Светлана Васильева

...И РОМАНТИЧЕСКИЕ РОЗЫ

...De profundis. Мое поколенье

Мало меду вкусило. И вот

Только ветер гудит в отдаленье,

Только память о мертвых поет.

А. А.

В то лето, еще далекое от развязок, без всяких видов на призрачную Лету, в дачном поселке рядом с обманчиво-тихой Истрой, в воды которой можно погрузить свое тело возле одной серебристой ивы, а выплыть на берег уже у другой, гораздо ниже по течению, а то и вовсе обнаружить себя совершенно в ином населенном пункте, в то лето втемяшилась мне мысль о шведских корнях Пушкина, да не в разум, а в самое сердце втемяшилась, и я несколько экзальтированно репетировала свое шаткое и скорее всего ошибочное предположение с любым возможным собеседником - и дома, и на нашем общественном, находящемся вблизи от проезжей дороги роднике, где холодные струи образовали небольшой резервуар в плену бетонного кольца. Резервный, так сказать, фонд влаги.

Я тоже находилась в резерве. Экзальтация, фрустрация, а местами стагнация. "Хрен редьки не слаще",- шутит народ. Подъем, как водится, сменялся спадом, вверх-вниз по родным ухабам, вдоль да по равнине ровныя отечественной жизни, которая так легко взмывает на этажи истории и столь же просто выпадает в земной осадок - вместе с тобой и твоими помыслами. Однако сама мысль о том, что существование подле большой воды было когда-то для ПОЭТА и полнее, и спасительнее, могла наполнять и меня в свой черед. Совсем в ином свете представилась мне вдруг (на берегу Истры) закованная в хрестоматийный гранит Нева. То вспухающая островами блоковских пожаров посреди ртутной разбегающейся глади. То стянутая льдами и снегами, намного превышавшими человеческий рост какой-нибудь хармсовской Фефюлички, пробирающейся к заветному окошку с пакетиком передачи в руках - для того, кого уже не существовало в живых в этой лучшей из всех, дурной бесконечности, им воспетой. На каждого, кто когда-то провалился там под лед, кто затерялся на ледяной дороге жизни среди нечеловеческих сугробов, до сих пор взирает острожная Петропавловка, хорошо помня также и коллективную виселицу на

пятерых: веревка оказалась непрочна да верхняя перекладина, кажется, не довезена, так что казнь декабристов отложили на пару часов. Самое время, чтоб какому-нибудь умному иностранцу сделать умозаключение, что, мол, в России порядком ни заговора не умеют составить, ни казнить; им же, пятерым,- еще посидеть на траве возле наскоро сколачиваемой виселицы, размышляя о том, что в России не казнили лет уже эдак пятьдесят; народ отвык от дела. По свидетельствам других, приговоренные к казни ожидали в местной часовне, слушая собственную панихиду. Гробы, в отличие от виселицы, были правильно заготовлены, и панихида началась вовремя...

По провиденциально ломкому льду, под который столь удачно в свое время провалились рогатые псы-рыцари, я мысленно переносилась дальше, к просторам Финского залива. Попутно отдавала дань крепости-орешку с его ядреной сердцевиной боевой русской мощи - теперешнему Ломоносову. Салютовала Кронштадту, тоже ставшему оплотом русской славы, но уже в борьбе не против иноземных шведов, а против своих же рогатых чертей.

Никакое "Ура! мы ломим; гнутся шведы" не могло поколебать мое восхищение очаровательно монотонным призраком балтийской свободы. Ведь пушкинское воображение, несмотря на гордость великоросса, уплывало туда же, в эти волны с их малым избытком соли и полезных водорослей, в обманчиво-холодноватую тусклость вымысла - о, я еще не знала настоящей Балтики!

"Святая Русь мне становится невтерпеж. Ubi bene ibi patria. (Где хорошо, там и родина.) А мне bene там, где растет трын-трава, братцы".

Где ж она росла, его трын-трава, на каком таком острове Буяне, в царстве какого славного Гвидона Салтановича?

Среди бледных волн так и застряла детская картинка: большая бочка с любимой женой и безвинным младенцем, названным в родном отечестве "неведомой зверюшкой", откочевывает "под ризой бурь". Обитатели ее не ведают, суждено ли им спастись. Не знают они и того, что их ждет впереди - белка, тридцать витязей прекрасных, врубелевская Царевна-Лебедь, возмездие в виде комара и возвращение блудного отца, добравшегося-таки до родного берега... Не знаю, кто подсказал Пушкину этот ход, уж не Арина ли Родионовна? И вправду, во второй раз сюжет "Сказки о царе Салтане" был записан именно с ее слов. Но не родной или чужой эпос - сама жизнь навеяла. Какая-нибудь сто тринадцатая Царевна-Лебедь да лезущая отовсюду трын-трава...

Мне тоже не мешало увидеть какой-нибудь сказочный остров, и для этих целей годилась бы даже и бочка. На двоих. Куда бы я с удовольствием, погрузив сына, прыгнула. Но не было мне фарта путешествия в то лето. И вообще ничего не было и больше уже никогда не будет - света утром и материнской руки, мягкой тряпочкой оттирающей для тебя мир до детской картинки. Поговори со мною, мама, о чем-нибудь поговори...

Вот помощнице моей и наставнице Татьяне повезло гораздо больше. От Московской Патриархии она была направлена на небольшой, но уютный семинар на странную тему "Конец света, или Эсхатологические аспекты современного урбанизма" (это чтоб не очень страшно было пускаться в путь). И ехала она не куда-нибудь в Царевококшайск, а именно туда, через просторы Балтики, в царство славных шведов, на остров с многообещающим названием Готланд.

Так что всё происходившее потом было как бы отчетом-сказкой - для меня ни в какие сказки не верящей и ни с кого отчетов не требующей. Жившей себе в самом низу, на развороченном дне песчаного карьера, похожего на огромную, вычерпанную двенадцатью разбойниками чашу. Среди дощатых обломков и недостроенных теремов. Хотите верьте - хотите нет, финт заключался в том, что Татьяна плыла на Готланд прямо-таки в самом настоящем дворце из одиннадцати этажей, с барами, ресторанами, шопами, дискотеками и игральными автоматами. Всё это незамедлительно проглотило, поглотило их семинар (остальные люди сели на борт сказочного парома в дружественной Финляндии, чтоб быть, как Иона, выплюнутыми из чудесного чрева уже на неведомом Готланде).

Вода была серо-стальная, клубящаяся, как остывающая магма. Огонь, прикуренный от земного ядра, уже не вырывался. Можно было спокойно плыть прямо по курсу. Однако, мысленно заглянув из-за Татьяниного плеча вглубь, я решила, что если сейчас с носовой части туда прыгнет человек, этого никто даже не заметит из-за гула машин, криков чаек и развеселой музыки. Паром резал волны почище ножа, и я представила себя маленькой добровольной точкой этого маршрута, оставшейся чернеть далеко за кормой удаляющегося счастья. И мне стало так спокойно и хорошо от этого сознания, что никто и никогда больше не спасет - ни отцова воля, ни материнский плен.

По левую сторону во всю небесную ширь распласталась гигантская огненная креветка. Вначале она казалась птицей с огромным летящим крылом, потом стало совершенно ясно, что крыло - не крыло, а шевелящиеся щупальца. И многие лапы у птицы растут, и усики, и панцирь. И выгибается брюшко - сладкая, бело-соленая мякоть под огненным и горячим.

Точно такое же изображение они увидят уже на острове, в местном музее. Небольшая креветка из пятого века обозначится на надгробной плите среди рунических надписей, усиком закручиваясь в бесконечную спираль - лабиринт. Мордой же упрется прямо в маленького человечка...

"Готланд,- писала мне Онегина, как заправский путешественник,- самый большой остров на Балтийском море, лежащий приблизительно в девяноста километрах от шведского берега и отделенный от острова Эланда (особый начальный звук, не "э" и не "о", а "о-ё-о-о") участком глубиной не более ста метров. Столица Готланда - Висби (Висбю, особый звук "ю-у-у-у"), отдельная шведская провинция. Сама Балтика на пути к острову необычайно сильна и глубока и, кажется, не имеет ограничителя земли. Ровное известковое плато острова вышиной в тридцать - пятьдесят метров, с лишь местами превышающими эту высоту холмами, на самом деле представляет собой живописный райский сад. Грецкие орехи. Тутовые деревья. Инжир - Лазарево дерево. Виноград. Фиги и смоковницы. Лопухи растут вдоль морской кромки и достигают размеров семейного зонта. Белые лебеди плавают среди каменных глыб.

По нраву и обычаям жители Готланда сильно отличаются от остальных шведов, и язык у них очень древний и странный. В отдельные и, бывало, долгие периоды земля эта принадлежала Дании, но неизменно избавлялась от любого владычества. В 1808 году, во времена наполеоновских войн, Готланд взяли русские, и генерал Николай Бодиско в течение двадцати четырех дней беспрерывно давал балы. Вскоре наши соотечественники были оттуда вытеснены.

На Готланде нет комаров!"

Когда участники семинара высыпали на верхнюю палубу, посреди которой, как в пекле, дымилась огромная красная труба, было отчаянно жарко. Жар выедал внутренности, тут и там валялись полуголые пьяные финки, жертвы сухого закона.

Земля явилась им всем сразу, прямо из пучины морской, как какой-нибудь град Китеж или тот самый Гвидонов остров. И было там всё - холмы, равнины, плодородные почвы, камни и скалы, военные зоны и заповедники...

Людей было шестеро, и в эту шестерку входили: театральный режиссер и писатель Ас из Риги, бывшая русская девушка Ваня из Таллинна, румынская переводчица писем Ницше, примкнувший к ним уже в Стокгольме, постоянно живущий там же китаец-поэт с именем цветка, ядреная молодуха из Нижнего Новгорода с улицы Красной Звезды, бывшей Христовоздвиженской, ну и она, почтенная Татьяна,- от Московской Патриархии. Китаец, правда, тут же исчез жить в сауне при небольшом пансионе, где разместили семинаристов, так что никто его никогда больше не видел. Остался лишь звук имени - Лили. Пятерка нюхом определяла, жив ли он, по запахам вкусной и здоровой китайской пищи.

Семинар по эсхатологическим проблемам все никак не мог раскочегариться, и семинаристы, предоставленные сами себе, гуляли по узким мощеным улицам, дышали у моря гниющими водорослями, въезжали на велосипедах в зарю. Что в этих условиях могло помешать пушкинскому завету дружбы? Конечно, ничто. Хотя среди цветистого "комьюнити", члены которого пребывали в постоянном самовозбуждении, с какой-то нездоровой алчностью интеллекта постигая науку общения,- среди них наша с Татьяной дружба была настоящей кукушкиной дочкой. Мы обе, наверное, кое-что понимали в горькой прелести одиночного перелета.

Разумеется, наша связь и взаимопонимание осуществлялись посредством е-мейловской почты, ее, родимой.

Кухонный чад не в состоянии был заглушить запаха роз, который бушевал повсюду. Розы росли кустами и деревьями, среди мелких кувшинок и пышных соцветий бузины, стражами стояли у порогов и черепичных крыш, под которыми, казалось, не таилось никакое другое богатство, кроме этого, кай-гердовского. Розовые кущи распускались на белоснежных занавесках бузинных бабушек; забивали хмель, покрывающий останки соборов Святой Троицы, Олафа, Ларса, Николая, Георгия, каменея ажурным плетением лепестков, давая соборному помещению, казалось, последнюю возможность - как в корабельное окно, навылет смотреть в морской простор и впускать свет обратно, в свою цветущую глубину.

"Чему тут удивляться? - заметил в первый же день кто-то из семинаристов.Ничего удивительного, что наш семинар должен иметь место именно здесь, на острове-утопии. Для всего цивилизованного мира - это чудно-райское местечко, находящееся вдали от исхоженных туристских троп, на самом бойком пересечении викинговских маршрутов. Нынче здесь можно спокойно отдохнуть в летний период с семьей, зимой же это просто нормальный студенческий городок с университетом и тихим велосипедным транспортом. Но для нас - это типичная утопия. Торжество единения в условиях распадающегося мира..."

Они все сидели на траве возле церкви Святого Ларса и пили драгоценное в условиях действующего и тут сухого закона аргентинское вино "Амфора де люна", и эта сама амфора луны уже угадывалась над их головами в по-дневному умытом готландском небе. С тем же успехом они могли тянуть роскошь человеческого общения из любых бутылок, в изобилии имевшихся в здешних магазинах.

Вывороченная внутренность церкви была уставлена ровными рядами скамеек для зрителей, пристально глядевших в сторону алтарной части. Там сейчас возвышалась сцена, на которой шло нескончаемое оперное представление.

Поскольку звук проникал отовсюду, из всех, так сказать, дыр, тратиться на билеты не было никакой нужды. Поющая, окутывающая изумрудная сень сливалась с золотом дня, и там, в самой его сердцевине, помещалась и эта старая церковь, и сидящие тут же на траве, и бескрайняя морская даль, в рамку которой, как определял глаз обосновавшегося на крепостной стене наблюдателя за горизонтом, уже был пойман еще один корабль-дом.

"Самое интересное, что среди здешних храмов есть такие, где раскрыты росписи наших новгородских мастеров. Это когда Садко, богатый гость, еще ездил с новгородчины в целях развития торгово-денежных отношений, а в брате Новгороде крепли шведские мануфактуры. Да и сам Новгород - по-здешнему Хольмград, то есть место, высоко стоящее над водою. То есть можно себе представить, что мы сейчас находимся как бы в зеркальном Новгороде, на траве восседаем, вблизи святых его угодников..."

Конечно, представитель Балтии все чуть-чуть путает, подумала, улыбнувшись самой себе, Татьяна. Все как-то смешалось в его бедной седой голове, в связи с отсутствием жизненных перспектив, общего оскудения и разрушения пространства ну, полный же .....ец, все окончательно смешалось в доме Обломовых, услыхала она однажды давно в метро. И с тех пор ничего не изменилось.

Почему нет такой науки - геронтологии расширяющейся Вселенной? Она бы и тут, на Земле, помогла, тому же Асу... Чего стоит одна его история про шведских бобров, которые якобы принесли в его родную Латвию клеща, который теперь плодится в устрашающем множестве даже в столице, падая с деревьев на неповинных, сидящих у городских фонтанов латышей! Да и этот самый распрекрасный Готланд - тоже, по его словам, зона повышенной экологической опасности, на карте окрашенная цветами тревоги и гибели... Татьяна лениво прикусила травинку... Несчастный Ас, он все время задирает голову вверх, так и шейную мышцу свернуть недолго! Хотя, по сути дела, он, конечно, ближе всех стоит к тому, что какой-нибудь современный мыслитель назвал бы аграрной мифологией: мать-сыра земля, родовая община, на народном собрании решать личные нужды и чаяния. Ну, и распивание священного напитка, конечно же, не без этого... Крупный нос театрального деятеля свисал, как спелая слива, не отрываясь, однако, от ветки родимой. "Не падайте носом, дорогой Ас!" захотелось крикнуть Татьяне, так как сама она никуда падать не собиралась.

Хотя о чем говорить на этом самом семинаре, как не о падшем духе? Одному богу известно, что этим семинарским нужно, а у шведов он, кстати, не один Один, Тор, Фригг, еще какие-то существа женского культа со змеями, которые были до них, до верховных... Вот у Аса явно есть еще такая возможность пораскинуть в своей голове норнами и валькириями ввиду сильного их возобладания на его родной, экологически опасной почве. Жаль, что никто из этих новых деятелей не понимает, что все их попытки создания местной "вальхаллы", этого хорошо организованного как по вертикали, так и по горизонтали рая для живых и падших воинов,- мертвого "хеля", через который они пытаются прорастить Мировое Древо (русский змей в его подножии уже, конечно, попран) и населить его ветви резвящимися "ванами" и "асами" - все эти конструкции упираются прямо в "сумерки богов", и все эти мелкие, резвящиеся боги об этих сумерках отлично помнят. Гибель - неминуема, а причина ее нарушение клятв... Ас печально кивает головой, он становится не пьянее, а печальнее...

"Гибель неминуема?" - спросила Татьяна у валькирий и норн, сидящих поблизости. Чуть ближе, чем ей бы того хотелось.

- В этом нашем, то есть вашем, русском, по Бердяеву, сознании эсхатологическая идея, обращенная к концу света, почему-то всегда принимала форму стремления ко всеобщему спасению. Всё коллективно: и спасение, и гибель...- Ас взял на себя смелость высказаться первым.

- А поодиночке нельзя? - Татьяне почему-то нравилось его дразнить, она порой даже впадала в какое-то не свойственное ей кокетство мысли.

Рыжая Ванька, допивая дорогую бутылку, выразилась иносказательно:

- Море так велико, а мой кораблик так мал... Я - верую. Без бога. Без религии. Без надежды...

Не сильно удалившись от Асовой аграрной мифологии, Ванька как молодежь политически явно шла своим путем - не то покойного Стриндберга, не то полузабытого Бергмана, который жил где-то совсем рядом, по соседству от сидящих в данный момент на траве, на острове Фарё, тоже, наверное, сидя у себя на траве, а может быть, удирая с острова от очередной жены и обдумывая фильм, который он почему-то уже не торопился для Ваньки снимать.

Татьяне даже показалось, что они где-то здесь - и Стриндберг, и Бергман стоят в обнимку, живой с мертвым, и слушают музыку из дырки.

Но молодуха из Нижнего решительно запротестовала - она в своей глубинке без отрыва от производства отлично раскусила этих "великих шведов" и теперь свидетельствовала: к теме семинара они не имеют ни малейшего отношения. А также - ни к аграрной политике, ни к какой-то вальхалле, ни тем более к хелевым правам Ваньки. "Ваня - это вообще не женское имя,- заметила она не без тонкости,- и вообще при чем тут кино?.." - Ее лицо цвета "ясных зорек" зарделось еще ярче.

"А вот я много смотрела западного кино! - заволновалась, захлопала крыльями румынская переводчица.- Там есть очень интересные названия для фильмов! А то у вас в России ничего никак не называется - об этом еще Кюстин говорил..."

"Кому, вам говорил?.."

"У Бергмана есть такой фильм, называется "Прикосновение",- сказала вдруг Татьяна.- Впрочем, я его не видела..."

Рыжая Ванька захохотала: "Знаю я ваше кино! Это когда мертвые не совсем мертвые, а живые выглядят как призраки. И все хотят жить, любить и управлять мной, как нашим хелевым государством. Интересное кино... Иногда мне кажется, я и сейчас их вижу - демонов, ангелов, призраков под видом самых обычных, объединенных вроде бы человеческой идеей людей. Пролетарии мысли, соединяйтесь! Да нет, я не вас имею в виду, не волнуйтесь!.." - Облив семинарских юным презрением, она опрокинулась на траву, подставила мощную грудь под удары медных, посыпавшиеся вдруг из церкви.

Это был "Дон Жуан" Рихарда Штрауса - тяжелое, как пробег египетских колесниц, торжество страсти героя, обманное и самоупоенное. И легкие, призрачные колокольчики Селины. "Ненужный атом".- Татьяне вспомнилось, что написал о Дон Жуане поэт...

"Белка песенки поет да орешки все грызет, а орешки не простые, Все скорлупки золотые..."

У румынской переводчицы глаза стали совершенно круглые, почти птичьи. Она была большим знатоком оперного искусства, в том числе и русского: Римский-Корсаков, Чайковский, это ваше "Swan lake", озеро с лебедями, всё сплошь навеянное гомосексуализмом безумного баварца, принца Людвига, он, как известно, не мог ни дня прожить без музыки Вагнера... В ней явно буйствовали какие-то диктаторские вкусы, хотя с диктаторами на ее собственной родине они, действительно, разобрались еще хуже, чем мы с нашим Чайковским, про себя усмехнулась Татьяна.

"Белка песенки поет да орешки все грызет, а орешки не простые..."

"Лебеди, ангелы, призраки, люди, львы, орлы, куропатки! Чувства, похожие на большие изящные цветы!..- Ас, прикрыв набрякшие веки, очевидно, вспоминал свое театральное прошлое.- Рогатые олени... Характерно, что космогония и эсхатология, то есть мифы творения и мифы конца света, всегда совпадают. Там взаимодействие, дружба воды и огня с холодом, здесь - пожар и наводнение, жар и стужа. И примерно одинаковые и там и тут сражения богов с хтоническими чудовищами - змеи, волки, орлы, куропатки..."

Татьяна испугалась - вот оно! Семинар уже начался, а сказать ей решительно нечего. Да и конец света все откладывается и откладывается.

"Белка песенки поет да орешки все..."

"Rotation! Вечное чередование!" - Румынка-птица-лебедь захлопала круглым глазом, вспомнив что-то из своего Ницше, бессмертного чудовища, все оживающего и оживающего для пира в нашей общей вальхалле.

"Рогатые олени, орлы, куропатки..."

"Белка песенки поет..."

Цветущая липа над ними гудела пчелиным войском. Великолепный ароматный гул шел откуда-то сверху, от самого купола дерева, из всех его первоцветов, сливаясь с музыкой дня, его ползучим хмелем, и они, задрав как по команде головы, опрокинулись в этот запах. Роза липового дерева цвела так щедро, так благодатно. А под ней во всю длину дорожки тянулась уже вытоптанная полоса, желтый песок опавших соцветий - он был гораздо желтее, чем сами цветы, прозрачные и пресноватые на вид и на вкус. Желтая смерть. Еще дальше горбилась асфальтовая горка с двигающимся по ней велосипедистом - в необоримом мускульном усилии он упорно крутил педалями, продвигаясь напрямик, в объезд тому стопору сознания, который, очевидно, подстерегал всякого, решившегося проехаться по этой ровной лужайке, возле цветущей липы.

"Священный мед поэзии! - отбиваясь от пчел, выкрикнул Ас.- Источник обновления и магических сил, дающий волю и экстаз. Это он, Один, добывал для своих подданных священный мед, и из-под руки его выходили руны..." - Кажется, он пытался поймать пчелу, по крайней мере что-то жужжало у него в ладони. Вот бесстрашный, от души восхитилась Татьяна.

Между зеленым островком музыки и ароматного цветения, желтой смертью дорожки и проезжающим велосипедистом находился дом, построенный в виде "шале", со стриндберговскими привидениями внутри и розовыми шпалерами снаружи, вдоль потрескавшейся серой штукатурки. Все объединял ткущийся ковер из роз, потому что одна лишь роза-любовь способна была устелить дорогу путнику и выстоять перед натиском зимы и холодного здравого смысла, расщепившего когда-то глаз юного андерсеновского героя. Только она способна была напоить день ароматом, светом и смутным ожиданием. Липа-Роза...

Татьяна продолжает одаривать меня сведениями, по всей видимости, почерпнутыми из Брокгауза и Эфрона.

"Викинги, называвшиеся также норманнами, а на Руси варягами,- короче, "северные люди" - были дружинами морских разбойников, вышедших в начале средних веков из Скандинавии и разорявших все побережье западной и южной Европы своими смелыми, хищными набегами. Участники "торгово-грабительских" (!) походов, они, завоевав и северо-восточную Англию и северную Францию, достигли даже пределов Северной Америки. Были они и у нас, на территории между Днепром и Черным морем. Шведы, в свою очередь, также участвовали в 8-11 вв. в походах викингов, имевших свою организацию, усложнявшуюся соразмерно с числом членов "шайки" (!). Впоследствии от грабежей они стали переходить к завоеваниям и основали несколько государств. С распространением христианства на Севере походы викингов постепенно прекратились.

На Готланде поспела первая клубника".

Между тем семинарская жизнь, тоже несколько усложняясь, идет своим чередом.

В большую общественную кухню, приятно и полезно обставленную самой передовой техникой, то и дело кто-то врывается. Ас все больше рассказывает о преимуществах жизни при социализме, наполняя присутствующих чувством любви-ненависти к некогда могучей шестой части Земли с названьем кратким. Пожилой модернист, которого прежняя власть не слишком баловала, но давала некоторый процент свободы (приникай к каким хочешь, хотя бы и к русским истокам), он современной масскультурой не понимаем на все сто и мечтает лишь о хороших лекарствах для своей семьи, так что шведское небольшое вспомоществование ему весьма кстати.

Рыжая Ваня не говорит ничего, лишь изредка требуя не путать Готланд со всей остальной Швецией, где она явно подумывает обосноваться.

Молодуха из Нижнего порой заразительно хохочет. Большую часть времени она проводит на пляже, лелея свой и без того крутой волжский загар.

Птица-румынка, любительница Ницше, ходит без штанов, вернее, в полудлинной кофте, едва прикрывающей срам, взирая на все неверящим птичьим глазом.

А между тем дом по ночам светится, и это свечение не дает Татьяне покоя. Светятся вообще все дома по соседству, и если ночью случайно окажешься аутсайдером собственной постели (боже, боже, на каком воляпюке она начинает изъясняться!), то тут же и становишься соглядатаем тайны. Так как это вовсе не продуманный, надежно сияющий посреди европейской ночи свет фонарей-фонариков и всевозможных неоновых чудес, а самое настоящее северное сияние, только проходящее по другим баллам - в масштабах каждого дома, тихо.

Потом весь день приходится бороться с этим ощущением подсмотренного чуда, как будто все никак не проснешься, да и не надо. Нереальность происходящего очевидна.

Подобный эффект готландского воздуха, говорят, уже заманил сюда не одного мастера кисти и съемочной камеры. И дело тут, конечно, не в многовековой кладке стен и башен, под которыми и доныне устраиваются настоящие средневековые турниры. Просто пейзаж действительно сквозит и веет, как выразился поэт. Уже к полудню он сквозит настолько, что кажется лишь наброшенным на плечи острова,- в следующую же секунду всё, вся эта лебедь-красота, эти липы и розы, дома и башни, окажутся сдернуты, сдуты, и под тонким покровом прорежется плотный и текучий, изнутри светящийся воздух.

Рано или поздно он поглотит все существующее здесь во времени и до: море и камни, видимые сквозь прорехи города, маршруты самолетов и птиц в прогалинах скал, розы живые в стеклах домов и розы каменные в вечных глазницах соборов, всё, всё...

"Утопия,- талдычит Ас.- Всё - утопия. Ничего удивительного. Раньше была утопия народа, затем утопия рынка. Теперь вот утопия гибели".

"Рынок - это святое.- Представительница русской глубинки со вкусом поглощает клубнику, плод рыночной торговли.- У нас в Нижнем такая, я вам скажу, ярмарка! В следующий раз там семинар устроим, в Сормово. Осенью, конечно, грязновато - слободская все-таки грязь, зато набережная чистая, высокая, каменные пионеры вдаль глядят, песни поют под тальянку..."

Страшно испугавшись (Татьяна вообще пугается тут часто и охотно), что ей тоже сейчас начнут петь родные песни или втолковывать ужастик о клещах на дереве, она сразу же вскочила на велосипед и без всяких объяснений со своей стороны ринулась прочь, как на горячей гнедой лошадке, мчалась в сторону леса со множеством больших и малых, опаснейших для жизни деревьев, сквозь улетающий пейзаж, камни, скалы и ветер с моря, через огромнейшую зарю, не дающую очередному интуристовскому кораблику приблизиться к самой границе воды и суши и треплющую его среди волн, как ненужную тряпку.

"Опять стою на краешке земли, опять плывут куда-то корабли!" - пульнуло ей вслед из сауны знакомой советской песней; должно быть, китаец поймал "Эхо России": помнят, о как же они все помнят, с отчаяньем успела она подумать, до каких же пор человеческая память будет тщиться вот так восстанавливать равновесие всего со всем и искать эту чертову дружбу народов повсюду (к черту, к черту!). Она не хотела больше ничего понимать и помнить...

...К черту, к черту! Вот это ее чертыханье, честно говоря, я и представляла себе лучше всего, скорее, чем сомнительно сквозящий и исчезающий пейзаж острова. Я тут же вообразила, как стал меняться даже внешний, знакомой облик Татьяны - в лучшую ли, однако, сторону? Длинные волосы уже не лежали на шее "татьянистым" пучком, не падали смиренно вдоль щек - седоватая грива распушилась и развилась, это были сильные волосы. Загар успел покрыть высокий и полный (совсем не то слово, но именно его в обход "налитого мыслью лба", чтобы не сказать "чела", и хочется употребить), именно чем-то полный все-таки лоб, длинноватый нос еще вытянулся доброй уточкой, как у деревянных скульптур здешних заступниц, а глазищи при этом... в них мне вообще лучше было не смотреть. Они светились тем самым внутренним сиянием. Слегка уже выцветающие, зеленовато-коричневатые, серо-голубые, под стать водам Балтики...

Никто не знал, как я любила ее в тот момент - летящую на велосипеде, с развевающимися власами (вот здесь так можно сказать!), на дальний брег (тоже можно!),- как я завидую ей, такой родной и свободной на фоне нереального, чужого пейзажа, уже не моей Тане-собеседнице, Тане-спасительнице и советчице, а здешней гражданке мира (она как-то даже помолодела от этой душевной безвизовости, до смешного поюнела); как я любуюсь этой судьбой - малое, не рожденное мной дитя, девочка, амазонка, мадонна и беззаконная комета, воедино летящая, тайная обладательница лучшего эпистолярного стиля е-мейловской почты, как мне ее не хватало!..

Татьяна спешилась и, закрыв велосипед на ключ, пошла в гору, слоистым белым пирогом нависающую над берегом моря.

Ее ноги, быстрые в шаге, просвечивали зеленым и тоже полупрозрачным изумрудом трав. Над головой, наверное, принятой ими за чудесный ягодный куст, резвились дрозды. А под землей, по которой она ступала, угадывалось прозябающее движение, легчайшее поползновение, шелест, но ни одна головка с жалом, слава богу, так и не высунулась, не заструилось под шагом длинное скользкое тело, не заглянуло в зрачки глазами без век. И этот восторг черных птиц над головой, это пресмыкание гадов там, под землею, вдруг развернули идущую в полный свой рост и пустили ее плыть по какой-то не видимой ранее вертикали, и пальцы ее рук и ног проросли листьями и нерасклеванными ягодами, а руки держали слева и справа от тела струящуюся пару живых, извивающихся лент. Так села она на траву, скрестив полные женские ноги божества, с птицами в головах и змеями в руках, и вдоль ее небольшого ствола сновала огнехвостая белка, и сыпались, сыпали золотые скорлупки...

Что-то чернело на самой верхушке белой горы - три жерди, сколоченные русской печатной буквой "п". Виселица, на которой теперь, конечно, уже не вешали. Просто стояла она над Таней как напоминание о самой страшной здесь, на острове, казни - умирать, глядя напоследок на морскую даль и близкий город внизу. Выше всех, лучше всех лицезрея лучший из видов мира, последние слепящие лучи солнца.

И вдруг над ней взреяло солнечное колесо, как огненный жернов, и на минуту показалось, что сейчас, именно в эту минуту, жернов начинает свое перводвижение, медленно раскручиваясь вокруг собственной оси, все быстрее и быстрее, так что только пыль летит, и рассыпаются от его центра мелкие огненные клочки, исчезая за краем окружности, и тот огненный круг, вертясь, разрезает самое себя, распадается на равные доли, ломоть за ломтем, и они тоже крутятся-вертятся, но уже внутри какого-то другого круга, в ней самой, так похожие на лепестки кроваво-красной розы мира, и она разбрасывает их вокруг себя, из себя, огонь лепестков и черные сокрестия шипов, распадающиеся на какие-то рунические надписи, подбираемые уже здесь, на земле... И здесь, на земле, за ними не нужно было далеко ходить. Он был прямо перед ней, тот памятный камень, который она за день до этого видела в местном музее и на котором было все - солярные знаки-розы в верхней части, растущее насквозь древо с приникающим снизу, к самым его корням, хтоническим креветочным гадом, а в средней части были они накрепко связаны серой пустотой с плывущей в никуда ладьей и взмахами маленьких весел-палочек в человечьих руках-прутиках. Видно, когда верховные боги еще спали, был иссечен этот камень - и рунами, и рисунком, и птичьими клювами... Бедные и бесхитростные существа, а не боги, резвились на каменном фризе. Прямо на глазах у Тани они тоже, как и ее солнце, стали рассыпаться, рассыпались по траве нескончаемым лабиринтом, и тянулась и закручивалась вкруг ее ног живая спираль, и она долго не могла сделать ни шагу прочь из этого древнего каменного захоронения.

"Представь себе,- писала она потом,- что в здешнем музее на одном из памятных камней я увидела скорбную надпись: Айфур. Это место между Днепром и Черным морем. И сюда тоже, как я тебе уже говорила, заходили викинги, эти торговые бандиты, пытаясь завербовать чужой народец в свою утраченную - не то готскую, не то кельтскую - мечту-химеру. Разносчики чужого семени и праха. Осеменители пространства. Говорят, они никогда не плавали наобум, на своем судне всегда имея island hopping - путеводную звезду, нить Ариадны, понимай как знаешь. Когда-то в этой роли выступала птица, которую во время потопа выпускали в свободный полет. Но тут никакой птицы, загадочный предмет сам притягивал к нужному берегу. Как будто именно там им и нужно было оказаться. Айфур... И вот туда, до местности между Днепром и Черным морем, они дошли, там и были похоронены под серым камнем. А теперь тот камень стоит здесь".

Прямо по перпендикуляру от движущейся на велосипеде фигурки медленно плыл от берега красно-белый равнодольный мяч - надутый и упущенный, не пойманный ничьей, ни детской, ни взрослой рукой; он плыл по волнам, должно быть, в мою сторону, в ту страну, которая не для бога, а для человека, куда уплывает все упущенное и потерянное нами, наши треснувшие чашки, черепки разбитой посуды, сломанные каблуки, вылинявшие футболки со следами сладкого детского пота, дырчатые носочки, головы кукол и игрушечные колеса от красных пожарных машин все, что когда-то было нашей любовью и нами самими...

В эту ночь мне тоже будет не до сна - я толкну запертую дверь, без скрипа и шороха, беззвучно. И выйду.

Если присесть на скамейку рядом с пансионом, где некогда, в начале века, была ланкастерская школа, а теперь заседает на кухне Интернационал семинаристов, то прямо на уровне взгляда вырастет башня Домской церкви Св. Марии. Фигура Спасителя, встроенная в каменную нишу, огромна и в своем парении обращена к скамье, а не к тем, входящим со стороны фасада. Выше Спасителя только золотой петушок на шпиле колокольни да звук псалмов в часовом механизме. Каким образом петушок залетел так высоко, неизвестно, но пусть он там и сидит как бдительный шантэ-клер, рассвет поющий, отсчитывающий время страж.

В этот поздний или, наоборот, слишком ранний час, когда ночь переваливает за третью стражу, я вновь услышу его крик. Петушок-оборотень прокричит и смолкнет, отпугнув остаток ночи. Живая душа, услышав, быть может, раскается и воскреснет. И взмоет птица-оберег, птица-талисман!

По всей предрассветной земле, по глади морской пробежит дрожь, обозначая в сердце пробуждающегося рода-племени резкую, режущую грань меж стыдом и надеждой.

Анна Ахматова уже раскрыла нам глаза на дальние, тайные истоки родного пушкинского Петушка - но ведь то Ахматова, она право имела. А тут, на скамейке,- тварь дрожащая, и грань отчаяния точится все острей, и никакой петушок уже не клюнет в темечко.

Сидеть ему на шпиле, пока весь собор не проснется и не зазвучит, как музыкальная шкатулка, хорошо смодулированным распевом утренних псалмов:

Sancta Maria, Sancta Rosa,

распев будет чем-то сильно отличаться от тех, что нам обычно приходится слышать у себя на родине. Там мелодические ряды как бы не существуют самостоятельно, а являются лишь частью чего-то целого, какой-то общей гармонии, к которой невозможно даже приблизиться, остается только устремление, биение голубиных крыл, качание маятника - туда-сюда... Но мы будем слушать, пока здешний хор не грянет:

Amen!

Ветер рвет над городом красное полотнище с трепещущим на нем жертвенным животным. Agnus Dei бел и круторог. Медленно разливается дневной бесконечный свет. Lux Aeterna.

I Faderns och Sonens och deh helige Andes namn.

И вдруг, как бы невзначай, обнаружится, что перед Спасителем и лужайкой, где стоит скамейка, крутейший обрыв. Перспектива упирается в пропасть...

Маленький юноша, почти мальчик, появился прямо оттуда, из обрыва,- присел рядом на скамейку. Всю ночь, должно быть, гулял со сверстниками и теперь был прозрачно синь, в синем плащике, с картонным серебряным мечом. На голове, на сизых от дыма свалявшихся кудрях - капюшон, как пещера. В пещере, глубоко-глубоко, запрятан сон, он снился далеко в детстве: эти дымные кудри, глаза, словно бы безразличные, не различающие отдельных предметов, а только одно - главное, и этот взгляд брошенный, и меч картонный... В городе проходит очередной рыцарский турнир перед бездной зрителей, местных и приезжих, возле Девичьей башни, возле Длинной Лизы, возле башен Святого Георгия и Серебряной Шляпы - везде. Никогда-никогда не стоять тебе с седыми космами на высокой стене, не петь, не бросать цветок в ответ.

Мальчик ел какую-то фигу. К утру проголодался, истекая сладким соком.

Он не издавал ни одного членораздельного звука - был пьян или нем. Хоть бы знак какой подал. Но он просто сидел рядом на скамейке. Молча. Какое-то струящееся молчание было между нами.

Рядом в кустах пискнуло, хрюкнуло. Оглянулась - калитка, из нее зверь бежит. Порск... Собака или поросенок. Пробежал - и скрылся неизвестно где. А на дорожке черная птица с желтым клювиком прыгает - фьюить, фьюить... взяла и исчезла. К кустам ринулась - куда они все подевались? Чоп-чоп... Ни души. Черная кошка с белой грудкой по воздуху гуляет. Порск, фюить, чоп-чоп... Смотрит желтыми глазами.

Мальчик выдохнул:

- Русска?

- Русская, русская! - И тут перед лицом моим вырос целый розовый куст, сильно потрепанный. Под плащом был, что ли?

- Дайте, пожалуйста, семьдесят восемь шестьдесят. Находился в участке, выпущен на свободу. Пожал-ста... Семьдесят восемь шестьдесят,- отчетливо произнес мальчик.

И розы сует.

Небо в это время стало как рентгеновский снимок, с белыми разводами грудной клетки,- дышало сквозь пелену... А дрожь не унимается, растет, как осиновый лист на ветру трепещет - Господи, если ты есть! Все дрожит и просит: если кто-нибудь есть, отзовись! Ну, пожалуйста, ведь где-то же ты есть... И небо так близко-близко, можно запрыгнуть. Отзовись из мглы небесной, во мгле сокрытая!.. Но мгла обтекает и слева, и справа, пространство по краям совсем скруглилось до палубы корабля и плывет, плывет куда-то вместе с нами, но куда? Земля - круглая, сейчас мы с нее окончательно скатимся, прямо в чрево громадной рыбины, на которой все покоится... Если ты есть! Хоть слово... Хочешь, я встану на высокую скамейку и загляну туда, за край корабля, чтобы только разок увидеть тебя, в дыму и гари, во вселенской пелене, в последнем земном потопе? Ох, мамочки!..

Наконец-то хотелось только одного - уместиться, задержаться в этой единственной, чувствительнейшей точке пространства, где и надлежало тебе быть всегда, на которую изнутри тебя сейчас же откликается то, что изначально там существовало, помимо этого утра, помимо твоей дрожи и трепета.

- Семьдесят восемь шестьдесят - и больше не грешить,- сказал мальчик.- Иди и не греши...

И я пошла - по известковому розовеющему плато, по цветущему плоскогорью, по ступеням прибрежных скал, мимо черной виселицы. Но в селения не заходила и в дома людей не стучалась. И не рассказывала никому.

Никому не скажу, решила я, а то засмеют. Но все-таки доложила утром семинаристам и тут же получила порицание. Небось на родине тебе в пять часов утра роз никто не подарит - зачем не взяла? И почему не позвала ангела с собой - не прикоснулась, не предложила переночевать у нас в кухне на маленьком диванчике? Уместился бы как раз в своем плаще и с сабелькой.

Я только то не открыла, что один цветок все-таки себе оставила, одну розу единственную. Она у меня в кармане.

Получив от Татьяны это последнее сообщение, я уж и не знала, что думать. Не знала и того, скоро ли вернется моя соотечественница, и вернется ли она вообще, чтобы попасть прямо с корабля на бал... Вот так сюрприз, никак не ожидали! Мосье Трике, в очках и рыжем парике, споет для другой героини свой куплет: "Никогда не быть скушна, больна... Расцветайт..."

Выходить ей теперь каждое утро на высокий откос, что над обрывом, где черная башня и золотой петух, и кричать, кричать в открытое небо:

- Айфур! Айфур!

А мне отвечать: Готланд, Готланд. Держа в щепотке багряный, уже погасший розовый прах.

Ви роза, бель Та-ти-а-на-а.