Дымок сигареты был сладок и приятен, как хрестоматийный «дым отечества». Итак, все ее замужество от начала до конца было просто мыльным пузырем. Благородный и несчастный академик, не способный обидеть даже муху, тишайший интеллигент, которого Ольга уже искренне начинала жалеть, приобретал теперь едва ли не зловещие черты.

«Этакий опереточный злой гений», — Ольга усмехнулась одними губами, представив Юрия Михайловича с Катей, и испытала искреннее чувство гадливости. — Но почему она осмелилась разыскать меня, рассказать мне все это? Неужели она думает, что я чем-нибудь смогу помочь ей и ее ребенку? Я, семь лет назад загубившая своего собственного?»

Ольга дала себе слово больше не заниматься бесплодными блужданиями в памяти. Но воспоминания навалились неотвратимо. И на этот раз они были поистине бесплодными.

…Все стало понятно через три недели после ночи «в обществе» благородных бордовых роз с пуховой проседью. Именно тогда Ольге приснился тот вещий сон, поразительно донесший живые черты не виденной раньше Вики. И вместе с ними необъяснимую уверенность, что у Алексея есть другая женщина. Странную уверенность — на уровне звериного инстинкта. Ей даже в голову не приходило, что она могла ошибаться. В том давнем сне Вика и Алексей стояли у невысокого водопада, глядя друг на друга, и Ольга чувствовала, что их пути соединены, как потоки, перемешивающиеся при падении. Облик этой черноволосой девушки, ее настроенность абсолютно соответствовали тому, новому Алексею, каким стал ее, Ольгин, любимый в результате чьих-то неведомых воздействий.

Он изменился, отдалился от Ольги, она перестала чувствовать его на расстоянии. Даже когда он бывал рядом, Ольга ощущала словно тонкий стеклянный барьер между ним и собой.

Когда-то она читала о личинках некоего вида тропических бабочек. Эти удивительные существа появляются из яиц, в целях безопасности отложенных среди камней. И каждая из личинок ползет в том направлении, в котором освободилась от тонкой оболочки яйца. Если на пути встречается камень, личинка пробирается сквозь него, растапливая кристаллическую структуру особым веществом, вырабатываемым железами. Повинуясь инстинкту, личинки выползают к свету, какие бы препятствия им не встретились. Но когда ученые накрыли камень тончайшей папиросной бумагой, все личинки погибли. Не потому, что не могли растопить бумагу — еще как могли — а потому, что просто не были запрограммированы на такое действие.

Так и Ольга не могла принять новых правил жизни, предложенных Алексеем. Она страшно устала от его постоянных исчезновений и недомолвок. А тут еще этот сон, показавшийся Ольге реальнее любой яви. Сон, наверное, и стал подобием «папиросной бумаги».

Нет, Ольга не разлюбила Захарова тогда. Она, как выяснилось, не смогла его разлюбить даже спустя целых семь лет. Но тогда вдруг ощутила себя незащищенной, одинокой, покинутой, как безутешная итальянка на картине Сандро Ботичелли… Она перестала чувствовать пульс любви, а значит, перестала жить.

И ребенок, случайный, нечаянно забредший в ее тело из какой-то неведомой Вселенной, был отвергнут Ольгой. Конечно, можно было сообщить эту новость Алексею, можно было даже приехать в Питер и поплакаться в жилетку сердобольной актрисе кордебалета. Но все эти действия означали бы вмешательство в естественный ход событий. Алексей, одержимый своими, только ему известными идеями, вряд ли смог бы переориентироваться на ее маленький женский мирок, жаждущий уюта.

Поэт выпадал из любой умозрительной житейской схемы, которую было способно выстроить Ольгино сознание.

Три дня, проведенные в клинике, уничтожили Ольгу не столько физически, сколько духовно. В отличие от других женщин, для которых подобное хирургическое вмешательство было делом обычным и регулярным, Ольга никак не могла отделаться от мысли, что она совершает преступление. А еще она понимала, что, случись ребенку прийти на несколько месяцев раньше, он остался бы жив. Потому что тогда Ольга еще не страдала от невразумительной тоски и депрессии, парализовавшей все ее мысли, всю ее волю.

Ее кровать стояла у окна, и Ольга, обмундированная в выцветший фланелевый халат, имела возможность смотреть на траву, на березы и плакучие ивы, уже подернутые предосенней желтизной.

«Странно, что в этом больничном дворе растут только два вида деревьев: березы и ивы, — подумалось ей, — почти как на кладбище».

Женщины в палате о чем-то без умолку болтали. В извечные женские разговоры, созвучные обстановке, вплетались вовсе неуместные импровизированные уроки кулинарии.

Процесс поглощения пищи, как и разговоры, был перманентным. У Ольги кружилась голова, пересыхало во рту, и вся эта казенная трапеза вызывала только отвращение.

Заблудшая павлиноглазка устало трепыхалась между стеклами двойной рамы. Со сложенными крылышками она выглядела совсем некрасивой. Но стоило пленнице расправить крылья — и на Ольгу смотрели четыре ока с мерцающими зрачками. И чудилось Ольге в этих зрачках нечто не от мира сего, отстраненное, словно глаза были сфокусированы на бесконечно далеком.

Ольга долго созерцала чужие крылья, и плоскость вдруг разверзлась глубиной. Глаза показались самыми что ни есть настоящими. В каждом черном зрачке плавала маленькая белая дужка. Как бы крохотный полумесяц — и достоверность потрясала.

Бурова вспомнила глаза на портретах, выполненных большими мастерами. Световые штрихи, точки в зрачке… Они придавали выписанным глазам глубину, делали их живыми. Они создавали несуществующих женщин и дарили им бессмертие.

А она, якобы, живая, на самом деле не существует, потому что оказалась неспособна привести в мир новое существо. Она зажата, как эта павлиноглазка, между прошлым и будущим. И так же не видит выхода, как и это создание с четырьмя вдруг ставшими ненужными глазами…

Соседки по палате с трудом успевали уничтожать принесенные мужьями и свекровями передачи, вовсе не вдаваясь, подобно Ольге, в философские размышления.

И Ольга с удивлением поняла, что, в отличие от нее, остальные женщины здесь были абсолютно нормальные. Они просто жили, существовали во времени.

А она весь пробытый на земле срок лишь собиралась жить. Она училась — собиралась кем-то стать, она бесконечно долго, целый год, собиралась замуж, она, наконец, снова собиралась учиться, писать диссертацию, ставить эксперименты — и так до бесконечности. Для нее реальным состоянием было «собираться». Как сказал когда-то Эдуард Бернштейн, преданный анафеме классиками марксизма-ленинизма: «Конечная цель — ничто, движение — все». Ольга долгие годы подчиняла существование именно этой формуле.

Но судьбе угодно было предложить что-то, подобное цели. Ольга оказалась не готова к такому повороту. Она была неуверена в себе, несамостоятельна, растеряна. Она еще не стала зрелой женщиной, способной брать на себя ответственность.

Она еще не понимала, что все люди и события появляются в нашей жизни только потому, что мы сами их вольно или невольно призываем.

Бабочка замерла, раскинув свои чудесные крылышки, словно подготовилась принять булавку, смирилась с судьбой.

Сигарета дотлела почти до фильтра. Ольга вернулась в комнату. Катя мирно жевала бутерброд. Поведав самое главное, она успокоилась и теперь, по всей видимости, чувствовала себя достаточно комфортно.

— Катюша, что я должна сделать? — Ольгу интересовала конкретика. — Поговорить с Растегаевым?

— Нет, ни в коем случае. — Катя даже вздрогнула.

— Тогда — что же?

— Ольга Васильевна, помогите мне найти другую работу… Если можете, — она вздохнула. — Я не хочу, чтобы в институте… Ну, вы понимаете меня. Я ведь не единственная из «дам директора» там.

— Что? Вот это открытие. Я была абсолютно уверена, что он в стенах института ведет себя безупречно. Катя, того, о чем ты говоришь, просто не могло быть!

— Вы наивная работяга, Ольга Васильевна. Простите… Я не хотела вас обидеть, но Растегаев только потому на вас и женился, наверное, что вы не стали его любовницей. Неужели до вас не доходило никаких историй? О нем же легенды ходят!

— Не может быть, Катя. Он такой тихий и беспомощный, и вдруг — чудовище!

— Он тихий и беспомощный академик, — Катя произнесла последнее слово тоном, проливающим свет на многое.

— Но, возможно, все же лучше будет, если ты поговоришь с ним. Или я. А?

— Нет, со своими проблемами я справлюсь сама. Придется справиться. А с ребенком и академиком, с двумя сразу я не управлюсь никак.

— Что ж, твое дело. И все-таки, почему ты оставила ребенка, Катя? Ведь не может быть, чтобы просто не решилась избавиться?

— Сначала просрочила, а потом подумала, что он может родиться умненький, в папашу.

Ольга не стала напоминать, что, как утверждают мудрецы, природа отдыхает на детях гениев.

— Я постараюсь тебе помочь. Сразу после праздника.

— Вот спасибо. С наступающим. С новым счастьем, — Катя уже встала и принялась собираться.

— Новое счастье, думаю, подаришь нам ты, — Ольга улыбнулась.

Когда за гостьей закрылась дверь. Бурова почувствовала себя окончательно свободной от всех данных и неданных обязательств.

Она подошла к зеркалу и поправила прическу. Потом надела прелестное светло-серое бархатное платье, серые же замшевые туфли, достала из шкатулки любимый, черненого серебра, комплект.

Серьги в форме полураскрытых раковин с импровизированными жемчужинами и такая же подвеска смотрелись очень оригинально. На глаза попалось обручальное кольцо. Ольга завернула его в бумагу и спрятала на дно шкатулки.

Так, в нарядном американском платье, вся в серебре, она, не проронив ни звука, просидела до полуночи, периодически подпитывая свое вольное существование чашечкой кофе и сигаретой.

Телефон был выключен. Трехпалая вилка валялась на полу. В этот вечер Ольге была просто необходима полная, не предполагающая никакого вторжения, тишина.

Около полуночи женщина неумело открыла бутылку шампанского, однако, прежде чем наполнить бокал, залила платье. Поскольку никто не мог ее видеть, Ольга сняла мокрое платье, и в одном белье, с бокалом искристого напитка похожая на одалиску, встретила Новый год.

Она чувствовала себя чем-то вроде телефонного аппарата, выключенного из розетки. Не задействованный механизм, казалось, был лишен всякого смысла…