Хорошие новости
Я стою на автостанции, и мне стра-ашно так… Коленки дрожат. Звонит телефон.
– Ты где? Скоро? – спрашивает обеспокоенно он.
– Маршрутку жду, – говорю я.
– Ты на шестой платформе?
– На шестой, – мое терпение неистощимо сегодня.
– Номер – 2023, – напоминает он.
– Я помню. Не переживай, – стараюсь быть спокойной. Он нервничает. Я тоже.
Никогда не была в деревне. Почему-то представляются дома и заборы, заборы и дома, и небо, голубое и бескрайнее.
Маршрутка раскрывает свое нутро и зовет меня внутрь, в душную полутемноту. Когда я зашла – все одиночные места были уже заняты. Села у окна, прижалась к стеклу, спряталась от чужих взглядов.
Ехать долго, значит, можно не нервничать хотя бы час.
Мелькали села, одно за другим. Чем дальше от города – тем больше заброшенных домов, заколоченных ставней, проваленных крыш, зияющих дыр в стенах и высокого сорняка.
Некоторые дома словно стоят перед улицей на коленях, и в низких окнах при желании можно увидеть все.
Чем дальше от города – тем страшнее. Как меня там примут? Я совсем другая. А как там? Так же, как в этих селах, что мелькают за окном, или по-другому?
Въехали в небольшой городок, и, распахнув двери и люки, выпустили из себя людей и воздух, наполненный чужими запахами до невозможности.
Место около меня освободилось (парень в наушниках спал всю дорогу). Рядом со мной села пожилая женщина.
Пока мы не выехали из городка, она молчала.
– День чудовий сьогодні! Сонечко! – неожиданно сказала она.
Мне не хотелось ни с кем говорить. Рот откроешь – потом не закроешь. Я, конечно, вежливая, но сегодня трепаться не в настроении.
Украдкой посмотрела на нее: сколько ей? 60? 70? «Бабуля», – определила я для себя и больше не думала о ней, а она сидит, смотрит вдаль и думает о чем-то своем.
Она помолчала еще немного, а потом сказала мне:
– Земля ворушиться.
Все, я думаю, приехали. Пытаюсь незаметно от нее отодвинуться, но некуда. С тоской смотрю на часы – еще долго – и вздыхаю.
Бабуля улыбнулась так неожиданно молодо, что и я улыбнулась в ответ. Она снова сказала:
– Так справді ж! Ворушиться! Вам, у городі, це не помітно, а у селі знаєш як! У мене в сараї дах провис, прогнувся.
– Ну, может, балка прогнила или еще что-то, – говорю неуверенно я.
– Та ні, то стіни сіли. І дім мій сів. Раніше підвіконня мені отут були, – проводит рукой по груди, – а тепер тут, – проводит по поясу юбки, – бачиш різницю?
Она говорит по-украински, ее речь пестрит непонятными мне словами. Я пытаюсь отвечать ей тоже по-украински, но слова словно чужие и язык деревенеет.
– А чому так? – спрашиваю я и перехожу на русский, потому что не могу подобрать слова. – Оползни?
Она, как и я, пытается говорить на одном со мной языке:
– Земля двигается! Ворочается, – потом запинается и снова переходит на свой, родной, – ворушиться! Буває, лежиш собі у ліжку вночі і, здається, що тебе, немов у люльці, колихає.
– А у вас дом большой? – почему-то меня разбирает любопытство и я всматриваюсь в нее внимательней.
Маленького роста, с загорелым лицом и голубыми глазами, одновременно молодая и старая. Она одета по-деревенски парадно, такой обуви, как у нее, лет тридцать как нет в продаже. От нее пахнет старыми, сладкими духами, чуть сильнее, чем нужно.
– Катерина Іванівна, – прерывает она паузу.
– Аня, – отвечаю я. Она мне уже нравится.
– Дім… – отвечает она на мой вопрос, – величенький, старий, ще батько будував. Дерев’яний. Курей держу, корівка в мене, качечки. Якби ж ще дід не пив…
– Муж? – уточняю я.
– В розводі, – говорит хмуро.
– А почему вместе живете?
– Село, – пожимает плечами. – Куди ж йому подітися?
Я молчу. Я не знаю. Я в первый раз в деревню еду и поэтому пытаюсь побольше узнать от нее, чтоб хоть представить немного, как там.
– Як прийде п’яним, так хоч ховайся… Може і на мене з кулаками, добре коли не одна, а діти в хаті. Одного разу я зачинилася від нього, так він двері бензопилкою вирізав, а вдруге і хату підпалив.
– Как же так? – удивляюсь я и не верю одновременно.
– Так воно ж п’яне, що ж воно розуміє… Заради дітей живу. В мене два сини і донька, – улыбается, – меншому двадцять… А ті вже великі, свої сім’ї… Троє онуків.
Она улыбается.
Я смотрю на нее, любуюсь. Так сколько же ей? Спросить неловко.
– Тобі скільки? – спрашивает она.
– Двадцать, – отвечаю я.
– Коли мені було стількі ж, моїй доньці вже було два роки… Тяжка в мене доля, – говорит она тихо, – і життя в селі ох і важке! Я пенсіонерка, але працюю. Хочу, щоб син вивчився. Я все життя працювала в больниці, медсестрою у фізіотерапії. До мене йшли зі всіма хворобами… А потім мене сократили, – она вздыхает. – А тепер працюю у соціальній службі, на двох ставках, їжджу по старих, вони у мене майже всі лежачі…
Та що ж, мені не звикати, батько мій пив, бив нас із мамою, ми від нього ховалися в лопухах, як кури…
О своих бедах рассказывала легко и спокойно, даже с юмором, как будто не о себе, а о ком-то другом. А ведь ей и вправду от жизни досталось. И позвоночник больной, и муж непутевый, и у сына жена не такая, и корова не доится…
И не вызывала она во мне жалости. Потрясающая женщина!
– Хороші новини, – говорит она, – менший син сьогодні з невісткою познакомить.
В сердце тревожно кольнуло. Спешу переменить тему:
– А где вам выходить?
– У Катеринівці, – отвечает она.
– И мне тоже. С вами выйду, а то заблудиться боюсь, в первый раз в деревню еду.
Она посмотрела на меня, как будто до этого не видела, и, похоже, ей кольнуло тоже. Она снова улыбнулась мне.
Я смотрю на ее руки. Они натружены, в мозолях, пальцы искривлены болезнью. Я кладу свою ладонь на ее. Так и едем. Молчим.
У нее звонит телефон. Находит его не сразу, прижимает к уху.
– Так! Я в автобусі. Скоро буду. Купила все, що ти просив. Ні. А яка вона? Не бачу. Та я без окулярів, сину.
Звонит телефон у меня.
– Где ты? – спрашивает он у меня тревожно.
– В маршрутке.
– Я жду тебя на остановке, – дрожь в его голосе немного унялась. – Ты скоро?
– Да, я с женщиной выйду, – ответила я.
– Ну хорошо, приезжай скорее, жду.
Мы въезжаем в Катериновку: большое село, зеленое, с маленькими, после города, домиками. У меня колотится сердце. Страшно.
А она смотрит на меня и улыбается.
Мы выходим из автобуса в центре деревни, где остановка, Дом культуры, школа, детский садик, клуб, кафешки, палаточки – все прижимается друг к другу тесно, съежившись.
Она отходит немного в сторону, а я стою, как испуганный воробей, взъерошенная.
Он встречает меня радостно, обнимает, целует.
– Как доехала?
– Нормально, – на душе моей становится легче и теплее.
– Тут должна была с тобой моя мама ехать… – его взгляд блуждает в толпе приезжих. – Мама!
Он идет к ней, приводит ко мне и представляет:
– Мама, это Аня. Аня, это мама – Катерина Ивановна.
Она подмигивает мне озорно и улыбается.
– Очень приятно, – говорю я.
– И мне, – она говорит уже по-русски.
И мы идем потихоньку домой. У нее звонит телефон, она отстает немного и говорит с кем-то, и я не могу ничего разобрать, только слышу:
– Хороші новини. Син невістку привіз. Аня…
2012
Трое
Нас было трое – я, Григорий Сковорода и Покровский собор. Григорий Саввич все порывался идти куда-то, но я остановила его, попросила поговорить. Так и застыл он, идущий, а я села рядом.
Покровский собор, белый, с золотыми куполами, отметил полдень звоном колоколов.
Был удивительно теплый и солнечный весенний день. Небо такое высокое, прозрачное, что казалось – и воздух легче, и места в городе больше, и все вокруг светлое и просторное.
В сквер пришли трое музыкантов почтенного возраста – двое мужчин и женщина. Гитара, скрипка, аккордеон, жестяная коробка. Они стали играть одновременно, не совещаясь, как будто этот мини-концерт был тщательно отрепетирован, много раз сыгран и даже слегка обычен.
А, может, так оно и было.
Они играли, и музыка возвращала им ушедшие годы, молодость. Они играли что-то свое, незнакомое, но такое красивое и простое!.. Их лица радовались и музыка лилась легко и свободно, как шампанское в бокал.
Недалеко от них пристроился престарелый хиппи, как будто с ними заодно – высокий, «хвостатый», бородатый, заброшенный. Тоска в его глазах привлекала голубей, и они слетались к нему, как ручные, и клевали хлеб, который он им крошил.
Сковороде понравились музыканты и их музыка. Он решил, что не зря остался здесь.
Покровский собор, древний и большой, тоже грелся в лучах солнца и был радостным, фырчал фонтаном, что стоял в сквере (по старой памяти собор испытывал к нему нежные чувства), перебирал колокола и блестел куполами.
А трое музыкантов все играли свои мелодии. Бабушка с маленькой девочкой лет трех-четырех проходили мимо, остановились, стали слушать. Девочка попыталась танцевать, но у нее не очень получалось. Тогда они прервали музыку – на полуслове, на полувздохе – и, перемигнувшись, стали играть «Танец маленьких утят». Девочка затанцевала, и бабушка смотрела на внучку счастливыми глазами.
Сковорода слушал.
Покровский собор замолчал, затих.
Странное чувство овладело мной: все такое настоящее, живое, чистое, что на глаза наворачиваются слезы и нечего больше сказать.
По ступеням в сквер спустились трое молодых людей. У них дреды, рюкзаки, свои словечки и яркие внешности. Два парня и девушка (ей явно не было еще семнадцати), худенькая, бледненькая, светленькая, в штанах-шароварах и множестве браслетов. Они сели рядом со мной на лавочку и заговорили громко, развязно.
И музыка трех старых музыкантов словно скукоживается и уже не достает до неба, как раньше. Бабушка положила в жестянку купюру и, взяв внучку за руку, ушла по своим делам.
Девушка с дредами достала из необъятного, огромного рюкзака небольшой кулечек с чем-то и положила его к себе на колени. Я бы и не обратила внимания на него, но мне показалось, что это какой-то интересный чай, и я глянула с любопытством – какой?
…И натолкнулась на колючий взгляд серых глаз. Я пос-пешно отвела взгляд, но боковым зрением увидела, как она вырывает из тетрадки листик, от него – кусочек и неспешно скручивает сигарету.
От догадки меня тряхнуло током. Она посмотрела на меня сверху вниз с вызовом, и затянулась.
Я посмотрела по сторонам – ничего вроде бы не изменилось.
Музыканты играли «Шербургские зонтики». Покровский собор купался в лучах солнца и был похож на белого зеленоглазого кота с рыжими полосками на спине. Сковорода слушал музыку. Старый хиппи кормил голубей.
Я встала и ушла.
Мне не хватало воздуха.
2012-2013
Рояль для табуретки
Жил-был стул. Самый обыкновенный стул – четыре ножки, мягкое сиденье, изящная спинка. Он был старый, но делал вид, что древний, потому что стоял не где-нибудь, а в музее Великого Писателя.
На самом деле стул достался директору музея вместе с дряхлой дачей. Стул стоял там на чердаке и чихал, когда поднималась пыль. Он смотрел в окно, где по ночам сияли звезды, а днем летали наперегонки птицы.
Директору стул понравился, и было решено, что он уже достаточно стар для того, чтобы заменить тот, от которого после неудачной реставрации остались рожки да ножки.
Так он и стал экспонатом музея, где и встретил свою любовь. Она была прекрасна: табуретка из красного дерева, на трех изогнутых ножках, с сиденьем, вогнутым, как обеденная тарелка, и покрытая четырьмя слоями восхитительного лака. Она стояла у зеркала и бесконечно любовалась собой, заботливо сдувая пылинки со своих бесчисленных завитушек.
Стулу лишь оставалось вздыхать в сторонке. От безответного чувства он даже начал писать стихи. Директор музея очень удивился бы, если б узнал, что стул обладает неплохим чувством ритма и искусно подбирает рифмы.
Все забыли о нем. Только сторож, знавший ему настоящую цену, вставал иногда на него, заботливо подстелив газетку, чтобы вкрутить лампочку, но это случалось редко.
Единственное, что грело душу стулу в эти дни – мечта. Он хотел быть креслом. Мягким, шикарным, с кожаной обивкой… Вот тогда бы табуретка точно обратила на него внимание!
А тем временем ей искали пару – по всем городам и весям. Табуретка очень гордилась этим. Искали долго-долго, и, наконец, нашли. Это был огромный, горделивый, великолепный рояль, он как нельзя лучше подходил табуретке своими завитушками, лаком и красным деревом.
Шумно сыграли свадьбу (прибытие рояля в музей); табуретка сияла от счастья, а рояль деловито, как певец – цветы на концерте, забирал себе блики вспышек, восхищенные улыбки и лучи солнца.
Стул в это время переживал страшную любовную драму. От стресса у него расшатались нервы и ножки, выскочила пружина из сиденья. Стул отдали на реставрацию, и когда он вернулся, посвежевший и отдохнувший, о табуретке все давно уже забыли. Ее просто задвинули под рояль, но никто не выдвигал ее, чтобы сыграть, потому что внутри рояль был пуст, как карман нищего. Так и состарилась она, рассохлась и скрипела ворчливо, когда с нее вытирали пыль. Но самым страшным было то, что если вот так повернуться, да вот эдак вывернуть шею, то можно было бы, по давней своей привычке, посмотреться в зеркало, но уже не увидела бы она там своей былой красоты.
Даже стул забыл о ней. Он неожиданно стал известным – экскурсоводы показывали на него пальцем и говорили, что именно на этом стуле Великий Писатель написал свой самый главный роман. Фотография стула красовалась в каталоге музея, но это не радовало его. Он все еще мечтал стать креслом, грустил и писал стихи, и как-то незаметно состарился.
И однажды, когда сторож вытащил стул на середину выставочного зала, заботливо постелил газетку, оперся рукой на спинку, чтобы встать на него и вкрутить лампочку, стул вздохнул… и рассыпался. Охнув, сторож заботливо собрал обломки и отнес их в кладовку. Скоро к ним присоединились останки табуретки, и долго-долго лежали они вместе и пылились. И однажды, когда все уже перемешалось и забылось, в один из свободных вечеров сторож повертел в руках обломки стула и табуретки и создал из них… новый стул.
И он скрипел, как табуретка, и писал стихи, как старый стул. Он стоял на крыльце дачи, и долгими тихими летними вечерами на нем сидел сторож и смотрел на небо до тех пор, пока не улягутся спать птицы и не зажгутся звезды.
К нему в голову приходили прекрасные мысли, мечты и видения, и однажды сторож написал для своих внуков сказку об одном стуле, который стоял в музее, писал стихи для табуретки и больше всего на свете мечтал стать креслом.
2010
Новый Год
Снега не было, впрочем, этим сейчас никого не удивишь. Он остался в новогодних и рождественских фильмах огромными, легкими, сверкающими сугробами.
Ну что ж, от этого праздник не стал хуже. В Австралии вот, например, январь – это лето, и ничего, празднуют. Я не люблю ставить елку за неделю до Нового Года и ходить около нее кругами – мне нравится наряжать ее за несколько часов до курантов! Все суетишься и поглядываешь на часы: не прозевать бы самую главную минуту в году. Елочка у меня искусственная, пушистенькая, низенькая, поэтому я всегда успеваю распутать гирлянду, разобрать дождики, перебрать елочные игрушки, с которыми не виделась целый год. Любовно и подолгу держу их в руках, бережно сдуваю пыль и, сидя возле елки, вспоминаю, как было раньше, когда в доме для всех гостей не хватало стульев и занимали у соседей вилки и рюмки. Верхнюю одежду никто даже не пытался повесить в прихожей – темной, мягкой и пушистой грудой лежали на диване пальто, манто и шубы, а кот устраивался в чьем-то капюшоне и сладко спал, пока в соседней комнате звенели стаканы и шумели голоса.
Новый Год – мой самый любимый праздник, но вот уже несколько лет я праздную его в одиночестве. Я создаю себе праздник сама: готовлю оливье, покупаю фрукты, зажигаю свечи и всю ночь напролет смотрю «Иронию судьбы», «Один дома» и другие новогодние фильмы, а ровно в полночь выпиваю бокал шампанского.
Я прикрыла плотно шторы, и, нарядив елку и заправив салат майонезом, чтоб успел пропитаться, стала наряжать дом: каждому кактусу по снежинке, на шкаф – дождик, на полку повесила маленький новогодний шарик на ниточке – пусть блестит. А потом я надела самое красивое платье и села за стол, поставив перед собой будильник.
В оставшееся до полуночи время я люблю думать про уходящий год: каким он был, каким запомнился, что хорошего принес, а что плохого, чего бы хотелось в будущем году, где я довольна собой, а где не очень. И – самое главное – думаю, что загадать в последние секунды уходящего года и пишу на бумажке, чтобы не забыть. Осталось пять минут! Верхний свет торопливо выключаю, зажигаю свечи, – хлоп! – говорит шампанское и торопливо, шипя от нетерпения, льется в бокал. Я не свожу взгляд со стрелки часов: тридцать секунд (как медленно ползет стрелка!), пятнадцать, десять, пять, четыре (торопливо разворачиваю бумажку и читаю вслух желание – чтоб следующий год встречать не одной!) – два, один, ур-ра! С Новым Годом! С новым счастьем! Радостно звенит и подпрыгивает на столе будильник. Я чокаюсь с ним и выпиваю шампанское до дна за его здоровье.
И на сердце становится легко-легко, как будто оставила прошлое позади и начала жить сначала. И так хорошо-хорошо, и радостно, и здорово, что хочется выйти на балкон и заорать: «С Новым Годом!»
Может, шампанское в этом году досталось мне какое-то перебродившее? Раздвинув плотные шторы, я выхожу на балкон с бокалом шампанского. Я обернулась и посмотрела в свое окно, как с улицы: приглушенный свет, на столе горят свечи, в углу комнаты переливается огоньками елочка, шары блестят цветными боками, а дождики сверкают и покачиваются от свежего ночного ветерка, который дует с балкона.
На улице темно – фонари уже не горят, спят окошки домов, редко где встретишь свет. Тишина бархатная и нежная, только вдали гудит, как шмель, электричка. Воздух такой теплый, но налетает прохладный ветерок и пахнет зеленью, листвой, цветами.
Я отпила шампанское. Вот уже несколько лет встречаю Новый Год летом, посреди июля. Ну и что, что не зимой? Вот в Австралии на Новый Год вообще снега не бывает. Я конечно, не австралийка, но мне кажется, что сегодня у меня получился самый лучший, самый настоящий и волшебный Новый Год, лучше, чем тот, с президентом.
И, улыбаясь летней ночи, я шепчу:
– С Новым Годом! С новым счастьем!
2010
Летнее приключение
Стояло раннее лето. Солнце мстило за холодную зиму и весну и поэтому жарило вовсю. Люди на пляже лежали, как овощи. Заходить в воду было страшно – вода зеленая-зеленая, как болото. Среди камышей гулял ветер и носил слухи, что на той стороне водохранилища в воде видели пятно зеленой краски. Жуть.
А там, вдали, где вода вроде почище, мальчишки прыгали с моста в воду. Там невысоко, не больше пяти метров, а все равно страшно.
Так вот я о чем. Они-то прыгают, а мне страшно. Я по пляжу хожу, флору-фауну разглядываю. И тут из-за камышей выглядывает лягушка. И молчит. Я ей говорю:
– Привет, лягушка.
А она говорит:
– Я не лягушка, а лягушк.
– Это как?
– Я – он.
Я молчу. Смотрю на лягушка. Он на меня.
– Чего надо? – говорит.
– Известно чего. Женского счастья.
Молчит лягушк. Думает. Говорит вдруг:
– Не люблю я гусей.
– Почему?
– Щипаются больно.
– А я не щипаюсь. Я счастья хочу.
Лягушк закрывает глаза.
– Да будет тебе счастье, – шепчет что-то магическое. – Все. Иди. И никому не рассказывай, а то просьбами достанут. Иди-иди.
И прыгнул в свое болото.
Он сказал «иди» – я и пошла. Пришла к своим мальчишкам. Они с моста напрыгались, сидят довольные.
Один подходит ко мне и говорит:
– Где ты была? Я волновался.
Целует в лоб.
– Ого, какая ты горячая!
– Я с лягушкой разговаривала.
– Точно перегрелась. Голова болит?
Он обнимает меня и прижимает мою горячую голову к своей прохладной от воды груди.
А я лежу на пляже овощем и думаю:
«Прав был лягушк. Вот оно, мое женское счастье».
2010
В ойна
Горло сжато страхом, гулко бьется сердце. А там, над окопом, грохот выстрелов, крики, дрожит земля. Трясутся руки, автомат падает на землю с глухим стуком.
Закрываю лицо руками.
– Нет, я не могу убивать их.
Капитан смотрит на меня зло, толкает меня в плечо, поднимает автомат (в его руках он легкий, как пушинка). Он целится в бегущего человека во вражеской форме и кладет мой палец на курок.
– Видишь цель? Стреляй!
– Не могу… У него тоже есть… мама…
Капитан жмет на курок – человек падает. Я надеюсь, что он не умер.
Я снова сажусь на землю.
Мама…
Он хватает меня за грудки и рывком ставит на землю. У него багровое грязное лицо в морщинах и шрамах. Он страшно зол.
– Это цели! – рычит мне он прямо в лицо. – У них нет матерей! Цель! Цель! Запомни: цель! Стреляй или сдохнешь!
От него разит потом, он раздражен от усталости.
– Сколько тебе?
– Восемнадцать… Почти.
– Набрали сосунков… – бормочет он и вытирает ладонью пот с лица, оставляя при этом грязные полосы.
– Давай еще раз.
Я покорно беру тяжеленный автомат и прижимаюсь щекой к прикладу. Капитан своей рукой кладет мою на курок и снова наводит мушку.
– Видишь цель?
– Вижу…
Я закрываю глаза и покорно жму на курок.
Капитан хлопает меня по плечу. Он доволен. «Молодец, парень» – говорит и уходит.
Мама…
– Сынок, вынеси мусор.
Они убьют ее! Остервенело хватаю автомат и с широко открытыми от ненависти и страха глазами стреляю, стреляю, стреляю…
– Сынок, ну вынеси мусор, сколько можно тебя просить?
Не чувствуя тяжести автомата, выпрыгиваю из окопа, несусь сломя голову, ничего не вижу, кроме цели, не чувствую боли и опять стреляю, стреляю, стреляю…
– Вынеси мусор и сходи за хлебом, в доме нет ни крошки.
Взрыв справа, земля сыплется на землю дождем, но бегу и стреляю. «Молодец, парень!» – сзади кричит капитан.
Не чувствуя боли, приваливаюсь к дереву. Враг бежит на меня, злобный, весь в крови. Из последних сил – контрольный в голову. Готов.
Из-за угла – длинная очередь, а у меня уже нет сил бороться. Последнее, что я вижу – кровавый экран и на нем надпись:
«Самая сладкая месть – счастливо прожить свою жизнь. Талмуд».
Миссия провалена. Закрываю лицо руками. Мама переходит на крик:
– Мусор! Вынеси! Ты меня слышишь?!
– Я все слышу, мама. Уже иду.
GAME OVER.
2010
Чердак
Дом был пустым и холодным, как будто совсем не соскучился по мне и не ждал. Он был крошечным – комната и кухня, над ними – чердак. Я поспешно включила всюду свет.
Наверх вела винтовая лестница – ровно девять ступеней, с одной стороны закрепленных на железной трубе. С другой стороны они упирались в стены.
А я и не подозревала, как соскучилась по дому. В сердце щемит тоска и кажется, что вот сейчас увидишь на привычных местах занимающихся обычными делами тех, кого уже нет.
На улице – осенний вечер, холодно, а я в доме одна, да и, наверное, во всем дачном кооперативе таких, как я, не наберется и десятка. Ужасно одиноко; брата не отпустили с работы, он приедет ближе к ночи, а я – принципиальная, упрямая! – решилась ехать в одиночку, раз уж мы собрались, наконец, приехать сюда.
А к чердаку ведут девять ступеней. Он заперт массивной дверью на сердитом замке. Наверное, эта дверь – самое добротное, что есть в доме, построенном кое-как и из чего попало.
Нам запрещали лазить на чердак. Но я выжидала, пока дедушка заснет после обеда, а бабушка с мамой уйдут в беседку, и тихонько (еще тише!), затаив дыхание, чтоб не скрипели ступени, кралась наверх, добиралась до заветной двери и дергала за ручку, надеясь, что она открыта. Но было заперто, и тогда я прижималась лбом к холодному сердитому замку и стояла так, пока он не согревался. А потом я пулей слетала вниз и выбегала на улицу – жаркую, светлую, где пахло цветами и пели птицы, что сидели на вишне и нагло клевали ягоды прямо у нас на глазах…
Ступенька «раз». Я стою на ней, низкой, заваленной хламом, и ругаю себя на все корки. Ну, что я нашла на том чердаке! Ведь большая уже тетенька, ну, что я там забыла? Но ничего не могу с собой поделать – тянет меня туда, как на ниточке, и, в конце концов, никто же не видит!
И я решительно делаю шаг вперед.
Ступенька «два» . А они скрипят сильнее, чем мне помнится. Может, это время скакало по ним, пока нас не было, и бессовестно расшатало их? На этой ступеньке хлама меньше, но перед носом висит половая тряпка. Старая: пальцем тронешь – в пыль рассыплется. Ключ от чердака лежит у меня в кармане. Я всего на минутку загляну туда и сойду вниз – у меня в доме дел по горло. На стене – выключатель. Странно, я совсем его не помню. Я нажимаю кнопку, из чистого любопытства, но ничего нигде не зажглось – наверное, перегорела лампочка у входа, ее давно никто не менял.
Ступенька «три». Поднимаясь, я задела ногой старую кастрюлю с какой-то землей, она накренилась, подумала немного и с ужасающим грохотом скатилась вниз. Я вздрогнула испуганно, как будто опять боялась кого-то разбудить, но в доме никого нет (снова напоминаю себе!), никого нет…
Вдруг мне стало страшно. Послышался шорох на кухне. Кто там? Да нет, глупости это все, мерещится. Опять шорохи… Еще чуть-чуть, и я буду готова сойти с дистанции! Так, надо срочно зажмурить глаза и вспомнить что-то хорошее…
…Когда-то в детстве, когда мы приезжали сюда, я делала кораблики из деревяшки, огромного гвоздя и листика ореха. Они были разными, стояли в ряд на лавочке и грелись на солнышке, да только ни один из них так и не увидел воды – не помню, почему…
Не открывая глаз, я делаю еще шаг.
Ступенька «четыре».
…Мы гуляли по окрестностям и собирали цветы – сорняк, который рос и у нас на участке. А еще мы делали «круг почета» по дачному кооперативу, и это казалось нам далеким путешествием, а лесопосадка вдалеке – страшным темным лесом, в котором живут волки.
Открываю глаза. Стою, прижавшись к стене, и дрожу, как лист осины. И опять ругаю себя последними словами: надо же, приключение выдумала!
Может, вниз?
Ступенька «пять». Не на ту напали! Вот я уже посредине, внизу остались четыре и вверху – четыре, я упрямая, сильная, я все смогу!
А там, наверху – темно, хоть глаза выколи. А в темноте мне всегда кажутся какие-то тени и чудища. Стыдно признаться, но я, похоже, до сих пор боюсь темноты.
Но я не помню, чтоб на чердаке был свет! Там нет лампочки!
Так, взяла себя в руки!
Ступенька «шесть». Поспешно переступила, нога зацепилась за пятую ступеньку и я чуть не упала. Теперь сижу на шестой и обнимаю больную ногу, тихо хнычу, поскуливаю, глотаю слезы, и очень, очень, очень жалею себя.
И тут меня осенила мысль – а что, если ступенька провалится подо мной? Я глянула вниз – высота около метра, внизу хлам, но с моим-то везением (вон, как нога болит!) мне наверняка грозит инвалидность.
Я разозлилась на саму себя, встала и злобно уставилась на дверь чердака. Ну, все! Берегись! Я иду!
Ступенька «семь». Почти весь свет остался внизу. Вдруг я совершенно отчетливо услышала чьи-то голоса. Слов не разобрать…
– Кто здесь? – громко спросила я, прижимаясь к стене и готовясь бороться до последнего.
В ответ – тишина. Голоса удалялись. Похоже, это просто кто-то гуляет по дачному кооперативу.
– Разгулялись тут всякие, – проворчала я и была уже готова перейти на восьмую ступеньку, как вдруг услышала прямо над своей головой, на чердаке, мелкие-мелкие шаги и шорохи.
Мыши? Жуки? Или все кажется? Мурашки поползли по спине. Я снова занялась самовнушением: здесь никого нет, только я, глупости все эти страхи; а если мыши – ну, так что же, это всего лишь маленькие серые существа.
О крысах даже не хотелось думать. Крышка погреба плотно закрыта, но… нет, лучше не думать.
Ступенька под ногами заскрипела, и я быстро, чтоб не дать себе еще посомневаться, шагнула вперед.
Ступенька «восемь». Ну, вот. Остался еще шаг, еще ма-а-аленький такой шажочек. Если я его сделаю, то покормлю себя шоколадкой (она в сумке припрятана), а еще в пакете лежит печенье.
Я закрыла глаза и решила собраться с духом, чтоб сделать последний шаг, но тут…
Я четко представила, как открываю эту треклятую дверь, а там все-все заросло паутиной, и в окошко почти не падает свет, там темно-темно, а по полу бегают мыши и противно пищат…
И тут я запаниковала. Сердце стучало так, будто хотело первым сбежать с этой лестницы, пульс гулко звенел в ушах, в висках, на затылке, в горле, груди и животе, я стала задыхаться и непонятно как схватилась одной рукой за железную трубу, а другой – за стену и сделала этот сумасшедший, отчаянный, последний шаг.
Ступенька «девять». Теперь замок находился на уровне груди, а не лба, как раньше, в детстве. Задыхаясь, сходя с ума от страха, дрожащими руками я достала из кармана ключ и попыталась вставить его в скважину замка, но тут он выскользнул из моих рук, мокрых от пота, и упал вниз.
В отчаянии я села на ступеньку, и прижавшись лбом ко все так же холодному и сердитому, как в детстве, замку, горько зарыдала.
Так плачут маленькие дети, разбив коленку: громко, выводя рулады, произнося немыслимые звуки, покачиваясь из стороны в сторону и заливаясь слезами.
Как я давно так не плакала!
Мне было жалко всех. Себя, потому что болела нога и было очень страшно, и потому что некому пожалеть и утешить. Мне было жалко брата, потому что его не отпустили пораньше и ему придется идти по темному лесу сюда. Мне было жаль дачу, потому что на ней некому жить, и жалко чердак, на который никто не поднимался целых пять лет. Меня охватило такое огромное чувство нежности ко всему, что я не выдержала и… улыбнулась.
И действительно, зачем плакать, если утешить некому? Вытерев слезы, я осторожно, считая ступени и стараясь легче наступать на больную ногу, спустилась вниз и вошла в комнату.
Здесь, при ярком свете люстры, в знакомой до мелочей и такой родной обстановке, вся эта история с чердаком казалась смешной. Я вытерла остатки слез и села на кровать, собираясь с мыслями. Рука потянулась за сумкой, той самой, в которой шоколадка, но я остановила себя, ведь преодолела всего девять ступеней и ничего больше.
И все-таки я поднимусь на чердак. До приезда брата еще два часа, не меньше. Никто не узнает! Перед глазами снова промелькнули страшные картины – и страх начал снова меня наполнять.
Надо просто открыто признать: мне страшно, я боюсь, очень боюсь (и сразу легче стало!). Да, я боюсь! Но в этом ничего плохого нет! И, в конце концов, что мешает мне взять фонарик?
Ведь и вправду, страшно – это мертвецки пьяный мальчишка, лежавший прямо на асфальте за пунктом приема стеклотары. Страшно – это когда родители за капюшон ведут домой ничего не соображующую – то ли от алкоголя, то ли от наркотиков – девочку лет двенадцати. Страшно, когда теряют отца в детстве. Страшно, когда мать пьет, а у нее диабет. Страшно – война, голод, холод, засуха, наводнение, землетрясение, ураган. Вот это – страшно, а все остальное – глупости и бабьи выдумки.
Я бодро вскочила и, наплевав на боль в ноге, схватила фонарь (ура, работает!) и отправилась к лестнице.
Первым делом осветила ее темную часть. Ни-че-го. Дверь, замок (или мне кажется, или он подобрел), ступени. Потом я посветила под лестницей и нашла в куче хлама ключ.
Кстати, я нашла там, кроме ключа, еще две вещи. Первая – утка, пластмассовая такая, желтая, на красных колесиках. Смешная! Помню, как мы играли ею… Вторая – один из своих кораблей: деревяшка, криво вколоченный гвоздь и прозрачный от старости лист ореха (да простит меня несчастное, почти лысое дерево).
Глупо, но я простояла несколько минут, прижав к груди утку и корабль, и по-дурацки улыбалась. А потом, отложив находки, с фонариком в одной руке и ключом в другой, взбежала наверх: раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять! И как-то плевать было, как скрипят и шатаются ступени, и что на чердаке могут быть мыши.
Я вставила ключ в улыбающийся замок и провернула до конца. Щелчок. Можно открывать. Я была решительна, но… Все-таки постояла чуток, собираясь с духом. Пять лет… Может, там крыша протекла, все мокрое и противное?
Вдох. Выдох. Я рванула дверь на себя. Не поддавалась. Разбухла и упрямилась. Тогда еще раз. Зажмурив глаза, снова вдох, выдох. Ну! Раз! Два! Три! Дверь распахнулась, больно ударив меня в грудь.
Секунды две я стояла, зажмурив глаза… Там было светло и так ярко, что заслезились глаза, вокруг завертелись цветные круги, заболела голова.
Сверху свисала лампочка на длинном проводе, словно яблоко на ветке поздней осенью, и освещала паутину, что висела всюду, как парики, седые от пыли.
Я проследила взглядом, куда ведет провод от лампочки – и он пришел к тому самому выключателю возле лестницы. На сердце стало легко-легко, и я рассмеялась от всей души над своими страхами. В одном углу стоял кособокий голубой стол, в другом – пружинистая кровать, под ногами шуршали опилки (интересно, откуда?) и всюду – пыль и паутина. Из маленького окошка открывался чудесный вид на сказочный лес с волками, волшебный пруд и дорогу, ведущую через поле в деревню. Где-то далеко проехала электричка, низко и сердито гудя. Перемигивались звезды.
Телефон зазвонил неожиданно громко и нагло. Это был брат, и он сказал, что будет здесь минут через пятнадцать. Я бросила прощальный взгляд на все вокруг и, скрепя сер-дце, ушла. Когда я закрывала дверь, то мне снова послышались быстрые шаги и писк. Мыши? Я поспешила быстрее запереть дверь за собой.
Спустилась вниз, подняла кастрюлю, подмела рассыпавшуюся землю, поставила чайник и вычесала из волос паутину. Не знаю почему, но я решила не говорить брату о чердаке. Мне казалось, что он не одобрит, а то и на смех поднимет.
Вскоре на улице послышались знакомые шаги, и в дом вошел брат. Я радостно обняла его и спросила:
– Чай будешь? С шоколадкой?
Он кивнул, разуваясь, и я пошла на кухню.
– А что с ногой? – спросил он.
– Да это… так, оступилась, – махнула я рукой.
Он зашел на кухню, уютно взял чашку сразу двумя руками и спросил:
– А что же ты делала все это время одна?
– Ты знаешь, спала. Устала с дороги, прилегла на минутку, вот и вырубилась. А потом по дому завертелась… Дел много.
– Ну-ну. Слушай, а ты на чердаке была?
– Я? Нет, что ты. Что я там забыла? – как можно уверенней спросила я.
– Странно, а я вот шел и почему-то думал, что ты на чердаке сидишь, – улыбнулся брат.
– Да нет, мне страшно было, честно. Я темноты боюсь, и потом, – я снизила голос до шепота, – мне кажется, там мыши… Шорохи, скрипы… Я боюсь.
– Глупенькая, – он приобнял меня за плечи. – Слушай, а давай вдвоем туда полезем? Со мной тебе не страшно будет.
– Хорошо, – обрадовалась я. – Только есть одно условие. Мы возьмем с собой фонарь.
И мы стали подниматься вдвоем.
Ступенька «раз»…
Черт, где же этот выключатель?!
2010
Яблоко
Оно приехало в супермаркет издалека, большое, зелено-красное, и казалось страшно вкусным. Оно красовалось на полке среди других сортов яблок под светом бледных ламп и стоило астрономически.
Мимо него проходили, жадно окидывая взглядом. Наконец, яблоко вместе с несколькими другими очутилось в кор-зине у молодого парня. Ему надо было загладить утренний скандал, и к яблокам присоединилась бутылочка хорошего вина.
На выходе из супермаркета молодой человек встретился со своим другом. Они спустились в метро, а в поезде сели рядом с красивой девушкой во всем белом. Он грустно уставился в пол, задумавшись о чем-то своем, а друг стал флиртовать с девушкой и, приняв позу, заговорил с ней. Первый парень молча открыл пакет, достал яблоко и передал его другу. Тот приложил к нему визитку и отдал девушке. Та, мило улыбнувшись, приняла подарок, и большое, красивое и ароматное яблоко оказалось у нее в ладонях.
Молодые люди вышли на своей остановке, а девушка положила яблоко в сумочку и вышла на следующей. Она отправилась в театр, там в фойе встретилась с подругой и заговорилась с ней, напрочь забыв о замечательном подарке.
А потом, спустя несколько дней, она ходила уже с другой подругой по магазинам и в поисках кошелька наткнулась в сумке на яблоко – все еще свежее и не потерявшее свой аппетитный вид. Не сразу вспомнила, откуда оно взялось, а потом угостила свою подругу.
А подруга эта работала секретаршей у очень суровой начальницы. Вспомнив, что сегодня ей надо было пораньше вернуться с перерыва, она спохватилась и убежала. Начальница сделала ей выговор за опоздание, и девушка, чтоб загладить вину, подарила ей яблоко. По строгому лицу начальницы пробежала улыбка, и секретарша была прощена.
Суровая начальница, а на самом деле просто смертельно уставшая мать-одиночка, сунула изумительное яблоко в нижний ящик стола, решив съесть его во время обеда. Но день выдался тяжелым и нервным, начальница утонула в бумагах, и яблоко снова было благополучно забыто.
Так бы оно и лежало, крупное, сочное зелено-красное яблоко, если бы в гости к начальнице не пришла ее дочка лет пяти. Она маялась от скуки и, пытаясь чем-нибудь себя развлечь, всюду совала свой любопытный носик и, наконец, залезла в нижний ящик стола.
– Можно, мам?
– Бери, – ответила начальница, не отрываясь от изучения документов.
Девочка взяла аппетитное яблоко в обе ручонки, с наслаждением откусила большой кусок и… горько заплакала.
Внутри оно было гнилым.
2010
Папина дочка
Я медленно поднялась на четвертый этаж и остановилась перед дверью с цифрой «29» – звонить страшно было, сердце колотилось где-то в желудке. «Сейчас позвоню, – подумала я, – а она спросит: каким орденом был награжден Жорж Дюруа?» и стала вспоминать: Орден Почетного легиона или Академических пальм?
Палец сам надавил на звонок, раздались шаги, дверь открылась, и передо мной предстала Тигровна в спортивном костюме и шалью на плечах, вид у нее был совсем больной Мне даже жалко стало нашу мучительницу.
– Здравствуй, Таня, проходи, – прохрипела Тигровна и посторонилась. Я зашла в узкую прихожую, на стенах – картины и черно-белые фотографии.
Элла Тиграновна провела меня в большую комнату и ушла на кухню.
Это была гостиная с диваном, двумя креслами и круглым столиком. Здесь было очень много книг, аж дух захватывало, шкафы забиты до самого потолка.
Я не ожидала такого приема от Тигровны. Весь курс боялся ее как страшного суда. Ей хорошо за пятьдесят, но выглядит она неплохо: носит строгие костюмы, держит ровно спину, но почти не улыбается, строгая, колючая, принципиальная до одури. Но мне она не кажется такой страшной, как остальным: я знаю ее секрет. Когда Тигровна читает лекции про Мопассана, Гюго, Бальзака или Золя (к французам она питает нежную страсть), в ней просыпается что-то человеческое, живое. Поэтому я и решилась зайти к ней домой за экзаменационными тестами: угораздило же ее заболеть под самый Новый Год бронхитом! Вон как кашляет на кухне, такой жуткий булькающий кашель, просто ужас.
Я стала рассматривать корешки книг, стараясь ходить бесшумно, и фотографии – их было так много, что в другом месте это показалось бы абсурдным – везде, но не здесь. В этой комнате, напоминавшей библиотеку в английском доме, черно-белые фотографии все, как одна, живые, настоящие, спасали от тоски скучного убранства гостиной.
Я стала рассматривать снимки – они были всюду: на стенах, на книжных полках, весь старинный буфет был заставлен ими. Вот статный, высокий мужчина в военной форме, рядом с ним – молодая женщина. Неужели Тигровна все-таки была замужем? Как она не похожа здесь на саму себя! Веселая, такая молодая! На соседней фотографии улыбается парень, смотрит куда-то, волосы взлохмачены, глаза сияют. Это что, ее сын? Сейчас ему, наверное, около тридцати. Где он?.. Может, за границу уехал?
Еще одно фото, совсем старое: мама, папа, сын. Родители очаровательно молоды, а сын – еще малыш. На другой фотографии мужчина средних лет и совсем молодая девушка, весело улыбаясь, смотрели друг на друга. Они были настолько похожи, что не вызывало сомнений их родство: отец и дочь. Их глаза, совершенно одинаковые, искрились от веселья, их мимика и движения, застывшие в кадре, были настолько похожи, что невозможно не любоваться этим трогательным сходством. Это ее дочка и муж, подумала я, наверное, это он увлекался фотографией.
Но вот я наткнулась на снимок – и замерла. На нем улыбалась светленькая девочка с умными темными глазами – дочка Эллы Тиграновны, здесь ей не больше десяти. Снимок был настолько живым и чарующим, что я взяла его в руки и стала рассматривать. Он был таким настоящим и прозрачным, что мне показалось, что и я была там вместе с ними.
Папина дочка, папина, похожа, как две капли воды! В руках у нее была большая-пребольшая рыба. Ее взгляд светился гордостью за отца.
За спиной девочки начиналось серое, жемчужное утро. Вода в реке была блестящая и холодная.
…Они встали тогда, когда солнце только высунуло нос из-за горизонта. Родители проснулись раньше Машки и тихонько переговариваясь, чтоб не разбудить раньше времени дочь, ушли на кухню, где мама взялась за завтрак, а папа пил чай маленькими глоточками, обжигаясь.
Мама сняла кастрюлю с плиты и сказала: «Пора».
Папа встал и отправился в комнату дочери. Она уже давно проснулась, еще до будильника, и, услышав слова матери и шаги отца, быстренько зажмурила глаза. Она любила, когда ее будили.
– Машка, вставай, – сказал отец и поцеловал ее в лоб.
Она раскрыла глаза, засмеялась и повисла у отца на шее.
Они пришли на кухню, где стояла мама в переднике и кудряшках и делала вид, что сердится.
– Машка! Марш умываться!
Завтрак был съеден за пять минут. Посуда вымыта и расставлена по местам. Косички у Машки аккуратно заплетены. Папа в сотый раз проверяет наготовленные с вечера снасти. Мама надевает спортивный костюм и старую куртку. Сегодня она не красится и становится еще красивее.
На улице свежо. Тоненькими пальчиками холод пробирается под одежду и прижимается холодной щекой к спине – между лопаток, там, где потеплее.
Машка поежилась.
– Папа, ты мне дашь удочку подержать? – спрашивала она, подпрыгивая на месте от нетерпения.
Папа молча улыбается и кивает. Он занят сумками, удочками, машиной, женой и прыгающей Машкой.
– На одной стороне крючок, на другой – дурачок, – улыбается мама. Она была совой и хотела спать. Ей уже надоело сердиться – вон, какие они сидят довольные и улыбаются от уха до уха.
Машина завелась почти сразу. За город выехали быстро – в такое время люди предпочитают обнимать подушку. Сельская дорога была покрыта ямами, как Машка веснушками.
Приехали на берег реки. Папа сразу нашел место, где сидел на прошлой неделе, разобрал удочки. Машка вертелась около него:
– Папа, можно я червяка насажу? Папа, а что мы ловить будем? Папа, а можно мне удочку? Папа, а давай я леску тебе распутаю? Я умею, я уже большая!
Солнце показалось на небе во всей красе и пробежалось лучами по спокойной и по-весеннему холодной воде реки.
Наконец, леска просвистела в воздухе и поплавок запрыгал по воде; отец и дочь примостились на стульчике и стали напряженно смотреть на реку.
Не клевало долго. Папа молчал и смотрел на поплавок. Машка задремала. Мама ходила неподалеку, собирала травы и цветы.
Поплавок нырнул. Первый раз. Второй. Третий.
– Клюет! – шепнул папа, Машка сразу проснулась. Он вскочил и стал быстро крутить катушку, тянуть на себя удочку изо всех сил – рыба была упрямая.
Машка, глядя на красного от натуги папу, стала кричать:
– Папа, давай! Папа, давай!
Последний рывок – и рыба застряла в камышах. Папа осторожно положил удочку на землю, зашел по пояс в воду и снял с крючка огромную рыбину. На берегу сходила с ума мама:
– Миша! Ты себя совсем не жалеешь! Заболеешь, простудишься!
Папа показал ей рыбу – мама удивленно ахнула.
Маша серьезно сказала:
– Не бойся, мамочка, папа не заболеет. Он уже большой.
И тут в комнату зашла Тигровна – в пуховом платке, такая домашняя и больная… Я быстро поставила фотографию на место и взяла у нее поднос – она опять закашлялась. Наконец, она села на диван и налила ароматный чай с травами. Мы пили чай и молчали. Тигровна в шали не казалась мне больше страшной. Я спросила вдруг:
– Элла Тиграновна, а каким орденом был награжден Жорж Дюруа? Почетного Легиона или Академических пальм?
Она легко рассмеялась и ответила:
– Орденом Почетного Легиона. Неужели вы думаете, что я буду у вас это спрашивать? В моих тестах самые основные пункты программы. Я задаю эти вопросы на лекциях для того, чтобы вы читали, и только.
– Я тоже люблю французов, – сказала я, набравшись смелости. – Мне кажется, нашим писателям сейчас не хватает реалистичности Бальзака…
Вместо ответа Тигровна прочитала мне потрясающую лекцию о реализме в творчестве Оноре де Бальзака, у нее горели глаза, она даже забывала кашлять. Я слушала ее, не задавая вопросов, за окном кончался короткий зимний день.
Стемнело. Я засобиралась домой, пошла к двери, но остановилась у той самой фотографии с папиной дочкой.
– Красивая, – сказала я.
– Нравится? – спросила Тигровна.
Я кивнула.
– Можешь взять себе, – сказала она вдруг.
– Но как же, – удивилась я, – это же ваша…
– Нет, – перебила она, взяла фотографию и вложила мне в руки. – Мой сын из Афгана… – у нее перехватило дыхание и она умолкла. Потом добавила: – Я продала ту квартиру, не смогла там… А когда сюда въехала, то нашла эти фотографии в шкафу. Выбросить их у меня рука не поднялась. Теперь они – моя семья. С ними спокойней. Утром, бывает, проснешься, посмотришь на их лица, и на душе становится теплей.
– Ну что вы, я не могу, – решительно возразила я.
– Бери-бери, – тепло сказала Элла Тиграновна, – забирай на долгую память. Жизнь короче, чем ты надеешься, и длиннее, чем ты думаешь.
Фотография вставлена в рамочку. Теперь Машка живет у меня дома. Своим гостям я ничего не могу рассказать о ней, кроме того, что она дочь одной хорошей женщины. Я до сих пор смотрю на нее, смотрю и смотрю, когда мне бывает грустно или весело, тепло или холодно, одиноко или людно в душе моей. А девочка улыбается, держа в руках огромную рыбу. За ее спиной продолжается утро.
Папина дочка. Папина.
2010-2014
Потолок
Середина лета. Полдень. Жара. По комнате бегают солнечные зайчики, в открытое окно ветер доносит детский смех со двора. «Спи!» – говорит мама. «Спи!» – шепчет бабушка, но сна ни в одном глазу. Тебе так хочется пойти во двор кататься на качелях! Но надо лежать и пытаться заснуть – тихий час никто не отменял.
Ты снова и снова рассматриваешь потолок и в его трещинах, пятнах, причудливых узорах, разводах, которые время оставляет в старых квартирах, видишь карту страны, только твоей страны, где есть горы и реки, долины и леса, и никто не знает о ней, кроме тебя. Ты мечтаешь о том, чтобы попасть в нее, чтобы кататься на пони, есть сладкую вату и делать все то, что запрещают взрослые. Грезы приносят на своих крыльях легкий послеобеденный сон, и ты засыпаешь.
А потом приходят гости – взрослые дяди и тети, о чем-то говорят так серьезно, что хочется вмешаться в их разговор. И ты крутишься между ними, пытаясь привлечь их внимание, перебиваешь, громко рассказываешь им о своем, детском. Наконец, все их внимание приковано к тебе, ты читаешь стишок, который выучила в детском саду, поешь песенку. Гости хвалят тебя, родители довольны. Наконец, гости спрашивают:
– Сонечка, а кем ты хочешь стать, когда вырастешь?
– Ар-р-ртисткой! – отвечаешь ты, да так уверенно и громко, что все начинают смеяться, а ты обижаешься и дуешься – до первой конфеты.
В школе учителя в один голос говорят родителям, что ты способная, но рассеянная девочка, часто отвлекаешься на уроке, смотришь в окно, рисуешь картинки на полях тетрадей (даже для контрольных!), читаешь под столом книжки.
Ты часто опаздываешь на уроки – долго лежишь в постели, мечтая о чем-нибудь сказочном, пока не тормошат родители. Ты уже большая, но тебя до сих пор отводят в школу и забирают из нее. «Наша девочка очень мечтательная, вдруг дорогу не в том месте перейдет», – беспокоится мама.
Так тянулось до семнадцати лет, а там – большой город, институт. По утрам совсем не вставалось. Первые пары придумали идиоты, на них все равно никто не ходит. Ты лежишь в кровати до тех пор, пока не занемеет спина, и мечтаешь о том, что наденешь сегодня красное платье, пойдешь по улице и встретишь Его, и у вас будет большая-пребольшая любовь.
И еще: ты станешь известной актрисой. Или певицей. Или писательницей – не суть. Ты чувствуешь в себе нечто «этакое», но еще не знаешь, что именно.
Но для того, чтобы надеть платье, выйти на улицу, чтоб хотя бы дойти до института, нужно встать. И ты встаешь – ближе к двенадцати, ведь ты же не лентяйка, не лежебока, а просто мечтательница. Но полдень – это уже не утро, а день, а где день, там и вечер, и ты решаешь, что пойдешь на пары завтра, никуда они не денутся! Как лунатик, ты бродишь по комнате, потом берешь в руки книжку, но ей суждено недолго занимать тебя: вот ты уже смотришь в окно и гадаешь, на что похожи облака (ты знаешь столько их форм и цветов, что можешь прочесть лекцию). Потом ты рассматриваешь потолок, качаясь на стуле, выискивая взглядом новое пятно или трещину; но нет, все по-старому. Ты можешь с закрытыми глазами нарисовать карту потолка: из правого дальнего угла веером расходятся пять трещин, вокруг люстры – пятно, похожее на кляксу, а над дверным проемом какой-то шутник оставил отпечатки босых ног: четыре следа правых и три левых, размер 43-44. Ты вспоминаешь свою сказочную страну из детства и тепло улыбаешься.
Этот период своей жизни, голодный и беспомощный, ты потом назовешь самым счастливым. В это время ты писала стихи и чувствовала себя великой поэтессой, хотя никто не хвалил и не ругал их – ты никому не показывала заветную тетрадку. Ты писала статьи в студенческую газету, иногда у тебя получались неплохие рассказы, и ты не сомневалась, что со временем станешь членом Союза писателей. Тебе давали первые роли в театральном кружке, а когда ты пела в ду́ше, то всегда попадала по нотам.
Ты чувствовала себя счастливой (все получалось!), несмотря на то, что уже забыла, сколько дают стипендии. Родители помогали, чем могли, то сумку передадут, то денег подсунут, а добрая мама всегда положит конфет в карман куртки. Папа и мама никогда не ругали тебя за двойки и прогулы. «Молодая еще, глупая, пусть живет, пока живется, будет еще горе на ее веку», – говорили они.
Незаметно учеба подошла к концу. Какое-то время ты ищешь, и, наконец, находишь несложную работенку с не очень нищенским окладом. «Это все временно, я найду что-нибудь получше, поинтересней», – говоришь ты всем. Родители вздохнули спокойно и ушли на пенсию, а ты ходишь челноком «дом-работа, работа-дом», и чувствуешь себя сносно. Твоя творческая жизнь замерла, но ты, устав фонтанировать энергией, радуешься спокойствию, как тебе тогда казалось, недолгому.
Теперь по утрам не поваляешься, надо вставать и идти, вставать и идти, иначе будет нечего есть. Но это обстоятельство не мешает тебе мечтать по пути на работу и с нее. Ты постоянно теряешь зонты, ключи, кошельки и разные мелочи. На работе ты рассеяна и невнимательна, а иногда просто «выключаешься», глядя в окно застывшими глазами. Но, тем не менее, тебя любят – за доброту и широту души. Ты втягиваешься в рутину, осваиваешься в болоте, и работа начинает казаться тебе интересной.
Но самый главный ее плюс – монотонность, поэтому голова практически не загружена, и ты целиком и полностью уносишься в мир своих фантазий. Какие замечательные сказки, истории, картины ты рисуешь в воображении! Сколько великолепных идей теснится в твоей голове! Иногда ты делаешь попытки записать хоть что-нибудь из своих фантазий, но все твои истории столь тщательно продуманы (герои, фразы, начало и конец, мельчайшие детали), что на бумаге писать уже нечего и неинтересно. Ты можешь выдавить из себя пару строк, но это дается тебе с таким трудом, что ты бросаешь их, чтобы больше никогда к ним не вернуться.
Ты разностороння, как Леонардо да Винчи, и чувствуешь это, но не предпринимаешь попыток реализовать себя, ведь гораздо легче придумать историю, даже рассказать ее, чем написать так, чтобы все было понятно не только тебе, но и другим. Ты вышиваешь гладью и крестиком, шьешь и рисуешь, занимаешься любыми поделками, любишь петь и, конечно же, без конца придумываешь сюжеты, героев, названия, кульминации и концовки для своих историй. А еще у тебя пять кошек – надо же, чтобы кто-то ждал дома. Ты обожаешь их, кормишь белым мясом и возишь по выставкам. Кошачьих медалей у тебя больше, чем наград у чемпиона.
Ты до сих пор ждешь своего принца, но никому не признаешься в этом, даже себе. Но Бог не наградил тебя одиночеством, хотя ты – единственный ребенок своих родителей. У твоих двоюродных и троюродных братьев и сестер рождаются дети, и ты становишься самой лучшей теткой. Племянники не чают в тебе души, ведь ты играешь с ними в игры без устали, читаешь им сказки, а больше всего им нравится разгадывать с тобой облака – в этом ты до сих пор непревзойденный мастер.
Только дети очень быстро взрослеют и сами становятся родителями. Так ты волей-неволей становишься бабушкой.
Тогда ты в первый раз оглядываешься назад и наконец-то понимаешь, что за столько лет ты ничего не достигла и ничего не добилась от себя. Ты даже не поменяла работу, не говоря уже о чем-то большем.
Жить стало тошно. По утрам незачем вставать с постели. Лежишь, глядя в потолок, снова, как в детстве, изучая пятна, и мечтаешь о том, что могло бы быть, но уже не будет – большая семья, и о том, что еще может случиться (выйдут в свет твои книги, например, правда, ты до сих пор не написала ни строчки). Еще ты по-прежнему мечтаешь стать певицей. Или актрисой. Но тот возраст, когда бросают все и начинают жить сначала, прошел, и ты чувствуешь, что упустила что-то важное.
Как раз в это время пришло твое время уходить на пенсию, и ты совсем приуныла. Только кошки не дают тебе совсем упасть духом.
Постепенно все входит в свою колею: утро-день, вечер-ночь, и это затягивает, успокаивает, убаюкивает. Ты находишь преимущества в своем новом этапе жизни: можно мечтать, сколько влезет, смотреть в окно часами, фантазировать бесконечно, и никто не будет мешать.
Постепенно грань между реальностью и иллюзией размылась настолько, что совсем исчезла – и ты стала самым счастливым человеком на свете.
Осень сменяет другую, проходят годы, а ты все не меняешься: голубые детские глаза на старческом лице и улыбка – легкая и радостная. Ты живешь спокойно и тихо, так тихо, что твое помешательство незаметно никому, даже тебе.
А потом ты упала и встать больше не смогла. Но ты ни капельки не расстроилась, только жалеешь о том, что теперь не можешь ничего записать из своих идей, и о том, что уже не стать актрисой. Теперь перед тобой только потолок – карта твоей, только твоей страны. Ты живешь в ней, и реальные события и фантазия переплетены тесно, как пальцы влюбленных.
Если спросить у тебя об этой стране, ты охотно покажешь Темный лес и реку Любви, пещеру Страхов и ущелье Храбрости. Ты исходила страну вдоль и поперек и знаешь ее наизусть. Ты любишь встретить солнце у водопада Лесных духов и проводить его на берегу моря Надежд. Днем ты бродишь в лесу Желаний и ешь клубнику со сметаной (она там стоит в горшочках, по всей клубничной поляне, всегда свежая), а спать любишь в уютном домике на берегу Веселого ручья.
В центре твоей страны, там, где люстра, высится одинокая, серая скала Воспоминаний. Тебя всегда тянет к ней, на вершину, и ты часто приходишь туда, но не всегда решаешься подняться вверх по извилистой тропинке. Когда ты все-таки взбираешься по ней, вокруг тебя начинают кружить образы из твоего настоящего и выдуманного прошлого. Ты слышишь горным эхом предсмертные стоны матери и видишь впереди своего долгожданного принца; он гораздо более настоящий, чем пальцы твоей руки. Издалека до тебя доносится плеск волн моря Надежд, и в нем ты слышишь голос своей коллеги по работе. Все так путанно и страшно, что ты убегаешь оттуда, не поднявшись и до середины. Но тебя всегда тянет туда, и в каком бы месте сказочной страны ты ни была, ты видишь ее, одинокую, как перст, и загадочную, как волшебник, и мечтаешь добраться до вершины.
Однажды на рассвете неведомая сила потащила тебя к скале Воспоминаний. Ты начинаешь подниматься вверх, но память стала подсовывать картины только из твоей реальной жизни. Никаких иллюзий. Никаких фантазий. Только правда. Ощущение реальности возвращается к тебе, ты как будто выходишь из розового тумана. Двадцать пять лет сидения в бумагомарательной конторе. Ни единого исписанного твоим воображением листа. Ты упрямо поднимаешься выше, надеясь, что иллюзии вот-вот вернутся, но они исчезли бесследно.
Михаил Степанович ухаживал за тобой 3 года, но ты не воспринимала его всерьез.
Олег Петрович говорил пышные комплименты и дарил цветы – ты находила его скучным.
Дима из параллельной группы в институте – ты посчитала, что найдешь лучше.
Не нашла.
Никого нет и ничего нет – и нет никаких иллюзий. Только это ждало тебя на долгожданной вершине.
Не выдержав, ты сбросилась вниз со скалы Воспоминаний и тихо умерла во сне.
Прощай, Соня.
2013
А жить-то хочется!
повесть
5. Аня
– Раз, два, раз-два-три, выше тянем нож-ку! Раз-два, Галя, спину ров-но! Раз-два, раз-два-три…
Я хлопаю в ладоши, провожу разминку. Я смотрю на своих пятерых ласточек – юные, красивые девочки. У Гали больное колено, у Тани сорвана спина, а Лера, звездочка моя, вообще только из больницы. Им нет еще и семнадцати.
– Раз-два! – Повышаю голос. – Раз-два-три!
Они чувствуют, что я отвлекаюсь, и не дорабатывают до конца. Рассслабились без Леры – когда в упряжке все лошади равны, им некуда спешить. Как только появляется еще одна лошадь, на полкорпуса впереди, все остальные начинают бежать быстрее.
Я люблю их, но им этого знать не надо. Вот не разогреются – и опять вывихи, растяжения, ушибы.
– Эт-то что такое? – Я сдвигаю грозно брови и делаю вид, что злюсь. – Кто так делает, Таня? Кому по шее? Бегом, из угла в угол – марш! И чтоб каждая мышца пела!
Я их гоняю до седьмого пота. После тренировки форма должна быть грязной, а совесть – чистой.
Вот, думают, наверное, мои ласточки: хорошо мне, сижу на стульчике и покрикиваю: «Раз-два! Ручки-ножки!» А ведь я каждый наш танец сама танцую, все партии, а потом уже им преподношу, на блюдечке. Я все продумаю, нарисую, вымучаю, да и после репетиции стою у станка часами, а им все – раз-два! – и готово.
– Прогоним «Пещеру горного короля», – сказала я и включила музыку.
Они послушно заняли свои места. Знают, что со мной шутки плохи. Или работать, или – вон. Танец этот один из лучших, они знают его назубок, и я с закрытыми глазами могу сказать, что вот тут Машка опять забыла провернуться, а там у Тани руки торчат, как веники.
– Маша! Поворот! Таня! Руки! – Я лаю, как собака на цепи, зло и устало.
Но я люблю их. Могу часами говорить о них, о каждой из моих ласточек. Мы – театр эстрадного танца. Мы одновременно танцуем и играем роли. У меня есть несколько групп помладше, из них я со временем выбираю ласточек в основной состав. С младшими мы выступаем на конкурсах, даем отчетные концерты, ставим утренники, разучиваем несложные танцы, учимся двигаться под музыку. А со старшими уже все серьезно – мы учимся танцевать. Ведь настоящий танцор – это не тот, кто послушно и умело извлекает из своего тела нужные хореографу движения, а тот, кто умеет вынуть из себя душу – хоть под музыку, хоть и без нее. Он должен уметь выразить себя и сделать это легко и красиво. Вот этому я и учу своих ласточек. Я тороплюсь, ведь скоро они разлетятся, даже из старших очень немногие останутся преданными искусству танца на всю жизнь. Это тяжкий и неблагодарный труд, а им захочется семью, детей, работу и достойную зарплату.
Лет пятнадцать назад я и представить себе не могла, что танцы займут всю мою жизнь. Еще во время учебы в институте я поймала себя на том, что часто думаю о танцах, вижу их. Вот, например, иду по улице, слушаю музыку, думаю о чем-то своем, и тут совсем на минуту перестаю думать о пустяках, которыми обычно забита голова.
Чуть слышно тикают часы. Тишина… Нарастает звон откуда-то издалека, и становится страшно и хорошо сразу. И шаг становится уверенней и быстрее, и спина ровнее, и кажется, что я вот-вот взлечу. Я отпускаю себя – мне все равно, что думают обо мне другие, потому что во всем мире есть только я и музыка – и никого больше.
Она наступает, все громче и громче, и вдруг… затихает. Откуда ни возьмись, музыка снова здесь и кричит о себе. И дух захватывает от силы звуков, которые убеждают меня, что жизнь прекрасна. Я вижу перед собой все па и силуэты, движения и фигуры, как будто смотрю концерт. Хочется сойти с ума от счастья, и совсем легко дышать. Мелодия – как песня, струится, как вода, горит, как огонь. Имеющий уши услышит, от нее никуда не деться, как от судьбы. И я танцую прямо здесь, на улице, люди обходят меня стороной, я отпускаю себя и…
Лирика отступила и словно сделала глубокий вдох. Скрипка ринулась вверх, перебрала тонкими пальчиками струны души. И снова выдох, и снова вдох – скрипка на фоне тиши. И снова ниоткуда бьет меня сильными ударами музыка в грудь, и чтоб устоять, я танцую прямо здесь, на асфальте, под фонарем, за себя и за тех, кто еще не танцует со мной.
Я остановилась, перевела дух и закрыла глаза. Еще едва пульсирует мелодия, чуть сильнее, все выше и выше, как прощание навек. Все замерло, и только мелодия все еще звучит в душе и сердце гулко бьется в груди. И я иду домой по вечерней улице, как ни в чем не бывало, и так хорошо мне, так спокойно на сердце, как будто я вышла из церкви.
И когда таких вечеров стало случаться у меня все больше и больше, я поняла, что должна танцевать.
***
Я смотрю, как мои девочки привычно меняются местами в танце. Лера наверняка останется верна танцам. Она изящно изгибает спину, руки – само совершенство, она знает, что лучшая, но, правда, пока остерегается пользоваться этим. Лера – лошадь изабелловой породы, идущая на полкорпуса впереди.
Таня – маленькая, рыжая, в конопушках вся-вся, от макушки до пяток. Пришла ко мне из циркового училища. Там ее гнули-гнули, но так и не согнули. Упрямая и талантливая. Таня – гнедая лошадь в пятерке моих лошадей.
Галя – старательная, но еще немного зажатая девочка, никак не могу побороть это в ней. У нее родители то сходятся, то расходятся, для нее танцы – отдушина, но я уверена, что это еще не ее жизнь. Гале все дается тяжелее всех, она добивается успеха невероятным трудолюбием. Я очень уважаю ее за это и люблю, и независимо от того, уйдет ли Галя потом или останется, ей всегда найдется место в упряжке моих лошадей. Галя – серая в яблоках лошадь.
Машка – человек сложный. Прежде чем решиться взять ее в основной состав, я не спала ночь. Вроде все при ней – смотри! – и раз, и два, и три, движения четкие, легкие, со мной не спорит, работает, но уж очень она молчалива, замкнута. Сложно с ней – она сжата, как кулак, а я раскрыта, как ладонь.
Девчонки рассказывали, что, когда Маше было пять, от них ушел отец. Ее маму, Риту, я хорошо знаю – приятная молодая женщина, раньше она всегда забирала дочь с тренировки, и я видела, как Маша ждет ее. Больше года назад Рита перестала приходить за дочерью. Не знаю, что там произошло, но я видела, что Маша очень переживает. С тех пор она закрыта, как консервная банка, стала спокойной и рассудительной маленькой копией взрослого человека. У меня болит за нее сердце, я не могу понять ее до конца. Маша – моя вороная лошадь.
Алина – самая маленькая. Тихая, скромная, но очень талантливая. Я ей никогда не говорила об этом – рано еще. Пока она стоит за Лерой, но иногда Алина выдает чудеса – то неожиданным движением, выходом, спасет номер на конкурсе (когда девчонки сбились с ритма, и надо было выручать танец), то подаст интересную идею, то просто станцует лучше всех – тихо, молча, с сиянием в глазах. Алина – моя пони с длинной челкой, которая очень хочет встать в одну упряжку со взрослыми лошадьми. Я боюсь поторопиться и сломать ее, потому держу ее рядом.
– Молодцы! – Я хлопаю в ладоши. – А теперь «Пещеру» еще раз, и не передо мной, а как будто на самой главной сцене!
Я просто хочу, чтоб они устали, вымотались, потому гоняю их третий час подряд. Мне это нужно.
– Маша, раз-два-три, невнимательно, Галя, где твои руки? И раз, и два, и три, и четыре! Лера, не спи!
Наконец, я вижу, что цель достигнута, и говорю:
– Все.
Девчонки облегченно вздыхают. Я приглашаю их сесть на маты кру́гом. Они еще дышат глубоко и быстро, капли пота блестят на висках.
– Вы хорошо поработали. Теперь я прошу вас прослушать одну мелодию два раза. Первый раз вы будете внимательно слушать, а во второй – будете танцевать, как будто в этом зале только вы. Я хочу, чтоб вы прислушались к тому, как среагирует ваше тело на эту музыку, и все.
– И это правда все? – Девочки недоверчивы, любопытны.