место на кладбище?
Наталья Александровна ходила подавленная, на вопросы Ники: «Мамочка, что с тобой, отчего ты такая грустная?» — деланно спокойным голосом отвечала:
— Ничего не грустная. Что ты выдумываешь? Просто устала немного.
Это была неправда. С чего бы ей уставать. Она устроилась в швейную артель «Промтекстиль», но летом шляпы никто не заказывал, и она снова сидела на панамках, да еще по очень низким расценкам. Что самое огорчительное — непостоянно. Неделю поработала, запасы полотна на складе кончились, ее на неделю отправили в неоплачиваемый отпуск.
В коллективе Наталью Александровну приняли хорошо. Единственный разлад — с партийным секретарем. Парторг, молоденькая, светловолосая женщина, с виду очень милая, с толстой косой, уложенной короной вокруг аккуратной головки, косилась на нее из-за небольшой стычки. Наталья Александровна не пожелала остаться после работы на открытое партийное собрание. Она беспартийная, а дома ребенок целый день без присмотра.
Ей возразили, мол, у всех дети. И что с того, что она беспартийная. Собрание открытое, все обязаны присутствовать. Но Наталья Александровна ушла, нисколько не сомневаясь в собственной правоте. За что получила хороший нагоняй от Сергея Николаевича. Он слушал рассказ жены, морщился, кряхтел от досады, сделал несколько шагов по комнате, и вдруг перебил ее:
— Ты не должна была уходить, ты должна была остаться на собрании.
— С какой стати? И потом, мне это совершенно не интересно.
— Наташа, мы не имеем права делать только то, что нам интересно.
— Почему? — Наталья Александровна поджала губы, и глаза ее стали холодными.
— Почему? Да потому что головой надо думать, головой, головой! — он несколько раз хлопнул себя ладонью по лбу. — Нам нельзя выделяться и привлекать к себе внимание. Понимаешь? Или тебе мало историй с Панкратом, Ниной и Славиком? Я больше, чем уверен, вот хоть режь меня, Славка что-то не так сболтнул.
Наталья Александровна проглотила в горле комочек и тихо спросила:
— А Нина?
— Нина — другое дело. У Нины могла быть недостача в буфете. — Сергей Николаевич помолчал, потом продолжил уже спокойным голосом, — пожалуйста, я очень тебя прошу…
— Ты помнишь, — перебила Наталья Александровна, — однажды в Брянске некая продавщица в булочной сказала тебе: «Да как вы могли оттуда уехать? Да я б на коленях туда поползла!» Ты помнишь, что ты ей ответил?
Сергей Николаевич двинул желваками на скулах, посмотрел зло.
— Не помню.
— Помнишь, помнишь. Ты ей ответил: «Ну и ползала бы всю жизнь на коленях!»
— Ну, хорошо, помню. Что ты этим хочешь сказать?
— Хочу сказать, что сегодня ты предлагаешь мне делать то же самое.
И чтобы не продолжать разговор, Наталья Александровна ушла в сенцы набрать из мешка картошки.
История с партийным собранием имела продолжение, но результат был совершенно неожиданный. На другой день Мария Ивановна раскричалась на весь цех в том духе, что если каждые явившиеся из-за границы «индивиды», она так и сказала, будут самовольничать, то ничего хорошего в дальнейшем от них ждать не придется. И предложила дирекции объявить Улановой строгий выговор.
Вмешался председатель артели, Михаил Борисович Гофман, дал не в меру ретивой партийной дамочке хороший нагоняй. Во-первых, присутствие на открытом партийном собрании дело добровольное. Во-вторых, женщина недавно приехала, еще не освоилась с новыми порядками, нельзя так с бухты-барахты обрушиваться с выговорами. Мария Ивановна притихла, но косо смотреть в сторону Натальи Александровны не перестала.
Начались будни. По вечерам, закрывшись на крючок в своей отдельной от дома хозяев времянке, состоявшей из небольшой комнаты и сеней, отец, мать и дочь либо читали, уткнувшись каждый в свою книгу, либо вели тихие разговоры.
Ника часто вспоминала свою любимую подружку, сердилась за оставленного кота.
— Вот так всегда, — говорила, ни к кому особенно не обращаясь, — в Крыму оставили Дымка, в Лисичанске Ваську. Когда это кончится!
«Если бы я знала, — думала Наталья Александровна, отставляла книгу и молча смотрела на дочь, — если бы я сама знала, когда это кончится».
Ни в одном городе так сильно не ощущалось их беспросветное одиночество. В Лисичанске был Алексей Алексеевич, была Зоя, в Крыму Римма Андреевна, в Брянске… Что вспоминать Брянск, столько лет прошло.
Ника забудет свою подружку. Завести ей, что ли, нового котенка? А впрочем, снова бросать…
Так странно складывается жизнь. Все время приходится терять родных, подруг, просто хороших знакомых, рвать с трудом налаженные связи. Судьба гонит и гонит из города в город. И Мелитополь, чуяло вещее сердце Натальи Александровны, не последнее их пристанище. Хозяева, и Тася, и муж ее, Егор очень милые люди. Но до каких пор продержится их взаимная симпатия? С Алевтиной тоже поначалу все было хорошо. А еще лопнул мираж Южно-Украинского канала. Стройка века приказала долго жить, так и не начавшись. Огорченный Василий Степанович увез семью искать счастья куда-то далеко, на Север. Не стало в Мелитополе единственного знакомого, хоть он и был таким же, как они, приезжим.
11
Как ни старалась советская власть разъединить реэмигрантов, они все равно находили друг друга. Их словно магнитом притягивало. Либо судьба. Видно, она так распоряжалась, чтобы где-нибудь, пусть при самых невероятных обстоятельствах, но обязательно им встречаться, хотя давно утрачены были первоначальные связи, утеряны адреса. Иных уже и на свете не было, иные были далече.
Надо же было случиться такому! В Мелитополе, после рабочего дня, на базаре, возле прилавка с помидорами и огурцами Наталья Александровна и Сергей Николаевич встретили давно потерявшихся, но не забытых друзей. Андрея и Ольгу Туреневых и старшую их дочь Машу.
Андрей Павлович первый узнал их. Остановился, замер, как вкопанный.
— Наташа! Сергей! Боже мой, какими судьбами!
В следующее мгновение Ольга и Наталья Александровна обнялись и стали целоваться. Ольга Вадимовна всхлипнула.
— Наташка! Радость какая! А я уж думала, мы больше никогда никого из наших не увидим!
За шесть лет жизни в Советском Союзе Туреневы старшие почти не изменились. Андрей Павлович был по-прежнему худощав, и привычка слегка прищуриваться и склонять голову на бок, при разговоре с собеседником осталась неизменной. Судьба его сложилась не худшим образом. Вскоре после приезда из Франции Андрей Павлович получил приглашение в научно-исследовательский институт в Асканье-Нова.
Ольга Вадимовна осталась, как была, такой же порывистой в проявлении чувств, за что в младоросской спорт-группе ее называли «Буря с ветром». Ее смуглое лицо было необычайно подвижно, любые проявления чувств мгновенно отражались на нем. Скрыть что-либо от посторонних она частенько оказывалась не в силах. Такая непосредственность часто вредила Ольге Вадимовне, но поделать с собой она ничего не могла.
В Мелитополе Туренев оказался не случайно, приехал за материалами для диссертации.
— И девчонок своих прихватил, пусть проветрятся.
Маша за время, что Улановы не видели ее, превратилась в хорошенькую девочку с высоким открытым лбом, тонкими, будто нарисованными, бровями и короткой верхней губкой.
— Машка, — кричала Ольга Вадимовна, — неужели ты не помнишь тетю Наташу!
Маша покачала головой.
— Да ну же, напрягись! Перед самым отъездом, в Париже, мы были у них в гостях. Ты играла с девочкой, с Никой! И в поезде вместе ехали. Неужели не помнишь?
Девочку Нику Маша вспомнила, но признаться почему-то не захотела, и снова покачала головой. Тогда мать махнула на нее рукой и обратилась к взрослым:
— Ну, ребята, рассказывайте, как живете.
Но стоять посреди базара и что-то подробно рассказывать было не с руки. После сумбурного разговора решили идти к Улановым в гости, забежав по пути в магазин, прикупить чего-нибудь сладкого к чаю.
После ужина и чаепития с печеньем «Привет» девочкам надоели бесконечные «а ты помнишь» в разговоре взрослых. Ника всякий раз хотела вмешаться:
— А вот я…
Но Наталья Александровна смотрела на нее, подняв брови, и она умолкла.
Тогда Ника потянула Машу за рукав, они потихоньку выбрались во двор, и зашли за угол дома. В одном месте, под кустами смородины находился широкий пень, остатки спиленного когда-то давно засохшего старого тополя. Судя по ширине среза, это было могучее дерево.
Ника любила здесь прятаться от всего мира. Сядет, затаится, и нет ее. Вот она и привела сюда старую подружку, хотя от их редких парижских встреч в памяти осталось совсем немного. Зато Ника хорошо помнила, как они ехали в одном вагоне в поезде.
Они уселись рядышком и, свободные от присутствия взрослых, ударились в собственные воспоминания.
— Я помню, как дядя Павел Белянчиков сделал из бумаги головоломку, — рассказывала Ника, — что-то там было такое вырезано и соединено вместе, и надо было разъединить, но так, чтобы не касаться одной полоски. Я отвернулась в угол, и тяну за это полоску. А он говорит: «Ника, ты жулишь». А я говорю: «Нет, это вагон толкается». Он такой миленький был, дядя Павел. Я его про себя называла «Кружачок».
— Почему? — засмеялась Маша. Ей понравилось это слово.
— А он был такой весь кругленький, маленький и такой… «Кружачок». Понимаешь?
— Понимаю, — серьезно кивнула Маша.
Ника страшно обрадовалась. Наконец, нашелся друг. И этот друг ее понимает, даже, когда она говорит непонятное.
— А я вот помню другое, — мечтательно глядя вверх на переплетения веток, после некоторого молчания заговорила Маша, — поезд долго стоял, двери были открыты, и мы выглядывали наружу.
— И я там была?
— Ну, конечно была. Соня была, моя младшая сестра, ты ее помнишь? Мальчики Алеша и Андрюша. А внизу, вдоль поезда, откуда-то идет дядя Славик и несет большущую капустину. Большую-пребольшую, я такой никогда не видела. И говорит: «Машка, хочешь кочерыжку»?
— И что?
— Ничего. Дал нам всем по кочерыжке, и мы грызли.
— Подожди, как он мог дать всем кочерыжки, если капустина была целая?
— Нет, они у него в кармане были. Целых четыре штуки. Соне не хватило, но мы все давали ей откусить. Не помнишь?
— Нет, — засмеялась Ника.
Она живо представила себе, как они сидят, грызут кочерыжки и дают по очереди откусить маленькой Соне.
Из темноты донесся голос Натальи Александровны:
— Девочки, вы где?
— Здесь, — отозвалась Ника, — мы на пенечке сидим.
— Чем вы там занимаетесь?
— А мы тоже вспоминаем.
Наталья Александровна засмеялась и ушла в дом. Но девочкам уже надоело одиночество, и они побежали следом. Открыли дверь, заглянули по очереди, тихонько, как мышки, юркнули в комнату и сели рядышком на кровать Ники. Взрослые не обратили внимания на появление детей, у них шел свой, несколько раздраженный спор. Говорил Туренев:
— Моя маменька готова говорить на эту тему с утра до вечера и до скончания века. А я, честно говоря, устал, мне надоело без конца переливать из пустого в порожнее: «Ах, мы совершили ошибку!» Да если и совершили, дальше что? Содеянного назад не воротишь. И что же, теперь сидеть всю оставшуюся жизнь и грызть локти? Совершенно бесперспективное занятие.
— Подожди, Андрей, — поморщился Сергей Николаевич, — я вовсе не сижу и не грызу локти. Более того, я постоянно думаю о том, что было бы с нами, если бы мы не уехали. Вряд ли наша жизнь оказалась бы усыпанной розами…
— Во-от, — протянула Ольга, — об этом мы тоже твердим маман.
— Тогда о чем речь? — оглядел собеседников Андрей Павлович.
— Я скажу, — подняла палец Наталья Александровна, — Сережа никак не может понять, отчего нам здесь неуютно. А я вот, что думаю. Пожалуй, единственное место, где я чувствовала себя совершенно спокойно, и даже была счастлива, несмотря на трудную жизнь — это в Крыму. Но во всех остальных случаях, в Брянске ли, в Лисичанске или здесь, в Мелитополе, я продолжаю ощущать себя чужой, точно такой же эмигранткой, как это было со мной в Париже. И Сергей тоже, просто он не отдает себе в этом отчета, с того и мучается.
Туренев откинулся на стуле и с веселым изумлением оглядел Наталью Александровну.
— Милая моя Наташа, да будет тебе известно, что мы в любой точке земного шара будем чувствовать себя неуютно. Мы вечные эмигранты. Мы стали эмигрантами в пятилетнем возрасте, в тот самый момент, когда нас провели на палубу парохода в Новороссийске, в 1920 году. С этим надо смириться, и постараться принимать жизнь такой, какая она есть. Надо свыкнуться с этой мыслью и заниматься своими делами. Работать, детей растить. Зачем без конца мучиться, если теперь от нас ничего не зависит. И вот, что. Приезжайте к нам в гости. Посмотрите, как мы живем. Добраться ничего не стоит.
И он стал объяснять, как можно доехать до Асканьи-Нова, и как это будет здорово, если они снова увидятся и уж тогда наговорятся вдоволь. А сейчас уже поздно.
— Пора, Машенька, — поднялась и подошла к девочкам Ольга Вадимовна, — пора, маленький, а то нас в гостиницу не пустят.
— Как, уже! — горестно вскричала Ника. — Мы и поговорить, толком, не успели!
Но часы показывали десять, и Туреневых отправились провожать.
Долго шли по темным и тихим улицам. Свет из окон домов ложился на дорогу, освещал путь. Кое-где горели одинокие лампочки на столбах.
Расстались у лестницы. Выщербленные светлые ступени ее уводили с Красной Горки вниз, в центр города. Взрослые долго трясли друг другу руки, о чем-то договаривались. Ника и Маша стояли молча, обнявшись. На прощание Туреневы взяли у Натальи Александровны и Сергея Николаевича честное слово приехать к ним хоть на пару дней в гости в Асканью.
Вскоре у Натальи Александровны вновь выдалась безработная неделя.
— Знаешь что, — сказал ей Сергей Николаевич, — раз такое дело, поезжайте-ка вы с Никой к Туреневым, тебе надо развеяться.
Наталья Александровна засомневалась.
— Но ведь это дорогое удовольствие. И потом, ты тоже хотел поехать.
— Меня с работы никто не отпустит, а удовольствие это не такое уж дорогое. Поезжай, а то ты у меня совсем закисла.
Прямого автобуса до Асканьи-Нова в те годы не было. Чтобы попасть на место, следовало доехать стареньким разбитым автобусом до Ново-Алексеевки, а уж там за три рубля ловить попутную машину. И вот они взяли билет в кассе на автостанции, и поехали путешествовать.
До Ново-Алексеевки километров семьдесят или чуть больше. И все по степи, по степи, мимо полей с подсолнухами и пшеницей, мимо сел и пыльных лесопосадок. Кое-где, оторвавшись от трассы, уходила в бок, в неведомое, проселочная дорога. Две колеи с зеленоватой лужицей, оставшейся от недавней грозы. Оттого, что дороги уводили неизвестно куда, у Ники при виде их всякий раз сладко щемило сердце. А маленький, гудящий, как жук, автобус все летел и летел по асфальту, и ветер врывался в открытые окна, и трепал занавески, натянутые на проволочках.
В Ново-Алексеевке, скучном степном местечке, как им заранее посоветовали Туреневы, они сразу отыскали Дом колхозника. Длинное приземистое здание стояло на отшибе, прямо в степи, смотрело окнами на закат. Выяснилось, что машина в Асканью-Нова пойдет только утром. Но приветливая дежурная успокоила, сказав, что она устроит их на ночлег, и чтобы приезжие ни о чем не беспокоилась.
— У нас здесь тихо, чистенько, и постельное белье я вам дам.
Они переночевали в маленькой, чисто выбеленной комнате, на пружинных кроватях с туго натянутыми сетками. В семь утра дежурная их разбудила. Пришла машина.
Наталья Александровна и Ника умылись, простились с гостеприимным домом, и вышли в ясное прохладное утро.
Солнце недавно взошло, роса на зарослях лебеды не успела высохнуть, и тень от единственного тополя во дворе протянулась далеко в степь. В листве его, невидимые, галдели воробьи, не то приветствовали новый день, не то уже успели рассориться.
Молоденький шофер с каким-то особенно залихватским русым кудрявым чубчиком, ходил вокруг видавшего виды грузовичка и пинал ногами стертые скаты. Краснея, извинился перед Натальей Александровной, сказав, что не может ее и дочку взять в кабину. «Начальство везу», — шепнул одними губами, хотя никакого начальства на обозримом пространстве не было видно. Наталья Александровна сказала, что это совершенно безразлично, где ехать, наверху даже лучше. И прохладно, и все видно.
Тогда шофер ловко подтянулся, перекинул поджарое тело через борт, перегнулся, схватил Нику, уже стоявшую на колесе, за руки, и втащил ее в кузов. Днище его было чисто помыто и пахло мокрым деревом. Наталья Александровна влезла сама.
Шофер спрыгнул на землю, лишь слегка коснувшись борта, сказал, что сейчас придет, и куда-то ушел. Наталья Александровна и Ника переглянулись и стали смеяться. В этой поездке все веселило их. Им понравился ночлег в незнакомом доме, им нравилось это румяное утро. И тополь битком набитый воробьиным гомоном непонятно почему веселил их.
Они устроились на скамейке, прибитой от борта до борта вдоль кабины. Но вот тень от дерева стала намного короче, а шофер все не шел и не шел.
Наконец, он появился, сопровождая человека в сером костюме, кепке, с портфелем в руке. С двух сторон они подошли к кабине, сели, хлопнули дверцами, и машина поехала. Ника вскочила, встала коленями на скамейку и стала смотреть вперед. Обрадованный ветер сейчас же начал трепать ее волосы, старался вытащить из косичек отдельные пряди.
Машина резво бежала по проселочной дороге, волоча за собой пыльный хвост. Ново-Алексеевка с белыми хатами быстро отвалилась назад и исчезла из глаз. Со всех сторон кружилась, перемещалась одна лишь ровная, как ладошка, степь.
Внезапно Ника заметила, что они едут по странному серебристому морю с самыми настоящими невысокими волнами, неторопливо бегущими вдаль.
— Смотри, мама, смотри, что это? — закричала Ника, не отводя глаз от трепетной, серебристой глади.
Наталья Александровна встала рядом с нею, стала смотреть вперед, подставила ветру лицо.
— Это ковыль, ковыль, — наклонилась она к Нике, — это растение такое, как перышко птицы.
И Нике страшно захотелось, чтобы машина остановилась, и она смогла бы хорошенько разглядеть траву, похожую на птичье перо.
Но машина торопилась все вперед и вперед, и внезапно на горизонте показался зеленый остров. Он вырастал на глазах, он словно выползал из земли, и вот уже стало видно, что они приближаются к плотной купе деревьев с красной кирпичной водонапорной башней в левой, западной стороне. Это и был оазис в ковыльной степи, заповедник Асканья-Нова.
Шофер высадил Наталью Александровну и Нику на краю поселка. Перед ними справа темнела сплошная масса зелени, с левой стороны тянулась неширокая улица, застроенная аккуратными финскими домками. Они стояли на равном удалении один от другого, окруженные огородами и растущими среди грядок невысокими фруктовыми деревьями.
Наталья Александровна помнила, как говорили Туреневы: «Любого спросите, вам покажут». Но вот беда, спросить было некого. Улочка была совершенно пуста. Тогда Наталья Александровна набралась смелости и вошла во двор первого от края финского домика.
Залаяла небольшая собачка. Смолкла и подбежала, извиваясь телом, смиренно кланяясь и подбирая хвост. На крыльце показалась хозяйка.
— Туреневы? А вон, в третьем отсюда доме.
Они поблагодарили и отправились в указанном направлении. Собачка весело побежала за ними.
В шесть часов вечера семейство Туреневых, включая мать Андрея Павловича, вальяжную седовласую Софью Михайловну, Машу, Соню и маленькую трехлетнюю Настеньку, собралось за большим столом. Отдохнувших с дороги Наталью Александровну и Нику усадили на почетные места. Стол был накрыт так, чтобы середина его осталась пустой, и все стали с нетерпением ждать особое блюдо, приготовляемое исключительно самим Андреем Павловичем.
— Скоро там, — нетерпеливо вскричала Софья Михайловна и постучала вилкой по графину с компотом.
В результате заклинания на пороге гостиной появился Туренев. Он внес большой черный противень и поставил его на середину стола. В раскаленном противне аппетитно скворчал маслом равномерно прожаренный золотистый омлет с сюрпризом. Когда его стали разрезать на порции, дети завизжали от восторга и захлопали в ладоши. Омлет оказался слоеным. Внутри его, как в пироге находилась начинка из прекрасно запеченной картошки. На вопрос, как она там оказалась, Андрей Павлович хитро улыбался, наклонял к плечу голову и говорил, что это секрет.
— И это единственное блюдо, которое умеет готовить мой сын, — сказала Софья Михайловна, и непонятно было, она иронизирует или просто констатирует факт.
Дети запивали омлет вишневым компотом, взрослым хозяин дома налил по бокалу белого сухого вина. Выпили за встречу, за то, чтобы она была не последней, а также за все хорошее. Все, как водится в таких случаях.
После ужина Маша подошла к матери, обняла ее и зашептала на ухо:
— Мама, можно мы пойдем гулять?
— Только не долго, — предупредила Ольга Вадимовна, — ты же знаешь, мы сегодня должны подняться наверх.
Маша кивнула, схватила за руку Нику и потащила за собой. Средняя сестра, Соня, очень похожая на Машу, всего на год моложе нее, побежала следом. За ними бросилась, косолапо перебирая ножками, маленькая Настя, но мать перехватила малышку, усадила на колени, дала возможность девочкам благополучно выскочить на крыльцо. Вслед им понесся отчаянный детский плач.
— Куда мы идем? — допытывалась на ходу Ника.
— Сейчас увидишь, — засмеялась Маша и отворила калитку на улицу.
Они миновали два крайних дома и оказались в степи. Высокие позлащенные облака неподвижно стояли на месте. Они не двигались, будто сговорились оберегать закат. А размякшее малиновое солнце выпало из них, и уже наполовину ушло в землю.
Девочки постояли, подождали, пока оно уйдет совершенно и как будто навсегда.
— Красиво, правда? — спросила Соня, — и грустно.
Ей не ответили, просто кивнули головами, соглашаясь. Девочки взялись за руки пошли прямо по целине. Что-то мягкое приятно щекотало ноги. Ника нагнулась и увидела тонкие опушенные стебельки. Она сорвала один и провела им по лицу.
— Ковыль, — небрежно сказала Маша, — здесь его полно.
Впереди неясно темнел неподвижный силуэт сутулой человеческой фигуры.
— Туда! Туда! К скифской бабе! — закричали девочки Туреневы и бросились бегом.
Это оказалась древняя статуя с плоским, грубо намеченным лицом и сложенными на животе руками. Кто знает, для какой надобности расставили их по степи древние кочевники. Одни говорили, будто это сторожевые знаки, другие — места захоронений. Однако никаких захоронений ученые под ними не обнаружили, и тайна скифских идолов так и осталась невыясненной.
Девочки сели прямо на теплую землю, облокотились спинами о щербатый камень изваяния и стали смотреть, как наливаются багрянцем облака, как постепенно холодеет небо и становится зеленоватым в просветах между ними.
— Ника, ты знаешь песню «Спустись к нам тихий вечер», — спросила Соня.
Ника кивнула, и тихонько запела.
Этой песне научила мама. Наталья Александровна помнила ее с детства, с летних скаутских лагерей.
Маша немедленно подхватила, успев бросить сестре:
— Перестань, ты фальшивишь, Соня.
Соня, зная за собой грех, умолкла, но продолжала шевелить губами, про себя повторяя слова:
Облака гасли, подергивались пеплом. В степи быстро темнело. Поднялся ветерок, побежал по ковылю, наклоняя стебельки, заставляя их пригибаться к земле и убегать в невидимую даль волнами.
— Маша, Соня! — донеслось издалека.
— Пора, — вздохнула Машенька, — а как здесь хорошо, правда?
Уходя, Ника обернулся на скифскую бабу. Та продолжала смотреть прямо перед собой ничего не видящими глазами. «Бедная, — подумала Ника, — сколько времени она так стоит и смотрит, смотрит»…
Финский домик Туреневых, как и полагается финскому домику, имел два этажа. На первом располагались три комнаты, очень небольшие, и кухня. На втором, мансарде, две. В одной спали старшие девочки, другая пустовала.
Здесь же, в спальне, очень скромно обставленной, что там было — две кровати, крохотный столик, два стула, находился скромный киот с несколькими небольшими иконами старинного письма.
Этот день совпал с православным праздником Успения Пресвятой Богородицы, и Наталью Александровну спросили, не хочет ли она отстоять службу. Она несказанно удивилась, решив, что ее приглашают в церковь, но на самом деле речь шла лишь о том, чтобы подняться на мансарду.
И они поднялись по скрипучим ступеньками деревянной лестницы. Маша и Соня первыми вошли в комнату и зажгли свечи. Неизвестно отчего, Ника заробела, забилась в угол и положила руки на никелированную спинку Сониной кровати.
Служил сам Туренев. Он прекрасно знал весь чин, остальные, включая Машу и Соню, в нужных местах подключались к пению.
Эта домашняя тайная церковь произвела на Наталью Александровну странное впечатление. Служба явно совершалась украдкой, для чего были плотно закрыты окна, несмотря на страшную духоту под нагретой за день шиферной крышей. Простенькие бязевые занавески задернули.
Не обращая внимания на жару, Наталья Александровна с радостной открытой душой вслушивалась в знакомые слова молитв. Горели возле киота свечи, тихо светила лампада. Все происходящее воспринималось, как нежданное откровение. Ей стало казаться, будто ее душе постоянно не доставало именно этих наполовину забытых старославянских слов, навевающих странный покой и умиротворение. И уже стали казаться не столь страшными жизненные невзгоды, появились силы преодолевать их, появилась надежда на будущее, не столь безотрадное, как ей казалось прежде.
Зато Ника, по настоянию Сергея Николаевича не приученная к церкви, откровенно скучала. Ей было жарко, хотелось обратно в степь, в прохладу тихого вечера. Чем стоять здесь и слушать непонятное пение, продолжали бы они сидеть на теплой земле спиной к нагретому щербатому камню скифской бабы и смотреть, как одна за другой появляются в небе неяркие звезды, как разгорается в прощальных лучах заката таинственная планета Венера. Ей были непонятны серьезные и строгие лица Маши и Сони. Они истово и усердно осеняли себя крестом.
На другой день было воскресенье. Сразу после завтрака всей гурьбой отправились осматривать достопримечательности Асканьи. До революции это было всего лишь обширное поместье обрусевшего немца Фальцвейна. Он открыл в этих засушливых местах артезианскую воду, построил дом в три этажа с дорическими колоннами, разбил возле него громадный парк с редкими растениями. По парку бродили фазаны, резко кричали павлины, в прудах плавали лебеди и гуси, и прочая водная живность. После революции поместье было национализировано, и впоследствии превращено в заповедник. Помещичий дом стал научно-исследовательским центром по выведению тонкорунных овец.
Все это Ольга Вадимовна рассказала по дороге к парку.
— Странно, — сказала Наталья Александровна, — в Париже Сережа знал жену Фальцвейна. Знакомство шапочное, конечно. Кажется, она крутилась одно время возле младороссов. Помню, он возмущался, когда она поехала сюда во время войны. Просить немцев вернуть назад поместье.
— А немцы показали ей фигу, — добавила Ольга Вадимовна.
Девочкам было неинтересно слушать про жену Фальцвейна, они убежали вперед, миновали водонапорную башню, до половины затянутую диким виноградом, и вступили в густую тень парка.
Чистые, посыпанные свежим желтым песком дорожки уводили все дальше и дальше, под сенью деревьев царила прохлада, и Наталья Александровна, улыбаясь глазами, с удовольствием вдыхала чистейший, ароматный воздух. Вскоре они оказались на берегу большого пруда.
Они сели на бугорок, на траву, и долго смотрели, как без малейшего усилия скользят по воде, точно по стеклу, лебеди, наклоняют шеи, любуются собственным отражением. У Ники глаза разбегались от множества впечатлений, но это было еще не все.
— А теперь в зоопарк! — закричали девочки Туреневы.
Они потащили Нику вперед, и та побежала за ними, предвкушая новые чудеса.
Ольга Вадимовна сказала:
— Не ждите ничего экзотического. Ни слонов, ни обезьян здесь нет.
— А кто есть? — с любопытством озиралась Ника.
— Олени, овцы, бизоны, лошади. Идемте смотреть.
Разгороженные между собой загоны уходили далеко в степь. Видно было, как вдали пасутся почти на воле все эти парно и однокопытные. Девочки подбежали к клетке с пятнистыми оленями.
При виде грациозных животных Ника пришла в восторг. Особенно понравился ей олененок с белыми пятнышками на спинке. А Его Величество папа-олень снисходительно взирал, как она умильно воркует и прыгает перед сеткой.
— Вот здесь, — подвела к следующей вольере Ольга Вадимовна, — наше достижение. Знаменитый асканийский меринос!
Это было, и впрямь, замечательное животное. Огромный баран, весь, с головы до ног заросший невероятно густой курчавой шерстью, неподвижно стоял посреди загона, привычно позировал зрителям.
Но Маша и Соня, презирая его за высокомерие, стали дразниться:
— Баран, баран, отдай шубу!
Не повернув головы, баран приподнял верхнюю губу, будто засмеялся, потом повернулся и, тяжело ступая под непомерным грузом собственного руна, ушел в степь.
Три дня спустя Наталья Александровна и Ника ехали на перекладных обратно в Мелитополь. Ника утомилась, была переполнена впечатлениями. Без всякого интереса смотрела в окно и бережно держала букет из павлиньих перьев и серебристого ковыля. Наталья Александровна в мыслях все еще была вместе с Туреневыми, и никак не могла понять, какая особенность этой семьи главным образом поразила ее. И вдруг до нее дошло. Ни разу, за все три дня, они не говорили ни о политике, ни об эмигрантском прошлом. А если и вспоминали какие-то случаи, то говорили о них легко, без надрыва. В последний вечер, оставшись наедине с Ольгой, говорили больше о сегодняшнем дне, о детях, о их учебе, о малышке Настеньке. Наталья Александровна по-хорошему позавидовала Ольге. Вот она решилась родить еще одного ребенка, а у нее не хватило пороху.
За три дня Наталья Александровна как бы заново узнала подругу далекой молодости, а, если вдуматься, то и не очень далекой. И она неожиданно для самой себя порадовалась тому, что тело ее еще свежо и упруго, и нет морщин на лице, и впереди ждет жизнь, долгая, с редкими маленькими радостями, как вот эти три дня.
— Тебе понравились девочки? — оторвала она Нику от созерцания чередующихся за окном однообразных полей.
Ника повернула к ней серьезное и немного печальное лицо.
— Очень понравились. Так жаль, что мы не сможем часто встречаться. Мне было так хорошо с ними.
12
Первого сентября Ника отправилась в школу. Но в отличие от Лисичанска, в новом классе ее встретили неласково. Никто не хотел садиться с ней за одну парту. Учительница, Раиса Никоновна, даже не попыталась скрыть досады. И без этой у нее тридцать семь человек, полный комплект.
— Садись вон туда, — показала она на последнюю, пустую парту возле окна. На парте с одной стороны была выломана крышка, поэтому за ней никто не сидел.
Вскоре Раиса Никоновна выявила прекрасные литературные способности девочки и полный провал по арифметике. С арифметикой начались нелады еще в третьем классе.
Неизвестно, откуда повелось, Нику стали называть немкой. И еще утвердилась за нею обидная кличка Шкилет.
Особенно старались двое, Саша Бойко и девочка Рая Соколова. Бойко при виде Ники расплывался в глупейшей улыбке, начинал дразниться: «Шкилет, десять лет! Голова на палке, жопа на качалке»!
Рая презрительно смотрела, как Ника проходит по классу, бросала: «Воображала пришла! Ой, ой, смотрите, она идет, ни на кого не смотрит. Немка!»
Ника вжимала голову в плечи, старалась казаться незаметной. Она стала панически бояться Соколову. Та была на голову выше, широка в плечах, крепкая такая деваха.
Каждый день Ника с нетерпением ждала звонка с последнего урока. Заранее складывала книжки в портфель, одна из первых срывалась с места, но чаще всего Раиса Никоновна останавливала ее:
— Куда ты торопишься, Уланова? Я еще не сказала «урок окончен».
Приходилось ждать, а после идти сквозь строй недружелюбно настроенных одноклассников и бояться, как бы кто не подставил «ножку».
В октябре Ника заболела, и надолго слегла в постель. Пусть температура поднималась до тридцати девяти, она была счастлива. Отпала необходимость ходить в ненавистную школу.
После болезни Нику встретили в классе холодно, но немкой называть почему-то перестали. Одна Соколова по-прежнему не давала ей прохода. Находила любой повод, чтобы прицепиться и довести до слез. Однажды пустила в ход руки, схватила Нику за нос. Ника рассвирепела и перешла в наступление, напала на обидчицу с кулаками. Соколова стала обороняться, заслонялась локтем, удивленно приговаривала:
— Смотри, ты, Шкилет драться лезет. Нет, ты смотри на нее!
Она могла сильно ударить Нику, но почему-то отступила, лишь бросила высокомерно:
— Охота была с тобой связываться.
Повернулась и позорно ушла с поля боя. Ника торжествовала маленькую победу, хоть виду не подавала, опасалась, как бы Соколова не сделал ей какую-нибудь новую гадость. Казалось, хватит одной искры, и вражда вспыхнет с новой силой.
События не заставили себя ждать. Однажды, дело было в ноябре месяце, в классе поводили сбор отряда. На сбор пригласили старшую пионервожатую Маргариту Ивановну. Худенькая, востроносая, в очках с толстенными линзами, так, что и глазок за ними не было видно, старшая вожатая, как водится, приняла рапорт председателя совета отряда Шуры Гололобовой, а затем провела с пионерами беседу «О дружбе и взаимопомощи». Сразу было видно, что четвертый «А» класс очень дружный, все пионеры помогают отстающим и следят за дисциплиной.
После беседы Маргарита Ивановна предложила детям поиграть в литературную викторину.
Ника обрадовалась. Она любила трудные вопросы, и готова была на многие ответить, но вопросы все были легкие, весь класс дружно тянул руки, а ее на последней парте никто не замечал. Маргарита Ивановна не видела из-за близорукости.
Но вот она перевернула страничку в тетради и прочла новый вопрос:
— У кого из русских писателей фамилия начинается на букву «А»?
Все стали переглядываться, шептаться. Никто не знал писателя с фамилией на «А». Кто-то обернулся и увидел одинокую руку над последней партой.
— Уланова знает!
— Уланову спросите!
— Ну, Уланова, — обрадовалась Маргарита Ивановна, — говори, если знаешь.
Ника встала с места.
— Аксаков, — громко сказала она.
Маргарита Ивановна на миг задумалась. Пожала плечами.
— Такого писателя нет.
Ника растерялась.
— Как нет?
— Так, нет. Ты придумала. Вот скажи, какое произведение он написал?
— «Аленький цветочек», — несмело, — ответила Ника.
Но Маргарите Ивановне надоело пререкаться с настырной девчонкой. А класс, обернув головы, смотрел с затаенной радостью. Еще бы, воображала срезалась.
— К твоему сведению, — веско сказала Маргарита Ивановна, — «Аленький цветочек» — русская народная сказка, и никакой Аскаков ее не писал.
— Аксаков, — упрямо поправила Ника.
— Садись, — блеснула стеклами очков Маргарита Ивановна, — дети, слушайте следующий вопрос.
Ника села, сгорая от стыда и обиды. Обидно было и за себя, и за «Аленький цветочек», написанный все же Аксаковым. А по классу, словно листопад на ветру, пронесся шепоток: «После урока не расходиться, Шкилета бить будем».
— Правильно, — громко сказала Соколова Рая и обернулась на Нику с откровенной злобой, — ее давно отлупить надо.
Ника все слышала, и сердце ее тоскливо сжалось. Стало страшно. Одна против всех. И за что они ее так ненавидят?
Кончился сбор, все бросились в раздевалку за пальто, оттеснив к стене Маргариту Ивановну.
— Куда вы, разве так можно, — бессильно кричала она.
Но ее никто не слушал. Она ушла, укоризненно качая головой и поджимая тонкие губы.
Ника осталась одна в пустом классе. Собрала портфель, вышла в раздевалку. Здесь уже никого не было. На крючке висело ее одинокое пальто, нарочно испачканное мелом.
— Что это ты последняя уходишь? — поинтересовалась сторожиха.
Сторожиху звали тетей Клавой, за глаза Бабой-Ягой. Нос длинный, спина сутулая. Ника с надеждой глянула на Бабу-Ягу. Попросить, что ли, пусть проводит, хоть до угла. Виновато улыбнулась.
— Меня бить хотят, — с тоской вымолвила она.
— Как это — бить! — изумилась Баба-Яга, — С чего это бить? Иди домой, никто тебя пальцем не тронет.
Но Ника никуда не пошла. Встала, прислонясь боком к стене с обреченным видом. Вот так и будет стоять, хоть до вечера или пока те, на улице не разойдутся. Никуда она не пойдет.
Баба-Яга присела на корточки перед Никой, подняла лицо.
— А за что они тебя бить хотят?
— За Аксакова, — вздохнула Ника.
— Это как понять?
— Писатель такой есть, Аксаков, «Аленький цветочек» написал. А они не верят. У нас викторина была, а Маргарита Ивановна сказала, что такого писателя нет.
— Ну, Маргарита Ивановна, наверное, знает.
Ника подумала вот, о чем: не в ее интересе подрывать авторитет Маргариты Ивановны. Взрослые больше верят взрослым. Она решила схитрить.
— Она знала, но забыла.
— А такой писатель точно есть?
И тут Нику охватило страшное сомнение. У нее даже похолодел затылок. Что, если ошиблась она сама, и такого писателя, действительно, нет. Глаза ее забегали, она опустила их, чтобы не смотреть на тетю Клаву.
— Ладно, уж, идем, выведу тебя.
Они вышли из школы. Во дворе, обширном, обнесенном кирпичной, сквозной кладки оградой, никого не было. Ника вздохнула с облегчением. Но Баба-Яга, более опытная в таких делах, шла дальше. По мощеной дорожке под старыми акациями, к воротам и за ворота.
Там они и ждали. Плотной толпой, размахивая портфелями, их встретили разноголосым криком:
— Шкилет — десять лет!
— Воображала!
— Аскаков! Аскаков!
Сашка Бойко раздобыл где-то обрезок толстой, насквозь проржавевшей трубы и выбивал на ней барабанную гулкую дробь.
Баба-Яга оставила Нику в тылу, приблизилась к классу.
— Чего на девчонку взъелись, чего она вам сделала?
Ей никто не ответил. Некоторые девочки переглянулись, сказали друг другу «пошли отсюда», и отправились в разные стороны. Кто по широкой пустой улице Некрасова, кто свернул направо, кто за угол школьной ограды. Ряды бойцов поредели, но сомкнулись в упорном желании отлупить ненавистного Шкилета, как только Баба-Яга вернется обратно в школу.
— Где ты живешь? — спросила она у Ники.
— Здесь, недалеко, вон в том проулке.
— Ну, иди, я посмотрю. Иди, не бойся.
Ника пошла вдоль штакетников. Из кучки детей с места никто не сдвинулся, но вслед уходящей немедленно полетели камни. Баба-Яга грозила пожаловаться завучу, а то и директору, но они не унимались. Один камень больно ударил по плечу, Ника даже не обернулась. И шагу не прибавила. А вслед ей кричали обидные слова, свистели и колотили по ржавой трубе.
Ника отогнула угол рогожки перед дверью, достала ключ, отперла замок и вошла в дом. В промозглых сенцах пахло керосинкой и лежалыми овощами. Ника поспешила открыть внутреннюю дверь и войти в небольшую, но чистую комнату с низким потолком.
Расстегнула и небрежно бросила на кровать пальто, за ним полетела пушистая вязаная шапочка с длинными завязками с помпонами. Раздевшись, Ника опустилась на колени перед другой широкой кроватью, накрытой клетчатым одеялом. Она с трудом вытащила на себя большой чемодан с книгами, откинула крышку и села рядом на пол.
Деловито, словно только за этим и пришла домой, Ника сняла верхний ярус книг, сложила стопками возле себя, стала искать во втором ряду, передвигая тома с одного места на другое. Наконец, нашла. Это была небольшая книжечка в мягком переплете. На обложке нарисован купец, срывающий с бугорка алый тюльпан. Полукружием, белыми буквами — название сказки, а выше, буквами поменьше — фамилия автора. С. Аксаков.
Ника облегченно вздохнула. Заморочили же ей голову, если она перестала верить себе самой. Странно, ей совершенно не хотелось плакать. Она только ощущала холодную пустоту и безысходность. Завтра снова в школу. Снова страшные уроки арифметики с задачами про бассейн, в который то втекает вода из черной, похожей на огромного червяка трубы, то вытекает и неизвестно, куда девается. Или задачи про пункт «А» и пункт «Б» и пешеходов, идущих из каждого пункта друг другу навстречу.
Списать решение из чужой тетрадки, как это делают многие, ей никто не даст. Снова будет «Шкилет» и «воображала», снова будут ее поджидать после школы, снова противный Сашка Бойко будет колотить по трубе. Эта труба почему-то особенно потрясла Нику.
Она аккуратно сложила книги на место, закрыла чемодан, задвинула его под кровать и поднялась с пола.
Затем движения ее стали резкими и как бы бессмысленными. Она зачем-то взглянула на себя в зеркало, но растрепавшиеся волосы причесывать не стала. Схватила пальто, набросила на плечи уже на ходу, выскочила во двор, торопясь, продела дужку замка в специальные железные кольца, заперла и положила ключ на место под рогожку. Еще миг, и она была на улице.
Ника опасливо огляделась. Никого. Пусто и у ворот школы. Тогда она застегнула пальто и быстрым шагом заспешила в мастерскую к маме.
Минут через двадцать она уже подходила к «Промтекстилю», к его широким, низким, доходящим почти до самой земли, окнам. Там, внутри, отделенная от улицы чистыми, натертыми стеклами, шла своя рабочая жизнь. Видно было, как, напряженно склонившись над швейными машинками, работницы то строчат, то поднимают головы и внимательно разглядывают полученный шов, то выдергивают из шитья нитки, то вновь склоняются над машинами.
Ника остановилась возле крайнего, со стороны, откуда она пришла, окна. Она стала ждать, когда мама оторвет от машинки взгляд и посмотрит на нее. Ждать пришлось не долго. Наталья Александровна сразу почувствовала, что за окном кто-то стоит. Посмотрела, подняла удивленные брови, сердито поджала губы и покачала головой. Ника стояла у окна и смотрела на нее. Тогда Наталья Александровна поднялась и сделала знак, чтобы Ника шла к проходной.
Пока Ника обходила здание и шла к служебному входу, мама успела дойти до двери, открыла ее и выглянула на улицу.
— Ника, — строго сказала она подошедшей дочери, — я тебе тысячу раз говорила, чтобы ты не приходила ко мне на работу по пустякам. Ну, вот, скажи на милость, зачем ты здесь? Ты обедала? И почему ты не надела шапочку, ты хочешь опять простудиться?
Ника опустила глаза и ничего не ответила.
— Пожалуйста, — строго сказала Наталья Александровна, — отправляйся домой, и не смей отвлекать меня.
Ника ничего не сказала матери, резко повернулась и решительно зашагала прочь. Некоторое время Наталья Александровна смотрела ей вслед, потом поднялась по ступенькам и скрылась за дверью.
Идя между рядами машинок в цеху, она успела увидеть промелькнувшую за окном непокрытую, кудрявую голову дочери.
Ника шла по улице и незаметно вытирала слезы. Впрочем, они скоро иссякли, хотя на сердце ее продолжала оставаться печаль и горькая досада на маму. Ника проделала обратный путь мимо единственного на весь город храма (в его открытые двустворчатые двери было видно, что внутри полумрак, пусто, и горят во множестве зажженные свечи), мимо просвета между домами с виднеющимся вдали ручьем и плавающими по нему белыми утками. Затем она свернула в идущий круто вверх переулок, очутилась на Красной Горке и вскоре подошла к дому. На душе было одиноко, пасмурно, точно так же, как в осеннем неласковом небе.
Ника вошла в дом, разделась, повесила на гвоздик пальто и подошла к кровати. На ней, по традиции укутанная в одеяло, стояла небольшая кастрюля с гречневой кашей и котлетой. Ника развернула кастрюлю, поела без всякого аппетита, вынесла остатки еды в сенцы и села делать уроки.
Вечером Наталья Александровна первая заговорила с дочерью.
— Зачем ты прибегала ко мне на работу? Что с тобой?
— Ничего.
— Заболела!
— Просто голова немного болит.
Наталья Александровна достала градусник, стряхнула, сунула Нике подмышку.
К сожалению, температура оказалась в порядке. «Уж лучше заболеть»! — с отчаянием подумала Ника. Но о своей беде, ни отцу, ни матери она не сказала ни слова.
Вряд ли Ника сумела бы им объяснить причину своих неурядиц. Она и сама толком не понимала, почему ее так не любят, как ничего не поняла из разговора с важной девочкой Шурой Гололобовой. Разговор состоялся давно, в конце октября. Как председателю совета отряда Шуре поручили «проработать» новенькую, сделать первое предупреждение.
На большой перемене, нарядная, в отутюженной кашемировой форме с кружевом по стоячему воротничку, в кокетливо подвязанном шелковом галстуке, одна рука в кармашке передника, другая на плече Ники, Шура увела ее в укромный уголок в конце коридора и строго спросила:
— Скажи, Уланова, почему ты задаешься?
— Я не задаюсь, — растерялась Ника.
— Нет, ты задаешься. Ты хочешь доказать, что ты не такая, как все.
Никаких грехов подобного рода Ника за собой не знала, но сразу почувствовала себя виноватой, опустила глаза. А Шура все «прорабатывала» и «прорабатывала» ее. Ника в какой-то момент не выдержала и взмолилась:
— Я не понимаю, за что ты меня ругаешь!
— Я тебя не ругаю, я тебя учу. Мой папа партийный работник, он всегда говорит, что люди все равны. Если кто выделяется, такого надо сразу ставить на место. Мне поручили тебя предупредить, чтобы ты не задавалась и не думала, будто ты лучше других.
— Но я так не думаю! — почти закричала Ника.
— Запомни! — с угрозой сказала Шура.
Первый звонок прервал поучительную беседу. Шура круто повернулась и ушла в класс. Ника стояла, смотрела, как она уходит, тоненькая, подтянутая, потом поплелась следом, и пока шла через весь ряд к своему месту, ловила на себе понимающие, злорадные взгляды.
Если б нашелся какой-нибудь доброжелатель и сумел бы объяснить Сергею Николаевичу, за что травят его дочь, тот бы страшно удивился. Ему и в голову не могло придти, что ответ Ники о месте рождения, у многих людей, не только детского возраста, вызывает элементарный шок. Ясное дело — задавака.
Любой, узнавший пикантную подробность в биографии девочки, спешил сообщить ее другому. Даже не помышляя об этом, она невольно оказывалась в центре внимания. Никто не научил Нику, как вести себя в этом случае. Ее учили не ябедничать, потому что доносчику полагается «первый кнут». Ее учили любить товарищей и уметь за себя постоять.
Она не ябедничала, но постоять за себя не умела, кроме одного случая с Соколовой, а уж полюбить своих новых одноклассников никак не могла.
Через месяц после истории с Аксаковым Ника сильно простудилась. Был сильный жар, худенькое тело сотрясал лающий кашель, но она была счастлива. Лежала укутанная в кровати, и, как только спадала температура, брала взятого в библиотеке «Витязя в тигровой шкуре» и забывала обо всем на свете. Но судьба готовила ей забавный сюрприз.
Дело шло на поправку. Ника уже вставала с постели, хотя не выходила на улицу, это было строго — настрого запрещено. А погода в середине декабря стояла чудесная. Светило солнце, бегали по небу несерьезные тучки. Брызнут почти весенним дождиком, после деваются неведомо куда. Одна умытая синь стоит над землей хрустальным куполом. Благодать, юг, дыхание Таврии.
В такой расчудесный день Ника сидела на кровати с книгой в руке и тоскливо поглядывала в окошко. Она собралась, было, нарушить запрет, одеться и выйти во двор хоть на десять минут, как вдруг за окном замаячила чья-то голова. Ника вздрогнула от неожиданности. Это был Сашка Бойко!
Голова его приблизилась вплотную к стеклу, нос расплющился. Он поднял руки и приложил ладони к лицу, домиком, старался разглядеть, кто находится в комнате.
Ника влезла на табуретку, открыла форточку. Глядела на Сашку сверху вниз.
— Чего тебе?
— Проведать пришел. Ты же болеешь. Или просто в школу не ходишь?
— Болею.
Ника разглядывала его с сомнением. Ясное дело, Сашка сбежал с уроков, вот он и пришел к ней, благо от школы до ее дома рукой подать.
— Ты сбежал?
— Не. Выгнали. Портфель забрали, сказали, чтобы мать пришла.
Странный он был мальчик, Сашка Бойко. От его учебы учительница приходила в тихий ужас. Вот, кажется, двоечник. Обычный, тупой двоечник с натянутыми тройками в четверти. Его ругают. Ругает учительница, устраивает вызов на педсовет, там чистят по всем правилам; ругает мать, отец, инвалид войны, хватается за ремень.
— Почему плохо учишься? Почему хулиганишь? Ты же отличником можешь быть! Можешь, сукин сын! Можешь! Можешь!
На следующий день Сашку не узнать. Чистый, отутюженный, с приглаженным смоляным чубчиком, приходит он в класс, и Раиса Никоновна не может нарадоваться на произошедшую с Сашкой метаморфозу.
Две недели Сашка ходит в отличниках. Потом ему вся эта музыка надоедает, снова в дневник одна за другой летят двойки, снова материнские упреки, снова ходит по нему отцовский ремень.
Ника откинула крючок и впустила в дом странного мальчика. Не понимая цели его визита, провела через сенцы в комнату. Сашка стащил с головы мятую кепку, стал на пороге, озираясь. Глазам его представились две застеленные одеялами кровати. Самодельный стол под окном, тумбочка и занавеска в углу вместо шкафа.
— А вы бедно живете.
Ника смутилась. Неосознанная досада промелькнула в ее глазах. Ей стало стыдно своего скромного жилища. Обстановка комнаты стала казаться до отвращения убогой.
— Ты, что ли, богато живешь?
— Не, у нас так же почти, только детей, кроме меня еще двое, брат и сестра. Мелюзга. Сестра только на следующий год в школу пойдет.
После выяснения классовой сущности каждого, Ника немного оттаяла.
— Что же ты стоишь, проходи, раздевайся, садись.
Сашка скинул подбитое ветром пальтишко, осторожно сел на край стула. Не зная, куда девать пальто, перекинул его через колени и замер в неловкой позе. В комнате воцарилось молчание.
Чтобы нарушить его, Ника спросила:
— А у нас в классе есть богатые?
— Есть, — равнодушно отозвался Сашка, — у Ленки Тычины родители богатые, У Шурки Гололобовой. У кого еще? У Кольки Мельниченко. Ты, у них такой домина, закачаешься. Только он все равно двоечник, на второй год, наверное, останется.
Ника хотела сказать: «А ты-то сам!» — но вспомнила Сашкины скачки из двоечников в отличники и промолчала.
Сашка еще раз оглядел комнату в поисках темы для разговора.
— Слушай, — заговорил он, — у вас книг никаких нет?
— Книги есть, но нам их ставить некуда, они все в чемодане.
— Покажешь?
Ника кивнула, попросила Сашку помочь выдвинуть чемодан. Они сели на пол и стали вынимать книги. У Сашки разгорелись глаза.
— Ух, ты, вот это да! А эта про что? — он взял в руки толстенный том.
— «Угрюм-река». Я не читала еще. Она взрослая. А вот хорошая книга — «Дети капитана Гранта». Мне на Новый год подарили. А это Пушкин, «Руслан и Людмила» — Ника показала большую красивую книгу. Только в стихах.
— Не, я стихи не очень, я больше про войну и про путешествия люблю.
Под руку Нике попал «Аленький цветочек». Она ловко убрала книжечку, перевернула тыльной стороной и отложила в сторону.
— А это что?
— Так, просто. Эта не интересная.
— Ладно, не интересная. Я нарочно библиотеке в школе брал точно такую. Аксаков, — он посмотрел Нике в глаза.
Ника страшно смутилась, стала суетиться, предложила Сашке напиться чаю. Но от чая он отказался. Выпросил почитать «Дети капитана Гранта», поклялся на зубе вернуть через два дня и ушел, нахлобучив кепку, оставив нараспашку пальто.
Вечером Ника ходила за Сергеем Николаевичем и допытывалась:
— Пап, скажи, мы богатые или бедные.
Сергей Николаевич, то мыл руки после работы, то садился за стол ужинать, говорил Нике:
— Подожди, не приставай, дай мне придти в себя, — после ужина спросил, — ну, так что ты от меня хочешь?
Ника повторила вопрос. Сергей Николаевич задумался.
— Смотря, что считать богатством, а что — бедностью. Материально мы, конечно, не очень богаты, — тут он хмыкнул и глянул на жену. — Но «не хлебом единым жив человек», знаешь такое изречение?
— Нет, не знаю. И не понимаю.
— Вырастешь, поймешь. А теперь дай мне спокойно почитать.
Ника почувствовала, что разговор окончен и ушла в свой угол.
Не через два, а через три дня Сашка вернул книгу, принес в школу. С тех пор он Нику больше никогда не дразнил, но и внимания на нее особого не обращал. И она вела себя так, словно никакого визита во время ее болезни не было.
13
Обычно Ника выходила из дома за десять минут до звонка. Она успевала дойти до ворот школы, миновать их. Потом приходилось некоторое время ждать в плотной толпе у двери. Наконец, Баба-Яга деловито отступала от входа, поднимала звонок. Заливистый звон объявлял начало уроков.
Недовольные физиономии детей Бабу-Ягу нисколько не смущали. С бесстрастным видом стояла она на первой ступеньке лестницы, ведущей на второй этаж, и трезвонила изо всех сил. Наиболее чувствительные девочки пробегали мимо нее, прикрыв ладошками уши.
За время между первым и вторым звонком следовало успеть повесить на крючок в раздевалке пальто, добежать до класса, сесть на место, вставить чернильницу в специальное углубление в парте и открыть учебник на нужной странице.
В тот день было пасмурно. Природа готовилась к дождю. В школьном дворе не было ни единой души. У Ники оборвалось сердце. Опоздала!
Сергей Николаевич с детства приучал дочь к пунктуальности. Он вечно повторял одну и ту же несколько надоевшую фразу: «Точность — вежливость королей». И Ника, не чувствуя себя при этом королевой, все же старалась никогда никуда не опаздывать.
Замирая от страха, она вошла в тихую школу. Тишина стояла какая-то необычная. Всегда было слышно, как за дверьми отвечают урок, шелестят страницы, где-то вспыхивает легкий смех, а сейчас ничего, будто вымерло все кругом. Ника даже засомневалась, может, она явилась слишком рано?
На цыпочках, очень осторожно, она прошла по длинному коридору к своему классу и тихонько приоткрыла дверь. Нет, все были на месте. Она стала ждать сердитого окрика Раисы Никоновны, наказания. Обычно опоздавшего оставляли стоять у порога до конца урока. Но ничего такого не произошло.
Учительница стояла у окна, лицом к стеклу и плакала. Она обернулась, кивнула Нике и тихо сказала: «Садись». Ника робко двинулась к своему месту и вдруг заметила заплаканные лица одноклассников. Она не на шутку перепугалась. Что могло случиться?
Села за парту, тронула кончиком пальца спину сидящей впереди Иры Козловой и тихо спросила:
— Что случилось?
Ира обернула заплаканное лицо и беззвучно шепнула:
— Сталин умер.
Первая мысль, недопустимая, кощунственная, слава Богу, не высказанная вслух, была: «Ну, и что?»
Страшное дело, ей совершенно не захотелось плакать. Умер далекий, чужой человек, знакомый лишь по портретам и пионерским призывам.
Чем громче рыдали в классе, тем хуже чувствовала себя Ника. Не выдавливается слеза, хоть ты тресни! А если увидят ее сухие глаза, ведь заедят. Что делать? Так и не успела она за шесть долгих лет жизни в Советском Союзе проникнуться трепетной любовью к отцу всех времен и народов. И тогда, благо она сидела на последней парте, пришло единственно правильное решение. Ника прикрыла ладошкой лицо и незаметно помазала веки слюной.
К счастью, пытка вскоре закончилась. Детей отпустили по домам. Они шли из школы тихие, потерянные, осиротевшие.
Дома Ника не знала, чем себя занять. Снова вышла на улицу, на улице пусто. Казалось, весь город замер в ожидании вселенской катастрофы.
Но вот к обеду пришла мама. Взрослых тоже отпустили с работы. Ника сразу повеселела. Как ни в чем не бывало, они с аппетитом доели вчерашний борщ, помыли в тазике посуду. Мама мыла, дочь вытирала тарелки и ставила их в кухонный шкафчик.
После они стали собираться на митинг по случаю смерти Сталина.
Наталья Александровна не хотела брать Нику. Слез и обмороков она насмотрелась с утра в мастерской, и взрыв всеобщего горя казался ей неестественным, а в некоторых случаях и притворным. Чудился ей невидимый дирижер, руководящий хором плакальщиков. Ей, как и Нике, тоже пришлось сделать расстроенное лицо, чтобы не выделяться из общей массы. Но сомнение было. Оно усилилось после того, как ей довелось оказывать помощь упавшей в обморок Оле Мешковой. Руки у той были теплые, пульс ровный. На всякий случай Наталья Александровна накапала двойную порцию валерьянки из темного флакончика, услужливо принесенного кем-то из аптечки на стене у входа в цех. В тот день вся мастерская пропиталась пряным запахом спасительных капель.
Волей или неволей оказавшись сторонним наблюдателем, Наталья Александровна все же отдавала себе отчет, что не может вся мастерская, весь коллектив в сто пятьдесят человек так умело валять дурака. Бог с ней, с этой девчонкой, захотелось покрасоваться. Но вот рядом сидит пожилая женщина и проливает горькие слезы. Слезы льются сами. Она не успевает их вытереть комочком насквозь промокшего носового платка. Горе ее неподдельно. Но зачем ей это? Или здесь и кроется сущность советского человека — быть вместе и в беде, и в радости. Точно так же, как маленькая Ника, она ощутила странную тяжесть в душе и тоску, оттого, что не в силах искренне разделить всеобщее горе. Она испытала огромное облегчение, когда всех работниц отпустили по домам, наказав в три часа собраться на митинг на небольшой площади у подножия Красной Горки.
После полудня распогодилось. Дождь так и не пролился, а тучи разошлись, оставив после себя весенние облака с прогалинами чистой лазури между ними. Улегся ветер, перестали мотаться, как неприкаянные голые ветви акаций и тополей. Наталья Александровна издали увидела небольшую, но плотную толпу и заторопилась.
— Куда ты спешишь, мама, — заныла Ника, увлекаемая вперед за руку.
— Скорей, скорей, мы и так самые последние идем.
Но они не были последними. Со всех улиц на митинг шли и шли люди, и вскоре на площади стало тесно. Наталья Александровна благоразумно отступила в последние ряды, чтобы не затерло в шевелящейся, плачущей толчее.
Внезапно толпа дрогнула и раздалась на две стороны. К импровизированному возвышению шло начальство. Председатель артели «Промтекстиль» Михаил Борисович Гофман, председатель профкома Нина Романовна, начальники цехов и еще незнакомые люди, видно из других организаций. Нина Романовна, почему-то без пальто, одетая в серую вязаную кофту с оттянутыми карманами и черную, облегающую юбку, хотя, по мнению Натальи Александровны, облегающую одежду Нине Романовне лучше было бы не носить, семенила, не поспевая за Гофманом. Седой перманент профкомши растрепался, она на ходу вкалывала и перекалывала удерживающий волосы гребешок и говорила своим спутникам сердитым шепотом: «Ах, оставьте, вы ничего не понимаете, командовать парадом буду я»! Гофман на ходу обернулся и дико посмотрел на нее, а Наталья Александровна быстро опустила глаза и изо всех сил прикусила губу, чтобы истерически не расхохотаться в голос. Она готова была дать голову на отсечение, что Нина Романовна никогда не была знакома с Остапом Бендером.
Но вот толпа сомкнулась, над головами плотно стоящих людей возвысился первый оратор.
— Товарищи! — прогремел хорошо поставленный партийный голос, — сегодня наш народ безмерно скорбит…
Возле Натальи Александровны всхлипнула какая-то женщина.
— Гололобов, — сказала она, — второй секретарь райкома. Такой хороший человек, такой человек…
Видно она когда-то обращалась с просьбой к этому Гололобову, и он ей помог.
Один выступавший сменялся другим. Говорили примерно одинаковые слова, выражали скорбь по поводу утраты. Слова тяжело падали в толпу, нагнетали общее у всех ощущение безысходности. Всем стало казаться, что без Сталина теперь наступит конец света, так как заменить его некем.
На возвышение поднялся Гофман. Это был большого роста, грузный мужчина с крупными чертами лица, богатой шевелюрой. Он начал говорить, но вдруг, неизвестно откуда поднявшийся ветер, стал относить слова, и до Натальи Александровны доносились лишь отдельные обрывки фраз. Ника потянула ее за руку.
— Пойдем, мама, я устала.
Но она не слушала дочь, стояла и не отводила глаз от Михаила Борисовича. В речи его стали появляться странные провалы. Он надолго умолкал, опускал голову, поднимал ее, начинал что-то говорить и снова умолкал.
— Ему плохо! — крикнули где-то рядом.
Внезапно лицо выступавшего налилось кровью, стало багровым, а затем приобрело какой-то чугунный оттенок. Гофман запрокинулся и стал падать на спину. Видно было, что его успели подхватить.
— Скорей! — истерически закричала какая-то женщина, — вызовите машину!
Толпа раздалась. Несколько мужчин, тяжко ступая, пронесли неподвижного Михаила Борисовича. Наталья Александровна успела увидеть темное лицо с крепко зажмуренными глазами.
— Гипертоник, наверное, — сочувственно сказал кто-то, — вот горе, горе, даже такого мужчину подкосило.
Каким-то образом Гофмана умудрились поднять в кузов подъехавшего задом грузовика. Через минуту машина умчалась, подпрыгивая на булыжниках мощеной улицы. Митинг сам собой распался, люди стали потихоньку расходиться.
По дороге домой Ника стала рассказывать, как она пришла утром в класс, и все плакали. А ей совершенно не хотелось плакать, и она помазала глаза слюной, чтобы не подумали, будто ей не жалко Сталина.
— Я плохая, да, мама? — заглядывала она в лицо матери.
— Отчего же? С чего ты взяла, что ты плохая?
— Я же не плакала…
Наталья Александровна обняла дочь за плечи.
— Дурочка, не плачь, если тебе не хочется. Зачем же притворяться и лицемерить.
— А другие притворялись?
Наталья Александровна задумалась. Нет, Михаил Борисович не притворялся. Где уж там. Это не давешняя Оля Мешкова с ее обмороком. Но какова сила этого человека, Сталина, если крепкие мужики на траурном митинге по нему теряют сознание, и их увозят в больницу с гипертоническим кризом!
Этот день оставил у нее двойственное, и, скорей, тягостное чувство, от которого хотелось поскорей избавиться. Она с нетерпением ждала мужа, но он все задерживался.
Сергей Николаевич пришел поздно, пахнущий выпивкой. Наталья Александровна огорчилась, но он успокоил ее.
— Перестань. По сто грамм с ребятами выпили. На помин души. Не мог же я отказаться.
После ужина, после того, как Ника угомонилась и ровно задышала, крепко уснув, Наталья Александровна вдруг спросила:
— А была ли душа?
Как всегда водилось между ними, Сергей Николаевич сразу понял, о ком она.
— Ты считаешь, что не было?
Наталья Александровна не ответила. Погасила свет, скользнула под одеяло. Она придвинулась к мужу, прижалась щекой к его плечу.
— А знаешь, сегодня Ника потерла глаза слюной, чтобы не подумали, будто ей не жалко Сталина.
Сергей Николаевич беззвучно засмеялся, отчего затряслись пружины кровати.
— Ай, да Пушкин! Ай, да молодец! Угадал!
— Ты про что?
— А вспомни, в «Борисе Годунове», когда Бориса просят на царство, два умника мажут слюной глаза. Тоже, чтобы не подумали. Ты перечитай завтра.
— Перечитаю, — покорно согласилась Наталья Александровна.
Сергей Николаевич приподнялся на локте. В полутьме ночника неясно виднелось лицо жены. Она лежала неподвижно, смотрела прямо перед собой.
— О чем ты думаешь?
— Я о Панкрате, о Нине, о Славике. О том, что Алексей Алексеевич так и не написал ни разу.
— При чем здесь Сталин? Я тебе уже тысячу раз говорил, Нина вполне могла обсчитаться в своем буфете. Поверь мне, я работал в столовой, я знаю. Из-за неправильно взвешенной котлеты могло быть, черт знает что! Не понимаю, почему ты заговорила об этом именно сегодня. Из-за смерти Сталина? Она тебя так взволновала?
— Нет. Не взволновала. Кто он мне? Я готова сочувствовать, не больше. Но этот всеобщий плач, эти скорбные лица! Я этого не понимаю. Уверена, они не все притворялись, не все. Наш Миша грохнулся по-настоящему. Но почему? Никто же не падает в обморок, оттого, что на соседней улице умерла тетя Фрося.
— Сравнила.
— Нет, ты вдумайся. Это какое-то рабство, ей-богу, Что-то противоестественное, какой-то надрыв. То же самое происходит во всех городах, во всех деревнях. Я даже не могу себе представить, что творится в Москве. Повальная истерия, массовый психоз! Знаешь, я рада за Нику. Она не приняла в этом участия. Сжульничала, но участия не приняла. Не хочу, чтобы моя дочь была, как все.
— И будет получать на орехи.
— А ты, что же, хочешь, чтобы она…
— Я хочу, чтобы она не очень выделялась из среды, в которой ей доведется жить.
— Из толпы, ты хочешь сказать. Из толпы, способной поддаться массовому психозу.
— Ты хочешь поссориться со мной из-за смерти Сталина?
— Я не собираюсь с тобой ссориться. Просто я до сих пор не могу понять, что это за страна…
— Ага, — обиженно перебил Сергей Николаевич, — вот с этого и следовало начать. Сейчас ты упрекнешь меня за отъезд…
— Сергей, ты меня не понял. Я хочу разобраться в этой кутерьме, я вовсе не собираюсь тебя в чем-то упрекать. Я общества этого не понимаю.
— Пора бы уже за шесть лет, — он помолчал. — Что ты хочешь понять? Они строят свой социализм.
— Они…
— Ну, мы. Не придирайся к слову.
— Сережа, — хихикнула Наталья Александровна, — скажи на милость, какой из меня строитель социализма! А из этих баб, что всю жизнь провели на Красной Горке, и вечерами сидят на лавке и грызут семечки?
— Не сравнивай себя, пожалуйста, с этими бабами!
— Хорошо, не буду. Пусть не они, а, скажем, вся наша мастерская. Каким боком, скажи, все эти девочки, женщины, строят социализм? Они живут от зарплаты до зарплаты и еле-еле сводят концы с концами. Где он, этот окаянный социализм? Вот уже шесть лет мы сталкиваемся с людьми, и ничего хорошего от них о социализме не слышим. А многим из них, я в этом уверена, и ныне усопший Сталин тоже не нравился. Меня и Римма, и Зоя Павловна уверяли, будто в этой стране полно недовольных.
— А Мордвинов? А Борис Федорович?
— Это исключение.
— Хорошенькое исключение! Да таких людей половина Советского Союза, я уверен! Вот они и оплакивали Сталина.
— Тише, ты разбудишь Нику.
— Хорошо, тише, — он сбавил тон до шепота, — Я не понимаю, чего ты от меня хочешь? Нам не надо было уезжать?
— Ты знаешь, нет, — раздумчиво произнесла Наталья Александровна, — как это ни странно, я так не скажу. Мне многое не нравится. К примеру, скажем, на Мельниково осталась не лучшая часть моей жизни. Но, как говорила все та же Зоя Павловна, русский человек должен жить у себя дома. И вот я дома, но духовного единения с этим рыдающим народом у меня нет. Тут я должна честно признаться. А, может, нет единения, потому что мы не общаемся с людьми, близкими нам по духу?
— Где их взять? — вздохнул Сергей Николаевич.
— Да уж, — точно так же вздохнула Наталья Александровна.
Они умолкли и долго молчали. Потом Наталья Александровна уснула. Сон, теплый, как пуховый платок, накрыл ее всю. Он не послал ей в ту ночь ни тягостных, ни вещих сновидений.
Сергей Николаевич долго лежал, вперив глаза на более светлый квадрат окна напротив кровати, позже уснул и он. Через некоторое время в комнате не слышалось никаких иных звуков, кроме ровного дыхания трех человек и тиканья старенького будильника.
Они спали, и ни сном, ни духом не ведали, что в эту ночь погоня за ними кончилась. По счастливой случайности, по невероятному стечению обстоятельств они шесть лет ускользали от расставленных сетей, сами не ведая того.
Задержись они на несколько месяцев в Брянске, Сергея Николаевича ждала бы очная ставка с Борисом Федоровичем Поповым в подвалах следственного изолятора.
Их выслали из Крыма, но не сослали же! Из Лисичанска они тоже своевременно убрались. Они не знали, что глупейшая история со звездой в Красном уголке для слепых успела докатиться аж до самого Брянска и наделать шуму.
Они ускользнули. И оттого, что им это удалось, они ничего не поняли.
Где ж было им знать, что страна оказалась расколотой, что миллионы людей за колючей проволокой откровенно радуются смерти Сталина и ждут скорого освобождения.
Они ничего не поняли. Им не суждено было узнать причину ареста Нины Понаровской. Какой буфет! Там и товару-то было — пирожки с капустой, жидкий чай, и кофейная бурда. И за это сажать! Нет. Она написала письмо вождю. Ах, ей хотелось вернуться в родной город, где она провела первые годы жизни, ей хотелось заживить эмигрантские раны и соединить оборванные нити. Она написала письмо Сталину, и обнаружила себя. Горе ей! Горе мужу ее и детям!
И Панкрат обнаружил себя, Бедная Сонечка слишком громко выражала свое недовольство отъездом из Франции.
И на долгие годы осталась неизвестной судьба Алексея Алексеевича.
Они не знали, они не могли знать о его ссылке в глухое, заметенное снегами село, где он будет все же допущен к школьному образованию. В восьмидесятых годах, глубоким стариком, он возвратится в Париж к детям.
И многие, из тех, кто уцелел, возвратятся, как только это станет возможно. Назад, в эмиграцию, подальше от страшного строя.
Горе несведущим!
Горе оплакавшим палача и тирана!
Конец второй книги
Ташкент,
2003–2006 гг.