ЗАПИСКИ. Т. XII
1920-1921 годы. Хорватия. загреб
30 ноября ст. ст. утром мы с братом сошли с парохода и вступили на землю. Ровно тридцать дней и ночей мы провели в море. Мне вспомнились переживания отроческих лет при чтении Майн Рида, Эмара и в особенности Купера. Как тогда все это казалось фантастическим, сказочным и невероятным! И помнится, как на глазах выступали слезы, когда мы вместе с героями прочитанного разделяли их радостные, торжествующие крики «земля»! Впрочем, не только в детстве, но и потом мне казалось совершенно невероятным пробыть в море тридцать суток, в особенности в наше время, когда морской путь до Америки не превышает восьми дней.
Может быть, благодаря этим воспоминаниям, а может быть, это и в действительности было так, но мне было особенно приятно ступить ногой на землю. Мы не знали, что и как будет дальше, но хорошего мы ничего не ждали. Мы поднимались на гору к полуразрушенному во время войны зданию цементного завода, где для прибывших был отведен громадный навес. Более 400 человек было уже размещено под этим навесом на цементном полу среди разного хлама, оставшегося от цементного производства. Было холодно. Дул ветер, прорывавшийся сквозняком через развалившуюся местами крышу. Тем не менее нам завидовали те, кто еще оставался на пароходе. Там люди продолжали мучиться и мечтать только об одном - сойти на берег.
Под другим таким же навесом была кухня, где русские сестры раздавали сошедшим с парохода горячий суп с хлебом. Порции эти были так малы, что утолить голод было невозможно. Я сказал брату, что попрошу у сестры еще миску супу. Брату было неловко, но я решительно подошел к сестре и попросил еще. Сестра пристально посмотрела не меня, и я чувствовал, что краснею. Взяв из моих рук миску и черпая мне из котла суп, она говорила точно сама себе, что второй порции не полагается. Я поблагодарил. Уже вдогонку она крикнула мне, что после обеда будет чай с куском хлеба. Брату очень хотелось есть, и я предлагал ему разделить со мной порцию, но он отказался. Я уговаривал его попросить сестру налить ему супу, но он не хотел этого. Скоро мы действительно получили по чашке чаю с маленьким куском хлеба.
Много говорили о предстоящей дезинфекции и бане, которая будто бы обязательна для всех, но это было не так. В холодном сарае стояли вагонетки, в которых по очереди принимали ванну, опускаясь сразу по 78 человек в одну воду. Мой брат был в этой бане, но я не решился выкупаться почти на открытом воздухе. Ночь была тяжелая. На сыром, цементном полу, на том же отсыревшем одеяле мы лежали с братом под зияющим отверстием крыши, откуда дуло и было холодно. Мы промерзли еще с вечера, простояв до позднего времени в очереди 146-147-м номерами возле конторы лесопилки, чтобы получить документы и пособие в 200 динар, которое выдавалось всем прибывшим.
С рассветом все были уже на ногах и торопились достать в Бакаре подводы для вещей, чтобы к четырем часам поспеть на вокзал. Подразделялись на группы. Мы записались в группу генерала Петра Владимировича Верховского, получившую назначение ехать в г. Костайницу, расположенный на реке Уна, на границе Боснии. Эта группа состояла из путейских инженеров, железнодорожных служащих и нескольких морских офицеров (Кирилин, Фролов, Чихачев). Несмотря на раннее утро (еще не было семи часов), сестры милосердия приготовили отъезжающим обед. О нас заботились - здесь был питательный пункт Красного Креста. Суп с мясом, кусок хлеба и кружка чая доставили нам истинное удовольствие, хотя теперь мы были независимы, имея в кармане по 200 динар.
Фуры с вещами направлялись дальней дорогой, а мы шли пешком прямо в гору, что сокращало путь верст на пятнадцать. Мы шли через город Бакар. Первый раз мне пришлось видеть в натуре немецкий городок с его остроконечными крышами, окнами на чердаках и сводчатыми входами в подвалы. Это то, что мы видели в детстве на картинках в немецких книжках. Население относилось к нам приветливо и любезно раскланиваясь, вступало с нами в разговор частью на немецком, частью на хорватском языках. Путь был очень тяжелый для такого ослабевшего организма, какой представляли мы собой.
Из Бакара мы вышли по винтовой шоссированной дороге в гору. Скоро мы поднялись так высоко, что пароход «Владимир», стоявший в бухте, казался нам точкой. Мы шли все выше и выше вверх по крутой дороге, местами обсаженной виноградниками, а местами просекающей каменистые, заросшие дикими кустарниками склоны и скалы гор. На полпути нам указали подымающуюся почти отвесно тропу, которая вела к перевалу и выводила нас к селению, расположенному возле вокзала «Бакар».
Все шедшие к вокзалу растянулись по дороге и шли малыми группами. Несмотря на усталость, нельзя было не видеть красоты окружающей обстановки. Мы были в горах и окружены горами, вершины которых были покрыты снегом. И на нашем пути вверху, впереди, на перевале лежал снег. Сзади внизу город Бакар и бухта казались уже картинкой. Такие дивные виды я представлял себе только в Швейцарии.
Запыхавшись и устав, мы добрались до перевала и сели отдохнуть на выступавшие из земли камни. Вся местность здесь была присыпана снегом. Кое-где зеленела трава, на которой виднелись ярко-желтые цветочки. Здесь было тепло. Хотелось расстегнуться. Спешить было некуда, и мы сидели, покуривая и любуясь красотой местности. Мы были на вершине горы, но окружающие нас горы были еще выше, и весь горизонт представлялся нам горной цепью. Темные облака прорезывали эти горы, и лежащий на них снег был особенно ярким. Красивая, но чужая картина!
Здесь недалеко, верстах в трех, проходила итальянская граница, где, по последним сведениям, шли бои с Д’Аннунцио, не пожелавшим подчиниться своему правительству. Издали были слышны орудийные выстрелы. Очевидно, стрельба была недалеко, так как один выстрел был так отчетливо слышен, что мы уловили полет и разрыв снаряда. И тут то же самое! Больно сжалось сердце, и вспомнилось все. Куда и зачем мы идем! Что ждет нас впереди? Мы зашли, кажется, слишком далеко. И мысль восстанавливает в памяти географическую карту. Где Россия и где мы!
В селении за перевалом мы встретили по дороге массу детишек, которые просили у нас русские деньги. Мы, конечно, охотно раздавали детям наши ничего не стоящие бумажки. Это, говорят, итальянский прием попрошайничества. В Хорватии этого уже нет, объяснил встретившийся нам господин. Да и селение это, как пограничное, было итальянского типа. Дома с плоскими крышами и римскими колодцами-цистернами, ничего общего не имеющие с тем типом строений, которые мы видели в Бакаре.
Я отстал и шел один. Меня нагнала местная сестра милосердия. Мы разговорились. Сестра живет уже больше года здесь и служит в русской санатории. Она из Петербурга и страшно тоскует по родным. «Когда же конец этим мучениям?» - сказала она. «Вы были голодные. Я видела этот ужас. Я была в день Вашего приезда с сербскими врачами на пароходе. Я не могла видеть эти страдания. Я потом расплакалась», - говорила она. Ей было известно все. Она знала, что в самый критический момент, в бурю, в разбушевавшемся море, в страшных страданиях, изнемогающая, голодная молодая мать родила ребенка. Он жив, и мать вчера отправлена в санаторий. «Вы устали? - участливо спрашивала она меня, - вот, скоро вокзал». Она расспрашивала меня об эвакуации Крыма, о нашем путешествии и о том, кто я такой и кто у меня остался дома. Возле поворота к станции стоял конный полицейский, который вежливо направил нас направо. Он говорил по-сербски, и мы его понимали.
Мы пришли на вокзал одни из первых, хотя в «гостионе» (корчме) возле вокзала уже сидели русские. Возле гостиона был малый базар, где на прилавках колбаса и хлеб. Мы с братом с жадностью накинулись на колбасу и, сидя тут же на скамье, наслаждались невиданным лакомством.
Подводы с вещами еще не прибыли. Становилось холодно. Мы решили зайти в гостиону выпить по стакану вина. Там уже шли громкие разговоры о большевизме. Два хорвата - местные коммунисты доказывали русским преимущества коммунистического строя.
В тот же день мы погрузились в поезд, специально предназначенный для русских. Вечером мы выехали в Карловац. В товарном вагоне было холодно и тесно, но милое общество, в котором мы очутились, скрасило все неудобства этого путешествия. Группа генерала Верховского поместилась в товарном вагоне, шедшим прямым сообщением в Костайницу. Дочь П. В. Верховского (Кира Петровна) Крестовоздвиженская приняла большое участие в нас и как бывшая сестра милосердия военного времени, искусною рукой женщины устроила нас на чемоданах и тюках. Жена инженера Мария Густавовна Кологривова поила нас чаем.
Это было уже другое общество, напоминавшее что-то далекое прошлое, уютное, хорошее. Г. В. Кологривов вез с собой виолончель, которая стояла в углу возле нас. Инженеры везли с собой самовар. Эти люди не были так разорены, как мы. Они эвакуировались планомерно и были в совершенно иных условиях. Давно уже мы не были в таком милом обществе, и это было теперь особенно приятно. До поздней ночи, даже уютно, при свете свечи, общество беседовало на злободневные темы. Мне было не по себе, и, как только потушили свечку, я почувствовал, что я нездоров. Я не мог заснуть. У меня болели ноги. Мария Густавовна тоже не спала и часто зажигала свечку. У нее болел живот.
Утром 2 декабря мы подъезжали к Карловацу. Нас поразил зимний ландшафт, напоминающий русский декабрьский день. Ничего иноземного, казалось, в этом ландшафте не было, если не считать виднеющиеся издали горы. Мы с братом ходили в Карловац менять деньги. У брата были романовские деньги, турецкие меры и английские фунты. В конторе приняли только романовские пятисотрублевки по 85 динар за каждую. Отношение к русским было здесь приветливое.
В тот же день вечером мы прибыли в Загреб (Аграм). Опять зимний ландшафт. На станции стоял поезд экспресс «Париж - Константинополь». Здесь чувствовалась уже Европа. Почти тотчас мы имели немецкую газету [нрзб. - Сост.] от 16 декабря н. ст. Конечно, прежде всего мы искали увидеть сведения о России, и мы их нашли. Слухи о красном терроре в Севастополе подтверждались. Большевики расстреляли 2836 человек, и в том числе 366 женщин. Опять тяжелая ночь в холодном вагоне. И опять я не мог заснуть. Мне было то жарко, то холодно, и опять ныли ноги. Мы подвигались медленно. В Загребе наш вагон передали на другую станцию, а оттуда мы выехали в Сиссак, где провели в вагоне целый день.
Только к вечеру 4 декабря мы прибыли в Костайницу. Для выгрузки было уже поздно. Только дамам было предложено переночевать в гостинице, а мы должны были ждать в вагоне утра. С нетерпением хотелось тепла. Загреб меня уже мало интересовал. Мне сильно нездоровилось. Медленность, с которой мы двигались раздражала меня и вызывала досаду. Мои ноги коченели от холода, и я узнал, что это происходит не от холода. Вернувшиеся из Костайницы, которая была в трех верстах от станции, рассказали, что их приняли в городе сердечно, радушно и обещали завтра всех устроить. Для дам были реквизированы номера в гостинице, но для прочих свободных номеров не оказалось. Мэр города был чрезвычайно любезен и был рад, когда узнал, что группа русских состоит не из солдат, а представляет собой русскую интеллигенцию. Все это было приятно слушать и вселяло надежду, что завтра можно будет раздеться и лечь в кровать.
Последняя ночь была уже невмоготу мне. Мои ноги болели острой болью, и я не заснул ни на минуту. Я знал, что я заболел. Хотелось добраться до места, какое бы оно ни было, лишь бы было тепло. Тридцать пятые сутки мы не раздевались и не были в теплом помещении. Мой брат уговаривал меня потерпеть до утра, и я сознавал, что это последний этап, но терпение мое истощилось. Всю ночь я провел в темном вагоне, полулежа, полусидя, мечтая только о теплой койке.
* * *
На дворе была слякоть. Глубокий снег таял, делая дорогу непроходимой. Мы шли в город, шлепая по грязи за двумя фурами, нагруженными вещами. Мои сапоги были дырявые, и в них плескалась вода. В городской ратуше нам была предоставлена большая комната библиотеки (она же комната заседаний). Посредине комнаты стоял большой длинный стол и возле него длинные деревянные скамьи. У стен стояло два шкапа. Это была вся обстановка комнаты. Полы были некрашеные. В углу стояла железная печь, которую топила хорватка. От печки шел жар. Я тотчас сел возле печки и, раздевшись, расположился на полу, наслаждаясь исходящим от печки теплом.
За 35 дней мы были первый раз в теплой комнате. Все ютились ближе к печке. Почти тотчас в комнату вошел мэр города. Я извинился и продолжал сидеть, не принимая участия в разговоре. Меня не интересовала эта беседа. Я видел, что надежда наша не сбылась. Опять жизнь на полу, без подстилки, на шинели, в грязи, в пыли, без умывальника и без всяких удобств. Тем не менее я лег в одном белье на грязной шинели и укрылся одеялом, которое было противно взять в руки. Это была сплошная грязь, и тем не менее я спал богатырским сном.
Я проснулся вспотевшим не то от жары, не то от простуды. Мы шли обедать в ресторан при центральной гостинице. За 25 крон (6 динар и 1 кр.) мы пообедали так, как уже давно не обедали. Обед состоял из трех блюд: суп, индейка и пирожное. Мы выпили затем еще кофе. После такого обеда, естественно, захотелось спать, и мы спали. К нам приходили сербы, но меня это мало интересовало, и я вовсе не вникал в разговоры, которые велись на немецком языке.
Вечером мы пили чай из самовара, который привезли инженеры. Было тепло, и мы сидели полураздетыми. Несмотря на сытный обед, мы ели без конца свежие, чудные булки. Я чувствовал себя сытым, но все-таки хотелось есть, и, кажется, мог бы есть без конца. Ночью возле раскаленной печки было жарко, но хорошо. Я не мог спать. У меня страшно болели ноги в коленях. Для меня было ясно, что я заболел.
Утром я хотел заняться чисткой своих вещей и самого себя, но это было уже мне не под силу. Я не мог встать. У меня был ревматизм с осложнениями в суставах обеих ног. Мне не удалось отдохнуть после дороги и хотя бы уснуть день-два как бы следовало. Я сильно страдал и дремал только днем, так как к ночи боли в ногах обострялись до такой степени, что не давали спать. Грязный деревянный некрашеный пол; гряз -ное, не вычищенное после дороги одеяло, шинель и еще грязная одежда, служившая мне подушкой, были до такой степени отвратительны, что отравляли существование. От слабости я не мог умыться и был грязен в грязном белье. Я был противен себе, но не менее противно, грязно и гадко было все окружающее.
Мои сожители - инженеры и железнодорожные служащие были для меня людьми посторонними, и, конечно, им не было до меня никакого дела. Между нами не было ничего общего. Впрочем, они были любезны и всегда предлагали мне чашку чая. Ночью их храп раздражал меня, но я был доволен, что наступал покой и я оставался один. Возле тлеющей углями печки, тускло освещающей комнату, я просиживал всю ночь и, всматриваясь в ярко раскаленные угли, изредка подкладывал дрова, чтобы не затухло пламя. Ни о чем не хотелось думать. Все было так безнадежно или далеко впереди, что моя жизнь для этого была слишком коротка.
Наша жизнь заканчивалась. Мы умирали живыми, закончив свою миссию современников. Нас заменит следующее поколение, и только оно скажет свое слово о тех, кто погиб таким некультурным образом в атмосфере современного культурного человечества. Нам не жаль своей личной жизни. Ее все равно не вернешь. Не вернешь своих прежних взглядов на вещи, на людей, на то, что составляло «святая святых» нашего мировоззрения. Не вернешь и прежнего уважения к человеку, к человечеству и веру в культуру, прогресс и цивилизацию. Было бы наивно верить в возможность хотя бы частично восстановить то, что было создано, над чем работала мысль и что составляло нравственное удовлетворение.
Нас лишили всего. Сначала нас унизили, затем разрушили все созданное нами, потом глумились над нами, ограбили, отняли дом, семью, близких людей и оставили только жизнь как таковую, как ничто не стоящий биологический процесс. Нам жаль только надежды, если таковая может быть, нам жаль того, если мы сможем увидеть еще свою Родину и могли бы помочь своим детям устроиться и поставить их на ноги. Но надежда у нас слабая.
Говорят, что современники не могут объективно излагать и оценивать факты. Только историк явится беспристрастным исследователем и критиком людских отношений. Но мы с этим не согласны. Историк может восстановить факты и беспристрастно разобраться в политической борьбе и людских страстях, но личные переживания ему недоступны. Их может понять лишь тот, кто пережил их. Впрочем, мы ведем свои записки не для историка, а посвящаем их своей дочери. Это единственная цель нашей работы...
Я думал только о койке, чтобы не валяться на полу, на котором помимо всего прочего резким сквозняком охватывал холод каждый раз, когда отворяли двери. Это было мое единственное желание. Впрочем, оказалось, что местная администрация с местным комитетом помощи русским уже озабочена подысканием нам квартиры. Я терял терпение и готов был на все, лишь бы только иметь кровать. Меня успокаивали и говорили, что после католического праздника Рождества мы будем уже устроены.
Сербы проявляли необыкновенную заботливость. Это было что-то новое, непривычное для нас. Уже несколько раз все русские группами были приглашены в разные дома и были в восторге от приема. Местный житель, ветеринарный врач Жарко Павлов Драгойлович (хорват), и мэр города бывали ежедневно у нас в общежитии и были необыкновенно любезны. Я был бесконечно рад, когда наконец нам сказали, что квартира готова. Наше помещение состояло из трех комнат и кухни. Мы помещались вчетвером: мой брат, инженер Максимов (Юрий Вас.), начальник станции Клепетовский и я. Другую комнату заняли четыре железнодорожных служащих с инженером Шиманским во главе. Третья комната была холодная.
Мою койку поставили возле печки. Жена инженера М. Г. Кологривова дала мне подушку и две простыни. Я блаженствовал. Мы были сыты. Брат готовил обед и уверял, что он отлично готовит. Мне больше ничего не было нужно. Я дремал целыми днями и мучился только ночью. Сначала смутно, а потом уже более сознательно я стал замечать, что каждый раз, когда я открою глаза, у меня на кровати сидела с работой в руках милая Кира Петровна Верховская (дочь нашего председателя колонии), проводившая целые дни у нас в общежитии. Кира Петровна прозвала меня дедушкой и проявляла необыкновенную заботливость обо мне.
Мне было хорошо благодаря Кире Петровне. Она пользовалась большими симпатиями членов нашего общежития и всегда была окружена молодежью. Всегда поэтому в нашей комнате было милое общество, которое доставляло мне большое удовольствие. Наступал праздник Рождества. Местный комитет готовился устроить для русских в нашем общежитии праздник. Ежедневно посещающий нас Жарко Драгойлович явно выражал нам свое расположение. Он достал мне молока, приносил яблоко, виноград, кусочки торта. Мы от души полюбили его. Он называл меня тоже дедушкой и относился в высшей степени сердечно к моему по -ложению. Однажды он спросил, желал бы я выписать свою дочь. Жарко имел в Праге знакомства.
Скоро в Киев отправлялся из Праги поезд Красного Креста с увечными воинами-югославянами. Приятель Драгойловича обещал разыскать в Киеве мою дочь и под видом сестры милосердия привезти ее в Прагу, откуда ее легко будет уже доставить в Костайницу. Я не знал, верить или нет, но это был первый проблеск в моей нынешней жизни. Доктор Жарко ответил мне положительно, что месяца через три моя дочь будет здесь. Я написал дочери письмо, которое будет вручено ей в Киеве...
Не менее симпатичным был второй наш посетитель доктор Тадич (Taditch), местный адвокат, пользующийся большой популярностью в Костайнице. Он был председателем местного комитета помощи русским беженцам. Он прежде других познакомился с моим братом и чутко понимал наше положение. В одно утро доктор Тадич принес сверток и таинственно вручил его нам. Там оказалось две смены белья и полотенце. Все это делалась как бы вскользь и незаметно. Иногда они приносили нам русские газеты «Общее дело», «Руль», «Вперед».
За несколько дней до праздников в смежной с нашей комнатой кухне появились женщины, которые подняли невероятную возню. На следующий день в кухню пришли комитетские дамы, которые вместе с прислугой начали стряпать и готовить к предстоящему празднику. Одна из первых узнала о моей болезни вдова Милица Давориновна Штуцин, дочь известного и популярного хорватского писателя [нрзб. - Сост.], который через месяц после этого умер в Загребе. Госпожа Штуцин прислала свою прислугу, красивую хорватку Софью, справиться о моем здоровье. Я спал в это время, но мне был уже приготовлен стакан горячего вина, который мне принесла Софья, как только я открыл глаза. Я соображал плохо, но приветливая улыбка Софьи и серебряный поднос, на котором она держала стакан дымящегося вина, заставили меня очнуться.
Кто была Штуцин и Софья, я не знал, но понял, что кто-то печется обо мне. Я благодарил и после выпитого вина заснул еще лучше. Я проснулся только под вечер, когда начинались адские боли в ногах. Софья опять принесла мне глинтвейну. Мы не могли с ней беседовать, так как она говорила по-хорватски, а меня она не понимала. Тем не менее она принесла мне кусок ветчины и два куска торта. Это было начало. Штуцин приняла меня под свое покровительство, и с этого дня я был окружен заботами.
В течение трех дней Рождества местное общество буквально откармливало нас. В холодной комнате нашего общежития были накрыты столы, и здесь к завтраку, обеду и ужину собирались все русские с местным сербско-хорватским обществом. Обед состоял из шести блюд: суп, рыба, голубцы, салат, торт, затем опять мясное блюдо (индейка или поросенок), пирожное, кофе, чай, фрукты. Водки (сливовица) и вина было без меры. Ужин и завтрак были не менее сытны. Здесь в эти дни мы познакомились с сербско-хорватским обществом.
Это было премилое общество. Не было, вероятно, ни одного человека в Костайнице, который не навестил нашу русскую колонию в эти дни. Вся местная интеллигенция и бюргеры пришли посмотреть, все ли у нас есть. На этот праздник они собрали между собой более 4000 крон. Трудно описать то настроение, которое было вызвано у нас, русских, таким отношением. После того, что мы видели и испытали, такое отношение воспринималось особенно чутко. Сначала этот благородный порыв сербско-хорватского общества казался нам непонятным, но постепенно из речей, которые произносились за столом, наши взаимоотношения вполне определились.
В лице нас, беженцев, чествовалась прежняя русская государственность. Россия - большая, могучая, сильная. Сербское общество понимало ужасную драму русской интеллигенции и не забыло той роли, которую Россия сыграла в деле устроений Сербии. Сербы открыто говорили, что война выиграна Антантой благодаря русским. Они отлично знали, что происходит в России, и не закрывали глаза на весь ужас происходящего. Во имя человеколюбия и культуры они протестовали против унижения, которому подверглась русская интеллигенция, сыгравшая видную роль в развитии общей культуры. Здесь знали русскую литературу, искусство и музыку. В витринах любого книжного магазина в Хорватии можно было видеть в переводе на хорватский и сербский языки Достоевского, Тургенева, Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Некрасова, Гончарова, Чехова, Горького и других русских писателей.
Сербско-хорватское общество оплакивало в лице русской интеллигенции русскую культуру и со слезами на глазах говорило об этом в своих речах. «Мы любим русских как своих братьев славян и великий народ и за то, - говорил адвокат Тадич, - что у них широкая натура и благородная душа». Священник Раич требовал возрождения России и объединения славянских народов. Много речей было сказано в эти дни, выяснивших точку зрения сербско-хорватского общества в отношении к русским людям. Оно протестовало против глумления над русской интеллигенцией и истребления лучшей части русских людей.
Культурный мир, говорили они, не может смотреть без содрогания на страдания, которые выпали на долю просвещенных русских людей. «Мы уважаем русских и любим их», - повторяли во всех слоях общества местные жители. Прислуга, отворяя дверь русским, встречала нас словами: «Мы любим русских».
Нам казалось все это сном, сказкой. После расчетливого англичанина и надменных французов, наблюдающих с высоты гордого победителя русскую бойню, такое глубокое понимание страданий русского народа было особенно трогательно. После консервов и куска черствого хлеба, которыми кормили русских наши союзники, нас впервые накормили югославяне. Сербы не могли допустить, чтобы просвещенные из русской интеллигенции голодали. Они торопились накормить нас, и делали это скромно, благородно, культурным приемом, а не так, как давали свои по -дачки французы и англичане.
Я страшно сожалел, что не мог быть на праздниках в церкви. Нам, русским, был почет и уважение. Начальник уезда настойчиво приглашал русских занять почетное место возле алтаря, и русские вернулись из церкви заплаканными. Коленопреклоненно в первый день праздника Рождества священник читал в церкви молитву о спасении русского народа. Мы приводим ее полностью:
Наша русская колония сочла своим долгом выразить свои чувства Королю Сербскому и послала в Белград Палеологу телеграмму < . .>
Нельзя было оставить без ответа и благородные чувства местного общества. Госпожа Милица Штуцин, как представительница дамского комитета, безотлучно присутствовала в нашем общежитии все праздники и собственноручно готовила на кухне с другими дамами. На общем собрании было решено преподнести ей адрес следующего содержания:
«Глубокоуважаемая госпожа Штуцин! Русская колония в Костайнице, оценивая дружеское и сердечное отношение местных жителей к тем русским людям, которые вынуждены были покинуть свою Родину и искать приюта среди родственных и дружественных славянских народов в Хорватии, глубоко признательна за те заботы, которые местное население проявило к нуждам и интересам русской колонии. После долгих скитаний, после целого ряда лет борьбы и тяжких испытаний мы, русские люди, не примирившиеся с положением в России и ушедшие от большевиков, нашли покой и ласку здесь, в этом культурном уголке Югославии, среди людей с высокими понятиями о братской любви и морали. Мы отдыхаем здесь в этом милом обществе. В упорной борьбе за благо Родины мы давно отвыкли от уютной обстановки жизни, потеряли все и ушли от культурного мира, испытав все ужасы войны. Вы дали нам покой. Вы поняли наши страдания за Родину. Давно уже мы не видели великого праздника Рождества Христова, встречая его на поле брани, в пути, в море и во всяком случае не дома. Здесь впервые за много лет мы встретили эти дни в семье костайницкого общества среди людей высокой морали, чутко понявших душевное состояние усталых и измученных людей. Вы, М. Т., явились душой этого благородного порыва и дали нам, русским, возможность встретить и провести этот праздник по обычаям нашей Родины. Вы были все время неотлучно с нами, работая без устали, чтобы украсить нам этот великий праздник. Нас посетили в эти дни все, кто только мог, и отметили своим вниманием свое расположение к русским людям. Примите, глубокоуважаемая, М. Д., нашу искреннюю благодарность. В лице Вашем мы видим отражение благороднейших чувств Ваших собратьев и, верьте, никогда не забудем этого братского отношения к нам сербского народа».
Я был болен. В смежной кухне была суета. Дамы не могли примириться, что я болен, и всячески старались мне угодить. Я пробовал встать, чтобы посидеть за общим столом, но мне это было не под силу. Софья тащила мне в комнату все, что было возможно. Дамы стеснялись заходить ко мне в комнату, но я слышал, как они спрашивали Софью, как я лежу и что я делаю. По-видимому, Софья находила, что я обставлен не по положению, и Штуцин говорила мне потом, что она никак не могла примириться, что такой просвещенный человек, как я, лежал на такой кровати и в такой убогой обстановке.
Жена священника систематически готовила мне горячее вино. И это было то, что помогало мне. После ужина мне приносили пунш, глинтвейн, а утром Софья давала мне удивительно вкусный напиток вроде сабайона. Эти горячие напитки бросали меня в пот и вызывали испарину, которая была мне необходима. На третий день праздника мой брат был приглашен в гости, а между тем это был последний вечер. Нужно было сказать заключительное слово и поблагодарить дам. Эта честь выпала на мою долю, так как никто не решался сказать речь на немецком языке.
Я появился за ужином, едва передвигая ногами. Дамы поснимали с себя накидки и боа и укрыли мне ноги. Вечер был оживленный и приятный. Я говорил речь, и фрау Штуцин плакала. Конечно, я не мог сидеть долго и лег в постель. Софья принесла мне пунш. Вместе с ней ко мне пришли хорватки, которые работали на кухне. Одна из них предлагала мне растереть ноги. Это были симпатичные, простые женщины, которые знали очень мало о России, но, видя радушное отношение к нам своих господ, расспрашивали меня о России. Россия большая, громадная, и там все аристократы, говорила мне хорватка по-немецки. Это все, что они знали.
Уже через две недели я сидел в гостях у фрау Штуцин, где было громадное общество, и были приглашены русские (Верховские, Кологривовы, я с братом, Кирилины, Вербицкий). Я сидел в мягком кресле, укутанный в меховую накидку фрау Штуцин, и слушал пение Тадич и игру на рояле двух барышень, Альмы Кривощиц и Миры Бифлин. В конце вечера был подан отлично сервированный ужин. Доктор Тадич опять говорил речь, и опять о России и о русских. Фрау Штуцин, эта добрейшая женщина, опять прослезилась и громогласно заявила, что она не в состоянии примириться с положением и горем русских людей. Казалось, что в каждом из нас она видела Пушкина, Лермонтова, Тургенева, с которыми она была отлично знакома и относилась к ним с обожанием.
Вопрос мудро разрешила стоящая во главе дамского общества в Костайнице Йованка Тадич - жена адвоката Тадич. Она с грудным ребенком бежала из Землина в 1914 году при наступлении австрийцев и шла пешком в двенадцатитысячной толпе беженцев на Албанию. Три месяца длилось это ужасное бегство сербов, пока они достигли через Албанию побережья Адриатического моря. Ребенок ее по дороге умер. Сербские беженцы испытали не меньше, чем русские беженцы. У русских - большевики, у сербов - австрийцы преследовали интеллигенцию и расстреливали и грабили ее тысячами.
Нет, кажется, в Сербии интеллигентного человека, который не сидел бы в тюрьме и не подвергся репрессиям в занятых австрийцами местностях. Вешали женщин, детей, стариков и ни в чем не повинных граждан. В ужасе бежали сербы от этого кошмарного прошлого, оставляя свое имущество на разграбление озверевших австрийцев. Три месяца шла Йованка Тадич с матерью и тремя племянниками, испытывая голод, холод и ночуя под открытом небом, иногда и на снегу. Сначала у них была подвода, но скоро лошадей пришлось оставить. Шли пешком дни и ночи. Двенадцатилетний племянник заболел и не мог дальше идти. Это было отчаяние, но люди были добры и по очереди несли мальчика на руках. M-me Тадич решила ехать в Италию, но итальянцы требовали за перевозку через Адриатическое море безумные деньги и, как выразилась Тадич, положительно издевались над сербскими беженцами.
Йованка Тадич из Италии переехала потом во Францию и жила в Париже четыре года. Она ни на что не надеялась. Ей казалось все погибшим.
Муж ее был в сербской армии, и она не имела о нем никаких сведений. Это было безысходное горе, говорила Йованка, и она вечно плакала. M-me Тадич говорила с нами по-французски. И вот, сказала она, прошло четыре года. Война кончилась, и она вернулась домой и встретила мужа. Йованка Тадич приехала из Парижа как нищая, ободранная, и теперь начала с мужем новую жизнь. Она ожидает второго ребенка.
Постепенно они обзаводятся новым имуществом и находят кое-что из разграбленных вещей. Фортепиано найдено в доме какого-то еврея. Шкапы, зеркала, ковры, занавески обнаруживаются у местных крестьян. При этом, понизив голос, Йованка шептала мне на ухо: «Наши крестьяне грабили нас хуже австрийцев». Они обогатились за это время так, что у них можно теперь видеть все, что составляло имущество ушедшей сербской интеллигенции. Фрау Штуцин подтверждала это, кивая мне головой. Очевидно, об этом не принято было говорить вслух. «У нас “они” тоже играют главную роль», - говорили нам в интеллигентном обществе.
Большевизм распространился по всей Европе. Йованка Тадич говорила нам: «И Вы вернетесь домой, и Вы начнете новую жизнь». Вечер закончился «селянчицей», национальным танцем, состоящим в том, что все берут друг друга за руку и топчутся на месте вроде нашего grand ron. Йованка Тадич не успокоила нас. Она с мужем были молодые люди и могли начать новую жизнь, а нам... Мы были уже в возрасте. Да, к тому же она не отрицала, что масса беженцев погибла, не увидев своей родины.
Из России шли печальные вести. Вчера один из наших русских получил окольными путями письмо из России. Ужасом веет это письмо. Господин Политанский (из Херсонской губернии) дал нам это письмо, и мы приводим из него выдержку:
«Дорогой Костя! Как я обрадовалась, получивши от тебя весточку. Действительно мы все тебя считаем без вести пропавшим. Я получила эту весть от Тани моей, она сейчас служит учительницей на ст. Раздельной, ездит изредка в Одессу, так как она вместе с тем и на каких-то курсах числится. Она мне сообщила обо всех моих родных. Написала, что ты без вести пропал. Мария Васильевна зарабатывает на пропитание себе и трех детей иголкой. Подыкин Сережа, бедняга, бросился под поезд. Петруша умер от тифа. Женя без вести пропал. Сева пошел в большевистскую армию. Надя, вероятно, уже замуж вышла, две девочки, Оля и Таня, служат на железной дороге. Никифора Радова с женой разорвали большевики. Анатолия убила шальная пуля во время отхода. Сережа, мой брат, неизвестно где, и Петя тоже. Об остальных кузенах тоже ничего не знаю. Костя Погонкин тоже умер от сыпного тифа и от голода. Печальные все вести тебе пишу, но в данную минуту ничего приятного нигде ничего нет...»
Первые впечатления сгладились. Жизнь начала входить в норму, и наши общения с местным сербско-хорватским обществом приняли более ровное и спокойное направление. Русские отдохнули, отъелись и приспособлялись. Семейные люди были размещены по квартирам. Мы жили в общежитии. Дни шли за днями скучно, тоскливо, однообразно, грустно и в безделье. Все было сосредоточено на еде. Мы получали пособие в 400 динар ежемесячно, что давало возможность питаться вдоволь и даже пить кофе. Пособие мы получали будто бы от французов, которые взялись содержать крымскую эвакуацию в виде компенсации за те корабли, которые они взяли в свое пользование после Крымской эвакуации.
По утрам каждый себе и группами варили в кухне обед. Все по очереди пилили дрова и убирали комнату. После обеда лежали на койках, а вечером опять ели. Я был еще долго слаб после болезни и едва подымался на лестницу (мы жили во втором этаже). Мой брат заставлял меня гулять, и мы ходили ежедневно осматривать местность. Погода была в большинстве случаев солнечная, ясная, как в наши ясные октябрьские дни. Мой брат предложил русской колонии прослушать курс психологии и начал читать три раза в неделю лекции, которые охотно посещались нашими беженцами. Первое время эти лекции посещались сербами и хорватами, но, по-видимому, они мало разбирались в русской речи и постепенно перестали ходить к нам. Они нас все же не забывали. Очень часто, в особенности я с братом, получали сюрпризы в виде кусков торта, фруктов, а иногда и целых блюд съестного.
Такое отношение к русским проявлялось не только со стороны местной интеллигенции. К нам относились хорошо все. Сапожники в большинстве случаев не брали с нас за починку обуви. Слесарь починил нам кастрюлю и ни за что не хотел взять с нас денег. Они несли нам свои пожертвования мукой, овощами, крупой и прочим. Крестьяне на улице кланялись нам. Солдаты отдавали честь. Среди простого народа была масса людей, которые знали русских. Они были военнопленными в России, некоторые еще до революции, а некоторые только недавно вернулись из России. Все они отзывались наилучшим образом о России и выражали нам свои симпатии. Костайница не была исключением. Отовсюду шли вести о наилучшем отношении к русским во всей Югославии и Чехословакии. Везде прием русских носил сердечный и несколько экспансивный характер.
Конечно, были отдельные случаи грубых выходок коммунистов, которые называли нас контрреволюционерами и отпускали по нашему адресу неприятные замечания, но это был и здесь отброс населения, фабричные рабочие и неудачники в жизни.
Мы вращались в наиболее интеллигентном обществе, во главе которого стоял адвокат Тадич. Инженер Кологривов и мой брат играли на виолончели. М-me Тадич пела и играла на фортепиано. Барышни-хорватки отлично играли на фортепиано. Сначала я стеснялся, и просто мне не хотелось принимать участие в этих вечерах, но обстановка была столь простая и симпатичная, что мы с Мирой начали играть в четыре руки. Постепенно эти музыкальные вечера приняли систематический характер и поочередно устраивались у Тадич, Штуцин, Кривошиц и Драгойлович. Эти вечера носили такой дружеский и задушевный характер, что минутами мы забывали свое положение. Это были собрания не только музыкальные. Здесь шел обмен мыслей и велись разговоры, соответствующие высокообразованному обществу. Беседа велась на немецком языке, а у Тадич - на французском. Это было премилое общество, и здесь впервые после долгих скитаний мы увидели европейски образованных людей с высокими понятиями о морали. Это была немецкая культура.
* * *
В то время, когда для нас Крымская катастрофа уже закончилась, к берегам Адриатики продолжали прибывать пароходы с Константинопольского рейда, перегруженные крымскими беженцами, и мы улавливали слухи о происходящих в бухте Которской, Дубровнике и Бакаре ужасах. Мы знали также, что на юг проследовали сербские власти для урегулирования каких-то вопросов, связанных с выгрузкой беженцев. Несколько раз через Костайницу проходили эшелоны с русскими, и некоторым из нашей колонии удавалось побывать на вокзале и говорить с беженцами.
Постепенно начала выясняться действительная картина катастрофы, а несколько позже мы уже знали все подробности которских событий. На разгруженных кораблях были наши знакомые, от которых потом мы получали письма, а еще позже слушали рассказы переживших эти ужасы, как выражалась публика. Для тех, кто не выдержал тяжелых условий эвакуации и погиб во время этой катастрофы или заполняет теперь санатории для туберкулезных и разные госпитали, а также для детей, оставшихся круглыми сиротами, конечно, это был кошмарный ужас.
Все одинаково возмущались французами и с негодованием описывали в своих письмах грубое и жестокое обращение их с больными, измученными и голодающими пассажирами. Со свойственной русскому человеку характерной наклонностью всепрощения Н. А. Тарновский писал мне: «Ну да Бог с ними, не стоит вспоминать этих мерзавцев». Еще позже сестра милосердия А. П. Брайловская говорила нам, что французы на пароходе «Брезгавия» вели себя отвратительно и били даже по физиономии офицеров. Обращаясь дерзко с мужчинами, французы цинично относились к русским женщинам и под видом угощения заманивали в свои каюты голодных женщин и делали дамам гнусные предложения. К сожалению, многие попадались в эту ловушку, и случаи продажности не подлежали сомнению. Исключение составлял французский повар, пожилой человек, действительно оказывавший внимание русским женщинам.
Хронологически события происходили в следующем порядке. Первым, то есть 26 ноября, из Константинополя в бухту Которскую прибыл американский миноносец № 206, на котором было всего 38 русских. Отношение командира миноносца и всей команды к пассажирам было исключительно хорошее, предупредительное и сердечное. Кормили отлично. Публике были предоставлены все удобства, какие только можно было дать в плавании. Мы знали это от семьи генерала Стремоухова, следовавшей на этом миноносце. Вера Николаевна Стремоухова, супруга генерала, отлично говорит по-английски и много беседовала с командиром миноносца. Она восторженно вспоминает этого культурного и благородного человека и говорила нам, что это не первая ее встреча во время катастрофы с американцами. В Константинополе, разыскивая мужа, она очутилась на борту военного американского судна, и там тоже американцы были в высшей степени предупредительны. Она помнит, как, несколько растерявшись, она хотела обратиться к командиру крейсера, но последний предупредил ее и, идя ей навстречу, сказал: «Я рад видеть вас на борту своего корабля, чем могу служить?»
Миноносец прибыл в Которо раньше, чем из Белграда было дано знать о Крымской катастрофе и направлении беженцев в Сербию. Тотчас же, не выжидая распоряжений из Белграда, сербские власти совместно с местным сербским обществом и русскими беженцами прошлогодней эвакуации по собственной инициативе начали устраивать питательный пункт и подготавливать помещение для лазарета. Во главе этих организаций стали m-m-me Киклич с мужем - начальником местной бригады (полковник Киклич, серб, женат на дочери какого-то русского профессора), m-me Туманович, урожденная Апухтина, вышедшая замуж за сербского офицера, m-me Санников,m-me Камненович и др.
Работа шла дружно, говорила нам Вера Николаевна, которая с первого же дня начала работать на питательном пункте. Дамы не гнушались грязной работы и даже сами мыли полы. Мужчины приготовляли кухни и исполняли тяжелую работу. Г. Киклич и сербский военный врач Хорлай, как истые друзья России, говорят, отдались всей душой делу помощи русским, так что впоследствии г. Кикличу был преподнесен адрес от беженцев.
Почти тотчас в Которо прибыл французский пароход «Сюже», переполненный сверху всякой нормы крымскими беженцами. На нем свирепствовал тиф, и потому пароход, не разгружаясь, был поставлен в карантин. С берега было видно, что «Сюже» как мухами облеплен людьми, и, конечно, чувствовалось, что там настоящий ад, но помочь им было невозможно. Продовольствие на пароход подавалось с берега, и это все, что возможно было сделать.
Спустя несколько дней в бухту вошел американский пароход «Истрим-Виктор» («Эспир»), снявший в константинопольском рейде с парохода Рион свыше 1400 беженцев. Этот пароход принадлежал американскому миллиардеру, везшему в Севастополь рельсы и паровозные части для армии г. Врангеля. Вся команда на пароходе была американская. По общему отзыву, отношение владельца корабля и команды было исключительно хорошее. На пароходе находилось более 10 беременных женщин. Им и детям тотчас же было отведено лучшее помещение на кормовой части и предоставлены все возможные удобства, до ванны включительно. Кормили американцы за свой счет сытно и отлично. На пароходе не было ни одного голодающего. Всем была дана возможность умыться, почиститься, переодеться. Неимущим американцы выдавали белье, мыло и вообще помогали чем можно. У них был свой врач, американец, который вникал во все мелочи корабельной жизни и приходил на помощь там, где это было нужно.
В результате пароход прибыл в Которо благополучно, и на нем почти не было больных. Одна из женщин родила в пути, окруженная всеми заботами, а другая (жена полковника Чернова, с которой мы познакомились потом в Загребе) родила тотчас по вступлении на берег. После «Истрим-Виктора» в Которо прибыл переполненный беженцами французский пароход «Сиам», и с этого дня начались тяжелые испытания для русских беженцев. На «Сиаме» был тиф во всех его видах, оспа и другие болезни. В сущности говоря, на нем почти все были больные. Тиф продолжался более месяца, и потому пароход не разгружался, а стоял в море, выдерживая карантин. Немытые, грязные, покрытые вшами, валяясь вповалку в трюмах, на палубе под открытым небом, больные и здоровые вместе, не сменяя белья больше месяца, полуголодные, эти несчастные люди переживали невероятные муки.
К 10 декабря почти одновременно в бухту вошло еще два парохода с беженцами - «Австрия» и «Брезгавия», оба французские. Здесь было более благополучно, но все же на том и другом много тифозных и вообще больных. Корабли были переполнены сверх нормы и должны были выдерживать карантин. Как нарочно, в это время наступил период дождей, а временами дул так называемый бора, лишавший иной раз возможности подвозить к пароходам пищу. Условия существования на этих пароходах были ужасные. Сестра милосердия Брайловская говорила нам, что вшей на «Брезгавии» развелось столько, что они хрустели под ногами. Впрочем, ходить было почти невозможно, так как палуба, трюмы и все закоулки парохода были до тесноты переполнены людьми, и для прохода оставалось пространство, в которое едва можно было поставить ногу.
А. П. Брайловская с мужем (товарищем прокурора Киевского окружного суда) помещались на палубе в крытом помещении возле коменданта парохода. Поэтому она знала то, что докладывали коменданту. Ей было известно, что еще в пути на пароходе умирали, и покойников выбрасывали в море. Она помнит умерших пять детей, несколько калмыков, несколько казаков и четырех беременных женщин, страдавших от качки и не выдержавших этого путешествия. Уже по прибытии в Которо в море было выброшено четыре трупа. «Брезгавия» и «Австрия» были в одинаковых условиях и стояли в бухте рядом. Впрочем, на «Австрии», говорят, было еще хуже.
Карантин продолжался две недели. Разгрузка шла постепенная. Одна и та же баржа подходила поочередно то к «Брезгавии», то к «Австрии» и выгружала сначала больных, а потом здоровых. Такая разгрузка продолжалась бы бесконечно долго, если бы не помогли французы. Перед католическим праздником Рождества они потребовали немедленной разгрузки, угрожая в противном случае оставить пароходы. Их требование было исполнено, но это создало невероятную суету и беспорядок. Выгружали спеша день и ночь без системы, без плана. Брали на баржи и катера и больных и здоровых, детей без родителей, родителей без детей - одним словом, тех, кто был ближе к трапу. Дети плакали, жены вопили, разыскивая мужей, мужья теряли вещи, и все это ночью, в темень, выбрасывалось на берег, чтобы скорее разгрузить пароходы.
На берегу творилось нечто невероятное. Более десяти тысяч людей с детьми, женщинами, стариками, с тюками и вещами скопилось на молу и проводили дни и ночи под дождем и ветром на дворе. Мужья разыскивали жен, родители детей, дети родителей, люди искали свои вещи. «Немудрено, - говорила нам сестра милосердия Л. А. Янковская, - что распорядители и администрация потеряли голову». С пароходов снимали людей истощенных, оборванных, измокших, сплошь покрытых вшами. Л. А. Янковская, работая в госпитале N° 1 возле Мелине, в непосредственной близости мола, говорила нам, что эта толпа людей была до такой степени жалкая, что она не могла равнодушно смотреть на нее.
Питательный пункт не справлялся. Выбиваясь из сил, чтобы помочь чем только можно, она целыми днями варила чай и давала его всем, кто только просил. Котел грелся день и ночь. Насколько люди изголодались, было видно из того, что когда в госпитале оставались корки хлеба и она, Янковская, выносила их к молу, то ее окружала толпа, и все одинаково, и женщины и мужчины, расхватывали эти корки, и ей до сих пор мерещатся крики: «Дайте и мне!» Беженцев тотчас начали водить группами в баню, но разместить их после бани было негде, они оставались на дворе под дождем.
Госпитали были переполнены. Размещать больных было негде, и они подолгу лежали на дворе. Бараки тоже не успели еще оборудовать, и тифозных клали прямо на землю, на тонкий слой соломы. Еще хуже было в палатках. Дул сильный ветер. Палатки часто срывало, и все эти сооружения рушились прямо на больных. Постепенно эту толпу начали разрежать, переводя беженцев в наскоро приспособленные лагеря (в Мелине, Зелениках, Джановичи, Лепетано и Баушице), где они продолжали выдерживать карантин. Конечно, о койках или нарах не могло быть и речи. Размещались на полу, на земле, но и то хорошо, что люди были под крышей.
Наихудшее положение было в Джановичах, где лагерь был устроен в ангарах. Сестра милосердия Брайловская заведовала в Лепетанах амбулаторным приемом. Здесь, говорила она, все были больны. Люди были настолько истощены, что у весьма многих появились карбункулы и цинготные явления. Госпитали не могли, конечно, вместить больных, и потому умирали одинаково и в бараках и в лагерях. Бывали дни, когда не успевали хоронить умерших и вследствие этого устраивали братские могилы. Несомненно, говорила нам сестра Янковская, многих хоронили как без вести пропавших, так как поступали они в госпиталь в бессознательном состоянии и установить их личность было невозможно. Потом уже, когда все улеглось, начали хоронить в одиночку, и над могилами ставили деревянный крест с надписью на нем чернильным карандашом имени, отчества и фамилии умершего.
Таким образом, в бухте Которской погибли не сотни, а тысячи русских людей. Установить точно, сколько на кладбище в Мелине похоронено русских, говорят, трудно, так как в братские могилы клали людей без счета, в суете, едва успевая справляться с похоронами. Нам известно, говорила нам сестра Брайловская, что умершим велись списки. Такой список, между прочим, имеется у председателя Зеленикской колонии Н. Н. Бородина (б. товар. прокурора Черниговского окружного суда). Но это было уже тогда, когда жизнь в лагерях получила некоторую организацию. Цифры называют разные. Доктор В. А. Свиридов говорил нам, что он слыхал, будто в Которской похоронено около 3000 человек, а другие говорят, что умерших было не более 2000, но факт тот, что которские события дали плачевные результаты и дорого обошлись русским беженцам. <. .>
А между тем в виду берега стояли еще зараженные пароходы «Сюже» и «Сиам», где творилось нечто ужасное. Беженцы вопили и молили свезти их на берег. Помогли французы, которым невмоготу было выдерживать карантин. И вот после этого тяжелого испытания часть беженцев с «Сиама» начали выгружать в Дженовичах, а остальных на остров Кобыло и в Оштро при входе в бухту, в изолированный и пустующий замок Франца Иосифа. Здесь возле замка скоро выросло другое русское кладбище. В. С. Подрешетников был на этом кладбище и говорил нам, что по сравнению с кладбищем возле с. Ерцегнова, конечно, это небольшое кладбище, но, во всяком случае, на нем не менее ста русских могил.
Пароход «Сюже» с 3000 беженцев так и не выгрузился в бухте Которской и был направлен для разгрузки в Дубровник. Скоро в Которо из Константинополя прибыл еще пароход «Херсон», но он вошел в бухту, когда все пароходы были уже разгружены, и потому справиться с его разгрузкой было легче.
Еще долго пришлось крымским беженцам жить в лагерной обстановке Которской бухты. Отправка в глубь Сербии происходила чрезвычайно медленно, группами не более 50 человек. Последняя партия была отправлена только в конце февраля. Переполненными оставались лишь госпитали. Уже почти летом из Константинополя были доставлены последние беженцы на небольшом пароходе «Тула», и этим закончилась здесь крымская эвакуация.
Таким образом, которские события тянулись более трех месяцев, и если принять во внимание, что сюда попали люди, которые сели на пароходы в Крыму в последних числах октября 1920 года, то можно себе вообразить, что испытали те, кто не сходил с пароходов почти два месяца и затем почти столько же пробыл в лагерях и в пути, пока не обосновались в одной из русских колоний Югославии. Тысячи русских людей, покинувших навсегда свою Родину, нашли уже себе приют на кладбищах дружественной нам Сербии. А сколько их выброшено в море в пути и сколько без вести пропавших и лежащих в братских могилах!
Сколько круглых сирот, ютящихся теперь по приютам, и матерей, заполняющих санатории для туберкулезных. И все это происходило на глазах всего мира, на глазах наших бывших союзников, которым мы спасали Париж. Приняв руководство эвакуацией, французы сбросили привезенных ими русских на берег и ушли. Их никто не видал на берегу. Впрочем, они вряд ли решились бы показаться среди русских. Здесь они не были бы хозяевами положения и были бы избиты, как заклятые враги русских людей.
Но зато русские никогда не забудут дружеского отношения сербского общества и вообще сердечного отношения населения к беженцам, на долю которых выпало пережить такую небывалую катастрофу. Как после большого сражения идет подсчет убитых и раненых, так и здесь подводится итог людским отношениям, доведшим человечество до такой катастрофы.
Американцы были свидетелями этой катастрофы и, конечно, не оставались только зрителями происходящего. Все в один голос утверждают, что всюду они приходили на помощь и вели себя джентльменами. В. Н. Стремоухова рассказывала нам, что когда в разгар разгрузки русские, устроив в Мелине возле кладбища алтарь, служили молебен, американцы сняли фуражки и чинно стояли в толпе молящихся. После молебна командир миноносца выразил свое удивление по поводу религиозного настроения беженцев. Измученные, голодные, больные, они прежде всего молятся Богу. Американец неоднократно выражал m-me Стремоуховой свою глубокую печаль, видя, что приходится переживать русским людям. Не менее благородно держали себя матросы с миноносца № 206. Собрав между собою довольно значительную сумму, они раздавали деньги тем, кто нуждался. Между прочим, сестра Янковская получила от них около 400 динаров.
Мы знали, что одновременно с которскими событиями происходит драма и в Бакарской бухте, куда тоже направлялись пароходы с крымскими беженцами. «Владимир», как оказалось, прибыл в Бакар благополучнее других. После него пришли два парохода «Вал» и «Херсон». «Вал» был небольшой корабль, на котором находилось всего 613 человек. Конечно, и на нем были больные, но особых затруднений при выгрузке его не было. В ужасном положении прибыл «Херсон», имея 3000 беженцев, в числе которых одних только сыпнотифозных было 150 человек.
Пароходу не разрешили даже стоять в бухте, а отправили на рейд. Дождливые декабрьские дни с холодным ветром и разыгравшейся бурей делали существование на этом пароходе крайне тяжелым. Пища доставлялась на пароход из Бакара, но два дня было таких, что подвезти ни супа, ни хлеба было совершенно невозможно, и все пассажиры были двое суток совершенно без пищи. «Херсон» стоял на рейде три недели, выдерживая карантин, но и потом, при разгрузке его, к беженцам с парохода «Херсон» относились с предосторожностями и выдерживали их в госпиталях и в вагонах ж.д.
Мы не знаем, как дело обстояло в море, но знаем, что после разгрузки «Херсона» в вагонах в Бакаре умерли 14 человек. Борьба с тифом продолжалась в Бакаре долго, и мы знаем, что командированный в Бакар русский священник заразился там сыпным тифом и умер. Впрочем, на кладбищах на побережье Бакар русских могил не так много. По справке, добытой нами в Загребе у уполномоченного Красного Креста П. М. Боярского, в Бакар высадилось всего около 7000 беженцев, в то время когда в бухте Которской выгружено более 14 тысяч человек и в Дубровник - 3000.
Население Бакар относилось совершенно иначе к русским, чем в Которо. Хотя, говорил нам секретарь Боярского Г О. Бондарук-Везимов, бывали отдельные случаи внимания к русским, но в общем отношение было плохое, причем было много возмутительных случаев. Так, например, нанимая подводы для больных, Бондарук договорил хорватов, которые назначили за подводу по 270 динар. Когда П. М. Боярский согласился на эту сумму, они потребовали 500 динар и сказали, что через 10 минут цена будет еще дороже. Когда Боярский согласился и на эту цену, они потребовали 600 дин. Сидя за стаканом вина в гостиане, хорваты издевались над Бондаруком, когда он бегал от Боярского к мужикам и обратно.
Нам говорили в Костайнице, что в Хорватии вряд ли русские встретят хороший прием. Хорваты тяготеют к Австрии и ненавидят сербов. Между сербами и хорватами существует непримиримая вражда, и естественно, что, видя в русских союзников сербов, хорваты будут относиться к русским враждебно. Тем не менее мы уже знали, что местами и в Хорватии русских встретили очень приветливо, а некоторые хорваты оказали беженцам исключительно радушный прием.
Сбивал с толку большевизм. В лице русских беженцев рабочие массы видели контрреволюционеров, и на этой почве возникали всякого рода осложнения. В Загребе, например, где все рабочие и низшие служащие заражены большевизмом, отношение к русским определялось не национальными взаимоотношениями, а проявлением большевизма. Достаточно было появиться в городе в форме, чтобы вызвать злобное отношение местных большевиков.
* * *
Мой брат Николай Васильевич получил через профессора Лапинского из Загреба предложение занять место ассистента при Институте экспериментальной медицины в Загребе. Мы решили не расставаться. Мне очень не хотелось ехать в Загреб, где, по слухам, к русским относились плохо, и к тому же я чувствовал себя еще очень слабым, но обстоятельства складывались так, что нужно было ехать. Нам было жаль уезжать из Костайницы. Проводы носили сердечный характер. Дамы нанесли на вокзал массу цветов, а m-me Шпицин преподнесла мне громадный торт. Наш отъезд совпал с радостным известием. Газеты сообщали о восстании в Кронштадте и повсеместных выступлениях против советской власти. Мы выехали из Костайницы 8 марта (24 ст. ст.), но решили связи с Костайницей не терять. В вагоне я подобрал брошенную хорватскую газету, в которой сообщалось, что Петроград и Москва в руках повстанцев. Советская власть бежала в г. Новгород.
Загреб (по-немецки Аграм) - столица Хорватии, большой европейский центр с немецкой культурой. Почти 60% населения говорит по-немецки. Медицинский факультет помещается на окраине города, на горе, именуемой Шалата (Salata). Профессор Микуличич, патрон брата, хорват, встретил нас любезно и говорил с нами по-немецки. Первые дни мы помещались в общем корпусе, в комнате возле анатомического института, откуда шел отвратительный запах. Через несколько дней нам была предоставлена меблированная комната в небольшом флигеле, где уже жили две русские студентки К. А. Кутепова и Г. О. Липская.
В Загребском университете было уже более 40 студентов и наши русские профессора: Лапинский и [нрзб. - Сост.]. В политехникуме были русские профессора Тимошенко и Плотников. Во время войны здание медиц. факультета было занято под лазареты, имущество которых осталось в распоряжении университета для будущих клиник. Вот почему нам посчастливилось. Профессор Микуличич предоставил нам две отличные кровати, одеяла, подушки, простыни, полотенца и выдал в пользование посуду: тарелки, ножи, вилки, ложки, стаканы и проч.
Наш флигель назывался «русский домик», так как в прошлом году в нем тоже жили русские. Первые дни было непривычно в этой новой культурной обстановке. Чистое постельное белье, одеяла, ночные столики, клозеты, ванная - все это доставляло физическое наслаждение, которое нежило изломанное долгими лишениями непривычное тело. Мой брат был занят целыми днями и приходил лишь обедать. Студенки Кутепова и Липская отсутствовали с утра до позднего вечера. Я оставался один. Во флигеле больше никого не было. Не было и прислуги.
Мы решили обедать дома, тем более что в квартире имелась газовая плита. Утром я ходил на базар и после уборки комнаты готовил обед. К вечеру нужно было приготовить что-нибудь закусить и вытопить печь. Я сам мыл белье, починял одежду, одним словом, занимался хозяйством. Денег пока у нас было мало, и мы жили первое время очень скромно. Как мы ни скупились, но события в России заставляли нас покупать иногда газеты. Кронштадтское восстание ликвидировано.
Большевики одержали вновь победу, и, видно, надолго. После того подъема, который пережили русские при первых известиях о восстании, у всех поголовно появилось угнетенное состояние. Многие уже собирались ехать в Россию и радовались как дети. Почему-то почти тотчас после Кронштадтского восстания во всей Европе начались большевистские выступления. В Германии идут уличные бои с большевиками. В Англии забастовали рабочие. В Австрии готовится погром интеллигенции. В Италии ежедневно ждут установления советского строя.
В Загребе чувствуется напряженное состояние. Рабочие бастуют. Ежедневно разбрасываются прокламации, взывающие к свержению существующей власти. Рабочие и низшие слои населения держат себя вызывающе и настроены большевистски. Все питейные заведения переполнены простонародьем, отравляющим существование.
Я ходил всегда в ближайшую лавку за хлебом. Там постоянно за прилавком пили какие-то люди. «Что вам здесь нужно, поезжайте к себе в Россию», - сказал мне как-то по виду рабочий. Я перестал ходить в эту лавку. Такие выпады приходилось выслушивать часто. В особенности неприятна была как-то моя встреча с группою рабочих на «Илице». Рассматривая в витрине газеты, я услыхал сзади себя ломаную русскую речь. Обернувшись, я встретил свирепый взгляд рабочего, который на мой вопросительный взгляд отвечал мне: «Да, да ...» (следовала отборная русская брань). Поравнявшись со мною, этот хулиган с искривленным от злобы лицом показал мне сжатый кулак и отвалил по моему адресу отборную ругань.
Бывали и другие случаи. Я встретил однажды прилично одетого человека, по виду рабочего, шедшего с прилично одетой женщиной в платке на голове. Еще издали я заметил, что они говорят про меня, а поравнявшись, он отпустил по моему адресу: «Старый буржуй».
На Шалате рабочие и служащие относятся к нам несколько сдержаннее, но и здесь не обходится без неприятностей. «Русская рожа», - сказал однажды рабочий, проходя возле доктора Я. И. Кильмана (ассистента при анатомич. институте). Мой брат Н. В. избегал ходить в город и поторопился приобрести статское платье, чтобы не выделяться в толпе. Интеллигенция на Шалате, и в частности профессорская среда, отлично знала это, но тактично молчала.
Нельзя сказать, чтобы мы чувствовали себя хорошо и в обществе хорватской интеллигенции на Шалате. Это было не то, что в Костайнице. Впрочем, вернее, у нас с ними не было никаких отношений. Это были официальные, сухие отношения, или, вернее, шапочное знакомство. О русских делах было не принято говорить, и этот вопрос обходили молчанием. Технический персонал в университете относился к нам явно враждебно. Точно такое же отношение доминировало и в городе.
Русские были навязаны Хорватии, и это чувствовалось во всех мелочах повседневной жизни. В лучшем случае совершенно безразличное отношение с оттенком некоторой небрежности к умирающей нации, а в большинстве явно недоброжелательные отношения - так можно безошибочно определить отношение хорватской интеллигенции к русскому беженству. Конечно, бывали исключения, но это были единичные случаи.
Впрочем, этот вопрос нас мало интересовал. Мы встревожены новым выступлением союзников. Французы требуют ликвидации армии генерала Врангеля, как англичане требовали в свое время роспуска армии генерала Деникина. Французы насильно отправляют солдат в советскую Россию. Мы не сомневаемся, что очередь дойдет и до нас. Англичане ведут переговоры с большевиками о возвращении русских беженцев в Россию. Мы этого ждали, да к тому же нас уже ничем удивить нельзя. Больше того, что мы пережили, пережить нельзя. Страшна только смерть.
* * *
11 июля 1921 г.
Перед глазами стоит кошмар пережитого и переживаемого. Мы решили, что я уйду один. Моя дочь останется с тетками в Киеве, пока добровольческие части, отступив, перегруппируются и затем вновь начнут наступление. Тогда еще была надежда. Даже позже, когда добровольцы откатились почти до Новороссийска, компетентные лица уверяли, что месяца через три добровольцы вновь погонят большевиков, и мы будем дома. Моя дочь точно чувствовала гибель всего. Приняв решение остаться с тетками, она вдруг изменила свое решение и перед самой эвакуацией Киева, узнав, что я нахожусь в Кременчуге, засуетилась и рвалась ехать ко мне.
Я со своей стороны впал в отчаяние и уже в дороге ужаснулся нашему решению. Я видел уже тогда, что мы расстались, может быть, навсегда, но было уже поздно. Свершилось то, что вдесятеро хуже смерти. Может быть, конечно, моя дочь не выдержала бы всей обстановки, в которой совершалось бегство русской интеллигенции. Может быть, она погибла от тифа, как погибли многие. Может быть, она была бы убита на румынской границе или замерзла на снегу. Может быть, если бы мы были вместе, нам не удалось бы эвакуироваться из Одессы, но... может быть, если бы все эти испытания были пройдены, мы были бы теперь вместе.
* * *
22 июля 1921 г.
Страшные вести идут из России. Небывалая засуха и надвигающийся голод грозят ужасными последствиями. Советская печать не может скрыть положения и бьет тревогу. Московская «Правда» сообщает: голод охватил уже около 25 миллионов населения; голодает все Поволжье, часть центральных губерний и Сев. Кавказ. «Вся Самарская губ. на колесах - бежит население на восток». Московский Патриарх обратился с воззванием к епископам Кентерберийскому и Йоркскому с просьбой о немедленной присылке хлеба и медикаментов в Россию, где большая часть людей приговорена к смерти. Началась агония нашей Родины, нашего народа, пишет «Новое время». В политических кругах Парижа, как русских, так и иностранных, доминирует атмосфера напряженного ожидания крупнейших изменений в России.
«Общее дело» пишет: «Фактически большевистской власти в России уже не существует. Большевики чувствуют себя господами еще в Москве и Петербурге, может быть, еще в очень немногих городах, но за чертой этих городов власть у них исчезла. В настоящий момент всю Россию охватил пожар анархии. Скорее, чем многие думают, вся власть большевиков может и формально быть ликвидирована в России. Эту приближающуюся свою катастрофу в настоящее время чуют и большие и малые большевистские деятели, и под разными предлогами они заблаговременно бегут за границу с наворованным золотом и бриллиантами. Но не всем этим вожакам преступной большевистской банды удастся ускользнуть из России. Те, на кого они опирались, не хотят их выпустить из России и требуют, чтобы они вместе с ними расплачивались за все, ими совершенное. В России все начинают подводить итоги четырехлетнему хозяйничанью большевиков. Что это за страшные итоги! Голод! Холера! Вымирание миллионов людей! И нет такой силы, которая могла бы предотвратить теперь в России грядущую смерть миллионов людей».
* * *
Сегодня 23 октября 1921 года. Исполнилось ровно два года с тех пор, как я ушел с добровольцами из Чернигова. Писать нет охоты, но все же хочется отметить этот день и по случаю исполнившегося двухлетнего скитания по белому свету сделать запись в своем дневнике. Наступили осенние октябрьские дни. Вечера длинные, томительно скучные. На душе тоскливо, безнадежно, страшно. Иногда кажется, что лучше было бы умереть, чем влачить такую бессмысленную жизнь. Еще в прошлом году в эти дни мы были в Севастополе и не теряли надежды - мы были в России.
Кто мог тогда думать, что после всех испытаний судьба забросит нас к берегам Адриатики, к границам Италии, и обратит нашу жизнь в подобие ссылки. Мы жили все лето с недоеданием и ходили обутыми на босую ногу. Белья у меня почти не было. Летом гимнастерка на голое тело и штаны без подштанников доставляли даже удовольствие - продувает, но чувствуется какая-то неловкость. Я сознаю, что вместо газет я мог бы купить себе по крайней мере носки, но эти мелкие интересы теперь на втором плане. Хочется знать, что делается там - в голодной России, и угадать, что ждет нас впереди.
Мы разыскали в Константинополе нашего племянника Кирилла Алчевского, студента Харьковского университета. Он был офицером Добровольческой армии и эвакуировался в Константинополе со своею частью. Он живет теперь вместе с нами и тоже испытывает большие лишения. Мой брат устроил его студентом Загребского университета. Он будет получать пособие, но, пока он его получит, нам приходится тяжело. Я рад, что вокруг нас группируется студенческая молодежь, которой Ник. Вас. оказывает всевозможное содействие как к поступлению в университет, так и во всех прочих отношениях.
В первой половине месяца, пока еще не иссякли средства, мы едим борщ с кашей. Затем следует вермишель, макароны и картошка - самые дешевые кушанья. Но не мы одни живем впроголодь. Наши соседки -студентки Кутепова и в особенности Липская тоже никогда не бывают сыты. Я под шумок подкармливаю Липскую от нашего скудного стола, а иногда отдавал ей половину своего хлеба. Мне ее жаль, и я был рад, когда во время ее болезни брат сказал мне, что следовало бы нам готовить и на ее долю, так как она пролежит с неделю.
Близость к университету меня очень радует. Если не я лично, то через посредство брата мы имеем общение с людьми и потому находимся в курсе современных событий и настроений. К тому же мы имеем возможность широко пользоваться университетскою библиотекой, но, к сожалению, приходится читать по-немецки, так как русских книг в библиотеке нет. Иногда к нам приходили интересные люди, профессора, и некоторые из них даже останавливались у нас проездом через Загреб. Так, профессор Бубнов (историк), который прожил у нас несколько дней, доставил мне громадное удовольствие своими беседами на современные темы и поражал своим трезвым взглядом на жизнь. Он просматривал мои записки и подбодрил меня, говоря, что это очень ценный материал, который надо во что бы то ни стало сохранить.
Большую симпатию вызвал во мне профессор Абрамов (из Харькова), ночевавший у нас во флигеле проездом из Берлина в Болгарию. Германия разлагается. Государственные учреждения в Берлине похожи на наши волостные правления, сказал он мне. Всюду грязь, запущение, стоптанные и покрытые слоем грязи полы, неряшливость в одежде - вот что поражает теперь в германском народе.
Зло издевался над современным вавилонским столпотворением в Европе профессор физиологии Эстонского университета Лифшиц. Теперь наука расчленена по народностям, говорил он нам. Есть анатомия эстонская, латвийская, азербайджанская, хорватская и т.д. И каждая из этих анатомий не считается с другими, несмотря на то, что в их лексиконе не хватает слов для научной терминологии.
Заходили к нам и местные профессора Лапинский, Плотников, а также уполномоченный Красного Креста Боярский. Между прочим, я встретил случайно на базаре моего бывшего начальника М. И. Рябинина. Я часто заходил потом к нему, и он бывал у меня, но очень скоро он получил назначением в Державную комиссию по делам беженцев и уехал в Белград. Часто у брата бывал по делам председатель студенческого союза - студент Мельников и представители разных студенческих групп - студенты и курсистки.
Скоро население нашего флигеля («русский домик») увеличилось, обратившись в подобие общежития для русских. Ник. Вас. устроил лаборантом при университете своего знакомого по Лемносу генерала Н. И. Власьева, который поселился в соседней комнате и столовался вместе с нами. Сначала я был рад этому обществу, тем более что генерал оказался весьма образованным и в этом отношении интересным человеком; но мы потом разошлись с ним. Генерал Власьев опорочивал при нас своего Государя и беспощадно критиковал ненавистный ему царский режим, который сделал его тыловым генералом. «Землю у помещиков надо отобрать и отдать ее крестьянам», - говорил он возбужденно. Интересно, что этот человек глубоко страдал по своей Родине.
Такого же типа, но еще похуже был ассистент того же университета доктор Страдомский, бывший председатель Киевского исполнительного комитета при Временном правительстве. Он пришел к нам первым. Мы отлично знали его смехотворную роль в Киеве во время керенщины, но этого вопроса в первые дни мы не касались. Но тоже очень скоро случайно разговор перешел на политические темы, и, конечно, после этого Страдомский у нас не бывал.
Вообще в Загребе нам пришлось встретиться с людьми этого типа, и это отравляло наше существование. В особенности противно было видеть это направление среди студентов, участвовавших в борьбе с большевиками. От этих людей мы просто отворачивались. К сожалению, в Загребе этого левого элемента достаточно, и потому общий колорит загребской колонии беженцев носит неприятный характер. Даже среди профессоров есть типы, носящие на себе клеймо керенщины. Меня лично это страшно разочаровало. Не с этими людьми я ушел из России, а, напротив, от них уходили настоящие русские люди еще при Керенском. Но, к счастью, их не так много, и центром их скопления служит Прага и Загреб. Я не любил поэтому бывать в правлении загребской колонии, хотя во главе ее стояли люди другого направления с председателем правления инженером Мержановым во главе. Одно время выставляли мою кандидатуру в члены правления, но, побывавши раза два на общем собрании и познакомившись с характером этих собраний, я наотрез отказался выставить свою кандидатуру.
Я бывал зато каждый день в Красном Кресте, атмосфера которого была иная. Уполномоченный Красного Креста Петр Михайлович Боярский, бывший губернатор, с которым я был знаком лет пятнадцать тому назад, в бытность его товарищем прокурора черниговского окружного суда, и секретарь его Бондарук-Везимов относились ко мне чрезвычайно сердечно, и для меня было большим удовольствием видеть этих людей. Я ходил в Красный Крест ежедневно за газетой «Новое время», которую мы получали чрез посредство Бондарчука. Между прочим, Боярский помог мне во многом. Через него от Красного Креста я получил белье, в котором так нуждался, и костюм.
В Красном Кресте я встречался с людьми, которые группировались возле Боярского, который несомненно делал очень много для беженцев. Там я участвовал в заседаниях монархического объединения, а несколько позже - Общества попечения о духовных нуждах, где однажды даже председательствовал в общем собрании. Сюда, конечно, не шли те беженцы, которые брали налево, и в этом отношении атмосфера была приятная и чувствовалось свое, русское. Но не удовлетворяло это меня, и не мог я этим заинтересоваться. Конечно, я не отрицаю пользу для беженцев в этом единении, но не об этом думалось мне.
Не об устройстве беженства хотелось думать, а о возвращении на Родину. Не могла душа примириться с тем, что все кончено и приходится приниматься за организацию и устройство на чужбине русских людей. Я чувствую, что слишком подавлена моя психика, чтобы я мог в этом отношении быть полезным. И сознаю я, что это нужно, а тем не менее тоска гложет и нет сил отрешиться от надежды, что «авось» как-нибудь все устроится и мы скоро вернемся домой.
Мне симпатичны беженцы, с которыми приходится встречаться, несмотря на то, что все злы, раздражительны, легко ссорятся и подчас грызутся между собою и злословят друг на друга. Это понятно и простительно. Лишенные элементарных удобств жизни, живя в условиях, когда не всегда можно умыться, полуголодные, в дырявых башмаках, после сна на неудобных ящиках и сундуках вместо койки с матрацем поневоле будешь злой и в дурном настроении. У всех чувствуется преувеличенный и злой пессимизм. Точно нарочно все утверждают, что все кончено, и теперь надолго, а может быть, навсегда, придется остаться в изгнании. Конечно, не хочется этому верить, хотя логика ясно говорит за это.
Катастрофа эта не только русская. Везде и всюду разлагается прежняя жизнь и строится что-то новое. Мы часто встречаемся с людьми, которые хорошо знали Европу до войны. Они утверждают, что Европа неузнаваема. От прежней культуры не осталось и следа. Европа разлагается морально.
Прежние идеалы культурного мира отошли в область предания. Господствующая всюду демократия бессознательно разрушает прежние устои государственной жизни, не создавая ничего нового. Борьба за власть, борьба партий, борьба за господство в экономической жизни, социализм и спекуляция затмили нормальную общественную жизнь. Понятия о чести, долге, справедливости, красоте и высших принципах сосуществования попираются даже в интеллигентных слоях общества.
Теперь господствует право сильного, говорят нам. Кто похитрее да посильнее, тот окажется победителем. Цинизм и увлечение идеей отождествления человека с животным в целях оправдания этому реализму действует отталкивающе. «Международное право - это вздор», - говорят нам. «В политике морали нет», - громко говорят в пресыщенном обществе. «Человеколюбие, человечность, гуманность... но ведь все мы знаем, что homo homini lupus est. Это вы, русские, сентиментальничали и витали в идеях, а в Европе этого уже давно нет. Вы возмущаетесь реальной политикой Ллойд-Джорджа и осуждаете иностранцев за то, что они принимают от большевиков снятые с вас золотые кольца и нательные крестики, но это в порядке вещей. Ваша страна - страна поэтов. Пушкин, Лермонтов, Тургенев, Достоевский. их вся Европа знает».
«Это вы, русские, - сказал мне как-то простой человек, хорват, убор -щик улиц, побывавший между прочим и в Америке, - это вы, русские, со времени татарского нашествия жили себе спокойно и счастливы на одном и том же месте и только теперь испытали то, что было вам незнакомо. А мы были вечные беженцы. Здесь нет ни одного дома без драмы. Десятки, сотни и тысячи людей бегали всегда из одного места в другие. Со времени крестовых походов Европа не знала покоя. Прочтите нашу историю. Бежали от турок, от австрийцев, а потом к австрийцам. Бежали от венгров, французов, и от своих бежали. Теперь бегут от итальянцев. Кого мы только не видали. А теперь мы сербы, а вы все-таки остаетесь русскими. »
Падение европейской культуры, сказал нам профессор Бубнов носит катастрофический характер, и очень сомнительно, чтобы Европа могла скоро оправиться. Что касается России, то профессор высказал свое глубокое убеждение, что 150-миллионный народ не может бесследно исчезнуть и Россия воскреснет. Во всяком случае, процесс этот весьма длительный, и нам вряд ли придется увидеть лучшие времена.
Наше положение кажется нам безнадежным. Европа кипит как в котле. Большевизм распространяется повсюду и пустил корни так глубоко, что положение становится угрожающим на всех фронтах. Недавно печник-хорват, работая у меня в комнате, доказывал, что управление государством должно принадлежать тому классу населения, который работает, то есть рабочему. «Я не коммунист, - повторял он, - но признаю, что власть должна быть передана народу, то есть советам, как у вас в России. Буржуазные министры ничего не понимают, и от этого происходит все зло». Я спросил его, а разве профессор, адвокат, чиновник не тот же рабочий, но печник, саркастически улыбаясь, только рукой махнул.
Таким образом, с одной стороны большевизм, а с другой - модный демократизм, который видит в беженстве представителей царского режима, создают крайне тяжелую в моральном отношении жизнь для русских. «Я сказал, чтобы русских ко мне в магазин не пускать», - кричал по-немецки хорватский торговец, еврей, когда доктор Кильман, примеряя костюм, остался недоволен его примеркой. Еще обиднее становится, когда подобное отношение исходит от интеллигентных людей.
В Константинополе, рассказывал нам К. Алчевский, французы останавливают на улице русских окриком, посвистывая и маня пальцем: иди, мол, сюда. Проверив документ, француз отпускал русского офицера, не только не извинившись, но даже без акта простой вежливости, хотя бы приложением руки к козырьку. Вот почему в настроении русских нет уверенности в завтрашнем дне. Мы всегда готовы воспринять новую катастрофу и, как в походной жизни, держим наготове наши походные сумки. Нужно быть ко всему готовым. Семь миллионов английских рабочих требуют признания большевистской власти в России.
Это может коренным образом изменить наше положение. К тому же не исключается возможность падения в любой момент существующей власти и торжество большевизма в Европе. Мы уверены, что большевизм в Европе проявится в еще более уродливой форме, чем в России, и затмит своею жестокостью русские чрезвычайки. Это показал опыт Венгрии, где большевики додумались вколачивать своим противникам в голову доски в виде ящиков с торчащими внутри гвоздями.
Русский большевик - это прежде всего грабитель. Он только разбойник. В Европе мы увидим другое. Здесь уже чувствуется возврат к глубокому средневековью и началу времен инквизиции. Мы не верим в духовную культуру Европы и находим, что русские люди даже в таком растрепанном виде стоят в моральном отношении значительно выше. Мы переживаем катастрофу, разбой, пугачевщину, но и в этом состоянии у русских людей проглядывает что-то человеческое, честное, прямое. Закованная цепями средневековая мещанская жизнь Запада, лишенная духовного облика, чужда нам и вызывает в нас подчас отвращение.
Теперь мы поняли, что наше мировоззрение не укладывается в узкие рамки жизни расчетливого, педантичного и бездушного европейца. Сухой расчет, на котором строится западноевропейская жизнь, нам противен и часто вызывает в нас глубокое возмущение. Мы приведем
пример: профессор сельскохозяйственного института ...... предпринял
со студентами научную экскурсию. Пройдя верст восемь от Загреба, он заболел и через полчаса умер. Когда факт смерти был установлен, хорватские студенты начали расходиться. В числе студентов были русские, которые, удивленно смотря на уходящих, возбудили вопрос, как поступить с покойным профессором. Хорваты ответили, что теперь это дело полиции, и разошлись. Русские не сочли возможным бросить своего учителя и понесли покойника в город. Студент В. С. Подрешетников, участник этой экскурсии, рассказывал нам этот случай с глубоким возмущением, и мы задавали себе вопрос, возможно ли что-нибудь [подобное. - Сост.] в России.
Мы жили на Шалате (медицинский факультет) замкнуто, можно сказать, своим кружком. Наше общежитие становилось все теснее и теснее. В университет было назначено еще три ассистента. Доктора Плешаков (из Харькова) и Кильман (из Киева) временно поселились в соседней комнате вместе с генералом Васильевым. Скоро после них приехал так называемый профессор С. Чахатин. Последний оказался сменовеховцем-агитатором и скоро просто бежал обратно в Париж после того, как группа студентов предупредила его, что он будет избит.
Я подружился с доктором Я. И. Кильманом. Мне только не нравилось, что он постоянно возится с трупами и так привык к ним, что потерял всякую брезгливость. Однажды, идя в анатомический театр, он просил меня принять молоко, которое приносит ему женщина. Я ответил, что у меня нет посуды. Тогда доктор вынул из стеклянной лабораторной банки человеческий мозг, всполоснул ее холодной водой и дает мне эту посуду. «Это что?» - спросил я. «Это для молока», - сказал мне доктор Кильман. Впрочем, и я, кажется, начал привыкать. Часто засиживаясь по вечерам у доктора Кильмана в анатомке, где он работал над трупом ребенка, мы пили чай. Я, конечно, был осторожен, а доктор ломал хлеб и совал в рот папиросу теми же пальцами, которыми копошился в трупе. Иногда к нам присоединялся доктор Любарский, получивший наконец место врача в Сесветах и часто приезжавший к нам.
Знакомство на Шалате с хорватами у нас не привилось. Я был с визитом у профессоров Микуличича и Перовича, встречался с проф. Губановичем и познакомился с университетскими техниками Штайеркаффером и Ранцем (оба австрийца). Вот и все наше знакомство. Впрочем, мы брали молоко у Микуличичевых, которые имели двух коров, и потому я каждый день заходил к ним за молоком. Жена проф. Микуличича - итальянка. Она и дети ее, в особенности старшая Эмица, гимназистка 6-го класса, относилась ко мне очень хорошо, но профессор держал себя с нами сдержанно. Madame предложила мне даже играть у них на рояле, но стеснял профессор, присутствие которого вносило гнет в дом, и я отказался от этого любезного предложения, несмотря на то, что с тоскою меня тянуло к роялю.
По вечерам я ходил всегда гулять, а иногда мы с братом и доктором Кильманом заходили в гостиану выпить по кружке пива. Очень часто на Рыбнике (нарядная улица в Загребе), проходя мимо трехэтажного дома, откуда из второго этажа при открытых окнах доносилась отчетливо на улицу игра на рояле знакомых мне вещей, я останавливался на противоположном тротуаре или ходил медленно вдоль железной ограды семинарского сада и с упоением слушал эту музыку. Я жалел, что на этом месте не было скамеечки, тогда бы я, наверное, просиживал часами на этом месте.
Каждый день я ходил на базар и покупал продукты не только себе, но и Кильману и Плешакову, которые эксплуатировали меня в этом отношении. Я любил бывать на Елачичевом торгу. Там меня уже знали и там я встречался с русскими, которые подходили ко мне как к знакомому и вступали в разговор. Иногда ко мне подходили какие-то простые люди и с радостью протягивали руку, приглашая во что бы то ни стало зайти с ними в гостиану выпить вина. Это были русские из военнопленных, ассимилировавшиеся за границей и поженившиеся на хорватках. Таких я встретил несколько человек. Двух из Костромской губернии, одного из Ярославля и одного южанина. Один из них уже не говорил по-русски. Мы говорили на немецком языке. Много тоски было в их разговоре, они относились ко мне как к родному, но эти люди уже никогда не вернутся на Родину, хотя и утешают себя тем, что при первой возможности поедут домой.
Однажды я встретил на базаре старого адмирала, приехавшего из провинции. Он искал гречневой крупы, говоря, что много дал бы, чтобы поесть гречневой каши. Я знал, что гречневая крупа продается на базаре по четвергам, а пшенную крупу можно достать только у одного торговца, который не упускает случая, видя русского, кричать на весь базар: «Рус оди сим, имам кашу». В общем, на базаре ко мне относились хорошо, хотя и здесь бывали выходки со стороны простонародья. «Здравствуй, товарищ», - сказал мне хорват, вызывая меня на неприятность. «Зачем приехал сюда», - кричали мне какие-то люди. «Врангелец», - говорили другие.
Но бывало и так, что селяки оказывали мне особое внимание, и не раз я получал от них подачки. Я купил у селяка как-то 5 яиц. Он спросил меня: «Рус?» «Да, рус», - ответил я. Он протянул мне два яйца. Я с недоумением посмотрел на него. Это был подарок-подаяние, от которого не так легко было отказаться «сиромашному русу». Бабы часто давали мне виноград, груши, а мясник, у которого я брал одно время мясо, затащил меня как-то в гостиану и угостил вином.
Особую симпатию выражала мне колбасница - претолстая хорватка, у которой я всегда брал сало. Увидав меня как-то в очереди, она поманила меня к себе и не в очередь отрезала кило отличного сала. «[Нрзб. на хорватском. - Сост.]», - спросила она меня. Я очевидно смутился, так как она поторопилась оправдаться: «[Нрзб на хорватском. - Сост.]. На базаре мне почти не приходилось говорить по-хорватски, так как все, даже некоторые селяки, говорили со мною по-немецки.
С радостью как-то увидел я на базаре в ряду торговок птицею О. А. Дашкевич-Горбатскую, которая на пароходе «Владимир» во время эвакуации везла кур. Теперь она продавала этих кур, так как их не было где держать. О. А. была потом у нас и была в восторге от борща, который я приготовил к обеду. Там же, на базаре, я встретил Л. Н. Ингистову, с которой мы были связаны воспоминанием не только по Чернигову, но и по Болгарии, где она была с семьею, когда мы отступали из Одессы. Посетив нас вместе с мужем и детьми, Лидия Николаевна своим практическим опытом научила меня многому по части кулинарной и, кстати, взялась переделать мне на денные рубашки, которые я получил от Красного Креста. Ингистовы жили в Самоборе, недалеко от Загреба, и часто навещали нас, приезжая по делам в Загреб. Они еще жили на те средства, которые вывезли с собою из России, но этому барству скоро предвидится конец, и это приводит их в отчаяние.
Доктор Плешаков завидовал мне. Он ел только мясо, которое я покупал ему, но когда он поджаривал его на сковородке, то мясо это начинало изгибаться и в конце концов скручивалось в трубочку. Я пробовал это мясо, и, по моему мнению, его есть было невозможно. Оно походило на подошву, которую разжевать было нельзя. Плешаков и доктор Кильман варили себе обед на нашей плите. Кильману я помогал, но Плешаков в этом отношении был самостоятельным и в моем содействии не нуждался. Впрочем, тогда я еще не умел жарить мясо. Его нужно, оказывается, бить, а потом жарить. Всего противнее мне было мыть белье, а еще противнее смотреть, как мыли себе белье Ник. Вас. и доктор Кильман. Впрочем, это было только вначале, скоро дела наши поправились, и мы стали отдавать белье в стирку.
Так протекала наша жизнь в Загребе, и мы были счастливее других. Мы пользовались комфортом, который был недоступен рядовому беженству. Мы имели пружинные кровати, простыни, подушки, тогда как знали, что общепринятая мебель у беженцев - это деревянные ящики, сундуки, корзины, которые служили и койками, и столами, и буфетами. Доктор Кильман с первых же дней начал обслуживать беженцев в качестве врача при Красном Кресте в Загребе. Мы часто беседовали с ним о положении беженцев, и от него я знал, в какой нищете живут русские люди. Не все, впрочем, в одинаковом положении. Мы делим всю беженскую массу русских людей на три группы.
Первую группу составляют те, кто первыми оставили пределы России и эмигрировали в самом начале революции и большевизма. Это в большинстве богатые люди, видные чиновники, политические деятели и, конечно, члены Временного правительства с Керенским во главе. Они живут главным образом в Париже, Берлине и Лондоне и выехали из России со своими семьями, с деньгами, капиталами и имуществом. Эти люди обеспечены и в большинстве отлично устроились. Они не только не испытали никаких лишений, но и не видали большевиков. Их можно, говорят, всегда видеть в лучших ресторанах, в театрах, концертах и других публичных местах. Большую роль опять играют политические деятели, сделавшие революцию. Теперь они кричат о возрождении России и уже борются за власть.
Эти господа не стали тогда в ряды защитников своей Родины, а просто бежали, сдав без боя свои позиции руководителей революции. Они уклонились от вступления в добровольческие армии и предпочли переждать опасный момент за границей. Вполне обеспеченные, живя в полном довольствии, они критикуют всех и грызутся между собою. Каждая группа этих людей, или вернее партий, открыли свои газеты и состязаются в писании, продолжая углублять революции, или закреплять завоевания революции, как это говорят теперь.
Вторую группу составляет первая волна беженцев, не выдержавшая советского режима и хлынувшая за границу, чтобы спасти жизнь. Это в большинстве просвещенная и в части буржуазная интеллигенция - ученые, профессора, писатели, земские и общественные деятели, артисты, чиновники, землевладельцы, инженеры, военные и их семьи и просто обыватель (так называемая английская эвакуация). Почти все они лишились своего имущества и прибыли в Европу совершенно разоренными. В большинстве это люди аполитичные. Большая часть их успела устроиться на разные должности, остальные кое-как влачат свое существование.
Третью группу составляют воинские части, катастрофически вступившие на территории иностранных государств и эвакуированные, при содействии англичан - чины армии генерала Деникина и при содействии французов армии - генерала Врангеля и входящих в ее состав чинов гражданского и военного управлений. Воинские части томятся и голодают до сего времени в Галлиполи и разных концентрационных лагерях на положении интернированных частей, а гражданские лица и выбывшие из армии военные, переведенные на положение беженское, расселены на Балканском полуострове.
Эта часть русских людей, испытавшая все ужасы большевизма и принимавшая то или иное участие в борьбе с большевиками, представляет ту массу людей, которая приняла на себя весь удар разразившегося над Россией несчастья. Редко у кого дома не был расстрелян или умучен кто-нибудь из родных. Редко кто не испытал на себе гонения большевиков и не был ограблен дочиста. Эти «средние люди» в громадной своей части из среды интеллигентного класса населения вместе с теми, кто остался в большевистской России и гибнет от голода и под расстрелами большевиков, несут на себе тяжелый крест испытаний за тех, кто довел Родину до такого состояния.
Их называют белогвардейцами, контрреволюционерами. Мы видали этих людей. Видали их дома, в походе, в наступлениях и отступлениях, в боях и в роли потом беженцев. Офицеры, юнкера, кадеты, студенты, гимназисты, реалисты, семинаристы, чиновники, доктора, инженеры, бывшие кадровые солдаты, вахмистры, фельдфебели, дети зажиточных крестьян, пожилые крестьяне, железнодорожные служащие, казаки и даже простые солдаты, служившие у большевиков, - это был состав добровольческих армий. Здесь были все те, кто не мог примириться с большевистскими разбоями, грабежами, расстрелами и уничтожением культуры и при первой возможности ушли от большевиков, присоединяясь к добровольческим организациям.
Это были «средние люди» - не буржуи. Мы видали, как шли в добровольцы целыми массами гимназисты провинциальных гимназий. Почти целыми классами эти подростки становились под ружье (Новгород-Северск) и вступали в бой с целыми полками кронштадтских матросов-большевиков. Судьба не пощадила учащуюся молодежь. Они вышли зимой в своих гимназических пальто, не подбитых даже ватою. Коля, Женя, Петя ... - мы еще называли их уменьшительными именами - вышли на смертный бой с темными массами и гибли.
Всем известно, как сражались кадеты и гимназисты - эти герои добровольческой эпохи. Какой-то гимназист один с пулеметом отстаивал при оставлении Чернигова 25 октября 1919 года Киевский мост в течение многих часов. Он один отбивал атаки матросов, китайцев и латышей и каждый раз прогонял их с моста, набив перед собою целую кучу красноармейцев. Кто был этот гимназист, нам не удалось установить, и что сталось с ним - мы не знаем. Это один из многих, безвестный герой, защитник своей Родины, своей семьи, своей культуры.
Бескорыстно, самоотверженно, без принуждения они шли на защиту своей Родины и гибли целыми массами молча, бесславно, безвестно, заливая своею кровью родные места. Весь путь отступления от Орла до Европы покрыт, хотелось сказать, могилами этих безвестных героев, но нет! Могил для них не было. Они умирали страшною смертью одиночества на голой промерзшей земле, на снегу, в поле, болотах, в окопах, оставляя свое измученное тело на поругание темных масс, против которых они боролись.
Да! Это были герои-страдальцы!
Теперь борьба кончена. Просвещенный мир побежден. После долгих испытаний оставшиеся в живых, во множестве случаев искалеченные, эвакуированы за границу и рассеяны на положении беженцев среди чужих народов. Холодно, сухо, бессердечно, сдержанно, гадко, жестоко приняла Европа этих защитников своей Родины. Борьба за восстановление России непопулярна. Непопулярны и защитники прежней России. Весь мир упорно молчит об ужасах, творимых большевиками в России. Ни одного слова протеста, ни одного слова против террора, как будто европейское просвещенное общество не знает, кого и за что расстреливают большевики. Только отдельные лица из интеллигентного класса населения как бы полушепотом, с опаскою, таинственно говорят нам [нрзб. — Сост.] - ужасно - ведь это угрожает культуре Европы. Но культурная Европа молчит.
Я часто думаю о том, кому лучше - оставшимся в большевистской России или нам в эмиграции за границей, где принято говорить, что все обстоит благополучно. Я разумею, конечно, наших детей и близких нам людей. Мы знаем, что они голодают. Они живут в холоде, в нищете, в условиях чернорабочей жизни. Они находятся в руках взбунтовавшегося простонародья и большевистской власти. Такое положение не может продолжаться вечно. Несомненно, наступит момент, когда даже в эволюционном порядке эта вакханалия толпы и наемных громил кончится. И в тот же день с мучеников спадут тяжелые оковы рабства, и люди запоют «Воскресе», как это было уже раз при приходе добровольцев. На своем родном пепелище, среди своих же русских людей, выстрадавших тяжелыми испытаниями, они, как вышедшие из катакомб, увидят свет, почувствуют радость и войдут в свой собственный дом. Много - бесконечное множество русских людей, освободившись от «мертвой хватки» большевиков, увидят свободу.
Может быть, России как государству не предопределено опять возродиться и стать великой державой, как это пророчат европейцы. Может быть, русским людям в совокупности, как государству, придется сменить иго большевизма экономической эксплуатацией других держав. Может быть, как территория Россия будет поделена и как таковая попадет в рабство к другим народам. Может быть, даже Россия получит иное наименование и в частях отойдет к другим державам. Но тот, кто остался в России и выдержит все испытания, тот будет тогда у себя на Родине, среди своих русских людей, в родной жизненной обстановке, со своими обычаями, со своею религией, моралью и в условиях русской культуры.
Допустим даже, что Россия будет поделена и русским людям пришлось бы жить под гнетом ненавистных поработителей, но все же они будут у себя дома, на Родине, в массе своего, а не чужого народа. Исторический процесс поглощения государством государства и насильственной ассимиляции целого народа - это вопрос исторический. Он не так страшен. И если им придется испытать иноземное иго, то все же они будут у себя дома.
Большевизм как стадия разрушения и разбоя несомненно когда-нибудь закончится. Нельзя допустить, чтобы этот режим обратился в форму нормального государственного строя. Может быть, эта стадия ре -волюции приведет к новым формам сосуществования, но то будет другой процесс, при котором будет возможна свободная жизнь и развитие личности. И тот, кто теперь переживает ужасы большевизма, несомненно увидит еще светлые дни.
Много раз я раскаивался и мучился тем, что не увез с собою из России свою дочь. Так мне было страшно за нее. Я вспоминаю те девять месяцев, которые я провел в Чернигове при большевиках. Было противно, гадко, жутко смотреть на взбунтовавшихся солдат и чернь. Но это был только бунт. Иначе мы не смотрели тогда на большевизм. Подонки местного населения и солдаты схватили власть и злобно расправлялись со своими прежними господами.
Только потом, уже за границей, мы узнали, что в большевизме есть идея и что с Лениным и Троцким считается весь мир. Еще тогда мы думали, что в Европе хохочут над большевизмом и не иначе смотрят на русскую революцию, как на солдатский бунт. Я уверен, что и теперь в России думают, что в Европе все осталось по-прежнему и что наши союзники только не хотят жертвовать людьми, чтобы спасти уничтожаемую интеллигенцию. Мы уверены, что нам не поверили бы, если бы узнали, что Германия сделалась социалистической республикой, а полубольшевистская Австрия стала в ряду самых маленьких государств. Не поверили бы и дороговизне в Европе, равняющей ее с большевистской Россией.
Мне нельзя было оставаться дома. Я должен был уйти, потому что таких, как я, служивших Царю, убивали. Моей дочери опасность не угрожала, и мы решили, что она останется с тетками в Киеве. Ведь мы рассчитывали скоро вернуться! С чувством глубокого преклонения перед западноевропейской культурой я перешел с остатками Добровольческой армии границу России. Все невзгоды, которые пришлось перетерпеть, объяснялись первоначально военной обстановкой.
Теперь мы познакомились с современной культурой Запада. Просвещенные люди - носители прежней культуры и двигатели прогресса оттеснены толпой, демократией. Они раздавлены улицей, и их голоса не слышно: «Было бы чему-нибудь учиться», - сказал в Вене портной профессору Загребского университета, когда последний, заказывая костюм, заявил, что при такой дороговизне нет возможности жить на то жалованье, которое получает профессор. Это рассказывал нам проф. Микуличич, возмущаясь принципиально тем, что труды ремесленника теперь оплачивается вдесятеро выше, чем труд ученого.
Европа разлагается морально. До русских людей, томящихся в тисках большевизма, эти сведения, конечно, не доходят. Они продолжают преклоняться перед европейской культурой, недоумевая, почему просвещенный мир не реагирует на русскую бойню. И нам, русским людям за границей, морально тяжело. Это состояние Европы нам противно. Этот процесс опрощения, упадка культуры и перехода власти к наименее и малосведущей в государственных и общественных делах части населения, ничем не оправдываемый. В России это положение держится террором, и малейший протест здравого смысла, разума и просвещенной мысли подавляется самым жестоким расстрелом. В Европе и воспринявших ее культуру соседних России мелких государствах этого нет и, казалось бы, просвещенный мир мог бы громко апеллировать к разуму и протестовать против разрушения основ культурной жизни.
Между тем все молчат и возмущаются втихомолку. Я спросил однажды проф. Микуличича, почему же молчат, если видят гибельные результаты власти демократов. И я увидел, что профессор хитрит. За минуту перед тем он возмущался всем происходящим, а в ответ мне начал говорить, что, в сущности, он не видит этого падения культуры. И в этом ответе я понял, как низко пал европейский интеллигент, подделывающийся под улицу.
Россия стоит в этом отношении и теперь выше. В России настоящего правительства и нормального государственного строя нет. Есть анархия и люди, захватившие террором власть, но это далеко не то, что законные правительства европейских держав, хотя и опростившихся, но все же преемственно сохранившие государственную власть и весь технический государственный аппарат. Они ответственны за свою деятельность, и к ним могут быть предъявлены более серьезные требования, чем к русскому народу.
Русский народ не имеет в лице большевистской власти ответственных представителей, и к тому же государственный аппарат у него уничтожен. Фактически государственной власти у нас нет. Есть диктатура, террор, а жизнь неорганизованна и анархична. Крестьянин грабил. Его направляли - ему разрешили, его, наконец, призывали грабить. Крестьянину нужно простить. Это была революция. Его натравили, он виноват, но когда-нибудь он опомнится, а может быть, уже и опомнился. А к тому же он свой, русский человек. Жизнь наладится. Руководители революции вымрут или разбегутся, и все вместе русские люди ответят за грехи прошлого. Это дело домашнее, разберутся... И тот, кто теперь дома, кто пережил вместе с народом лихолетье, тот простит темной массе революционный экстаз, и старые счеты забудутся. Мужик грабил, разрушал, убивал, расстреливал, но на это он и мужик.
В Европе в этом отношении хуже. Здесь разрушает культуру не мужик, не солдат, не темные массы, а организованная, наследственная власть - правительства и их парламенты. И нам противно видеть это. Мы привыкли думать, что живем в период расцвета культуры и цивилизации, и как-то иначе представляли себе просвещенный мир. Мы уверены и имеем сведения, что оставшаяся в России интеллигенция, пришибленная, голодная, разоренная, в громадном большинстве не знает этого и осталась верна своим традициям просвещенной жизни. И в этом отношении они счастливее нас. Пусть они переживут большевизм, но морального падения они не испытают. Заветы русской культуры, как равно и высшие запросы ума и совести, никогда и ни при каких условиях не уступят места опростившимся идеалам современной Европы. Пусть вновь окрепнет измученная Россия, и русское просвещенное общество с презрением отвернется от своих бывших союзников.
Теперь мне хотелось бы отдать себе ясный отчет в том, что лучше. То, что дочь моя Оля осталась в советской России, или, может быть, было бы лучше, если бы она была здесь, со мною. Прежде всего здесь она не была бы, потому что встреча моя с братом была случайная. Следовательно, мы были бы еще в худшем положении. В лучшем случае служба кельнершей в ресторане со всеми последствиями унижения и оскорблений, подобно тому, как это было в г. Варне с освидетельствованием в полиции русских девушек или в Константинополе, в царстве просвещенного европейского разврата. Еще хуже была бы служба гувернанткой и беготня по урокам за гроши, на которые нельзя существовать.
Но вернее всего, что нам пришлось бы жить где-нибудь в колонии и вести беженскую жизнь впроголодь, без белья и одежды, в дырявых башмаках, без развлечений, без удовольствий, без книг, газет и журналов. Мы видали это ужасное положение русских барышень и жен офицеров за границей в роли беженок. Но ведь это только одна сторона жизни. Есть еще другое - духовная жизнь, этика, мораль, привитые воспитанием традиции, гордость и достоинство русской женщины. Все это должно быть забыто. Все то, что привито воспитанием, воспринято культурой и составляет красу и гордость русской девушки, это в положении беженском попрано.
Англичане и французы, оказавшие содействие к эвакуации, загоняли русских барышень в один общий сарай с солдатами и не признавали различия между мужчинами и женщинами. Рыцарские времена прошли. Джентльменства поверженная в демократизм Европа не знает. Аристократизм ума, творчества, знаний, морали, благородства и воспитания заменился демократическим опрощением и циничной проповедью уравнения высшего существа - человека с животным. Изысканно воспитанная русская девушка должна забыть обстановку прежней своей жизни. Теперь это не модно. Но и это не все. Есть еще одно положение, и самое главное -это положение русской женщины-патриотки, любящей свою Родину, свою культуру, свою гордость среди враждебно настроенных иностранцев.
Европа признала большевиков, санкционировав таким образом морально все ужасы большевизма. Став открыто на сторону международных авантюристов, наши бывшие союзники стали нашими врагами. Конечно, может быть, каждый отдельный англичанин, француз, немец не сочувствует этому сближению своего правительства с отбросами русского народа. Может быть, конечно, в основе этого политического акта лежит какой-нибудь иной смысл, но тот, кто в союзе с большевиками, тот для русского народа такой же враг, как и большевики.
Отсюда вопрос! Что же должен испытывать живущий в качестве эмигранта в Европе при всех этих условиях русский человек, привыкший гордо любить свою Родину! Нет! Лучше там, среди разбойников, среди захватчиков власти и наемных убийц. Там совершаются ужасы, которых не знала история, там страшно, ужасно, но моя дочь переживает катастрофу со своим народом, со своими людьми. Она не лишилась своей Родины, как мы, и не унижалась перед теми, кого нужно презирать.
Сначала я бичевал себя за то, что расстался со своей дочерью в Киеве. Я много раз пытался вырвать ее из большевистского ада, но теперь я рад, что она осталась на Родине. Рано или поздно пугачевщина на Руси кончится, и личность русского человека станет свободною. Тогда она с гордостью русской женщины даст надлежащую оценку цивилизованной Европе. Она ничем не будет обязана европейскому джентльмену и гордо отвернется от общения с врагами своей Родины, воспитывая потомство на любви только своей Родины, только своего народа, своей культуры и своей морали. Если мне не суждено увидеть свою дочь, своих родных и близких мне людей, то мне остается утешение, что они и моя дочь остались русскими людьми и не пресмыкались перед иностранцами. Пусть русская женщина теперь знает себе цену.
* * *
Панихида. В храме преобладают военные. Направо впереди генералитет. Особенно выделяется своим кубанским одеянием генерал от инфантерии Иванов. С ним рядом консул Ферямин и представитель
Красного Креста, бывший губернатор, П. М. Боярский. Несколько дальше - председатель русской колонии беженцев в Загребе инженер Мержанов. Затем офицеры и гражданские лица. Здесь же стоит группа по виду солдат в сербской военной форме с трехцветными поперечными ленточками национального русского флага на солдатских погонах. Это офицеры русской армии, состоящие на сербской службе. Много дам, студенческой молодежи. Есть и дети.
Храм несколько мрачный и соответствует настроению. Я в своей серой солдатской шинели старого образца. Генерал Данилов подходит ко мне и крепко жмет мне руку, не зная даже, кто я такой. Он называет себя. В глазах его видна скорбь и любовь к русскому человеку. Рядом со мною офицер Русской армии в сербской форме солдата с одной звездочкой на погонах. Генералы подают руку офицерам-солдатам сербской службы. Все между собою как знакомые. В церкви тишина как всегда перед богослужением. Разговор идет полушепотом.
Настроение сосредоточенное, грустное. На хорах русский хор беженцев. Через царские врата к аналою с крестом, паникадилом и Святым Евангелием, держа в руках горящие свечи, выходят: маленький толстый старый священник-серб в светлой ризе и молодой высокий священник, тоже серб, с диаконом, оба в лиловых ризах. Панихида по Государе Императоре Николае Александровиче в день тезоименитства его 6 декабря по старому стилю.
Стройно, молитвенно-грустно начал хор тоскующие, знакомые напевы печальной панихиды. Богослужение началось. И тотчас же воскресли в памяти образы и далекого и недавнего прошлого. Давно уже я похоронил свою мать и жену, потом двух братьев и недавно отца. Я похоронил затем двух лучших своих друзей детства и много дорогих мне людей. Эти близкие люди никогда не выходили из моей памяти, но мысль уже примирилась с этой утратой и спокойно воспроизводит дорогие образы. Их жизнь закончена. Они нашли себе вечный покой. Страдания их забыты. Они оставили по себе лишь «вечную память».
Спокойно, с любовью, с отрадою в прошлом, с тихой грустью вспоминается последняя молитва об усопших, и перед глазами рисуются тяжелые гранитные памятники на дорогих могилах, теперь далеких, оставленных нами на Родине. Мы расстались и с ними, этими дорогими для нас символами любви, покоя и вечной памяти. Они лежат на Родине упокоенными, оплаканными, прощенными и простившими. Им отдают последний долг, столь необходимый, чтобы примириться и найти самому себе утешение и душевный покой. И мы нашли этот покой. Мы примирились и спокойно вспоминаем эту утрату.
Теперь молитва возносится Богу не о них, не о тех, кто умер, а об убиенном, умученном русском царе и бесконечном множестве борцов за свою Родину и невинно погибших страшною смертью русских людях. Для нас царь - это не только светлая личность человека, погибшего с достоинством, как подобает вождю русского народа, но это символ, олицетворяющий собою русскую государственность, Великую Россию и нашу Родину. Мы молимся за царя, за Россию, за русский народ, за тех, кто погиб мученическою смертью, кто защищал свою Родину, кто еще борется и будет бороться. Мы молимся за тех кто страдает и переживает небывалые в истории жизни человечества муки. За тех, кто далеко там - в несчастной, истерзанной и мучимой России.
Русский царь погиб тою же смертью, какою погибли и еще гибнут сотни тысяч лучших русских людей - в чрезвычайке, в подвалах, ужасною смертью убийства. Русскому Императору не был отдан последний долг. Он остался не погребенным. У него нет ни могилы, ни креста, ни памятника. У него нет места вечного упокоения. Не была совершена и молитва над его прахом. Он разделил участь многомиллионных страдальцев Русской земли, оставшихся, как и он, подобно без вести пропавшим, без могил, без креста, без покоя.
Под грустные напевы церковного хора и молитвы служителей церкви встают в памяти картины неописуемых людских страданий и страшной смерти, которые прошли тысячами перед глазами. Эвакуация, отход на Румынию, Кубанский поход, Крымский поход и все разнообразные формы катастроф, ужаса, смерти, страданий! Трупы! Так называли тех погибших, мимо которых мы проходили. Так называли и тех, кто умирал в пути в лазаретах, на перевязочных пунктах и просто там, где настигала его пуля. Мы снимали этих покойников с повозок и клали их возле дороги на землю. Это были трупы, которым не было места среди тесно лежавших вповалку раненых. Подберут, но кто!..
Быстро чередуясь, как сны, проходят запечатлевшиеся перед глазами мрачные картины смерти, ужаса и страданий. С болью на сердце мелькнула перед глазами фигура грузно опустившейся на промерзлую землю пораженной пулей сестры милосердия З. М. Мальчевской. Через минуту она была уже трупом и числилась бы тоже без вести пропавшей, если бы это не случилось на наших глазах. Потом сестра милосердия В. В. Энгельгардт. Мы видали, с каким самообладанием она шла под жестоким обстрелом противника, и через три дня после этого ее зарубили настигшие ее в камышах красные. Потом снятый с повозки с повозки покойник, не то офицер, не то солдат, которого мне было страшно жаль оставлять на поругание большевикам. Затем казак, умолявший похоронить его на берегу, а не спускать в море. Потом ползущий к нам через дорогу офицер с перебитой ногой. Затем раненый, просивший дострелить его. Затем опять брошенный нами в Канделе офицер с размозженной головой, без имени и фамилии...
Все это не погребенные, не оплаканные, не имеющие ни могил, ни крестов, ни места покоя. Все это трупы! Весь крестный путь добровольцев на громадном пространстве России покрыт этими бескрестными могилами русских людей, погибших ужасною смертью. Гибли одинаково мужчины, женщины, старики, молодые, юноши, отроки, дети.
Еще мрачнее рисуются воображению картины кровавого ужаса там -на Родине, в царстве террора, где буйствует чернь. И там ужасная смерть от расстрелов в тюрьмах, в подвалах, в лощинах за городом, на месте городских свалок или в лесу и за городским кладбищем. Там еще хуже. Там нет свободы, нет права самозащиты. Мы испытали это и пережили вечный страх за собственную жизнь. Там не добивают расстрелянных, а бросают в яму полуживыми. И там бескрестные могилы и неубранные трупы, зачастую обглоданные и растаскиваемые одичалыми голодными собаками.
В церкви жарко, душно. Холодный пот ужаса выступает на лбу. Ведь там остались наши дети, родные, знакомые и близкие люди. Хор начинает «Вечную память». Все присутствующие опускаются на колени. Воздух пропитан ладаном, сильно дымящимся из паникадила. Толпа неподвижна и как бы застыла в оцепенении. У каждого своя дума. В душе каждого, вероятно, горе, отчаяние.
Мой сосед-офицер плачет. Для него Император - это символ. Так гибли русские люди. Так погибла Россия. Так гибнет Родина. Погибло все, что составляло жизнь, благополучие и счастье. Попрано все, что составляло «святая святых» каждого человека. Поругана честь и уничтожено все, что представляло собою красоту и ценность жизни. Над Родиной глумятся. Всюду могилы - огромное, беспредельное, бескрестное русское кладбище! Счастливый - он может еще плакать! Еще ниже склонилась толпа при первых звуках последней надгробной молитвы о вечном покое. Грустно, уныло, надрывающе душу поет церковный хор «со святыми упокой» - этот плач, рыдание о людях, ушедших в иной мир, и кажется, что нет сил подняться и идти опять в жизнь, в ее будничную обстановку с мелкими интересами беженской жизни. Как будто нет веры в будущее; нет надежды; нет сил дальше жить!
1926 год начался для меня беспокойно. Решимость изменить условия жизни переменили мое настроение. В начале марта, когда потеплеет, я решил на риск ехать в Сербию (Нови Сад или Белую Церкву) и устроиться там в качестве учителя музыки. В Хорватии мне ни за что не хотелось оставаться. Мрачная жизнь средневековья в связи с враждебным отношением католического населения к русским людям тянут меня к перемене места жительства. Мне жаль только расставаться с братом, с которым мы вместе пережили катастрофу, но он теперь женат, и наши пути расходятся.
На днях я получил еще два урока музыки. Это прибавило в моем бюджете 300 динар в месяц, но зато лучшая и, можно сказать, единственная серьезная моя ученица Злата Мушич перестала брать у меня уроки. Отец объявил ей, что она уже достаточно хорошо играет, и этого довольно с нее. Злата плачет и говорит, что мечтала поступить в музыкальную школу. Мой класс стал для меня неинтересным. Это придает мне решимости, и я энергично ищу путей к новой жизни. Заручившись письмами, я жду теплого времени, чтобы двинуться в путь искать по белому свету счастья. К осени надо устроиться, чтобы холод не застал меня врасплох. Я не люблю февраль месяц. В этом году он особенно холодный и скучный. К счастью, я имею возможность ежедневно играть на рояле и усердно подновляю свой репертуар, чтобы не ударить лицом в грязь на новом месте.
Как всегда перед отъездом, грустно. Невольно вспоминаешь пройденный путь и отдаешь себе отчет в прошлом. Меня тянет к русским. Мне хотелось бы давать уроки русским детям. В занятиях с иностранцами не вижу смысла. Нет идеи. Не для себя работаю я с ними. Не для своих готовлю их. Мне надоело говорить по-немецки и на хорватском языке. Хочется заговорить по-русски. Сараевский кадетский корпус и Донской институт мне уже отказали. Из Земунской музыкальной школы ответа еще нет. Как член Императорского Русского музыкального общества и бывший преподаватель Черниговского музыкального училища я, конечно, имею много шансов устроиться по своей специальности, но об этом придется думать на месте. Мой брат прав, говоря: «Попробуй. Провалишь - вернешься обратно. Твои ученицы от тебя не уйдут». Но я думал иначе. Мне хотелось найти смысл в работе и видеть ее результаты, а вовсе не работать ради только денег.
Мне и в голову не могло прийти, что в это самое время идут разговоры обо мне у начальницы Донского института Н. В. Духониной с начальницей Харьковского института М. А. Неклюдовой. Оказалось, что М. А. Неклюдова уже давно ищет преподавателя музыки для института. Узнав от m-me Духониной, что я хотел бы занять место преподавателя в Донском институте, где вакантного места нет, m-me Неклюдова тотчас послала мне письмо с предложением приехать в Нови Бечей. Это соответствовало моим планам, и я, конечно, тотчас же послал прошение. Условия были таковы: за 24 ученицы я получаю 1000 динар в месяц и за счет института комнату и стол. Мне это было особенно приятно, так как семью Неклюдовых мы знали хорошо по Харькову, и наши родители были хорошо знакомы.
5 марта, рано утром, я выехал через Загреб в Нови Бечей, или, как еще недавно назывался этот городок (или, вернее, село), Турски Бечей. Мне было тяжело расставаться с братом, с которым мы жили в беженстве более пяти лет. Вместе мы служили в армии генерала Врангеля. Вместе пережили крымскую катастрофу и вместе коротали жизнь в беженстве. Мне жаль было и нашей музыки. Я не сомневался, что Н. В. забросит теперь свою виолончель.
Меня проводили на вокзал, и что было особенно приятно, это то, что брат взял лошадей у крестьянина Галенича, и без кучера мы поехали на вокзал. Мой брат, жена его, Валя и я «се возили» (то есть ехали) на станцию без посторонних свидетелей. Таня осталась дома - это были все русские, живущие в Кашино. Утро было уже не холодное. Мартовская погода была отличная. В Сесветах я встал с повозки и забежал на кладбище, чтобы проститься с могилой Н. В. Любарского. Это была единственная русская могила на кладбище. Жаль мне было Николая Васильевича, так печально закончившего свою жизнь на чужбине.
И вспомнилось мне, как мы в жестоком бою на Кубани обещали друг другу в случае смерти сообщить домой и отослать родным документы и письма, которые были при нас. Я исполнил свой обет, но только не на поле брани закончил свою жизнь Н. В., а буквально сгнил физически и морально на чужбине. Не боялся Н. В. пули. Точно предчувствуя бесславную смерть среди чужого народа, он хотел быть убитым, и в этом отношении он служил нам примером. «Не наклоняйтесь, - говорил он мне, когда я инстинктивно нагибался под жужжащими пулями. - Это смысла не имеет». С чувством глубокой грусти я преклонил колена у могилы близкого человека. «Это последний тебе русский человек, которого видит теперь твоя могила на чужбине. Прощай».
На вокзале я простился с братом. Бог знает, когда и при каких условиях мы встретимся вновь. Ему тяжелее, чем мне. Я еду в свою среду, к русским. Он остается один среди чужих, враждебных России народов. Впрочем, мы привыкли прощаться и идти в темное будущее без надежды, без страха и сожаления. Всего на одиннадцать километров мы отъехали от Кашино, но я уже забыл о нем, как чужом ненужном мне в жизни. Начинается что-то новое, неизвестное, будущее. Возврата к прошлому, только что забытому, уже нет. Там остался только мой брат, которого я оставил, как оставляют соратника на поле битвы.
Постепенно исчезли с горизонта темно-синие горы. Впереди открывалась степь, освободившая, точно от оков, мое самочувствие. После полудня в вагоне III класса публика начала часто меняться, и я понял, что это уже нечто другое, чем было в Хорватии. Здесь были другие люди -сербы, швабы, цыгане, турки в национальных костюмах и какие-то люди в звериных шкурах (овчина на вывороте). Это были люди чужие мне, но в них я не чувствовал себе врагов, как в Хорватии, потому что и сами они были чужие в этом вновь скроенном государстве. Я почувствовал облегчение, и мне даже приятно стало среди этих простых людей. По-видимому, и большевизма здесь было меньше. По крайней мере, в течение всего пути в вагоне не было слышно разговоров о политике и призыва к уничтожению господ.
Это были все хорошие признаки. Я вырвался наконец из атмосферы злобного философствования простонародья, зараженного идеями уничтожения культуры. Господа воруют. Господа ничего не делают. Их нужно уничтожить, а имущество их передать бедным. И это повторяет каждый рабочий, каждый мальчишка, каждый селяк, угрожая не только интеллигентному человеку, но и состоятельному купцу, лавочнику и чиновнику. И эти несчастные не находят ничего другого, как подлизываться и подделываться к простонародью. Эта убогая культура современного большевиствующего уклада жизни невыносима, и я почувствовал необыкновенный душевный покой, когда понял, что эта смесь народов в вагоне настроена иначе.
Сидящий против меня мадьяр, разговорившись со мною, без всякого вызова с моей стороны начал восторгаться величием русской культуры, с которой он познакомился, будучи военнопленным в России, и сравнивая с ней убогость современной жизни, с презрением констатировал торжество во всей Европе темных, некультурных сил улицы. От него я узнал, что местность, куда я еду, принадлежала до войны Венгрии и называется Банатом, считается теперь житницей всей Югославии. Там, сказал он, мне будет хорошо, потому что народ там богатый и больше занимается хозяйством, чем политикой, хотя и там есть села, зараженные большевизмом.
Другой мадьяр, тоже интеллигентный, познакомившись со мною, пригласил меня пойти по вокзалу выпить пива. Он подтвердил, что в Новом Бечее мне будет хорошо. Одно только смущало меня. Подойду ли я по своим убеждениям и взглядам к подрастающему поколению - к той учащейся молодежи, которая представляется мне вовсе не тою, которую я знал.
Новая жизнь дает и новые формы. Несомненно, что дети, отданные в иностранные учебные заведения, получают воспитание совершенно иное, чем это было в России. Это будут люди чужие, не знающие нашей русской жизни. Загребский гимназист VII класса Всеволод Волков цинично заявил мне: «Вы человек устарелых взглядов. Теперь на смену Вам идет новое поколение с целым миром новых понятий, изменить которые не в состоянии никакая сила. Вы витали в сфере неосуществимых идеалов. Вы работали для других и не сумели постоять за себя, когда пришлось столкнуться с реальною опасностью. Мы пощады не знаем и живем для себя. Сентиментальность только губит людей. Надо думать о себе и только о себе. Ваш царь - Николашка - был глуп, - это знают все, а министры воровали, и мы расплачиваемся за их грехи. Мы будем устраивать жизнь иначе».
И это говорил русский гимназист хорватской гимназии, выехавший из России 12 лет. Мы, конечно, не принимали у себя больше этого негодяя и поняли все, когда отец его, почтенный человек, рассказывал нам, что он с ним не только грызется, но и дерется чуть не каждый день. В своем эгоизме он дошел до уродства, говорил его отец. Будучи гимназистом, он служил вместе с тем в страховом обществе и зарабатывал иногда до 2000 динар в месяц. И что же! Семье он не помогал, несмотря на бедственное положение ее (отец, бывший предводитель дворянства, играет в военном оркестре на виолончели). Будучи отлично одет, В. Волков равнодушно смотрел на дырявые башмаки своей девятилетней сестры и, бесчувственный к полуголодной жизни своей семьи, чуть не ежедневно покупал себе всевозможные яства (сыр, колбасу, шоколад) и держал это в своем чемодане под ключом. Вечером, когда все улягутся спать, он сядет на корточки возле своего дивана и поедает эти запасы, не обращая внимания на жадные взгляды из-под одеяла своей маленькой сестры. Это был молодой человек нового поколения. Это был представитель нарождающихся, не знающих пощады существ, которые пришли в мир как завоеватели нового режима.
Ничего святого у этакого рода людей нет. Авторитетов они не признают. Уважения и почтения к взрослым у них нет, а политически и социально они воспитываются так, что уже с детства критикуют все, принимая на веру все разговоры и болтовню, источником которых является современная убогая социалистическая пресса. Никаких идеалов, никакого содержания в жизни. Никаких духовных и умственных запросов у этих подрастающих людей нет. Одно они хорошо знают, что нужны деньги, а какими путями идти к этой цели, для них безразлично. Вот это то, что я видел и понял. И думается мне, что если не вполне, то в некотором отношении я прав. Шофер, комиссионер, служба в кафане, в кино и вообще легкий труд сделались идеалом молодых людей.
Подрастающих девочек я знаю в этом отношении меньше, но кажется мне, что не надо быть особенно дальновидным, чтобы не быть на страже и в этом отношении. Падение нравов не может бесследно пройти в деле воспитания подрастающего поколения. Шимми, чарльстон, бебикопф, короткие юбки, накрашенное лицо, автомобиль, купальные костюмы... вот идеалы современной молодежи.
И вот я боюсь, что с этим я не примирюсь и работа моя в женском учебном заведении не удовлетворит меня.
С такими мыслями я подъезжал к Новому Бечею. Как устроится моя жизнь? В этом сомнения у меня не было. Не об устройстве личной жизни в наемной комнате, не об удобствах и комфорте жизни думал я. Я хочу поставить дело преподавания музыки на солидных началах и повести дело так, чтобы действительно дать учащимся серьезное музыкальное образование. Удастся ли мне это? Удастся ли мне самому систематически заняться музыкой и найти в этом отдохновение и удовлетворение?
Я был в отделении вагона один. Ничто не мешало мне думать. Никто, кроме кондуктора, который проходил иногда через вагон, не отвлекал мою мысль от напряженной работы. Прошлое, то есть жизнь в Кашино, как бы не существовала, а будущее еще не наступило. Я чувствовал себя в пространстве. А может быть, все устроится проще, чем я думаю. Интересно, что со времени оставления своего дома у меня выработалась поразительная и своеобразная психология. Я никогда не тороплюсь в дороге. Не все ли равно, сидеть ли на вокзале или в поезде, или у себя в наемной комнате. Конечно, в комнате удобнее, но ведь это не уйдет от меня - торопиться нечего. И сейчас я медлителен в движениях. Еще почти целая ночь впереди.
Около 3 часов ночи поезд медленно подходил к станции Нового Бе-чея. Усталости я не чувствовал, хотя не спал ни минуты. Вероятно, прилив энергии придавал мне бодрости. На дворе было холодно. Сильный ветер свистел и задувал в окна вагона. Вся местность была присыпана снегом. Бе-чей встречал меня неприветливо. Еще вчера в Хорватии была хорошая погода. Тем не менее я чувствовал себя отлично. Я люблю провинцию. Железнодорожный вокзал был маленький - провинциальный, но извозчики и даже чей-то автомобиль указывали на некоторую культурность Бечея. Я с удовольствием сел на извозчика и по шоссе покатил к своему новому местожительству в Сербии.
* * *
Я остановился у институтского врача П. И. Пономарева, который пригласил меня приехать прямо с вокзала к нему. Я был рад видеть Павла Ивановича, с которым был хорошо знаком по Лобору. От него я узнал, что начальница института М. А. Неклюдова была в отъезде. Мне пришлось представиться заменяющей ее классной даме В. М. Сербиновой. Я знал, что мой товарищ по гимназии и по университету Дмитрий Николаевич Сербинов, муж Веры Михайловны, живет в Турском Бечее, но не знал, что жена его служит в институте.
В. М. Сербинова приняла меня исключительно приветливо и познакомила с классными дамами, дежурившими в этот день. От нее я получил приглашение к обеду в общую столовую. Затем я отправился к инспектору института генералу Макшееву. Захарий Андреевич произвел на меня самое лучшее впечатление. В нем я не нашел ничего беженского. Это был деловой человек с петербургской выправкой, корректный, воспитанный. Он точно перенесся из столицы в Нови Бечей, минуя десятилетний период беженства, в течение которого люди так опустились и потеряли свой прежний облик. Я сразу понял, что под началом такого человека здесь будет особенно приятно работать.
После бессонной ночи я чувствовал усталость и, как всегда на новом месте, не знал, как убить время. День был морозный. На дворе было холодно. Поэтому я пришел в столовую несколько раньше времени. В столовой были только две девочки в институтской форме. Поздоровавшись с ними, я спросил, где обедает персонал. Они указали мне на эстраду и очень бойко вступили со мною в разговор: «Вы князь Трубецкой?» -спросила меня одна. «Нет, я Д. В. Краинский, учитель музыки», - ответил я, но девочка стояла на своем, утверждая, что здесь ждут князя Трубецкого как учителя музыки. Мне удалось убедить девочку, что не князь, а я назначен учителем музыки в институт. Эти две девочки оказались Раей Шевченко и Натой Михайличенко II класса - две малоросски. Это было мое первое знакомство с институтками.
Не успел я зайти на эстраду, как в столовую буквально вбежали дежурные воспитанницы, по две от каждого класса, которые быстро стали накрывать столы. По второму звонку в столовую стали входить попарно и по классам воспитанницы со своими классными дамами. Вместе с ними в столовую вошли служащие и кое-кто из педагогического персонала. Только холостые преподаватели обедали вместе с институтом. По знаку, данному В. М. Сербиновой, институтский хор начал петь предобеденную молитву. Сознаюсь, давно я не слыхал этой молитвы. И здесь, на чужбине, она тронула меня до глубины души. Я почувствовал себя уже близким к этой атмосфере человеком. Это было уже не чужое, а свое, близкое, дорогое.
Воспитанницы института были в форменных платьях с белыми передниками и пелеринками, совсем так, как это было в институтах в России. Младшие классы были одеты в зеленые платья. VII класса в красные -цвета бордо - и VIII класса в серые с черными передниками. Глаз уже отвык видеть длинные платья и длинные волосы. И это производило самое отрадное впечатление. Какой-то отпечаток благородства, скромности и, я бы сказал, величия был виден в этом простом одеянии, по сравнению с модными, до колен, юбками и стрижеными волосами, которыми бравирует теперь чуть не весь мир. Высокие башмаки у всех одинаковые. Две косы у младших классов. Одна коса у шестиклассниц и прическа на голове у старших воспитанниц дополняли общий колорит учебного заведения и делали общую картину весьма отличною от уличной толпы, в которой длинные волосы теперь можно увидеть как редкость.
Конечно, такой стиль и однообразие в одеянии можно довести до такого совершенства только в интернате, где всем выдается казенная одежда. И черное пальто почти до пят, и белые вязаные шапочки на голове одинакового образца как нельзя лучше гармонировали с длинными институтскими платьями. Одним словом, внешнее впечатление от института за обедом в столовой было отличное.
Одно только бросалось в глаза. Некоторые классные дамы, сидящие за столами, каждая своего класса, были одеты по-модному, выше колен, и были стриженые. «Мы и они», - как будто хотели они сказать. Старое и новое. Модное и старомодное... И как красивы казались длинные, до пояса, волосы, заплетенные в одну или две косы, по сравнению со стрижеными дамами. А закрытые ноги! Просто дико было смотреть здесь, где скромность была возведена в культ, на эти длинные, обнаруживаемые выше колен ноги. И невольно напрашивалось сравнение: что лучше и где больше благородства..
За персональским столом сидели некоторые преподаватели, свободные от дежурства классные дамы и служащие канцелярии. Таким образом, здесь можно было видеть институт в полном составе. Все были отлично одеты. Общий колорит был, если можно так выразиться, буржуазный, вовсе не напоминающий убогие условия беженской жизни. Хотя скатертью был накрыт только персональский стол, общий вид столовой был парадный. Все сидели чинно, как воспитанные дети, и только дежурные бегали взад и вперед, разнося блюда и наливая чай. За персональским столом дежурили три воспитанницы VII класса, разнося пищу отдельно каждому сидящему за столом.
В институте было всего 267 воспитанниц, которые размещались общежитием в здании основной школы в двух шагах от столовой. Столовая - это громадный гимнастический зал при школе, оставшийся после присоединения Нового Бечея к Сербии праздным. Харьковский институт считается самым многолюдным из числа русских женских учебных заведений в Югославии. Эти три института - Харьковский, Донской (в Белой Церкви) и Русско-Сербская женская гимназия в Великой-Кикинде - воспитывают около 700 русских девушек, приняв программу сербских средних учебных заведений, что дает полные права русским в Сербии.
Три женских учебных заведения и три кадетских корпуса (около 600 кадет), вывезенные из России в 1920 году, - это то, что составляет великое дело, которое сделали сербы для русских беженцев, а может быть, и для будущей России.
* * *
Начальница института задержалась в Белграде и приехала в средних числах марта. Я был этому рад, так как мог на свободе заняться устройством своих дел и сделать визиты, которые с точки зрения общественности считались здесь обязательными.
С первых шагов я понял, что новобечейское общество считает себя великосветским обществом с претензиями на аристократизм. И действительно, по своему составу бечейская колония представляет исключительный интерес. Здесь случайно собрался буржуазный элемент, перебравшийся сюда в части из пограничного пункта Жомболь после передачи его в 1924 году румынам.
Дело в том, что для того чтобы избавиться от реквизиции своего имения, один венгерский помещик предоставил свою усадьбу в распоряжение сербских властей для размещения там русских беженцев. И вот уполномоченный по русским делам в Белграде С. Н. Палеолог направлял в это поместье Жомболь для бесплатного пребывания там русскую аристократию, бежавшую из России. По словам барона С. П. Корфа, туда было очень трудно попасть, и лично он много раз хлопотал о предоставлении ему жить в Жомболе, пока наконец устроился там.
С присоединением этого пункта к Румынии колония Жомболь (60 человек) была ликвидирована, и некоторые из ее членов переехали в Нови Бечей. Таким образом, в Новом Бечее оказались: вдова расстрелянного председателя Совета министров г-жа Штюрмер, вся семья председателя Государственной думы М. В. Родзянко, камергер князь Волконский (живущий в Беодре), жена и дочь министра земледелия и государственных имуществ Ермолова, шталмейстер граф П. М. Граббе, мать которого была дочерью известного славянофила Хомякова, современника Каткова, барон С. П. Корф, бывший начальник почт и телеграфов С. К. Хитрово, женатый на правнучке Суворова, Ладыженский, бывший таврический губернатор (при генерале Врангеле), сенатор Неверов с семьею, Половцев, бывший член Государственной думы, граф Толстой, внук Льва Толстого, вдова убитого члена Государственной думы П. А. Неклюдова (с семьею) и так далее.
К ним примыкали генералитет и другие члены колонии и служащие института, которые также считали себя причастными к вершителям судеб погибшей России и так или иначе принадлежащими когда-то к бюрократическому и аристократическому миру. Не так мужчины, как их жены не хотели расстаться со своим прежним положением и играли здесь в прежнюю Россию. Конечно, очень многие из них не имели никаких оснований считать себя принадлежащими к великосветскому миру, но все же у них когда-то было недвижимое имущество (имение) и все-таки они имели когда-то связи.
Я уже не застал многих из этих лиц в Новом Бечее. М. В. Родзянко умер в 1924 году и похоронен в Беодре около Нового Бечея. Г-жа Штюрмер уехала в Францию, где она доживает свои дни в доме бедных. Ладыженские, которые в особенности задавали тон, тоже покинули Бечей. Уехал в Америку Половцев, оставив семью здесь.
Визиты, приемы и, откровенно скажу, чванство поражали тем, что люди не понимали своего положения. Все были отлично одеты. У каждого, по их рассказам, было в России отличное имение. У каждого в России были связи и знакомства. Граф, князь, барон и звания бывших великопоставленных особ в России сыпались, особенно в дамских речах, постоянно. «Вы знали такого-то или такую-то?» - и по этому определялось ваше общественное положение в Новом Бечее. На одном из первых визитов я был поражен, когда одна генеральша рассказывала мне, что на свои именины она приняла в Бечее 75 визитеров.
Меня приняли хорошо, но этим я не был удовлетворен, потому что во всех гостиных, если можно так назвать в большинстве убогие комнатки, в которых жили эти люди, шла взаимная критика, осуждения и во многих случаях даже брань. До очевидности было ясно, что многие были друг с другом в ссоре и торопились новому человеку, каким был я, охарактеризовать (конечно, с дурной стороны) своих противников. Кое-где ругнули также начальницу института М. А. Неклюдову и почтенного З. А. Макшеева.
Озлобленность на всех и на все ясно сквозила в речах бечейских обывателей, и что в особенности было неприятно слушать - это слово «хам», которое было в большой моде в Бечее. Называли хамами друг друга не потому, что имелись какие-нибудь данные для этого, а просто по злобе, причем очень трудно было разобраться, кто же в действительности хам. Обвинение в хамстве было взаимное. Друг другу, конечно, не доверяли и брали под сомнение чуть не все прошлое каждого. И к этому были основания.
В беженстве мы сплошь и рядом знаем случаи, когда люди приписывали себе то, чего в действительности не было. Фельдшера стали доктор -ами. Находились полковники, которые никогда не были таковыми. Маленький подгородний хуторок или просто дача возрастали до понятия об отличном имении в России и т.д. В Загребе при мне был даже судебный процесс по делу о присвоении себе одним беженцем звания врача. Бывали также случаи и «охотничьих рассказов», которые потом раскрывали действительное положение.
Все это, конечно, заставляло с осторожностью относиться к окружающей среде, но, с другой стороны, это давало и почву для сведения личных счетов и интриг. Общество разбилось на небольшие кружки, враждовавшие друг с другом, и в этой атмосфере рождались сплетни, взаимные обвинения, оскорбления и клевета. Так, например, при одном из первых моих визитов меня уверяли, что заведующий хозяйством института вор, обкрадывающий детей. Несмотря на мои возражения, возмущению не было конца. Дня через три я был приглашен в этот дом. Было много гостей и в том числе этот самый сенатор. С удивлением я спросил хозяев, что это значит, и еще больше был поражен, когда мне ответили, что это светские отношения, ни к чему не обязывающие.
Все это для меня не было ново и в моих глазах находило оправдание. Нужно было видеть, и я своевременно описывал это, как вся эта русская интеллигенция уходила из России. Я видел ее на шоссейных дорогах, на пристанях, в трюмах кораблей и просто в поле. И все это продолжалось не месяц-два, а годами. Потеряв все, что она имела, ограбленная, в дырявых платьях, покрытая вшами, без гроша денег, вот она теперь, пристроившаяся к учебному заведению, которое содержали сербы. И это уже счастье. Человек обеспечен. Конечно, прежнего не вернешь.
Соломенный тюфяк, земляные полы, низкий потолок, железные печурки, вместо мебели деревянные ящики, покрытые дареными англичанами суконными одеялами. Это тот комфорт, которым располагает теперь наше беженство. Естественно, что при таком положении хорошего настроения не будет. Лишенные Родины, оторванные в большинстве случаев от родных, русские люди влачат свое существование хотя и в братской стране, но все же на чужбине. Вот источник злобы, зависти, неудовлетворенности и неуравновешенности в отношениях.
Бывший сенатор теперь заведует хозяйством института. Барон Корф состоит швейцаром в институте. Заслуженный генерал Ф. В. Высоцкий служит просто сторожем в институтской бельевой и т.д. А классные дамы! Многие из них действительно принадлежали когда-то к светскому обществу и были, может быть, богаты. Теперь они получают небольшое содержание и несут труд, требующий большого напряжения сил. Это не гостиная или усадьба с балконом, где раньше так вкусно пился чай со сливками.
И вот они раздражительны и, можно сказать, злые и, естественно, не могут примириться со своим положением. Они требуют к себе не того отношения, какое вызывается службою классной дамы, а по прежнему социальному положению. На этой почве вечно происходят недоразумения, и общество дифференцируется не по настоящей обстановке, а искусственно, по прежнему масштабу.
Барон С. П. Корф, бывший владелец многих имений в России, конечно, обедает не с прислугою, а приглашен к персональскому столу, несмотря на то что он только швейцар. Конечно, в Петербурге швейцара не пригласили бы за общий стол.
Я не застал г-жи Штюрмер в Новом Бечее, но обстановка ее жизни в Бечее до сих пор вызовет толки среди бечейских обывателей. Мне рассказывал доктор П. И. Пономарев, который был однажды приглашен к ней как врач, что г-жа Штюрмер жила в Бечее хуже бедной селячки, буквально как нищая.
Убогая хата с низкой одностворчатою дверью из сеней в ее комнату с земляным полом была ее обителью. Маленькое окошко во двор, печь для топки ее соломою. Низкий потолок. Деревянный стол, заваленный грязной посудой, огрызками хлеба и всяким хламом. Неубранная деревянная кровать с соломенным матрацем, на которой в беспорядке валялись всякие тряпки, два деревянных стула составляли всю обстановку ее комнаты. Сама г-жа Штюрмер перед приходом доктора топила соломою печь. После царских приемов в Петербурге эта жизненная обстановка, конечно, оправдывает эту женщину, оставившую по себе в Бечее нехорошую память.
Но как параллель невольно напрашивается вопрос, почему же известный в России опереточный артист Мурский, 80-летний старик, попавший в Новый Бечей по инерции, не был принят в бечеевском обществе. Я лично знал этого уважаемого и высокоинтеллигентного человека. Очень часто он приходил ко мне в столовую и слезно просил сыграть ему какую-нибудь сонату Бетховена. Он жил в обстановке еще худшей, чем жила г-жа Штюрмер, и буквально сгнил перед смертью. Старика Мурского чуждались, потому что он не принадлежал к светскому обществу.
Это настроение русского общества в Новом Бечее производило неприятное впечатление, и с ним мне пришлось ознакомиться впервые. Все, что я видел до сих пор в беженстве, указывало как раз на обратное, то есть на тенденцию к опрощению и демократизацию. И это вполне понятно. Когда бывший губернатор открывает лавочку, когда сын высокопоставленной особы делается коммивояжером, когда прокурор служит в ресторане или гвардейский офицер делается шофером, то, естественно, им не хочется напоминать о своем прошлом. Были, конечно, и хорошо устроившиеся и разбогатевшие, но такие беженцы обыкновенно отпадали от общей беженской массы и замыкались в своей личной жизни.
Здесь, в Бечее, беженство продолжает свою игру в аристократию и кичится своим прошлым, не понимая того, что оно отмирает и никогда больше не займет прежнего положения. И тем не менее они продолжают говорить о прошлом как о настоящем: «У меня в имении балкон выходит в парк» или «Мой кучер отлично правил четверкой» и т.д. И мне кажется, что это объясняется тем, что здесь, в Новом Бечее, беженство как бы приняло оседлость и превратилось в эмиграцию.
Все служащие в институте обеспечены и имеют постоянную службу. В этом отношении они живут нормальною жизнью, не думая о завтрашнем дне. Многие служат здесь уже 8-10 лет и обзавелись имуществом. Некоторые даже ведут свое хозяйство и держат свиней. Вот почему и психология их не та, что у рядового беженца. Это скорее эмиграция, чем беженство. Так, в сущности, и называют себя беженцы в Новом Бечее.
Общество в Новом Бечее, можно сказать, приобрело устойчивость и потому выработало уже свои традиции, с которыми все считаются. Есть, например, здесь кружок служащих в институте, который обосновался с первого дня приезда в Бечей института. Им, конечно, принадлежит первенство в Бечее, и каждый вновь вступающий в бечейское общество невольно подчиняется уже установившимся традициям.
Каждому вновь прибывающему преподносится характеристика всех обывателей Нового Бечея и институтских служащих, и на основании этих данных новому лицу предоставляется устраивать свое общественное положение в Бечее, то есть сообразить, кому надо нанести визит, кому не надо, с кем надо считаться, с кем не надо, с кем надо вести знакомство, с кем не надо. Визиту придается большое значение, так как при этом происходит сортировка общества и вы часто слышите в обществе фразу: «Это не нашего круга человек».
Я слышу постоянно пререкания между двумя генеральшами, враждующими между собою. Одна из них - вдова дивизионного генерала, а другая - дочь генерала, вышедшая замуж за капитана и, следовательно, потерявшая генеральство. Еще бывает смешнее, когда к светскому обществу примыкают люди совершенно иного социального положения и тянутся за ним. К сожалению, этой выработавшейся традицией пропитана и институтская жизнь.
Мне говорил преподаватель латинского языка, что одна хорошо известная ему воспитанница долго скрывала перед подругами, что она дочь священника. Потом и мне пришлось убедиться, что социальному положению родителей воспитанниц придается в институте большое значение не только подругами, но и воспитательным персоналом, причем и здесь наблюдается градация (разграничение).
Есть дети родителей, приобревших значение в беженской жизни, и дети бывших русских сановников и аристократов. С первыми считаются, пожалуй, еще больше, так как они теперь у власти, но все-таки происхождению придается больше цены. Мне лично приходилось потом часто слышать от воспитанниц такую фразу: «Я дворянка, а не какая-нибудь. У моего отца было в России имение» и т.д. Слово «хам» распространено и среди учащихся. И в этих вопросах они чуть не с 12 лет разбираются отлично, критикуя не только своих подруг, но и взрослых.
Буржуазное направление, безусловно, составляет уже традицию института, и надо сказать, что, по-видимому, это настроение выработало и соответствующее политическое credo.
Институт монархичен. Воспитанницы разбираются и в этом отношении. Они любят свою Россию такою, как она была, и готовы защищать ее. Те, кто разрушал ее, ненавистны детям. И если в институте нет политики, то в отдельных случаях воспитанницы в высшей степени последовательны. Воспитывавшихся в институте дочерей М. М. Родзянко (сына М. В. Родзянко) подруги чуждались и пренебрегали их знакомством. На этой почве происходили вечно недоразумения, и ответ был всегда один: «Мы не хотим иметь в своей среде внучек известного изменника Царю и Отечеству Родзянко».
Самого М. В. Родзянко воспитанницы института преследовали и часто кричали ему, проходящему мимо окон института, дерзости. Был даже случай большого скандала, когда после концерта в институте М. В. Родзянко подал мысль спеть «Боже Царя храни» и принял участие в этом пении, но выступление это кончилось неудачно. Одна из воспитанниц, Яржемская, VII класса, подошла к нему и крикнула ему в лицо: «Как смеете вы, изменник Царю, петь наш русский гимн?!»
И в этом отношении настроение учащейся молодежи было одинаково с настроением громадного большинства членов русских колоний. Всюду, где появлялся М. В. Родзянко, ему делали скандалы. В Панчеве, где сначала жил он, его преследовали и гнали вон. Говорят, что М. В. Родзянко даже испросил у сербских властей разрешение на ношение при себе револьвера на всякий случай. В конце концов М. В. Родзянко выехал на жительство в Нови Бечей, недалеко от которого (в Беодре) служил подкомиссаром его младший сын Михаил Михайлович. Но и здесь М. В. Родзянко не удержался. После нескольких скандалов, устроенных членами русской колонии, Родзянко ушел на покой в Беодру к сыну, где и умер бесславно в 1923 году.
Я был еще мало знаком с бечейским обществом, но уже знал все интересы, а также интриги и сплетни, которыми жил Бечей. Оказалось, что я попал сюда уже в период затишья. Не так давно в Новом Бечее была колоссальная борьба, которая имеет свою историю. Еще будучи в Загребе, я слыхал об этом от племянницы М. А. Неклюдовой Т. Куколь-Яснопольской, окончившей институт в 1921 году. Она, между прочим, пошла против своей тетки и принимала участие в борьбе.
Институт был тогда еще в периоде организации и был в некоторой зависимости от бечейской колонии. Ведь Харьковский институт был вывезен в Сербию в 1919 году, во время русской катастрофы при Деникине, и первый год своего пребывания в Новом Бечее испытывал большие лишения. Не было одежды, белья и обуви. Летом девочки ходили босиком. Не было также пальто. Зимою дети кутались в одеяла, так как здание школы почти не отапливалось. Город переживал еще послевоенное время, и дров в нем не было. В дортуарах температура доходила до мороза, так что были случаи примораживания рук и ног.
Зимой институтки ходили даже по улице, закутавшись в одеяла. Не было также посуды, и дети ели по очереди по три из одной миски. Кормили, говорят, отлично, в особенности первое время, когда местные сербы посылали на помощь институту целые окорока мяса и в неограниченном количестве хлеб. Не было, конечно, учебников и учителей. Учительский персонал был случайно набран из лиц, так или иначе соприкасавшихся с институтом во время эвакуации. Хотя в Белграде была уже сформирована Державная комиссия по делам русских беженцев с учебным советом при ней, который должен был ведать русскими учебными заведениями, эвакуированными из России, но работа ее не наладилась.
Начальница института сама приглашала на службу преподавателей и служебный персонал. Державная комиссия успевала лишь справляться сначала с ассигнованиями. При таких обстоятельствах образовалась учебная часть института с доморощенным педагогическим персоналом. Из настоящих педагогов был здесь только один Я. П. Кобец, директор Елисавет-градского реального училища.
Исполняющим обязанности инспектора был приглашен встретившийся по пути эвакуации института помещик Херсонской губернии Б. Н. Эрдели, между прочим, отличный пианист, который устроил свою жену преподавательницею русского языка. Наталия Корнельевна Эрде-ли (бывшая смолянка), вторая жена Бориса Николаевича Эрдели, будучи властной и умной женщиной, с места в карьер повела отчаянную борьбу с начальницей института М. А. Неклюдовой, желая удалить ее и занять ее место. В ход были пущены все средства и, конечно, в первую очередь агитация в бечейском обществе.
Общество разделилось на две партии, не только враждовавшие между собою, но и ведущие настоящий бой. В Белград летели жалобы, доносы и частные письма. В Белград командировались члены колонии и служащие института. На месте, в Новом Бечее, устраивались собрания и заседания, на которых страсти разгорались до такой степени, что из заседаний выводили участников их чуть не в обморочном состоянии. В Белграде растерялись и не умели разобраться в этой интриге. Стоящий во главе учебного совета Державной комиссии профессор Кишенский пробовал лично разобраться в этом деле и приезжал с этой целью в Новый Бечей, но все, что он сделал, - это открыто стал на сторону Н. К. Эрдели и перевел все на личную почву.
Борьба продолжалась. В интригу постепенно втянулись воспитанницы старших классов, которые тоже собирали свои сходки и горячо обсуждали положение. Г-ж Эрдели умела влиять на учащихся, и потому большинство воспитанниц были на ее стороне. Из Белграда вторично прибыл для расследования какой-то генерал, но и он уехал ни с чем. Скандал кончился «мордобитием». Помощник заведующего хозяйством В. Т. Даниле-вич дважды ударил по физиономии инспектора Эрдели в его служебном кабинете. Г-н Данилевич был по образованию юрист и вместе с женой принадлежал в России к светскому обществу, и, говорят, был очень воспитанный и деловой человек.
Возбуждение, вызванное этим инцидентом в Новом Бечее, было настолько сильное, что правление местной колонии в лице исп. об. председателя С. К. Хитрово и членов господ Летючева и Дубицкого буквально ворвалось в помещение, где происходило заседание педагогического совета, и стало требовать немедленного удаления со службы Данилевича. Вмешались и встревоженные родители, живущие в Новом Бечее и его окрестностях. Они, в сущности, и положили конец этой сумятице в Новом Бечее. Пославши своих представителей в Белград, они добились настоящей ревизии в лице генерал-лейтенанта З. А. Макшеева (директора Педагогического музея военно-учебных заведений С. Петербурга).
Приезд Захария Андреевича Макшеева положил предел разыгравшимся страстям в Новом Бечее. Этот человек отлично разобрался во всем и внес успокоение в институтскую жизнь. Правда, З. А. Макшеев прожил в Бечее довольно долго и вошел, так сказать, в атмосферу жизни Бечея. Эти три начала - общественность, колония беженцев и институт были разобщены. Генерал Макшеев занялся делами института. Работой Макшеева были довольны, но зато противной партии пришлось уйти.
Все это вышло не так, как хотелось Белграду. И вот, чтобы не оставить побежденной г-жу Эрдели, господин Кишенский умудрился убедить кого следует открыть в В.-Кикинде русско-сербскую гимназию, начальницей которой была назначена г-жа Эрдели. Ее муж получил там же место инспектора. Эту гимназию называют почему-то институтом и говорят, что г-жа Эрдели хотела скопировать в нем Смольный институт. За г-жой Эрдели потянулись в Кикинду ее сторонники и сторонницы, и таким образом Харьковский институт освободился от враждебного элемента.
К тому времени окончили курсы воспитанницы старшего класса, чуть не поголовно ставшие на сторону г. Эрдели, а З. А. Макшеев по настоянию родителей занял место инспектора в Харьковском институте (август 1921 года). Благодаря своей выдержке и долголетнему педагогическому опыту Захар Андреевич быстро справился со своей задачей и направил жизнь института по правильному руслу. И он получил вполне заслуженную оценку. На одной из первых аудиенций М. А. Неклюдова сказала мне: «Это мой большой друг, который так много сделал и для меня и для Харьковского института». Воспитанницы старших классов просто обожали Захария Андреевича и первое время часто украшали перед его уроком кафедру цветами, как рассказывала мне бывшая воспитанница института Е. Я. Кобец.
Ушли из Харьковского института человек 13-15 служащих. Но все же ушли не все противники М. А. Неклюдовой. Оставшимся пришлось примириться и доказать свою лояльность. Поскольку это было искренне трудно сказать, потому друг другу не верили и относились с подозрением. Кое-где, конечно, эта скрытая партийность прорывалась, но из рамок приличия публика все же не выходила.
Этому настроению, конечно, много способствовала так называемая керенщина, которою пропитана беженская масса, вывезшая эту мерзость из России. Взаимная критика, осуждения, протесты, недовольство распоряжениями начальства - это то, что вносит в нашу беженскую жизнь разлад и, я бы сказал, развал. Все никуда не годятся. Доктор ничего не понимает. Учитель ничего не знает. Авторитеты и знания не признаются. Все нехорошо. Все не так. Даже концерт известного пианиста И. И. Слатина вызвал в Бечее беспощадную критику: «Да он не умеет играть», -говорили строгие провинциальные критики. Сестра милосердия при институте ведет открытую войну против институтского врача, ставя ультиматум - или она, или он.
Это то, что я застал в Бечее. Да и со мною был в первые дни моего пребывания в Бечее не лучший случай. На фортепиано поставили дюжин двенадцать тарелок и другую посуду. Я пришел в ужас и, конечно, с беспокойством заметил, что крышка рояля может не выдержать. Истопник, который это сделал, накинулся на меня с бранью и кричал, вероятно, минут двадцать, пока я освобождал фортепиано от этой тяжести.
Ознакомившись с этим настроением бечейского общества, я не пал духом и решил твердо вести свое дело, держась ближе к учащимся и подальше от тех кругов, где можно попасть в неприятное положение. Повторяю: для меня не была неожиданностью эта атмосфера беженской жизни в Новом Бечее, и я был доволен тем, что выбрался из ненавистной мне Хорватии и попал наконец в русскую среду. Не может быть, чтобы я здесь не нашел себе друзей и знакомых, где бы я мог отдыхать душой.
С первых дней моего пребывания в Новом Бечее мне стало ясно, что здесь жизнь будет легче. Местные жители относились к русским отлично, хотя и здесь находились отдельные личности и даже группы, которые не любили русских и иронизировали, говоря, что русские оккупировали Сербию. Во всяком случае, местные жители раскланивались с нами на улице и всячески оказывали нам внимание и почтение. Чувствовалось доброжелательство и искренность.
Мне особенно нравилась эта простота в кафанах. Вы входите в кафану как равный и уверены, что никто из присутствующих не отнесется к вам враждебно. Правда, и здесь в кафанах не едят, а только пьют, но и в этом отношении здесь лучше. Все-таки сразу видно, что Сербия богаче и разнообразнее Хорватии. И вино здесь лучше, и все дешевле. На улицах продают фрукты, конфеты. Летом - мороженое, лимонады.
Одним словом, если можно так выразиться, по сравнению с чопорным Загребом здесь запахло востоком, и самый уклад жизни больше подходит к границам России. Мне это напоминало немного Болгарию, которая в этом отношении еще ближе подходит к русской жизни. После убогой Хорватии, где даже ездят на коровах, здесь впервые я увидел наших серых, с длинными рогами волов и поражался громадным количеством лошадей. Да и лошади красивые и породистые.
После римских колодцев мне было особенно приятно видеть наши малороссийские журавли (на колодцах) и коромысла, на которых носили ведра с водой (в Хорватии воду носят на голове). Но больше всего я был удовлетворен тем, что попал в степную местность и отделался от давления гор. Я был вполне удовлетворен и чувствовал большое облегчение. Я стал как будто ближе к России. И это понял П. М. Боярский, который писал мне из Загреба: «Ну теперь Вы можете спокойно жить до самого возвращения в Россию». Да, все это было так, но неприятно подействовало на меня одно обстоятельство, которое могло сразу втянуть меня в интригу. Я почувствовал, что кое-где меня приняли сухо. Оказалось, что я стал поперек дороги тем, кто хотел занять место преподавателя музыки.
Для полноты картины беженской жизни в Н. Бечее нам остается сказать несколько слов о местной русской колонии. Председателем ее состоит полковник граф Павел Михайлович Г раббе, двоюродный брат А. Н. Г раббе, который приобрел известность тем, что, будучи начальником конвоя Его Величества, он первый снял во время революции погоны и явился в таком виде в ставку, где все еще офицеры и нижние чины конвоя были в погонах. Это обстоятельство, между прочим, заставило меня воздержаться от записи членом бечейской колонии, хотя мне уже говорили, что П. М. Граббе человек совершенно другого мира и резко осуждает своего брата.
Как я узнал, очень многие из служащих в институте не состоят членами колонии по той простой причине, что они имеют вполне определенное положение как служащие института, где и зарегистрированы официально. Особой надобности состоять членом колонии, таким образом, не было, и потому вокруг колонии группировались только те, кто получал от Державной комиссии пособие (старики, старушки и впавшие в совершенную бедность), и те, кто составлял окружение П. М. Граббе.
Отношение к колонии первой группы выражались исключительно в том, что они приходили раз в месяц получать пособие. Вторая группа, составляющая значительное меньшинство, сгруппировалась возле П. М. Граббе, составляя небольшую компанию в 6-8 человек, которая, помимо экстренных случаев, ежедневно собиралась перед обедом в помещении правления колонии, чтобы выпить рюмку водки и закусить вкусной закуской.
Инициатива исходила от П. М. Граббе. Будучи гастрономом и понимая это дело, он выписывал за свой счет все эти закуски (икра, селедка, кильки, шпроты, тарань, балыки и т.д.) и пускал их в оборот, чтобы на прибыль опять выписать эти деликатесы. Бутерброд стоит 2-3 динара. Водка тоже приготовлялась по рецепту графа и продавалась очень дешево.
Конечно, ни в одной бечейской кафане нельзя было получить что-нибудь подобное, да еще по такой дешевой цене, и это очень соблазняло тех, кто любил выпить рюмку, другую, третью. Я был раза два-три на таком завтраке, где и познакомился с графом, получив от него приглашение почаще заходить в колонию. Интересного здесь было мало. Пьют изрядно. Рассказывают анекдоты неприличного содержания с употреблением трехэтажных русских ругательных слов. Разглагольствует больше всех П. М. Граббе, а остальные все больше слушают. П. М. Граббе человек военный, и притом могущий очень много выпить, и это, по-видимому, придает известный колорит этим ежедневным завтракам.
Мне пришлось быть по приглашению и на устраиваемых иногда в том же помещении колонии ужинах (на баранину, раки, рыбу и т.д.). Единственная цель этих собраний - это, конечно, выпить и хорошо поесть. Здесь бывают не только члены колонии, но и те, кто любит выпить. Собирается человек 12-15. Но это бывает редко. Центр тяжести лежит в ежедневных завтраках, где П. М. Граббе является полным хозяином и дает тон этим собраниям. К сожалению, надо сказать, что непьющим там нет места и они туда не ходят.
Впрочем, к институтской жизни колония не имеет отношения, если не считать того, что иной раз кто-нибудь из преподавателей забежит перед обедом в правление колонии (руски одбор) выпить рюмку водки, и потому по отношению к колонии у публики нет никаких обязательств. Лично граф П. М. Граббе, как человек, имеющий большие средства, делает очень много добра и поддерживает многих неимущих беженцев в Н. Бечее.
Отвратительное впечатление, между прочим, производит группа местных торговцев-кулаков, пользующихся случаем, чтобы скупить у русских беженцев за бесценок их ценные вещи. Надо сказать, что здесь торговцы -это самые первые люди, представляющие цвет местной интеллигенции (по своему состоянию, конечно, а не по образованию). Все это почтенные сербы, имеющие большой вес в общественных кругах. Они же поставщики института. Они сидят в первых рядах на концертах. С ними считаются и приглашают их как почетных гостей на все торжества. В их руках капиталы, и все они так или иначе причастны к финансовым делам, являясь членами правления разных штедиониц и кредитных учреждений.
Доктор П. И. Пономарев предупреждал меня, чтобы я был осторожен, иначе меня оберут до последней нитки. У него я, между прочим, познакомился с русским беженцем из Одессы Владимиром Иванов. Слат-винским, служащим бухгалтером одного из таких банков («Врашевачка српска штедионица»). При помощи г. Слатвинского наши русские устраивали свои дела и смотрели на него как на своего человека. Продать ли драгоценности или надо ли заложить в банке свои вещи, все обращались к В. И. Слатвинскому, который пользовался в сербских кругах репутацией делового человека.
Очень скоро все эти торговцы появились, разукрашенные дорогими русскими кольцами, а их жены - браслетами и брошками. Такова чета Туринских, с которыми очень считались русские. Местный торговец - он же директор банка, Г ига Иванович, имеет отличный золотой портсигар, которым он всегда бравирует, выкладывая его из кармана на стол. И все русские знали, что этот портсигар был ему недавно заложен М. Ф. Зац за 500 динар. При первой неуплате процентов Г ига Иванович оставил себе этот портсигар, оцениваемый в тысячах динаров.
Русские находились тогда в очень тяжелом положении. Дело только налаживалось. Ассигнования запаздывали, так что даже институтские служащие получали жалованье с запозданием на 3-4 месяца. Продавалось и закладывалось все, что возможно. С первых же шагов мне очень часто приходилось слышать в обществе разговоры по этому поводу, и иногда я видел, как эти разговоры переходили на шепот, и даже что-то передавалось «на ухо». Очевидно, что здесь было не все благополучно.
Даже среди институток шли какие-то таинственные разговоры о каракуле и сундуке с вещами недавно умершей матери Жени Свинкиной. П. И. Пономарев уже знал кое-что, и мы вспоминали, как на константинопольском рейде несчастные, изголодавшиеся беженцы отдавали туркам за кило хлеба и вязанку смоквы золотые кольца, браслеты и одежду.
Это катастрофа. Русская волна беженцев наводнила европейские рынки бриллиантами, золотом, серебром, мехами и ценными вещами. Покупали эти вещи все европейские народы. И это все-таки лучше, чем скупка англичанами и американцами драгоценностей, снятых большевиками с убитых и умученных ими русских людей или содранных в церквях со святых икон и церковной утвари.
* * *
Первое, что произвело на меня сильное впечатление в институте, -это интеллигентность среды, в которую я попал. Я отвык видеть такое общество. Около 10 лет жизни сначала во время революции, потом при большевиках в России, потом среди солдат в Добровольческой армии, потом в самой гуще беженства приучили меня видеть людей не в гостиной, а в убогой обстановке страданий, грубости, хамства и крайней нищеты. Я привык видеть вокруг себя людей опустившихся, плохо одетых, потерявших манеры и лоск воспитания. Вспоминая студенческую среду в Загребе, в грязных общежитиях, еще одетых во «френчи», в поношенные и заплатанные пиджаки, в фуражках с почерневшими кокардами, в смазных сапогах или в грубых и грязных солдатских ботинках «танки», я любовался хорошо одетыми детьми в институтской форме с белыми передниками.
Все одинаково одетые, приличные, чистенькие, а это вырабатывает и манеры. Идут по парам с классной дамой. Нет распущенности. Нет и чванства. «Здравствуйте, Дмитрий Васильевич», - приветствуют дети как меня, так и своих преподавателей. А в одиночку они делают по-старинному реверанс. Перед старшими дети встают и умеют почтительно разговаривать. За столом сидят чинно. Умеют встать и сесть. Не кладут локти на стол и не едят с ножа. Очевидно, традиции старой институтской жизни сохранились и здесь, на чужбине. И это придает воспитанию девочек особый красивый колорит и изящество. И это, говорят, бросается в глаза не только в Харьковском институте, но и в Кикинде и Донском институте.
Воспитанность русской девушки, которая отличалась всегда даже иностранцами, продолжает господствовать в сохранившихся за рубежом наших учебных заведениях. Хорошие манеры, умение держать себя, аккуратность, сдержанность и знание меры - это качества, присущие только воспитанным с детства людям, и здесь это налицо, составляя красоту нашей русской жизни, нарушенной революцией и победой хама. Воспитанная девушка, а затем она уже мать и руководительница общественной жизнью, - это есть культура; и чем воспитаннее женщина, тем культурнее должно быть государство. Вот почему меня искренно радовала эта черта жизни института, и я был счастлив, что наконец и я очутился в воспитанном обществе. Поскольку эта внешняя сторона жизни, этот лоск воспитания соответствовали внутреннему содержанию, об этом мы будем говорить впереди.
Хорошее впечатление на меня произвел и педагогический персонал института. Естественно, что обеспеченная служба в учебном заведении, умственная и идейная работа дали им смысл в беженской жизни и подтянули их в этой интеллигентной среде. Прилично одетые, спокойные, положительные, любящие свое дело, они были педагогами еще в России. Я встретил здесь знакомого по России преподавателя истории и латинского языка Г Б. Юницкого и случайно узнал, что с преподавателем русского языка А. Н. Кокоревым мы служили вместе в войсках. Он был в Алексеев-ском полку унтер-офицером, и мы с ним участвовали в десантной операции на Кубани (станица Ахтарская).
Мое знакомство с воспитанницами института, с их жизнью и направлением началось с первого дня моих занятий с ними. Сначала я принял в свой класс 22 ученицы, как полагалось по условию, но постепенно, уступая просьбам начальницы института, родителей и самих воспитанниц, я довел состав музыкального класса до 36, а потом до 47 учениц. Эти сверхкомплектные ученицы были приняты мною бесплатно, по доброй моей воле, с тем, чтобы плата за них шла в фонд на покупку для института еще одного фортепиано.
Свободного времени у меня было много. Частные уроки мне надоели. И вот я охотно отдал свои силы подрастающему поколению. Я видел, с какою радостью и воодушевлением дети, подростки и взрослые барышни бросились к роялю, желая учиться музыке. Я чувствовал, что здесь я буду не ремесленником, отбывающим свои часы, а идейным работником, что составляло мою давнишнюю мечту.
Громадное большинство были начинающие и потому, конечно, вначале мне было очень трудно, но сознание того, что я иду навстречу общему желанию, давало мне бодрость и силы. В особенности мне было приятно заниматься с маленькими. Я отлично понимал, что на них я увижу результаты своей работы. Теперь они еще не достают ногами педали, но скоро они вырастут и будут отлично играть.
Как сейчас помню 20 марта. Я начал давать уроки музыки. Фортепиано стояло на эстраде в столовой. Я видел, что после утреннего чая среди воспитанниц старших классов происходит какое-то замешательство, во время которого группа воспитанниц VIII класса подошла к начальнице и что-то с ней говорила. Улыбаясь и приветливо кивая мне головой, М. А. Неклюдова передала мне просьбу воспитанниц сыграть им что-нибудь на рояле. Завтрак кончился раньше минут на пятнадцать, которые можно сейчас использовать.
После этого концертного выступления, когда столовая опустела, я подошел к роялю и увидел, что в столовую вошла на урок музыки небольшая, стриженная под машинку девочка лет двенадцати, напомнившая мне приютскую девочку. Это была Варя Лазарева, II класса. По расписанию она первая в этот день пришла на урок. Я записал ее в журнале, пометив первый ее урок 20 марта. Очень скромная и застенчивая, Варя вполголоса отвечала на мои расспросы и заявила мне, что она очень хочет учиться музыке. Мы разговорились, и я потом пожалел, что был неосторожен: «Где ваши родители?» - спросил я ее. «Мама здесь, а папу расстреляли», - просто ответила она, и я видел, как кровь бросилась ей в лицо.
Потом, говорят, Варя очень плакала. Варя Лазарева недавно прибыла из Шанхая (Китай) с Хабаровским кадетским корпусом. Ее отец, священник, был умучен, а потом расстрелян большевиками чуть ли не на глазах детей. Варя вечно плачет и, как передавала мне начальница, беспокойно проводит ночи. То она встает с постели и сидит часами задумавшись, то молится, стоя на коленях, потом опять приляжет. В Китае, куда они бежали из Хабаровска, они страшно бедствовали. У Вари есть сестра Милитина в приготовительном классе и два брата, которые приняты в кадетский корпус. Варе обязательно надо дать в жизни что-нибудь, чтобы скрасить ее тяжелые годы детства, сказала мне начальница. И вот я думаю, что занятия музыкой для нее будет такой компенсацией.
В тот же день вечером я давал урок уже взрослой воспитаннице VII класса М. Жолткевич, которая уже прилично играла на рояле. И здесь я попал впросак, спросив ее о ее родителях. Отец ее, киевский адвокат, расстрелян большевиками. Марина уже свыклась с этой мыслью и спокойно рассказала мне трагедию своего детства.
Я пришел вечером домой в угнетенном настроении. Впечатление мое было вполне определенное. Воскресло в памяти все, что было пережито. Я упустил из виду, что это те дети, которые катастрофически, как и мы, были вывезены из России. Они пережили не меньше нашего. У этих девочек у каждой была уже своя драма.
Дети охотно рассказывали мне свои истории, и я понял, что русская катастрофа уже забывается. Эмигрантская жизнь вошла в колею. О прошлом как-то не говорят. Я приехал в Бечей на службу, как в нормальное время, и никто не сказал мне, что здесь кроется страшная драма, пережитая русскими детьми. Я стал прислушиваться. Оказалось, что из числа моих учениц не было ни одной, которая бы не знала жизнь с самой отрицательной ее стороны.
Сначала я узнал об этом только от своих учениц, а потом постепенно я стал узнавать это вообще от учащихся. Я жалею, что не записывал своевременно то, что мне говорили дети. Я позабывал даже фамилии некоторых, которые рассказали мне просто невероятные происшествия. Конечно, дети могли преувеличить или просто перепутать в своей памяти события, но почти все их рассказы мне пришлось, как подтверждение, слышать потом от их родителей.
Так, например, она девочка (не могу припомнить ее фамилии) уже подросток (13-14 лет) говорила мне, что видела в детстве, как расстреливали целую группу людей. Ей было тогда 6-7 лет, когда она, стоя у окна номера гостиницы в Одессе, видала этот расстрел. Расстреливали по очереди стоявших в шеренгу. Только на одиннадцатом или двенадцатом убитом ее мать вбежала в номер и, схватив ее за руку, отвела от окна. «Тогда, - говорила она мне, - на меня это не произвело такого впечатления, как теперь, когда я по памяти вижу это перед глазами».
Моя ученица В. Юхкаш, II класса, будучи четырехлетним ребенком, уже стояла «у стенки». Отец ее, офицер, был убит на немецком фронте. Мать ее, сестра милосердия, без вести пропала. Находясь на руках у бабушки, она попала вместе с бабушкой в тюрьму, и вместе их повели на расстрел. Уже красноармейцы взялись за винтовки, как бабушка не выдержала и как подкошенная упала в обморок. Верочка, держась за юбку бабушки, тоже упала и начала кричать: «Бабушка, бабушка». Расстрел был приостановлен, и бабушку с внучкой отнесли в лазарет. Бабушка после этого уже не вставала, и потому ее решили освободить из тюрьмы и отправить домой. Возле ее дома красноармейцы сбросили бабушку с грузовика на мостовую, так что она головой ударилась о камень. С тех пор бабушка после продолжительной болезни потеряла слух.
Ира Георгиевская, очень нервная и капризная девочка 12 лет, в свое оправдание говорит мне: «Если бы вы пережили то, что я видала в своей жизни, то и вы были бы такой нервный. Один голод чего стоит». Ее мать в голодные годы (1921-1922) была у большевиков заведующей детским приютом в Херсоне, где пребывала и ее дочь Ира. Дети пухли от голода и массами умирали, рассказывала мне А. С. Георгиевская. Сегодня опухнет - завтра умрет. Она все время беспокоилась за свою дочь и отдавала ей свой кусок хлеба. Не только люди, но и животные были голодные. Ирочка видела, как собака тащила за ногу по улице мертвого ребенка.
Она с ужасом рассказывает далее, как один старик, сидя во дворе на ступеньках лестницы, ел окровавленными руками зарезанную им кошку. Весь подбородок его был в крови. «Мы ели конину»,- рассказывала мне
А. С. Георгиевская. Ирочка не могла есть лошадиного мяса. Ее постоянно рвало от него. Ели они и собак, но Ирочке давали только один бульон. Иногда Ирочке удавалось съесть пирожки из мяса жеребенка. Ведь голод доходил до того, что люди умирали от голода на улице. Дело доходило до того, что матери ели своих детей. Ира видела, например, как солдаты вели обезумевшую женщину, зарезавшую своих детей, а сзади несли в мешке куски этих детей, и оттуда капала кровь. На улице нельзя было нести хлеб. Его вырывали из рук. Ира хотя и была тогда маленькая, но отлично помнит все эти ужасы. Только когда прибыла в Херсон американская АРА, тот ужасный голод прекратился.
Люди настолько привыкли ко всему, что не обращали внимания на трупы, лежавшие на улице. Ира как-то наткнулась в темноте на такого покойника и упала на него. Теперь она об этом вспоминает с ужасом, а тогда на нее это не произвело никакого впечатления. Попав в институт, Ира целый год не могла утолить свой голод. Ей все было мало. Она буквально вылизывала после еды всю тарелку.
Н. Майкровская, недавно прибывшая из советской России, пережила тяжелую драму. Теперь она, тринадцатилетний подросток, больна ревматизмом в ногах. Очень часто за уроком я вижу, как она морщится от боли. Болят ноги. И эта старческая болезнь не пощадила ребенка. «Если бы Вы походили целую зиму босиком, то Вы поняли бы, почему у меня болят ноги», - сказала она мне. Отец ее, офицер, ушел с остатками войск из России, а мать с тремя детьми осталась в Одессе. Зимой мать заболела сыпным тифом и была отвезена в больницу. Дети остались одни, голодные и в холоде. Обуви у них не было. Нила ходила босиком целую зиму, побираясь среди людей. И это напомнило мне историю с известным профессором Чижом, который умер на паперти, где он просил милостыню. Нила с братом были подобраны милицией и помещены в большевистский приют. Это был ужас, рассказывала мне Нила.
Теперь она моя лучшая ученица, и я часто думаю о том, как после такой жизненной обстановки эта девочка могла сохранить прекрасные манеры и быть такой воспитанной. Потом, когда я познакомился с ее родителями, я понял, какое значение в жизни ребенка имеет семья.
Л. Рябинина с матерью нелегально и с опасностью для жизни перешли ночью румынскую границу, но были возвращены румынским постом обратно на верный расстрел. Румын-офицер пожалел девочку и наложил ей полный карман конфект. Тем не менее их посадили в лодку и скомандовали «гайда на русский берег». И только случайность спасла девочку и мать. Они не встретили на русском берегу патруля.
О. Ченчиковская, II класса, была записана у меня в журнале круглой сиротой. Ее родители без вести пропали. Через два-три года родители ее нашлись.
И. Мелега, II класса, отлично помнит, как по ночам у них происходили обыски и как она спасла своего отца, сказав большевикам, что ее отец умер. И это она придумала сама, будучи пятилетним ребенком.
Н. Колюбакина, II класса, молчит, но нам хорошо известно, что ее маленькой девочкой избили красноармейцы за то, что она была в церкви.
Л. Гладкая, VI класса, сидела с матерью в тюрьме (Г.П.У), и у нее даже сохранился портрет матери, нарисованный кем-то в тюрьме.
Т. Ляшко с матерью переходили польскую границу в 1923 году. Пере -ход этот был неудачным. Их прогнали с польской территории. Через год они опять совершили этот переход, и на этот раз их обратно не отправили, так как у них была виза. Таня, ей было тогда 11 лет, отлично помнит, как было тогда страшно. Зимой, в сугробах, при сильном морозе им приходилось прятаться за деревья, чтобы их не увидали большевики. Ноги были мокрые. От холода тряслось все тело. Неприятно даже вспоминать это, говорит Таня.
Л. Супранович, VII класса, моя первая ученица, недавно прибывшая в Сербию из Китая с Хабаровским кадетским корпусом, рассказывала мне очень много интересного о своих скитаниях. И ее отец стоял уже у «стенки» и чуть не погиб.
М. Бразоль, V класса. Тоже отличная моя ученица, рассказывала мне о своих скитаниях, а начальница как-то сказала мне так: «И эти девочки (Маруся и сестра ее Злата) после роскошной жизни в своем имении в Харьковской губернии стирали в Египте англичанам белье».
И это все мои ученицы, но постепенно мне приходилось узнавать, что чуть не все воспитанницы института пережили в детстве почти то же самое.
В. Морозова, III класса. Отец расстрелян большевиками. Пятилетним ребенком она пережила новороссийскую эвакуацию, когда с матерью она села на пароход. Бедной девочке не повезло и в Сербии, куда они бежали. Ее мать умерла, так что Верочка теперь круглая сирота.
И таких в институте много. Я вспоминаю своих маленьких друзей, ныне институток Донского института Женю и Тусю Духониных, которые в возрасте 8-9 лет сидели в Польше в пограничной тюрьме целый месяц, а перед этим шли под страхом расстрела семь ночей к польской границе, скрываясь днем под листвой и кучами хвороста в сельской местности Юго-Западного края. Так дети переходили границы своей Родины, уходя от большевиков.
Я вспоминаю затем по Лобору больную девочку Нину Львову, 11 лет, на глазах которой озверевшие солдаты сожгли в товарном вагоне ее отца -полковника. Теперь я увидел в институте ее сестру Люсю, IV класса. Их мать умерла на острове Лемнос, и девочки остались круглыми сиротами.
И это еще не все. Я мог бы привести бесконечное множество таких случаев, но ведь это не требует доказательств. Всем и без этого известно, что испытали русские люди в это безумное время. Голод - ужасающий голод - испытали буквально все. Меньше других в этом отношении пережили те, кто так или иначе планомерно эвакуировались из России с институтом в 1920 году. Эти девочки тоже, конечно, видели кое-что, но они не соприкасались с большевиками и нашими милыми союзниками, которым наши русские дети как пленные стирали белье. Я видел в Загребе студенческую молодежь. Это была та молодежь, которая с оружием в руках отстаивала свою Родину, - офицеры, студенты, кадеты, чиновники. Они сложили оружие и бросились в университеты, чтобы продолжать прерванное войной и революцией образование.
Теперь здесь, в институте я впервые вижу детей, которым не было еще 10 лет, когда жизнь трепала их и вовлекла в атмосферу настоящего ада, созданного обезумевшим русским народом. Я упустил это из виду или, вернее, просто не знал этого и только теперь впервые убедился, что они пережили не меньше нашего.
Прожив девять месяцев среди большевиствующего русского народа и видя все ужасы, творимые им, я все-таки не видел, чтобы дети были вовлечены в гражданскую войну. При мне расстреляли только одну гимназистку за то, что в доме ее тетки скрывался офицер. Теперь передо мной раскрылась другая картина. Они - дети, видели рассвирепевший русский народ. И хотя им было тогда еще очень мало лет, но они отлично понимали все происходящее вокруг них. Обыски, грабежи, аресты, расстрелы, безобразия, голод и холод были поняты ими не потому, что они были подготовлены по своему развитию, а потому, что это шло вразрез с логикой и природой человека.
Если девочка 7 лет видела расстрел двенадцати, то, конечно, она понимала, что происходит нечто противное природе, но она не отошла от окна, потому что ей было тогда 7 лет. Ира Георгиевская 8 лет не могла примириться с тем, что собака тащила за ногу мертвого ребенка. В детском представлении логическая последовательность развита не меньше, чем у взрослых людей, но нет только знаний, которые приобретаются с годами.
Теперь эти дети уже подростки и даже почти уже барышни. Жизнь в них берет свое. Воспоминания стушевываются перед требованиями жизни, и жизнь в них бьет ключом. И в этом, думается мне, состоит различие в переживаниях людей пожилых и юнцов. Мы, можно сказать, пришиблены и забиты и согнулись под тяжестью ударов судьбы. Молодость ищет все новых и новых впечатлений, считаясь с прошлым только постольку, поскольку оно отразилось на душевном ее состоянии. И вот у этих подростков, почти еще детей, выработался такой опыт, такое зрелое мышление, такое преждевременное во всех отношениях развитие, которые делают их взрослыми людьми.
Конечно, условия беженской жизни и новая эра общественных настроений после войны, с ее новой этикой и разнузданной моралью, делают свое дело. Пребывание детей дома до поступления в институт и в каникулярное время, семейная жизнь в одной комнате не всегда в благоприятной форме отражаются для воспитания юношества. Бедность, недоедание, неподходящие разговоры при детях, интриги, политическая и партийная рознь -все это не проходит бесследно для духовного развития детей.
Дети пережили так много. Так много они видели и видят сейчас, что, конечно, они уже не дети. Искания, которые так свойственны молодой душе, находят себе отклик прежде всего в окружающей среде. Короткие юбки, стриженые волосы, откровенные костюмы, модные танцы, купание на пляже и ресторанная жизнь - вот что видит юная молодежь навстречу своим исканиям.
Как преподаватель искусства, не ставящий отметок, я, конечно, стал ближе к этим подросткам - девочкам, и они меня не боялись и не стеснялись. Вот почему я мог наблюдать за ними и, конечно, прежде всего заинтересовался их духовными запросами. С самого начала мои ученицы, а потом и другие воспитанницы стали приносить мне свои альбомы (почти каждая институтка имеет альбом) с просьбой написать что-нибудь, а потом, когда узнали, что я рисую, и нарисовать.
Через мои руки прошло не менее сотни таких альбомов, и я могу сказать, что в них я нашел много такого, что ясно указывало на существование духовных запросов у этой юной молодежи. Отличные стихотворения, во многих случаях написанные самими воспитанницами. Отличные рисунки, изречения, афоризмы, взятые из классических произведений. Много остроумия, а также нежной любви к подругам. Глубокий патриотизм и любовь к своей школе и институту. Все это указывало на определенное направление у учащейся молодежи.
Говорят, что у наших институток ясно сквозит эротическое направление. Нет альбома, где бы на первом месте не были сказания о любви. И это правда, но ведь вообще любовь составляет главный предмет всякой поэзии и литературы. «Любовь и голод управляют миром», - сказал поэт Гете. Поэтому не следует подчеркивать как отрицательную сторону излишнюю, может быть, романтичность наших барышень. Сентиментальность или, вернее, романтизм, как подобает женщине, даны ей природой. Я заменяю слово «сентиментальность» романтизмом потому, что сентиментальность теперь не в моде.
Романтизм (сентиментальность) нужен женщине - иначе мы дойдем до крайности, до которой дошли уже большевики. Лично я приветствую это настроение юной молодежи, которое, может быть, сквозит в их альбомах. Пусть воспевают любовь, если она пробуждается в них как чистый идеал. Тут скверного ничего нет. Это всегда было и будет.
Среди воспитанниц есть много поэтесс. Я читал их произведения, и в иных случаях мне просто не верилось, что эти стихотворения написаны подростками-детьми. Интересно отметить, что темы этих стихотворений в большинстве случаев патриотические и на злободневные вопросы: Родина, война, героизм, расстрелы, самопожертвование и т.д. Пишут также и прозаические произведения - повести и романы.
И в этом отношении интереснее всего то, что девочки заимствуют друг у друга это увлечение. Прозу пишут, например, почти все третьи классы, то есть девочки 12-13 лет. И эти произведения они давали мне читать. Конечно, эти романы были наивны, но не лишены местами красоты. Вот этот отвлеченный романтизм, стремление к поэтическому творчеству и искание духовной красоты обращают на себя особое внимание в институте. В наш период жизни, пропитанный реализмом, цинизмом и духовным обнищанием, это явление представляется в высшей степени отрадным.
Среди студенческой молодежи этого уже нет. Эти люди уже столкнулись с жизнью и, можно сказать, познали ее. Искания их другого направления. Идеалы их сводятся к реальной жизни. Борьба за жизнь и кусок хлеба стоят у них на первом месте.
Науки институток тяготят. Громадная программа, приравнявшая институты к мужским средним учебным заведениям, не нравится им. В особенности у них нет склонности к изучению математики и латинского языка. Напротив - русский язык и литературу любят все. Девочки любят читать и, конечно, делают это в ущерб своим занятиям. Читают и под партами на уроках, и в часы приготовления уроков. И в этом отношении они настоящие русские дети.
Программа в институтах смешанная. С одной стороны, воспитанницы готовятся к матуре по обширной программе сербских учебных заведений, с другой стороны, для них обязательны занятия предметами, которые по традиции проходятся в русских женских учебных заведениях: рукоделие, рисование, хоровое пение, танцы, музыка. И вот я сразу заметил, что к этим прикладным занятиям девочки относятся совсем иначе.
Они любят эти занятия и с увлечением отдаются каждая своей специальности. Есть такие, которые отлично вышивают и считаются исключительными рукодельницами. Есть художницы, музыкантши. Но что особенно здесь хорошо поставлено - это танцы. Танцевать любят все. В этом можно убедиться на танцевальных вечерах, которые устраиваются в институтах довольно часто. На праздниках и летом на такие вечера приглашаются молодые люди: кадеты, гимназисты, студенты, приезжающие на каникулярное время к своим родным.
Обыкновенно вечера в течение учебного года проходят, как говорится, без кадет, но это такие же оживленные вечера, как и торжественные. Танцуют «шерочка с машерочкой». Теперь такие вечера можно видеть только в этих старых институтах. Модные танцы совсем не танцуют. Танцуют вальсы, польку, мазурку и т.д. Кто привык видеть «модерные» танцы, разные фокстроты, шими, чарльстоны - эти животные, дикие танцы, тот невольно восторгается, присутствуя на этих институтских вечерах.
Но не об этих танцах хотел говорить я. В институте отлично поставлен класс балетных танцев. Помимо гимнастики, которая введена в курс обязательных предметов по сербской программе, воспитанницы группами обучаются балетным танцам, которые очень искусно ведет преподавательница Е. М. Перлова, бывшая балерина московских театров. В наше время балетные танцы рассматривались как профессиональное занятие, не подходящее, во всяком случае, девушкам из общества. Теперь эти танцы в моде во всей Европе, и их насадило русское беженство. Это соответствует духу времени.
Во всех трех русских институтах (Харьковский, Донской и Кикинда) эти танцы в большой моде, но лучше всего это дело поставлено в Харьковском институте. Здесь постановка таких спектаклей-балетов носит грандиозный характер. Число участвующих достигает 80 человек. Балетные номера сменяются один другим и одним лучше другого. Танцуют и совсем маленькие, и средние, и старшие воспитанники, а солистки приводят в восторг публику. Постановка этих балетов, костюмы, декорации, сцена создают ту обстановку, которая мало отличает эти спектакли-балеты от настоящего профессионального балета, и по своей художественности они великолепны.
Институт не ограничивается устройством в Новом Бечее такого спектакля, а повторяет его, выезжая в соседние города Старый Бечей, Бечке-рек, Меленцы и т.д. Не подлежит сомнению, что в развитии художественного вкуса воспитанниц такие спектакли-балеты играют немалую роль. Громадное большинство воспитанниц, конечно, еще не видели спектакля вообще и воспитываются на кинематографах. Уже по этому одному такие спектакли, конечно, являются весьма желательными.
Вначале я не сразу понял, когда почти все педагоги энергично протестовали против устройства таких спектаклей. Подготовка к этим спектаклям идет весь учебный год. Репетиции, читки, спевки, рисование, декорации, примерки и вообще эта суета отвлекают воспитанниц от занятий и отымают у них время на приготовление уроков. Создается настроение совсем неблагоприятное для сколько-нибудь серьезных занятий науками. Я лично потом убедился в этом, но все же я не мог не согласиться с М. Н. Неклюдовой, которая придавала художественному развитию девушки большее значение, чем изучение никому не нужной латыни и высшей математики, как говорит она.
Упорно проводя свой взгляд, начальница института вовсе не считается с громадной программой занятий, установленных для института. Конечно, в этом отношении она не права. Но это ее увлечение, ее «конек», и для этого она готова жертвовать всем. Впоследствии и я оказался потерявшим в этом отношении. Когда понадобилось развернуть хор, она отобрала у меня самых лучших учениц и поставила их в такое положение, что они вынуждены были бросить занятия музыкой.
Занятые репетициями, спевками, танцами, они фактически не могли заниматься музыкой. Конечно, девочкам-подросткам там было весело. Подмостки, закулисная жизнь, новые туфли, чулки, грим, завитые волосы, наряды - их интересовали больше, чем зубрение уроков. Я лично наблюдал случай, когда после спектакля три дня нарочно не снимали полностью грим, чтобы походить с подведенными глазами и с остатками румян на щеках.
Эта отрицательная сторона этих балетов, не соответствующая воспитательно-учебному заведению, где должна вырабатываться личность подростка-девочки, отмечается постоянно педагогическим персоналом, родителями и обществом. Нельзя, говорят, увлекаться в такой степени балетом там, где речь идет о подготовке учащейся молодежи к матуре, то есть к аттестации зрелости. Это не балетная школа, ворчат всегда преподаватели.
К тому же надо признать, что влияние, которое оказывают подобного рода публичные выступления воспитанниц, не может быть признано хорошим. Успех, аплодисменты, похвалы, а иногда и газетные заметки с указанием фамилии балерины, несомненно, кружат девочкам головы и приучают их к подмосткам, и мы знаем уже несколько случаев, когда бывшие воспитанницы института оказались на ресторанных подмостках (Ионова, Транс) только потому, что были подготовлены к этому.
Молодежи свойственно увлекаться, и в этом отношении очень важно руководительство и разумное направление развивающейся личности каждой воспитанницы.
Возвращаясь как-то из Белграда пароходом в Новый Бечей, я имел попутчицей институтку VI класса Лукьянович. Я был поражен, когда она, развивая мне свои планы на будущее, говорила, что она до страсти любит шить и в особенности делать дамские шляпы. Ее мечта - по окончании института ехать в Париж и там специализироваться в этом деле, а потом открыть свое ателье и шляпную мастерскую. Это говорилось с увлечением и серьезно. От нее я узнал, что в институте есть много воспитанниц, которые отлично шьют, вышивают, и их никто не учил. Они от природы одарены этой способностью. Классы рукоделия они посещают с удовольствием, несмотря на то, что они стоят впереди того, чему их учат.
Я часто вижу воспитанниц за работой. Даже к уроку музыки некоторые воспитанницы приходят с работой в руках и в ожидании своей очереди занимаются рукоделием. В особенности приятно видеть, когда во время собеседования, публичных лекций воспитанницы сидят с работой в руках. Есть воспитанницы, увлекающиеся рисованием.
К сожалению, в институте господствует прикладное искусство - ученицы разрисовывают блюдечки, тарелки, вазы, подносы. Говорят, что это нужно, чтобы добыть средства для института, а если попадаются талантливые, способные к рисованию, желающие учиться, то они копируют и рисуют с открыток, опять-таки чтобы продать эти картинки на институтской выставке. Тем не менее и в этом отношении запросы молодежи велики.
До моего приезда в институте не было музыкального класса. Занятия музыкой носили случайный характер. Уроки музыки давала классная дама в свободное от дежурства время. Теперь учащаяся молодежь буквально набросилась на музыку. Всем хочется учиться музыке, и любопытно, что просят об этом не только воспитанницы старших классов, но и девочки 9-10 лет. Ко мне пристают, просят, умоляют зачислить в музыкальные классы.
Занятия начались серьезно. Уроки пропускались только по болезни. Напротив - борьба шла за упражнения и за дополнительные уроки, которые я даю по праздникам и воскресеньям лучшим ученицам. Дела мои шли отлично. Смущало меня лишь то обстоятельство, что до меня доходили слухи, что некоторые преподаватели ворчали и были страшно недовольны увлечением воспитанниц музыкой.
Вопрос этот несколько позже был даже внесен в педагогический совет, где по моему адресу был сделан даже выпад. Один из преподавателей доложил в совете, что музыка не только мешает занятиям науками, но до него дошли слухи, что преподаватель музыки внушает детям, что занятия науками - это глупости, а вот надо заниматься только музыкой.
Теперь, конечно, эта история только смешна, но тогда она меня очень взволновала, и в результате две сестры Свинкины - Люда и Женя были исключены из музыкального класса, и им было запрещено играть на рояле за то, что они получают проколы по наукам и целый день будто бы проводят на фортепиано. Это были мои лучшие ученицы, и потому, конечно, это было для меня большим огорчением.
Я понимал отлично педагогов. Участие девочек в спектаклях, концертах, в хоре, в балете отрывали их от занятий. А тут еще присоединилась музыка. Музыка отлично идет у них. Значит, они слишком много занимаются нею.
Широкая, всесторонняя программа в духе русского воспитания, развивающая духовную личность воспитанниц, знакомящая их с понятиями о красоте и поэзии, охватывающая все отрасли искусства, - это наиболее интересная сторона жизни института. Насколько она правильно осуществляется - это вопрос другой.
Есть, конечно, противники этой системы, указывающие на другую задачу воспитания - это занятия науками, которые при обширной программе идут слабо именно потому, что воспитанницы отвлечены от своих прямых обязанностей - учиться. Раздаются голоса за то, чтобы вовсе прекратить танцы, спектакли, рукоделие, рисование, музыку и специально заняться науками. Один преподаватель сказал мне даже, что надо совсем прекратить прогулки и вместо них учиться.
Детей надо готовить к высшей школе, к усидчивому труду и работе, а вовсе не воспитывать их на удовольствиях. Не отрицая по существу некоторой справедливости в этих суждениях, мы все же склонны признать, что для девочек, как будущих матерей, хозяек своего дома и женщин с общественным положением, всестороннее развитие важнее научной подготовки. И в этом отношении наши женские учебные заведения в Сербии, несомненно, идут правильным путем.
Мы не отрицаем того, что в нашем институте занятиям науками отведено меньше внимания, чем это надлежало бы, но таков взгляд начальницы института М. А. Неклюдовой. Поставить отлично хор. Удивить публику грандиозным спектаклем-балетом. Разрисовать актовый зал (столовую). Вышить сокольское знамя и т.д. Это ее больше интересует, чем урегулировать занятия науками. А так как мы являемся противниками женского равноправия и уравнения женщин в работе и познаниях с мужчинами (то есть мы стоим против высшего специального образования женщин), то мы готовы поддержать М. А. Неклюдову, но нельзя впадать в крайность, которую допускает начальница института, тем более что и в другом отношении она не права.
Она слишком широко охватывает вопрос, и вместо того чтобы находить и развивать способности девочек, она убивает их тем, что страшно разбрасывается. Стоит воспитаннице обнаружить свои способности к чему-нибудь, она эксплуатируется во всех отношениях для института, а ее личные интересы игнорируются вовсе.
Если девочка отлично заиграла на рояле, то она, несомненно, будет взята в хор, в балет, на спектакль, а музыка забрасывается. То же самое и в отношении рисования. В результате воспитанница получает всего понемногу, а то, к чему она действительно способна и склонна, остается для нее неиспользованным. Вот эти два противоположных и притом крайних взгляда вносят много раздора в институтскую жизнь.
Начальница не хочет поступиться своими взглядами, а педагогический персонал ведет свою линию, протестуя чем только можно. Отношения обостряются, и при институте образуются партии «за» и «против».
В институте нет ничего серьезного, положительного, трудового. Все схватывается поверхностно, легкомысленно и скользит по верхам. И, может быть, правы противники М. А. Неклюдовой, обвиняя ее в том, что она мало заботится о воспитанницах и их будущности. Она пользуется воспитанницами как материалом. Если ей нужна сейчас воспитанница как балерина для предстоящего спектакля, то в жертву приносится все, и главным образом интересы самой девочки.
К сожалению, то же самое приходится слышать и от самих воспитанниц. Мне говорила одна моя ученица (Наталия Моцак), кончившая VII класс института: «Меня оторвали от моего любимого дела - музыки. Из меня сделали балерину. Я порхала по подмосткам, составляя славу спектаклям Харьковского института. Мне шумно аплодировали и говорили комплименты. Мне это льстило. Я пела в хоре, с которым носятся в институте. Без меня не обходилось ни одно выступление. Мы даже гастролировали. И к чему все это было? В жизни мне это не пригодится. Я дала институту очень много. Что же дал мне институт? Ненужные мне знания латинского языка и чуть не высшей математики. Я даже не знаю иностранных языков».
Есть еще одна сторона духовной жизни воспитанниц - это религия и церковь. Я был свидетелем, когда в Великий пост весь II класс отказался однажды есть скоромную пищу за обедом и ограничился чашкой чая с хлебом. Ведь это были девочки 11-12 лет. Я видел затем, как молились в церкви эти дети, подолгу выстаивая на коленях и отбивая поклоны. Мне объяснила потом начальница, что дети находятся под страшным влиянием институтского священника, фанатика отца Сергия Ноарова, который между прочим требует от детей аскетизма и даже по секрету запрещает им танцевать на институтских вечерах.
Может быть, это и так, но мы знаем, что в беженстве наблюдается вообще подъем религиозного настроения, и дети, поступая в институт, уже знают, что такое молитва. Они привыкли молиться и видели, как их родители и близкие им люди обращались к Богу, переживая ужасы большевизма и революции. Институтская жизнь располагает к молитве.
Институт имеет своего священника. Уроки закона Божьего дети любят, несмотря на излишнюю строгость и непомерные требования батюшки. Они даже не ропщут, когда назавтра они должны повторить и выучить чуть не 70 страниц богословия. Это так надо. Так сказал батюшка, и дальше этого их рассуждения не идут.
Каждый праздник воспитанницы посещают церковь, бывая на всенощной и у обедни. Поет хор воспитанниц с участием преподавателей и служащих института. В Новом Бечеее вблизи от столовой института имеется отличная, красивая, уютная церковь Св. Николая, которая предоставлена сербами в полное распоряжение русских беженцев и института. Но зимой в этой церкви холодно, и потому богослужение происходит в столовой, которая на это время обращается в церковь.
Я давно не был в церкви и потому с особым благоговением посещаю каждую службу. Институтки занимают по классам свои места. На эстраде стоят младшие классы, возле которых отведено место начальнице и инспектору классов. Посетители занимают место у входа в столовую. Благолепие полное. Обыкновенно к службе воспитанницы получают чистые фартухи и пелеринки, что придает особую торжественность службе. Хор воспитанниц под управлением регента - преподавателя русского языка Я. П. Кобца поет отлично, создавая глубокое религиозное настроение.
Но еще больше мне нравится служба в сербской церкви. Этот храм ничем не отличается от наших русских церквей. Церковь небольшая, едва вмещающая весь институт, но зато это настоящая, не домовая церковь, где чувствуется совершенно особое молитвенное состояние. Я нарисовал ее и акварелью, и масляными красками. И это тот рисунок, который фигурирует во многих альбомах наших харьковских институток.
Церковь в провинции. Она всегда привлекает к себе больше, чем в городской сутолоке. Сегодня всенощная. Это означает, что жизнь замирает. Все идут в церковь. У нас в Новом Бечее улицы темные. От института на перекрестке зажигается карбидовая лампа, освещая самый грязный осенью и зимой переход с одного тротуара на другой. Институтки идут ко всенощной в парах, по классам.
Мы стоим в притворе. В церкви тишина, спокойствие. Горят восковые свечи у паникадил, и зажжены лампады. Молитвенно, стройно хор начинает свое церковное пение. Воспитанницы крестятся и начинают молиться. Помнят ли они Россию и знают ли, о чем молятся? Конечно, да. Вера в Бога у них не угасла. Это уголок сохранившейся России - их Родины. Это русские люди молятся в православной братской стране, у сербского народа. И это тогда, когда в советской России идет гонение на Православную Церковь, когда разрушаются храмы, когда расстреливают оставшихся верными Богу служителей Церкви, и когда повсюду идет проповедь безбожия.
Нет! Без веры в Бога, без религии человеческое общество не может жить. Не может существовать при таких условиях и государство. И вот, слава Богу, в институте это понимается, и подрастающее поколение здесь, в эмиграции, остается верным заветом Христа.
В институте сложилось как-то само собой, что духовная сторона жизни воспитанниц, духовные их интересы и, я бы сказал, отвлеченные умственные запросы стоят впереди всего другого, то есть они любят все то, что интересно, что красиво и что касается душевной стороны жизни. И я приведу разительный пример развития девочки (в отличие от мальчика), потому что непонятный ребенок уже разгадан и возражений против истины не будет.
В числе других с самого начала я начал заниматься с девочкой, которая считалась умственно отсталой, идиоткой, как выразилась классная дама, которая не может отличить будущего от прошедшего времени. Такова была ее репутация. Скоро, однако, я стал подмечать другое, но мои возражения встречались только улыбкой. Я уже считал эту девочку умной и весьма развитой, как она оскандалилась в науках и по неспособности оставлена на второй год.
Я усилил с ней занятия музыкой. Девочка шла отлично и проявляла необыкновенные способности. Публика в недоумении косилась на девочку и прислушивалась к ее игре на фортепиано. Не может быть, чтобы такая дурочка так скоро научилась играть. Но скоро она преуспела и в другом. Прошли слухи, что она отлично рисует. Ее учительница признала в ней исключительные дарования. Она рисует даже с натуры. Ее взяли в хор. И здесь у нее открылись способности. Теперь хор не может обойтись без нее.
Но самое главное - у нее обнаружился талант к танцам, и в этом отношении другой такой в институте не оказалось. Она отлично пишет. Я читал ее детские произведения - романы. Правда, там было много грамматических ошибок, но по форме изложения и по идее это было далеко не глупое произведение. Я помню, бывало, еще в начале она всегда писала что-то в свободные минуты до урока музыки. Она скрывала от меня, но потом открыла, что она любит стихотворения и переписывает к себе в тетрадку те стихотворения, которые ей понравились.
Мне долго не верили, когда я открыл в этой девочке ее прекрасную личность, но теперь она уже признана талантливой, умной, развитой. Без нее не обходится ни один спектакль. В хоре поднимается тревога, когда нет ее, а в балете она первая. Во всем преуспела она. Даже в обществе она играет не последнюю роль, но вот в науках она слаба. Ей не дается математика, латинский язык. Ее любят. Она хорошая, добрая, с ней все считаются.
Вот мои первые впечатления от института в Новом Бечее, которые я тороплюсь записать в свой дневник. И мне думается, что если прочитать с самого начала мои записки, то эта глава, вероятно, будет единственным светлым пятнышком на протяжении почти 10 лет нашей беженской жизни. Много хорошего, свежего, чистого пришлось увидеть здесь среди детей, девочек-подростков и почти взрослых барышень. И я бесконечно рад тому, что здесь рассеялись мои сомнения, когда я по дороге в Бечей думал, подойду ли я по своим убеждениям и старым взглядам к новому поколению юной молодежи и удовлетворит ли меня моя работа с ней.
Детский мир оказался чище и более сохранившимся, чем те, кто поддался разрушительным влияниям современной жизни. Среди них, среди этих детей я перестал даже читать газеты. Так убога показалась мне эта жалкая печать - болтовней, лишенной всяких идеалов и духовных запросов. Я взялся опять за книжки, но читаю, конечно, не современную литературу, дошедшую в своем безобразии до порнографии, а прежних классиков, которые вели меня опять к здоровому мышлению и спокойным суждениям.
Здесь нет политики. Они хотя и дети, но отлично видят развал и разрушение, которые явились последствием войны и революции. Даже духовенство разбилось на партии, сказала мне одна девочка, и отступилась от православной веры. Они принимают факты без толкования. Царя убили. Убили мальчика-наследника и всю царскую семью. И дети чтут его память, собирая фотографии семьи и покойного императора, и развешивают их на стенках у своей кровати. Они видели сами, что творится без царя, и в этом отношении для них понятие о Родине связано с понятием о царе. Царь для них - это символ, помазанник Божий. И дальше этого они не идут.
Конечно, есть и более вдумчивое и сознательное отношение, и для того чтобы показать это настроение подрастающего поколения, мы приводим здесь статью из газеты «Новое время» от 6 июля 1923 года за N° 656 с отчетом об акте в Харьковском институте: «1 июля в Новом Бечее Харьковский девичий институт праздновал 82-й выпуск своих воспитанниц. На акт были приглашены представители сербской власти, родители учащихся, сербские и русские гости. Праздник превратился в редкую по искренности демонстрацию братского единения сербов и русских, причем наши хозяева - сербы в многочисленных, прочувствованных речах отметили культурное значение института и большие ценности его достижения. Общий образовательный уровень воспитанниц и подготовка их к практической жизни оказались исключительно высокими, что и было поставлено в особую заслугу педагогическому персоналу инспектором Министерства народного просвещения, специально командированным на экзамены в Институте. Присутствовавший на акте правительства уполномоченный С. Н. Палеолог выразил глубокую благодарность королевству СХС за теплое гостеприимство, оказанное русским беженцам, и за внимание королевского правительства к нашему подрастающему поколению, которое имеет возможность в черные годы русского лихолетья спокойно учиться в национальной школе. Свое приветствие С. Н. Палеолог закончил провозглашением “живио” в честь Его Величества короля Александра и Ее Величества королевы Марии. Окончившие воспитанницы-матурантки по обычаю произнесли прощальные и благодарственные речи на сербском, французском и русском языках.
Знаменательна речь воспитанницы Н. Н. Волоцкой, характеризующая современное настроение русского подросткового поколения. Приводим эту речь полностью:
“Восьмой класс Харьковского института императрицы Марии Феодоровны, нашей высокой покровительницы, передает в лице моем свою горячую благодарность нашей дорогой начальнице М. А. Неклюдовой, инспектору З. А. Макшееву и всем педагогам за сердечные заботы, которые они проявили, воспитывая нас, и за ту возможность окончить полностью среднее образование, которую они, благодаря помощи братского королевства, предоставили нам в такую мрачную эпоху жизни Российского государства. Да поможет Всевышний, чтобы наши общие труды не пропали даром и чтобы мы могли честно и с пользой послужить Церкви, царю и Отечеству. Бог не оставит нашей обездоленной великой Родины. Прояснятся души людские, разойдется кровавый туман, нависший над матушкой-Русью, воссияет над ней Крест Господень, и на прародительский престол Российский в ореоле славы и величия, под звон кремлевских колоколов взойдет тот, кто не даст в обиду народа русского - наш Богом данный, православный Царь-Самодержец. Тогда Россия вспомнит и горячо поблагодарит всех за рубежом, внесших свою лепту на великое дело возрождения горячо любимой Родины.
Сильная, могучая Русь. Не верим, не верим мы, что ты погибла. Не оставит тебя Отец наш Небесный, восстанешь ты, лучезарная, гордо поднимешь свою голову, и снова грянет из мощной груди твоей воскресшего народа молитвенное и благодарное ‘Боже, Царя храни’”.
Вслед за речью Н. Н. Волоцкой неожиданно и воодушевленно раздались торжественные звуки нашего национального гимна. Его дружно запели все находящиеся в зале многочисленные гости - русские и сербы, глубоко взволнованные словами даровитой девушки, сумевшей зажечь сердца и безыскусно выразить то, что таится в глубине души каждого честного русского человека.
Присутствующие на акте института долго сохранят радостное воспоминание о празднике и обо всем, что они видели и слышали в стенах этого достойного рассадника русского просвещения за границей».
Приводя эту статью, как исторический документ, мы должны оговориться, что это выступление Харьковского института было встречено в левых кругах эмиграции с глубоким возмущением.
Инспектор классов института З. А. Макшеев, будучи после этого в Праге на съезде педагогов, говорил нам, что ему пришлось там выслушать немало упреков по этому поводу. Харьковский институт после этого получил репутацию черносотенного учебного заведения, где неправильно ведется воспитание.
Как убого после этого звучат разговоры о политике, которые иногда поневоле приходится слышать в обществе взрослых людей, поносящих Россию и царский режим: «Николай был глуп. Он был слабохарактерный, слабовольный. Он погубил Россию» и т.д. И кто же это говорит... Ничтожный, проводящий всю свою жизнь за бутылкой вина в разных кафе и ресторанах. Скажу откровенно, что после таких выпадов хочется подальше уйти от такого общества, и идешь на урок к детям с облегченным чувством покоя.
В институте есть еще воспитанницы, которые прибыли в Сербию вместе с институтом из России, но их уже мало. Большинство окончило институт. Некоторые из них учатся в высших учебных заведениях. Другие устроились на места или вышли замуж, но многие влачат жалкое существование, служа кельнершами в ресторанах или того хуже - танцуют в этих ресторанах, поют и играют в оркестрах на балалайках. Есть, конечно, известный процент свихнувшихся в жизни и погибших.
На смену этой категории воспитанниц пришли те девочки, которые поступили в институт уже здесь, в эмиграции. Это те дети, которые эвакуировались из России с родными в возрасте 5-8 лет и помнят, конечно, русскую катастрофу. Очень многие из них осиротели или во время эвакуации, или в беженстве. Таких сирот к началу служения в институте было 36%. Особую категорию воспитанниц составляют те, которые прибыли из России несколько лет спустя. Большинство из них бежали из России нелегально, с опасностью для жизни, переходя границы иностранных государств. Вот эти дети вышли из России уже подростками и пережили вдвойне. Они видели и испытали на себе большевизм.
Детей, родившихся в эмиграции, еще в институте нет. Это уже будет новое поколение, не знающее России. Это будут дети, не пережившие русскую катастрофу и знающие большевизм только понаслышке. И мне кажется, что ныне по своему составу институт должен быть предметом особого внимания русских людей и руководящих кругов. Ведь это покалеченные дети, современники небывалой в истории катастрофы, и пережившие глубокие моральные потрясения.
Первые дни беженства для русских людей были ужасны. Дети, находящиеся теперь в средних учебных заведениях, пережили вместе с ними этот период, и, конечно, он не остался для них без влияния. Как инвалиды с разбитой душой, а во многих случаях болезненные, с развитым туберкулезом на почве недоедания и тяжелых условий жизни, они нуждаются в заботах общества и требуют внимательного к себе отношения.
К сожалению, в беженстве нет организации, которая бы могла позаботиться об учащейся молодежи, оканчивающей средние учебные заведения. Кончила курс - и иди в жизнь, а как устроится эта жизнь, об этом мы имеем очень мало данных. Это больной вопрос, о котором постоянно приходится слышать от учащихся. Нет будущего. Нет уверенности в завтрашнем дне. Борьба за кусок хлеба - это все, что видишь впереди.
Какие при таких условиях могут вырабатываться идеалы и взгляды на жизнь? Бери от жизни все, что она дает. Пользуйся случаем, чтобы пожить и использовать молодость. И этот опасный лозунг выбрасывается самими учащимися и принимается ими как выход из положения. Этот крик отчаяния отчасти смягчается пребыванием в институте, где нет хлопот и забот и где идет развитие личности. Но, к сожалению, институт мало подготавливает к жизни. Ни шагу без классной дамы. С мужчинами даже не разрешается разговаривать. Каждый шаг под контролем и на поводу, а потом сразу - в поезд и прямо в Белград, в Париж или еще того хуже - на пляж.
И все таки скажем: фундамент заложен. Семь-восемь лет пребывания в институте в годы, когда формируется личность, когда не знающая материальных забот жизнь дает простор духовным запросам и вырабатывает убеждения, взгляды и вкусы и те устои жизни, на которых можно при благоприятных условиях выйти победителем в жизни. Конечно, не так учебное заведение, как сама жизнь вырабатывает человека. И вот в наш век крайнего эгоизма и материализма, конечно, и дети делаются такими. И в этом отношении теперь жизнь беспощадна. В борьбе за существование можно рассчитывать только на самого себя. На других надеяться нечего.
«Спасайся кто может!» Этот лозунг был уже на опыте принят людьми на войне, в революции и потом в беженстве. И это отлично сознают дети. Жизнь без Родины, в большинстве без родных, среди чужих народов, предстоит тяжелая. Это уже говорят дети 12-13 лет, видя, как бьются в борьбе за существование люди. Реализм, и притом циничный реализм, теперь в моде. «Сентиментализм - нет, только не это», - сказала мне как-то начальница института, когда я рассказывал, что одна из моих учениц чуть не расплакалась, когда я играл элегию Рахманинова.
Я подумал: если бы реализм отграничивался от цинизма, я, может быть, и согласился с этим, но женщина циничная и реалистка противна теперь так же, как была в свое время противна женщина-нигилистка. Женщина не должна быть лишена некоторой степени сентиментальности или романтизма (не все ли равно), иначе она обращается в животное. Нельзя музыке обучаться только с той точки зрения, чтобы в будущем зарабатывать кусок хлеба. Музыка есть искусство и касается области чувств. Без романтизма и духовного творчества (поэзия) музыки нет или она обращается в животные фокстроты.
И в этом отношении надо опять отметить, что влияние людей взрослых, выбитых из колеи нормальной жизни войной и революцией, сильно отражается на выработке взглядов подрастающего поколения. Вместо того чтобы поддержать морально, успокоить и объяснить детям, они точно нарочно стараются подчеркнуть все отрицательные стороны жизни, направляя их мысль в сторону злобы, недоверия и лишения. При мне одна мать внушала своей 13-летней дочери: «Не верь никому - ни молодым, ни старым. Думай только о себе. Тебя в жизни никто не поддержит. Подходи к людям только тогда, когда они докажут тебе свою верность». Еще хуже, когда при детях говорят: «Мне все равно, что бы обо мне ни говорили. Пусть называют вором, мошенником, негодяем. Мне все равно». И это говорят воспитатели юношества, приучая молодежь с презрением относиться ко всему.
<. .> Но есть и матери, бросившие своих детей. И девочка затрудняется ответить на вопрос, кто ее мать. Таковы условия беженской жизни. И это знают дети.
Воспитанниц обвиняют в том, что они склонны к флирту и романам чуть не с двенадцатилетнего возраста. И действительно, нужно признать, что в этом отношении современная молодежь далеко опередила все, что было раньше. И это, как устанавливает история, всегда бывает после больших войн и революции.
В институте всегда идет борьба с этим. Классные дамы следят за воспитанницами и принимают меры к тому, чтобы они не имели общения с местными гимназистами и даже с «шегертами» (приказчиками). Конечно, гимназисты, кадеты, студенты (мадьяры, сербы и русские тоже) не пропускают институток, чтобы не переглянуться с ними (а институтки тоже стреляют глазами), а при случае и сунуть в руки записочку. На прогулках, в особенности в роще, сплошь и рядом институтка скроется с глаз классной дамы и благополучно прогуляется тет-а-тет с гимназистом, скрываясь за кукурузой или вековыми деревьями. В большинстве случаев это носит невинный характер.
Говорят, что это было и раньше, или, вернее, всегда, но только делалось это иначе - и более скрытно, и более сдержанно. Теперь это вынесено из пределов институтской жизни. Падение нравов и распущенность, охватившие теперь чуть не весь мир, конечно, отразились и на преждевременном развитии юной молодежи. Пример, который видят дети, подростки и молодые барышни, не проходит для них безрезультатно. Они отлично слышат и видят, что творится на белом свете. На их глазах происходят семейные драмы, кончающиеся разводом, браками и просто сожительством на глазах детей. На их глазах идет флирт, ухаживания, романы, а кинематографические картины, на которые водят матери своих детей, учат их не только тому, как надо целоваться и обнимать, но идут и дальше этого.
Учащиеся, конечно, в курсе событий местной жизни и так же, как и взрослые, интересуются и обсуждают все интрижки. Я случайно узнал, что одна из воспитанниц старших классов (Л. А.), очень любопытная, садится нарочно на парту возле уголка в коридоре, где собираются классные дамы, и, делая вид, что она занимается, слушает, что говорят между собой дамы. Таким образом, все пересуды, сплетни, интриги делаются достоянием всего института. «Ну да и чистят они друг друга», - рассказывает потом дома в Белграде воспитанница, имея в виду классных дам.
А местная жизнь с ее ссорами, дрязгами, сплетнями! Она не ускользает от учащихся, а в иных случаях они не только выражают свои симпатии и антипатии тому или другому лицу, но и принимают активное участие в интриге. Пример старших в этом отношении просто губителен, и невольно становишься в тупик. Неужели они этого не понимают? Еще хуже, когда в Новый Бечей приезжают погостить бывшие воспитанницы и, по правде сказать, и некоторые матери. Они, конечно, приглашаются к общему столу в столовую и таким образом показываются во всей своей красоте институту. Накрашенные, как куклы, стриженые, оголенные по-модному до последней степени, они представляют такой контраст в этой обстановке старого режима, что бывали случаи, когда вся столовая ахнет при виде такого экземпляра.
Так было на днях, когда в институт приехала бывшая воспитанница института С., которая, вернувшись из Парижа, открыла в Белграде кабинет маникюра и физической красоты. На нее было стыдно смотреть. Даже ресницы у нее были искусственные. Я видел, как замерло у всех дыхание, когда она вошла в столовую. На нее смотрели во все глаза, как на диво, - одни восторженно, другие с иронической улыбкой. «Вот какая теперь должна быть женщина», - говорила вся ее наружность. И это был отличный пример для девочек.
И тем не менее все-таки учащаяся молодежь живет своей жизнью, своими традициями, своим укладом жизни, который трудно сказать, кем направляется. О воспитании молодежи в беженстве, конечно, не может быть и речи, так как окружающая среда и внешкольные влияния сильнее отдельной личности воспитательницы. К тому же по нынешним временам воспитательниц нет и не может быть, так как дамы, служащие в институте, заняты своими личными делами и служат не из призвания, а ради куска хлеба, проклиная свою судьбу в беженских условиях жизни. Надзор - это все, что они могут дать.
«Не верь никому - ни старым, ни молодым». Этот лозунг, который проводится теперь и в политике, и в государственной жизни. Его повторяют и старые, и молодые, и подчиненные, и начальствующие лица, и озлобленные на судьбу воспитатели, и, конечно, учащиеся. Какое же воспитание может быть при таких условиях?
Воспитывает сам институт, и все зависит от традиций и подбора воспитанниц. Влияние какой-нибудь группы учениц или отдельной воспитанницы в институте колоссально. И я в этом убедился лично. Не так давно одна из переведенных из Донского института воспитанница переменила не только настроение своего класса, но и повлияла самым отрицательным образом на тот класс, который шел у меня лучше всех по музыке.
Вот что у меня записано по этому поводу в журнале: «Отлично играет модерные танцы, романы и фокстроты, вызывая общий восторг в институте. Она всегда у рояля, окруженная воспитанницами. “Вот это музыка! - раздаются голоса. - Это не то, что барабанит М. Бразоль, разные этюды Баха, Бетховена, Моцарта”».
Влияние М. в институте огромное. Все завидуют ей и хотят играть так, как играет она. «Зачем преподаватель дает нам всякие скучные вещи? И без них можно научиться играть». Лучшие ученицы подпали под ее влияние и, конечно, бросили серьезно заниматься музыкой. С большим трудом мне удалось, как говорится, спасти положение, но все же некоторые мои ученицы к роялю не вернулись.
Не только в области музыки М. имела губительное влияние. Она задавала тон и в жизни института. Весь IV класс, можно сказать, обожал М. и прислушивался к ее голосу. Энергичная, резкая, с черными как смоль глазами, стриженая, она проповедовала девочкам современные направления и, как чистая реалистка, заражала своим примером девочек-подростков. М. была опасным человеком в институте, но, к сожалению, она осталась неразгаданной и даже сумела снискать себе особое расположение начальницы института и классных дам.
Вообще влияние отдельных лиц в институте проявляется очень часто и очень сильно. Есть, например, в III классе девочка лет четырнадцати, большого роста и полная. Когда класс идет по парам, то ее можно принять за классную даму. Властная, с характером, она считается своенравной и потому не в фаворе у начальства. Ее классная дама говорила мне, что это такая властная и настойчивая девочка, что с ней очень трудно бороться. «Я говорю, пойдем направо, а она говорит - нет, пойдем налево» - и все классы идут за ней. Она увидела как-то у одной одноклассницы пудру. «И это девчонка тринадцать лет уже пудрится. Недурно! Какое безобразие!» - заговорила она. Пудра была высыпана, а те, у кого была пудра, попрятали ее, боясь не классной дамы, а морального гнета Нины.
В ее классе произошел скандал. Девочки затеяли переписку с гимназистами сербской гимназии. Нина со своей компанией ополчились против этой группы девчонок, как выразилась она, и объявили им бойкот, чтобы они не портили репутацию института. Нина морально действует отлично на свой класс. Влияние ее надо признать в высшей степени благотворным, но сама она не любит подчиняться, и на этой почве у нее всегда происходят недоразумения с классными дамами.
Умная и резкая, она уже теперь наметила путь в жизни - медицинский факультет. «Я буду доктором», - твердым голосом, без запинки говорит она. Нина ничего не пропустит и строго осудит каждого. Влияя в этом направлении на подруг, она вместе с тем сама непочтительна к старшим и авторитет их не признает, то есть это современная барышня. И таких, как Нина, в институте много, но только одни влияют хорошо, другие - плохо, создавая в классе то или иное настроение. И надо сказать, что все-таки хорошего больше, чем дурного.
Каждый класс имеет свой колорит, свой характер и свое направление. Интересно, например, что весь класс повторяет одну и ту же фразу или выражение, заражаясь примером подруг и подражая им. Иногда это явление распространяется на весь институт. Когда я приехал в Бечей, то меня поразило, что почти все воспитанницы, и старшие и младшие, вставляют в разговор выражение «в общем»: «В общем, мы ходили сегодня гулять», «В общем, я получила сегодня кол». Одно время в моде было слово «ненормально». Теперь они говорят: «дивно», «дико», «жутко», «жуть». Есть и общие для института шутки, как например: «Роман с контрабасом». Это означает какое-нибудь происшествие: «Ну и был сегодня роман с контрабасом» (чеховский рассказ).
Подражание - это, конечно, явление не новое, в особенности в общежитии и юном возрасте, но в данном случае вопрос сводится к влияниям, которым, как гипнозу, легко поддается теперь не только молодежь, но и взрослые люди. Живя в условиях затворнической жизни, институтки набрасываются на нового человека (конечно, мужчину), безразлично, молодого или пожилого, и первое время находятся под обаянием этого нового лица. Иногда это доходит даже до обожания (выражаясь по-институтски) или увлечения.
Но этот порыв скоро проходит, если это новое лицо не сумеет использовать настроение для своего дела и установить те отношения с учащимися, при которых у воспитанниц остается любовь к данному предмету и влияние преподавателя. Меня встретили именно так.
Первый мой именинный день в институте - это был для меня большой праздник. Я получил около сотни записок с поздравлением в розовых и других цветов конвертах. Мой письменный столик возле рояля был убран цветами. От некоторых классов я получил поздравительные плакаты с отличными рисунками.
Это была большая победа. Девочки 9-12 лет писали: «Дорогой Дмитрий Васильевич, поздравляю и желаю скорого возращения на Родину». Другие прибавляли: «Обещаю хорошо учиться», «даю слово, что буду хорошо заниматься». Некоторые желали здоровья и т.д. Эти записочки в сотнях экземплярах я храню как память. Юная молодежь сравнивала меня с Чайковским потому, что я был такой же седой, как и великий композитор. «Не правда ли, он похож на Чайковского», - говорили воспитанницы своим классным дамам.
И, конечно, это настроение надо было поддержать. И его поддержала начальница института, сказав мне как-то: «Вы сумели расположить к себе учащихся. Я первый раз вижу такую любовь к преподавателю. Они почувствовали, что вы делаете все для них». Теперь мои именины проходят обычно, но то, что я дал в начале, осталось в институте, по-видимому, навсегда. Это любовь к музыке и безусловный мой авторитет. Прошло четыре года, и те же девочки, которые теперь уже хорошо играют, по-прежнему пишут мне: «Поздравляю дорогого Дмитрия Васильевича» и «обещаю хорошо учиться». И они учатся отлично.
Что-то общее и, если можно так выразиться, коллективное (массовое) есть в этих порывах юной молодежи. Если одна, то все. Почти все - весь институт - захотел учиться музыке. Это было увлечение, захватившее весь коллектив. Это было модно, и довольно долго новый преподаватель музыки был центром общего внимания. Это было благородное, идейное увлечение, давшее весьма положительные результаты. Конечно, общий порыв, общее увлечение музыкой прошло, но осталось ядро, то есть целая группа воспитанниц, продолжающая серьезно и с любовью заниматься музыкой. Эта группа всегда пополняется, и таким образом дело сделано. Музыка в Харьковском институте процветает.
Почти одновременно институт коллективно переживал и другие влияния. Священник С. Ноаров, фанатик и аскет, как говорили о нем, пользовался большой популярностью, в особенности среди воспитанниц младших классов. По первому впечатлению его влияние было в высшей степени благотворным. Развивая религиозное чувство и уважение к религиозным обрядам, он воспитывал детей в православной вере, внушая им необходимость общения с Богом во всех случаях жизни. Молитва -это прежде всего. И он научил их молиться. Впечатление было хорошее. Дети чинно стояли в церкви, сосредоточенно молясь и глубокомысленно осеняя себя крестным знамением.
Правда, как-то странно было видеть детей, фанатически выстаивавших на коленах и бьющих поклоны до земли, но это объяснялось утрировкой и созданным настроением.
Дети были настроены в высшей степени религиозно, убежденно отстаивая идеологию, внушаемую им батюшкой. Соблюдение поста, таинство Причастия, исповедь, молитва выполнялись ими с благоговением, серьезно, и было видно, что это делается искренно. Все как будто шло хорошо и благополучно. Влияние священника было огромное. Он раздавал воспитанницам Евангелие, заставляя читать его по утрам и вечерам. Он раздавал им нательные крестики и иконки. Дети любили его.
Тем не менее отец Ноаров не пользуется расположением начальства. Батюшка шел против начальства, сказала мне начальница, и возбуждал воспитанниц против воспитательниц. Танцевать - это грех. И он требовал на исповеди от воспитанниц, чтобы они не ходили на танцевальные вечера, устраиваемые начальством. Он не признавал также хорового пения в церкви. Пение в церкви мешает только молиться, говорил он. От детей он требовал полного аскетизма и отречения от светской жизни.
Воспитанницы, конечно, терялись и не знали, как поступить. Отказаться от танцев - это было выше их сил. Отказаться от удовольствий -тоже не хватало воли. Что же делать? И вот первая Верочка Николенко, III класс, нашла выход из положения. «Я по окончании института иду в монастырь», - сказала она мне. Весь III класс потом собирался идти в монастырь. Все это, конечно, были пустяки, но было ясно, что батюшка будировал и восстанавливал воспитанниц против начальства. Скорее, чем я думал, начальница предложила О. Ноарову оставить службу в институте. Конечно, воспитанницы не знали всего этого и долго еще находились под влиянием о. Ноарова, и влияние это все-таки было хорошее.
Все плохое отпало с его уходом и осталось одно только положительное. Еще долго девочки собирались поступать по окончании института в монастырь. Возле каждой кровати в дортуарах можно видеть следы влияния о. Ноарова. Воспитанницы любят иконки и крестики, подаренные о. Ноаровым, и берут их, как память о нем. У каждой есть Евангелие, подаренное Ноаровым. Почти в каждом альбоме есть рисунок и надпись его. Отец Ноаров писал стихи духовного содержания, и в этих альбомах можно видеть его произведения. Он и в этом отношении влиял на девочек.
Вот произведение одной девочки II класса, находившейся всецело под влияниям отца Сергия:
Находясь под влиянием о. Ноарова, эта девочка, как живая и впечатлительная, не могла все-таки отрешиться от светской жизни и разделяла светское настроение своего класса.
Теперь девочки слишком рано начинают понимать жизнь; это, конечно, не подлежит сомнению. Но таков уклад современной жизни, и никакое воспитание не сможет удержать их от этого. Сдержанность и приличие -это все, чего можно требовать от них. Но и здесь условия для этого в высшей степени неблагоприятные. Если их классная дама, стриженая, в юбке выше колен, приходя с девочками 12-13 лет в столовую, ежеминутно вынимает из ридикюля свое зеркальце и смотрится в него, подчас и освежая свое лицо пудрой, то и девочка права, делая то же самое.
Почти все институтки имеют в кармане маленькое зеркальце, а иные и пудру. Очень часто приходится видеть, как воспитанницы, стоя в столовой на своих местах в ожидании молитвы, а то и просто за обедом, вынимают из кармана зеркальце и, поднося его к лицу, быстро взглядывают в него и тотчас прячут обратно. И это делают не только старшие воспитанницы, но и маленькие. Очевидно, младшим это не разрешается, так как они проделывают это, скрываясь за спины подруг и повернувшись спиной к классной даме. И это они делают везде - на улицах, в дортуарах, на вечерах и
даже в классе, но в этих последних случаях бывает так, что классные дамы отбирают у воспитанниц их зеркальце и назад не возвращают. Но, конечно, у воспитанницы появляется другое зеркальце.
Одним словом, дети проделывают то, что теперь принято всюду. Ведь дамы и барышни всех возрастов, не стесняясь публики, подкрашиваются на глазах присутствующих. Очень часто и дамы, приезжающие к своим детям в институт, то есть матери, не только пудрятся, но и накрашивают губы при детях. Вот это и служит примером для воспитанниц. Кокетство, это врожденное каждой женщины с самого раннего возраста качество, теперь несомненно обострилось. И в этом отношении юная молодежь (подростки) безусловно признается преждевременно развитой. И с этим явлением надо считаться.
Надо научить сдерживать свои чувства, а не подавлять их, ибо из этого все равно ничего не выйдет. С глубоким возмущением мне говорила как-то классная дама IV класса: «Помилуйте! Эти девчонки 13-14 лет, выходя на прогулку, уже на подъезде ищут глазами кавалеров. Им все равно, будь это гимназист, шегерт (приказчик), какой-нибудь колбасник, парикмахер и т.д.». В этом отношении современная молодежь вообще по -теряла способность ориентироваться и только разбирается в обстановке общественного строя жизни.
Впрочем, иногда приходится видеть и сознательное отношение к этому вопросу, разрешаемому с точки зрения современного демократизма. «Не все ли равно, кто он такой. Он мужчина, вот и все». Может быть, конечно, эти суждения исходят от небольшой группы воспитанниц, но такое направление есть, и я верю тому близко стоящему к хозяйственной части института служащему, который с возмущением говорил мне, что некоторые институтки старших классов вели себя крайне развязно со штукатуром, работавшим в дортуаре, и держали себя с ним, как с равным. Был и другой случай, когда барышня заинтересовалась простолюдином - болгарином, служившим по уборке столовой.
Конечно, это все отдельные случаи, но они ясно указывают, что в общественном строе жизни произошел сдвиг. Повсюду теперь происходит переоценка ценностей, говорят нам. И вот она и здесь вырабатывает новые взгляды на жизнь. И это там, где создано привилегированное положение. Русские институты, вывезенные в Сербию, как-никак сохраняют и здесь свои традиции и должны дать в будущем кадры русских женщин, воспитанных на прежних началах высококультурной и светской, если можно так выразиться, жизни.
Уже одно упущение сделано. Иностранные языки в этих институтах заброшены, хотя по традиции и существуют французские и немецкие дежурства классных дам, но фактически они говорят по-русски, и институтки уже языков не знают. Сохранился еще внешний лоск воспитания, который так присущ русской женщине. И в этом отношении надо сказать, что институтки производят отличное впечатление. В большой степени это объясняется наследственностью, которая сказывается в подрастающем поколении. Врожденная грация, изящество, а отсюда и манеры, всегда отличали русскую девушку. Говорят, например, что русской женщине здесь трудно купить обувь по ноге, так как готовая обувь рассчитана на толстые, неуклюжие, плоские ноги. Но не только это. В самом лице и в выражении лица русской девушки есть какой-то особый отпечаток интеллигентности.
Вот что по этому поводу говорил мне мой брат Николай Васильевич (психолог), профессор Белградского университета, посетивший в прошлом году институт. Он встретил тогда по пути на пароходе в Панчево экскурсию какой-то Белградской женской гимназии. «Ты не можешь себе представить, какая громадная разница во внешнем облике нашей учащейся молодежи и той молодежи, которую я видел вчера на пароходе», - говорил он, пытливо рассматривая сидящих за столами институток. «Какие это все были простые лица и по внешнему виду неинтеллигентные люди. Разве их можно сравнить с нашими», - сказал он.
Мой брат прочитал в институте лекцию, после которой по обыкновению его окружили воспитанницы, беседуя на разные темы. «Как приятно побыть в такой интеллигентной атмосфере учащейся молодежи», - сказал мне брат, уезжая из Бечея. Для меня эта лекция о трансцендентном мире представляла исключительный интерес, потому что она была прочитана братом на тему, которую я задал ему. И вот почему.
Этой зимой я заметил, что мои ученицы IV класса чем-то взволнованы. В разговоре их между собою, а также из отдельных фраз со мною я уловил какое-то злобное отношение к преподавателям и ироническое отношение к преподаваемым им наукам. «Что за чушь! Как может астрономия высчитать, сколько верст до Марса, - сказала мне одна воспитанница. - Это все выдумывают, чтобы морочить нас. Мы не верим им. Они отрицают существование Бога. Это возмутительно, стоит ли после этого жить, когда люди придумали какой-то атом вместо Бога?»
Я долго не мог понять, откуда это появилось у них. Кто-то на них влияет. Это было для меня ясно. Сначала я предполагал, что это последствия влияния священника о. Ноарова, но как-то случайно я заметил у моих учениц книгу, которая переходила из рук в руки и с жадностью читалась ими. Я услышал разговор о том, что книгу эту невозможно получить и некоторые читают ее по ночам. Я решил тоже достать эту книгу.
И вот с трудом, только на одну ночь, мне дали эту книгу. Это было известное сочинение М. Корелли - «Могущественный атом (История детской души)», на которой рукою библиотекаря было написано «для персонала», то есть это означало, что воспитанницам эту книгу читать не полагалось.
Прочитав за одну ночь эту книгу, я понял все. «И мальчик прав, что повесился. Так жить не стоит», - возражали мне воспитанницы, когда я старался доказать им, что теперь наука вовсе не отрицает существования Бога. Мне не верили. Весь IV класс был возбужден этой книгой и переживал в голове сумбур. «Науки никакой нет. Это вы (взрослые) все выдумали. Мы ненавидим профессоров, придумавших какие-то атомы вместо Бога». Весь IV класс ополчился против науки и профессоров.
Как раз к этому времени прибыл мой брат, профессор. «Да, - сказал он мне, - бывали случаи, когда такие коллективные переживания приводили к эпидемии самоубийств, как это было не так давно в Крымском кадетском корпусе. Не следует таких книг давать для чтения в таком возрасте». Я наблюдал во время лекции за IV классом и видел, как они были поражены, когда профессор затронул эту тему. Многие догадались - это сказал ему Дмитрий Васильевич. Насколько разубедила их эта лекция, трудно сказать, но факт тот, что IV класс успокоился, и больше этот вопрос не затрагивали.
Но интереснее всего в этой истории то, что про нее ничего не знали те, кому это надлежало знать. Так далеко стоял воспитательный персонал от детской души. Как попала эта книга детям - это тоже не знал воспитательный персонал. По установленному в институте порядку руководство чтением существует, но в жизни оно проводится слабо.
Очень часто класс сидит без книг, так как получение и перемена книг в библиотеке сопряжены с большими затруднениями. Один класс получит книги, другой нет. И вот книги буквально выхватываются из рук друг друга. Старшие воспитанницы берут книги у младших, а младшие у старших. Читают что попадется, без системы. И бывает так, что девочка не читала еще Пушкина и Лермонтова, а читает уже Лапо-Данилевскую и Вербицкую.
Библиотека при институте отличная. Книг сколько угодно, но чтение неорганизованно. Очень часто, в особенности в каникулярное время и на праздниках, когда девочки могли бы почитать, они томятся без книг. Дома в каникулярное время еще хуже. Русские беженцы, в особенности живущие вдали от центра, доставать русских книг не могут. И вот наши барышни, находящиеся в отпуске, вовсе не читают или читают случайно попавшиеся в руки книги или фельетоны и газетные приложения. Я видел в руках одной своей ученицы целые фолианты газетной бумаги. Оказалось, что это вырезанный из газеты очень длинный бульварный роман, который потом был в институте нарасхват.
Потребность в чтении у молодежи громадная. «Нет ли у вас чего-нибудь почитать?» - всегда спрашивают меня мои ученицы. Воспитанницы, несомненно, требуют умственной пищи и охотно занимались бы даже науками, если бы это не было так трудно. Обширную программу тех знаний, которые должны получить воспитанницы, чтобы иметь матуру в Сербии, никто преодолеть не может. Преподаватели гонят вперед, не считаясь ни с силами учащихся, ни с временем. Воспитанницы перегружены работой. Времени на приготовление уроков нет. Бывают дни, когда на приготовление уроков остается всего 40 минут, так как кроме научных занятий воспитанницы имеют музыку, пение, танцы, рисование, рукоделие, изучают печатание на машинке, участвуют в репетициях, имеют разные дежурства и т.д. Это сказала мне сама начальница института.
И вот воспитанницы выбирают, что приготовить на завтра и чего можно не готовить. Учат уроки тому преподавателю, который более требовательный и строгий, и по тому предмету, по которому могут спросить. Получается пробел и хаос разрозненных и поверхностных знаний, схваченных на лету и не дающих прочного фундамента для дальнейшего прохождения курса. Воспитанницы приспособляются, развивая хитрость и приучаясь к обману.
Уроков боятся панически даже те, кто их приготовил, так как, даже выучивши урок, можно получить кол. Нервы напрягаются до последней степени. Спросит или не спросит - это ужасный момент. Когда учитель смотрит в журнал или обводит глазами класс, выбирая таким образом жертву, у всех замирает сердце. Пульс доходит до 120. В классе водворяется такая тишина, что «муха пролетит - слышно». Многие не выдерживают взгляда учителя и, потупив глаза, выдают себя. «Госпожа, госпожа...» - начинает учитель. Сердце перестает биться. К. Смирнская VIII класса говорила мне, что в этот ужасный момент просто судорожно впиваешься руками в соседку и так застываешь, пока не будет произнесена фамилия. Миновало! И это каждый день.
Почти каждый урок не менее страшен и самый ответ, в особенности когда учитель, добиваясь ответа, берется уже за ручку, готовясь поставить кол. «Ну, ну!..» - вытягивает он ответ, и перо уже прикасается в соответствующей графе журнала. «Жутко». Язык прилипает к гортани. Самый страшный предмет в этом отношении - это математика. Перед ней все трепещут. «Боже, какой ужас. Сегодня письменная по алгебре». И видишь неподдельное страдание на лице. Какие же нервы надо иметь, чтобы выдерживать это испытание. «Скорее бы кончить институт, чтобы уйти от этого кошмара», - говорят воспитанницы.
Картина эта не новая. Мы все это испытали сами и можем сказать, что до сих пор нам снятся кошмары из гимназической жизни. Но Боже сохрани сказать об этом громко. Надо молчать и притворяться, что ничего не видишь и не знаешь. Но нам было легче. Это все сознают. И программа была меньше, и свободного времени было больше. В России уже давно поняли неправильность этой системы учения, а последнее время при министерстве графа Игнатьева была сделана колоссальная реформа, уничтожившая все старые методы преподавания.
Здесь, в Сербии, конечно, все идет по-старому. Мы приняли их систему. Это было необходимо, но, к сожалению, мы несомненно усугубляем свое положение чрезмерным усердием. Ссылаясь на обязательную программу, мы вводим сами много лишнего. Каждый преподаватель доказывает, что его предмет самый главный, и задает непосильные уроки, не считаясь с тем, что другой задал еще больше.
Большое зло в институтской жизни - это так называемая peison. Это исковерканное латинское слово peisum, что значит урок-задание. Это дисциплинарная мера - наказание, которое находится в руках классных дам. За каждый пустяк-провинность на воспитанниц накладывается peison, то есть провинившейся воспитаннице классная дама задает какой-нибудь урок, например выучить на иностранном языке стихотворение. При слабом знании иностранного языка, конечно, такой урок очень труден, так как воспитанница учит стихотворение, не понимая того, что учит, и запоминает его по звучанию. Классная дама не считается с тем, что у такой воспитанницы много уроков на завтра. Выучи peison во что бы то ни стало.
Это «нечестно», говорят воспитанницы. Это слово в большом ходу в институте. Оно означает несправедливость, неправильность, пристрастие. Учитель нечестно поставил кол. Классная дама нечестно дала peison и т.д. Просто руки опускаются, говорят воспитанницы. Берешься за одно - другое стоит неготовое, возьмешься за другое, остальное не готово. А время идет, и все надо делать спешно, скоро. Подумать, порассуждать некогда. Схватили верхи, и рады.
И это то, что говорил мне профессор Серебряков в Белграде. Образовательный уровень нашей молодежи понижается. Когда мы приехали сюда, наши студенты были лучшими в университете, так как они имели отличную подготовку и умели работать. Теперь, благодаря расширению программы, в средних учебных заведениях развилась поверхностность в усвоении знаний. Работать вдумчиво, систематически нынешние студенты уже не умеют. И вся ответственность в данном случае падает на руководящие круги, которые, не учитывая особенности нашей русской культуры, преследуют цели, не соответствующие нашему национальному самосознанию.
«Мы - сербы», - говорит заведующий русскими учебными заведениями в Державной комиссии, профессор Харьковского университета Кульбакин. И он готовит нашу молодежь не к возвращению на Родину, а как будущих сербских граждан. «Я не хочу сказать, - говорил мне профессор Серебряков, - что молодежь наша умственно неразвита, напротив, разумею только знания». Знания уменьшились, а не увеличились, как равно не имеет эта система значения для общего развития.
Нельзя не согласиться с тем, что молодежь теперь вообще очень развита умственно, но это дает опять-таки не учебное заведение, а сама жизнь. Житейский опыт. Может быть, это не умственное развитие. Но поражает то, что в этом отношении детей теперь нет. Девочка 12-13 лет рассуждает как взрослая. Конечно, очень часто она обнаруживает незнание и непонимание простых, казалось бы, вещей, но пустите ее в гостиную, и она будет поддерживать разговор так же, как и светские дамы, а может быть с нею, если она несколько старше, даже интереснее вести беседу, чем со взрослыми женщинами.
Учащаяся молодежь всегда в этом отношении была интереснее, а теперь она стала еще интереснее, так как только с нею можно поддержать разговор, выходящий из пределов беженских интересов. Скажу, например, что в моей области знаний, то есть в музыке, здесь в Бечее я могу говорить только с учащейся молодежью. Только они, эти девочки и барышни, любят и понимают музыку. Мне могут возразить, что они недостаточно подготовлены, если их удовлетворяет моя обыкновенная, не концертная игра на фортепьяно, но в том-то и ценность, что они прислушиваются без критики не к виртуозности игры, а заинтересовываются самим произведением композитора. У многих есть свои любимые вещи, свой любимый композитор, которого они готовы слушать когда угодно.
Меня поражает всегда, когда я вижу, что девочки 12-13 лет (я не говорю уже о более старших) отлично понимают и чувствуют такие сложные вещи, как произведения Бетховена, Шопена, Рахманинова. Правда, многие из них слышали музыку в детстве у себя дома еще в России, но ведь они были тогда маленькими детьми. И вот эта аудитория дает гораздо больше удовлетворения, чем аудитория взрослых. Я часто говорю им: «Нет, эту вещь я не могу сыграть. Я забыл ее, я отстал». «Но пожалуйста, как-нибудь», - настаивают они. И вот играешь без подготовки, с ошибками. И что же? Аудитория довольна. «Какая прелестная вещь», - говорят они. Вот в этом и заключается музыкальное развитие и понимание музыки.
И как после этого убого звучит критика взрослых, которые слушают не произведения композиторов, а то, насколько бегло играет исполнитель. Да к тому же им и не до музыки. Они поглощены личною жизнью, и их это мало интересует. И... я должен сказать, что в этом отношении воспитанницы стоят неизмеримо выше своего воспитательного персонала, многие из которого откровенно сознаются, что не понимают и не любят музыки.
Есть, впрочем, и такие, которые не хотят сознаться в этом и говорят, что привыкли слушать только первоклассных артистов, а эта музыка их не удовлетворяет. Но все отлично знают, что вся жизнь их прошла в провинциальном городке, куда не только первоклассный музыкант не поедет, но где вообще-то музыку услышать нельзя.
В обществе взрослых людей теперь скучно. Умственный их багаж за время беженства не увеличился, а иссяк. Нового они ничего не приобрели, а живут прежним, то есть тем, что было у них там, в далекой России. Но так как это прошлое становится уже отжившим, никому не интересным, то и эти люди носят отпечаток чего-то отжившего и становятся никому не нужными. Я говорю, конечно, в общем, касаясь главным образом провинции, где люди поневоле опускаются.
У учащейся молодежи этот умственной отсталости нет и не может быть, потому что прошлого у них мало, а живут они тем, что получают, то есть все новыми и новыми познаниями, которые дает им школа. Здесь, в кругу учащейся молодежи, поневоле вспомнишь и «Плач Ярославны», и «Домострой», и комедию, и драму, и классическую литературу. Тут вспомнишь и Пифагорову теорему, и Цицерона, и даже латинские предлоги.
Мне лично приходится, например, очень часто вести с воспитанницами беседу по истории музыки, сопоставляя биографию композиторов с жизнью наших писателей. И я воображаю, какое впечатление я произвел бы в обществе, если бы вдруг я заговорил с кем-нибудь из дам о Достоевском, Тургеневе, философии Гегеля, Канта и попробовал начать разговор о психологии хотя бы детской души.
Между тем учащиеся живут этим, и превосходство их в этом отношении не подлежит сомнению. «Вы читали такую-то книгу?» - часто спрашивают меня воспитанницы, и я должен сказать свое мнение, в особенности там, где этот вопрос связан с неподдельным интересом. К счастью, редко мне приходится попадать впросак и ронять себя в глазах своих учениц. И, конечно, с таким вопросом они не обратятся хотя бы к своей классной даме, потому что они отлично знают, что она книг не читает, а все, что учила когда-то, забыла.
Да и уровень знаний их ничтожный по сравнению с теми знаниями, которые как-никак получает теперь наша учащаяся молодежь. Ни логарифмов, ни латыни, ни аналитической геометрии дамы раньше не проходили, да и много другого они не учили. Теперь воспитанницы напичканы этими знаниями и приравниваются по своему научному развитию к мужчинам.
Все это в связи с веянием времени привело современную молодежь к беспощадной критике и, я бы сказал, неуважению к старшим. Кто привел к гибели их Родину? В этом она не отдает себе отчета, но в общем винит старших вообще. И это касается не только русских людей. Я был поражен, когда одна воспитанница, которой еще не было 14 лет, спросила меня, почему теперь так часто сменяются правительства. Неужели люди не могут перестать ссориться? В парламентах даже дерутся. Там же сидят взрослые люди. Как же можно уважать таких людей?
Имена Керенского, Милюкова известно хорошо детям. Над Керенским они смеются, а Милюкова презирают. И это не политика, а критика. И, надо сказать, критика справедливая. Пусть люди ссорятся в Новом Бе-чее - это понятно, но ведь то же происходит в крупных культурных, государственных центрах, говорят девочки. Милюков - профессор... И вот авторитет ученых людей падает. А священники - духовенство. Они не только ссорятся между собою, но даже вводят раскол, отступаясь от православной веры .
Это все примеры, и становится стыдно, когда воспитанницы говорят: «У нас в институте девочки ссорятся между собою меньше, чем грызутся между собою старшие». И в этом отношении старшие не щадят детей, вовлекая их в интригу. Иногда это превышает всякие границы. Есть в Бе-чее одна озлобленная донельзя дама лет под сорок, которая привлекается очень часто к замене отсутствующих классных дам и потому <является> очень близко стоящей к институту. Она ненавидит всех, а институтских преподавателей ругает бранными словами. Все они с.чь. Среди них нет ни одного порядочного человека, говорит она.
По ее словам, она находит утеху только в общении с учащейся молодежью, но и здесь она держит себя неровно. Малейшее что-нибудь не по ней, и она ненавидит и девочку, но, как хитрая по природе женщина, она, конечно, сдерживает себя и старается скрыть это от других. Заискивая перед воспитанницами, она приобрела некоторые симпатии. И вот она буквально поносит весь педагогический персонал института, восстанавливая воспитанниц против их наставников. И она не понимает, что причиняет вред не преподавателям, а прежде всего воспитанницам, разочаровывая их в жизни и делая их озлобленными.
Она уже достигла цели. В этом году целая группа воспитанниц кончила институт, унося с собою привитую этой дамой злобу против своих учителей. Они уехали из Бечея, даже не простившись с ними. Мне всегда страшно за своих учениц, которых она не любит. Чувство злобы, которое теперь болезненно обострилось у всех, привело людей к страшной раздражительности, и в этом отношении они потеряли всякое чувство меры.
В обществе нет спокойного разговора. Противоречий и возражений никто не терпит, и в результате видим почти всюду обостренные отношения людей между собою. В педагогике раздражительность недопустима -это всем известно. И тем не менее на каждом шагу мы видим нарушение этого основного принципа воспитания, представляющего отвратительный пример для подрастающего поколения. Раздражительны все. Есть, конечно, более раздражительные, и менее раздражительные, и вовсе не сдерживающиеся. Очень часто эта раздражительность бывает смешна, то есть человек делается смешным.
Но очень часто со стороны бывает и больно смотреть, если эта раздражительность срывается на воспитанницах, и в особенности на маленьких девочках. Требуя от воспитанниц сдержанности, взрослые люди сами не владеют собою. Боже сохрани, если воспитанница проявит свою раздражительность. Она этого не смеет. Не так давно - это было, когда перед ужином я закончил урок музыки с одной ученицей 13 лет, - когда ее класс вошел уже в столовую и стал на свои места, «Ценка» (таково прозвище этой девочки), собрав свои ноты, пошла на свое место. И я видел, как ее классная дама буквально набросилась на нее и, размахивая руками и топая ногами, что-то кричала ей. Фигура этой дамы, изгибавшаяся перед девочкой, была смешна. Лицо ее было искривлено от злобы, а голова ходила во все стороны. Я не знаю, в чем провинилась девочка, но она спокойно стояла перед возбужденной женщиной, и только крупные капли слез текли по ее щекам.
На днях был другой случай, и тоже у меня на уроке. Одна девочка 13 лет поменялась со своей подругой временем урока музыки, забыв, что в этот час она имеет частный урок с классной дамой по французскому языку. И эта дама пришла за ней и в моем присутствии кричала на нее на всю столовую. Девочка, стоя на своем месте и у рояля, спокойно слушала этот крик и только сильно покраснела. И эта пожилая женщина была смешна, как вообще бывает смешон человек, вышедший из себя.
Конечно, бывает и так, что воспитанница огрызается, но тогда «пожалуйте к начальнице», и нередко бывает, что девочка стоит после этого во время обеда на эстраде возле персональского стола. Это наказание считается весьма тяжким, и я слышал, как говорила начальница, что после третьего раза вопрос возникает об удалении такой девочки из института. Этого наказания воспитанницы боятся еще и потому, что стоять во время обеда на эстраде как-то стыдно, в особенности если это великовозрастная воспитанница.
У раздраженного человека вообще своя логика или, вернее, отсутствие логики. «Ты смеешь еще дерзить», - следует ответ, если девочка начинает оправдываться. «Да я говорю правду», - говорит девочка. И в результате она получает «peison». Молодежь чутка к несправедливости, и в этом отношении она отлично разбирается во всех мелочах повседневной жизни. «Это нечестно», - говорят они в ответ на несправедливость.
Переобремененные занятиями, дежурствами, уроками, письменными работами и вечно находясь под страхом быть наказанной или получить неудовлетворительный балл, воспитанницы, конечно, нервничают и тоже делаются раздражительными. Но это не та раздражительность, которая исходит из злобного состояния вообще. У них злобы нет. Конечно, воспитанница злится на учителя, если он поставил ей кол. И сегодня она даже ненавидит его, но это временное состояние, вызванное данным случаем.
На праздниках и летом, дома, это злобное чувство совершенно проходит. Нет и раздражительности, которая была в институте. Правда, бывает и так, что родители не узнают своих детей. «Почему ты сделалась такой раздражительной и нервной?» - спрашивают родители. И девочка первое время огрызается, как в институте.
Конец четверти - это самое тяжелое время институтской жизни. «У меня появились седые волосы в эту четверть», - сказала мне одна воспитанница. Конечно, в будущем эти переживания сгладятся и по свойству человеческой природы обратятся даже в хорошее воспоминание. Весьма характерно, что при такой нервности и раздражительности в институте почти не наблюдается истеричности. Есть девочки вспыльчивые, невоздержанные, капризные, но таких проявлений, которые можно было бы назвать истеричностью, нет. Мне приходилось видеть, как воспитанницы плакали навзрыд, и начальница говорила им: «Пожалуйста, без истерики». Но это был плач, а не истерика.
Я вообще заметил, что во время революции истеричность уменьшилась. И это вполне понятно, так как она является последствием распущенности и баловства. Почему, например, мы не видали истерики ни во время эвакуации, ни во время обстрела городов большевиками, ни в трюмах пароходов, ни во время бегства от большевиков. Истеричность прежде всего требует внимания к себе. Если не обращать внимания на истерический припадок, то и припадка не будет. Истерика делается для других, а не для себя.
В институте отлично знают, что истерический припадок не привлечет к себе внимания окружающих, а, напротив, девочка будет за это наказана и, пожалуй, приобретет кличку припадочной. В разговоре со мною по этому поводу начальница вспомнила, что в бытность ее классной дамой в Смольном институте она очень часто имела дело с истеричными девочками, которые во время уроков музыки топали ногами и в раздражении бросали на пол ноты. Здесь этого нет, и начальница приписывала это моему спокойному характеру. «Нет, - ответил я, - истеричность, насколько я теперь слышу от русских ученых и докторов, была свойственна нашим русским избалованным женщинам. Теперь другие условия жизни. Можно быть неврастеником, но не проявлять своего раздражения в истерике».
Воспитанницы института, с самых малых до великовозрастных, живут скученно, по-беженски, в убогой обстановке бывшей мадьярской школы. Помещения тесны. В дортуарах, сплошь уставленных кроватями, проходит вся их жизнь. В одной комнате помещается до 30 человек. Воздух спертый, освещение тусклое. Клопов, несмотря на борьбу с ними, бесконечное множество. Утром, говорила мне ночная классная дама, в дортуарах такой воздух, что просто спирает дыхание, когда войдешь в эту спальню, а в коридоре иной раз нельзя дышать от запаха из уборной, которая не имеет вентиляции.
Уроки готовят, сидя на кроватях. Негде побегать, негде пошалить. В коридорах это не разрешается. И вот видишь, как иногда девочка просто скачет на месте, так хочется ей побегать и выявить избыток своих молодых сил. И мне сказала как-то одна из старших моих учениц, когда я провожал ее с урока в институт: «Ах, как хочется мне побегать здесь во дворе». «Счастливый! Вы пойдете сейчас гулять», - очень часто говорят мне мои ученицы по окончании вечерних уроков. Луна светит. Такая чудная погода...
Иногда такой подъем настроения захватывает весь класс. «Что-то они сегодня экзальтированны», - говорят классные дамы. И действительно, иногда видишь, как к обеду или завтраку в столовую врывается, например, VII класс (наиболее шумный класс) и, обгоняя друг друга, толкаясь, занимает свои места. Стулья летят во все стороны. Посуда звенит. Ложки, вилки, ножи перекидываются с одного места на другое. Говорят громко, почти кричат. Раздается хохот и даже иногда взвизгивание. Классная дама теряется и стучит ножом о тарелку, а в устах ее уже звучит: «peisan, peisan».
Правда, это бывает тогда, когда в столовой нет старших, но я бывал свидетелем этих сцен, так как прихожу всегда в столовую раньше других. Настроение - избыток сил, столь естественные проявления в этих годах, конечно, подавляются в самом начале. И это необходимо, иначе бы не было сладу в этих тесных условиях жизни воспитанниц, но это приводит к весьма нежелательной группировке воспитанниц на спокойных и беспокойных (трудных, как здесь их называют).
«У нее плохой характер», - слышишь отзыв воспитательного персонала о такой девочке. В действительности это не так. Она просто живая, здоровая, крепкая девочка с характером и свойствами самостоятельного человека, то есть с теми качествами, которые теперь так нужны человеку, но она неудобная и причиняет много беспокойства и требует внимания к себе. Девочка вялая, спокойная, болезненная, которую следовало бы немножко подбодрить и вселить ей энергии, конечно, причиняет мало хлопот классным дамам и потому служит образцом для других. Она шалить не будет.
«Перфетка» - так институтки называют особую группу воспитанниц, которые ведут себя примерно и угодливо по отношению к классным дамам. Она подаст и пальто классной даме, и подсунет ей тарелочку, а при случае выдаст и подругу, но этот тип был всегда в общежитиях и ничего нового не представляет.
«Я устала», - слышишь часто от классных дам эти слова. Конечно, нелегко вести класс в 30 девиц. И вот от этой усталости появляется брюзжание: «Не делай того, да не смей делать этого. Не так села, не так встала, не так пошла...» И все эти замечания делаются раздражительным тоном, с угрозами наказать. В книжечке отмечаются крестики, чер -точки и какие-то значки.
Иногда просто поражаешься этой мелочности и не видишь смысла в таких замечаниях. Я помню летом, сидя во дворе, я наблюдал за группой воспитанниц V класса, которые ждали, пока соберутся все, чтобы идти на гимнастику. Женя срывала листья лопуха и очень удачно хлопала ими, ударяя по ним рукой. Другая девочка, тоже лет пятнадцати, задумала проделать то же самое. «Перестань, говорю тебе», - сказала несколько раз классная дама. «Слышишь, перестань», - повторила она. И девочка, конечно, перестала, а Жене почему-то это не запрещалось.
Тут же недалеко ходили по двору две девочки, и вдруг одна из них даже негромко рассмеялась. Во дворе кроме меня никого не было, а на улице это не могло быть слышно. «Перестаньте смеяться, говорю вам», - крикнула им классная дама. Я никак не мог понять, почему нельзя во дворе смеяться и играть в хлопушки. Очевидно, это замечание делалось по привычке. Девочки томились в ожидании предстоящей гимнастики. Почему бы им не побегать в этом дворе? Но томилась и классная дама, которой предстояло еще сопровождать институток на сокольскую гимнастику. Старушка устала. За целый день она набегалась, и ее, конечно, тянуло домой отдохнуть. Она, в сущности, хорошая и вряд ли умышленно обидит девочку.
Гораздо хуже в этом отношении молодые дамы. Им хочется не отдохнуть, а пожить. Я был свидетелем, когда классная дама вела детей с прогулки на час раньше, чтобы успеть пойти с компанией в кино. Это был душный вечер, когда каждая минута пребывания детей на воздухе была бы им полезна. Но не о детях думала классная дама. Дети при мне умоляли ее остаться на «дамбе» еще хоть полчасика, но она была неумолима и отвела детей в душный дортуар.
Обвиняя учащуюся молодежь, мы совершенно упускаем из виду самих себя. Ведь классные дамы тоже удирают с дежурства. Одна к своему ребенку, другая по своим личным делам, а третья просто погулять. При мне исправляющая обязанности начальницы института делала выговор молодой классной даме. «Помилуйте! Как вы могли оставить свой класс?
Вы ушли в час и вернулись к шести. Знаете, что произошло в ваше отсутствие...», - говорила она. (Три воспитанницы удрали из института и пошли на Тиссу купаться.)
Человеку вообще присуще видеть недостатки в другом, а своих не замечать, но со стороны это виднее, и если мы требуем от других, то должны следить и за собою.
В институте, конечно, преследуются всякие романтические истории, хотя бы и самого невинного характера. И в этом отношении строже всех следит молодая классная дама, которая не так давно имела крупную романтическую историю, о которой говорят до сих пор. Учащаяся молодежь, видимо, отлично подмечает отрицательные стороны своих воспитательниц, давая подчас им меткие прозвища. «Жаба» - называют они эту классную даму. Ее не проведешь, потому что она сама недавно имела скандальный роман.
Классная дама младшего класса в раздражении ругает маленьких девочек самыми неприличными словами (даже сербского наименования). Девочки бегут к старшим и спрашивают, что это значит. Воспитанницы приходят в ужас и в свою очередь задают вопрос, кто это сказал им. Об этом знают все, иначе бы я не занес этот факт в свои записки. Говорят, что начальница приняла решительные меры к обузданию этой дамы, но она и сейчас служит в институте.
К сожалению, это не исключительный случай. Наши дамы не воздерживаются и часто употребляют бранные слова, если не такие, от которых приходится краснеть, то, во всяком случае, весьма острые. Вчера А. А. Зац с возмущением говорила мне, что он слышал, как классная дама крикнула вчера разошедшимся воспитанницам IV класса «хулиганки». А я знаю, что слово «дрянь» очень часто употребляется в институте.
По-видимому, употребление бранных слов дамами в своем женском кругу - это явление не столь редкое, как думаем мы, мужчины, но только в беженстве и этот вопрос углубился. Не знаю, верить или верить, но переведенная к нам из Донского института воспитанница Н. Моцак говорила мне, что начальница этого института, крича на нее, обругала ее дрянью. Другая воспитанница Р. подтвердила, что это бывало в Донском институте.
Очень много говорят о распущенности воспитанниц Харьковского института, указывая на то, что ни в Донском институте, ни в Кикинде этого нет. В чем же заключается эта распущенность? Ответ на этот вопрос дала мне жена контролера Державной комиссии г-на И. Н. Новикова, гостившая летом в Харьковском институте. «Как здесь симпатично и уютно. Просто семейная обстановка», - сказала она мне. - Дети жизнерадостные, живые, как много сердечности, простоты здесь».
В Кикинде и Донском институте за обеденным столом воспитанницам вовсе воспрещается разговаривать. Малейшее нарушение этого запрета вызывает наказание: «Стань к стенке». Кстати, это выражение заимствовано нами у большевиков. Раньше говорили - «стань в угол, к доске» и т.д. Меня страшно покоробило, когда я, приехав в институт, услышал это выражение. Сразу как-то вспомнилось все пережитое и запахло кровью. Но я продолжаю...
«Знаете, просто неприятно смотреть на шеренгу стоящих у стенки воспитанниц за обедом. Эта мертвая тишина неприятна и неестественна для детского общества», - говорила мне А. И. Новикова. О гнете в Кикинд-ской гимназии говорят все, а учительница танцев Е. М. Перлова, которая преподает танцы и в Кикинде, говорила мне, что это просто мертвые дети, а лоск этот только наружный. Я был тоже в Кикинде, как представитель Харьковского института, на концерте, устроенном Кикиндской гимназией, и видел, как гуляют по парам кикиндские воспитанницы. Идут молча. И вот одна старушка, классная дама, говорила мне: «У нас строго». Они не должны смотреть по сторонам и заглядываться на прохожих.
И в тот же вечер, может быть в шутку, один господин рассказывал нам, что, если институтки, гуляя, встречают юнкера, офицера или вообще интересного молодого человека, то должны опустить глаза, а классная дама сейчас же открывает зонтик и, как щитом, закрывает им институток от этого опасного человека.
В Харьковском институте этого нет. Напротив, иногда класс идет с уроков или на прогулке довольно шумно. «Слышите! Это с уроков идет VII класс», - сказала мне классная дама, стоявшая со мною вечером у ворот столовой в ожидании ужина. И действительно это был он. Конечно, воспитанницам, идущим в парах на улице, следовало бы потише разговаривать и громко не смеяться, но.... ведь Нови Бечей, в сущности, не город, а деревня. Очень часто институт, возвращаясь с уроков, не встретит на улице ни одного человека. И это учитывается нашими барышнями. Не потому они так громко разговаривают, что они не воспитаны или не понимают, как должна себя держать барышня, а потому, что это Нови Бечей.
«Это распущенность», - говорят некоторые свои же. Да! Пожалуй. И, конечно, права классная дама, которая изобрела отличный способ борьбы с этой распущенностью. «Остановитесь и стойте, пока не замолчите», -командует она. И класс, спеша на ужин, останавливается иногда в холод и под серенький дождик и успокаивается. «Ну, теперь идем дальше.»
Гораздо хуже, когда класс не сдерживает своих порывов в присутствии посторонних людей. В Бечее изредка появляется интересная для институток публика - кадеты, офицеры, юнкера, студенты. Свои надоели, да и кто же эти свои. Какой-нибудь в лучшем случае местный гимназист или мелкий чиновник финансии - серб с черными глазами, а подчас и просто миловидный приказчик или колбасник. Ведь на улице трудно разобраться в людях.
И вот вдруг навстречу идущим в парах институткам показывается юнкер в красных рейтузах. «Красные штаны», - как ветром проносится по парам шепотом. Институтки не выдерживают. Ряды расстраиваются. Каждая пара хочет заглянуть вперед из-за спины предшествующей пары. Происходит замешательство. «Kinder, kinder.» - суетится классная дама. И, конечно, было бы лучше, если бы они опустили глаза вниз. Юнкер ровняется с институтками. Десятки, нет - сотни глаз пронизывают героя-юнкера.
Конечно, это нехорошо. Это распущенность. Но ведь это Бечей, а не Белград, где на каждом шагу видим эти красные штаны.
А Леня Джурич! Выгнанный кадет, поступивший к генералу Павличенко. Теперь он простой казак, гастролирующий с джигитами в Югославии. В Бечее это было событие. Генерал Павличенко пригласил весь институт на джигитовку. «Мы прежде всего хорошо почистили башмаки», - начинает главу в своем дневнике одна девочка. И это было еще хуже, чем с юнкером в красных штанах. Хорошенький мальчишка, и тоже в красных штанах (ибо это были кубанские казаки), вскружил девочкам головы. Целый месяц потом только и было разговору, что о Лене.
По странной случайности я был в Кикинде в тот день, когда и там весь институт (гимназия) был приглашен на джигитовку. И здесь фигурировал Леня. Я видел собственными глазами, как он подошел к зданию института и, остановившись под окнами, беседовал с институтками. Я был для них посторонним лицом. Меня они не знали, но Леня раскланялся со мной и, конечно, продолжал игривую беседу с воспитанницами, буквально облепившими окно. Я все-таки сказал ему: «Вы подводите барышень. Им строго запрещается разговаривать с мужчинами». Но Леня только рукой махнул. И это видел не только я, но и те, кто проходил тогда по тротуару, но не видели свои, которые могли бы сказать: «Это возмутительно, это распущенность». Одним словом, до начальства это не дошло.
В Кикинде весь институт помещается в одном здании, и потому «распущенности» там не может быть. То же самое и в Донском институте. Мы живем в других условиях. У нас помещения разбросаны. Даже бельевая, где переодеваются институтки, находится через две улицы. Целыми днями наши институтки путешествуют из одного помещения в другое. И вот тут-то и образуется общение институток с улицей. Отчасти это хорошо. Дети дышат воздухом, но для надзора это тяжело, и, конечно, бывают приключения.
Но и в Донском институте был случай, что воспитанница, возвращаясь с прогулки, задержалась у подъезда с подошедшим к ней кадетом. Теперь, или вернее за это, она переведена к нам. И другой случай, почти в таком же роде, мы знаем, был в Донском институте, и эта барышня тоже теперь у нас.
В Белграде чуть не каждая девочка-подросток-гимназистка имеет уже своего рыцаря и свободно ходит по городу в его сопровождении. И это не называется распущенностью. Значит, не в этом дело, а в том, что для закрытого учебного заведения устанавливаются особые понятия. С этого и надо начинать, говоря о распущенности. В Белграде девочки ходят в кино на самые отвратительные порнографические фильмы. И это ничего. В Белграде девочка идет на свидание к своему кавалеру, и он провожает ее домой.
Мы отлично знаем, что творится на белом свете. Распущенны все. Распущенность проникла во все мелочи повседневной жизни и охватила всех - и молодых и старых, и женщин и мужчин. И в этом отношении я открыто становлюсь в защиту учащейся молодежи школьного возраста. Здесь меньше всего распущенности. До поступления моего на службу в Харьковский институт я прожил в беженстве почти шесть лет и могу сказать, что за это время я «нераспущенности» не видел.
Все было распущено, начиная с политической и государственной жизни до семейных устоев. Чуть ни ежемесячная смена правительства -разве это не показатель политической распущенности? А драки и ругня в парламентах? А новые животные танцы, изобретенные после войны? А общие купания на пляжах, где дамы сидят нога на ногу выше колен с папироской в зубах? А количество брачных разводов? А современные моды? А литература?..
Это все распущенность в огромном масштабе. А распущенность в отношениях людей между собой? Я видел ее даже по пути из Загреба в Нови Бечей в поезде международного сообщения. И вот с этим багажом я прибыл в Нови Бечей и могу сказать, что впервые здесь я увидел «нераспущенность». Моя жизнь с тех пор среди юной учащейся молодежи потекла по новому пути, точно я вернулся к старым формам жизни и старым понятиям о благородстве.
Девочки громко говорят и смеются на улице, а иногда с шумом врываются в столовую. «Помилуйте! Это распущенность!» - говорит господин, держа в руках газету, в которой сообщается, что вчера в парламенте один депутат ударил другого по физиономии, после чего произошла общая свалка. И это ничего. Это в порядке вещей и не называется распущенностью.
В чем же, в сущности, сказывается распущенность барышень в институте? И на этот вопрос приводятся в пример такие мелочи и факты, на которых теперь и внимания не стоит останавливать. Избыток молодых сил. Хочется посмеяться беспричинно. Или «сегодня я всех ненавижу», - говорит воспитанница. Эти настроения молодежи под общий шаблон. Правда, теперь дети взрослые, но есть у них еще много детского, ребяческого.
В этом году стали лучше кормить. Очень часто к столу подаются ватрушки, рассыпчатое тесто, курица под белым соусом и даже жареная индейка. И что же? Уже придумали меняться. Сегодня вечером ватрушки, а завтра на обед индюшки. Ну-ка поменяемся: «На тебе мои ватрушки, а завтра ты дашь мне свою индюшку». Конечно, эта смена ватрушки на индюшку будет прекращена, когда об этом узнает классная дама, но сейчас эта мена в большом ходу. Одна толстенькая девочка так любит ватрушки, что каждый раз отдает свою индюшку за ватрушку и потом встает голодная с обеда.
Меняют и отдают свои порции за все. Я слышал разговор: «Ты вместо меня прочитай молитву, а я тебе отдам свои ватрушки». Пошалили однажды девочки и за молитвой. Почему не читают утром первую главу Евангелия о родословной, задают себе вопрос воспитанницы. После долгих прений по этому вопросу одна воспитанница заявила, что она ее прочтет за утренней молитвой. «Нет, не прочтешь», - возражали ей подруги. «А вот и прочту», - заявила смелая девочка. И прочитала. Соригинальничала. И чуть не вылетела из института...
Это все распущенность. Нет. Распущенность есть, но не та, о которой знает публика. Она кроется в дортуарах и невидима для публики. Это распущенность в моральном отношении. Скрытая распущенность. И вот здесь иногда влияние подруг бывает просто гибельное. Но это было всегда. Я помню, мой брат, будучи в первом классе гимназии, составил список всех неприличных слов, которые он усвоил в гимназии. Этот список попал в руки матери. Я сам впервые в гимназии научился тому, чего раньше не знал.
Конечно, теперь девочки знают больше, чем раньше знали мальчишки, и в этом отношении теперь их мораль под сомнением. В разговорах между собой, в дортуарах, девочки невоздержанны и болтают. «Черт знает что», - сказала мне одна дама. Но это ускользает обыкновенно от воспитанного персонала, и таким образом остановить моральное падение некому. Конечно, с возрастом это проходит, и не так это уже опасно.
Бывают, конечно, случаи, когда такая распущенность доходит до начальства, и вот тогда принимаются крутые меры, кончающиеся иногда исключением девочки из института.
Как это узнается? Конечно, всякий сыск неприятен, но бывает необходим. Весь вопрос в том, как его применять, какой способ выбрать и в чьи руки дать. И в этом отношении в институте не все благополучно. Перлюстрация писем находится в руках классных дам - каждой по своему классу. Просматривая письма своих воспитанниц, некоторые из них выдерживают и наиболее интересные письма задерживают, чтобы показать другим. «Мадам, послушайте, что пишет своей дочери такой-то», - говорит так называемая Жаба. И письмо прочитывается в кругу дежурных классных дам, сидящих обычно в коридоре за круглым столиком возле квартиры начальницы. Следует обмен мнений и злые насмешки.
Мне доподлинно известен случай, когда в Новом Бечее заговорили, что генерал N разводится с женой. Отец писал дочери в институт, что у него с мамой опять происходят недоразумения, и он не знает, что ему делать. Это откровенное письмо родителя, вскрытое классной дамой, получило огласку и очень долго служило предметом сплетен в Новом Бечее.
Конечно, бывают случаи, когда таким образом вылавливаются письма любовного содержания и раскрывается недозволенная переписка. Так однажды была раскрыта тайна одной восьмиклассницы, считавшейся в институте безукоризненного поведения и служившей образцом для других. «Она даже на танцевальных вечерах не смотрит на кавалеров», - говорили про нее. Скромная, спокойная, она уже четыре года любит и любима. «Я никогда от нее не ожидала этого», - сказала мне начальница. И положение этой девушки в институте изменилось, точно она сделала что-то очень скверное. «Но ведь ей уже 19 лет», - возразил я, но дальше этого разговор не пошел, так как предполагается, что начальница не должна знать, что институтки тоже могут любить и быть любимы. Закон природы для института во внимание не принимается, хотя девушке и было 19 лет.
Письмо кадета, юнкера, студента, гимназиста после каникул - это обычное явление, и после двух-трех вскрытых писем такая переписка прекращается, если не направляется окольными путями через прислугу, например, или через близких институту лиц. И это знают в институте и, конечно, ловят. Был случай, когда за это была удалена со службы прислуга лазарета.
Но, к сожалению, письма родителей приравниваются к любовному письму кадета, который клянется в вечности любви, не подозревая, что дальше классной дамы эта клятва не пойдет. Но такие шаблонные послания гораздо меньше интересуют наших дам, чем сведения, сообщаемые родителями своим детям. Кадет влюбился летом в институтку, а она в него. Что за пустяки! А вот возможно, что родитель в своем письме коснется личности кого-нибудь из персонала или сообщит какую-нибудь новость. Это интересно.
Интересно также то, что пишут воспитанницы в своих дневниках. Это тайна, которая прячется обыкновенно под «три замка». Я до сих пор не могу уяснить себе, дозволено ли в институте писать дневник, но вижу, что девочки пишут и находятся в вечном страхе быть пойманной. Дневник в институте, конечно, раскрывает тайны институтской жизни и называет откровенно лиц, фигурирующих в дневнике. Конечно, интересно, что пишут девочки!
И вот отлично вылавливает эти дневники опять таки эта Жаба. Она сама не так давно кончила этот институт и знает все. От нее не скроется ничего. Но зачем писать дневник, когда рано или поздно он будет пойман! И все-таки пишут, давая себе слово больше не писать. Не так давно был пойман дневник одной очень умной и развитой воспитанницы. Она смело писала его в дортуаре, полагая, что классная дама не заподозрит, что она пишет дневник.
Но... это был момент... Она схватила, как коршун свою жертву, листы исписанной бумаги и. Дневник оказался исключительно интересным и затрагивал кое-кого. Начальница института отсутствовала, и потому целый месяц этот дневник ходил по рукам и громко читался в некоторых кругах, близких к институту, но совершенно чуждых автору дневника. Я знаю этих солидных по своему положению лиц, к сожалению, даже мужчин, которые присутствовали в «гостиных» при чтении если не всего, то отрывка дневника.
Она - автор, была уже не ребенок и, конечно, пережила много скверных минут. Мне было жаль ее, тем более что она невольно выдала в своем дневнике многих воспитанниц, да и ее личная тайна сделалась достоянием публики. «Он, он...» - писала она, думая, что никто не посмеет заглянуть в ее девичье сердце. «Это моя тайна, моя душевная жизнь и неприкосновенная область моего существа», - думалось ей. И вот заговорили. Даже почтенный Иван Феодорович - истопник - покачивал головой, осуждая бедную девушку.
А Жаба торжествовала. Ее любопытство было удовлетворено. Она схватила интересный дневник. Какое ей дело до нравственных переживаний чужой ей девушки. Она громко говорит, что ненавидит их -воспитанниц, и служит только потому, что ей некуда деваться. Много времени спустя я сказал как-то в разговоре по этому поводу с начальницей института, что никогда не думал, чтобы это было возможным, что дневник уже не маленькой воспитанницы читался по кабакам. Я так и сказал, после чего мои отношения с начальницей сделались холодными и официальными.
Если бы в порядке надзора необходимо прочитывать дневники и письма, то это делается иначе, сказал я. Мне неприятно заносить эти стро -ки в свои записки, так как я решил избегать записывать в свой дневник всякие дрязги, но, слыша постоянно осуждение поведения воспитанниц института, я хочу доказать, что и мы заслуживаем во многих отношениях порицания и вовсе уже не так чисты перед учащейся молодежью. И в этом отношении большую ошибку делают и родители, которые, конечно, больше из любопытства, чем ввиду необходимости ловят и прочитывают дневники своих детей.
У каждого есть переживания, которые скрываются даже от самых близких и дорогих людей. И к этим тайникам души надо относиться бережно и с осторожностью, раскрывая их только в самых крайних случаях, если это необходимо для пользы дела или для отвращения беды. Простое любопытство здесь неуместно и приводит только к озлоблению и отчуждению, которое и без того теперь создалось между родителями и детьми. «Не говорите маме», - просила меня одна из старших воспитанниц, тайна которой была мне известна. Я обещал, и она знала, что я не заставлю ее краснеть перед матерью.
Воспитанницы с отвращением и злобой относятся ко всякого рода проявлениям сыска. И в этом отношении они поддерживают друг друга. Даже в младших классах не выдают подруг. И это настроение их отлично обрисовано в их детском стихотворении, которое они назвали «звериадой»:
Надо уметь воспользоваться случаем. Обмануть швейцара не считается проступком. «Я сегодня дежурная - пропустите». И швейцар пропустил. «Сегодня трудные уроки. Надо избежать их». И воспитанница жалуется на головную боль. Цель достигнута. Она осталась в дортуаре и избежала явного кола. Цель оправдывает средства. Но это пустяки. Вот надо не попасться с пудрой. Это посерьезнее, чем провести швейцара. А прятать девочки умеют. Послать письмо еще страшнее. Впрочем, незаметно опустить письмо в почтовый ящик гораздо легче. Труднее написать, чтобы не настигла воспитательница.
Теперь совсем опасно писать дневник. И едва ли кто-нибудь решится поведать собственную тайну даже себе самой. Все равно поймают. А маникюр? А мало ли какая теперь мода, хотя бы даже насчет бровей. Ведь женщина придерживается моды с малолетства. Почему же не попробовать? И вот я знаю случай, когда в 4-м классе после молитвы вечером, когда уже ложились спать, девочки, уже раздетые, устроили подобие спектакля. Напудренные, накрашенные, намалеванные, подражая взрослым дамам, они готовы были изображать. Но вдруг ночная дама -крыса. И вот 4-й класс, то есть дортуар, накрашенный предстал пред рассердившейся начальницей. И это пустяки!
Но там, где надо скрыть, там есть еще обман. Например, ужасно трудно не только детям, но и старшим купить конфет. Классным дамам некогда, и нужно ждать до воскресенья. И вот находят способы иные. Обыкновенно средством к этому является прислуга, только с условием, чтобы никто не знал об этом. Или еще проще «удрать» через швейцарскую. Одна малюсенькая девочка ужасно любит рожки и подговаривалась ко мне, чтобы я купил ей эти сласти на два динара, которые она держала в своих рученьках. Мне было жаль ее, но я не хотел потворствовать нарушениям институтских правил и посоветовал ей обратиться к классной даме. «Она не позволяет», - ответила она.
На следующий день эта маленькая девочка говорила мне шепотом и по секрету. «Мне вчера купила рожки прислуга - мадьярка Клара, - и знаете, как-то особенно приятно добыть это недозволенным путем, как-то интереснее». Да! Но съесть-то эти рожки надо тоже по секрету, чтобы не видала классная дама, а карман раздулся потому, что на два динара дают так много, что можно даже заболеть. И сейчас у этой девочки раздут карман. «А это что?» «Стакан, чтобы набрать снегу, но только так, чтобы никто не видел». «Зачем вам снег?» - спросил я девочку. «Хочу вам заморозить яблочко». «Оно не влезет», - говорю я. «А я его кусочками», - шепотом говорит почти ребенок. Но главное, чтобы этого никто не знал...
«Так, чтобы этого никто не знал». К сожалению, такая тактика проводится и в институте как учреждении. Конечно, надо дорожить репутацией института и стараться, чтобы не раздувались пустяки и чтобы не получали огласку случаи, которые кладут печать на заведение. Девочка украла. Это бывает всюду. И раньше это было. Теперь такие случаи бывают чаще не только в детском общежитии, но и в обществе, и в государственных делах. Вот и сейчас во Франции сидит в тюрьме министр. Он проворовался. У нас в Бечее недавно арестованы за кражу сербские чиновники.
Конечно, нехорошо, когда сербы, почтенные люди, плохо говорят об институте. Так, недавно сын известного торговца, серба, гимназист, влюбился сразу в трех, и каждую прогулку институток в роще выжидал их в кукурузе. Девочки наивно шли к нему. И это продолжалось очень долго, пока отец не поднял голос: «Помилуйте, он плохо учится. Я плачу учителям, а он не занимается и каждый день сидит там, в кукурузе. Но и девочкам нехорошо. Мало ли что там может быть... И заплатить приходится за кукурузу, которую они там потоптали».
И вот - так, чтобы этого никто не знал, одна из девочек уволена из института. Но виновата ли она? Соблазн, увлечение, неопытность или просто шалость. И если это продолжалось почти все лето, то куда же смотрела воспитательница, классная дама, которая ведет их на прогулку? Она сидит под тенью высоких тополей, читает, вяжет, отдыхает; а где же девочки? И это бывает часто.
Прошлым летом местный агроном, русский граф, проезжая на велосипеде рощу, наткнулся на купающихся в Тиссе институток. Но там опасно. Здесь уже тонули. Куда же смотрит воспитательница, с которой девочки отпущены гулять? Граф сказал об этом классной даме, но от начальницы все это было скрыто.
На Тиссе за воспитанниц всегда бывает страшно. И не напрасно. Весной в особенности разлив реки угрожает даже Новому Бечею, и вода иной раз достигает дамбы. И вот однажды ко мне приходит на урок четвероклассница М. Охотина. «Боже мой, Д. В., Вы знаете, вчера я чуть не утонула. Это мне урок хороший». И с неподражаемым ужасом в лице она мне говорила: «Мы вдвоем удрали от классной дамы по крайней мере за версту. И там стояла лодка. Мы сели в лодку. Вдруг лодка стала отходить. Трейман быстро выскочила на берег и ногами оттолкнула лодку. Я растерялась. Но, к счастью, на берегу росла верба, и ветви ее спускались над водой, немного выше лодки. Я схватилась обеими руками за эту ветку, а лодка уходила из-под ног. Я так и опустилась по самую шею в воду. Верба меня спасла. По ней я выкарабкалась из воды. Я пережила ужас, так как плавать не умею. Что делать? Трейман промочила только ноги, а я была вся мокрая. Мы сообразили. Недалеко была усадьба известной в Бечее дамы, вдовы капитана австрийской службы. Мы бросились туда. “Ради Бога, помогите. Дайте высушиться”. Капитанша в ужасе смотрела на нас и, конечно, тотчас же раздела меня и начала сушить на печке и гладить мое белье. Два часа она возилась с нами и кое-как высушила меня. Мы умоляли капитаншу не говорить об этом никому, так как иначе нас выгонят из института».
Мне было страшно слушать ее рассказ, тем более что видно было, как Милочка переживала то, что было пережито ею вчера. «Я была на волоске от смерти», - закончила она, волнуясь, свой рассказ. «Только, ради Бога, не говорите никому», - молила меня расстроенная девочка. Ровно через неделю в бельевой поднялась суматоха. «Что это за рубашку сдала Охотина? С подтеками, вся желтая?» «Я упала в лужу», - сочинила Милочка. «Да где же эта лужа, и почему не часть, а вся рубашка?». Что-то здесь не так. И кто из классных дам была тогда дежурная... И история заглохла.
Через месяц случайно наш доктор был вызван в усадьбу к этой самой капитанше, к ее больному мальчику. И вот капитанша не выдержала и рассказала доктору историю с Охотиной. «Помилуйте! У вас плохой надзор, ведь девочка чуть не утонула», - а мальчик прибавлял: «Я знаю это место. Там почти два метра глубины - крутой обрыв». П. И. Пономарев - наш доктор, пришел домой встревоженный и решил сегодня не сообщать об этом случае начальнице, ведь Милочка Охотина - институтка. И доложил.
Но что же вышло? Это сплетни. Интрига против института. Капитанша - простая баба, интригующая против русских. «Но позвольте, это подтверждают солидные люди, Ваши служащие», - (не называя мою фамилию) возражал нам доктор. «Кто это? Скажите им, что они. - резко оборвала начальница. - А вы передаете сплетни». «Спасибо, я, значит, сплетник», - огрызнулся доктор.
А Милочка. Ее послали с классной дамой к капитанше узнать, в чем дело, а после этого она пришла ко мне. «Зачем вы это рассказали доктору, ведь я просила вас». - «Это не я, а капитанша рассказала доктору об этом, -возражал я. - Я только подтвердил». «Да, но я ведь только упала в лужу, -вдруг заговорила Милочка. - И. и. я упала в лужу». Я с изумлением смотрел на девочку. И она не выдержала - покраснела. Научили.
«Но позвольте. На днях опять купались барышни с плотов в рубашках. Ведь там опасно. Не так давно там утонул мальчишка. Его втянуло под плоты. И это видел А. А. Зац. Он врать не станет». - «Неправда. Это сплетни, интриги. У них болела голова. Они разделились. Намочили в реке рубашки и прикладывали их к голове, а потом несли в руках эти мокрые рубашки. Так говорят воспитанницы и подтверждает их классная дама. А. А. Зац - известный сплетник»
Боже сохрани вмешаться в эту внутреннюю жизнь. Никто не должен знать, что делается в дортуарах. Но все-таки до публики доходят слухи и говорят.
Девочки настроены патриотически. Умер Великий князь, а через год и патронесса Императрица Мария Федоровна. Институт был в трауре, и девочки в патриотическом экстазе развешали на стенах в дортуарах царские портреты, украсивши их крепом и георгиевскими лентами. «Что это вы поразвешивали мертвецов?» - иронически заметила им классная дама. Возмущению институток не было конца, но и в обществе об этом много говорили. «Сплетни, ложь, - оправдывались в сферах. - Детям нельзя верить. Зачем их слушать? С институтками вообще не следует разговаривать, в особенности мужчинам».
Я часто задумывался над этим. Конечно, в отдельных случаях воспитанницы могут солгать, но это касается исключительно их институтской жизни, когда надо что-нибудь скрыть, спрятать, обмануть, но в общем лжи у них нет, потому что возраст у них не тот, когда люди должны приспосабливаться к жизни и по необходимости кривить душой. Напротив, в этом возрасте всегда является особая смелость суждений и проистекающая отсюда правдивость. «Кто это взвизгнул?» - обращается начальница в столовой ко всему институту. И виновница решительно встает и смущенно, раскрасневшись, идет к начальнице.
Такая честность присуща этому возрасту. Добиться сознания от них ничего не стоит, потому что они еще не испорчены и не умеют врать. И в этом отношении молодежь стоит неизмеримо выше нас. Еще при большевиках в России, а в сущности и раньше (при Керенском), всем нам приходилось лгать, подделываться и притворяться. О чести мы тогда не думали и шли к презренным людям на поклон. А потом и в беженстве - кому из нас не приходилось подделываться и гнуть спину, чтобы не попасть впросак? Мы к этому привыкли. А молодежь свежее и чище нас. Я верю больше ей, чем тем, которые должны подчас соврать, скрыть, умолчать, чтобы не лишиться хотя бы места или упрочить положение.
Молодежь чутка, и всякую неискренность, обман и ложь она чувствует отлично. Я не забуду никогда, как прибывший из Праги господин Астров показывал картины и читал воспитанницам лекцию о Москве. «Но почему он не показал нам ни одного монарха и ни слова не сказал о царях? Ведь все это сделано русскими царями, а не городской думой, как говорил нам г. Астров». Так говорили девочки-подростки. А их воспитатели не смели говорить об этом, потому что лектор был командирован в институт начальством.
А Игорь Северянин, который на днях читал свои произведения в институте... Он был разгадан институтками. Он лгал. Его патриотические стихотворения были написаны искусственно. Он перекрасился и теперь писал не для себя, а для других, почему от них и веяло искусственностью. Мы вспоминали его. Он назывался в Петербурге литературным безобразником. Теперь он патриот: «С тех пор он русским стал, как из России убежал», - шутили девочки в ответ на его стихотворение, в котором он с пафосом кричал, что мало родиться русским, русским надо стать. «Каким русским, - иронически подхватили девочки, - большевиком, социалистом или комиссаром?»
«Он хитрый», - говорили девочки. Не зная, какая будет в будущем Россия, он сочинял «и так и эдак», чтобы не попасть впросак. А взрослые все притворялись и говорили: «Хорошо, отлично». А почему? Да потому, что Игорь Северянин был командирован из Белграда. А он, своим заветам верный, пропагандировал под шумок и говорил воспитанницам в дортуарах: «Вы не читайте Пушкина и Лермонтова, а читайте Блока, Бальмонта». Тут взрослых не было, и почему же не посеять семена. Мы строим новую Россию.
Станьте в пары. И в этих парах проходит вся жизнь институток до тех пор, пока не наступит пора для них вступить в жизнь. Уже я вижу теперь тех девочек, которых при мне ставила в пары классная дама почти взрослыми барышнями старших классов, и они ходят парами, как ходили пять лет тому назад. Меня всегда смущает, когда какой-нибудь из старших классов, проходя в парах мимо меня, вдруг останавливается и выстраивается в шеренгу по команде классной дамы: «Mesdemoiselles Saluer», - все сразу приседают и делают реверанс. Надо снять шляпу и поклониться.
Конечно, это делается не на улице, а во дворе перед столовой, когда, например, идут обедать или ужинать. Это очень красиво, и так отлично барышни делают реверанс, но... среди них есть мои ученицы, в которых я привык уже видеть не детей, а взрослых людей. В пары становятся по росту. Впереди идут малого роста, сзади большого роста. Меня поразила вначале это громадная разница в росте. Первые пары - это буквально маленькие дети, а последние пары - взрослые барышни. И они в одном классе.
Оказалось, что и здесь сказались беженские условие жизни. Запоздалые - это те, которые задержались дома после эвакуации, или недавно прибывшие из России, или просто не попавшие своевременно в учебные заведения. Эти великовозрастные воспитанницы и по годам и по росту составляют большой контраст в классах. Так, например, во 2-м и 3-м классах были девочки 11-12 лет и шестнадцати- и семнадцатилетние барышни. Бывали случаи, и я знаю три таких случая, когда такие великовозрастные воспитанницы из 5-х и 6-х классов выходили замуж.
Но есть и такие случаи, когда в класс попадет русская девочка-подросток, которая училась сначала в сербском или словенском учебном заведении, и потому плохо говорящая по-русски. Она тоже уже другая, не подходящая первое время к своему классу. Есть в институте и сербки и черногорки, которых я насчитал семнадцать. Это дети тех родителей, которые высоко ставят русскую культуру и хотят детям дать русское воспитание. Я знаю хорошо двух из них, которые брали у меня уроки музыки.
Ольга Тоболар - одна из них - сербианка, была лютеранка, которая готовилась у нас в институте принять православие. Она говорила мне часто: «Какая у вас красивая религия, как красива ваша культура, какое красивое у вас воспитание». Разношерстность таких классов, конечно, вызывает и соответствующую группировку в классе, что сглаживается «парами». Последние пары не имеют ничего общего с передними парами. В то время, когда первые пары еще играют в куклы, последние живут другими интересами.
Старшие и младшие в одном классе! Каждая воспитанница по установленным правилам имеет в классе свой номер и должна стать в пару с соответствующей своему номеру воспитанницей. Если, например, воспитанница под номером третьим заболела, то ее место занимает воспитанница под номером четыре, так что вся группировка в парах меняется. Но это строго соблюдается лишь в младших классах. В старших классах, по крайней мере я вижу это, в пары становятся сами, лишь бы подходили по росту. Кто с кем хочет, если нет причин к тому, чтобы «классидра» (классная дама) разъединила пару и не поставила неподходящую или дурно влияющую с другой.
Номера нужны здесь больше для бельевой, где на всех принадлежностях одеяния проставляется класс и номер воспитанницы. Очень часто я вижу в парах тех, кто дружит между собой. А не так давно я подметил в двух парах своих учениц. И я не ошибусь, если скажу, что не случайность или простая нумерация поставила их вместе. У них последнее время явилось опять стремление учиться музыке. От пары и дружбы зависит очень многое, в особенности в том возрасте, когда формируется личность. Общность интересов, постоянное общение, разговоры, воспоминания и увлечения - они для пары одинаковы и невольно передаются от одной к другой. И это сознают воспитанницы, характерно сочинившие в 4-м классе такой памфлет:
Конечно, это писали великовозрастные воспитанницы, составляющие группу старших в классе. Они и пишут совместно, и, надо сказать, пишут отлично, метко улавливая характерные черты переживаемого мо-
мента. Нужно знать их учительницу рисования, чтобы понять, как удачно обрисована ее личность в таком стихосложении:
Влияние подруг. Оно сильнее всех других влияний. И все зависит от того, кто из них сильнее волей. В общем, конечно, в институте наблюдается одно для всех господствующее направление, объединяющее всех, но в выработке убеждений, взглядов, идеалов и характера есть группировки, которые создают исключительные настроения. Одна группа отстаивает свои взгляды, другая отвоевывает свои положения. И в дортуарах подымается такой спор, который тянется не часами, а днями.
Все институтские события, конечно, переживаются совместно в дортуарах. Приехал новый учитель. Приехали из Белграда командированные писатель, поэт, лектор. Вчера были в кино или были на любительском спектакле. Все это переживается в дортуарах как исключительные события и служит темой, пока вопрос не будет исчерпан до конца. Есть воспитанницы, любящие музыку, другие совершенно не признают ее. И в этом отношении есть группировка, создающая в дортуаре особую атмосферу. Есть классы, где поголовно все желают учиться музыке. И там сидят и говорят о музыке. И это безусловно влияет на других. Даже книга иногда обходит дортуар и переходит с особым интересом из рук в руки.
Есть классы, которые иногда становятся на ложный путь и все сообща становятся в оппозицию. Так, например, один из старших классов весь признал, что преподаватель музыки ведет свой класс неправильно.
Прежняя система устарела. Теперь надо готовить к жизни, а не изучать классическую музыку. Необходимо научить играть постольку, поскольку это нужно для ресторанов, кинотеатров и в оркестрах. Да и музыка эта приятнее, чем всякие этюды и сонаты. Этот перелом произошел у них под влиянием вновь назначенного регента, по профессии капельмейстера балалаечного и ресторанного оркестра, далеко стоящего от понимания классической музыки.
«Зачем он дает вам этого Баха или Бетховена? Они устарели. Вы кончите институт и пойдете играть в кафану или кино, а не будете там играть Баха», - говорит он барышням, идущим на урок музыки. И вот в институте создалось новое направление, а преподаватель музыки, который первоначально пользовался популярностью, сделался одним из нетерпимых в этом классе учителей.
В дортуарах, как в лабораториях, вырабатывается не только личность, но и приобретаются привычки, внешняя повадка, манеры и приемы держать себя. Есть, например, в институте преподаватель, у которого имеется отвратительная привычка подергивать головой из-под плеч, точно ему мешает воротничок. Уже многие воспитанницы заражены этой привычкой, и это так некрасиво для барышни.
Очень многие воспитанницы живут и летом и на праздниках в институте. Это сироты и воспитанницы, родители которых не могут взять их на лето к себе. Конечно, это очень влияет на отношения родителей и детей. Дети отвыкают от своих родителей, да и родители забывают своих детей. Люди делаются друг другу чужими. Таких воспитанниц теперь почти третья часть, а раньше было больше половины. Беженство чувствуется и здесь. Одеть прилично детей могут далеко не все родители. И вот видишь, как разъезжаются на праздники домой. Летом, конечно, это все равно. Но зимой на некоторых страшно смотреть. Ситцевое платье, кашне - и больше ничего. Однажды я подошел к одной и сказал: «Вы замерзнете дорогой». Это был роспуск на Пасху. На дворе почти стоял мороз.
Многие не едут домой только потому, что не во что одеться. И все-таки всех тянет домой. Бедность, а в иных случаях и недоедание дома не удерживают их в институте. Уже чуть не с осени почти все воспитанницы ведут свой календарь, высчитывая, сколько осталось дней до роспуска, и вычеркивают прожитые дни. В любой момент каждая из институток может сказать, сколько недель, дней, часов и даже минут осталось до роспуска. В институте очень мало детей обеспеченных родителей. Казалось бы, живи и пользуйся благами, которые дает институт, но дорога свобода, которой нет в институте.
Я знаю воспитанниц, которые никогда или, во всяком случае, годами не имеют динара и никогда не могут купить себе ни сладенького, ни фруктов, ни ягод и довольствуются только тем, что дает им институт. А сладенькое для них - это неосуществленная мечта. Впрочем, «голь на выдумку хитра». Они опять придумали. «С кем ты собираешь сахар?» -услыхал я разговор. Оказалось, что девочки (и барышни тоже) каждый день отсыпают в фунтик из своей порции немного сахару и затем по накоплении его делают конфеты-леденцы - вдвоем, втроем. Иногда они кладут туда орехов на два динара. Тогда получаются отличные конфеты. Не так давно они усовершенствовали этот способ и стали подливать туда немного молока. Мне дали как-то попробовать их кулинарию, и я нашел, к их удовольствию, что это лучше всяких покупных конфет, но... сахар надо собирать по чайным ложечкам и лишать себя той чашки чая, которая с сахаром вкуснее. Это зимнее занятие, а вот летом.
«Мороженое - сколько в этом слове прелести и сладости!» На динар вполне достаточно, но не позволяют. Запрещено. И как нарочно, все мо-роженики со своими повозками останавливаются возле института и звонят. звонят. звонят. ну что же? Надо обмануть. И покупают. Но ведь запрещено варить и леденцы, но это легче. Печь топится два раза в день и на ночь, когда уходят дамы. А в этом году это совсем удобно, потому что это можно сделать в лазарете, где сестра им позволяет, но только так, чтобы этого никто не знал.
Много есть смешного и комичного в этой жизни институток, но как подумаешь о том, что предстоит им впереди, то поневоле станет грустно. Сейчас они живут не будущим, не прошедшим, а только настоящим. Набрали сахара для леденцов и рады, а что будет завтра, то покажет день. Впрочем, на будущее смотрят разно.
Есть воспитанницы, строящие планы, но это больше те, кто опирается на родных, устроившихся за границей. Но большинство ужасается предстоящей нищете. А нищетой у них считается не только бедность, а нищета духовная, когда нельзя построить идеалов, а надо жить только для того, чтобы заработать кусок хлеба. Для женщины, конечно, на первом плане стоит вопрос о том, чтобы хорошо одеться. «Я буду лучше голодать, но хорошо оденусь», - говорят почти все. И мы знаем, что в Белграде в университете наши бывшие воспитанницы так и делают.
Но говорить о будущем нам не приходится. Есть вопрос страшнее будущего - это вопрос о прошлом. По-видимому, в руководящих сферах учитывают это настроение и хотят заставить подрастающее поколение не терять связи с прошлым. Родина, Россия, русская культура... - говорят им с кафедры. Но это не живое слово. Я знаю, что воспитанницы потеряли связь с прошедшим. Спросите их, откуда они, какой губернии, где жили их родные. И они вам дальше Новороссийска, Севастополя, Одессы и других пунктов эвакуации ничего не скажут. А кто были их прадедушка и дедушка и бабушка, они не знают.
Их существование запомнилось лишь с тех пор, когда все смешалось в общем хаосе. «Я родился во время эвакуации на пароходе “Владимир”, на таком-то градусе широты в Средиземном море. Так значится в моем документе», - сказал мне мальчик 10 лет, и дальше этого его третий отец, отчим, ничего не объяснил.
* * *
Рождество Христово! В этом году оно нарядное. Выпал глубокий снег. Деревья покрыты инеем. С крыш нависли глыбы снега и, падая, обсыпают прохожих. С тротуара еще не успели сгрести снег. На улицах он по колено. Ландшафт зимний, напоминающий Россию. Институтки в парах вышли к утреннему кофе из общежития, но не выдержали. Стоило начать первой, и на улице поднялся настоящий бой в снежки. «Mesde-moiselle... Mesdammes... Kinder.» - кричат классные дамы. Но не тут-то было. Целые комья снега летят через головы классных дам и рассыпаются, ударяясь о черные пальто воспитанниц, попадая иногда девочкам прямо в лицо и за шиворот. Очутившись в азарте просто на улице, по колено в снегу, девочки, забыв дисциплину, с размаху, как мальчишки, кидают снежки, не разбирая, в кого попало.
Не раз и мне приходилось попасть в эту переделку. Пощады там уже нет. Одним словом, войти в столовую трудно. Все равно закидают. И вдруг все это увидит начальница. Но классные дамы не скажут. Это русский обычай. Пусть девочки поиграют в снежки. Это ведь деревня -село, а не город. Зато какие они румяные, здоровые, интересные, когда ворвутся в столовую все в снегу. Крича, волнуясь, смеясь, они, снимая и стряхивая пальто и беретки, с шумом, радостные и веселые, занимают свои места. «Ну и попало мне», - слышатся возгласы. «А я попала за шиворот Дмитрию Васильевичу», - раздается смех из середины столовой. Их невозможно унять сегодня. Посмотрите, что делается. Весь пол будет мокрый. И потом, потом... Им выдали только вчера новые платья и переменили передник. Не дай Бог, узнает начальница.
* * *
Так, на первый взгляд мирно и спокойно, течет жизнь учащихся в институте. И мне говорил мой брат, прочитавший эти записки: «Зачем, в сущности, ты описываешь эту жизнь, ведь она мало чем отличается от прежних, нормальных условий жизни и вовсе не характеризует нашу беженскую жизнь в эмиграции?» Я с этим не согласен, и если мое описание произвело на него такое впечатление, то это произошло потому, что я описал этот уголок русской жизни на чужбине как самостоятельный этап жизни нашей учащейся молодежи, стоящей особняком от давящей гнетом беженской жизни и общественных настроений.
Если на меня лично жизнь среди детей и юной молодежи произвела такое умиротворяющее впечатление и дала возможность нравственно отдохнуть от всего пережитого, то это не значит, что все здесь обстоит благополучно. Один бывший товарищ прокурора, служащий в канцелярии института, говорил мне, что он пробовал вести дневник, но это получалось как бы сплошной пасквилью, так что он бросил свою затею. Я смотрю на это иначе, и мне думается, что, может быть, мне удастся объективно, не замалчивая отрицательных явлений, описать ту обстановку, которая сложилась в беженской средней школе и характеризует людей, близко ставших к воспитанию юной молодежи в эмиграции.
Я помню и, вероятно, всегда буду помнить проповедь институтского священника, произнесенную им однажды в церкви во время обедни. Я был тогда еще новым человеком в Бечее и никак не мог понять, почему слова батюшки обращены к учащейся молодежи. Проповедь была сильная, яркая, красочная и в высшей степени характерная для беженцев. Указывая на царящую среди русских беженцев злобу, взаимную вражду и рознь, батюшка, ссылаясь на тексты Священного Писания, призывал опомниться, умирить злобу и прекратить ссоры. Зачем эти интриги, сплетни, гадости и мерзости, которыми теперь только и живет русское беженство? «Зачем подставлять друг другу ножки?» - сказал он. «Опомнитесь!» - взывал священник с амвона.
Церковь хотя и принадлежала институту, но обслуживала и местную колонию беженцев. Здесь можно было видеть всех русских, проживающих в Бечее. В большие праздники, в особенности на Рождество и Пасху, а также в Великий пост церковь всегда переполнена беженцами. К сожалению, и возле церкви сплелась интрига, и враждующие элементы, встречаясь в храме, не кланялись друг другу.
Повторяю, впечатление от этой проповеди было сильное, но вскоре после этого и сам батюшка поднял громкий скандал, поссорившись с регентом институтского хора (преподавателем русского языка). Батюшка во время проповеди с крестом в руках громил регента, стараясь опорочить его перед русскими людьми. Для всех, конечно, было ясно, что батюшка сводит личные счеты, а форма, в которую облек свою громовую речь проповедник, была в высшей степени неприличная, тем более что присутствующий в церкви регент не мог защищаться и возражать.
Долго еще потом эта история была злобой дня, причем сторонники того и другого старались примирить их, но они так и остались непримиримыми врагами. Меня лично удивило лишь то, почему священник отец Жолткевич, говоря проповедь, обращается не к учащейся молодежи, не к детям, а к взрослым, которых насчитывается в церкви десятками. Ведь церковь заполнена институтками, для которых служит священник. Я убедился, что в большинстве эти дети-подростки даже не понимают, что говорит священник-обличитель.
Много раз я уходил из церкви возмущенный содержанием проповеди. Зачем раскрывать детям беженские дрязги и вводить их в эту атмосферу зла, интриг и беженской неурядицы? Несомненно, это отзывается так или иначе на учебно-воспитательном деле и иногда вовлекает в интригу воспитанниц.
Но еще хуже, когда такая борьба бывает замаскированной, скрытой, подпольной. Мы были поражены, когда узнали, что Державная комиссия завалена анонимными письмами из Бечея. Все эти доносы, которые, кстати сказать, в большинстве случаев совершенно правильно изображали жизнь вокруг института, предъявлялись начальнице института, когда она бывала в Державной комиссии, и потому очень скоро они делались достоянием всего Бечея. Конечно, всех интересовало не содержание доноса, так как и без того все знали всю подноготную институтской жизни, а прежде всего вопрос о том, кто писал эти доносы.
Простор для сведения личных счетов был большой. Начинались сначала догадки, а потом более определенно назывались фамилии, кто мог бы писать эти доносы. И, конечно, в первую очередь назывались те лица, которые не пользовались расположением начальницы института или находились во враждебном отношении с более сильными в служебном положении. Набросить тень можно было на кого угодно. Фамилии назывались громко, и нарочно громко, и человек совершенно неповинный получал кличку доносчика.
Конечно, это не было общественным мнением, а лишь деланным мнением группы лиц, сплоченных в одну компанию. Все сводилось, конечно, к окружению начальницы института, которая легко поддавалась внушению тех лиц, которые ее окружали. Надо сказать, что первые три года моего пребывания в институте было совершенно иное положение. Начальница института М. А. Неклюдова, можно сказать, не имела вовсе окружения, если не считать подчиненных ей лиц и прекрасной личности инспектора классов Макшеева, о котором она сама говорила мне вначале: «Это мой друг, с которым я советуюсь по каждому вопросу».
И действительно институт производил прекрасное впечатление. Ни интриг, ни ссор, ни даже глупых разговоров в пределах институтской жизни тогда не было. Но вот случилась беда. В институте появились две личности в составе педагогического персонала, которые совершенно изменили направление жизни в Новом Бечее. Один из семинаристов («усвояется» - как прозвали его институтки) хотел будто бы занять место инспектора классов, другой - человек почти без всякого образования, впавший в особую милость к начальнице института, отвратительно влиявший на воспитанниц старших классов.
На этой почве у инспектора классов З. А. Макшеева произошли столкновения с начальницей института, которые привели к полному расхождению этих двух руководителей учебно-воспитательным делом. Раскололся, конечно, и учебно-воспитательный персонал, причем все дамы, конечно, стали на сторону начальницы института. Наиболее усердные в своем поклонении окружили тесным кольцом М. А. Неклюдову, и отсюда пошли все неурядицы в институте.
Просто жаль было смотреть, как пошатнулась эта стройная, красивая и разумная система. Как бывает всегда в таких случаях, на поверхность выплыли самые ничтожные, несимпатичные и негодные личности. Теперь это называется «окружением». Все серьезные и достойные люди оказались под подозрением. Показаться на улице с этим уважаемым и почтенным человеком - З. А. Макшеевым означало быть в оппозиции. «Кто не с нами, тот против нас», - говорило окружение М. А. Неклюдовой, и наиболее приспосабливающиеся действительно избегали встречи на людях с З. А. Макшеевым.
Нейтралитет соблюдать было трудно. На мою долю выпала трудная задача. М. А. Неклюдова просила меня как-то летом примирить ее с генералом Макшеевым, говоря, что при таких обостренных отношениях нельзя начинать учебного года. Мне удалось это сделать, но примирились они только внешним образом. И я думаю, что если бы не окружение
М. А. Неклюдовой, то мир был заключен более прочный. Тот, кому хотелось прислужиться, тот продолжал наушничать и этим сбивал с толку начальницу института.
И в этом отношении М. А. Неклюдова, несмотря на свое упрямство, оказалась весьма слабохарактерной. С одной стороны, она любит проявлять свою власть и даже похваляется нею, с другой - она теряется в пустяках и ищет поддержки у кого бы то ни было, попав таким образом в руки интригующей группы лиц. «Если бы даже королева приказала мне, то и тогда я не подчинилась бы ей», - сказала она как-то в обществе, а в действительности даже ее горничная Фрося имеет на нее влияние.
Но что такое Фрося! Это горничная М. А. Неклюдовой, вывезенная ею из России вместе с институтом. Как лицо, близко стоящее к начальнице института, она заняла в институте исключительное положение. С Фросей надо считаться, и потому перед ней заискивают все. «Фросенька», - называют ее классные дамы и под шумок подают ей руку. Фрося проведет все и, раздевая свою барыню, расскажет ей все, что ей хочется. Фрося вездесуща и появляется неожиданно всюду. Она наблюдательна и мешается даже в учебные дела. Ее боятся, и по Фросе угадывают многое. Она, как оракул, предрешает вопросы: «Такого-то преподавателя скоро не будет. Вместо него назначается такой-то», - как бы вскользь проронит Фрося, и публика знает, что это исходит как будто от самой начальницы, а злые языки говорят, что не начальница, а Фрося управляет институтом.
И доля правды в этом есть. Мы утверждаем, что не одна воспитанница претерпела от Фроси. Она умная, но простая женщина, от которой не скроется ничего. Воспитанницы ее ненавидят, так как знают, что она доносит на них. Эта зазнавшаяся женщина-простолюдинка, привыкшая к поклонению, бывает невыносима иногда. Я сидел как-то в кондитерской, заполненной мадьярами из местного общества. Как нарочно, в то время, когда среди пьющих кофе и шоколад воцарилось молчание, вошла Фрося. Увидев меня, она начала громко разговаривать сама с собою, но как бы обращаясь ко мне: «Что это за безобразие! Просто как дым столбом стоит. У нас бы в России в это вмешалась полиция, а еще говорят, что интеллигентные люди сидят». Я сделал вид, точно не вижу Фроси, и углубился в свою чашку шоколада. Мне стыдно было, несмотря на то что я знал, что мадьяры не понимают Фроси. Еще бы не зазнаться этой прислуге, когда классные дамы занимают у нее деньги.
Мы приводим эти сведения не для того, чтобы опорочить М. А. Неклюдову как начальницу института, и не для того, чтобы набросить тень на Харьковский институт, а для того, чтобы показать, что между институтом как таковым и той беженской атмосферой, которая сгустилась вокруг него, должна быть проведена большая грань. Насколько жизнь воспитанниц в институте производит хорошее впечатление, настолько все, окружающее их, не соответствует задачам воспитания детей. И мы не раз утверждали, что, по нашему глубокому убеждению, вообще в учебно-воспитательном деле не так отдельные лица воспитывают, как воспитывает само учебное заведение, его традиции, его характер и вообще вся постановка учебного заведения.
И здесь это налицо. Воспитанницы живут в своем интернате своею обособленною жизнью. У них своя жизнь, которая так же мало интересует воспитательный персонал, как жизнь воспитательного персонала мало интересует воспитанниц. Конечно, воспитанницы отлично знают, кто с кем не разговаривает, кто с кем в ссоре, и рады посплетничать у себя в дортуаре, но это больше из любопытства. Конечно, в общем пример старших не остается без влияния на подрастающее поколение, но это скажется в будущем. Теперь они живут своими интересами, не обнаруживая их своим воспитательницам, или, вернее, скрывают их от своих классных дам.
Правда, иногда под влиянием интриг извне они поддаются некоторому воздействию и выражают, например, свои симпатии или антипатии тому или другому лицу, и иногда совершенно несправедливо, но здесь играет роль внушение старших, вовлекающих молодежь в интригу. Конечно, они перенимают от взрослых много внешних черт, крайне несимпатичных, которые в будущем должны отразиться на их личности, но ведь они перенимают эти черты и вне пределов институтской жизни, бывая у себя дома и в обществе.
Так, например, грубость, которая царит теперь всюду, несомненно уже передалась детям. Пример заразителен. Прежде всего груба сама начальница, но дело в том, что возмущающиеся этим классные дамы сами грубы. К сожалению, грубы и некоторые преподаватели, позволяя себе в классе совершенно непозволительные выкрики. «Вам быть кухаркой, а не воспитанницей института», - говорит она даже воспитанницам старших классов. «Вы тупоголовая, убожество, остолопка», - говорит она. <.. .>
Тон, которым начальница института говорит со служащими, совершенно недопустим в служебных отношениях, и люди терпят это только потому, что каждый панически боится лишиться места и очутиться на улице. Я не только был свидетелем такой грубости, но и сам испытал эту грубость на себе. Впрочем, грубость царит теперь всюду, а не только в институте. Это привилось беженцам в эмиграции, и в этом отношении наша русская культура приняла за границей новые формы, вводя их в систему воспитания подрастающего поколения.
«Помилуйте! С нашим мягким характером русского человека теперь в эмиграции пропадешь», - говорят нам русские люди, борющиеся за свое существование. Я часто указывал воспитанницам на их грубость, совершенно не подходящую женщинам, и они, сознавая это, оправдывались именно так: «Я бы с таким удовольствием ударила его по морде», - сказала во время прогулки в присутствии классной дамы одна институтка, рассердившись на преподавателя за то, что он поставил ей плохую отметку.
С не меньшей силой передается детям злоба и злобный тон в разговоре. Это все свойства, воспринятые беженцами в эмиграции. И это понятно. Рабское состояние русских людей в беженстве, их необеспеченность и бесправие вырабатывают соответствующее отношение к людям. Только одна великая Россия принимала с распростертыми руками всех и каждого и широко давала иностранцам все права, коими они пользовались наравне с русскими людьми. И это чувствуют и знают дети.
Я часто задумывался над этим и всегда с восторгом гляжу на то, как русские дети при таких обстоятельствах могли все-таки сохранить в некоторой степени ту мягкость характера и воспитанность, которыми отличаются наши вывезенные из России учебные заведения. Несмотря на все отрицательные стороны, культурное значение этих учебных заведений и большая ценность их достижения не подлежат сомнению. Здесь хранится русская культура и оберегается она от совершенного распада. В лице учащейся молодежи мы имеем тот фундамент, который нужен будет для восстановления России.
Чтобы быть объективным, мы должны отметить, что в этих сложных и крайне ненормальных условиях беженской жизни долголетний опыт начальницы института М. А. Неклюдовой все-таки дал свои положительные стороны. Прослужив более 40 лет сначала классной дамой, а потом и начальницей института, она - сама институтка - настолько прониклась институтскими традициями, что, конечно, сумела сохранить их при совершенно новых условиях жизни. И этого отнять у нее нельзя. Вот почему Харьковский институт всегда производил отличное впечатление.
И я вспоминаю, как охарактеризовала этот институт И. Н. Новикова: «Как здесь симпатично, уютно. Просто семейная обстановка. Дети жизнерадостные, живые. Как много сердечности и простоты здесь». И это правда. Впечатление для нового человека получается определенное, которое не может не вызвать полного одобрения. Вот почему в обществе и даже среди родителей институток можно встретить людей, которые совершенно не могут себе представить, как это М. А. Неклюдова может быть грубой или несправедливой. Ее очаровательная улыбка и умение принять гостей производит всегда удивительно приятное отношение.
Но я люблю больше одиночество. Очень часто я заканчиваю день тем, что иду в какую-нибудь кафану и сажусь за столик выпить кружку пива. Ведь здесь, в кафанах, не едят, а только пьют. Сижу один. Слушаю цыганский оркестр или какую-нибудь местную певицу. День у меня проходит тоже по трафарету.
Летом, конечно, интереснее. Я имею много свободного времени. Гуляю. Купаюсь. Начинаю купаться очень рано. После купанья иду в кондитерскую съесть мороженое. Впрочем, у нас мороженое продают и на улице. Его развозят в маленьких повозочках и постоянно звонят. Я часто беру мороженое у этих морожеников. Интересно то, что против кондитерской на улице стоит киоск местного фотографа, где, между прочим, выставлена и моя фотографическая карточка. Мне это всегда кажется странным.
Вдали от Родины, среди чужих мне мадьяр и сербов, я приобрел известность как учитель музыки. Вот как складывается судьба человека. Каждый день после уроков, идя домой, я останавливаюсь возле торговок, сидящих с корзинами вдоль тротуара, и покупаю на динар-два что-нибудь вкусное. Зимой апельсины, жареные каштаны, а весной и летом черешни, клубнику, вишни, абрикосы, персики, груши, яблочки, а потом до конца сезона арбузы, дыни и виноград. Иду домой и по дороге ем. Меня уже знает весь Бечей. Иду по улице и раскланиваюсь.
По местному обычаю, в особенности под вечер, местные дамы выносят на улицу стулья и даже диваны и на тротуарах возле ворот отдыхают до позднего вечера. У некоторых домов образуются таким образом целые группы, занимая тротуар до самой мостовой. Здесь они живут местными интересами, пережевывая разные сплетни, и делятся впечатлениями. Все эти дамы необыкновенно толсты и любят, когда им оказывают внимание. Я в этом отношении всегда любезен и потому пользуюсь на своей улице особым расположением. «Добар рус», - говорят про меня эти кумушки.
В каждом дворе имеется отличный цветничок. Это особенность не только мадьярского, но и сербского уклада жизни в Банате. Так называется наша местность, бывшая житница Австро-Венгрии и начало знаменитой Венгерской долины. Как пережиток средневековья, дома здесь строятся не так, как у нас в России. Парадных подъездов, да и вообще выхода на улицу из домов, нет. Нужно войти в ворота, ведущие в вестибюль, в который выходят двери из домов, а далее дворик, весь утопающий в цветах. Это так называемый венецианский стиль или, вернее, остатки римской культуры.
Так и в моем домике. Одно окно моей комнаты выходит на улицу, другое во двор, который представляет собою сплошной цветничок. Но у меня еще красивее, так как окно окутано виноградной лозой, грозди которой прямо лезут в окно. Тут же, среди цветника, бунар (колодезь), обвитый плющом. Не нравится мне только одно. Это то, что окно, как и всюду, с железной решеткой, как в тюрьме.
Сейчас у меня каникулярное время, которое я использовал, чтобы провести это время с братом в Белграде. Каждый год летом, перед началом занятий, в августе, я езжу на отдых к брату, сначала в Загреб - Ка-шино, а потом, когда брат переехал в Сербию, - в Белград. Эти ежегодные поездки были действительно настоящим отдыхом для меня. Прежде всего мне доставляла большое удовольствие сама поездка. Пароходное сообщение с Белградом по реке Тиссе, а затем по Дунаю и реке Савве делали поездку легкой и приятной.
Целый месяц жизни в семье брата, большие знакомства и общение с людьми разных положений обновляли меня, и я запасался энергией на целый год вперед. В этом году я с нетерпением ждал своего отпуска. Мне надо было показаться докторам, чтобы подобрать очки и сделать малую операцию на ноге, которую я ушиб в прошлом году. Это меня не смущало, и я опять погрузился в белградскую жизнь, пытаясь извлечь из этой поездки возможно больше выгоды. И этот раз моя поездка была особенно удачна. Я повидал всех, кого хотел, и встретил людей, с которыми у меня было много общего по России.
28/15 августа, на Успение Св. Богородицы, я был у обедни в русской церкви. Опять перед моими глазами предстала русская катастрофа в ее самом безотрадном виде. Русские знамена, хранящиеся в этом храме, придают ей особый, не то беженский, не то военный характер, напоминающий, что борьба еще не кончена. Но, конечно, понесут их в Россию не те, кто стоит теперь перед ними в русской церкви. Их миссия уже закончена. И я искал глазами тех, кто идет нам на смену. В церкви их не было.
Толпа была большая. В храм было трудно втиснуться. Возле храма, на скамеечках в садике, было много народу. Это была толпа, которая 1011 лет тому назад боролась с большевиками и под сильным напором их оставила Россию, идя пешком по шоссейным дорогам, заполняя железно -дорожные станции, пароходные пристани, а затем пережила эвакуацию в зараженных трюмах переполненных кораблей. Я видел тогда эту толпу. Она была разбита большевиками и смешалась с военными частями, под прикрытием которых ушла из России.
Я помню хорошо эту толпу. Она была хотя и растрепанная, но энергичная, живая, не сдавшая еще своих знамен. Она была уже тогда немолодая. Теперь прошло 11 лет, и люди постарели. В храме преобладали старики и люди в пожилом возрасте. Генералы и полковники в истрепанных пиджаках и с палочками в руках уже согнулись под тяжестью беженской жизни. Я видел и офицеров, которых трудно было узнать. Беженство старится и вымирает. Это резко бросилось мне в глаза именно теперь, в нашей русской церкви.
Я всматривался в лицо митрополита Антония, служившего в этот день обедню. Девять лет тому назад я видел его в Загребе, где мне посчастливилось обедать с ним у местного консула Ферхмина. На следующий день он читал нам лекцию о Достоевском. Это был энергичный, живой старик, преисполненный энергией и бодро поддерживавший тогда свою паству. Теперь это был расслабленный старец, едва передвигающий ногами. Его поддерживал протодиакон, человек невероятной силы. И я искал опять глазами тех, кто идет на смену этим людям.
В церкви была юная молодежь, но это были кадеты, гимназисты и наши институтки. А где же золотая середина - люди средних лет, которые так нужны теперь? Их нет и нигде их не видно. Здесь, по-видимому, образовалась брешь, как последствие войны и революции. Но, может быть, их нет только в церкви.
Мы разговорились по этому поводу через несколько дней после этого с профессором Серебряковым, когда мне сделали операцию и мы лежали с ним по соседству на койках в санатории «Славия». И он, и я - мы оба не спали ночью. Он от бессонницы, а я от боли. Где наша русская молодежь? Ее нигде не видно. Доктора, профессора, инженеры, учителя, музыканты, художники - вообще все, кого мы видим работающими теперь, - это старики, если не по возрасту, то по своей прежней деятельности еще в России. Почему на смену им не выступают новые силы? Ведь прошло более 10 лет. Заграничные университеты чуть не с 1919 года переполнены русскими беженцами. Пора бы им выявить себя.
Профессор констатировал, что вначале наши русские студенты стояли далеко впереди общей студенческой массы, потому что были отлично подготовлены в России. Теперь мы видим другое. Расширение программ средних учебных заведений, перегрузка их ненужным балластом вырабатывают поверхностность, а знаний не дают. Профессор все-таки заснул к утру, а я продолжал думать, но не мог додуматься, где же наша русская молодежь. Ведь и военные союзы стареют. Там нет молодежи, а есть те, кто пришел из России.
Как профессор Белградского университета Николай Васильевич, конечно, живет высококультурною жизнью, и я всегда набираюсь у него энергии и умственного материала, что обновляет меня в моей провинциальной жизни. Бываю, конечно, и в музыкальных руководящих сферах, где обновляюсь и в этом отношении. Хожу на лекции, заседания. Провожу много времени в лаборатории у брата. По вечерам слушаем музыку по радио, а в большинстве случаев идем куда-нибудь.
Но все же меня тянет к природе, и с этой целью я сделал две поездки по Дунаю, в Панчево и Земун, где провел отлично время. Скоро еду обратно в Новый Бечей, где с 1 сентября начинаются занятия. Опять уроки с утра до вечера, но я люблю эти уроки. Ведь у меня есть уже ученицы, которые играют отлично. Жизнь вокруг нас идет мирно, спокойно, и это спокойствие невольно отражается на общем настроении.
Урожай - колоссальный. Повсюду гудят молотилки, что напоминает мне с утра каждый день Россию. Как-то спокойно становится на душе. Иногда становится скучно, тоскливо. Да иначе и быть не может. Хотелось бы еще увидеть своих, свои родные места и умереть на Родине.
* * *
22 мая 1932 года Харьковский институт праздновал 120-летнюю годовщину со дня своего основания (29 апреля - 12 мая 1812 года), из которых 12 лет он просуществовал в Югославии. Праздник этот был искусственный: во-первых, потому, что стодвадцатилетие никогда не считается юбилейным годом, а во-вторых, потому, что в этом году было предрешено закрыть Харьковский институт. Как тщательно ни скрывала это Державная комиссия, в обществе об этом говорили как о вопросе уже решенном.
Вот почему праздник был весьма кстати. Он заканчивал последний год существования Харьковского института. Отпраздновали этот день широко, славно, по-русски. Всеми чувствовалось, что это последний праздник в институте. Представителей Державной комиссии не было на этом празднике, и это истолковывалось как подтверждение слухов о закрытии института.
Русский вопрос постепенно ликвидируется. В позапрошлом году (1930) закрыт Сараевский кадетский корпус. В прошлом году (1931) закрыта Кикиндская русская женская гимназия. В этом году закрывается старейший Харьковский институт, а в Державной комиссии говорят, что в следующем году закроется Донской кадетский корпус. Таким образом, из женских учебных заведений остаются лишь Донской институт на 210 воспитанниц и Белградская женская гимназия.
Почему закрыли старейший Харьковский институт, а не Донской институт, существующий 75 лет, - это никто не знает. Разговоров по этому поводу очень много, но истинного положения никто не знает. Официально говорят, что нет денег, потому что сербы сократили ассигнование на помощь беженцам. Но этому никто не верит. Деньги есть, но они широко расходуются на надобности, не связанные с интересами беженцев.
Сокольские организации, народный университет, содержание дома русской культуры с его учреждениями, командировка писателей и общественных деятелей для собеседования в русских учебных заведениях (кстати сказать, весьма убогие), разные субсидии и т.д. Кроме того в последние годы родители учащихся в средних учебных заведениях обложены разными поборами и вносят громадные суммы (до 500 динар в месяц) за правоучение своих детей. Даже писчебумажные принадлежности учащиеся должны покупать на собственный счет.
Конечно, не зная бюджета Державной комиссии, трудно вникать в это дело. Но впечатление получается таково, что не в деньгах дело. Средние учебные заведения закрываются, а подготовительные к ним начальные школы остаются. Сейчас таких детских школ в распоряжении Державной комиссии имеется семнадцать, и остается в Пановичах нечто вроде прогимназии. Для чего же готовить детей в среднюю школу, когда школы эти закрываются?
Недоумение в общественных русских кругах полное. И этому находят объяснение. Говорят, что сербы признали, что у них наблюдается перепроизводство интеллигенции. Селяки не хотят сидеть на земле и, бросая ее, идут в доктора, инженеры и чиновники. Решено противодействовать этому движению. В прошлом году в Югославии закрыто 44 учебных заведения. Поступление в гимназию затруднительно. И вот, идя по стопам сербов, мы применяем эту меру к русским беженцам, не учитывая того, что почти все беженцы - это цвет русской интеллигенции и земли у них нет. Идите в кухарки, занимайтесь ручным трудом, говорят стоящие у власти свои же русские люди, принявшие сербское гражданство.
С позапрошлого года к русской учащейся молодежи применены драконовские меры. На второй год оставаться нельзя. За двойку исключают из гимназии. Программы расширяются. Заниматься трудно. Бедные дети устают и не в силах одолеть программу. За правоучение введена непосильная для беженцев плата. «Строже и строже, - раздаются голоса сверху, - чтобы могли учиться только избранные, а мелкота - уходите». И одна за другой вылетают из учебного заведения девочки. «Идите в сербские учебные заведения. Идите куда хотите». «Но вы нас не подготовили», - вопит молодежь. - Довели до четвертого и пятого класса и выбрасываете на улицу. Мы не знаем даже языков, которые вы запретили проходить в институте». И правильно вопит молодежь.
Общественное мнение направлено против заведующего учебными заведениями профессора Кульбакина, которому приписывают все эти мероприятия, которые он будто бы проводит в угоду сербским властям. В нем видят все зло в русском вопросе и, кажется, нет русского человека, который бы не говорил о нем с озлоблением. Мы лично не допускаем мысли, чтобы все исходило только от профессора Кульбакина. И если он вызвал к себе такое злобное отношение русских людей, то к тому имеются другие основания. «Говорите по-сербски», - оборвал он однажды в Кикинде одного служащего русской гимназии. И там же он проповедовал о том, что русские беженцы должны ассимилироваться с сербами. «Мы -сербы», - говорит постоянно г. Кульбакин, но ведь он даже не русский, а молдаванин, взявший от России все, что мог, а теперь он серб. Он известен в русских кругах тем, что написал сербскую грамматику и, восхваляя достоинства сербского языка, доказал, что Адам и Ева говорили по-сербски. Так подсмеивается над ним публика.
Державная комиссия есть учреждение сербское - правительственное, входящее в состав Министерства иностранных дел. Учреждение это коллегиальное, которое возглавляет председатель. Первоначально (1919-1920) делами русских беженцев ведали б. посол В. Н. Штрандман и правительственный уполномоченный С. Н. Палеолог, но после случая с консулом Емельяновым, который скрылся с деньгами, отпущенными на содержание русских беженцев, доверие к Штрандману было утеряно, и сербское правительство учредило в составе Министерства иностранных дел Державную комиссию, ведающую делами русских беженцев.
Первым председателем этой комиссии был крупный человек, большой русофил Люба Иванович. В Державной комиссии обсуждаются лишь общие вопросы, а весь административный аппарат сосредотачивается в канцелярии Державной комиссии, представляющей громадное управление в составе не меньше ста служащих, во главе которого стоит управляющий делами Державной комиссией. Сначала управляющим был г-н Плетнев, вынужденный уйти с этого поста, теперь им состоит уже много лет Б. М. Орешков (инженер). К сожалению, Люба Иванович умер, и место его занял профессор Белич (серб).
Уже из этой организации видно, что профессор Кульбакин не может самостоятельно направлять в Югославии русское дело. Он в числе прочих служит в Державной комиссии, занимая ответственный пост заведующего русскими учебными заведениями, но действует в согласии с коллегиальным учреждением, которое называется учебным советом. Правда, мы знаем цену всем этим советам и комитетам, но все-таки утверждаем, что г-н Кульбакин не имеет дискреционной власти. Без доклада председателю Державной комиссии ни один русский вопрос не может пройти. Следовательно, за все ответственным лицом является не г. Кульбакин, а профессор Белич.
Мы сомневаемся, чтобы хоть один русский человек подал в учебном совете или других совещаниях голос за закрытие средних русских школ, в которых ощущается такая потребность в нашей не только беженской обстановке, но и в вопросе о будущей России. Каждый русский человек знает, что по своему составу средняя школа должна быть предметом особого внимания русских людей и руководящих кругов. Ведь это искалеченные дети, современники небывалой в истории катастрофы и пережившие глубокие моральные потрясения. Правда, тех детей, которых вывезли из России, уже нет в средних школах. В Харьковском институте, по крайней мере в 1929-1930, годах окончили курс последние две: Варваци и Касьянова, которые были свидетельницами эвакуации.
Но зато есть еще много из тех, кто прибыл потом из Советской России. Но надо помнить и то, что первые дни беженства для русских людей были ужасны. Дети, находящиеся теперь в средней школе, пережили вместе с ними этот период, и, конечно, он не остался для них без влияния. Как инвалиды с разбитой душой, болезненные, с развитым туберкулезом на почве недоедания и тяжелых условий жизни, они нуждаются в заботах общества и требуют внимательного отношения к себе. И это не может не быть известным русским людям.
Можно, конечно, держаться мнения о необходимости для русской эмиграции слиться с сербским народом, но выбрасывать сотни детей на улицу, лишая их вовсе образования, - это слишком жестоко. И результаты этой жесткой меры мы уже видим теперь. Если нет средств, то надо было сократиться в расходах иным путем, но детям надо было помочь, так как в них только мы можем видеть будущую Россию.
Теперь много говорят о доме русской культуры в Белграде, который будто бы поглощает все отпускаемые на содержание русских беженцев средства. Но ведь, по правде сказать, беженцам это вовсе не нужно. Русская культура гораздо больше сохранилась бы в национальных русских школах, чем в этом доме-музее. Русские национальные школы закрываются. Русское беженство уже потеряло свыше 700 мест в средней школе. «Отдавайте своих детей в сербские школы», - говорит нам господин Кульбакин. Но кто такой этот господин Кульбакин, чтобы так руководить русской политикой?
При всей нашей любви и уважении к сербам мы все-таки хотим остаться русскими. Наконец, революция в России еще не кончилась. Еще времени много для нашего подрастающего поколения. Может быть, они еще вернутся в Россию и останутся русскими людьми. Мы должны помнить, что когда в 1919 году начальница Харьковского института обратилась в Новороссийске к представителю Сербского королевства Г. Ненадовичу с просьбой выхлопотать у сербского правительства разрешение на эвакуацию института на время смуты в России в Сербию, то это ходатайство было сербским правительством удовлетворено. Институты были эвакуированы в Сербию на время смуты в России. Что же вернет теперь Сербия России, когда там прекратится смута?
Как анекдот в обществе циркулирует разговор одного из родителей, не могущего платить за правоучение своей дочери в институте, с управляющим делами Державной комиссией Б. С. Орешковым. «Мы вас содержим уже 10 лет. Довольно», - сказал г. Орешков. «Кто это мы? Служащие Державной комиссии?» - спрашивают родители.
Сотни русских девочек остались за бортом школы, «Идите в кухарки», - цинично заявляет профессор Кульбакин. Но это было бы ничего, если бы они пошли в кухарки, но мы толкаем их на другой путь, хуже, чем кухарочное дело. И так достаточно русских девушек, идущих от голода служить по кафанам и ресторанам. Матура дает мало русской девушке за границей. Это начинает ясно сознаваться в беженских кругах. Получила матуру и иди служить в ресторан. Не лучше ли было оставить наши институты в том виде, какими они прибыли из России?!
Практические знания языков, рукоделие, хозяйство, музыка, пение дали бы им больше, чем дает матура. И эта ошибка уже сказывается теперь. Во Франции прямо сказали одной барышне, добивавшейся поступить в университет: «Ваш документ об окончании русского института дал бы вам больше, чем ваша матура. Вы не знаете даже языков...» Во Франции и Германии отлично знают, чем были в России женские институты.
Теперь это заставляет сильно задуматься наших русских людей, и мы видим уже, какую ошибку сделала Державная комиссия. И это чувствовалось уже с самого начала, когда лица, стоявшие во главе институтов, указывали на необходимость ввести в программу институтов профессиональные классы. Матура не дала ничего русским беженцам, если не считать десятка-двух барышень, кончивших университет.
Державная комиссия о русских беженцах есть учреждение правительственное, сербское, которое не дает отчета и не спрашивает взглядов и мнения русских людей. Учреждая эту Комиссию, сербское правительство, очевидно, желало иметь в ней представительство русского беженства, назначив в Комиссию членами трех русских и пригласив на службу в Комиссию и ее канцелярию изрядное количество русских. От кого зависело это назначение, мы не знаем, но знаем, что выбор сделан неудачно.
Во всяком случае, можно сказать определенно, что эти служащие не могут ни в коем случае представлять интересы беженцев. Это лишь служащие Державной комиссии. При таких условиях, конечно, эмиграция не может подать своего голоса и изложить свои нужды сербскому правительству. Голос двух-трех русских, служащих в державной комиссии, которых избрал профессор Белич, не есть голос русской эмиграции.
Мы знаем, что в сербских кругах сложилось впечатление, что Державная комиссия носит характер как бы автономного русского управления, руководимого русскими людьми. На наше возражение они отвечали нам, что, может быть, юридически это не так, но им известно, что фактически председатель Державной комиссии передал всю полноту власти по учебной части г. Кульбакину. И в доказательство г. Туринский (серб из Нового Бечея) привел такой факт. Когда в этом году депутация, состоящая из сербских общественных деятелей Нового Бечея, прибыла в Белград с ходатайством об оставлении Харьковского института в Новом Бечее, то председатель Державной комиссии ее не принял, а направил ее к г. Кульбакину.
Изложив свое ходатайство, депутация рассчитывала если не получить положительный ответ, то по крайней мере получить соответствующие разъяснения. Что же сделал профессор Кульбакин? Выслушав депутатов, он очень кратко и отчеканивая каждое слово сказал: «Это вопрос уже решенный. Я так сказал, так и будет. С Богом!» - И протянул для прощания руку.
Новобечейский бележник, бывший в этой депутации, начал возражать, указывая, что министр, у которого была депутация, ничего не имеет против оставления института в Бечее. «Если бы министр приказал оставить институт в Новом Бечее, то я немедленно подал бы в отставку и покинул бы Сербию», - ответил ему г. Кульбакин, на что беженцы сказали: «Сербия существовала без вас и будет существовать без вас». Рассказывая мне это, г. Туринский прибавил: «Это просто у вас второй Ленин или Сталин».
* * *
С 1 сентября 1932 года Харьковский институт считается закрытым. Из 220 воспитанниц 34 окончили в этом году институт, 88 переведены в Донской институт. Белградским жителям предложено поместить своих детей в Белградскую женскую гимназию. Некоторые воспитанницы поступили в сербские гимназии. Судьба остальных нам неизвестна, и сколько их - 50-70-90, - это трудно сказать.
* * *
27 августа 1932 года, в половине первого ночи, уехали в Белую Церковь остававшиеся на лето в институте воспитанницы Харьковского института. Таким образом, этот день должен считаться последним днем существования Харьковского института.
День был суетливый. Много оживления внесла прибывшая на авто в Н. Бечей М. Ф. Максимова, привезшая в институт своих дочерей. Вестибюль завален чемоданами, корзинками и плотно набитыми мешками с казенными вещами. Воспитанницы укладываются и даже не ходили утром купаться на Тиссу. Чувствовалось какое-то напряженное состояние и горечь предстоящей разлуки. Все куда-то торопятся и бесцельно ходят из одного помещения в другое. На месте не сидится.
Возле институтского подъезда целый день группами толпятся русские, остающиеся в Бечее. Настроение подавленное, скверное. Все-таки свои - родные. А каково тем, кто остается в опустевшем Бечее? И на лицах написан упрек тем, кто разрушил русскую школу и не сумел уберечь ее на чужбине. 120 лет просуществовал Харьковский институт, воспитывая русскую девушку, и эти господа не посчитались с этой русской традицией.
* * *
Перед вечером всегда нервы приподняты. Томительно шло время в ожидании последних минут. Все заняты. Не знаешь, куда деваться. У институтского подъезда опять группа русских, которые, точно шепчутся, стоят друг около друга. А там та же картина. Все сосредоточенно-грустны. Вот Варя бежит с лестницы и сквозь слезы приветливо улыбается: «Спасибо за все, за все, Дмитрий Васильевич!» - говорит она и крепко жмет мне руку. Тут же сидит и начальница института и тоже сквозь слезы улыбается. Ей хуже и тяжелее всех...
* * *
Уже темно. Время идет быстрее. Последний раз сегодня освещены дортуары. Возле подъезда стоит наготове автомобиль М. Ф. Максимовой, которая собирается ехать обратно в Сомбор. Девочки вернулись из церкви и толпятся частью возле автомобиля, частью в вестибюле - на лестнице. У подъезда опять русские люди. Уже прощаются. «Дай Бог», «дай Бог» -слышится со всех сторон. Разговор не вяжется. Уже сколько раз в жизни приходилось прощаться и навсегда, и никак к этому не привыкнешь. Я не люблю этого слова «прощайте» и говорю «до свидания».
Простились... Низкий гудок автобуса подал сигнал к отъезду и запыхтел, трогаясь с места. Прощайте. Не спалось этой ночью. Девочки уже едут, сидя в вагоне. Их жизнь впереди. И в этот раз не мы уходили от них, а они оставляли нас. Прощайте, милые русские девочки. Не унывайте и помните наш завет: не теряйте национальности и боритесь за свое, за свою Родину и свое счастье. Оставайтесь навсегда русскими женщинами. Да хранит вас Господь Бог в жизненном вашем пути.
* * *
Утром прямо с купанья, с полотенцем через плечо, я зашел в здание бывшего института. Барон (швейцар) был уже на месте. Я хотел проверить часы. На институтских часах с длинным маятником стояло час и тридцать минут. «Что это значит?» - спросил я барона. Оказалось, что часы остановились вчера ночью, как раз в тот момент, когда девочки поехали на вокзал. Что-то странное, непостижимое и мистическое показалось мне в этом совпадении. И барон недоумевающе смотрел на меня, не веря этой случайности. Сто двадцать лет шли в институте часы, и надо же было им остановиться в последний момент. И это уже навсегда, потому что починять их теперь никто не будет. Да и нет в этом надобности. Института нет. Он прекратил свое существование.
* * *
В этом году я был тяжко болен. На Крещение, во время водосвятия в институтской церкви, у меня случился первый и неожиданный сердечный припадок. Если бы наш доктор П. И. Пономарев опоздал на полчаса, то, вероятно, мое сердце перестало бы биться уже навсегда.
Я скоро оправился, но обнаружившаяся болезнь сердца уже делает меня больным человеком. И вот мои милые ученицы были встревожены, и я решил сохранить их письмо ко мне во время болезни.
* * *
«Дорогой Дмитрий Васильевич! С нетерпением ждем каждой весточки о Вашем здоровии. Так неожиданно это случилось, и так мы все переволновались за Вас, дорогой наш Дм. Вас. Но вот сегодня утром узнали от С. П. целительную просто новость для нас, что Вам лучше, что Вы собираетесь выйти погулять и даже вчера, когда С. П. хотел Вам растопить печку, Вы встали сами и растопили. Это нам больше всего понравилось. От имени всех учениц пишу Вам эту просьбу. Чтобы Вы, как бы себя хорошо не чувствовали, все равно не приходили на уроки, по крайней мере хоть эту неделю. Вы должны, дорогой Дм. Вас., прийти на уроки здоровый, с новыми силами, а мы со своей стороны постараемся Вас не огорчать, чтобы потом себя за это не мучить. Бывали же мы и капризны и непослушны, а Вы, наш Дм. Вас., по своей доброте все спускали. Ну, до свиданья, дорогой Дм. Вас. Желаем Вам поправиться. Да хранит Вас Господь (для многих). Ваши Нила, Вера, Марина...
Мы все, дорогой Дмитрий Васильевич, очень огорчены Вашей болезнью. Очень желаем скорее видеть Вас здоровым. Нина (Бяша)».
* * *
12 января 1933 года
Десятого января 1933 года вечером в ресторане «Крки» был большой банкет, устроенный новобечейской общиной вместе с русской колонией. Провожали М. А. Неклюдову, как начальницу института. Было 45 человек (30 русских и 15 сербов). Это был исторический момент. Община 12 лет тому назад приняла и разместила эвакуированный из России Харьковский институт, и теперь на банкете провожаем начальницу института, последнюю покидающую Новый Бечей после расформирования института. Это было прощание не только с М. А. Неклюдовой, как начальницей института, но и с Харьковским институтом, что в особенности подчеркнули в своих речах срезский начальник и сербский священник о. Пецарский.
Культурное значение пребывания Харьковского института в Н. Бечее признано безусловным. Теперь Бечей опять стал деревней. Итак, все кончено. Послезавтра М. А. Неклюдова покидает Н. Бечей, оставляя после себя одно лишь воспоминание о Харьковском институте и документальный архив в бечейской общине о пребывании в Сербии старейшего русского института. Все это отошло уже в область истории, и, может быть, когда-нибудь, лет через двести, какой-нибудь ученый историк будет восстанавливать по архивам Нового Бечея пребывание русского женского учебного заведения в Сербии и скажет, кто же разрушил эту школу и кому это было надо.
Это было в понедельник, 10 января, а в среду, 12 января, в 4 часа дня начальница института официально передала представителям общины и сербским властям ключи от здания Харьковского института и вышла из института к своим родственникам, откуда завтра поедет в Белград. Я был в эти дни несколько раз в здании института. Отправляли последние тюки и ящики. На полу всюду валялись тетради, книги, писчебумажные принадлежности. Все это был уже хлам, никому не нужный. Одним словом, я был свидетелем не только последних минут жизни Харьковского института, но и последних минут закрытия самого здания института. Теперь уже все кончено.
В тот же день вечером мы праздновали свой студенческий праздник -Татьянин день. В этот раз все было скромнее и происходило в помещении русской колонии. Всего было 24 человека, из коих только 10 человек были студентами. Остальные были приглашены как гости. После молебна батюшка В. Востоков благословил трапезу. Старейший студент (оставшийся не у дела преподаватель русского языка) Я. П. Кобец, неизменно председательствующий в этих собраниях, провел всю деловую часть, а затем начались речи, пение и... выпивка.
Разошлись в 3 часа в морозную, покрытую глубоким снегом ночь, напоминающую Россию. Татьянин день в Новом Бечее проходил всегда весьма оживленно. И это было понятно. Педагоги и служащие в институте в большинстве были с университетским образованием. Теперь, с закрытием Харьковского института, вероятно, прекратятся эти студенческие собрания. Большинство уже уехало из Н. Бечея. Уедут, по-видимому, еще и другие. Как праздник русского просвещения и русской культуры Татьянин день в Бечее был органически связан с институтом, ибо праздник этот устраивали служащие в институте - бывшие студенты русских университетов.
Этот день, можно сказать, был праздником всего института. Нас поздравляли как именинников даже воспитанницы младших классов, а вечером отменялись некоторые уроки и занятия, и это считалось естественным. Все знали, что этот вечер пропустить нельзя: это праздник русского студенчества. У меня лично в этот день после ужина всегда пропадало три урока, но это принималось как нечто необходимое. Обидно, что в этом году пришлось упразднить нашу студенческую стипендию по Н. Бечею, на которую заканчивала свое образование в Загребском университете бывшая харьковская институтка Резвова Галина.
С закрытием Харьковского института распадается и наша новобечейская студенческая организация.
ЗАПИСКИ. Т. XIII 1922-1925 Г.Г. ХОРВАТИЯ
В случае моей смерти прошу эти записки передать моей дочери Ольге Дмитриевне Краинской по адресу: гор. Чернигов, Старокиевская улица, дом Семченко № 41, Марии Александровне Лукиной для передачи О. Д. Краинской.
(М. А. Лукина всегда будет знать, где находится моя дочь)
Д. Краинский
1922 год начался томительно скучно, а в политическом отношении -противно и безнадежно. Среди студенчества в Загребе началось сменовеховское движение, примиряющее с большевизмом, и заметная тяга в Прагу - центр деятельности социал-революционеров. Одним словом, среди беженцев началась политика и разложение. Раскололись на две враждующие между собою группы и монархические организации. Мы разошлись в эти дни с нашим племянником студентом К. В. Алчевским, который склонялся к сменовеховскому движению.
Единения между беженцами не было. Мне лично не повезло. Я не встретил в Загребе никого из своих и не приобрел ни одного знакомства, где я мог бы бывать. Правда, несколько позже, перед оставлением Загреба, я познакомился с семьею генерала Н. П. Стремоухова и случайно встретил М. Н. Малахова (из Чернигова), который жил с семьею своей замужней дочери Савич на окраине Загреба. Здесь я стал часто бывать и встретил кое-кого из Чернигова. Все мои знакомые, сослуживцы, земляки, и люди, которых я знал и которые знали меня, оказались в Сербии, и в этом отношении я жалел, что попал в Хорватию. Я чувствовал себя здесь одиноко и проводил все время дома.
Еще с осени моему брату была предоставлена квартира из четырех комнат в новом здании патологоанатомического института. Против нас жил мой приятель доктор Кильман - ассистент при кафедре анатомии. Очень часто к нам заходил доктор Плешаков, тоже ассистент при университете. В том же здании жил генерал Н. И. Власьев, лаборант при университете. Это были те люди, среди которых протекала наша жизнь. Впрочем, громадное удовольствие доставило мне знакомство с семьею живущего в нашем коридоре университетского техника немца Ранца. У него было четверо детей, которые очень привязались ко мне и постоянно ходили со мною на базар. Они плохо говорили по-хорватски и признавали только немецкий язык. С ними мне было хорошо. Они вечно бывали у меня: в кухне, когда я готовил обед, и я был этому рад. При прощании они дали мне свою фотографическую карточку, которую я решил приобщить к своим запискам.
В материальном отношении наше положение значительно улучшилось. Ник. Вас. сразу получил жалование за несколько месяцев и прибавку. После жизни впроголодь мы предались еде и выдумывали вкусные блюда. Иногда мы устраивали скромные пирушки, на которых бывали те русские люди, с которыми мы сталкивались, и это было большим удовольствием не только нам, но и тем, кто приходил к нам. Мой брат оделся во все статское и купил себе виолончель. Он играл ежедневно, что очень разнообразило нашу жизнь. Впрочем, бывали периоды, когда у нас бывало много народу, и тогда жизнь становилась интереснее. Я ходил иногда на лекции профессора Перовича по анатомии и хотя мало понимал, что читал по по-хорватски профессор, но все же это было некоторым развлечением для меня.
Тяготило нас враждебное отношение хорватского общества на Шалате, и в особенности злобное отношение к русским патрона моего брата профессора Микуличича. Правда, отношения эти обострил свой же русский сменовеховец, тоже ассистент при институте и, стало быть, коллега моего брата С. Чахатин, приехавший в Загреб из Франции со специальной миссией пропагандировать сменовеховщину среди русских студентов.
Как бы там ни было, атмосфера жизни была противная, но нужно было мириться. Вот почему я обрадовался, когда уполномоченный Красного Креста в Загребе П. М. Боярский поднял вопрос о занятии моим братом места старшего врача Гербовецкого госпиталя. Госпиталь Гербовецкой общины Р.О.К.К. находился в ста километрах от Загреба, в имении Лобор возле г. Златар. Госпиталь открыт специально для русских, и весь персонал в нем русский. Брат предлагает мне ехать с ним. Может быть, и мне найдется там дело. Предполагаемое назначение меня на должность заведующего бюро труда в Загребе не состоялось, несмотря на то что за меня ходатайствовал И. И. Рябинин, занимающий ответственный пост в Державной комиссии.
Вопрос этот тянулся с осени, и потому я не торопился устраиваться иначе. Впрочем, при наличии готовой квартиры у брата с отоплением и освещением и получаемом мною пособии в 240 динар особой необходимости в приискании мне службы не было. Мы обходились без прислуги. Я готовил обед, топил печи, ходил на базар, вообще занимался хозяйством, что вполне компенсировало мое положение человека без службы. Труд был нелегкий, в особенности в зимнее время, когда приходилось таскать воду на четвертый этаж, ворочать и раскалывать громадные глыбы каменного угля, выбирать золу из печей и колоть дрова. Такое разделение труда с моим братом давало нам, конечно, громадные преимущества. Он занимался своим делом и ни о чем не заботился. Я скоро научился готовить, и мы были сыты. Иногда мы прикармливали других, так что мне приходилось готовить временами на 5-6 человек. Мне хотелось отдохнуть, и я решил до осени службы не искать.
Н. В. принял предложение и отказался от должности ассистента, оставив за собою приват-доцентуру при Загребском университете. Оснований к тому было много. Прежде всего институт, при котором Ник. Вас. состоял ассистентом, был не закончен. Научная работа была невозможна. Но больше всего его тяготила русофобская атмосфера на медицинском факультете и неприязненное к нему отношение профессора Микуличича. Нас обоих радовала мысль очутиться среди русских людей, в обстановке русской жизни с ее традициями, обычаями и даже под русским трехцветным флагом, который развивается над зданием госпиталя.
Мы оставляли Загреб, как оставляют станцию железной дороги, на которой пришлось переночевать после катастрофы. За год с лишним жизни в Загребе ее нечем вспомнить. Конечно, условия нашей жизни были неизмеримо лучше громадного большинства русских, но мы не могли безучастно относиться к положению беженцев и, можно сказать, жили общею с ними жизнью. То, что мы видали, и то, о чем приходилось слышать, вызывало горькое чувство обиды, негодования и разочарования всем человечеством. С жадностью впиваясь в газеты, мы искали всегда чего-нибудь утешительного и каждый раз убеждались, что русская катастрофа затягивается на продолжительное время.
И там, на Родине, и здесь, за границей, над Россией и русскими людьми глумятся. Иначе нельзя назвать создавшееся положение. Нас упрекают в том, что мы пользуемся гостеприимством. Это теперь модный вопрос, и чуть ли ни в каждом номере любой газеты нас уязвляют этим гостеприимством. Иногда это доходит до абсурда. Так, например, сейчас, когда в Болгарии происходят гонения на русских и оттуда бегут, болгарское правительство продолжает кричать о своем гостеприимстве. Нет! Мы живем скорее в атмосфере смерти, страданий и морального гнета. Мы предвидели это и писали, оставляя Крым в позапрошлом году, что нескоро и немногие вернутся на Родину. Мы не знали тогда, где и на какой земле найдет приют или смерть каждый из нас, и покидали Родину с решимостью встретить судьбу без ропота. И мы тогда не ошиблись.
Покорно и в полном сознании ужаса своего положения русские люди на чужбине незаметно, но скоро гибнут. Беспредельное русское кладбище растет и распространяется за пределы русской границы. Конечно, в России неизмеримо хуже, и там в атмосфере кровавого ужаса гибнут голодною смертью десятки миллионов людей. По сравнению с ними мы не переносим и сотой доли тех страданий и унижений, которым ежедневно подвергаются они. Мы почти сыты и чувствуем личную безопасность. Уж это одно не дает нам право роптать. И мы не ропщем и не жалуемся, но мы понимаем, что мы тоже гибнем и страдаем за них, за себя и вместе с ними. И эти страдания ужасны. Ежедневно мы встречаемся с беженцами и слышим от них не жалобу, а скорее вопль душевных страданий: «Лучше было бы быть там вместе с ними», - говорят нам с тоскою все, кого мы встречаем. К смерти привыкли.
Русские люди научились за эти годы умирать, но хочется умереть на Родине. И к этому всегда сводится разговор с русскими беженцами. «Хочу умереть на Родине» - это мечта каждого русского. Каждый новый случай смерти как бы напоминает об общей участи и естественно вызывает подавленное моральное состояние. И, как нарочно, еще один и еще один... И так почти каждый день.
Каждый день приносит что-нибудь новое и невольно связует недавно прошедшее, пережитое, с настоящим, как продолжением катастрофы. Болгария превращена в русское кладбище, говорят нам прибывающие оттуда. Болгарские могилы теряются в общей массе свежих русских могил. На румынской границе все еще продолжается катастрофа, и там гибнут русские люди, бегущие из России от большевиков. Это бескрестное кладбище, где в плавнях и на Днестре погибли тысячи русских беженцев, и теперь служит братской могилой для очень многих, бегущих в Румынию.
Не так давно мы были опять встревожены газетными сообщениями о событиях на румынской границе. Пока на Днестре был лед, ежедневно по ночам в Румынию пробирались через Днестр под пулями красноармейцев сотни русских людей, но лед тронулся. Между обоими берегами посередине Днестра есть маленький островок - нейтральный, ни наш, ни ваш. Неделю тому назад, когда был еще лед, на островке скопилось человек триста беженцев, дожидавшихся ночи, чтобы переправиться на румынский берег по льду. Старики, женщины, дети. Но днем лед тронулся и пошел на остров. Тщетно беженцы влезали на самые высокие деревья - ледяные пластины срезали эти деревья как пилой. Люди гибли. Румынские солдаты бросились их спасать; большевики начали обстрел и тонущих и спасающих из пулеметов. Было спасено лишь несколько человек; остальные погибли, в том числе несколько героев-румын - солдат и офицеров (Новое время. 14 апреля 1922. № 291). Мы были взволнованы этим сообщением и, как испытавшие все тяжести отхода на Румынию в 1920 году, особенно сильно чувствовали весь ужас положения погибших русских людей. В г. Тульче (Румыния) мы сами видали и своевременно описывали русское кладбище. Оно напоминает нам кладбище для русских на острове Лемнос. По-видимому, теперь в Румынии не лучше, чем было при нас. По крайней мере те сведения, которые проскальзывают в газетах, указывают, что оттуда русские люди бегут.
Мы слышим постоянно еще и теперь о русском кладбище в Галлиполи, этом военном кладбище, где покоятся сотни русских людей, не выдержавших суровых условий эвакуации. Генерал Кутепов задумал увековечить память погибших устройством на кладбище громадного памятника. Каждый русский воин, каждый русский гражданин и русская женщина обязывались принести на кладбище по одному камню. Скоро на кладбище выросла громадная пирамида, на вершине которой поставлен мраморный крест. У входа на кладбище - окруженная скромной решеткой могила умершего в Галлиполи от сыпного тифа генерала Шифнер-Маркевича, в дивизии которого мы состояли при десанте на Кубань. Дальше длинными рядами идут могилы тех, кому Бог не судил увидеть свою Родину.
Протоиерей Михаил Гутовский, пробывший год в Галлиполи, говорил нам, что русское кладбище в Галлиполи содержится в большой исправности, так что даже местные жители, турки и греки, ходят любоваться устройством этого кладбища. Первое время умерших хоронили на греческом и бывшем загородном (турецком) кладбище, и здесь нашли себе вечный покой такие, которых никто не знал. Потом, когда уже жизнь в Галлиполи наладилась, было устроено два кладбища, одно городское, а другое в 7 верстах от Галлиполи, лагерное. На каждой могиле имеется железный крест с надписью на железной дощечке имени, отчества, фамилии и даты смерти. Всего на галлиполийских кладбищах свыше 500 могил, сказал нам отец Михаил. Памятники устроены на обоих кладбищах, а там, где первоначально хоронили умерших, поставлены по одному -громадные железные кресты.
Много раз мы были на кладбище в г. Варне, и мы не знали тогда, что теперь нам придется часто вспоминать и припоминать, где и в каком ряду чья могила. Нас спрашивают об этом люди, припоминающие
и разыскивающие своих спутников по катастрофе, своих родственников и знакомых. Мы слышим часто разговоры о Скутарийском кладбище в Константинополе, где французы хоронили снятых с пароходов русских и где ныне хоронят беженцев, мрущих в ужасных условиях константинопольской жизни.
До нас доходят слухи о громадной смертности интернированных беженцев и воинских частей в суровом климате Египта, на островах и других местах пребывания русских беженцев. Мы не можем забыть и мрачной картины похорон в море, и сотни трупов, извлекаемых из разгружаемых при эвакуации пароходов, где живые и мертвые, как в тисках друг у друга, заполняли глубокие, темные трюмы громадных пароходов. «Даже обычно хладнокровные к чужим страданиям моряки стоявших в бухте французских судов не смогли молчать и обратились к французскому правительству с телеграфным протестом по поводу которских кошмаров», - писал своевременно в «Руле» некий Глеб Алексеев.
Теперь как будто подводятся итоги прошлому и восстанавливается картина недавно пережитой катастрофы. И это естественно. Ушедшие из России беженцы отоспались, отъелись, несколько успокоились, привели себя в порядок и, пользуясь передышкой, разыскивают своих родных, знакомых, спутников, земляков, однополчан и близких людей. Люди гибли катастрофически, в суете, в пути, оторванные от своих родных и знакомых, среди людей, которые не знали подчас ни имени, ни фамилии своих соседей.
Газеты переполнены розысками, справками, объявлениями, иногда с отчаянием и мольбой просящих всех, кто знает, сообщить сведения о разыскиваемых. Целые столбцы и страницы газет содержат сотни таких объявлений. И только теперь люди находят друг друга. Только теперь выясняются размеры катастрофы и разбросанные по всему свету люди разыскивают друг друга. Узнают всячески - и путем объявлений, и опросом друг друга, и в частных письмах, и случайно.
На днях наши черниговцы получили письмо из Австралии от инженера Маркельса, который наконец дал о себе знать. Только недавно мы узнали, что при разгрузке в бухте Бакар с парохода «Херсон» был снят больной сыпным тифом Карпеко, дворянин Черниговской губернии, который тотчас же умер. При нем была его дочь Ольга 14 лет. Она очутилась в беспомощном положении, одна, брошенная среди чужих, голодных, измученных людей. Случайно в ней принял участие уполномоченный Красного Креста П. М. Боярский, которому удалось благодаря знакомству сейчас же списаться и направить девочку в Сербию (Турский Бечей), в Харьковский институт благородных девиц.
При разгрузке того же парохода всех поразила смерть совсем юной дамы г-жи Белецкой. Стоя в очереди за кипятком, она внезапно упала и тут же умерла от разрыва сердца. Буквально за секунду перед смертью она приветливо улыбалась и перекидывалась словами со своими соседями. Там же, в Бакаре, в с. Церквеннице, умер некий Волков, молодой офицер. Его похоронил доктор Любарский, заботливо ухаживающий за его могилой в течение летних месяцев. Кто такой этот Волков и есть ли у него родные, этого никто не знает. Известно только было, что он из Москвы.
Не было дня, чтобы с выдерживающих карантин кораблей в бухте Которской не выбрасывали в море покойников. Их хоронили по морским правилам, с отпеванием и спуском в море зашитыми в мешок, к которому привязывался груз. Такие необычайные похороны производили тяжелое впечатление, и были случаи, когда убитые горем родственники умерших искали иного удовлетворения в погребении.
На пароходе «Брезгавия» умер от тифа начальник ялтинской почтово-телеграфной конторы. Семья его добилась разрешения заказать на берегу гроб, чтобы похоронить дорогого покойника подобающим образом, но это отступление произвело еще более удручающее впечатление. На следующий день гроб с покойником выплыл на поверхность моря и, покачиваясь на волнах, был унесен в море. В бухте Которской, этом красивейшем уголке Черногории, где с особой силой разыгралась драма Крымской эвакуации, лежат сотни погибших беженцев, не разысканных своими родственниками. Нам известно, что и теперь еще в бухте Которской функционируют госпитали, переполненные русскими.
Но теперь катастрофа завершилась. Так называемые беженцы и воинские части армии генерала Врангеля расселены на славянских землях
Балканского полуострова, в Константинополе, Египте и на островах. Мы видали этих русских людей. Это беженцы Крымской эвакуации, именуемой так в отличие от Сербской эвакуации, которая завершилась годом раньше при гибели армии генерала Деникина. Это воинские части (контингенты), инвалиды и те русские люди, с семьями и без них, которые последними оставили Крым.
Положение крымских беженцев считается самым тяжелым. Они ушли в том, что было на них, в изношенном одеянии, в изорванной обуви, без всяких средств или с деньгами, потерявшими свою ценность. Войска были посажены на пароходы прямо с боев, и потому среди них было много изнуренных, раненных и больных. Еще теперь сербские военные больницы переполнены русскими воинами, и в иных пунктах королевства устроены русские лечебные заведения, обслуживающие исключительно русских больных.
Мы знаем еще и теперь многих, и в частности студентов Загребского университета, с не извлеченными пулями и осколками снарядов и незажившими ранами. Недавно офицеру-студенту Игорю Попову (из Харькова) извлекли из спины осколок снаряда. Мы знаем студента Максимова с ампутированной ногой. Всю зиму он ходил на костылях, а весной мы встретили его с палочкой, в искусственной ноге. Мы от души порадовались за него. Студентка-медичка Покровская, бывшая сестра милосердия, потерявшая на войне правый глаз, была бесконечно счастлива, когда Красный Крест оказал ей содействие к приобретению вставного стеклянного глаза. Недавно она разбила его и, бедная, горько плакала в течение многих дней.
На днях мне пришлось впервые видеть искусственный нос. Полковник Бабинцев явился при мне в Красный Крест ходатайствовать о починке своего носа, кончик которого отломался. Исполнив свой долг перед Родиной, теперь эти люди в части пристроились, служат, заканчивают образование или зарабатывают средства к существованию физическим трудом.
Громадное большинство беженцев, конечно, остается не пристроенными и влачит жалкое, полуголодное существование в разбросанных по всей Югославии русских колониях, получая на жизнь пособие в 240 динар, которых едва хватает на скромный обед. Условия жизни громадного большинства этих людей, в особенности людей семейных, суровые, гнетущие, неприветливые. Мы не говорим, конечно, о тех беженцах, которые выехали из России своевременно со своими семьями, багажом и со средствами. Они живут главным образом в Германии, во Франции, Италии и Англии и в большинстве катастрофы не испытали. О них, как о людях, не разделивших страданий русского народа и не испытавших на себе большевизма, мы говорить не будем. Они представляют собою, в сущности говоря, эмиграцию, и их неправильно называть беженцами. Мы не можем смотреть на события с точки зрения этих людей, а также и тех, кто выдержит все испытания и выйдет целым из катастрофы.
Впоследствии все забудется, и уцелевшие, конечно, будут больше думать о себе, чем о тех, кто погиб во время катастрофы или останется обездоленным на всю жизнь. Уже теперь очень многие из тех, кто вышел из затруднительного положения, устроился и получает хорошее содержание, забыли, как они голодали и что испытали, и мы нередко слышим от них резкие суждения и упреки по адресу тех беженцев, которые до сих не сумели устроиться. Конечно, переживания тех и других различны. Сытый голодного не поймет! Но факт тот, что непристроенные голодают, и мы знаем достоверно, что целые семьи сидят месяцами на хлебе и картошке.
Это тоже непонимание друг друга, которое наблюдается между беженцами, оставившими своих близких людей в России, и теми, что бежал от большевиков со своими семьями. Жизнь и переживания тех и других несравнимы. Как люди одинокие и холостые, так и беженцы, переживающие на чужбине катастрофу со своими детьми, женами и мужьями, никогда не поймут тоски, беспокойства, бесцельности жизни и настроения тех, у кого в России осталось все, что составляло содержание жизни. Еще обиднее за тех, кто, выражаясь образно, выбывает из строя, заканчивая жизнь в санаториях для туберкулезных и разных хирургических госпиталях. Это ликвидация катастрофы и неизбежное последствие отбора.
Надорванные силы не выдержали тяжести испытаний, и более слабые механически исключаются из числа русских беженцев. Это нормальное явление, говорят нам люди логически мыслящие, и известный процент людей неминуемо должен погибнуть во время катастрофы. Логически, конечно, это так, но признать это явление нормальным и неизбежным и на этом поставить точку - это было бы равносильным примирению с явлением массовых расстрелов в большевистской России, как неизбежным спутником революции.
Мы должны быть на стороне тех, кто страдал и испытал на себе все последствия катастрофы. Мы не должны забывать тех, кто погиб на о. Лемнос, в Галлиполи, на румынской границе, в Болгарии и ныне гибнет, не выдерживая суровых условий беженской жизни. Это те же бессмысленные жертвы революции, взаимной вражды, ненависти, упадка культуры, которые охватили народы Европы после войны.
И на загребском кладбище еще не заросла травой могила несчастного мальчика, кадета Сергея Смагина 14 лет, скончавшегося в хорватской больнице. Мальчик предчувствовал свою смерть и просил больничный персонал позвать кого-нибудь из русских. «Все равно, кого-нибудь из русских», - умолял мальчик в предсмертных муках, но стальная выдержка западноевропейского режима не позволила администрации нарушить больничного устава, и мальчик умер одиноко, как умирают русские люди одиночною смертью в камышах, на поле брани и в опустевших окопах.
Недавно умерла доброволица, сестра милосердия Антонина Васильевна Морозова, которую мы знали по Крымской эвакуации. Она работала во втором трюме парохода «Ялта», когда мы стояли на константинопольском рейде. Доктор Кильман, посещавший ее в хорватской больнице, пришел как-то ко мне и сказал, что Морозова просит купить ей Евангелие. Это были ее последние дни, и она это сознавала. Ни одного слова ропота, ни одной просьбы, и мы вспоминали, в каком безразличном состоянии мы видали ее на пароходе, когда «Владимир» с голодающими прибыл в Бакар. Теперь страдания этой молодой женщины кончены, и кто знает, что было у нее на душе в эти последние дни ее жизни.
Не так давно закончила жизнь госпожа Бибикова (ее муж служил в С.-Петербурге в дипломатическом корпусе). Мы видали эту красивую, полную сил женщину. Состояние ее мужа, душевнобольного, признавалось безнадежным. Г. Бибикова в порыве отчаяния и в состоянии аффекта задушила свою десятилетнюю дочь и через несколько дней умерла сама. Недавно мы узнали, что умерла дочь Кистяковского, Нина, 13 лет. Тихо умерла от туберкулеза студентка В. Н. Войневич. Умер мичман Г. И. Лузан. Умер адмирал Бутаков. На днях покушался на самоубийство офицер Габай.
Таковы факты, которые не успеваешь запоминать. И наряду с этим как будто идет нормальная, будничная, скучная беженская жизнь. Но это только кажущийся покой - внешняя форма. В действительности нет человека, который не переживал бы вечно тяжелого, гнетущего душевного состояния и не испытывал бы тяжких физических и материальных лишений.
Впрочем, эту последнюю сторону жизни беженцы переносят с необыкновенною стойкостью. Это то, что больше всего поражает иностранцев. Они не могут примириться с тем, что нас ограбили, отняли все и даже поснимали с рук кольца. И когда мы говорим, что над этим мы мало задумываемся и что нас тяготит другое, они только пожимают плечами.
Наша духовная жизнь им мало понятна. Когда-то изнеженные люди, одинаково мужчины и женщины, даже в преклонном возрасте, спят годами без подушек и простынь, и на это никто не жалуется. Привыкли к худшему. Слава Богу, что есть койка. Ведь спали неделями, месяцами, а иные годами, на полу, и теперь еще очень и очень многие не имеют кроватей. Мы знаем хорошо студенческую жизнь. Когда мы приехали в Загреб, в университете числилось всего 40 студентов. Теперь в Загребе их около семисот.
Последнее время положение их улучшилось, так как для них устраиваются общежития и открыты столовые, но зима прошла при суровых условиях. Конечно, в общежития попали далеко не все, и очень многие живут еще по-скотски. Мы были свидетелями, как они провели зиму. Оказывая гостеприимство русским беженцам, местные жители тем не менее не забывали и себя и брали за клетушки такие безумные цены, которые можно назвать только бессовестною эксплуатацией беженцев.
Для большинства, конечно, было недоступно нанять комнату, и потому приходилось нанимать или койку в общей с хозяевами комнате, или место на койке, где уже спал другой квартирант. Это самый распространенный способ устроиться, и громадное большинство студентов устраивалось именно так. В. С. Подрешетников жил, кажется, дольше всех таким образом, наняв место на койке рядом с железнодорожным служащим (стрелочником), который поставил ему условием, чтобы он ложился спать вместе с ним не позже 9 часов вечера. Конечно, многие студенты нанимают комнаты сообща и живут в ней по несколько человек. Тем не менее студенты находятся в лучшем положении, чем рядовые беженцы. Они получают пособие по 400 динар в месяц, в то время когда беженцы получают всего 240 динар.
Мы приведем здесь конкретный пример, который лучше всего покажет, как живут беженцы. Мы будем говорить об окончивших в прошлом году Харьковский институт институтках, приехавших в Загреб продолжать образование в высших учебных заведениях. Мы познакомились с ними случайно. К. А. Кутепова, прошлогодняя наша соквартирантка, сестра которой служит классной дамой в Харьковском институте, сначала приютила барышень у себя, но в ее комнате не хватило места, и она обратилась к нам с просьбой приютить на несколько дней одну из них; Кутепова имела основание. Наша квартира состояла их трех комнат с кухней, и к тому же у нас в кухне стояла кровать, которую К. А. Кутепова получила в пользование от сербских дам-благотворительниц. А. Д. Младенцева (так звали институтку) поместилась у нас в кухне.
На следующий день во время обеда кто-то постучался в двери. На наш голос «войдите» в кухню вошла барышня, спрашивая профессора Краинского. Минуту спустя брат звал меня к себе в комнату и познакомил с Т. Н. Куколь-Яснопольской, родителей которой мы знали по Харькову. Оказалось, что К. А. Кутепова устроила Яснопольскую гувернанткою в хорватскую семью. Татьяна Николаевна сразу понравилась хорвату, и он с места в карьер начал за ней грязно ухаживать. На третий день между супругами разыгрался скандал, после которого Куколь решила немедленно покинуть эту семью. Вечерело, когда Яснопольская вышла на улицу.
К Кутеповой идти было далеко, и она, зная, что Младенцева устроилась у нас, решила зайти к подруге. Яснопольская просила нас приютить ее на несколько дней, пока она не найдет себе места. Мы предложили ей поместиться на одной койке с Младенцевой, и она была счастлива. В тот же вечер выяснилось, что обе они имеют в кармане всего лишь по нескольку крон. На следующий день они уже ели приготовленный мною борщ с кашей, и ели его с аппетитом.
С болью в душе мы слушали вечером рассказы этих молодых девушек об эвакуации в 1919 году Харьковского института благородных девиц. Детей эвакуировали, чтобы в лице их сохранить русскую женщину, будущих матерей, и уберечь их от растления их большевизмом. Пять вагонов харьковских институток следовали с эшелоном беженцев, и дети пережили то, что испытали покинувшие свою Родину русские люди. Месяц жили они в нетопленных товарных вагонах, с двойными нарами, как в берлоге, голодные, вшивые, грязные, трясущиеся от холода и покрытые своими шубенками. В Новочеркасске после небольшой передышки к ним присоединилось еще два вагона донских институток. Из Новороссийска, где было оставлено 12-15 девочек, заболевших в пути сыпным тифом, институтки были посажены на пароход для следования в Болгарию. В Варне институт пробыл более месяца, и это было тяжелое время для девочек. Появились эпидемии свинки, кори, скарлатины, и полуголодные девочки, валяясь на полу здания французского пансиона, почти все переболели. К счастью, умерли только пять девочек и сын заведующего хозяйством.
Только в Сербии, в Турском Бечее, где обосновался институт, дети нашли покой и стали продолжать учиться. Куколь-Яснопольская была оставлена в Новороссийске в числе заболевших сыпным тифом и потом с тремя подругами через Константинополь направлена в свой институт. Судьба остальных сыпных институток неизвестна. Т. Н. Куколь-Яснопольская отлично играет на фортепиано, и это заставило меня принять в ней большое участие. Я просил В. Н. Стремоухову принять ее под свое покровительство и был очень рад, что Куколь понравилась Вере Николаевне. Барышни ждали пособия и жили у нас. Младенцева тотчас же поступила на медицинский факультет, а Куколь - в консерваторию и «Торговачку». У нас уже жил студент-медик Н. Н. Харин (георгиевский кавалер), товарищ Кирилла Алчевского, которому мы дали приют, пока он не устроится. Он спал на полу в моей комнате возле печки.
Мы собирались по вечерам в кухне и за чайным столом вели бесконечные разговоры. Доктор Любарский, получивший место общинного врача возле Загреба (Сесветы), очень часто приезжал к нам «погреться», так как он жил в неотапливаемой комнате при общинном управлении и страдал от холода. Впрочем, у нас было тоже не тепло. Более 8-9 градусов мне натопить комнаты не удавалось. Любарский ночевал у меня в комнате на полу, и Н. Н. Харин уступал ему место возле печки.
Скоро у нас образовалась целая компания русских. Прибывший в Загреб из Греции профессор С. И. Бертников (из Саратова) прямо с вокзала пришел к брату и просил приютить его временно у себя. Он ночевал тоже на полу, рядом с моей койкой. Почти одновременно с ним к нам приехала дочь генерала П. В. Верховского, председателя нашей колонии в Костайнице, Кира Петровна Крестовоздвиженская, с которой мы списались, что она приедет на две недели лечить зубы и остановится у нас.
Очень часто у нас, кроме того, ночевали знакомые, приезжавшие по делам в Загреб. Так, например, в этот промежуток времени дважды останавливался у нас В. Г. Колокольцов, бывший министр земледелия при гетмане. Он спал на полу в комнате брата. Часто мы засиживались по вечерам за общим столом в кухне и вели наши беседы до глубокой ночи, в особенности в те дни, когда профессор Бертников был в настроении и своими рассказами увлекал общество.
Ужин был скромный. Выдуманный мною соус из картошки с луком был, по-видимому, очень вкусный, потому что сколько бы я ни приготовил, все поедалось без остатка. Мы жили так почти два месяца, и наши гости, видя, что они никого не стесняют, не торопились с устройством. Но вот неожиданно стряслась беда. Наше общество обратило на себя внимание окружающих. Профессор Микуличич, патрон моего брата, пригласил к себе Н. В. и заявил ему, что квартира при университете предоставлена ему, а не отведена для русских, и предложил к вечеру освободить квартиру от посторонних. «Но помилуйте, как я, русский человек, могу отказать в приюте своим - русским, и в особенности коллеге профессору Бертникову?» - говорил Н. В. «Это не приют для русских», - ответил хорват, и к вечеру у нас осталась только одна Кира Петровна, которой буквально некуда было деваться. Институток приютила сестра милосердия Крестинская, служившая в военном госпитале.
Против нас в коридоре помещался врач Я. И. Кильман (из Екатеринослава), ассистент при анатомическом институте, наш общий друг, который, конечно, тоже примкнул к нашему обществу и готовил себе обед у нас в кухне. Его тоже вызвал профессор Микуличич и предложил никого из русских у себя не принимать. Потом оказалось, что вопрос этот возник по инициативе градской управы, в ведении которой находятся университетские здания. Так разогнали хорваты русских людей, нашедших приют в русской среде! Из всех только один Бертников устроился хорошо.
Впрочем, наши барышни скоро нашли себе квартиру, и мы видали их жизнь. Они нашли комнату возле кухни, вернее, кладовку без печи и с разбитыми стеклами, за которую они платили 250 динар в месяц. В этой конурке с трудом помещалась одна кровать, на которой они спали вдвоем, трясясь по ночам от холода, как в лихорадке. Через комнату жила хозяйка с двумя детьми, и вместе с ней на одной кровати наняла место институтка Свиридова (Ангелина Константиновна). В этой же комнате наняла себе место институтка Транц, которая спала на диванчике, на котором можно лечь только скрючившись. В этой комнате, по крайней мере, было тепло, но зато они вдвоем платили 300 динаров.
Такая жизнь идет гладко, пока что-нибудь не нарушит ее. Стоит кому-нибудь заболеть, и получается безвыходное положение. Доктор Кильман, пользующий от Красного Креста беженцев, говорил нам, что он часто теряется и не знает, что посоветовать. Так, например, он был приглашен к Нелидовым. В комнате было две кровати, а их было 5 человек. Все заболели. Полковник, сидя на стуле, держал на руках девочку, тогда как его жена и теща со второй дочерью лежали с высокой температурой. Полковник с дочкой оказались тоже с температурой. Доктор посоветовал ему лечь. «Но где же?» - спросил полковник. Оказалось, что Нелидов ночевал всегда на столе в канцелярии, где служил. Во время занятий лечь было негде, и он, заболевши, ушел к своим.
Так жили беженцы! Одни, конечно, устраивались лучше, другие еще хуже. Одни приспосабливались, другие влачили голодное, жалкое существование. В значительно лучшем положении были те, кто пристроился. Врачи, инженеры, техники, железнодорожники были в исключительном положении. Как общую черту для всех беженцев нужно отметить почти для всех одинаково безобразный внешний вид. Мужчины в поношенном, выцветшем френче, в ботинках английского образца с обмотками на ногах, в помятой фуражке, а дамы и барышни в своих прежних, вылинявших подчас, когда-то дорогих платьях или в дешевеньких юбках современной фабрикации обращают на себя внимание при первом взгляде и выделяются на общем фоне прилично одетой улицы. И тем более было странно, когда зараженная большевизмом улица провожала таких поношенных людей злобными замечаниями: «Ишь, буржуй, врангелевец».
Впрочем, повторяем, эта внешняя обстановка мало беспокоила беженцев. Были другие стороны жизни, которые не давали покоя и держали всегда беженцев в напряженном состоянии, - это политическая ситуация и моральное состояние. Свобода передвижения для русских стеснена. В сущности, русские беженцы находятся в положении как бы военнопленных. Каждый может вас оскорбить, издеваться, глумиться, и в этом отношении русские совершенно бесправны и стоят вне закона. Защиты и справедливости искать негде.
Генерал Н. И. Власьев, пристроившийся лаборантом у профессора Микуличича, а в действительности исполняющий обязанности вроде рассыльного, сказал мне: «Вот вы пишете свои записки, а разве вы можете понять наше унижение, раз что вы не служите. Вы не можете этого понять. Вы этого не испытали. Лучше быть дворником в России, чем здесь служить в интеллигентной хорватской, хотя бы и профессорской, среде».
Тоска по Родине, по своим родным, оставшимся в России, доводила иногда до отчаяния. Просто не хочется жить, говорили нам многие. Сознание того, что, может быть, навсегда придется остаться в изгнании и чуть ли не принять чужое подданство, вызывало чувство подавленности и полного равнодушия к окружающей обстановке. Не хотелось никуда ни пойти, ни посмотреть, ни послушать музыку, ни даже пойти в театр, если к тому представлялась возможность. Даже в такие минуты, когда, казалось бы, можно было забыться и пожить полною жизнью, мысль не отрывалась от действительности и на душе было пасмурно.
В Татьянин день мне удалось попасть на пирушку группы студентов и профессоров, решивших собраться, чтобы отпраздновать традиционный день. Ели много, а пили еще больше. Мой брат, профессор Бертников и профессор Губанович (хорват) были в ударе. Говорились отличные речи, но дальше русского вопроса не пошли. Было грустно и печально. Даже опьянелая мысль не вывела нас из этого оцепенения.
Люди переживают пережитое, как бы остановившееся на мертвой точке. Советская власть в России укрепилась и признана всеми государствами Европы. Между Европой и Советской Россией установилось почтовое сношение. Сначала осторожно, а потом смелее и смелее беженцы начали переписку со своими родственниками. Большинство, конечно, не решается писать, чтобы не подвести своих близких, но тем не менее очень и очень многие уже получают письма из России. Письма осторожные, печальные, безнадежные, голодные. Постепенно выясняются ужасные условия существования оставшейся в России интеллигенции и устанавливается мартиролог умерших, без вести пропавших. расстрелянных и погибших от болезней и голода.
Окольными путями и я получил письмо из Чернигова от Мани. Моя дочь Оля жива, и Маня пишет, чтобы я не беспокоился за нее. Она приезжала в Чернигов на Пасху и останавливалась у Мани. «Всего того ужаса, который пришлось пережить, не опишешь, - пишет Маня в своем письме. -Конечно, не буду говорить о нравственном состоянии. Душа разменялась на мелочи; все высшие интересы как-то сами по себе отходят на последний план. Об умственной жизни не приходится и говорить. Все сводится к тому, как бы не умереть с голоду. Если бы не надежда на лучшее, хотя, может быть, и не скорое, будущее, то и жить то не стоило бы... Зимой мне жилось довольно сносно. потому что начальством у меня был Вас. Вас.
(Галин папа)... Теперь все это распалось. Вас. Вас. умер так, как и многие другие мои сослуживцы-инженеры, - не своею смертью».
Таково приблизительно содержание всех писем, получаемых из России. Пишут образно, с намеками, иносказательно, между строк и под чужими фамилиями. Теперь только приходится узнавать о судьбе многих знакомых, сослуживцах и людях, ушедших с нами от большевиков. Только на днях я получил подтверждение моей уверенности, что оставшийся в Канделе начальник одесской тюрьмы В. К. Скуратт погиб. Б. И. Виницкий пишет мне из Праги, что ему сообщили из дома иносказательно, что дядя его В. К. «умер в Одессе в той же больнице, где служил, - тяжко проболев».
Почти одновременно я получил письмо от полковника Л. Н. Николаенко: «Пишу Вам под впечатлением только что полученного мною наконец письма из Глухова. Конечно, сплошной ужас. Из моих близких нет никого в живых. Брат расстрелян в чека. Мать выгнали из дому, конечно, предварительно обобрали до ниточки. Несчастная старуха умоляла разрешить ей жить хотя бы в одной комнате, а их в доме двенадцать. В ответ грубо выгнали. Денег из банка не давали, и таким образом она осталась без всяких средств и выброшенной на улицу. все это в конце концов свело ее в могилу. Как мне пишут из Глухова, она умерла почти голодной смертью».
«Умер, расстрелян, без вести пропал» - таковы в большинстве случаев ответы беженцев, получающих письма из России, на вопросы о судьбе общих знакомых. Слово «кошмар», которое так привилось в речи беженцев, в особенности среди женщин, мы слышим каждый день, и нужно сказать правду, что оно как нельзя больше соответствует переживаниям русских людей. Над беженской массой нависли грозные тучи современности, которые давят гнетущим образом на душевное состояние.
Весьма показательным в этом отношении является общее для всех беженцев характерное явление тяжелого сна. Все одинаково переживают во сне пережитое, и нет, кажется, человека, который не жаловался бы на постоянные кошмары во время сна. Мы сами испытываем это состояние, и любопытно, что сны у всех почти одинаковы. Люди, бывшие в бою, продолжают во сне воевать и часто просыпаются с криком от кошмарного сна. Рядовое беженство видит другие сны, содержание которых сводится к бегству от большевиков, и кошмар наступает в тот момент, когда во сне сковываются все члены и нет сил бежать.
Это разряд ненужного балласта в мозгу, говорит мой брат-психиатр. Но балласта этого, видно, накопилось слишком много, так как сны эти тревожат спустя два года после катастрофы. Т.М. Савич говорит, что сын ее Игорь 8 лет постоянно видит один и тот же сон и, просыпаясь, начинает кричать «мама». Ему снится, что он в толпе отстает от матери и не может ее догнать. Он просыпается в ужасе, весь в поту, и долго после этого не может заснуть.
Эти кошмары, вероятно, поддерживаются все новыми и новыми впечатлениями. Мы слышим постоянно, что из России бегут, не останавливаясь ни перед чем. Бегут в море, на лодках, на шхунах, с женщинами, детьми, почти на верную смерть. Недавно мы читали в газетах: «В районе Одессы у Большого фонтана дозорный катер из трех орудий пустил ко дну моторную шхуну с беженцами, выехавшими без разрешения советских властей. Погибло 8 женщин, 15 мужчин, двое детей и владелец с машинистом шхуны» (Новое время. 1 апр. 1922. № 281). Несколько позже та же газета сообщает, что в Варну пришло 30 парусников с беженцами из Одессы и Херсона, и им отказывают в спуске на берег (Новое время. 7 июля 1922. № 333). Можно себе представить, что должны были чувствовать эти несчастные люди!
Бегут к границам, заведомо зная, что по дороге их будут грабить и свои и румыны, поляки, эстонцы, латыши, грузины и т.д. Эта охота на людей в пограничных горах и лесах, в болотах и на столбовых дорогах происходит на глазах всего мира и ведома правительствам тех стран, где происходит эта ловля спасающихся людей. Я сам вел переговоры с неким Поскивським из Черновиц, который брался за 8000 лев вывести из Киева и перевести через румынскую границу мою дочь. Простой случай, может быть, спас мою дочь от случайностей. Поскивський не застал ее в Киеве (Оля была в Чернигове). Вторично он не рискнул на это дело ввиду усилившихся в Румынии репрессий по отношению к переходящим границу русским беженцам. Я беспокоился и с волнением ждал результатов поездки Поскивського в Киев. Я знал, что в это же самое время многие ждут побега своих родственников из России и чутко прислушиваются к тому, что делается на границах.
Одновременно со мною вел переговоры о вывозе из Киева семьи товарищ прокурора Киевск. окр. суда К. Г. Вишневский. Он был счастливее меня. Жена его с дочерью перешли границу, но только не румынскую, а польскую. Проводник, еврей, довел их до нейтральной полосы и оставил ночью в лесу, откуда до Польши оставалось 15 верст. Сначала они были не одни. С ними шел их знакомый (Бобровников, Черниг. губ.), но, разыскивая дорогу, он потерялся в лесу и уже не нашел своих спутников. Голодные, трое суток блуждая в лесу, m-me Вишневская с дочерью случайно наткнулись на польский сторожевой пункт, удачно избежав большевистского разъезда. Вишневские были ограблены польскими пограничниками и чуть было не были отправлены к большевикам, но имя польского магната, которое назвала m-me Вишневская, спасло ее с дочерью.
Теперь к этим тяжелым кошмарам присоединились еще новые испытания. И в данном случае мы не ошиблись, когда писали в прошлом году, что в настроении русских нет уверенности в завтрашнем дне. Мы не верили и не верим, что катастрофа для нас кончена. Мы накануне признания большевистской власти в России. В Генуе решается судьба России. Среди беженцев тревога. Газеты и русские журналы спешат определить будущее юридическое положение эмиграции и толкуют о ликвидации русских учреждений, организаций и представительств. Не исключается возможность принудительного возвращения беженцев в Советскую Россию. Беженцы волнуются и переживают тяжелое моральное состояние.
С первых дней Генуэзской конференции положение русских значительно ухудшилось. Рабочие, трамвайные служащие, железнодорожники и уличная толпа почувствовала свою силу. Повсюду чувствуется торжество коммунизма. Европа встречает большевиков, как не встречала царя. Еще до начала конференции в иностранных газетах началась травля русских. Особенному гонению подверглась Русская армия, и открыто писалось о предстоящем покушении на жизнь генерала Врангеля. Почти одновременно во всех пограничных с Россией государствах начались преследования русских, контрреволюционеров. Сначала в Польше, а затем в Эстонии, Латвии, Румынии, Австрии и Болгарии начались массовые аресты и выселения русских беженцев.
Первоначально газеты сообщали, что по требованию большевиков в Европе ликвидируются монархические организации, но потом оказалось, что громадное большинство арестованных никакого отношения к монархическому движению не имеет. Впечатление получалось странное, и смысл этих репрессий по отношению к русским был непонятен. Положение несколько прояснилось, когда вместе с торжественной встречей большевиков в Генуе повсеместно начались запросы депутатов своим правительствам по поводу пребывания русских за границей.
Первая начала Болгария. Депутат Луканов, адвокат по профессии, сделал запрос своему правительству, требуя энергичных мер по борьбе с русской контрреволюцией, нашедшей приют в Болгарии. Вслед за ним какой-то сербский депутат требовал в Скупщине изгнания русских из Сербии. Затем чехословацкий депутат сделал запрос по поводу пребывания русских в Чехословакии. Даже Германия объявила регистрацию русских беженцев и проектирует снабдить каждого русского желтым билетом.
Европа шла навстречу большевикам и старалась всячески угодить генуэзским гостям, издеваясь над русским беженством. Высшего напряжения это состояние Европы достигло тогда, когда газеты оповестили о милостивом приеме советской делегации в Генуе итальянским королем и о приглашении им большевиков к завтраку. Бог знает чем бы кончилась для нас, русских, Генуэзская конференция, если бы ее не сорвали германцы, войдя в сепаратное соглашение с большевиками. Конференция провалилась, и этим Россия была спасена. Вопрос остался открытым и по отношению к беженцам. Европа, а за ней и второстепенные государства почувствовали себя сконфуженными, тем более что Америка отнеслась отрицательно к затеям Европы, и к тому же по всему свету распространилась весть, что Ленин болен прогрессивным параличом.
Мы не вникаем в эту политическую конъюнктуру, но мы никак не можем умолчать, что некоторым удовлетворением для нас служило печатное слово, ополчившееся против генуэзского скандала. Наконец-то раздались голоса современного культурного мира! Впервые прозвучал голос протеста против гнусной европейской политики! Газеты самых разных направлений сходятся в этом вопросе, и все одинаково осуждают современную Европу. Тем не менее для русских беженцев Генуэзская конференция не прошла даром.
Обострившиеся отношения к русским не могли сразу войти в норму, и в свою очередь русские не могут подавить в себе чувство ненависти и презрения к своим прежним союзникам. Конечно, люди реагировали раз -но, но нет, кажется, ни одного беженца, который не испытывал бы обиды, читая отчеты о генуэзских событиях. Итальянский король с чувством жмет руку Чичерину, и архиепископ Генуэзский дружески с ним беседует; Ватикан заключает с большевиками соглашение; представители великих держав устраивают большевикам обеды, ужины, рауты. Большевики во фраках танцуют на балах, устраиваемых Европой...
Таковы факты. И это происходит в то время, когда из России с быстротой молнии по радио идут сообщения о глумлении над Церковью, о массовых расстрелах духовенства, об аресте Патриарха Тихона, о повсеместных восстаниях против Советов. Мы не высказываем своих взглядов, а резюмируем лишь газетные сообщения. Нельзя быть спокойным, и мы отлично понимаем состояние тех, кто не был в силах пережить эти глумления над своей Родиной и русским народом.
Газета «Новое время» пишет: «К нам поступают сведения из Константинополя, Софии и других центров сосредоточения русской эмиграции о многочисленных самоубийствах отдельных русских эмигрантов. Причины самоубийств почти во всех случаях тождественны: невозможность дальше выносить унижения, выпавшие на долю народа-победителя в великой войне, разочарование в культуре Запада и в духовной ценности мировой цивилизации. В одном из предсмертных писем говорится: после мирового генуэзского позора - стоит ли жить?»
Правда, есть категория людей, которая, не имея своего суждения и привыкши преклоняться перед Европой, говорит: «Это не нашего ума дело». Они полагают, что под этим безобразием кроется глубокий смысл. Но мы имеем факты. Вдовствующая Императрица Мария Федоровна не пожелала принять итальянского короля, когда он после Генуэзской конференции пожелал повидать ее. Императрица велела передать королю, что она не желает его видеть.
Мы тоже когда-то преклонялись перед европейской культурой, но война и последующие события в корне изменили наши суждения. Это не минутное впечатление и не плод обиженного самолюбия. Мы испытывали себя и старались мыслить объективно, учитывая свое моральное состояние, и пришли к выводу, который соответствует взгляду громадного большинства просвещенных русских людей. Технические завоевания в Европе, пожалуй, мы оспаривать не будем, но во всех прочих отношениях могущественная Россия стояла недосягаемо выше европейского уклада жизни. То, что мы видели сами, чему были свидетелями, поражает своей убогостью, узостью взглядов и отсутствием культурного духа.
Культура франка, кроны и фунта стерлингов - это то, что стоит на Западе выше всякого внутреннего содержания. Я почувствовал однажды это свое превосходство особенно сильно, когда как-то во дворе, греясь на солнышке, я видел, как «ужарил по морде» свою дочь, 16-летнюю барышню-гимназистку, профессор Микуличич. Выйдя из подъезда, он обратился ко мне с вопросом, не видал ли я Эмицу. Я сказал, что она только что завернула за угол. В этот момент Эмица возвращалась обратно, и я видел, как профессор, подойдя к ней, развернулся и ударил ее со страшной силой «по морде» (иначе назвать этот удар нельзя). Я весь встрепенулся, и мне показалось, как будто что-то хрустнуло. Эмица схватилась обеими руками на щеку. Я слышал далее неистовый крик профессора и понял, что Эмица унесла с собою какой-то ключ.
Профессор Микуличич получил образование в Германии и считается профессором немецкой школы. В косую сажень в плечах, громадного роста, плотный, здоровый, он обладал невероятной силой, но не духовной, конечно, а физической. И я подумал: мыслимо ли было бы что-нибудь подобное в России? А между тем профессор был демократ, в современном значении этого слова, и глубоко возмущался приговором суда, приговорившего к смертной казни убийцу министра Драшковича.
Зараженная большевизмом Европа с ее демократическими правительствами из журналистов и адвокатуры нам противна и напоминает нашу «керенщину». Просвещенные люди и люди прежнего порядка отлично это видят, но они загнаны новыми демократическими лозунгами в подполье и голоса не имеют. Главенствует демократия и коммунисты. Наилучшим показателем этого невозможного положения является начавшийся в разгар Генуэзской конференции погром русского беженства в Болгарии. Из Болгарии русских гонят. Их арестовывают, бьют, грабят, издеваются, и болгарская интеллигенция молчит, не смея возвысить своего голоса.
Агитация идет из Генуи, и бог знает чем все это кончится. Общее мнение таково, что одной Болгарией это гонение не русских не ограничится. Рабочие массы, пролетариат, простонародье и отчасти демократия стоят на стороне большевиков и к беженской белогвардейской массе относятся враждебно.
Не далее как на прошлой неделе А. Д. Младенцева проходила со своим знакомым студентом улицу в то время, когда перед ними шел трамвай. Кондуктор, стоявший на площадке, без всякого повода крикнул им: «Русские мерзавцы!» В Загребе происходят беспорядки по случаю бракосочетания короля Александра. Хорваты, ненавидя сербов, кричат: «Долой короля - это не наш король!» Между хорватами и сербами происходят уличные баталии. Есть убитые и раненые. Самостийное движение у хорватов связано с проявлением большевизма, а большевизм переплетается с демократизмом. Рабочие и пролетариат кричат: «Смерть буржуям», а демократия требует «власть народу».
Нам приходилось иногда встречаться с людьми высшего общества, так называемой аристократией. Мы были приглашены раза два-три к графине Шавгоч и ее родственникам, и в этих домах мы познакомились с невозможным положением местной буржуазии. Прекрасные дома их реквизированы, и им оставлено по две-три комнаты. Имения у них отобраны, и ничего им за них не уплачено. Оставлены лишь усадьбы и цензовые участки. В общегосударственной жизни этот класс населения никакой роли не играет и живет обособленною, замкнутою жизнью. Здесь, в этой среде, конечно, отлично понимается положение русской эмиграции, но русская среда им чужда, и потому особого интереса к русским делам здесь нет. У них свои заботы, и притом они тяготеют к немецкой культуре. Есть даже русофобские круги, которые просто отворачиваются от русских. <.. .>
* * *
Мы оставляем Загреб, как оставляют железнодорожную станцию, -без воспоминаний, без сожаления, без хорошего чувства к тем людям, с которыми мы прожили более года. Я был с прощальным визитом у профессоров Микуличича и Перовича. Оба были очень любезны, но разница в том, что профессор Перович, чистокровный серб, прощался со мною очень сердечно и со слезами на глазах говорил о страданиях русского народа. Микуличич, хорват, враждебно относящийся к русским, видимо, был доволен, что отделывается от необходимости считаться с русскими.
Конечно, взять извозчика мы были не в состоянии, так как это обошлось бы более 200 крон, и потому мы пошли на вокзал пешком, нагруженные вещами, которых опять набралось у нас бесконечное множество. К счастью, нам помог университетский служащий, согласившийся за 50 крон понести на вокзал два тюка. Мой брат ворчал, говоря, что по нынешним временам человек может иметь только столько вещей, сколько может нести на себе. Все лишнее всегда приходится бросать. Я радовался, что мы едем к русским и будем жить в их среде. Путь от Шалаты до вокзала был длинный, и я изнемогал под тяжестью двух тюков, которые я нес на веревке через плечо. К тому же мы попеременно несли виолончель брата.
День был хороший, жаркий. Это было 17 июня. В вагоне было душно, и я был рад, когда через 2 1/2 часа поезд остановился на станции Златар-Быстрица, где нас ожидала госпитальная повозка, запряженная по местному обычаю одною лошадью в дышло. Мне всегда было противно смотреть на эту упряжку, в особенности когда такой выезд появлялся на улицах нарядного города Загреба. Кучер, казак Федот, встретил нас очень приветливо, и это придало моему настроению бодрость и уверенность, что среди русских жизнь наша будет несколько иная, чем в Загребе. К тому же мне было особенно приятно сознание, что лето я проведу в деревне, среди природы.
Отличное шоссе по живописной местности, окаймленной синеющими издали горами, вело через град Златар на север к такому же маленькому городку Лобор, не доезжая которого по правой стороне, в запущенной усадьбе, в старинном замке, в 10 километрах от железнодорожной станции, находится госпиталь Гербовецкой общины Красного Креста. Недалеко от этого замка, на шоссе, мы встретили гуляющих сестер милосердия. Было уже темно, и я не видал тех, кто здоровался, но приветливый женский голос, отчетливо говоривший: «Здравствуйте, Николай Васильевич», особенно приятно ласкал ухо своей русскою речью. Нас ожидали с ужином. Доктор Свиридов - старший ординатор, пригласил нас в столовую, где я познакомился с врачебным персоналом.
Первое впечатление было хорошим, в особенности после крепкого сна в чисто убранной комнате на мягкой больничной кровати. Большой интерес представлял самый замок. С фасада он похож на казарму, но со стороны парка это здание веет средневековьем. В особенности типична та сторона замка, где в стене выступает колокольня костела. С этой же стороны в нескольких шагах от замка шумит протекающая через весь парк быстрая, на каменистой почве речонка (Быстрица). Замок окружен вековым еловым парком, а дальше через речку в некотором расстоянии начинаются горы, покрытые старым дубовым лесом. Повсюду торчат камни, поросшие мхом.
На севере, непосредственно за Лобором, закрывая горизонт, высятся громадные горы, давящие на всю местность, и без того лежащую в котловине. Верхушки этих гор часто покрыты снегом, когда внизу стоят еще теплые дни. На одной из вершин отчетливо видны руины, о которых циркулируют различные легенды. Мы подымались потом на эту вершину и говорили с хозяином-крестьянином, собственником этой вершины. Оказалось, что эти руины представляют собою бывший сторожевой пост, относящийся еще ко временам татарского нашествия.
В общем, вся местность необыкновенно красива, и самое название ее Загорье как нельзя больше подходит к этому уголку. Тем не менее вся окружающая обстановка как-то давит и вызывает мрачное настроение. Особенно неприятное впечатление производят железные решетки в окнах и тяжелые своды во внутренних помещениях замка. В общем весь замок напоминает нашу русскую тюрьму типа тюремного замка. Строение замкнуто четырехугольником с внутренним двором и массивными железными воротами под аркою, расположено совершенно так же, как это бывает в тюрьме. Во дворе колодезь, костел, колоссальной величины погреб в длину всего здания. Двор маленький, со стоками воды под землею. Говорят, что где-то есть подземельный ход.
Вдоль всего здания со стороны двора тянутся открытые, с колоннами и арками, коридоры, из которых непосредственно идут двери в расположенные вдоль коридоров комнаты. Комнаты, как и коридоры под сводами, как погреба, и это дает мрачную картину тюремной камеры. Очень долго замок этот был необитаем. Его прежний владелец граф Кеглевич (историческая для Хорватии фамилия), которому когда-то принадлежала вся местность, естественным путем и постепенно разорялся, и ныне вся эта усадьба с пахотной землей принадлежит хорвату-крестьянину, который купил это имение с торгов за бесценок.
Это тот кулак, про которого местные жители говорят, что он когда-то сидел в тюрьме за подделку денежных знаков. Ковачич постепенно разбирает и продает остатки прежнего величия, беседки, каменные ограды, колонны, кирпич и т.д. Это богатейший человек, но скуп до невозможности. Одетый как нищий, он живет в развалившемся флигеле и не держит даже прислуги, а готовит себе сам вместо обеда фасоль и ест салат. О какой бы то ни было культуре в хозяйстве и речи быть не может. Всюду грязь, беспорядок, бесхозяйственность. Он не держит даже лошадей, а имеет всего двух волов и двух коров, которых обслуживает сам. Сын его кончил гимназию в Германии и говорит, что был два года в университете, но на вид он простолюдин, а по убеждениям - тип, приближающийся к большевикам.
По соседству вблизи Лобора имеются несколько таких же имений, в одном из которых (возле ст. Бедековщины) замок по своей величине производит еще более грандиозное впечатление. Это же остатки прежнего австрийского величия, ныне разоренные имения, принадлежащие или крестьянам, или мелким, выродившимся владельцам. От прежней культуры, по-видимому, не осталось и следа. Шоссейные дороги местами, правда, обсажены фруктовыми деревьями, но ухода за ними нет никакого, и, можно сказать, это заброшенные деревья, дающие убогий урожай, расхищающийся местными жителями, и в особенности детворой.
Крестьянские, или селяцкие, усадьбы не представляют собою сел или деревень, как в России, разбросаны отдельными усадьбами или группами на горах, в горах, в ущельях гор и в долинах. На склонах гор повсюду видны виноградники, а поля засеяны главным образом кукурузой. Домики в большинстве кирпичные, покрытые черепицей, и почти в каждом таком домике имеется погреб для вина. Население, говорят, бедное, но, на наш взгляд, скорее скупое, чем бедное. Лошадей почти не видно. Ездят и пашут на коровах. Интересно, что население и летом и зимой ходит в одинаковой одежде. Теплой одежды нет ни у кого. Нам страшно смотреть, как они ходят в мороз в одних пиджаках. Даже на свадьбе невеста идет в церковь в одном платье, не имея даже платка на плечах.
После грязной работы на кухне в Загребе я наслаждался полным бездействием и с утра до вечера проводил время на воздухе с книгой в руках, отдыхая и физически и морально. Хозяйство наше было маленькое, так как столовались мы за общим столом в госпитале, а у себя в комнате пили только кофе. К тому же комнату нашу убирал санитар, так что у меня работы не было никакой. Каждый день после обеда я предпринимал большие прогулки, заходя далеко в глубь лесов, и иногда возвращался только к вечеру. О будущем как-то не думалось. Мне хотелось использовать лето, и я достигал цели.
Очень скоро я прибавил в весе шесть фунтов. Попутно я лечился, так как все же предшествующая жизнь не могла не отразиться на состоянии моего здоровья. Особое удовольствие мне доставляло купанье в быстро текущей воде речки Быстрица сейчас же за парком. Воды, правда, в ней было по колено, но местами бывало несколько глубже, так что можно было сидеть на песке в воде по самое горло.
С первых же дней выяснилось, что преобладающий контингент больных в госпитале - это лица, служившие в разное время в Добровольческой армии и вообще причастные к активному Белому движению. Это те люди, которых мы видели на пароходах во время эвакуации, и те, кто представляет русское беженство. Большая часть, конечно, военных и их жен, испытавших все ужасы Гражданской войны. В этом отношении большой контраст представляет собою медицинский персонал госпиталя.
Кроме врача Свиридова, который пережил все, включая службу у большевиков и пленение его казаками Добровольческой армии у Царицына, все остальные с молодым доктором военного времени Караушановым во главе не испытали решительно ничего. Это люди, которые даже не вполне ясно себе представляют, что такое большевизм и его проявления. Эвакуировавшись еще в 1918 году из Одессы с имуществом госпиталя в каюте 1-го класса с большими удобствами, они прибыли в Болгарию, где, не развертываясь, просуществовали без всякого дела, на казенном довольствии, больше года, а затем были отправлены в Югославию, где сразу попали в исключительно благоприятную обстановку.
По-видимому, это обстоятельство создавало то непонимание друг друга, которое чувствовалось между этими двумя группами людей - испытавших и ничего не испытавших. Только несколько позже, с назначением в госпиталь заслуженной сестры милосердия Леонарды Антоновны Янковской и маленькой сестры Полины Александровны Новиковой, прошедшей всю добровольческую кампанию и испытавшей все ужасы большевизма, этот колорит беспечности персонала начал несколько сглаживаться.
Мне противно было слушать за обеденным столом циничные проповеди этого недоучки ускоренного выпуска Одесского университета Г. Караушанова, мнящего себя к тому же великим хирургом, о том, что на всем прежнем нужно поставить крест и устраивать свою жизнь наново. Г. Караушанов простил все и большевикам, и грабителям, и убийцам, и нашим союзникам, и глубоко возмущался, когда кто-нибудь из нервнобольных в припадке отчаяния не мог владеть собою, вспоминая пережитое им в советской России или во время эвакуации.
Не понимали также переживаний беженцев все сестры милосердия, обходя каким-то сдержанным молчанием все разговоры о том, что пришлось испытать русским людям. Они этого не видали, и потому это их мало касается. Я помню, когда в октябре приехала сестра Новикова с галлиполийским значком на груди и стало известно, что она дошла с добровольцами в 1919 году почти до Орла и с ними же отступала до Новороссийска, где заболела сыпным тифом и в таком состоянии валялась зимой в одной рубашке в нетопленных вагонах, пока не была эвакуирована на о. Лемнос. Мой брат Н. В., зная г. Новикову еще по Киеву, выписал ее из Белграда, где она сильно нуждалась, и назначил ее сестрой милосердия в Лобор. Старые сестры встретили ее враждебно и с затаенной злобой, несмотря на то что она была туберкулезной и нуждалась в лечении.
Такое же отношение вызвала к себе переведенная в июле из Макошицы сестра Л. А. Янковская. Она тоже испытала все ужасы войны и революции. И этого было достаточно, чтобы вызвать среди не испытавших какую-то ревность и злобу. Интересно, что здесь, в госпитале, мой брат встретился с этими двумя сестрами (Янковской и Новиковой), с которыми он был эвакуирован в 1920 году из Новороссийска на о. Лемнос. Все трое они лежали тогда в трюме парохода «Владимир» больные сыпным тифом.
Насколько несимпатичными казались сестры милосердия с доктором Караушановым во главе, настолько вызывали к себе симпатию больные. Почти все они вынесли самое тяжкое испытание. Были люди со старыми ранениями и ампутированными конечностями. Многие из них сидели в чрезвычайках и только случайно избежали расстрелов. Все, кого ни спросишь, отступали с добровольцами, ночевали в холодных вагонах и на снегу. Шли пешком сотни и тысячи верст. Голодали и болели сыпным тифом. Больные поступали в госпиталь со всех концов Югославии. Их направляли уполномоченный Красного Креста Евреинов и его представитель в Загребе Боярский.
Конечно, далеко не все беженцы, нуждающиеся в лечении, попадали в госпиталь, и в этом отношении среди беженцев был ропот. Доктор Около-Кулак (заведующий санаторией в Вурмберге) говорил нам, возвратившись из Белграда: «Если бы Вы знали, в каких ужасных условиях умирают русские беженцы. Буквально в темной клетушке где-нибудь на чердаке, в холоде и голоде, без подушки и одеяла, накрытый старой шинелью, на голых досках кончает жизнь человек, имеющий большие заслуги перед Родиной».
Мест для всех больных не хватает, и попасть русскому в лечебное заведение трудно. Державная комиссия открыла в Югославии три русских госпиталя. Главный хирургический госпиталь на 100 человек открыт в Панчеве; затем такой же госпиталь открыт еще во время эвакуации в Макошице (бухта Которская), и третьим считается Гербовецкий госпиталь на 60 человек. Кроме того, недавно в Словении в Вурмберге открыта санатория для туберкулезных. По месту своего расположения это считается самым красивым местом. И тем не менее это не могло удовлетворить беженство, насчитывающее в Югославии более 40 тысяч человек.
Пережитые события подорвали здоровье решительно всех, и каждый нуждался в лечении. Во всяком случае тот, кто попадал в госпитале, считался счастливым. Здесь он имел приют, достаточную пищу, свежий воздух, и прежде всего был среди своих - русских людей. Предельный срок пребывания в госпитале был установлен шестинедельный, если, конечно, болезнь не затягивалась, и мы видали, как за это время поправлялись русские беженцы. Больные прибывали и убывали два раза в неделю. В эти дни утром уезжали те, кто выписывался, а в 4 часа та же лошадь привозила с вокзала новых больных.
[...] Эта постоянная смена людей давала нам возможность видеть, если так можно выразиться, все беженство Югославии и уловить их настроение. Мы встретили здесь людей, с которыми, казалось бы, судьба ни в коем случае не могла свести нас. Здесь были и военные, и статские, и дамы, барышни, дети и сестры милосердия, и врачи, инженеры, прокуроры, солдаты, музыканты, художники. Кто только не перебывал у нас!
В частности, лично я встретил в госпитале много знакомых по России и по Добровольческой армии. Между прочим, оказались здесь и те, кто отходил вместе со мною в 1920 году на Румынию, и участники Кубанского десанта. Здесь оказалась и та дама (Анна Григорьевна Полиевктова - жена офицера), которая родила на пароходе «Владимир» при эвакуации во время бури сына. Этот мальчик с метрикой, определяющей точку земного шара, где он родился, и названный именем парохода Владимиром, теперь был уже двухлетним ребенком, и я с любопытством смотрел на него, вспоминая этот ужасный день в Средиземном море.
Больные чувствовали себя в госпитале, в русской среде, как у себя дома и неохотно покидали госпиталь. Были тяжелобольные, хирургические и туберкулезные, но большая часть была ходячих, а с назначением моего брата начальником госпиталя преобладали нервнобольные и даже психически ненормальные. Много было и таких, которым была предоставлена возможность поправиться и подлечиться. Это не были госпитальные больные. По своей структуре госпиталь напоминал скорее санаторий, нежели больницу. С левой стороны парка лежали туберкулезные, а с правой, на таких же длинных, плетеных из лозы креслах повсюду сидели и лежали те, кто хотел пользоваться воздухом. После утреннего врачебного обхода все, кто только мог, выходили на воздух, и весь парк заполнялся гуляющими. Конечно, не обходилось и без флирта и романов, в особенности когда больным было разрешено летними вечерами оставаться на воздухе до 10 1/2 часов.
Меня с самого начала интересовал вопрос, кто же это такие - эти больные, и откуда они. Я проходил всегда после утреннего кофе с книжкой в руках мимо лежащей на кресле и обложенной подушками молодой женщины и, конечно, желал ей доброго утра. Мне сказали, что она умирающая, но вышло иначе. Она стала быстро поправляться, и я познакомился с ней. Она рассказала мне потом свою историю. Это была Зоя Ивановна Федорова (урожденная Заседателева), 24 лет, вышедшая замуж тотчас по окончании гимназии в Москве. Муж был на фронте, когда в Москве установился большевизм. Она жила с родными, замужней сестрой и братом - молодым врачом. Большевики выгнали их из квартиры и обобрали до нитки, не оставили даже рубашки для смены. Пришлось служить, но голод заставил искать выхода из положения. Решили ехать в г. Орел, но и здесь оказалось не легче.
И вот молодежь (врач Заседателев и две сестры его, Федорова и Гер -цен) решили пробираться на юг к добровольцам - к Корнилову, где уже были их мужья. Они шли пешком до Харькова с подложными документами и под видом покупки хлеба. Благополучно пройдя красный фронт, они пришли в Харьков в тот момент, когда там была паника, а через несколько дней Харьков заняли добровольцы. Заседателев сейчас же получил место врача в госпитале и устроил сестрами милосердия (или, вернее, сиделками) обеих сестер. Обе сестры встретили здесь случайно своих мужей-офицеров, но ненадолго. Пришлось отступать на юг. Врач Заседателев остался в Харькове, а Зоя Ивановна с сестрой были эвакуированы с частью больных в Мариуполь. Но и отсюда пришлось уходить от наступающего Махно. На пароходе «Альберт» эта часть госпиталя была отправлена в Керчь. На пароходе Зоя Ивановна заболела сыпным тифом и была помещена в свой же госпиталь, где по выздоровлении и оставалась работать в сыпнотифозном бараке до Крымской эвакуации. Впрочем, незадолго до катастрофы она перенесла еще возвратный тиф и, еще не вполне оправившись, выдержала крымскую эвакуацию.
По прибытии в Югославию (колония Дарувар) Зоя Ивановна первые четыре месяца жестоко голодала и в лучшем случае ела картошку и хлеб. Это было особенно тяжело после того невероятного голода, который люди испытывали на пароходе, везшем беженцев в Югославию. Зоя Ивановна зарабатывала себе гроши тем, что пела голодная и танцевала в различных кафанах. В один из таких вечеров она заболела воспалением легких, а затем схватила плеврит. Выписавшись из хорватской больницы, она получила место гувернантки в доме директора местного банка, но было уже поздно. Температура с 38,6 не спускалась, и в таком безнадежном состоянии она была на носилках привезена в госпиталь. «Мы жили в Москве хорошо и даже богато, и наша семья была высокоинтеллигентная, и вот что пришлось потом испытать», - закончила свой рассказ Зоя Ивановна. Она, бедная, всплакнула, и я страшно беспокоился, чтобы этот рассказ не отразился на ее здоровье.
Меня выручила из беды другая больная, Валентина Филипповна Ишевич, тоже жена офицера и тоже туберкулезная. Она успокоила меня и начала рассказывать свою историю. Это была та же история, но с другой фабулой и еще сложнее. Она участвовала в боях, была арестована большевиками и сделала 1000 верст верхом на лошади зимой с тряпками на ногах вместо башмаков и в конце концов перешла границу Грузии, где грузины беспощадно грабили русских беженцев. Ее перебивала А. Г. Полиевктова, дополняя ее рассказы своими впечатлениями о переходе грузинской границы. Она ненавидела грузин и без отвращения не могла вспомнить этих хищников - восточных людишек.
Впечатления были слишком сильны, и каждый раз, когда кто-нибудь начинал рассказывать о своих скитаниях, возле него образовывался кружок больных, и все с интересом слушали и дополняли знакомую и аналогичную в общих чертах картину русской катастрофы. Все пережили приблизительно одно и то же - с той только разницей, что одни отходили на Румынию, другие на Польшу, на Грузию, в Эстонию, в Финляндию или эвакуировались на пароходах. Мне было тяжело слушать эти рассказы. Но, в сущности, это было то же самое, что пережил я. Трудно сказать, кто испытал больше, военные, их жены и семьи или гражданские лица. Отступали все вместе. Военные были в боях. Но обстрелу подвергались и те, кто шел с ними. Впрочем, в боях принимали участие все. Жены военных, где нужно, обращались в сестер милосердия, а статских становили под ружье, и они вместе с другими отбивали атаки.
Но едва ли не самое гнусное во всех этих переживаниях это был грабеж. Русских грабили все. Грабили при переходе границы, при посадке на иностранные суда, при выгрузке, на этапах, в пути, в лагерях, больницах и в общежитиях. Грабежи и взятки - это то явление, с которым прежде всего столкнулись русские беженцы, спасаясь за границу от большевиков. Чтобы спастись и не быть выброшенными обратно к большевикам, беженцы не только платили пограничникам безумные деньги, но отдавали все, что было при них. И в данном отношении алчность иностранцев была непомерная, и ждать пощады от них было нельзя. Им отдавали все, и беженцы являлись на пограничный пункт чуть не в одном нижнем белье.
В большинстве случаев лица, переходящие границы смежных государств, подвергались двойному грабежу. На русской территории их грабил русский мужик, а там, где люди искали спасения, их грабили иностранцы. Русский мужик был в этом отношении снисходительным. Мы испытали это сами. Когда при переходе румынской границы возле д. Глинное нас грабили русские мужики, мы просили их оставить нам некоторую сумму денег на хлеб, объясняя, что иначе мы пропадем с голоду. И они дали каждому из нас полторы-две тысячи рублей. Мне лично бородатый мужик дал 2000 украинскими деньгами. Все-таки у этих русских грабителей была какая-то совесть. Вручая мне из моего бумажника эти деньги, мужик оправдывался: «У меня, - говорил он, - добровольцы реквизировали лошадь, стоящую 80 тысяч рублей». Он отдал мне бумажник с документами и кошелек. Это было не нужно мужику, и я вспоминаю в параллель к этому, с какой корыстностью присвоил себе румынский офицер отобранный у меня под видом холодного оружия мой перочинный ножик. Я отлично понимаю, что офицера прельстил завьяловский клинок моего ножа, и я с глубоким презрением смотрел на этого ничтожного в культурном отношении человека.
Грабеж русских не прекращался и после границы. Ослабленные, голодные, иззябшие беженцы не выдерживали этого испытания и массами заболевали. Тот, кто попадал в больницы, выходил оттуда совершенно ограбленным. При нас в Румынии из больницы выпускали русских чуть не в одном нижнем белье. Особой приманкой была обувь и, конечно, золотые и серебряные вещи. В Аккермане ограбление больных было настолько обычным явлением, что русские даже не пытались протестовать. В г. Варне (Болгария) мы часто посещали Державную больницу, где лежал наш земляк доброволец Сеноженский. И здесь мы выслушивали жалобы наших русских больных на то, что у них не только пропали в цейхгаузе все вещи, но бывали случаи, когда санитары-болгары насильно снимали с больных золотые и серебряные вещи. Но здесь все-таки люди были у цели. Они были вне пределов досягаемости большевиков и готовы были мириться с этим бесправным положением беженца.
Ужасом веют рассказы участников перехода различных иностранных границ и с воинскими частями, и группами, и в одиночку. И поражает, что двух мнений нет. Это то же самое, что испытали мы. Редко кого не ограбили, а если и попадались такие счастливцы, которые избежали этой участи, то они были свидетелями, как грабили других. Я помню отлично, как в одной из больших крымских газет летом 1920 года была помещена статья участника отхода воинских частей на Грузию, и там подробно было описано, как грабили грузины русских людей. Я вырезал из газеты эту статью, но бросил ее потом при эвакуации Крыма.
Остатки воинских частей, переходящие границы своего государства, обычно обезоруживались тем государством, на территорию которого они вступали. И вот тут-то под видом отобрания оружия шел повальный грабеж и военных, и их семейств, и тех, кто шел с ними. И это грабили не отдельные бандиты и шайки, а власть - пограничная стража и организованные воинские части. Еще меньше считались с отдельными невооруженными группами беженцев и отдельными лицами, переходящими границы. С ними не церемонились вовсе и отбирали все, разрешая следовать дальше в положении нищего. Пощады не было никакой ни для взрослых, ни для детей.
И это считалось счастьем, так как могло быть и хуже. Задерживаемых сплошь и рядом отправляли обратно к большевикам. Чудовищными теперь кажутся нам рассказы этих несчастных людей, пробиравшихся по ночам в незнакомой местности, в лесу или болотах, по колено в промерзшей грязи и ожидающих ежеминутно опасности быть обнаруженными. Как звери, крадучись и прячась от людей, люди, ставшие сами похожими на зверей, грязные, обмерзшие, укрываются днем в лесной чаще или под валежником и с воспаленными от бессонных ночей и страданий глазами ждут ночи, чтобы не наткнуться на охотников за человеческой личностью. И с той и с другой стороны их караулят как на звериной облаве. Назад возврата не может быть, а впереди люди - звери.
Мы не решились бы писать так, если бы сами не испытали это положение затравленного зверя. Нас ловили большевики, но поймали румынские жандармы и гнали назад, на русский берег Днестра, чтобы передать на растерзание большевикам. Это состояние приговоренных к смерти людей не сравнимо ни с чем. Спасения ждать было неоткуда, и сопротивление было бесполезным. И это происходило на глазах всего мира и ведомо тем демократическим парламентам, которые так любят делать запросы своим правительствам.
Из голодающей России идут сведения о торговле человеческим мясом, а здесь, в пограничных с Россией государствах, идет охота в лесах на людей. И кажется нам, что в культурном отношении одно стоит другого. Особой жестокостью и жадностью отличались румыны, грузины и поляки. Впрочем, своей корыстностью и греки не отставали от них. Как пиявки, впивались эти торгаши на своих лодочках в стоявшие на константинопольском рейде русские суда и высасывали из голодающих русских людей оставшееся еще при них имущество. За небольшой кусочек хлеба или банку консервов грек требовал безумные деньги и получал часы, кольцо, браслет, цепочки или пальто, пиджак и т.д.
Эта вакханалия грабежа при крымской эвакуации производила отталкивающее впечатление, и я до сих пор не могу без отвращения вспомнить этих людишек. Россия была богата, богаче всех. У каждого русского, наверное, были часы, цепочка, кольцо, и это знали они. Нужно было не терять момента, чтобы воспользоваться этим добром, и они его не теряли. Тот из русских, кто подъезжал во время эвакуации на судах к греческим берегам, тот ненавидит греков. Помимо корысти эта нация проявила в высшей степени враждебное отношение к русским. Греки не принимали к себе русских беженцев (Салоники), как не принимали к себе русские суда с беженцами румынские власти, но эти последние хоть не позволяли себе насилий, тогда как греки били русских прикладами.
Мы не знаем, как относились к беженцам из России в северных и северо-западных новообразовавшихся государствах (Латвия, Эстония, Финляндия), но слышали, что и там дело обстояло не вполне благополучно. Спасающихся гнали обратно к большевикам на верную смерть. И это было тем более обидно, что эти новообразовавшиеся государства были не так давно частью России и получили все от этой великой державы.
Впрочем, и здесь, в этом грабеже, были градации. Дело в том, что первое время громадное большинство лиц, покидающих свою Родину, эвакуировались пароходами при содействии бывших наших союзников англичан и французов. Тогда еще можно было везти с собой имущество. Вот эти-то кожаные чемоданы и были бельмом на глазу у более культур -ных народностей - англичан и французов. Л. Н. Ингистова (это человек, которому я не могу не верить) говорила нам, что возненавидела англичан после того, как видела на пароходах эту жадность их к желтым чемоданам. Они нагло отбирали эти вещи, ссылаясь на то, что корабли перегружены и вещи будут выброшены в море. В действительности они брали эти желтые чемоданы себе.
Русские тряпки, на которых были так падки менее культурные поляки, румыны и грузины, им не были нужны. Они искали валюту. Серая беженская масса их не интересовала. Их взгляды были обращены на дорогие кожаные чемоданы и сундуки бегущей за границу русской аристократии. И вот на этих гостеприимных кораблях в руки команд переходило спасенное от большевиков имущество русских людей. И это знали все, но об этом не принято громко говорить. Даже между собой русские говорят об этом как-то таинственно и полушепотом. Боже сохрани сказать об этом в газетах!
И я часто вдумывался в это положение и старался понять, в чем же тут дело. И это понятно. Русские пользуются гостеприимством и разбросаны по всем странам. Они рады, что нашли приют и спаслись, и нужно молчать. Это вопрос не русский. Он ведом правительствам тех государств, где нашло приют русское беженство. Румынские власти отлично это учитывали и боялись огласки. Жандармерия зорко следила за интернированными и тщательно отбирала у русских дневники и записки, в которых, несомненно, люди описывали это постыдное для них явление. Полковник Ярощенко, в роте которого я был при отходе на Румынию, узнавши, что я держу в сумке свои записки, предупредил меня об этой опасности, сказавши, что у него румыны отобрали его записи. Несомненно, знали об этом постыдном явлении и румынский король с королевой. Среди беженцев нашлись люди, лично известные своими заслугами королю (полковник Востросаблин), которые успели довести до сведения короля о насилии румын над спасающимися от большевиков русскими людьми.
На польской границе на русских беженцев была охота, как на зверей. Польская государственная стража ловила и раздевала донага не только взрослых, но и детей. Это знало не только польское правительство и их парламент, но спросите любого поляка на улице, и он знает, что русских грабили поляки. И господин Церетели отлично осведомлен, что его народ, который он представлял в русской Государственной думе, грабил русских и снимал с них кольца, часы и нательные золотые кресты. Англичане - те хоть сознавали свою вину и говорили, что в экспедицию к Черному морю посылались отбросы английского общества и потому нет ничего удивительного, что там имели место такие печальные случаи.
И русские должны молчать. Но молва делает свое дело и вытравливает клеймо там, где это нужно. В России осталось много людей -живых свидетелей и очевидцев того, что происходило на границах Русского государства, и несомненно наступит время, когда вновь возродившееся общественное мнение даст надлежащую оценку каждому народу по его заслугам.
И в самом деле. Почему молва не пристегнула к этому позору американцев? Почему мы ни разу не слышали плохого отзыва о турках и восточных народах? Почему, наконец, когда прибыли на кораблях десятки тысяч русских беженцев в Югославию, здесь не было не только грабежей, но, напротив, даже беднейшие слои населения оказывали щедрую помощь русским беженцам. И мы теперь понимаем, почему в начале нам задавали представители сербской и хорватской интеллигенции вопрос о том, правда ли, что местное население держало себя очень прилично и не приставало к русским с предложением скупать у них вещи. И мы отвечали, что это первая страна, где нас приняли по-братски. И мы отлично понимали, что сербам, и хорватам, и словенцам было известно, что русских грабили везде. И мы видели, что им было приятно за свой народ. Впрочем, об этом нам открыто сказал хорват Жарко Дрогойлович (г. Костайница).
Поляки и сейчас еще грабят русских, которым удается в одиночку и группами вырваться из советской России, и сажают в тюрьмы даже детей. Недавно (октябрь месяц) Женя и Туся Духонины с матерью сидели в польской тюрьме, несмотря на то что имели визу на проезд в Сербию. И это знает польское правительство и польский народ.
И вот приходится молчать. Мы знаем отлично, что об этом нельзя писать не только в газетах и журналах, но даже и в мемуарах, и записках нужно быть осторожным. Об этом знают все, но говорить об этом нельзя. Это не принято и к тому же не модно. И мы пишем это не для огласки, а для себя. Я помню, когда, будучи еще в Загребе, я прочитал в немецкой газете, что из России в Загреб прибыла партия военнопленных мадьяр, служивших в Красной армии и в отрядах Чека. Эта партия в 400 человек была взята под надзор до отбытия ее в Венгрию. Я видел этих мадьяр и узнал в них тех грабителей, которые ходили по квартирам с обыском и срывали с обывателей часы, цепочки, кольца и нательные крестики. Под свежим впечатлением я написал тогда статью в газету «Новое время», но ее не признали возможным поместить. Об этом писать было нельзя.
Но ведь все знали, что вначале большевики опирались главным образом на латышей, китайцев и военнопленных мадьяр и что самые свирепые чрезвычайки были те, в которых сидели латыши и мадьяры. Я отлично помню, что в Остерской уездной чрезвычайке (мой родной город) председателем был военнопленный мадьяр, и к этому времени относятся все массовые расстрелы и грабежи по Остру.
Впрочем, газета сообщила неправильно. В этой партии были не только одни мадьяры. Я узнал об этом случайно. Живущая возле университета на Шалате, на горе в отдельном домике возле виноградника (кажется, арендаторша), пожилая женщина-хорватка, с которой я был знаком, говорила мне как-то, что она в отчаянии. К ней в качестве квартиранта поместился большевик-хорват, прибывший из России с военнопленными мадьярами, и вот у него в углу стоит большой мешок, туго набитый русскими деньгами. Там, вероятно, сотни миллионов рублей, говорила она. Для меня было ясно, что это грабитель из военнопленных «австрийцев», служивший в русской Чека. Я успокоил бедную женщину, сказав, что эти деньги уже не имеют ценности и годны только на подтопку печи, и этот человек хотя он и большевик, но богатым не будет.
Так свежо это все вспомнилось здесь, в русской среде, среди людей, которые как один пережили весь этот ужас и с полуслова понимали друг друга. Теперь они расплачиваются за все пережитое своим здоровьем. Здесь, в парке, можно говорить свободно обо всем. Никто не подслушает, никто не донесет, и на душе становится легче, когда все расскажешь, сказал нам Павел Матвеевич Горбунов, у которого недавно вырезали четвертое ребро после ранения под Харьковом. И его, раненного тогда в грудь, тоже грабили. Особенно был жалок своим мрачным настроением Шиманский, семинарист из Житомира. Он был в последнем градусе чахотки и тосковал по своим родным. Он был в Германии, и с поляками, и у англичан, которые вывезли его из России, чтобы обучить танковому делу, и все они, эти иностранцы, говорил он, ломаного гроша не стоят.
И его поддерживала больная Осанна Халатова - молодая, но заслуженная сестра милосердия, всю войну бывшая на Французском фронте, а затем прошедшая на Юге России всю добровольческую кампанию. Она наполовину (по матери) француженка, но «я русская», с пафосом говорила она. Как истеричке, ей, может быть, и нельзя особенно верить, но она уверяет, что бежала от большевиков из курской тюрьмы, убивши двух тюремных надзирателей и двух красноармейцев.
Не унывали военные, поступающие в госпиталь из своих частей, расположенных в Югославии на разных работах и служащих в пограничной страже. Это были еще не распавшиеся воинские части, прибывшие из Болгарии и Галипполи. Несмотря на явный абсурд, они глубоко верили, что скоро начнется какое-то наступление. Каждый из них таинственно показывал какие-то письма, читал выдержки из них и клялся, что через месяц-два мы пойдем в Россию. Полковник П. А. Логвинов, на костылях, имел всегда в изобилии такой материал и иногда оказывал на настроение публики магическое действие. Я сам был некоторое время под впечатлением письма Краснова к казакам, которое так усиленно распространял Логвинов. Атаман Краснов категорически утверждал в этом письме, что все уже готово и осенью начнется общее наступление. Не верилось, но все-таки думалось, что не может же, в самом деле, такой человек, как Краснов, говорить вздор и наивно верить в какую-то несбыточную фантазию. Но, к сожалению, это оказалось так. Краснов верил немцам, которые были будто бы накануне провозглашения монархии, но вместо монархии случился в Германии социалистический переворот, который увлек немцев в пропасть. Надежда на германских монархистов оказалась мыльным пузырем.
Впрочем, летом все эти события переживаются легче. Постоянное солнце, тепло, бодрящий воздух, природа удивительно благоприятно действуют на настроение. И каждый боялся упустить момент, чтобы использовать это летнее время. При госпитале оказалась очень приличная русская библиотека, и это в особенности ценилось больными, которые прибывали из тех колоний, где русские книги было трудно доставать. Доктор Свиридов любил играть в шахматы. Всегда перед обедом и вечерами он играл с больными в парке, и возле них образовывался кружек любопытствующих. Карточная игра была менее распространена в госпитале, но все-таки играли и в карты, и картежники сосредотачивались возле доктора Караушанова.
Зато бойко шла игра в городки, а когда поставили гиганты, то это сделалось одним из самых больших развлечений, когда можно было и посмотреть, и побегать. Мой брат Н. В., как начальник госпиталя, стоял на совершенно правильной точке зрения, рассматривая больных не только как больных, но и как беженцев, как русских людей, переживающих катастрофу. И в этом отношении он шел навстречу всем начинаниям, которые удовлетворяли запросам прежде всего русских беженцев. Очень скоро он объявил серию популярных лекций и начал устраивать литературные вечера. Мы были очевидцами и свидетелями тому, с какой радостью и удовольствием принимали больные каждое проявление заботы о духовных их нуждах, и видели, как еще живы запросы этих потерявших, казалось бы, всякое представление о культурной жизни людей.
Вообще мы принадлежим к числу горячих защитников нашей беженской массы и не разделяем взглядов пессимистов, рисующих картину развала русского беженства. Сплошь и рядом нам приходится слышать огульное обвинение всей беженской массы в распущенности и чуть ни моральном падении. Постоянные ссоры, дрязги, жадность и алчность, а подчас нечестность и воровство сопутствуют нашей беженской жизни. Нам часто приходится слышать громкие фамилии беженцев, своими поступками роняющих достоинство русских людей. Генерал такой-то, председатель колонии, неправильно распределил и уличен в присвоении. Полковник такой-то ходит по хорватским домам, выпрашивает пособие, а затем пьянствует в лучших ресторанах.
Мы все это знаем, но знаем и то, что достаточно несколько улучшить положение беженца, вывести его из дикого состояния беженства, в котором постоянно находятся эти люди, и тот же человек совершенно преображается. Кто видел жизнь беженца в общежитиях, являющуюся, в сущности говоря, продолжением полуголодного существования в темных трюмах пароходов во время эвакуаций, тот никогда не решится бросить обвинение этим людям за то, что они опустились. Это естественный путь, и требовать от человека, чтобы он сохранял свою интеллигентность при всяких условиях жизни, было бы слишком большим требованием. Мы часто беседовали с братом на эту тему и поражались, как не похожа эта беженская среда в госпитале на то, что мы видели.
А люди ведь это те же самые, но обстановка другая, дисциплинирующая, бодрящая, напоминающая о былом прошлом, - и этого достаточно, чтобы вся жизнь приняла иную окраску. Лобор - это был русский уголок, с русской душой, и это объединяло русских людей, прибывших сюда, чтобы поправиться, набраться сил для дальнейших страданий, которым конца не видно.
* * *
С осени 1922 года жизнь в госпитале сильно оживилась. Еще будучи в Загребе, мой брат Н. В. возбудил ходатайство перед управлением Красного Креста о приобретении напрокат пианино для устройства в госпитале музыкальных вечеров. К сожалению, инструмента в Загребе достать не удалось, и мы уже свыклись с той мыслью, что наша мечта неосуществима. Но вдруг случайно генерал Мустафин, привезший в госпиталь свою больную жену, достал нам в Люблянах отличный инструмент. Играющих оказалось мало. Немного играла старшая сестра О. Л. Васильева, и отлично играла танцы сестра Соболевская. И только. Впрочем, с первого же дня Н. В. стал играть на виолончели с аккомпанементом m-mе Шольц (жены больного).
Свои силы я еще не взвесил и не знал, смогу ли я после восьмилетнего перерыва проаккомпанировать брату те вещи, которые играла с ним В. Л. Шольц. Но обстоятельства мне благоприятствовали. М-те Шольц уехала, и я поневоле должен был усидчиво заниматься, чтобы заменить ее - единственную аккомпаниаторшу на музыкальных вечерах. Заниматься было удобно. Пианино стояло в персональской столовой - угловой комнате 2-го этажа замка, окнами выходящей в парк. Эта старинная комната, с красивыми сводами, с решетками в окнах, с паркетным полом, была лучшая комната в замке и стояла вдали от всего госпиталя. Она всегда пустовала и оживлялась только во время завтрака, обеда и ужина. Вечерами там было, говорят, страшно, и туда боялись заходить, потому что неоднократно там видели привидения и слышали какие-то шаги в ночных туфлях.
Мне было назначено для игры время, когда весь персонал госпиталя был занят, то есть утро до обеда и затем от 5 до 7 часов вечера. Кроме того, я имел право играть всегда вечером, хоть до 12 часов, так как столовая всегда пустовала. Для меня это была радость, и я понял, что могу заняться серьезно, и не думая о будущем, всецело посвятить себя музыке. Я так и сделал. Я играл по 6-8 часов в день. Беда только, что у меня были отморожены руки и иногда при перемене погоды давали себя сильно чувствовать. Эти дни я играл хуже, но желание было сильнее боли, и я все-таки играл. Очень скоро мы с братом отлично сыгрались, и репертуар наш достиг громадных размеров.
Музыкальные вечера наши сделались любимыми вечерами в госпитале. Они чередовались у нас так: два раза в неделю Н. В. читал лекции и два раза были в неделю литературные вечера. Остальные дни были заняты музыкальными вечерами. Эти музыкальные вечера были любимыми еще по своей обстановке. Лекции и чтения происходили в столовой для больных, тогда как для музыкальных вечеров открывался доступ больным в персональскую столовую. Здесь было как-то чище, уютнее и параднее.
Это была к тому же комната-церковь. В углу стоял громадный киот с иконой Богородицы с Младенцем на руках, и перед ней всегда горела лампада. Здесь происходила церковная служба, когда приезжал священник, и комната эта обращалась в симпатичную, уютную церковь.Я любил эту комнату. В ней мне было хорошо, и я даже не испытывал в ней, как другие, страха, когда засиживался в ней до поздней ночи. Иногда действительно мне казалось, что кто-то будто присутствует в этой комнате, а иногда я слышал вроде шлепанья туфлями, но я относился к этому спокойно.
Я был нужным человеком в госпитале. Без меня не мог состояться музыкальный вечер, и это создавало мне привилегированное положение присяжного музыканта. И я сознавал, как я был счастлив, имея в своем беженском положении возможность заниматься музыкой, как у себя дома. Несколько позже, когда я подогнал себя и стал свободно играть сонаты Бетховена, шопеновские вещи, Чайковского и т.д., я имел уже своих постоянных слушателей, которые приходили во время моих занятий и, забиваясь куда-нибудь в уголок столовой, сидели там до позднего вечера, пока дежурная сестра не открывала их присутствие и не «загоняла» в палату. Я ушел весь в музыку и жил только этим.
Перед Рождеством я начал заниматься с сестрой П. А. Новиковой, которая просила меня давать ей уроки музыки, и это внесло еще больше полноты в мои занятия музыкой. Так незаметно подошел 1923 год, который весь прошел у меня в систематических и серьезных занятиях музыкой. Другого не было ничего. Газеты остановились на мертвой точке.
О России сведения были самые безотрадные. Надежда исчезла даже у тех, кто всегда готов был воспринять самый нелепый слух. Германия быстро шла по наклонной плоскости. По тому же пути вел Англию Ллойд-Джордж, вступивший в переговоры с советским правительством. Чехословакия, Австрия, Польша уже признали большевиков. До очевидности становилось ясным, что обстановка складывалась для нас крайне неблагоприятно и думать о скором возвращении на Родину было бессмысленно. Газет не хотелось читать. Они наводили такое уныние, что лучше совсем их не читать.
Каждая группа сменяющихся больных привозила с собой самые безотрадные сведения о настроении русских людей, и полная безнадежность была общим настроением. Жизнь русских в колониях становилась все тяжелее. Заработка нет. Отношение местных жителей - хорватов, сербов, словенцев приняло отпечаток некоторого утомления. Они тоже устали возиться с русским беженством, и тем ярче выступали неприязненные отношения той части населения, которая явно становилась на сторону большевиков.
Единственным утешением для каждого русского было определившееся за последнее время стремление объединиться вокруг Великого князя Николая Николаевича и образование Фонда спасения Родины. Великий князь принял в свое заведование этот фонд и объявил, что готов стать во главе освободительного движения, когда к этому наступит соответствующий момент. Это единственное, во что верилось, но только когда еще это будет!
С таким настроением русские встретили в Лоборе праздник Рождества Христова и новый 1923 год. Праздник был хороший. Местный хорватский комитет во главе с m-me Ковачич (из Загреба) не пожалел средств, и по богатству продуктов и яств это был исключительно удачный праздник.
Старшая сестра О. Л. Васильева умела устраивать торжества, и, нужно отдать ей справедливость, в декоративном отношении сервировка стола была задумана широко и красиво. Цветов не было, но столы были украшены целыми ветками ярко-красной и желтой листвы сохраняющегося здесь в лесу кустарника. Стены, портреты и киот были убраны ельником, можжевельником, и у иконы горели свечи и лампада.
Было уютно, и чувствовалось русское настроение. Говорились прочувственные речи. Высказывалась надежда. Многие прослезились после тех добрых слов, которые так хорошо говорила председательница комитета хорватка m-mе Ковачич, а потом много ели и еще больше пили. Всего было вдоволь. У больных в столовой было тоже хорошо, и к тому же у них в углу стояла великолепно убранная елка, которой не было в персональской столовой.
На третий день Рождества чуть не весь госпиталь с больными был приглашен на елку в помещение к сестрам. Елка была громадная - до самого потолка. Народу было столько, что буквально не было возможности протиснуться к столу, но было уютно, симпатично. Были сласти, фрукты, чай, торты. Одним словом, Рождество было отпраздновано широко, приятно, и так мы начали 1923 год - третий год нашей беженской жизни в Югославии.
* * *
1923 год был мрачным годом не только в госпитале, но и для всех беженцев. На политическом горизонте не было ни одного проблеска. Большевики прочно засели в Кремле и постепенно просачиваются в Европу, пропитывая большевизмом народные массы и завоевывая международное положение законного русского правительства. Весь год прошел в Европе в совещаниях и признании de jure большевиков и переговорах европейских правительств с большевиками.
При таком положении, конечно, у русской эмиграции, как стали официально называть беженцев, надежда на какие-нибудь перемены исчезла окончательно. Жили без будущего - сегодняшним днем. Я лично провел этот год за пианино и играл утром, под вечер и вечерами. Я работал, как ученик, по шесть часов в день, систематически выполняя намеченную мною программу, и, кажется, не пропустил ни одного дня. Среди больных очень часто попадались хорошие музыканты, и тогда наши музыкальные вечера были особенно интересны.
Одним из первых внес разнообразие в наши вечера судебный деятель (с Волыни), прокурор, как его называли в госпитале, Вадим Владимирович Данилов, хорошо игравший на рояле. Он страдал эпилепсией, но припадки были редки, так что это не мешало ему выступать на вечерах. Вадим Владимирович положил начало целому музыкальному сезону. Еще при нем приехала из Загреба посоветоваться с братом оперная певица О. А. Головко (Полтавской губернии). Она охотно пела на наших вечерах и доставила нам большое удовольствие.
Вскоре после нее в Лобор прибыла для лечения отличная певица, Елена Пиевна Шацкая (жена известного в России агронома), игравшая также отлично на фортепиано. Е. П. Шацкая пробыла в Лоборе очень долго и не только выступала на вечерах, но и имела свои часы, в которые она занималась музыкой. При ней приехал в госпиталь лечиться Алексей Алексеевич Хвостов, сын бывшего черниговского губернатора, с которым я был знаком по Чернигову. Он был тогда гимназистом. Я не думал, что из него выйдет такой отличный пианист. Хвостов лично мне доставил громадное удовольствие. Его классическая игра удовлетворяла меня в особенности, и мы с ним проводили много времени за пианино. С Е. П. Шацкой мы разучили несколько симфоний Бетховена в четыре руки, и это были исключительно интересные номера на наших вечерах. К этому времени в госпитале появился студент-скрипач, сын профессора Погодина. Он не выдержал и съездил в Загреб за скрипкой, и мы играли трио.
Но больше всего произвела впечатление известная оперная певица А. П. Чалеева (сестра профессора Чубинского, нашего соседа по имению в Черниговской губернии), которая привезла в госпиталь свою дочь Верочку специально для лечения у Николая Васильевича. Верочка пробыла почти все лето в госпитале и объединяла учащуюся молодежь.
Во второй половине года в госпиталь был назначен врачем А. Н. Поздняков (киевлянин), оказавшийся хорошим скрипачом. Первое время скрипки у него не было, но скоро мы достали ему скрипку у знакомого хорвата в Златаре. Поздняков скоро освоился с этой новой скрипкой, и мне пришлось аккомпанировать не только брату, но и Позднякову и играть с ними трио.
Не менее интересны были литературные вечера в госпитале. Вечера эти держались главным образом на выступлениях моего брата и делопроизводителя госпиталя Вл. Александровича Шарепа-Лапицкого (полковника). Вечера эти были тем хороши, что они, как и наши музыкальные вечера, носили строго классический характер. Много раз студенческая молодежь, зараженная современными тенденциями, пыталась внести в эти вечера более легкое направление, настаивая на чтении современной революционной белиберды, но им это не удавалось. Мы стояли за нашу национальную русскую литературу и читали преимущественно классиков.
Очень часто на этих вечерах читались стихотворения и произведения, принадлежащие творчеству больных. Попадались иногда прекрасные произведения, которые слушались с большим интересом. Интересно, что и здесь обнаруживалось наше беженское положение. Одна дама показывала нам свои записки и массу собственных стихотворений, аккуратно сложенные в синюю бумагу. И все это было написано на простой, грубой оберточной бумаге. На мой вопрос она ответила, что не имеет средств, чтобы купить настоящей писчей бумаги.
Наши литературные вечера, так же как и музыкальные, приобретали периодически особый интерес. Все зависело от сменяющегося состава больных. Бывали, впрочем, и такие периоды, когда аудитория почти пустовала, но тогда выступали свои постоянные силы. Одним из лучших чтецов оказался госпитальный повар г. Ситников, бывший содержатель вокзального буфета в Харькове. В своем прошлом он выступал когда-то в оперетке и на открытых сценах. Он читал отлично. Его чтение трилогии А. Толсто -го было действительно выдающимся.
Особым успехом пользовался пробывший в госпитале весьма продолжительное время учитель из Белграда Г. Сорокин, не только отличный чтец, но и поэт, стихотворения которого производили сильное впечатление. С особым настроением всегда выступали Верочка Чалеева и хромая институтка, фамилию которой я не знал. Очень часто на этих вечерах выступал генерал Михаил Григорьевич Хрипунов, который поражал своей памятью. Он мог часами читать наизусть длиннейшие произведения и в прозе, и в стихах.
С таким же успехом проходили в госпитале лекции, сообщения и доклады. И в этом отношении наблюдались периоды в зависимости от состава больных. В то время, когда в госпитале преобладало более интеллигентное общество, интерес публики к лекциям усиливался, и напротив, были такие месяцы, когда Николай Васильевич даже прекращал чтение своих лекций, так как не для кого было читать. Не только один брат читал свои лекции. Иногда в госпитале делали сообщения и читали доклады и другие лица, как из числа больных, так и привозные.
Весьма интересное сообщение в своих шести лекциях о Добровольческом движении сделал находившийся на излечении в госпитале генерал Эйслер (б. начальник снабжения Добровольческой армии). Генерал Мустафин (б. одесский градоначальник) прочитал нам лекцию об Украине. Священник Михаил Слуцкий (из Харькова) и еще один священник читали лекции. С захватывающим интересом, при полной аудитории сделала свое сообщение о положении в советской России прибывшая непосредственно из Житомира с двумя детьми жена заведующего хозяйством полковника Духонина Евгения Павловна.
С назначением моего брата начальником Гербовецкого госпиталя характер госпиталя совершенно изменился. Он назывался раньше хирургическим госпиталем. Теперь к моему брату стали направлять нервнобольных, число которых быстро увеличивалось и скоро превысило все другие категории больных. Увеличилось за счет хирургических и число туберкулезных, которых направляли в Гербовецкий госпиталь, потому что их некуда было девать.
Эти перемены, естественно, не понравились молодому хирургу, который скоро ушел из госпиталя. На его место тотчас был назначен доктор Павел Иванович Пономарев, донской казак, оставивший в России свою семью. Доктор Пономарев провел всю германскую войну в качестве врача и начальника госпиталя и затем был на своем посту до прихода большевиков и даже некоторое время при них. Он глубоко страдал морально и потому с первых же дней возбудил к себе симпатии как больных, так и служащего персонала. Павел Иванович очень любил музыку и всегда присутствовал на наших музыкальных вечерах. В ведении П. И. Пономарева были туберкулезные больные и дамский персонал. Туберкулезные быстро вымирали, и эта смерть была ликвидацией той голодной, полной лишения жизни, которую пришлось испытать этим людям.
Умирали солдаты и офицеры, их жены и гражданские беженцы. Я знал почти всех умерших и с некоторыми из них был хорошо знаком. Особенно сильное впечатление оставила по себе смерть Лидии Васильевны Савицкой, которая быстро угасла на моих глазах. Ей было всего 24 года. Муж ее, лицеист, жил при госпитале, поступив поваром, когда из госпиталя ушел Ситников. Савицкая отлично играла на рояле и так же хорошо пела. Впрочем, голоса ее я не слышал, так как она говорила уже ослабевшим горлом, сипло и с хрипотой. На рояле она тоже не могла играть, но пробовала. Исполнив свое обещание, она как-то сыграла мне свой любимый ноктюрн Грига, но к концу пьесы так ослабела, что бессильно опустилась на руки мужа. Это была ее последняя попытка играть на рояле. Интересно, что за день до ее смерти ее муж, Николай Ксенофонтович, принес мне тетрадку ее любимых нот и просил сыграть любимый ноктюрн жены. Мне очень понравился этот ноктюрн, и я решил его выучить на память.
На следующий день утром, когда я учил этот ноктюрн, в столовую вошла сестра Жибер и сказала мне, что только что умерла Лидия Васильевна. Она скончалась под звуки своего любимого ноктюрна. Л. В. Савицкая все время лежала в палате № 2, где отлично была слышна из столовой игра на рояле, и Лидия Васильевна говорила мне, что она очень рада, что слушает постоянно музыку. Незадолго до ее смерти она была переведена в палату № 5, и я жалел, что она не слышала в последние минуты жизни своего ноктюрна. Савицкая писала дневник до последнего дня, и я помню ее последнюю фразу, написанную за несколько дней до смерти: «Я не хочу умирать».
Ту же фразу я слышал постоянно от офицера князя Кудашева, который почти ежедневно приходил в столовую, когда я играл на пианино, и часами просиживал возле меня. Мы много с ним беседовали, и, когда я закуривал папиросу, он страшно хотел курить, но сдерживался, говоря: «Я не хочу умирать». Князь Кудашев умер не в Лоборе, а по дороге из санатория Вурмберг.
Почти одновременно умерла жена полковника Резникова, с которой мы часто прошлым летом ходили в лес собирать грибы. Она испытала очень многое и бежала в Югославию с мужем из Болгарии во время гонения на русских. М-те Резникова отлично делала искусственные цветы и этим содержала себя и своего мужа, заслуженного старого полковника, который, будучи еще мальчиком 14 лет, отличился в кампании 18771878 годов, получив тогда Георгиевский крест. Теперь он бежал из той Болгарии, за освобождение которой воевал с турками.
Умер от туберкулеза Капустин, секретарь Киевского окружного суда, не выдержавший тяжелой беженской жизни в Белграде. Умер Малюга Петр Николаевич, доброволец 2-го Кавказского полка, мой земляк из г. Нежина, 21 года, который очень просил сообщить о его смерти матери в г. Нежин, где она служит классной дамой. Я, конечно, исполнил его просьбу.
Мне грустно вспомнить этих живых когда-то людей, с которыми судьба столкнула меня в последние дни их жизни. Для меня было ясно, что это все жертвы переживаемого нами тяжелого времени - жертвы революции и большевизма. За полтора года в госпитале умерло более 30 туберкулезных, и все они похоронены на католическом кладбище в Лоборе, в четырех с половиною километрах от госпиталя. На каждой могиле стоит деревянный высокий крест с жестяной дощечкой, на которой моей рукой масляными красками написаны: дата смерти, имя, отчество, фамилия каждого умершего, а также воинская часть, в которой он служил.
По просьбе заведующего хозяйством полковника Духонина я делал эти надписи взамен тех, которые были сделаны первоначально химическим карандашом. Мне часто приходилось бывать на этом кладбище, и я могу сказать, что это та же картина бесконечного русского горя, о котором мы несколько раз говорили в своих записках.
На высокой горе, в стороне от могил местных жителей, в левой от входа части кладбища возле г. Лобор отведен небольшой участок для русских. Здесь в тесноте друг возле друга лежат русские люди, в большинстве еще молодые, которым не посчастливилось увидеть свою Родину. Это былое добровольческое кладбище, где нашли вечный покой далеко от своей Родины борцы за свою Родину и те, кто ушел вместе с ними, не желая оставаться в советской России. Всего на кладбище около 50 могил.
Но центр лоборской жизни был не в туберкулезных больных. В госпитале сосредотачивались нервнобольные. Это было единственное в Югославии учреждение, в котором русские, заболевшие нервными болезнями, получали медицинскую помощь и где они находили приют. Во всех остальных случаях таких больных помещали в сумасшедшие дома, откуда было уже трудно выбраться. Вот почему действительно Гербовецкий госпиталь получил совершенно другой колорит.
Состав больных был крайне разнообразный. Здесь были больные, страдающие тяжелыми формами нервных заболеваний, и наряду с ними в госпиталь направлялись те, которым просто необходимо было привести в порядок нервы и подлечиться. На вид это были здоровые люди, которых нельзя было положить в постель или держать в палатах. Напротив, неврастеникам нужен был воздух, прогулки, покой и хороший уход. И в этом отношении Красный Крест сделал великое дело, устроив в Лоборе такой госпиталь-санаторий. Граница нервных заболеваний с простой нервностью стала теперь так ничтожна, что полечиться следовало каждому. И эта поддержка, которую получали исстрадавшиеся и изнервничавшиеся беженцы в Лоборе, конечно, для очень многих была большим благодеянием.
Все эти больные в громадном большинстве принадлежали к числу нашей русской интеллигенции, и потому временами, в особенности летом, в госпитале бывало очень интеллигентное и интересное общество. Заслуженные генералы, полковники, военные и статские, дамы и барышни из прежнего русского общества, учащаяся молодежь и даже дети, и вместе с ними простые солдаты, казаки - это были те, кто лечился в госпитале. Мы встретили здесь много знакомых и познакомились с теми, о которых мы слышали раньше.
В этом отношении особенно приятно было лето 1923 года, чему способствовал обновленный состав сестер милосердия и новые врачи. Лежачих больных, кроме туберкулезных, было мало, но и они выносились на воздух и лежали целыми днями на «лоншезах» в парке. После врачебного обхода с утра почти все больные выходили в парк и после прогулки устраивались группами и в одиночку или просто на траве в тени громаднейших елей или располагались на плетеных креслах - кто с книжкой, кто с работой, кто с газетой, а иные просто лежали в безделье, отдыхая от жизни на лоне природы.
Очень часто, когда я или Хвостова играли в это время в столовой на рояле, из парка в открытые окна доносились голоса «ноктюрн Чайковского» или «соната № 17 Бетховена» и т.д. Кира Петровна Верховская с Киренком (ее дочь четырех лет) и с компанией всегда располагалась в парке против окон столовой, и здесь они проводили почти целый день, собирая вокруг себя детей, которые были на излечении в госпитале или находились при больных матерях. Эта группа, которую объединяла Кира Петровна и к которой я стоял ближе всего, состояла из тех лиц, которые больше других любили музыку и не пропускали ни одного музыкального вечера. Здесь были всегда дочь сенатора Трегубова Ольга Сергеевна с мужем, М. Д. Дедова - классная дама Харьковского института с сестрой А. Д. Кочетовой, сестры милосердия Мария Васильевна Тарасова, похоронившая недавно в госпитале своего мужа, Татьяна Алексеевна Савченко-Бельская, Мария Владимировна Шамина и К. Л. Шебеко, гвардейский офицер А. Л. Кисловский, ротмистр Гулак-Артемовский с черной повязкой на голове, предводитель дворянства Андриевский, бывший московский вице-губернатор Михаил Михайлович Рахманов, князь Голицын, полковник Шамин, Дурнов с изуродованными на войне руками, генерал Хрипунов, конечно, А. А. Хвостов и другие.
По соседству с ними на такой же полянке на скамеечке под громадным, развесистым буком каждый день проводила утро другая группа, тоже с детьми. Тут были Н. П. Лагус (из Одессы), Н. Н. Ноздрева (казачка), балерина Вера Николаевна (из Одессы) и другие. Далее по другую сторону госпиталя объединяли свой кружок дамы из палаты № 5 Е. Н. Александрович и З. Н. Крюкова (казачка). Возле них всегда был вице-губернатор Стерлигов (родственник б. черниговского губернатора) со своей компанией.
Особую группу составляли кукольные больные - эти несчастные калеки со скованной мимикой на лице и медлительными движениями всего тела. M-me Тумим уже не могла быть в обществе. Она хотя и была при полном сознании, но была изуродована, и изо рта ее постоянно текла слюна. Мы знали ее еще молодой девушкой, и потому нам тяжело было видеть ее в таком состоянии. Кукольных больных боялись все, и в особенности дети. Впрочем, полная жизни и даже любившая посплетничать Клавдия Семеновна Куновская заняла в госпитале особое положение. Как привидение, с приподнятыми и застывшими на весу руками и расширенными донельзя глазами, она появлялась повсюду, и к ней привыкли, и даже любили за ее доброту. Несмотря на свою энергию, будучи еще молодой женщиной, она быстро угасала. Я видел ее в последний раз в ужасном состоянии. Шатаясь, с трясущимися руками, вся сгорбленная, она вошла в столовую в то время, когда я играл на пианино. Я тотчас подал ей стул. Заикаясь и пуская слюну изо рта (симптом болезни), Клавдия Семеновна говорила мне, что сегодня день ее рождения, и она пришла с тем, чтобы я сыграл ей «Баркаролу» Чайковского. Вскоре после этого она умерла.
Не менее тяжелое впечатление производили страдающие тяжелыми формами нервных заболеваний с бредовыми идеями. Они также пользовались относительной свободой и проводили время в парке, но они любили одиночество и не любили вступать в разговоры. Генеральша Троилина всегда мрачно ходила быстрым шагом по дорожкам парка и никого не замечала, погруженная в свои думы. Издали за ней присматривал всегда старший санитар Р. И. Бальба, так как Ольга Николаевна уже несколько раз уходила из госпиталя и бог знает что было у нее на уме. Она и генеральша Мустафина - эти две высокоинтеллигентные, умные и воспитанные женщины, несмотря на то, что говорили глупости, пользовались симпатиями и участием решительно всех. Троилина не ела мяса, уверяя, что это человеческое мясо. То же повторяла Мустафина.
Но интереснее всего, когда эти две генеральши спорили о черте. Мустафина говорила, что у черта закругленный хвост, а Троилина возражала, говоря: «Ну помилуйте, я сама видела, у него продолговатый хвост». Но Мустафина тоже сама видела его и потому не соглашалась с Троилиной. Я был свидетелем этого разговора. Мой брат Николай Васильевич сидел в своем белом халате и сосредоточенно печатал на пишущей машинке, а возле него стояли эти две женщины и серьезно вели разговор о черте.
В особенности оживляла жизнь в госпитале юная молодежь, студенты, кадеты, институтки и дети-подростки. Но зато с некоторыми из них было много хлопот и возни. Верочка Чалеева, конечно, была с ними и, хотя находилась под покровительством и наблюдением супруги профессора Плотникова Марии Ивановны, но, кажется, влюбилась в студента с трясущимися руками и ногами. Он ходил всегда, опираясь на толстую палку, из-за которой однажды он чуть не подрался с кадетом Жоржем. Верочка удивительно умела объединять молодежь. Она даже выпросила у Николая Васильевича разрешение потанцевать, и очень часто в свободные вечера в столовой они устраивали танцы. Она также организовала хор и заставила меня руководить им на репетициях.
Благодаря Верочке мы имели удовольствие видеть танцы настоящей балерины, приехавшей из Белграда лечиться. Верочка уговорила ее выступить, и это был исключительно интересный вечер. Я не знал фамилии многих из молодежи, но знал хорошо Ирочку, Олечку, Ирину, Нину, Валю, Володю, Жоржа и других, имена которых уже начинают забываться. Это были почти еще дети, и, во всяком случае, вывезены они были из России детьми. Среди них были заслуженные кадеты и студенты, бывшие в боях с большевиками. Были среди них и такие, которые видели такое горе, которому равного нет.
Нина Львова, институтка 13 лет, славная, добрая девочка. Отец ее -офицер, расстрелян большевиками, а мать умерла в беженстве на о. Лемнос от сыпного тифа. Тогда с Ниной случился первый припадок, и с тех пор она страдает падучей болезнью. Ее хотят исключить из института, так как ее припадки удручающе действуют на девочек. Ее поддерживает брат-кадет, но поддержка эта, конечно, только моральная. В России у нее есть бабушка, к которой стремится Нина, но здесь у нее никого близких нет. Нина очень любила приходить ко мне в комнату и, показывая фотографии своих родных, подробно рассказывала мне свое горе. Мне очень жаль было эту девочку. Она безнадежно больная и, конечно, кончит жизнь в сумасшедшем доме.
Под моим покровительством некоторое время был кадет Володя (сын военного инженера), но с ним было тяжело. Истеричный, капризный и попросту хулиган, он вел себя в госпитале отвратительно. Дня не проходило без скандала, и в результате он был выписан из госпиталя как больше хулиган, чем больной. Володя, конечно, погиб. Это нравственный калека. Почти год при большевиках он просидел в Одессе в тюрьме, а затем бежал из России в Польшу, но попал в Югославию. Володя и институтка Валя -это были самые беспокойные люди в госпитале.
Валя Резвова - подросток 14 лет, дочь военного, была вывезена из России с Харьковским институтом. Классная дама, привезшая ее в Лобор, рассказывала нам, что первое время Валя тосковала и так рвалась к своей матери, что думали, что она сойдет с ума. Два года она пробыла в институте, молчаливая, замкнутая, грустная, а в последнее время стала говорливая, неуживчивая, возбужденная и явно проявляла умственное расстройство. Валя скандалила в госпитале очень часто и говорила в это время такие несуразности, что, конечно, не могло быть сомнения, что она психически ненормальная.
Не меньше беспокойства доставляли администрации госпиталя Ирочка с кадетом Жоржем, но это была другая история. У них завязался роман, и Жорж был в этом отношении очень несдержан. Ирочка вела себя тоже нехорошо. Моего брата будили ночью очень часто и вызывали то к одному, то к другому больному. Часто по ночам слышали крики-истерики или припадки. Бывали и буйные приступы, которые будили весь госпиталь, и тогда ночь проходила очень неспокойно. В госпиталь часто направляли рожениц, и потому также часто по ночам бывали крики при родах.
Вообще это милое общество, которое казалось в парке курортной публикой, чинно сидевшее на музыкальных и литературных вечерах, в действительности состояло из больных людей. Кира Петровна, этот милейший человек, группировавший большое общество, страдала периодически тяжкими головными болями, а у ее девочки были какие-то припадки, похожие на эпилепсию. А. Л. Кисловский - этот здоровенный человек, обладавший невероятной силой, удивил всех, когда ночью с ним случился такой нервный припадок, который поднял на ноги весь госпиталь. Кисловский орал на весь коридор и заставил уйти из палаты всех больных.
Обычным явлением у дам была истерика, и в этом отношении рекорд побила Елена Сергеевна, покрывавшая своим звучным голосом все здание госпиталя. Капризничали и кокаинистки, лечившиеся у моего брата гипнозом.
Но самое тяжелое и неприятное впечатление производили припадки истерики у некоторых господ офицеров. Это больше подходило дамам, а им это не шло. Мне сделался противен Леницкий, молодой офицер, здоровый, крепкий, закативший на весь госпиталь такую истерику. Он играл довольно прилично на рояле, и мы поэтому вели с ним знакомство, но после того когда брат сказал мне, что он симулянт, я отошел от него.
Особую категорию больных представляли собой неврастеники. По-видимому, это неприятное состояние. По крайней мере, генерал Гусаковский, тот самый, который при взятии добровольцами Чернигова был начальником государственной стражи, жаловался мне, что с такими нервами жить нельзя. Генерал страшно изменился с тех пор, как я его видел. Он осунулся, постарел, неестественно моргал глазами и точно заикался. Он был в статском одеянии, и только Георгиевский крест обнаруживал в нем военного. Мы вспоминали с ним наше отсутствие из Чернигова и часто беседовали, гуляя в парке. В. Н. Гусаковский говорил мне, что с 1914 года он не отдыхал ни одного дня, но все же на войне он был бодрым, здоровым и не испытывал того ужаса, который вызвали в нем большевики. Генерал получил на войне Георгиевский крест, был ранен и вспоминает это время с удовольствием. Теперь его удручает его бедственное положение, и он как бы шепотом говорил мне: «Мы с женой голодаем». Я советовал ему обратиться к сербским военным властям, которые не должны, по моему мнению, оставить без помощи генерала, который воевал с немцами в защиту Сербии, но В. Н. Гусаковский безнадежно отмахивался рукой и отвечал мне, что он много раз просил места, но результатов нет никаких. Генерал выписался из госпиталя несколько поправившимся, загорелым, но на лице его так и остался ужас, который навсегда запечатлелся на нем. Это было в июле, а в августе мы получили сведения, что генерал Гусаковский застрелился.
Еще сильнее произвело на нас впечатление самоубийство в госпитале Александра Александровича Кистяковского, предводителя дворянства Переяславского уезда Полтавской губернии. Он давно поговаривал о самоубийстве и признавался нервнобольным. Это заставило его родных уговорить его поехать лечиться в Лобор. А. А. Кистяковский, которого незадолго перед этим консультировал мой брат, согласился пройти курс лечения и прибыл в мае в Лобор. Мне Кистяковские приходились в некоторой степени свойственниками, и я был рад этой встрече. А. А. высказывал тоже свое удовольствие быть в моем обществе. Кистяковский ночевал у меня в комнате, и меня встревожило то, что он страшно возбужден. Я сказал об этом брату, который и посвятил меня в его болезнь. Но это было только начало.
На третью ночь Кистяковский почти не спал. Был настроен на пессимистический лад и несколько раз говорил мне о самоубийстве. Уже поздно ночью А. А. заявил мне, что он здесь не останется и лечиться не хочет. Я опять сказал об этом брату. Н. В. дал Кистяковскому какие-то капли и долго беседовал с ним, убеждая его пройти курс лечения. Утром А. А. начал укладываться. Брат сказал мне, чтобы я попробовал уговорить его не делать этой глупости, но Кистяковский стоял на своем и уехал. На меня лично произвело впечатление, что ему просто не понравилось тут, причем на него ужасное впечатление произвели кукольные больные. «Как вы можете жить с такими?» - говорил он мне. В два часа после обеда нам сообщили с вокзала, что под поезд бросился какой-то русский, по-видимому, из госпиталя. Это был А. А. Кистяковский. Его похоронили в Лоборе, когда несколько дней спустя приехали его жена Инна Павловна с дочерью Ксенией Александровной Ингистовой. Через месяц брат Кистяковского Игорь (бывший министр внутренних дел при гетмане) распорядился перевести тело покойного в Загреб, где недавно была похоронена дочь А. А. - Нина.
Таковы впечатления о нашей госпитальной жизни в Лоборе, но они были бы неполны, если бы я не упомянул, что и здесь мы встретились с большевиками. Курсистка Морозова, туберкулезная, по-видимому официальная агитаторша, успела совратить нескольких солдат из туберкулезного отделения и внести в эту камеру определенное настроение, но это было своевременно замечено, и агитация эта дала результат в отношении только одного больного солдата Беляева, так как остальные поумирали. Беляев же вышел из госпиталя и уехал в Россию. Санитарка Катица (хорватка) получила от него несколько писем из Мелитопольского уезда. Беляев расхваливал большевистские порядки, описывая, что он как больной получает денежное содержание и живет отлично. Впрочем, он пишет, что, возвратившись домой, он никого из своих не застал дома и вошел в пустую хату, окна которой были заколочены. Куда девались его родные - никто не знает.
* * *
Эта больничная атмосфера напряженной жизни с ее ночными истериками, припадками, постоянными смертными случаями, скандалами и неприятностями была несколько неприятна, но по сравнению с тем, что пришлось испытать до этого, жизнь при госпитале казалась мне спокойной. У меня была своя личная жизнь. Я был сыт. И это особенно ценилось теперь. Мы с братом часто вспоминали, как мы голодали и как невероятно тогда казалось, что мы опять будем сидеть за столом, покрытым скатертью, есть ножами и вилками и пить чай из чашек. Несбыточными тогда казались мечты даже о манной каше с сахаром, а тем более о стакане кофе. Мы голодали одинаково еще в России, а потом я в Болгарии и Румынии, а он - на о. Лемнос. Мы голодали вместе еще не так давно в Загребе и отлично понимали состояние тех больных, которые набрасывались на больничную пищу, говоря, что здесь земной рай по сравнению с теми условиями, в которых они живут в своих колониях.
На душе было мрачно, но среда русских людей, в которой протекала наша жизнь, всегда напоминала нам, что мы попали в исключительно благоприятные условия и в этом отношении мы счастливее других. Полная обеспеченность, вполне сносная пища, отсутствие забот о завтрашнем дне давали нам тот душевный покой, которого лишено было громадное большинство беженцев. Мой брат получал на всем готовом 150 динар в месяц, а я вносил получаемое мною пособие в общую кассу за стол. И так мы жили, не имея никаких забот.
Мой день был распределен и удивительно походил один на другой. Я вставал утром, пил кофе, убирал посуду и шел в столовую заниматься музыкой. До 12,5 часа я играл на пианино. После обеда я шел гулять, какая бы погода ни была, и бродил по горам и лесам до 4,5 час дня. Возвращаясь к этому времени домой, я заваривал кофе, который мы с братом пили всегда около пяти часов, а ровно в 5 часов у меня был урок музыки, после которого я опять играл на рояле до ужина, подготавливаясь к аккомпанементу или разучивая трио. После ужина обыкновенно бывали лекции, чтения, муз. вечера, но я очень часто пропускал эти вечера, предпочитая поиграть на рояле. И это были мои любимые вечера.
Так шли дни за днями, монотонно, с вечной тяжестью на душе, но я сознавал, что жаловаться на судьбу мне не приходится. Благодаря брату моя беженская жизнь протекала безболезненно в материально обеспеченной обстановке. Угнетало меня не это, а то, как долго будет продолжаться такое состояние. Для меня эта жизнь не существовала. Я смотрел на нее как на этап в жизни, как на временное положение, и ничего другого, кроме возвращения в Россию, для меня не существовало.
Надежда у меня не угасла. Я не допускаю мысли, чтобы мы обречены на вечное скитание или сделались эмигрантами. А если бы это и случилось, то я мог бы смотреть на эту жизнь только как на процесс медленной смерти. Отсюда исходили мои взгляды на мою беженскую жизнь, и меня ничто не могло бы удовлетворить, тем более что я отлично понимаю, что устроиться так, чтобы жить хотя бы безбедною жизнью, я никогда не смогу.
В России я был редким специалистом, а здесь мои знания и опыт никому не нужны. Я был занят весь день и вел правильный образ жизни, стараясь сохранить свое здоровье на случай, если нам суждено вернуться на Родину. Я гулял регулярно. Гулять иногда не хотелось, особенно в жаркие дни, и я тогда сидел на берегу речки Быстрицы, в лознике, с книжкою в руках. Мне вспомнилось как-то, что в детстве я научился у садовника плести из лозы корзинки. Лоза была под рукой. Первая работа вышла удачной. С тех пор у меня в лознике открылась целая мастерская. У меня появились ученики из числа больных, и я только один за это время сделан 164 корзинки.
Корзинки эти были нарасхват. Не было, вероятно, ни одной дамы, которая не просила бы меня сделать корзинку. В особенности спрос на них был к осени, когда начинался грибной сезон. Впрочем, дамы утилизировали мои корзиночки еще для своих рукодельных работ. Мне совестно было продавать их, и я, конечно, с удовольствием делал эти корзинки каждому, кто просил. Этот своего рода физический труд после обеда, и притом почти ежедневный, по-видимому, отлично влиял на мое здоровье, так как я чувствовал себя бодро и заметно поправился.
Это лето было для меня особенно значительным. Я получил в июле первое после нашей разлуки в 1919 году письмо от дочери. Для меня это была большая радость, и я долго жил под этим впечатлением. На душе стало как-то спокойнее. Моя Оля избрала единственный правильный путь, отдавшись всецело искусству. Эта область, которая меньше всего затрагивалась в политическом отношении большевиками и как-никак обеспечивает существование в Советской России. В ее письме проглядывала также надежда увидеться, и это как нельзя было кстати, так как я чувствовал, что начинаю поддаваться общему настроению и делаюсь пессимистом. Письмо это принесло мне и новое горе. В прошлом году почти одновременно умерли в Харькове моя сестра Екатерина Васильевна с мужем В. Н. Алчевским и брат Владимир. Установлено также, что погиб во время боев мой племянник, молодой доброволец Саша Краинский.
Почти одновременно я получил из Чернигова письмо от Мани. Письмо грустное, печальное, и в этот раз деловое, вызвавшее во мне беспредельное чувство обиды. Я уже не раз упоминал, что веду свои записки с 1903 года, то есть более 20 лет. Записки эти до 1919 года носили совершенно другой характер. Я вовсе не касался в них своей личной жизни, как теперь. Это был сырой материал с ценными и притом весьма редкими документами и статистическими данными, относящимися к исследованиям вопросов криминологии. Этот материал служил мне всегда основанием к разработке вопросов тюремоведения и исследования детской преступности, которые появлялись в печати как мои статьи, брошюры и специальные издания. Перед приходом большевиков, опасаясь уничтожения этих записок, я сдал их на хранение в украинский музей Тарновско-го в Чернигове, запрятав их собственноручно под спуд в самой дальней комнате, в отделе старых книг и документов.
Теперь большевики изъяли мои записки из музея и, конечно, они разойдутся по рукам господ комиссаров и своевременно будут ими брошены. Большевики хотят издать мои записки, и через Маню я получил запрос, согласен ли я на это.
Привожу выдержку из письма Мани по этому поводу: «Мама часто вспоминает Вас и хочет еще свидеться. Да не только мама, а даже и посторонние люди почти каждый день ведут разговоры о Вас. Вот, например, у меня в учреждении часто заводили речь о Ваших трудах, а в частности о трудах по колонии, так как Семен Иванович (Гаевский - член суда) работает в комиссии по делам несовершеннолетних. Я ему подарила Ваш отчет, с которым ему, кажется, приходится очень часто сталкиваться как с пособием. Теперь, Дмитрий Васильевич, я должна обратиться к Вам за серьезной справкой. Дело в том, что все Ваши записки (в 7-ми тетрадях), отданные Вами И. Г Рашевскому, сохранились в музее Тарновского. Вот эти-то записки и послужили отчасти поводом почти к ежедневному восхвалению Вас. За этот дневник ухватились как за материал (особенно о Савицком), необходимый для опубликования в местной газете. Часть я собственноручно перепечатала на машинке (все о том же Савицком), и это было отдано в печать, но еще не опубликовано. Делается это все у нас в учреждении - в губернском архиве, который развернул свою деятельность в очень широком масштабе. И вот тут-то возник вопрос об издании всех Ваших записок, но, прежде чем это сделать, хотелось бы знать, согласны ли Вы, чтобы посторонние люди воспользовались Вашими трудами, или же пускай это останется для Вас? Хотя они считают, что записки эти не могут являться Вашей собственностью, так как отданы в музей, о чем имеется собственноручная Ваша запись. Семен Иванович оспаривал Ваше право на издание их (даже в смысле заработка). И вот я решила у Вас об этом спросить. Ответьте обязательно - да или нет? Может быть, действительно они Вам в будущем пригодятся».
Мы с братом долго обсуждали этот вопрос, и я ответил, что согласен на издание моих записок с условием, чтобы мне заплатили 15 тысяч золотыми рублями и прислали сюда по 10 экземпляров каждого тома. Другого выхода нет, ибо все равно записок своих я уже больше не увижу. Мне обидно, что погибла работа, над которой я сидел 20 лет. Только часть ее опубликована мною в моей книжке, изданной в 1913 году, - «Материалы к исследованию истории русских тюрем», и моем отчете, который я назвал «Малолетние преступники». Я готовил к печати обширный труд под наименованием «Бытовая сторона жизни в русских тюрьмах в связи с психологией уголовных преступников». Мне помешали опубликовать этот труд война и затем революция. Теперь этот труд мой в руках комиссаров, и я не верю, чтобы они могли его использовать. При первом народном волнении или попытке к перевороту они убегут и оставят на своих квартирах мои разрозненные записки, которых потом не найдешь. Итак, я работал более 20 лет для того, чтобы работа моя сошла на нет и не оставила даже по себе следов. Мне это страшно обидно.
* * *
В госпитале не было постоянного священника. Священник приезжал периодически по вызову. Иногда приезд его совпадал со смертью кого-нибудь из больных, и тогда у нас бывали торжественные похороны. В большинстве случаев хоронили без священника, и это производило удручающее впечатление. Деревянный гроб ставился на госпитальную повозку, запряженную в этих случаях парою лошадей. В подворотне, где всегда собиралась публика, чтобы проводить покойника, иногда образовывался импровизированный хор из больных и служащих и покойника провожали пением «Вечная память». Публика провожала покойника обыкновенно до мостика, а дальше шли по назначению сестра милосердия и заведующий хозяйством. В Лоборе процессию встречал местный жупник (ксендз) и читал возле гроба молитву. Так хоронили без отпевания громадное большинство умерших.
Только после, когда приезжал священник, он служил панихиду и ездил на кладбище служить по тем, кто погребен без отпевания. Приезд священника был всегда большим событием в Лоборе и вызывал большую радость. Столовая принимала вид храма, украшенного зеленью цветами, ельником и можжевельником. У иконы зажигалась лампада. Горели восковые свечи. Столы выносились из комнаты, так что комната становилась громадная. Хор составлялся обыкновенно из больных и служащих, и всегда находились люди, которые знали церковную службу и прислуживали священнику.
Этот храм едва вмещал в себе всех молящихся. К службе некоторых больных выносили на руках. Выходили из палаты и такие больные, которых никогда не было видно. Всенощная служилась обыкновенно после ужина, и по своей обстановке она вызывала более глубокое молитвенное настроение, чем литургия. Молились исступленно, сосредоточенно, простаивая на коленях полслужбы. Здесь люди отдавались своему горю всем своим существом и глубоко переживали те испытания, которые выпали на их долю. Каждое слово священника, каждый напев проникали в душу, заставляя глубоко чувствовать ту утрату, которую нельзя ничем заменить.
Вспоминалась Родина, родные, убитые, замученные, умершие, и томительно выражалась беспокойство за тех, кто остался в России. В сознании ужаса своего положения и полной неизвестности неприглядного будущего молились и за себя. Эта скорбь и выражение застывшего на лице горя, а иногда и отчаяния были на лице почти у каждого, но в молитве на тех же лицах была видна покорность, смирение и решимость претерпеть испытания до конца. И в бессилии люди сосредоточенно крестились широким крестным знамением и клали глубокие земные поклоны. Выходили из церкви с опухшими глазами, сморкаясь и вытирая не высохшие слезы.
На литургии утром после сна настроение бывало спокойнее, и служба казалась торжественнее. Особенно радостно бывало, когда через решетчатые окна в столовую проникали лучи солнца, освещая сверху и сзади толпу молящихся. Литургия носила кроме того, если можно так выразиться, более деловой характер. Нужно было не забыть поставить свечку. Нужно было подать священнику поминальную записку и достать просфору. После литургии нужно было причастить некоторых больных и пойти по палатам с крестом, а потом ехать на кладбище служить по тем, кто похоронен без отпевания. Люди были заняты этими заботами.
В течение всей службы к столу возле алтаря подходили и клали поминальные записки и о здравии. Издали было видно, как эти бумажки постепенно возрастали в числе и ко времени поминания обращались в целую кучу бумажек. Быстро потом священник брал поочередно эти бумажки и так же быстро читал с припевом за упокой бесконечного множества умерших, умученных, убиенных и на брани свой живот положивших. Страшно было слушать этот мартиролог погибших людей. И молились за них не только те, кто подал записку, но и посторонние им лица. Долго читал священник имена этих жертв, и много молящихся выслушивали это, выстаивая подолгу на коленях. Я спрашивал потом священника отца Михаила Слуцкого, и он сказал мне, что каждую службу ему приходится поминать от 100 до 150 имен.
Священник обыкновенно говорил проповедь и, конечно, почти всегда на одну и ту же тему - об испытаниях, ниспосланным русским людям. Тяжело было слушать эту проповедь. Она не облегчала наших душевных страданий и, напротив, заставляла еще сильнее чувствовать то горе, которое в прочувствованной проповеди подчеркивал проповедник. Но это состояние, вызывавшее на глазах слезы, продолжалась недолго. Спокойно и хорошо, как после сознания исполненного долга, становилось на душе после обедни, и хотелось опять и еще быть в церкви и без конца слушать молитву. И всем было жаль, когда на следующий день уезжал священник.
С необыкновенным настроением прошла Страстная неделя и заутреня в ночь на Светлое Христово Воскресение. Погода была весенняя, теплая, солнечная. Говели почти все. Служба бывала ежедневно утром и вечером по расписанию. Вся жизнь госпиталя сосредоточилась в церкви. Было грустно, но чувствовалось что-то свое, родное. Далеко от госпиталя не уходили. Даже в парке было мало народу. Все толпились на скамеечках у ворот, греясь на солнце. Дамы и детвора собирали тут же на полянке фиалки и постоянно носили их в церковь, освежая ими завядшие цветы.
К службе обыкновенно звонили в госпитальный колокол, и это придавало особую торжественность службе. В коридорах стоял еще дымок после службы, и пахло ладаном. Этому настроению, которое бывает всегда на Страстной неделе, много способствовало еще то обстоятельство, что в госпитале пахло постной пищей. Сестра-хозяйка Наталия Ивановна Давид отлично готовила постный борщ и делала вкусные пироги с кислой капустой.
Кухня - это было единственным местом в госпитале, где чувствовалась жизнь. Там готовили пасхи и красили яйца. Даже поздним вечером там был слышен властный голос сестры. Там кипела работа и пеклись куличи. В госпитале была другая жизнь - спокойная, тихая, ровная. И я знал, что многие пишут письма своим родным в Россию. Оживление проявилось лишь в субботу, перед заутреней, когда начали готовиться к Светлому празднику и накрывать пасхальные столы. Поражало необыкновенное количество фиалок, которыми были убраны столы и украшен храм-столовая. Даже в коридоре на окнах стояли в баночках букеты фиалок.
К 10 часам вечера все были уже одеты. Военные надели свою форму с погонами. Дамы надели свои платья. У некоторых оказались белые платья. Особенно чисто были одеты сестры милосердия в своих новых платьях и необыкновенной белизны фартуках и косынках. Мужчины были тоже парадно одеты, в чистых воротничках и в новых, у кого были, пиджаках. Одним словом, все приняли парадный вид, и только меньшинство осталось в больничных халатах. К 12 часам начался крестный ход вокруг замка.
Это было море огней. Каждый нес в руках зажженную свечку, а путь освещался факелами. Шли по темным дорожкам парка в чаще высоких елей и выходили затем к воротам, у которых беспрерывно звонил госпитальный колокол. Трижды крестный ход обошел здание госпиталя с отличным пением хора, который образовался еще на Страстной неделе. Затем священник крестным ходом обошел здание всего госпиталя по его длинным коридорам, и потом началась служба.
Заутреня была торжественная, величественная, совсем так, как в России. Мы были как дома. Это был уголок России и настоящий русский праздник. В церкви было тесно и жарко, так что многие стояли в буфетной и даже в коридоре. Множество огней от горящих в руках у каждого свечей придавало особый праздничный вид службе. И тем не менее и здесь у многих стояли слезы в глазах, и каждый раз, когда хор пел «Христос воскресе», они опускались на колени и подолгу стояли с опущенной головой...
Разговение было богатое, как и на Рождество. Хорватский благотворительный комитет не пожалел средств. Пасхальный стол был роскошный. Три дамы-благотворительницы во главе с m-me Ковачич опять прибыли в Лобор и участвовали с нами в разговении. Опять говорились речи, высказывались надежда и пожелание, но. в этот раз не верилось. И не смогли эти речи поднять нашего настроения!
* * *
Праздник Святой Пасхи был невеселый, несмотря на то что он был обставлен великолепно. Чувствовалось какое-то уныние, гнет, тоска. Не веселила и наступившая весна, тем более что настоящего тепла еще не было. Вообще в этой местности хороша только очень ранняя весна, а затем до середины лета бывает скучный период дождей. В такие дни я проводил обыкновенно вечера в столовой за пианино. Освещение было скудное, так как, за сокращением расхода, электрического света в госпитале уже давно не было, а лампа тушилась после ужина ровно в 9 часов.
Я приходил в столовую со своей небольшой лампой, которая едва освещала мне ноты. Обыкновенно кто-нибудь из больных приходил послушать музыку или просто посидеть в одиночестве и усаживался где-нибудь в темном углу. Бывало и так, что приходила парочка и шепталась под звуки ноктюрна Шопена до тех пор, пока дежурная сестра не сгоняла их с этого уютного места. Я привык к этому и не обращал на них внимания.
Особенно часто приходил вечерами в столовую больной, полковник Шамин, жена которого, Мария Владимировна, служила сестрой милосердия в госпитале. Я знал, что он считается ненормальным, с наклонностями даже к буйным припадкам, но и к нему я привык. Я только не любил, когда он начинал громко подпевать мне. Неприятен он был еще тем, что не сидел он на месте, а ходил взад и вперед.
Однажды в такой вечер (это было уже в то время, когда начал колоситься овес), после дождливого дня я спустился в столовую и, открыв окна, сел за пианино. Я был рад, что никто не мешает мне, и играл с особой охотой. Но скоро дверь отворилась, и вошел Шамин. Я продолжал играть, но от меня не ускользнуло, что полковник был возбужден и нервно ходил по столовой. Впрочем, он был в мягких туфлях и потому не мешал мне играть.
Когда я кончил сонату, Шамин подошел ко мне и как-то странно сказал: «А профессора арестовали хорваты». Я ничего не ответил, полагая, что полковник заговаривается, и подумал, что нужно об этом сказать его жене. Я сыграл еще одну вещь. Полковник опять подошел ко мне и сказал: «И знаете за что - он протестовал против убийства Каро». Это было имя нашей госпитальной собаки, общего любимца Каро. Мне подумалось, что как будто в этих словах Шамина было что-то логическое, и я испытующе посмотрел на него, но полковник молчал. Я перевернул страницу и начал играть дальше. Я еще долго играл и был доволен, что полковник перестал ходить и сел.
Часов около одиннадцати в столовую быстро вошла дежурная сестра В. И. Жибер и, обратившись ко мне, сказала: «А вы еще ничего не знаете. Профессора арестовали и повели в Златар». Я посмотрел на Ша-мина. Полковник сказал мне: «Я же видел, что вы не придаете значения моим словам, полагая, что я ненормальный». Мне было очень неловко, но оправданием мне служило то обстоятельство, что я нахожусь в больнице для нервнобольных.
Я поторопился наверх, так как в моей комнате был А. А. Кистяковский. Это было в тот вечер, когда я очень долго уговаривал Кистяковского не уезжать из госпиталя и пройти курс лечения. А. А. уже знал об аресте Ник. Вас., но относился к этому спокойно, говоря, что это глупое недоразумение. Я тотчас спустился вниз, чтобы узнать у заведующего хозяйством, в чем дело, но полковник Духонин был тоже арестован.
Оказалось, что с наступлением сумерек два жандарма с гицелями, проезжая по мостику за парком, где в это время сидел полковник Духанин с сестрой милосердия Новиковой, и с ними был Каро, заметив собаку, остановились и на глазах Духонина и сестры выстрелили в Каро, убив его наповал. П. А. Новикова, которая больше всех любила собаку, побежала домой и подняла на ноги весь госпиталь. Ник. Вас., которого она встретила у ворот замка, быстро направился к месту происшествия, где уже были некоторые служащие.
Ник. Вас. потребовал объяснение от жандармов. Жандармы отвечали грубо и начали возвышать голос. Ник. Вас. сказал им в резкой форме, что они не смеют кричать и грубиянить. «А коли так», - сказал жандарм и, взяв наперевес винтовку, начал наступать на Ник. Вас. Стоявший возле брата Кирич (техник при госпитале) быстрым движением схватился за дуло винтовки и отвел удар, говоря: «Что вы делаете?» Тогда жандарм резко сказал: «Вы арестованы», и вынул из кармана ручные кандалы.
Полковник Духонин в свою очередь обратился к жандарму и сказал: «Одумайтесь, что вы делаете, это шеф нашего госпиталя». Жандарм положил обратно в карман кандалы и, взяв винтовку на плечо, резко скомандовал «гайд», кивнув головой на шоссе. Полковник Ив. Матв. Комаревский тоже увещевал жандармов, но разговоры были излишни. Под конвоем двух жандармов мой брат, а за ним полковник Духонин, Кирич и полковник Комаревский (эконом) пошли в Златар.
Весть об аресте начальника госпиталя в один миг облетела весь госпиталь, причем сразу не разобрали, в чем дело, ибо П. А. Новикова в истерике кричала: «Убили, профессора арестовали, убили». «Кого убили? Какие жандармы?» - спрашивали в суете друг друга. «Профессора», - отвечали некоторые, не разобравшись в этой истории. И в госпитале поднялась суета.
Толпа больных, санитаров и с ними сестры милосердия бросились к выходу. Сестра Янковская первая схватила во дворе толстую палку и бросилась к воротам с криком «бей их». За ней начали растаскивать и вооружаться поленьями дров, дрюками и чем попало и другие, и все бежали к воротам.
Первый нашелся Р. И. Бальба, остановивший бегущих. Преграждая им путь, он разъяснял, что не профессора убили, а собаку. Бальба не растерялся. Он бросился к воротам и быстро запер их на замок, так что только часть больных с сестрой Янковской успели проскочить в парк. Конечно, с нею был кадет Жорж, вооруженный дубиной. Янковская, повар Н. К. Савицкий, кадет Жорж, санитар-студент и еще несколько человек добежали до шоссе и, сдержанные шедшим сзади полковником Комаревским, присоединились к арестованным.
Тем временен Бальба успел доложить обо всем уполномоченному Красного Креста П. М. Боярскому, который был в это время в госпитале со своим сыном Петей и так же, как и я, сидел у себя в комнате и ничего не знал о случившемся. Боярский приказал сейчас же запрячь лошадь и решил ехать к пристойнику.
Часа через три все арестованные вернулись обратно. Пристойник извинялся перед Ник. Вас. и Боярским и кричал на жандармов, но и жандармы тоже кричали на пристойника, а впоследствии, когда по жалобе Боярского из министерства прибыл для расследования чиновник и жандарм был уволен, пристойник откровенно сказал брату: «Мы их теперь больше боимся, чем они нас».
История эта не случайная. Тотчас после Пасхи в Лоборе появились гицели с жандармами, которые убивали по здешним порядкам собак, не имевших билетов. И при госпитале были кроме Каро две приблудившиеся собаки, которые подлежали уничтожению. Гицели расстреливали этих собак не только на глазах гуляющих и лежащих в креслах больных, но стреляли и тогда, когда собаки прятались под ноги больных. Жандармам за это досталось от их начальства, и вот они решили мстить.
Сущность этой истории не в том, что произошел скандал, а в том, какое отношение этих хорват сказалось в этом деле и сколько злобы и ненависти проявилось в этих людях к русским. Еще в первый раз, когда они убивали бродячих собак, они злобно относились к нам и умышленно стреляли в упор между гуляющими. Совершенно правильно тогда некоторые из больных говорили: «С каким бы удовольствием они расстреляли бы всех нас». Жандармы издевались дорогою, ведя арестованных, и ругали между собою русских. «Я еще никогда не видал русского аристократа, буржуя, арестованным», - говорил один жандарм другому.
Эту сдерживаемую злобу у хорватского простонародья нам приходилось наблюдать много раз. Сначала мы думали, что эти люди -большевики, как это мы видали в иных случаях в Загребе, но здесь, в деревне, это было нечто другое. Так, например, однажды зимой я гулял с палочкой по шоссе в своей серой военной шинели. Меня обгоняла бричка, запряженная одной лошадью в дышло, на которой кроме возницы сидело двое хорват, один худой, другой толстый. Поравнявшись со мною (они ехали рысцою), сидевший по мою сторону толстый, прилично одетый хорват, перегнувшись всем телом ко мне, крикнул на ломаном русском языке: «Чего ты тут, поезжай к себе в Россию». Он был выпивши. Я видел, как худой хорват схватил его за руку выше локтя, видимо, желая удержать его от этого выпада, и укоризненно ему что-то говорил. Но та злоба, которую я увидел на лице у хорвата, в данном случае буржуя, не ускользнула от моего наблюдения. Это, конечно, не были большевики.
К тому же приблизительно времени относится случай с сестрой Новиковой, которая возмущенно рассказывала за обедом об отношении к ней нескольких женщин. Гуляя по шоссе, она встретила двух женщин, с которыми шла уже большая девочка-подросток. Поравнявшись с сестрой, девочка громко по-хорватски бранила русских и, обратившись к сестре, нагло сказала: «Зачем вы сюда приехали, убирайтесь к себе в Россию». Санитарка Таня рассказывала нам, что, покупая как-то вино у селяка, она слышала такой же упрек от находившихся в хате молодых хорват: «Зачем вы сюда приехали? Вы буржуи, привыкли ничего не делать. Гуляете здесь, а мы увек радим (вечно работаем). Подождите, вам будет здесь то же, что в России», - говорили ей хорваты. Таня возражала и говорила: «А Вам какое дело, что мы сюда приехали?» Хозяин-старик вступился за Таню, и Таня поторопилась уйти.
Конечно, все это отдельные случаи, но их слишком много, чтобы не придавать им значение. Мы знаем, что редко кто из русских не слыхал этого упрека в различных местностях Югославии, и нам очень часто приходилось слышать рассказы об этом. Эта национальная злоба, прорывающаяся в таких случаях, несомненно характеризует общее положение. Мы отлично чувствуем, кто относится к нам хорошо и кто таит в себе национальную нетерпимость. Ковачич-сын и отец ненавидят нас, но сдерживаются. Их мельник, несмотря на то, что его дети столуются от госпиталя, получая остатки из котла, тоже ненавидит русских.
Это скрытое состояние злобы, сдерживаемое по необходимости, по нашему глубокому убеждению, проявилось бы с невероятною силою при первой вспышке народных волнений. Тем не менее в общем отношение местных жителей, селяк, к нам нужно признать вполне сдержанным, корректным и во многих случаях даже отличным. Наши ходят к селякам, делают покупки. Иногда их угощают вином, принимают любезно, а в иных случаях даже выражают сочувствие и говорят: «Вы такие же славяне, как и мы». И мы слышали отзывы, что в этой местности сельское население добрее и лучше, чем в других местах. И мы готовы это признать, но отлично знаем по опыту, что малая группа вожаков в 5-6 человек в один день изменит общее настроение.
Глубокое разочарование вносили в наше настроение своими рассказами прибывающие к нам из Сербии. Моя невестка М. К. Воздвиженская, приехавшая к нам летом из Нового-Сада (Novisad) погостить, в мрачных красках описала нам жизнь русских среди сербов. Служа в какой-то иностранной конторе, М. К. зарабатывала до 3000 динар в месяц и жила отлично с подругой, получив еще в начале приезда комнату по реквизиции на льготных условиях как служащая. И вот теперь хозяйка-сербка выживает ее из квартиры. Нет пакости, которую бы она не делала.
Конечно, это вполне понятно при таких условиях, когда у нее реквизировали комнату. Но дело не в том. Она ненавидит русских и ругает их отборными ругательствами. «Вы - русские хамы», - говорит она. Вообще, сказала нам Воздвиженская, сербское простонародье, демократия и низшее городское население относится к русским плохо, со злобой и так же, как и здесь, называют русских буржуями, изводя упреком: «Зачем вы снова приехали». И когда находятся некоторые смельчаки, которые отвечают: «А зачем Россия содержала и приютила в Одессе две сербские дивизии и кормила их?» - то оказывается, что об этом никто из сербов даже не слыхал.
Все рассказы о братском приеме русских в Сербии - это политика. В действительности им нет никакого дела, что Россия вступилась когда-то за Сербию и спасла ее. Этим никто не интересуется, и даже мало кто знает об этом. Относятся хорошо к русским в правящих сферах, в правительстве, в высших военных кругах, наиболее просвещенная сербская интеллигенция. Есть, правда, отдельные личности и даже группы лиц, в особенности из сербских солдат военного времени, которые, сознавая и видевши и роль императорской России во время войны, относятся с каким-то особым чувством преклонения к горю русского народа и переносят свои симпатии на русское беженство.
И большинство, с кем мы разговаривали по этому поводу, соглашаются с нами, что не в большевизме тут дело. Большевики сами по себе, а национальная нетерпимость сама по себе. Мы вспоминаем отношение к нам в Загребе профессора Микуличича и градской управы. Они нас ненавидели, но и мы их тоже ненавидели. Микуличич не умел скрывать своей злобности и был так нетактичен, что позволял себе в серьезном и деловом разговоре говорить, что немцы презирают русских и русскую науку. Говорилось это, конечно, с целью уколоть самолюбие и унизить русского человека.
Эта национальная нетерпимость славянских народностей, одинаково сербов и хорват, к русским, одинаково в интеллигентных слоях общества и в народных массах, не подлежит сомнению. Это впечатление общее, несмотря на то, что газеты продолжают муссировать общеславянский вопрос. Об этом говорилось еще в прошлом году, но тогда объяснялось это иначе. Сербам и хорватам надоело возиться с русскими, и мы стали им в тягость.
Так объясняли себе беженцы недоброжелательное отношение к русским, а некоторые просто разрешали себе этот вопрос: «Это большевизм начинает просачиваться в народные массы, и мы для них, конечно, контрреволюционеры». Нет! Мы видим другое. По крайней мере, мы сами слышали от профессоров, бывших в Белграде, что русским людям в Сербском университете ходу не дают, и там среди профессоров явно обнаруживается недоброжелательное отношение к русским ученым.
Наилучшим показателем этого безотрадного положения русских людей в Югославии является запрос правительству, внесенный 27 ноября 1923 года земледельческой фракцией народной Скупщины с требованием возвращения русских беженцев в Советскую Россию (Новое время. 29 ноября 1923. № 780). Это не большевики, а часть сербского народа, славяне, демократы, игнорирующие традиции и нравственные обязательства перед русским народом. И после этого еще говорят о существовании какой-то славянской идеи, о роли славянства в будущем!
Это уже второй такой запрос в Скупщине. Во время Генуэзской конференции какой-то адвокат, серб, интеллигентный человек, требовал изгнания русских из Сербии. Тяжелое, гнетущее и скорбное впечатление произвел на русских этот запрос части сербского народа. И мы невольно вспоминали, как девять лет тому назад в той же Скупщине лихорадочно ждали помощи от русского Царя и русского народа, без которого, конечно, выхода из положения для Сербии не было. Сербы приняли тогда эту помощь, восторженно крича в Скупщине «живю» русскому Царю и русскому народу. Теперь в этой же Скупщине возбуждается вопрос об изгнании из Сербии тех, кто сражался в рядах Русской армии во имя спасения сербского народа.
Конечно, найдутся люди и, может быть, целые группы русских людей, которые будут возражать нам и скажут, что мы видим все в мрачном цвете. Но мы наперед знаем, кто нам будет возражать, и мы не ставим им этого в вину. Напротив, мы будем рады, если они в будущем поведают русским людям другое и сгладят те тяжелые впечатления, которые мы вынесли из этой мрачной жизни в Югославии. Может быть, они сумеют объяснить иначе те трения, которые мы принимали за национальную вражду, и примирят нас с теми людьми, которые унижали и оскорбляли нас и желали нашей гибели, настаивая на возвращении нашем к большевикам, зная отлично, что половина из нас будет перебита. Они скажут нам, что это делает не весь сербский народ. И мы это отлично знаем, как знаем, что не весь русский народ стоит за большевиков.
Итак, это те русские беженцы, которые отлично устроились, живут хорошо и попали в милый, культурный кружок интеллигентных югославян. Они вращаются в обществе, чутко относящемся к испытаниям, ни-отосланным русским людям. Они близки к правительственным сферам и военным кругам, где еще не забыта роль России в войне. Они живут в больших центрах, бывают в театрах, на концертах, на балах и не видят улицы и закоулки, где нищенствует и бьется в борьбе за существование русский беженец.
Мы сами попали первоначально в среду необыкновенно милых, культурных и порядочных людей. Это было в Костайнице, на границе России, где мы отдыхали среди этих симпатичных сербов и хорватов. Мы чувствовали себя именно как у родственного нам славянского народа и навсегда сохраним о них светлое воспоминание. Нам были тогда непонятны доходившие до нас слухи о неприятностях, которые переживали тогда русские беженцы в Загребе, и мы объясняли себе это больше -вистскими выпадами. К нам так хорошо относились в Костайнице, что мы даже не обратили внимания и не внесли в свои записки, что и там мы встретили большевиков, которые однажды в ресторане громко отпускали по нашему адресу глупые замечания и угрожали нам. Только потом мы отдали себе ясный отчет, что то было начало испытаний в нашей беженской жизни.
* * *
23 октября 1923 года исполнилось ровно четыре года с тех пор, как я ушел с добровольцами из Чернигова. Наступил пятый год моим испытаниям. Время идет быстро. Идут года. Мне перевалило уже за 50 лет. Усы и борода мои стали совсем седые. Поседел и мой брат Ник. Вас. Хотелось бы дожить до лучших времен и вернуться домой, увидеть своих и закончить жизнь на Родине. Я не чувствую еще своих лет и мог бы еще поработать и послужить Родине. Конечно, при первом призыве русских людей к делу я буду там, где буду нужен. Физически я чувствую себя бодро и всегда готов взять винтовку в руки.
Убивает лишь тяжелая моральная сторона жизни - повсюду мрачно, безнадежно и нет признаков возрождения. Бывают дни, недели и целые месяцы, когда мрак этот сгущается, и даже со стороны больно смотреть на эту тяжелую обстановку жизни русских людей. Ноябрь и декабрь - это были чуть не самые мрачные дни в госпитале. Каждый день приносил что-нибудь новое, неприятное, гнетущее, тревожное и безысходное. Как нарочно, все это группировалось в эти пасмурные дни глубокой осени и с болью отзывалось на душевном состоянии.
Прежде всего в эти пасмурные дни мы получили целый ряд печальных писем. Кира Петровна извещала нас о внезапной смерти инженера А. В. Силича, за которого она собиралась выйти замуж. Доктор Кильман спешно писал мне, что мой земляк доктор Любарский спился и находится в таком состоянии, что вряд ли протянет еще месяц. Со своей стороны Любарский вызывал меня к себе, говоря, что он совсем плох. Мы решили Любарского привезти в госпиталь, чтобы он умер возле нас.
В эти же дни из Загреба приехал лечиться студент Добасевич и сказал мне, что умер земляк мой М. Н. Малахов. Он скоропостижно скончался на каком-то вокзале, и родственники его, в частности дочь, m-me Савич, живущая в Загребе, узнали об этом только через месяц. О. Карпеко, институтка, отец которой умер от тифа при эвакуации, сообщила мне, что, по полученным ею из России сведениям умерла ее мать, так что она остается теперь круглой сиротой. Большим для меня горем была полученная через m-me Антонович-Горинскую весть из России о смерти моих ближайших черниговских друзей И. Г. Рашевского и Н. Н. Ясновской.
И все эти неприятности начались с первых же чисел ноября месяца. 1 ноября у хорват большой праздник «поминовения», когда с утра на кладбище приходит масса народу с цветами, венками, букетами и, зажигая свечи на могилах, поминает своих близких покойников. Это делается значительно торжественнее, чем в России, а в больших городах, говорят, это грандиозное зрелище. В это день сестра Л. А. Янковская с доктором Пономаревым и делопроизводителем Шарепо-Лапицком пошли на кладбище посмотреть этот праздник и навестить наши русские могилы.
Сестра Янковская была душеприказчицей одного из покойников, который между прочим завещал ей поставить на его могиле небольшой памятник и вставить в него его фотографическую карточку. Сестра выполнила его волю. «Каково же было мое состояние, - рассказывала нам сестра Янковская, - когда я увидела на месте фотографии пустое место, а фотографию - лежащую разорванной на соседней русской могиле». Сестра страшно взволновалась и начала громко возмущаться, обращаясь с резкими выкриками к находящейся на кладбище толпе. Как вспыльчивый и несдержанный человек, Янковская вышла из себя и, горячась, подняла крик. Однако горячность сестры вызвала только насмешки мальчишек и улыбки взрослых. Но затем, когда сестра стала выкрикивать, что она опубликует это в газетах и называла окружающих дикарями, к ней подошел старик и сказал: «Не волнуйтесь. Это сделали мальчишки, которых мы накажем».
Конечно, об этом сейчас же узнал весь госпиталь, и возмущению не было конца. Никто не сомневался в том, что, как только мы уедем отсюда, русское кладбище будет снесено. И это особенно чувствовали те, кто сводил последние счеты с жизнью и отлично понимал, что их могила будет здесь, на чужбине. Тем более остро чувствовалось это, что в последние дни упорно циркулировали слухи о том, что Гербовецкий госпиталь будет скоро закрыт. Я сам думал об этом, и так страшно мне казалось отстать от своих русских даже покойником, и я не хотел бы оставлять свои кости на чужой земле, среди чуждого мне народа.
17 ноября мой брат был вызван в Белград, и никто не сомневался, что он вызван именно по этому поводу. Сербы отказываются дальше содержать русские учреждения и сокращают кредит. Макошинский госпиталь уже закрыт. Теперь на очереди Гербовецкий госпиталь. Панчевский госпиталь содержится больше на частные пожертвования.
Мы не ошиблись. Ник. Вас. привез печальные вести. Гербовецкий госпиталь расформировывается с 1 января. Больные будут постепенно переводиться в хорватские больницы, а служащие остаются за штатом. На ликвидацию дано 3 месяца. Итак, многие больные попадут в сумасшедшие дома. Туберкулезные, вероятно, умрут к тому времени. А кукольные больные - их и раньше никто не хотел принимать, ибо им нет места. Как громом поразила всех эта весть. Началась подготовка к ликвидации. Дни шли один тяжелее другого. И как нарочно, в глаза бросалось то, что, может быть, при другом настроении прошло более незаметно.
Володя как-то подрался с маленькой аптечной сестрой П. А. Новиковой. Сестра играла в свое урочное время на пианино. Володя вошел в столовую и начал говорить глупости. Полина Александровна (Аля, как ее звали) выгнала его, но он вернулся и стал дерзить. Сестра крикнула на него, а Володя схватил табуретку и замахнулся на сестру. Полина Александровна подняла крик и со своей стороны швырнула табуреткой в Володю. Сбежались сестры и разняли дерущихся, но все же Володя успел разорвать у сестры ее рукав до плеча. Володя был посажен в ванную комнату, где продолжал буйствовать, а сестра лежала с головной болью у себя в сестринской и капризничала.
Теперь это кажется пустяком, а тогда как-то жаль было и Володю и сестру. Ведь сестра Новикова тоже калека. С 14 лет она, круглая сирота, пошла на войну и с тех пор не знает покоя. Не захотела она служить у большевиков и пошла в Добровольческую армию, с которой не расставалась до последнего дня. Я преклонялся перед этой геройской маленькой женщиной. Она производит впечатление 16-летней девочки, тогда как ей уже 26 лет. Урожденная Пахомова, Новикова только шесть месяцев была замужем, а с мужем жила только две недели. Ее муж - офицер, был убит на германском фронте.
Так шли дни за днями. Грустно, печально. Всех пугало неизвестное будущее и страшил вопрос: как устроиться, куда деваться и куда ехать. Все нервничали и капризничали. Впрочем, капризы - это было обычным явлением в госпитале. Некоторые из служащих, главным образом санитары, были в этом отношении невыносимы. Чем интеллигентнее был санитар, тем больше он капризничал. Для меня это было вполне понятно. Кучером при госпитале состоял мировой судья Н. И. Знаменский, человек, кончивший Харьковский университет. Поваром служил лицеист Московского лицея - муж покойной Л. В. Савицкой, экономом на положении санитара был заслуженный полковник И. М. Комаревский, два-три санитара были из офицеров, один санитар - студент-медик.
Естественно, что это положение низших служащих и черная работа раздражала их. Хуже всех в этом отношении держали себя Знаменский и Савицкий. Не было дня без скандала, и бедному Духонину приходилось разбираться в этих мелочах будничной жизни. Капризничали и сестры, и больше всех уважаемая Л. А. Янковская и П. А. Новикова, самые лучшие и исполнительные сестры. Обе эти симпатичные и хорошие женщины были иногда невыносимы, но с ними считались все и прощали все. П. А. Новикова всегда говорила мне, что она устала. Устала не только служить, но и жить.
После революции и тех оскорблений, которые пришлось перенести от русского солдата, идейная сторона дела сошла на нет. Осталась только служба, как тяжелая работа за кусок хлеба. Поневоле иногда приходишь не только в раздражение, но и в ярость. Впрочем, жизнь брала свое. Все сестры были романтичны, и, кажется, не было ни одной сестры, у которой не было романов в течение их пребывания в госпитале. Одна, конечно, старушка А. Ф. Отрыганьева, которую так любили туберкулезные, была вне подозрений.
Выпадали иногда особо тяжелые дни. Их нельзя забыть. Это были декабрьские дни. Незадолго до Рождества Христова, после буйства ночью, институтка Валя отправлена в Стеньевауч (сумасшедший дом). Теперь буйствует другая молодая девушка, Попандопуло. И она теперь по случаю ликвидации госпиталя подлежит отправке туда же. Мне Валя была симпатична. Она так хорошо и доверчиво относилась ко мне, что я невольно покровительствовал ей. Не могу сказать, чтобы она любила музыку. Она вообще была малообразованна, но все же она часто приходила в столовую, когда я играл на рояле, и часами сидела возле меня. Она и Нина всегда были особенно хороши ко мне, и мне их было очень жаль.
Я наконец дождался Любарского. Он приехал в госпиталь вместе с известным адмиралом Пономаревым, который спас в 1911 году во время землетрясении в Мессине полторы тысячи итальянцев. Я был рад этой встрече. Любарский был действительно неузнаваем. Как глубокий старик (впрочем, ему около 70 лет), едва передвигая ногами, с красным носом, он пришел ко мне в столовую вместе с адмиралом, с которым он хотел во что бы то ни стало меня познакомить. Они подружились в дороге, сказал мне кучер (мировой судья Н. И. Знаменский). Они не пропустили ни одного кабачка и в каждом выпивали. Теперь они в дружбе и неразлучны. Адмирал тоже старик, но бодрый, с военной выправкою.
Оба они, эти два генерала, принадлежат к числу опустившихся донельзя русских людей. Это, можно сказать, уже бывшие люди. Они ежедневно приходили ко мне. Адмирал рассказывал очень много интересного, и его можно было слушать без конца. Он герой Цусимского боя, командир транспорта «Анадырь». Адмирал страшно бедствовал в Константинополе, но ему помогли итальянцы, которые собрали ему по подписке большие деньги (кажется, 250 тысяч динар). Адмирал, кажется, пропустил их и вновь находится в бедственном положении. Я хорошо помню этот день приезда Любарского.
Это был день приезда семьи полковника Духонина из Житомира (7 дек. по ст. ст.). С утра день начался особенно тяжело. Ни на минуту я не мог отвлечься от мысли, что в покойницкой восьмой день лежит в гробу Л. В. Савицкая. Ждут священника. Из каждого окна во двор госпиталя видно освещенное изнутри окно покойницкой, где у гроба горят свечи. Идя утром в столовую, я проходил мимо лежащей на полу в коридоре молодой 15-летней девушки, которая страдала падучей. Две санитарки несли мне навстречу носилки, чтобы отнести больную в палату. Сестра Отрыганьева, нагнувшись над больной, что-то делала. Я знал, что в операционной в это время Ник. Вас. делал серьезную операцию, вынимая по частям мертвого ребенка из чрева матери. Мне нужно было еще навестить сестру Янковскую, которая уже несколько дней лежит больная, и врачи боятся, чтобы у нее не было воспаления легких.
За обедом в столовой почему-то почти никого не было. Все были заняты. Полковник Духонин, с которым я всегда сидел за столом рядом, уехал встречать свою семью. Я уже знал имена его детей - Женя и Туся. Одной 12, другой 10 лет. Они вырвались из России и какими-то путями пробрались в Польшу, а оттуда едут сюда. После обеда я, по обыкновению, вышел во двор. Погода была отвратительная. Моросило. В покойницкую дверь была открыта, и там была видна фигура Николая Ксенофонтовича. Я подошел к нему, чтобы узнать, нет ли сведений, когда приедет священник. Сведений не было, и Савицкий уже терялся, спрашивая моего мнения, как поступить. Я считал необходимым исполнить волю Лидии Васильевны, которая определенно написала в своей предсмертной записке, чтобы ее ни в коем случае не хоронили без священника. Николай Ксенофонтович решил ждать, тем более что покойница лежала в гробу как живая, без признаков разложения...
Священник приехал лишь 11 декабря, так что покойница пролежала у нас 12 дней. Я проводил покойницу дальше всех, до Лобора, и возвращался домой один. Накрапывал маленький дождик, и было грязно. Как деревенский житель, я даже любил такую погоду, но в этот раз настроение у меня было подавленное, гадкое.
Вчера вечером m-me Духонина делала доклад о жизни в России. С захватывающим интересом мы слушали докладчицу, которая во всех подробностях ознакомила аудиторию с жизнью обывателя при советском режиме и исчерпывающе отвечала на все поставленные ей слушателями вопросы. Евгения Павловна подтвердила сложившееся у меня еще в России убеждение, что большевизм не может дать какую-нибудь постоянную форму государственной жизни и есть явление временное, один из периодов революции. Я предложил Е. П. Духониной вопрос, произошел ли в русской жизни какой-нибудь сдвиг по сравнению с 1919 годом, который мы пережили в России при большевиках.
Ответ был вполне определенный. Свобода торговли смягчила в значительной степени голод, но во всех прочих отношениях люди переживают то же самое, что испытали те, кто был в России в 1919 году. Правда, прекратились почти самочинные солдатские обыски и грабежи по квартирам, но реквизиции остались по-прежнему. Выяснилось также господство евреев, что не так бросалось в глаза в 1919 году. Жить так, как сейчас живет Россия, нельзя. Несомненно, должен быть какой-нибудь конец этому кровавому режиму. На меня это сообщение г. Духониной произвело сильное впечатление и даже изменило несколько мое настроение.
Под влиянием окружающего меня пессимизма и европейской политики я готов был признать Россию погибшею окончательно. Теперь я опять верю в возрождение России и не исключаю возможности возвращения на Родину. Но убивает этот мрак беженской жизни. Не личная жизнь удручает меня. Я готов терпеливо ждать развязки. Я шел на это, да и время сделало свое дело. Я чувствую уже не так остро утрату всего, что составляло смысл моей жизни, но мне больно смотреть на то, что творится на свете. Мое сердце сжимается каждый раз, когда я берусь за газету и я вижу, что катастрофа для нас еще не закончена. Она продолжается и находится в стадии вымирания и гибели русских людей, получивших приют, как это называется теперь, на территории дружественных нам государств на Балканах.
Я вижу вокруг себя только горе, отчаяние, муки и полную безнадежность. Я вспоминаю то милое общество, которое летом казалось так хорошо настроенным и беспечно проводившим время в парке. Теперь отовсюду получаются сведения: тот умер, тот голодает, тот кончил жизнь самоубийством, тот никак не может устроиться и т.д. Теперь и нам с братом предстоит перемена жизни, и бог знает как придется устроиться... Я долго еще сидел на мостике, прежде чем вернуться домой. Спешить было некуда. Ко мне подошел проходивший хорват и попросил милостыню. Я дал ему динар и подумал: а нам они скоро откажут в помощи, а может быть, и выгонят нас отсюда.
Вечером в госпитале был очередной музыкальный вечер-концерт, как эти вечера называли в госпитале. Ник. Вас. играл отвратительно, и у меня не было никакого настроения, и это был, кажется, первый вечер, что мы не могли дотянуть до конца. Впрочем, Ник. Вас. нездоровилось.
На следующий день он слег. Доктора констатировали у него воспаление легких. Начались томительные дни ожидания кризиса.
Как раз в это время в госпитале проживал уполномоченный Красного Креста Евреинов с супругою, приехавший лечиться у моего брата. Тревога была большая. Евреинов передал управление госпиталем доктору Позднякову и делал распоряжения на случай смерти Ник. Вас. Лечил брата П. И. Пономарев. Незадолго перед этим мне стало ясно, что в жизни брата произошла перемена. Еще с весны Ник. Вас. гулял постоянно со своей пациенткой Н. П. Лагус, и когда она, закончив лечение, наняла себе комнату на хуторах, Н. В. постоянно бывал у нее. И Надежда Петровна часто заходила к нам. Брат решил жениться, несмотря на то что у Н. П. был мальчик Валя, которому не было еще двух лет. Н. П. имела мужа, но разошлась с ним еще до этого. Теперь Н. П. ухаживала за больным братом, и я как бы остался в стороне.
К моему благополучию, как раз в это время приехала лечиться у Ник. Вас. А. А. Окулич. Александра Андреевна пришла в ужас от тех нервнобольных, в палату которых ее поместили, и Н. В. предложил ей проводить время у нас. M-me Окулич оказалась очень симпатичной, и я был рад, что первые дни болезни брата я был не один. Александра Андреевна проводила все дни у нас. Мы вместе обедали, ужинали, пили кофе и коротали время в смежной комнате. Я очень сожалел, когда за Ал. Андр. приехал муж и увез ее, не дождавшись кризиса болезни брата.
К Рождеству брат начал поправляться. Опасность миновала, но еще долго Ник. Вас. был нездоров. Тяжкая болезнь его в связи с предстоящей в скором времени ликвидацией госпиталя послужили резким переломом в жизни госпиталя. Евреинов уехал, предложив А. Н. Позднякову место врача в Панчевском госпитале. После праздников Поздняковы должны были уехать. Доктор Пономарев тоже уже получил предложение принять место врача при Харьковском институте.
С первого января штат служащих, как равно и число больных, уменьшается на одну треть. Приток больных прекратился. Прекратились и наши литературные и музыкальные вечера. В коридорах появились громадные деревянные ящики. Началась упаковка имущества. В госпитале стало мрачно. Изменилось настроение и у нас в квартире. Брат был еще слаб и ходил в шубе. Выходивши брата, Н. П. Лагус с мальчиком осталась жить у нас. <.. .>
* * *
Я видел одинаково стойкость и героизм русских людей как там, в России, при большевиках, так и здесь, в беженстве и предшествующем ему периоду борьбы с большевиками. И я даже думаю, что разложение в беженской массе пошло дальше, чем в России, где люди страдают морально значительнее, чем мы. Я видел, с каким любопытством публика шла посмотреть на m-me Духонину, пробывшую при большевиках в Советской России более 4 лет. На нее смотрели как на прибывшую из другого мира, с другой психологией, с другими представлениями и понятиями, а на детей смотрели как на зверьков.
Я не верил этому и недоверчиво отнесся к словам жены доктора Позднякова, Зинаиды Николаевны, которая после визита Е. П. Духониной говорила мне: «Вы знаете, у нее на лице запечатлелся весь ужас пережитого. Она совсем другая, не такая, как мы, а дети. сейчас видно, что они из большевистской России». Я подошел иначе к Е. П. Духониной, и скоро мы стали большими друзьями. Необыкновенною симпатиею к Евгении Павловне прониклась и уважаемая З. Н. Позднякова, эта умная женщина, которая не раз потом упрекала себя в том, что могла внушить себе такой вздор.
Мы оба признали, что Евгения Павловна, несмотря на ее тяжкие переживания в советской России, сохранилась во всех отношениях лучше нас. Воспитанная, сохранившая душевную чистоту, непоколебленная в своих взглядах, отстаивающая культурные традиции интеллигентного человека, Евгения Павловна радовала нас тем, что по ней мы видели, что русская интеллигенция в советской России не уничтожена и, когда наступит время, она проявит себя, сбросив тяжелые цепи гнетущего большевизма.
А дети! После праздников они будут отправлены в институт (Белая Церковь), где их тетка Нат. Влад. Духонина состоит начальницей. Я предложил Е. П. подготовить их несколько к музыке и начал давать им уроки. Женя и Туся сделались моими любимицами. Я давно не видал таких прелестных детей. Это были мне знакомые дети, к которым я привык в России, и с ними я переносился на Родину.
Это были настоящие русские девочки, не носящие на себе и признаков большевистского разложения. Правда, они запоздали в своем развитии и не знали самых обыкновенных вещей, понятных детям их возраста, но дай Бог, чтобы все дети были такими. Вполне сознательно относясь к ужасам большевизма, девочки часто рассказывали мне о расстрелах, об арестах, об обысках, об уличных беспорядках, о вооруженных солдатах, которых боятся решительно все, и видно, что эти сильные впечатления нескоро оставят девочек. Они видят только отрицательные стороны большевизма и ненавидят большевиков. Другого влияния большевизма они не восприняли.
С таким же ужасом говорили они о переходе польской границы - с ночевками в лесу, в болотах и в куче сухого листа. В Польше (Ровно) они сидели с мамой в тюрьме как арестанты, но это было уже не так страшно. Только было неприятно спать на грязном полу. Теперь дети ненавидят и поляков...
Центр тяжести моей жизни перешел с третьего этажа госпиталя в первый, ближе к воротам, где была комната заведующего хозяйством полковника Духонина. Здесь, у Духониных, я проводил все свободное время, отдыхая душою и получая глубокое удовлетворение в общении с этой семьею. Я был бесконечно рад, что новый 1924 год я встретил, сидя за общим столом рядом с Женей и Тусей Духониными.
* * *
1924 год начался как-то необыкновенно быстро. Все торопились отпраздновать Рождество и Новый год, чтобы начать укладываться. Многие уезжали в первых числах января. Уехали в институт и мои новые друзья
Женя и Туся Духонины. Николай Вас. торопил с упаковкой. Часть служащих с 1 января были уволены. Выписывались и больные. Чувствовалась какая-то спешность. Проводы устраивались чуть не ежедневно. В первую очередь уехали Поздняковы. Мне было очень жаль, что я раньше не познакомился ближе с З. Н. Поздняковой, оказавшейся очень милым и интересным человеком. Она, между прочим, попала с мужем при эвакуации Крыма в Алжир и рассказывала в последние дни очень много интересного о жизни русских беженцев в Африке. Зинаида Николаевна, уезжая, подружилась с Е. П. Духониной и взяла с меня слово, что я не буду чуждаться ее общества, но это было излишним, так как я и без того очень ценил эту прибывшую из России русскую женщину.
Я проводил каждый вечер у Духониных и приходил к ним с какой-нибудь работой. Евгения Павловна тоже рукодельничала или читала нам вслух. И мы назвали наши вечера - рабочими вечерами. Ежедневно у них бывала также сестра П. А. Новикова и очень часто - сестра Янковская. Евгения Павловна читала постоянно нам газету, и мы делились своими впечатлениями. M-me Духонина была компетентнее нас. Она недавно приехала из России и должна иметь суждения о статьях «Нового времени» более правильные, чем мы. И мы всегда интересовались ее мнением. Евгении Павловне нравилось «Новое время», и она утверждала, что эта газета дает вполне правильное освещение жизни в советской России.
Наш жизненный опыт подсказал нам, что смерть Ленина не окажет влияния на ход событий, ибо мы знали, что он уже давно живой труп, и мы не ошиблись. Это было общее мнение. Мы сходились и в том, что всей душой ненавидели наших бывших союзников, и Ев. Павловна утверждала, что такая же ненависть царит среди интеллигенции в Советской России.
Госпиталь уже мало интересовал нас. Имея впереди еще три месяца, я по-прежнему играл на пианино и радовался, что Н.В. опять взялся за виолончель. Мы часто играли с ним, но это были уже не те вечера, как раньше. Больных было мало. Уютности не было. Иногда на полу в коридоре лежала солома, оставшаяся от дневной упаковки. Очень скоро в столовой сняли икону с киотом и зеркало, которые были отправлены в Панчевский госпиталь. Сняли также со стены и портреты учредительниц Гербовецкой общины. Одним словом, госпиталь начал принимать вид разоренного гнезда, и в нем становилось пасмурно. В особенности стало пусто, когда уехал доктор Пономарев.
Январь прошел незаметно. В феврале ликвидировалась вторая треть госпиталя, и госпиталь опустел до неузнаваемости. Верхний коридор был окончательно закрыт, и мы перебрались вниз - в операционную и перевязочную. Пустовало много палат и в нашем коридоре. Замок становился мрачным и нелюдимым. Санитары неохотно дежурили в пустынных коридорах и уверяли, что по ночам в пустых палатах слышатся какие-то неопределенные звуки. Более половины замка перестали отапливать и освещать. Я все же продолжал по вечерам играть на рояле, но и мне иногда становилось жутко.
Решетчатые окна, тяжелые своды, как в тюрьме, производили теперь мрачное впечатление. В особенности становилось жутко, когда начинали кричать совы. Это чувство одиночества вечером в пустынной части замка, окнами выходящей в темную часть векового парка, вызывало тоскливое настроение и постоянное ожидание чего-то неопределенного. Но больше всего меня пугали собственные шаги. Каждый шаг на каменных плитах в коридорах отдавался во всех закоулках сводчатого коридора, и это эхо казалось мне шагами многих людей. Всегда, когда я возвращался из столовой с горящей лампой в руках, мне казалось, что всюду, во всех пустых палатах, стоит шум, говор и какая-то толкотня.
Конечно, в такой обстановке вспоминались легенды, и стало играть воображение. Здесь, в этом замке, еще не так давно переживалась большая историческая драма. Дочь покойного австрийского императора Мария Луиза, бежавшая с лейтенантом Мишичем, скрывалась в этом замке, когда он принадлежал еще Кегливичам, и местные жители утверждают, что она жила инкогнито в этой угловой комнате, которая ныне занята столовой. И это не легенда, так как говорила нам об этом придворная дама австрийского двора графиня Шавгоч, лечившаяся у моего брата и приезжавшая в госпиталь на консультацию к брату.
Есть на хуторах глубокий старик, который знает всю историю этого замка и помнит отлично, как кто-то из суровых владельцев этого замка запарывал насмерть непокорных крестьян. Он указывал даже подвал, где томились заключенные, и кольцо, к которому подвешивали наказуемого. Это вспоминалось теперь, и этого погреба боялись, как равно обходили и нашу покойницкую. Санитарка Феня уверяла, что она видит по ночам какие-то тени, а однажды увидела в коридоре покойницу Клавдию Семеновну с приподнятыми руками. Кто-то пустил слух, что каждый день в 12 часов ночи вокруг замка слышатся шаги и побрякивание связкою ключей, как будто кто-то обходит в это время замок и гремит ключами.
И действительно, Евгения Павловна очень часто слышит у себя под окном этот звук и боится по вечерам выйти в коридор. Даже днем некоторым было страшно, и это настроение вызывала больше всего сова, которая целыми днями как застывшая сидела на крыше в прозоре трубы в том месте, где была надпись: 1772 год. Труба эта возвышалась на крыше как раз против ворот замка, и сова эта точно сторожила вход во двор. В этой сове, говорят, воплотилось все непонятное в этом замке. Она живет здесь уже 300 лет, видала и знает все, что происходило в этом замке. Это она сторожит ночью замок, превращаясь в тень прошлого.
После всего пережитого мы с братом стали бесстрашными и, кажется, не боялись ничего, кроме человека. Но в конце концов и я перестал ходить вечером в столовую. Это было после грозы. Окна в столовой были открыты. Молнии чередовались с сильными раскатами грома. Дождь лил как из ведра. Порывами ветра колебало пламя в моей лампе. Несколько раз ветром переворачивались страницы моих нот. Я перестал играть и хотел затворить окна. Но в этот момент порывом ветра потушило мою лампу. Я не мог зажечь лампы, так как стекло было слишком горячее, чтобы снять его руками. И я поторопился уйти из столовой. В коридоре было темно, и мне стало жутко. Я шел в этой темноте быстрыми шагами, и мне казалось, что в госпитале стоит шум от массы народу, которого в действительности нет. Яркие молнии освещали беспрерывно весь двор, и я отчетливо видел через окна коридора покойницкую, где недавно лежала Лидия Васильевна Савицкая. Это было около 11 часов вечера. С тех пор я по вечерам уже на рояле не играл.
Евгения Павловна Духонина была по сравнению с нами свежим человеком, с энергией, с инициативой, умевшей создать вокруг себя уют и дать окружающим духовную пищу. Она читала отлично и не менее интересно поддерживала разговор. Но больше всего мне нравилось в ней, что она всегда придумает что-нибудь такое, что действительно заинтересует всех. Я был ее исполнителем. Прежде всего Евгения Павловна подала мысль сделать колоду карт. Опыт удался отлично. Мы сделали шесть игр карт. И мы потом играли в карты и раскладывали пасианс. Мы клеили по вечерам разные коробочки, а я дошел до такого совершенства, что делал отлично папки, бювары и портфели. Мы работали, а Евгения Павловна читала нам.
Но самое интересное было то, что под руководством Евгении Павловны мы сделали игру - лото «Тише едешь - дальше будешь». Это было как нельзя кстати при нашей замирающей в госпитале жизни. Дела было мало. Началось томление без работы. И вот мой брат с Надеждой Петровной до такой степени увлеклись этой игрою, что готовы были играть с утра до вечера. Впрочем, и Евгению Павловну нельзя было оторвать от этой игры. Тем не менее наши рабочие вечера у Ев. Павловны продолжались.
На Пасху ждали детей. И вот мы готовили для них разные сюрпризы. Мы клеили каждый день и приготовили им модель церкви. Последним транспортом 1 апреля было отправлено из госпиталя пианино, и я последний раз утром играл на нем. Мне было грустно расставаться с этим моим ближайшим другом, с которым я провел более чем полтора года. На тех же днях уехал последний больной, и с ним сестры милосердия Янковская и Новикова. В госпитале остались только две семьи - Краинские и Духонины и полковник Шарепо-Лапицкий, который уехал тотчас после праздников. При госпитале остались только один санитар Гу райский и санитарша Таня с девочкой, которую Ник. Вас. решил взять с собою в качестве прислуги на новое место служения.
Мой брат уже получил назначение общинного врача в с. Кашино, находящееся в 40 километрах от Лобора, и в конце мая должен был выехать к месту нового служения. Полковник Духонин оставался до конца ликвидации, и потому Ев. Павл. мечтала провести лето в Лоборе и взять к себе из института детей. Теперь их ждали на Пасху. Замок опустел окончательно, и мы жили в нем как дачники.
В эти дни я был последний раз с Духониными на кладбище. Сергей Николаевич ликвидировал оставшиеся на его руках суммы на приведение в надлежащий порядок могил и предложил нам ехать с ним. Госпитальные лошади после поездки Ник. Вас. в Кашино будут проданы, и мы решили воспользоваться предложением Серг. Ник., так как вряд ли мы потом собрались бы пойти пешком на кладбище.
Г рустно было оставлять это кладбище русских людей. У каждого, вероятно, остались в России родные, которые еще не знают о судьбе их и с надеждой ждут их возвращения. Далеко от Родины нашли себе вечный покой эти люди. И мы вспоминаем свои думы на пароходе «Ялта», когда эвакуировались из Крыма в 1920 году: «Нескоро и немногие, может быть, вернутся домой». Теперь мы видим своими глазами, как оправдалась наша мысль. Ведь в каждой колонии есть свое кладбище, а сколько их...
Я решил приобщить к своим запискам список погребенных на этом кладбище, - может быть, он пригодится, если мы вернемся на Родину.
Список похороненных на католическом кладбище в г. Лоборе (Хорватия)
Антон Алексеевич Барановский, врач, умер 15 ноября 1921 г.; Даниил Федорович Коликов - 2 декабря 1921 г.; Дмитрий Николаевич Иове-тич, кадет - 14 декабря 1921 г.; Юлия Сергеевна Тимофеева - 24 февраля
1922 г.; Евгений Яковлевич Шмотков - 31 июня 1922 г.; Иван Федорович Носенко - 5 декабря 1922 г.; Владимир Михайлович Фирсов - 19 января
1923 г.; Евгения Степановна Уманец - 14 ноября 1922 г.; Василий Иванович Коссов - 18 июля 1922 г.; Михаил Константинович Левицкий - 28 июля 1922 г.; Татьяна Федоровна Стрекозова - 17 сентября 1922 г.; Павел Александрович Пашков-Облесимов - 29 сентября 1922 г.; Алексей Никитич Игнатьев - 25 марта 1923 г.; Иосиф Яковлевич Скрипницкий-Скрипченко, поручик - 24 мая 1922 г.; Георгий Александрович Рюмин - 11 июля 1922 г.; Иван Иванович Биязи - 29 мая 1923 г.; Георгий Жибер - 9 декабря 1922 г.;
Михаил Васильевич Максимович-Васильковский - 24 апреля 1923 г.; В. А. Тарасов - 4 мая 1923 г., Тимофей Степанович Боровой - 11 апреля 1923 г.; Александр Маркович Горьковой - 31 марта 1923 г.; Петр Николаевич Малюга - 14 июня 1923 г.; Анатолий Мечиславович Ходасевич - 10 июля 1923 г.; Николай Тихонович Клопов - 10 сентября 1922 г.; Валерия Сергеевна Стерлигова - 7 апреля 1923 г.; Андрей Михайлович Юркин - 7 апреля 1923 г.; Яков Тимофеевич Москаленко - 26 мая 1923 г.; Михаил Никитич Колесников - 3 июля 1923 г.; Яков Иванович Потапов - 12 августа 1923 г.; Прокофий Ефемович Четвериков - 28 августа 1923 г.; Леонтий Николаевич Капустин - 3 ноября 1923 г.; Александр Павлович Лимберг - 21 июля 1923 г.; Евгений Александрович Шмидт - 16 июля 1923 г.; Георгий Евти-хиевич Лобков - 7 июня 1923 г.; Николай Дмитриевич Дикий - 22 июля 1923 г.; Николай Нарцисович Чепурковский - 23 сентября 1923 г.; Виктор Павлович Плужников - 8 октября 1923 г.; Ефим Евстафиевич Охримен-ко - 10 октября 1923 г.; Лидия Васильевна Савицкая -30 ноября 1923 г.; Константин Захарьевич Петров-Джелалиев - 20 декабря 1923 г.; Владимир Валерианович Ролич -20 декабря 1923 г.; Константин Михайлович Любимов - 26 декабря 1923 г.; Василий Ефимович Осташков - 9 ноября 1923 г.; Елена Андреевна Резникова - 9 ноября 1923 г.; Николай Николаевич Степанов - 22 ноября 1923 г.; Вера Куликова - 23 ноября 1923 г.; Петр Семенович Адамовский - 22 января 1924 г.; Зинаида Петровна Голицин-ская - 10 января 1924 г.
* * *
Приезд детей оживил нашу жизнь. Женя и Туся, а с нашей стороны Валя вносили в общий колорит жизни ту атмосферу, которая называется семейною жизнью. Весь вопрос был в том, как встретить праздник Христова Воскресения. И вот Евгения Павловна решила устроить розговен у себя. Было грустно. Ничего не напоминало праздник. Мы были отрезаны от всего мира и знали только по газетам о текущих событиях. Мне всегда было как-то особенно жутко отставать от русских, и я с ужасом думал о предстоящей жизни в селе среди чужого народа, где нет ни одного русского.
В ужасе перед предстоящей неизвестностью была и Духонина. Евгения Павловна часто говорила мне, что не знает, где лучше - там, в советской России, где жилось под гнетом кровавой власти в атмосфере полной разрухи, или здесь, в состоянии полной беспомощности. Несмотря на очень тяжелые условия жизни в России, говорила Евгения Павловна, такой беспомощности она никогда не испытывала. Как бы тяжело там ни приходилось, но всегда там можно найти выход из положения. Там не оставят свои. Там всегда выручат из беды, дадут место, работу или просто поддержат. Здесь можно очутиться в безвыходном положении, и люди останутся безучастными. Там все свои. Здесь же все чужое и, самое главное, чужой язык. Правда, здесь чувствуется душевный покой. И знаешь, что к тебе в комнату никто не ворвется, не арестует, не расстреляют и не поведут в Чека, но во всех прочих отношениях здесь гораздо хуже. Евгения Павловна временами раскаивалась, что приехала.
Как бы там ни было, Пасху мы провели вместе. Евгения Павловна отлично устроила пасхальный стол. Целый день мы с детьми собирали фиалки и светло-желтые примулы, которыми был убран стол и вся комната Духониных. На кухне пеклись куличи, пасха, а накануне мы все за общим столом красили яйца. Дети, конечно, суетились и вымазали в краске не только свои платья, но у Туси оказался даже лиловый нос. Евгения Павловна и Надежда Петровна, как равно и дети, были в белых платьях, нарядные, интересные. Мы также приоделись, и в этом чувствовалась некоторая торжественность. Мы хотели пригласить к столу санитарку Таню и Рыбалку-Гурайского, но они решили кое-кого пригласить и устроиться самостоятельно.
Настроение у всех все-таки было скверное. Гурайский не мог примириться с тем, что мы не услышим заутрени, и потому решил ровно в 12 часов ночи идти на колокольню костела и под трезвон в колокол пропеть «Христос воскресе». Мы не верили, что он окажется таким храбрым, так как в эту часть замка боялись ходить даже днем. Но он оказался храбрее, чем мы думали, и ровно в 12 часов, когда мы уже сидели за столом у Духониных, начал звонить колокол и раздалось громкое пение Гурайского. Мы тотчас вышли во двор. Было темно и моросил дождик. На колокольне стоял Гурайский, освещенный светом лампы, которую держала в руках Таня, и пел своим звучным голосом «Христос воскресе». В руках у него была веревка, которой он трезвонил в костельный колокол.
Картина была необычайная, но мы невольно начали креститься и стояли чинно, как в церкви. Три раза Гурайский пропел «Христос воскресе» и затем крикнул нам сверху: «Христос воскресе», и мы ответили: «Воистину воскресе». Мы были точно у заутрени, и я видел, как Евгения Павловна вошла в комнату, вытирая платком слезы. Не скрою, что и я был взволнован, и вспомнилась мне заутреня дома и как, бывало, мы все вместе стояли в это время в церкви.
Ужин начался более оживленно, и как будто все повеселели. На душе стало еще лучше, когда за второй рюмкой ракии мы услышали издали приближающееся пение «Христос воскресе». То Гурайский с Таней, Ки-ричем и бывшей санитаркой - хорваткой Катицей надумали пройти по госпиталю с пением «Христос воскресе» и шли похристосоваться с нами. Мы вышли им навстречу. Таня, Гурайский и Катица держали в руках лампы, а Кирич был со своей. Это уже было совсем по-праздничному, и мы радовались инициативе Гурайского.
Хорошо и уютно, как всегда, было у Евгении Павловны. Стол утопал в цветах. Было много вкусного. У детей был свой стол с пасхой и крашеными яйцами на поддоннике с овсом. На столе их стояла сделанная нами церковь, внутри которой горела коптилка, освещая прорезанные в картоне окна и врата этого храма. Женя и Туся, конечно, захотели спать, когда мы начали серьезные разговоры, и Ев. Павл. уложила их одетыми на кровать. Мы сидели почти до рассвета. Много пили и ели. Вспоминали Россию, наших близких, родных. Проклинали Ленина и наших союзников... и так незаметно провели пасхальную ночь.
Этот праздник для меня был удачным еще и в том отношении, что я получил из России письма от дочери и от Мани, которые поздравляли меня с праздниками. Правда, письмо Мани опять огорчило меня, но не за себя, а за нее. Маня сообщала (и Оля писала о том же), что по чьему-то доносу большевики реквизировали всю мою кабинетную мебель, стоявшую четыре года в квартире Мани, и вообще все мои вещи, которые так удачно удалось сохранить в течение четырех лет. Мне все это, конечно, теперь уже не нужно, но обидно, что Мане пришлось пережить очень много неприятностей, давая объяснения в Чека и других большевистских учреждениях. Я радовался этим письмам от близких людей, которые не забыли меня.
Мы много гуляли, но большую часть дня проводили за игрой в лото, а вечерами, когда дети ложились спать, мы играли с Евгенией Павловной в кабалу или раскладывали пасианс. Тяжело мне было расставаться с детьми, которых я искренне полюбил, и мне казалось, что я больше их никогда не увижу. Ведь наша беженская жизнь похожа на ссылку, где нет свободы передвижения. И, вероятно, так оно и будет. Уехали дети, пришла наша очередь укладываться и упаковывать вещи. Ник. Вас. купил из распродаваемого имущества госпиталя столы, скамьи, кровати и другой хозяйственный хлам, так как мы должны были ехать в Каши-но лошадьми и, следовательно, перевозка этих вещей не представляла затруднений.
Последние дни были теплые, хорошие, уютные, в течение которых мы не расставались с Духониными. Это был отдых и для Николая Васильевича и для меня, и я глубоко сожалел, что мне приходится расставаться с этим очаровательным человеком - Евгенией Павловной Духониной.
* * *
23 мая 1924 года в час ночи я выехал на подводе, запряженной парой лошадей и нагруженной вещами, в с. Кашино. Брат с семьей и прислугой Таней должны были выехать рано утром, чтобы нагнать меня и одновременно приехать в Кашино. Дорога до Златара была мне знакома. Далее шоссе шло на Марию-Бистрицу, старинное село, в центре которого на возвышенности стоит костел, окруженный старинной крепостной стеной с остроконечными башнями. Сюда стекается в июле месяце на богомолье народ, и я вспоминаю, что слышал часто летом пение идущих через Лобор богомольцев, в котором упоминалась Мария-Бистрица. Целый месяц продолжается это паломничество в Марию-Бистрицу.
Мы подъезжали к Марии-Бистрице с рассветом, и меня поразила эта картина средневековья. Здесь я увидел опять чуть не в каждом дворе те типичные каменные восьмигранные колодцы времен Римской империи, которые мы видели возле Бакара, когда приехали в Югославию. Кстати, в Марии-Бистрице служил врачом русский беженец, доктор Егоров из Москвы. Доктор был у нас раза два в Лоборе, и там мы с ним познакомились.
Дорога от Марии-Бистрицы шла в горы, к перевалу, подъем на который тянется более чем на девять километров. Шоссе это построено австрийскими инженерами и представляет собой, говорят, верх искусства. Среди гор и скал, вьющаяся среди них как змея, дорога эта необычайно красива. Во многих местах шоссе прорезывается горными ручьями, через которые переброшены каменные мостики, а местами шоссе проложено в ущельях и крутых склонах гор, откуда открывается вид на лежащую в долинах местность. Подымаясь все выше в горы, покрытые лесом, шоссе тем не менее не представляет собой крутой подъем, а подымается извилистой дорогой по спирали. По пути встречаются красиво расположенные в долинах поселки и одиноко стоящие усадьбы.
От Марии-Бистрицы до с. Кашино считается 14 километров. На полпути мы достигли перевала, откуда с птичьего полета открывается вид на всю окрестность с окружающими ее горами, холмами и долинами, лежащими в котловинах этой гористой местности. Солнце стояло уже высоко, когда мы достигли перевала, и ярко освещало всю эту панораму. Но это было еще не самое высокое место. По соседству возвышалась громадная гора, вершина которой господствовала над всей местностью. Далее шоссе идет такой же извилистой дорогой, постепенно спускаясь в долину, которая, все расширяясь, тянется уже до самого Загреба. <.. .>
В самом центре села, возле почты, под горой, на которой стоит костел, расположен особняком домик, в котором Николай Васильевич нанял квартиру, когда приезжал первый раз в Кашино. Мы подъехали к этому дому почти одновременно. Квартира состояла из двух комнат с маленькой кухней. Для меня места не было, и мы тотчас наняли за 100 динар в месяц комнату на почте.
В тот же день я перебрался в эту комнату. Мне понравилось. Комната была чистенькая, уютная, в глубине запущенного двора. Под одним окном росла яблоня, а другое окно выходило в чистый, поросший травой двор, граничащий с огородом. Из этого окна через огород были видны окна квартиры моего брата, и стоял перед глазами на склоне горы костел. Здесь, как в монастыре, в своей келии мне суждено коротать свою жизнь. Каждый час и даже четверти равномерно и монотонно отбиваются в колокол на костельных часах, и это вызывает во мне воспоминание о прочитанных в детстве немецких книжках с описанием средневековой жизни. И действительно это было так.
Вся жизнь села Кашино < ..> произвела на нас впечатление средневековой жизни. Видимо, и 300 лет тому назад жизнь здесь была такой же. Женщины носят широкие юбки, напоминающие кринолины, с перетянутой талией. Головные уборы у них несколько похожи на капюшоны. На ногах или повязки, туго стягивающие босые ноги, или гетры, причем ступня остается босой. Селяки ходят в пиджаках европейского образца и реже - в национальных костюмах. Село Кашино расположено в долине между отрогами гор. Все склоны гор покрыты бесконечными виноградниками, а в долинах поля сплошь засеяны кукурузой.
В каждом домике, покрытом черепицей, обязательно имеется погреб со сводчатым входом, и это придает необыкновенно мрачный характер селению. Костел, здание почты, школа, общинское управление и два-три дома под торговыми лавками - это лучшие здания с. Кашино. Вино в Кашино льется рекой. Это какой-то культ вина. Пьют с детства. Мы видели, как в один раз люди выпивали два литра вина. Хозяин моего брата, крестьянин Голенич, с женой выпивают каждый день после обеда 4 литра, а мой хозяин, кроме того, пьет утром не менее 10 рюмок ракии.
Наша несложная жизнь сразу вошла в колею. К брату в тот же день пришли больные, а я в первый же вечер писал уже письма. Мой хозяин, Антон Мушич, содержатель почты, он же учитель в отставке, живет в своем собственном доме. Когда-то он играл на органе и был немного музыкант. В его спальне (она же гостиная, столовая и кабинет) стояло старинное желтое фортепиано. Мне повезло. Мушич разрешил мне ежедневно играть на его фортепиано и сказал, что, когда на лето приедут из школы его две девочки-подростки, то он будет просить меня давать им уроки музыки. Они уже играют, но ему хочется, чтобы я их подогнал.
Я воспрял духом, тем более что после первого знакомства с учительницей местной школы она тоже высказала желание брать у меня уроки. У нее в школе стояло собственное фортепиано, тоже такое же старинное, как у Мушича. Я начал опять играть на рояле, и мое время было от 4 до 7 часов вечера. Скоро приехали девочки Злата и Надица, и через несколько дней я начал с ними заниматься, получая по 15 динар за урок.
Мы познакомились с местной интеллигенцией. После небольшой операции, которую брат сделал жупнику, он стал часто заходить к нам вместе с бележником (начальник полиции), и они увлеклись нашей игрой в лото («Тише едешь - дальше будешь»). Игра эта быстро распространилась в Кашино, и я вынужден был по очереди удовлетворять просьбы о том, чтобы я сделал им эту игру. Она называлась «русская игра». В первую очередь я сделал эту игру своим хозяевам Мушичам, которые стали нашими ближайшими знакомыми. Почти ежедневно вечером или они приходили с детьми к нам или мы к ним, и прежде всего там процветала игра.
Это было то, что объединило нас с местным обществом. Несколько позже мы познакомились с лавочником Ошвальдом и его семьей, с благайником (казначей), учительницами и даже с женой портного. Я начал зарабатывать. Мне удалось нарисовать акварелью из своего окна вид на костел. Рисунок понравился. Мне пришло в голову сделать несколько рисунков для продажи, и я заработал сразу более 200 динар.
День был у меня занят, и все, казалось, устраивалось отлично. Но однажды наша прислуга Таня, возвратившись из лавки, рассказывала нам, что на нее напали в этой лавке какие-то люди с упреком, говоря: «Зачем вы сюда приехали. Вы буржуи. Привыкли ничего не делать. Вот подождите, скоро мы вас, всех русских, перебьем». На следующий день Надежда Петровна, проходя улицу, принуждена была выслушать такой же упрек: «Вы нас били на войне, а теперь хотите, чтобы мы вас укрывали. Нет, подождите. Мы вам покажем», - говорил ей какой-то человек.
Мы не придали особого значения этому, но все-таки это действовало неприятно, тем более что подобные выступления повторялись все чаще и чаще. Впрочем, мы были не одни. В соседних участках были тоже русские врачи: в Сесветах - доктор Любарский, а в Марии-Бистрице -Егоров. Как раз в это время я заболел. Температура быстро повысилась до 40 градусов, и я слег. Я перенес один из видов тифа (паратиф, как называл его мой брат), и, странно, я заразился от больничного матраца, который мы приобрели в госпитале. Он был слишком широк, и я перешивал его, уколов себе несколько раз пальцы.
Я пролежал почти месяц. Несмотря на высокую температуру, я не терял сознания. Мысль моя работала ясно, и я даже чувствовал себя бодро. Я сам умывался и вставал, когда мне было нужно. Но ослабел я тогда, когда начала падать температура. Я не думал поправиться и был глубоко убежден, что я умру. Я был готов к этому, но удручала меня только одна мысль. На кладбище в с. Кашино нет ни одной русской могилы, и я решил просить председателя загребской колонии, моего товарища детства полковника Н. Н. Стреха, чтобы меня похоронили за счет колонии или в Лоборе с русскими, или в Загребе. Но в этот день к вечеру температура несколько упала, и я видел по Николаю Васильевичу, что кризис миновал. Я поправлялся медленно, но опять начал свои уроки музыки и понемногу возобновил игру на рояле.
Мой брат уверяет меня, что ему здесь нравится и что в этом тихом уединении он будет иметь возможность продолжать свои научные работы. Мы с Надеждой Петровной рассуждали иначе. Она первое время говорила, что готова повеситься на первом суку, но потом обвыкла. А я... Я все думаю и думаю.
И кажется мне, что так мрачно еще не было никогда. Я ложусь спать поздно и работаю. Теперь я прочитываю свои записки, обрабатываю их и дополняю некоторые места, потому что хочу отправить их на сохране -ние в Польшу к Зине Александровне Чеповской. Мне самому не верится, что все это было и что я действительно пережил тот кошмар, который описан в моих записках. Я был там, где гибли не тысячами, а десятки тысяч людей, и я остался в числе немногих, кто спасся в этом аду. И мне думается, что все-таки тогда было лучше.
Там, среди лишений, была жизнь, а здесь чувствую себя заживо погребенным и не знаю, какие лишения тяжелее теперь - или те, что были тогда - голод, холод, жизнь в постоянной опасности, в грязи, на полу, на земле, на снегу, в камышах, в арестантских, наконец, в темных трюмах, перегруженных и зараженных кораблей. Там было тяжело. Усталость иногда бывала столь велика, что, казалось, нет больше сил терпеть эти лишения. Но жила душа, свободная, независимая, и чувствовалась жизнь. Была надежда, вера и упование на будущее. Мы были ближе к России и среди своих...
Теперь я живу без лишений, в чистой, уютной комнате. На столе стоят цветы. В окно чуть не падают яблоки. Тихо, спокойно. За ужином я выпил рюмку водки. Мы ели грибы в сметане и курицу под белым соусом, а потом мне захотелось выпить вина, и я выпил его. Перед ужином я ходил гулять и долго сидел в раздумье на мостике. И я знаю, что лягу спать на чистые простыни и надену чистую рубашку. Казалось бы, чего больше! Ведь было время, когда рубашка не менялась тридцать дней и больше.
Мне говорят, что нужно жить настоящим, стараясь отгонять тяжелые мысли о будущем. И я думаю: счастливы те, кто имеют это настоящее. У меня его нет. Тем не менее я живу и целый день занят. Утром до 12 часов я имею уроки музыки. После обеда до 3 1/2 часов я свободен и обыкновенно читаю, лежа на кровати. В половине четвертого у меня опять урок, после которого я играю на рояле до 7 часов вечера. Я учу 14-ю сонату Бетховена, и в этом весь интерес моей жизни. Перед ужином я гуляю. Иду или по шоссе, или подымаюсь в горы. Оттуда я вижу Сесветы, где живет доктор Любарский, и виден вокзал железной дороги, идущей на Вену. Отсюда я часто вижу вдали, почти на горизонте, стелящийся от паровоза дым вечернего поезда, идущего на Вену. И мне думается: есть же люди, которые живут нормальной жизнью, куда-то идут, что-то делают, имеют свой угол, не разорены, не выгнаны из своего дома.
Мы получаем почту через день, и это вызывает во мне жуткое чувство оторванности от всего мира. Конечно, мы ждем с нетерпением газету «Новое время», которую я читаю по вечерам, весь уходя в нашу русскую жизнь. Ведь это единственное, что связывает нас не только с Россией, но и с русскими беженцами. Единственный русский, которого мы видим иногда, - это военнопленный Клюевский (Максим Александрович), служащий кучером у помещицы в 3 километрах от нас. Еще в 1915 году, будучи солдатом 79-го Куринского полка, он попал подо Львовом в плен и с тех пор безвыездно живет в этих местах.
Наше первое знакомство было оригинальное. Он пришел к нам, узнав, что сюда назначен русский врач. Оказалось, что Клюевский по-русски не говорит. Он забыл русский язык совершенно. Клюевский происходит из мещан станицы Славянской на Кубани и хлопочет теперь о выезде на Родину. Девять лет он тоскует по своим и говорит, что никак не может примириться с жизнью среди чужого народа. Все здесь для него чужое, противное, и он с тоской говорит, что эти 9 лет для него были тяжелой пыткой. Он жил только надеждой, что вот-вот что-нибудь переменится и он возвратится на Родину. Теперь он решил ехать даже в том случае, если бы ему угрожал расстрел. Мне трудно говорить с Клю-евским, так как я не вполне понимаю его. Но я вижу, что человек этот пережил тяжелое горе...
Опять надвигаются грозные события. В России голод, а здесь новые испытания для нас. Мы уже знаем по опыту, что европейская политика сейчас же отражается на положении русских за границей. Генуэзская конференция сопровождалась до сих пор невыясненным явлением массовых арестов и высылки русских беженцев решительно во всей Европе и вызвала погром русских в Болгарии. Теперь, после признания Англией большевиков и переворота во Франции, русское беженство готово встретить новые испытания в Югославии. Мы всегда этого ждали и говорили, что катастрофа для нас еще не закончена. Как во время Генуэзской конференции какой-то сербский адвокат требовал в Скупщине изгнания русских из Сербии, так теперь вновь в Скупщине депутат Московлевич -серб, поднял вопрос о репатриации русских беженцев.
Уже ко дню десятилетия Европейской войны (20 июля) чувствовалась эта сгущенная атмосфера. Кредиты на содержание русских учреждений сокращались. Беженцы лишались пособия, которое получали раньше. И мы не сомневались, что скоро наступят события. И мы не ошиблись. С падением правительства Пашича (29 июля) и возвращением в Хорватию главы коммунистов Радича настроение повсюду резко изменилось. И мы чувствуем это на себе. Очевидно, невольно местная хорватская интеллигенция начала часто вспоминать 1920 год, когда в с. Кашино три дня господствовали большевики и шел повальный грабеж буржуазной части населения.
Это было в тоже время, когда и в Лоборе начался большевизм, но там это восстание было подавлено в тот же день. Нам рассказывали с трепетом об этих ужасных днях. Все представители власти были перебиты. Только одному раненому в голову удалось бежать в Загреб и сообщить о событиях, происходящих в с. Кашино. Пришли войска и прекратили восстание. И селяки теперь вспоминают эти дни и вновь говорят о необходимости уничтожить буржуев. Достается и по нашему адресу. Толпа рабочих, починяющих шоссе, проводила нашу Таню бранью, называя ее буржуйкой и угрожая в скором времени расправиться с нами. На следующий день в лавке опять к ней пристали полупьяные хорваты и говорили ей, что скоро всех русских будут убивать: «Из России убежали, а отсюда не уйдете».
Критический момент был для нас 21 августа. Возвращающиеся из Загреба с базара селяки были крайне возбуждены какими-то событиями, происходящими в Загребе. Потом мы узнали, что в Загребе были уличные бои хорватских соколов с югославянскими. До поздней ночи в селе шло пьянство и раздавались крики «живю республика».
На следующее утро по всему селу шел говор о том, что скоро будет республика. Козлом отпущения опять была Таня. Возвратившись с базара, Таня чуть не плача говорила нам, что опять ей угрожают и говорят, что скоро «мы всех вас перережем. От нас вы не уйдете». Струсил и буржуазный элемент с. Кашино. На почте господична Адель говорила мне: «Куда же нам бежать, если что-нибудь произойдет?» Мы с братом попали в ловушку. Мы живем в центре села, на виду у всех. Никого из русских здесь нет. Конечно, в первую очередь погибнем мы. Мы уже раз это испытали, но тогда был выход из положения. Мы были у себя дома. Теперь его нет. И мы должны встретить смерть как неизбежное. Мой брат говорит, что все равно когда-нибудь нужно умирать. К спасению путей у нас нет. Пусть будет, что Бог даст...
Запахло кровью. Газеты разжигают страсти и призывают к гражданской войне. У нас кроме того идет вопрос об отделении Хорватии и установлении в ней республики. Но народ говорит о другом - об избиении буржуев и отобрании у богатых имущества и передачи его бедным. В этом он видит осуществление идеи республики. Нам чудится знакомая картина разъяренных лиц черни и убийства толпой ни в чем не повинных людей. Страшен этот зверь-человек, когда над ним нет власти, и жутко становится, когда подумаешь, к чему привела нас современная культура и западноевропейская цивилизация.
* * *
23 октября 1924 года исполнилось ровно пять лет с тех пор, как я ушел из Чернигова с добровольцами. Наступил шестой год нашей беженской жизни. Я привык отмечать этот день в своих записках, но в этом году не было охоты писать. Так пусто было на душе и таким безнадежным казалось все окружающее. Как никогда я сознаю теперь всю безнадежность нашего положения и почти теряю надежду. Я называл свою комнату келией, теперь я называю ее моим склепом, в особенности тогда, когда из нее пахнет холодом, пока я не затоплю печь.
Жутко мне, когда я думаю, что это конец нашей жизни, и так нужно сидеть и ждать своей очереди в процессе вымирания русской интеллигенции. Я не могу жаловаться ни на что и, вероятно, счастливей очень многих беженцев, если счастье заключается во внешних условиях жизни. Теперь запросы высшего порядка и духовная жизнь не в моде, а понятия о счастье условны.
Я занят последнее время мыслью о том, как бы сохранить свои записки, чтобы в случае моей смерти они попали в руки моей дочери. Пять лет скитальческой жизни - это срок немалый, и нужно думать о будущем уже не так, как это думалось раньше. Недавно у Надежды Петровны в России умерла мать. Она поплакала немного. Зажгла лампадку перед иконой, а на следующий день сказала мне: «А знаете, я чувствую, что отвыкла за эти пять лет от матери. Разве раньше я так пережила бы ее смерть?»
И вот я смотрю на то, что происходит вокруг нас, и прихожу в уныние. Жизнь не ждет, предъявляя свои требования. Поженились те, кто оставил дома в России своих жен и семейства. Успокоились те, кто бесконечно страдал первое время. Все чаще и чаще высказывается пессимистический взгляд на то, что жизнь наша уже закончена, что мы отсталые и совсем устарелые люди, а там, в России, они новые люди с новыми взглядами и, может быть, мы друг друга не поняли бы, если бы вернулись на Родину.
Многие отлично устроились, открыли свои предприятия, получили хорошие места и живут лучше, чем жили в России. Некоторые разбогатели, купили себе дома, усадьбы и целые имения. В больших городах наряду с крайней нищетой, говорят, можно видеть русских людей, отлично и богато одетых, которые выкидывают на ужины и шампанское в ресторанах сотни и тысячи динар. Не без злорадства в позапрошлом году этих людей называли «беженским нэпом». За последние годы среди беженства выкристаллизовалась и беженская аристократия, отмежевавшаяся от рядового беженства. И в этом отношении особенной нелюбовью пользуются лица, стоящие во главе Державной комиссии, в руках которых находится власть и денежные средства, отпускаемые югославянским правительством на содержание и помощь беженцам, то есть судьба и даже жизнь многих беженцев.
Державную комиссию ненавидят и стараются по возможности обойтись без нее. К тому же это партийное учреждение, от которого зависит назначение служащих в русские учреждения и в ведении которого находятся открытые в Югославии русские учебные заведения. Туда бесполезно обращаться рядовому беженцу, а тем более людям с другой политической окраской и принадлежавших ранее к бюрократическому миру царской России. Э. А. Хвостова, жена бывшего черниговского губернатора, говорила нам, что она не могла получить место классной дамы в институте только потому, что она Хвостова. То же самое утверждала дочь известного в России сенатора Трегубова О. С. Громова, говорившая нам, что отцу ее Державная комиссия не оказала поддержки, и четыре года он бедствовал, пока сербы не устроили его на службу.
И это не единичные случаи. Бедствуют очень многие заслуженные, уважаемые и достойные люди, имеющие в прошлом большие заслуги перед Родиной, но они занимали в царской России высокое служебное положение и потому теперь игнорируются теми, кто выплыл на поверхность переродившейся русской жизни. Благоденствуют, конечно, те, кто больше всех виноват перед русским народом и позорно бежали, сдав без борьбы свои позиции большевикам. Мы разумеем членов Временного правительства и их сподвижников. Они обеспечены, отлично живут за границей, занимаясь по-прежнему интригами, и продолжают упорствовать, несмотря на явную очевидность их провала. О них не хотелось бы даже и слышать, но они упорно впиваются в душу беженской массы, давая о себе знать постоянными своими выступлениями.
В Белграде Державную комиссию, по словам В. А. Шольц, называют чрезвычайкой. Как образовалась Державная комиссия и как попали туда руководители ее, никто из рядового беженства не знает. В Державной комиссии сидят люди обеспеченные. Родину они не защищали, в армии не служили, с большевиками не дрались. Беженской жизни они не испытали. Эвакуации не пережили. Это не генерал Врангель, ушедший последним из Крыма. А держат они себя надменно, говорят свысока, руки рядовому беженцу не подают. Интересы беженства им чужды. Они получают хорошие оклады содержания и живут отлично. Так говорят решительно все. И в данном случае от себя лично мы не могли бы сказать ничего. Я не сталкивался с Державной комиссией и никого там не знаю.
Правда, еще до этих разговоров я инстинктивно чувствовал, что не для таких, как я, существует Державная комиссия, и мне было бы бесполезно обращаться в учреждение, во главе которого стоит человек, свергавший царя. Мне не хотелось записывать эти впечатления, но пришлось к слову, и к тому же об этом так часто приходится слышать, что, несомненно, это является мнением громадного большинства рядового беженства.
Помимо сего меня просто интересует, в какую форму впоследствии выльется это отношение к Державной комиссии, и как будет потом оценена деятельность тех лиц, против которых так настроены за рубежом русские люди. Меня интересует к тому же вопрос, кто такие эти люди, ставшие во главе беженства, и кто дал им власть над ними. Господина Челнокова, конечно, мы знали как революционера, но кто такие Плетнев, Орешков и другие, фамилии которых мы слышали, но не можем припомнить? В России мы их не знали и ответа не получили.
Помню, в первый же год нашего пребывания в Югославии много говорилось о том, что в Державной комиссии враждебно относятся не только к армии генерала Врангеля, но и вообще к военным, и как на абсурд указывалось, что эти люди должны заботиться о тех, кого не любят. Я тогда мало интересовался не только Державной комиссией, но и вообще зарубежными делами, но вопрос этот так упорно муссировался, что невольно приковывал к себе внимание.
Единственный человек, имя которого в другой окраске приходилось постоянно слышать при упоминании Державной комиссии, это С. Н. Палеолог - правительственный уполномоченный по делам беженцев, о котором также нет двух мнений. Это человек доброжелательный, честный, хороший, служащий русскому беженству и готовый прийти на помощь каждому. Но в Державной комиссии он не имеет веса, как человек другого лагеря.
Конечно, речь идет только о лицах, стоящих во главе Державной ко -миссии и руководящих сферах, а не о тех, кто стоит там в канцеляриях и делопроизводствах. Мы лично видим только одно: Державная комиссия не только не сумела представить беженство в международном отношении, но даже оказалась неспособной отстаивать интересы беженцев в Югославии. Конечно, ничего объединяющего, а тем более представляющего беженство, Державная комиссия не имеет.
И в этом отношении совершенно правы беженцы, которые говорят, что представительства у русских беженцев нет. И в этом отношении гораздо счастливее военные, имеющие в лице генерала Врангеля и его штаба все - и представительство, и объединение, и защиту, и поддержку. Обиднее всего то, что, несомненно, среди людей, ушедших из России, есть люди вполне достойные, уважаемые, с громадными знаниями и опытом, которые могли бы стать во главе беженства, но случилось так, что выплыли на поверхность случайные и партийные люди. И вот в результате мы видим полную разобщенность людей в беженстве и бесконечную группировку людей, отмежевывающихся друг от друга.
Живут хорошо только те, кто выехал из России со своими организациями - земский союз, городской союз, Красный Крест... Одним словом, те, кто вывез из России капитал и имущество. Каждая группа действует самостоятельно, в своем кругу, не допуская вмешательство в свои дела беженства. Красный Крест открывает свои учреждения, земский союз -свои, Державная комиссия - свои, а бывает и так, как случилось с Гербо-вецким госпиталем. Красный Крест ликвидирует госпиталь, продавая за бесценок имущество госпиталя, а в это же время какое-то другое русское учреждение открывает такое же лечебное заведение, затрачивая громадные средства на обзаведение. Казалось бы, что проще - создать одну общую кассу, беженский фонд, и объединить все в одно целое - русское -беженское, уничтожив привилегии отдельных групп.
Но. всюду политика и борьба отдельных лиц и групп за власть. А между тем рядовое беженство, то есть те, кто претерпел больше всех, нищенствуют, бьются одиноко в непосильной борьбе за существование и остаются за бортом, издали наблюдая, как хорошо устроились те, кто своевременно бежал из России с капиталами, принадлежащими не им, а русскому народу. И это явление наблюдается не только в Югославии.
Мне пишут из Варшавы: «Здесь тоже колония разбилась на два лагеря - богатых и бедных. Я, конечно, в числе последних, и хотя ко мне отношение многих чрезвычайно сердечное, но я сижу в своей скорлупе и бываю только у своих». И вот эта наша беженская аристократия представляет собой обособленный класс русских людей, по которому вовсе нельзя судить о жизни русского беженства.
Впрочем, сейчас этот вопрос вступил в новую фазу развития. Русское беженство не только Югославии, но и всей Европы, а может быть, даже и всех стран начинает объединяться вокруг Великого князя Николая Николаевича. В лице любимого русским народом человека русское беженство теперь имеет свое представительство и, естественно, для него все одинаковые, и это же чувствуется во всех проявлениях жизни. Державная комиссия постепенно ограничивает свою деятельность, сузив ее до степени небольшого круга «своих людей».
К сожалению, до нас доходят слухи о расколе в царской семье и несогласии Великого князя Кирилла Владимировича, объявившего себя русским царем, на возглавление Николаем Николаевичем освободительного русского движения. Но это не наше дело, и мы идем за нашим Верховным главнокомандующим безоговорочно, как говорят ныне, вручая свою судьбу этому популярному в России и среди беженства человеку. И мы начинаем чувствовать некоторую устойчивость в нашем положении и видим, как беженская бюрократическая аристократия теряет то значение, которое имело столь продолжительное время.
Эта новая фаза беженской жизни все больше и больше охватывает беженские массы и отодвигает партийность на второй план. Мы не зависим теперь от политических группировок и партийных групп, оспаривающих друг у друга первенство на господство и руководство зарубежной беженской жизнью в зависимости от симпатий и антипатий главарей разных политических и общественных партий. Это выравнивание беженских масс по одному общему руслу необыкновенно простой мысли освобождения России от большевизма, несомненно, является новым и притом мощным направлением в нашей беженской жизни и производит отличное впечатление.
Конечно, это не улучшило материального положения беженцев, громадное большинство которых продолжает бедствовать и влачить жалкое существование. И в этом отношении жизнь не щадит людей. Голодают и остаются без дела те, которые, казалось бы, могли по своим техническим познаниям и опыту отлично устроиться и приносить действительную пользу. Влачат жалкое существование люди заслуженные, умудренные опытом и безупречные в прежней своей жизни. Остаются за бортом и те, кто имел большие заслуги перед Родиной. Мы уже не говорим о тех высокоинтеллигентных людях, которые, переживая острую нужду, идут служить на фабрики, в прислуги, кухарками и поступают в чернорабочие, чтобы не погибнуть с голоду. Мы знаем также многих из родовитой аристократии, предки которых играли видную роль в историческом строительстве великой России. Они не привлекают теперь внимания общества и наравне с чернорабочими работают черным трудом.
Нам часто приходится слышать и читать в газетах о жестокой несправедливости судьбы по отношению к людям, заслужившим иной оценки своего народа. На днях мы читали в газете, что заслуженный генерал Хабаров 67 лет скончался в лесу, где он рубил дрова. Почти в тот же день в газетах промелькнуло известие, что в невероятной нищете умерла в беженстве русская писательница Крыжановская, произведениями которой я, между прочим, увлекался, будучи гимназистом, и часто, бывало, мне доставалось за то, что я читал на уроках под партой. А сколько таких случаев проходит незамеченными, без огласки, без регистрации, без оповещений. Конечно, в общем потоке горя это небольшие эпизоды беженской жизни. Что значит теперь смерть?.. К ней привыкли русские люди. Время идет быстро и не дает возможности останавливаться на мелочах повседневной жизни.
Да и люди уже изменились. Те, кто еще не так давно были бодрыми и сильными и участвовали в борьбе с большевиками, теперь опустились физически и морально и просто постарели до такой степени, что уже вышли, как говорится, из строя. Вот, например, доктор Любарский, с которым я совершил 3-й Кубанский поход, уже живой труп, как выразился мой брат, встретивший его недавно в Сесветах. «Смотрю, - говорит он, - идет посреди улицы не то баба, не то странник, сгорбленный, придавленный, передвигаясь мелкими, старческими шагами, и при встрече со мной сказал: я совсем умираю». А ведь это заслуженный человек, бывший дивизионным врачем на германской войне и проведший добровольческую компанию. Мой брат предложил ему, чтобы он приезжал умирать к нам. Я жду Любарского и приготовил ему место в своей комнате, но беда в том, что он пьет и разучился говорить по-русски.
Время быстро идет, не щадя современников. Мой брат старше меня и настроен еще более пессимистически. И я беспокоюсь за него. Он уже давно кашляет, и я боюсь, чтобы не повторилась прошлогодняя история с воспалением легких, тем более что с наступлением морозов мы живем в холоде, не умея приспособиться к отоплению железных печек в комнатах. Я вижу, что и брата моего беспокоит его недомогание, и он торопится оформить свой незаконный брак с Надеждой Петровной, чтобы не оставить ее в случае своей смерти в неопределенном положении.
Мы, правда, оба уверены, что большевизм в России на исходе. Для нас это ясно, несмотря на то, что Франция вслед за Англией признала большевиков и отвратительно братается с ними. Скоро большевиков признает и Малая Антанта, то есть второстепенные европейские государства. Но и этому мы не придаем значения. Эта отвратительная картина повального психоза и гниения западноевропейской цивилизации может вызывать лишь чувство презрения и гадливости к моральным ценностям народов, населяющих Западную Европу. Мы знаем и говорим всегда, что и этому будет конец и что рано или поздно этот процесс гниения европейской культуры закончится. И это уже чувствуется. Англия уже опомнилась. Макдональд уже сброшен с пьедестала, и его заменило правительство из людей прежней культуры. В Америке президентом вновь избран Кулидж, что несомненно убережет ее от заразы большевизмом. Конечно, отрезвление скоро наступит и во Франции. Но все это задерживает падение большевиков. И Бог знает, как долго будет продолжаться это безобразие.
Для нас и то хорошо, что совершенно неожиданно в Белграде недавно произошел правительственный кризис, который привел опять к власти прежнее правительство Пашича. Радич бежал из Югославии, и местные большевики остались без главаря. С переменой власти заметна и перемена настроения. Говорят то же самое, но шепотом. Радича обвиняют в том, что он не использовал настроение масс и, вместо того чтобы действовать, объявил борьбу парламентскую, чем парализовал революционный экстаз. С нами даже любезны, но мы все-таки не верим и готовы к новым испытаниям.
Наступили холодные осенние дни последних чисел ноября месяца. Для русских беженцев вообще и повсюду это тяжелое время. Нужно приспосабливаться к зимнему сезону и пережить зиму. У большинства, конечно, нет теплой одежды. Нет соответствующей обуви и, самое главное, нет средств, чтобы отопить свою «особу». Мы не приспособлены в этом отношении к местным условиям. Правда, климат здесь мягче, чем у нас, но, в сущности, зима та же. И нас удивляет, что здесь нет настоящих печей, а повсюду в комнатах, даже и в городах, стоят железные печурки или маленькие кафельные печи, в которых тепло держится, пока они топятся. К тому же квартиры и комнаты не имеют сеней и передних, а двери, в большинстве одностворчатые, выходят прямо во двор, как в сараях.
Эти резкие перемены температуры от жары к невозможному холоду в комнатах лишают возможности жить нормальной комнатной жизнью. И вот это главная причина, вследствие которой мой брат никак не может отделаться от кашля. Все русские зимой кашляют. Это бич нашей беженской жизни. С наступлением осени первой у нас закашляла Верочка (дочь прислуги Тани) и скоро умерла от воспаления легких. Это первая русская могила на кашинском кладбище.
Бракосочетание моего брата с Надеждой Петровной было назначено на 24 ноября. Но, вернувшись 21-го числа из Загреба, Николай Васильевич слег и на следующий день сказал мне, что, по-видимому, у него начинается воспаление легких. Тем не менее он решил венчание не откладывать и ехать к назначенному дню в Загреб. Уговоры и возражения не принимались. Но случилось иначе. Температура быстро поднялась до 39 с лишним, и накануне ночью Николаю Васильевичу сделалось так плохо, что он послал за мной. «Идите скорее, - будила меня Таня, - ну же, скорее!» Я не решился спросить Таню, в чем дело, так я был уверен, что меня зовут к умирающему. После припадка удушья Николай Васильевич ослабел до такой степени, что уже не мог подняться с постели.
Наступал последний день перед Рождественским постом. Н. В. был очень удручен, не желая умереть с укором совести на душе. После небольшого совещания было решено, что живущая у нас пациентка брата О. М. Матковская поедет сейчас же в Загреб и отвезет П. М. Боярскому письмо, в котором Н. В., уведомляя Петра Михайловича о своем безнадежном положении, просит помочь ему устроить свои личные дела, в которые Боярский был уже посвящен ранее.
После тяжелой ночи утром О. М. Матковская вернулась из Загреба со священником, и у кровати умирающего, как выразился священник, состоялось венчание Николая Васильевича с Надеждой Петровной. Нас было немного возле постели брата. Вся русская колония в Кашине. Надежда Петровна со своим мальчиком, прислуга Таня, О. М. Матковская, священник и я. Николай Васильевич был так слаб, что не мог сидеть и лежал высоко на подушках, держа на животе дрожащими руками горящую свечку. Мертвенно бледное лицо его, отражавшее пламя свечи, казалось восковым, а глаза горели лихорадочным блеском высокой температуры организма. Возле него, на коврике у постели, в углу под иконой с ярко светящимся красным огоньком лампадкой, стояла заплаканная, одетая в черное платье Надежда Петровна.
Глубокий старик священник отец Кирилл Котляревский, оказавшийся нашим земляком, - беженец из Черниговской губернии (Кролевецкого уезда), громко служил своим зычным голосом службу и отчетливо читал молитвы, но я не слушал этих молитв. Мне вспоминалось пророчество брата во время эвакуации Крыма: нескоро и немногие вернутся на Родину. Мы еще тогда решили не расставаться до конца катастрофы. И вот катастрофа для него наступила. Один из нас уже домой не вернется.
Страшно мне оставаться одному на чужбине среди народа, враждебно настроенного против русских беженцев. Нужно идти к своим русским туда, где я мог бы найти поддержку. Нужно также поддержать жену брата. Но как это сделать на чужбине, где так трудно бороться за существование... Впрочем, на первое время нам хватит прожить, ликвидируя имущество брата, а дальше будет видно, что делать. Плакала и Таня навзрыд, когда кончилось венчание, и я начал составлять под диктовку брата духовное завещание на имущество моего брата, находящееся в России.
Спокойно и с большим чувством самообладания брат отказался от врачебной помощи, говоря, что он будет лечить себя сам. Надежды у нас не было никакой. Однако простая случайность изменила всю обстановку и воскресила в нас надежду. Брата ждала в эти дни в Загребе его пациентка-хорватка графиня Шафгоч (бывшая придворная дама австрийского двора), которой Н. В. послал телеграмму о том, что он болен и потому приехать не может. Случайно в телеграмму вкралась ошибка, что вызвало обмен телеграммами, в которых мы ясно ответили, что Николай Васильевич при смерти.
Графиня забила тревогу и по своему почину прислала к нам одного из лучших хорватских врачей. Неожиданное появление автомобиля с врачом страшно смутило брата, но, по-видимому, он был этому рад, тем более что Н. В. был знаком с этим врачом. Консилиум двух врачей - здорового и больного - отверг первоначальное предположение и устанавливал скорее испанку или брюшной тиф. Доктор Борчич, так была фамилия врача, сказал мне, что хотя болезнь серьезная, но непосредственной опасности для жизни сейчас он не видит. Доктор просил давать ему каждый день сведения о состоянии болезни по телефону.
Таким образом, брат оказался под наблюдением врача. Но к ночи мы были опять встревожены. У Николая Васильевича на теле появилась сыпь, похожая на сыпнотифозную, о чем утром было дано знать по телефону доктору Борчичу. Уже к полудню у нас был доктор Борчич, прибывший на автомобиле Красного Креста с другим врачом, кстати отлично говорящим по-русски, и немедленно увез с собой брата для помещения в заразную больницу в Загребе, сказав мне, что завтра нам всем будут прививать тиф и сделают дезинфекцию. Нужно отдать справедливость, что внимание со стороны доктора Борчича к Николаю Васильевичу было исключительным. С не меньшим вниманием и предупредительностью отнеслось к брату и местное население. Нет семьи (кроме жупника), которая бы не присылала ежедневно справляться о здоровье Н. В., и каждый приносил с собой что-нибудь съестное: творог, яйца, молоко, варенье, шоколад и т.д. Селяки, говорят, были тоже очень встревожены тяжкой болезнью брата и высказывали свои симпатии заболевшему доктору.
Я не думал, чтобы Николай Васильевич выскочил в этот раз благополучно из тяжелого положения, и потому бросился в Загреб искать тех путей, которые дали бы мне возможность в случае смерти брата найти заработок. Я приехал в Загреб в тот день, когда у брата благополучно миновал кризис, и мне сообщили, что это один из тех случаев, когда воспаление легких (а не тиф, как это ошибочно констатировали врачи) не вызвало паралича сердца, но он был уже помещен в заразную больницу, куда меня не пускали, а говорили со мной во дворе у дверей корпуса, где лежал брат. Во всяком случае, жизнь его была вне опасности, и это дало мне тот покой, который я использовал, чтобы повидать людей и пожить эти дни для себя.
Если бы я приехал днем раньше, я был теперь уже возле Белграда в роли пианиста в какой-то капелле. Меня ждали, но подвернулся какой-то ученик консерватории, серб, который не заставил себя ждать. По всем другим пунктам я провалился и вижу, что вряд ли мне удастся устроиться в Загребе. Но зато я возвратился в Кашино обновленным. Меня пригласил остановиться в общежитии студентов В. С. Подрешетников. И вот я прожил у студентов пять дней. То, что я увидел и прочувствовал, было так хорошо, светло и радостно, что мое мрачное настроение исчезло окончательно.
Я старался отдать себе отчет в том, за что и почему меня встретили и приняли так приветливо, радушно, сердечно как родного, как своего, как близкого человека. За что я пользовался таким необыкновенным вниманием, любезностью и заботами? Я не говорю уже о тех, чьим гостеприимством я пользовался (студенты В. С. Подрешетников, А. В. Звягинцев, В. Я. Дульков, В. П. Москалев, В. А. Ковалев, князь Андроников и др.), но буквально все, с кем я встречался, проявили ко мне исключительное радушие. Не думаю, чтобы в этом отношении играло бы роль имя моего брата-професора. Нет! Я глубоко верю, что меня приняли только как русского человека, к тому же убеленного сединами. Ведь что я собою представляю - ни положения, ни средств, ни службы у меня нет. А между тем не успел я подойти к кассе на танцевальный вечер в студенческом клубе, как распорядители подхватили меня под руки и, не позволив взять билета, посадили за стол и начали угощать, заявляя, что я их почетный гость.
Правда, меня уже немного знали. Накануне вечером, проводя время со своими знакомыми студентами в студенческом клубе, я по просьбе студентов играл им целый вечер на рояле. Редко, говорили они мне, им приходится слышать классическую музыку. Каждый день в клубе кто-нибудь играет вальсы, польки, разные фокстроты... И потому они просили сыграть Бетховена, Шопена, Чайковского.
Целый вечер я играл им то, что знал и что мог сыграть. В высокой степени удовлетворила меня аудитория не потому, что я хорошо играл или доставил удовольствие своей игрой, а потому что я почувствовал, что люди действительно не утратили потребности послушать что-нибудь серьезное, классическое. Ведь у большинства присутствующих дома в России кто-нибудь в семье играл на рояле, и редко кто из них не был знаком с серьезной музыкой. Многие подходили ко мне и просили сыграть ту или иную вещь, которую они не слышали еще с России.
Для меня это стало тем более ясно, что до открытия клуба, когда мы сидели за ужином в соседней комнате - столовой, переполненной студентами, в помещении клуба шла репетиция любительского оркестра, подготавливающего бесконечное множество фокстротов для игры в ресторанах. Эту музыку никто не слушал и, напротив, часто слышались отзывы об отвратительности этого рода животной музыки. Публика была та же самая, которая потом совершенно иначе слушала сонаты Бетховена.
На следующий день в этом же клубе был танцевальный вечер почти с той же публикой. Для меня это был первый вечер не только за время моего беженства, но со времени начала русской революции, если не с начала германской войны. Я встретил здесь много знакомых и с удовольствием провел время до часу ночи. Десять лет я не был в такой атмосфере и не видел того искреннего веселья, которое сказалось на этом вечере. И мне думалось: ведь это та самая молодежь, которую я видел при эвакуациях, при румынском отходе, при десанте на Кубань и на Гражданской войне в Добровольческой армии. Прошло десять лет беспрерывной войны, а колорит вечера ничем не отличался от обыкновенного студенческого вечера былого времени. Единственное, что было для меня ново, - это новый отвратительный танец «шими», который, впрочем, не пользуется успехом у русских и воспринят русскими критически, совершенно так же, как и новая разнузданная ресторанная музыка фокстротов.
Один студент дал мне на память сделанный им рисунок этого танца, указывающий, с какой критикой воспринимается эта новизна нашей русской культурой. Мне хотелось проверить мои впечатления, и для этого на следующий вечер мы пошли в другое студенческое общежитие (бывшая военная тюрьма), которое, по словам студентов, носит еще более семейный и русский характер. Там живут только одни русские студенты, тогда как в первом <...>, где я остановился, только четыре комнаты отведены для русских. Остальное помещение занято хорватскими студентами.
Приветливо и уютно показалось мне в этом общежитии. Обстановка оказалась здесь действительно лучше. Столы накрыты скатертями. Чай подают в стаканах. В углу столовой стоит пианино, на котором наигрывал в тот момент, когда мы вошли, ноктюрн Шопена какой-то студент. В соседней столовой комнате, где уютно горела задекорированная тонкой материей электрическая лампа, стояли разбросанные по всей комнате столики, на которых лежали газеты и журналы, а на одном из них стояли шахматы, за которыми, углубившись в игру, сидели два студента. Стены той и другой комнаты украшены отлично нарисованными панно, совсем так, как это сделано в студенческом клубе первого общежития. Тут же в комнате из коридора открыт зубоврачебный кабинет, пожертвованный Союзом христианской молодежи. При общежитии имеется сапожная мастерская.
В столовой, когда мы вошли, народу было много. Помимо общего стола, накрытого большой скатертью, по стенкам стояли отдельные столики, на которых пили чай и ужинали группами студенты. За общим столом сидела компания пожилых людей с дамами во главе с господином с седой бородой. Я со своими компаньонами-студентами сидел за общим столом, и мы пили чай с отличными пирогами величиной во всю тарелку, стоящие по два динара. Такой пирог с мясом вполне может заменить ужин. Вообще нужно сказать, что как в том, так и в другом общежитии кормят отлично, сытно и вкусно, а главное - дешево, причем стол приспособлен к русскому вкусу. Ежедневно бывает борщ с гречневой кашей, стоящий с куском хлеба 5 динаров, в то время когда в ресторанах и столовых полуголодный обед стоит не менее 10 динар. Студенческая столовая содержится земским союзом.
И тут я был принят с таким же радушием, причем встретил много знакомых по Лобору и прежней жизни в Загребе. Подходили ко мне даже люди, которых я знал только в лицо. И вот я прихожу к заключению, что здесь играет роль чисто национальная черта русских людей (общительность, присущая русскому человеку, как это указывает преосвященный Антоний). Два с лишним года я не был а Загребе, и для меня как свежего человека это настроение русских в Загребе до очевидности ясно. Я был эти дни точно в России и был принят как русский человек. Меня поразило, что русские люди в этой чужеземной атмосфере не утратили своего и сохранили свою русскую самобытность. Во всех проявлениях жизни был виден русский дух и даже неизменный спутник русской жизни - самовар и русское гостеприимство.
Мне понравились и отношения русских между собой. Это не то, что было, когда я оставлял Загреб в 1922 году, в период сменовеховщины и политических колебаний. Теперь политикой не занимаются, говорили мне студенты. Каждый погружен в свои занятия. Студенты получают пособие, и хотя очень скромно, но обеспечены. Видно, что жизнь наладилась, все устроились, работают и живут нормальной жизнью. Почти все ведут переписку со своими родственниками, оставшимися в России, и живут, можно сказать, больше мечтой о России, чем современной жизнью.
Хорватские студенты не сблизились с русскими студентами и во многих случаях выражают нашим явную антипатию. Почти все, с кем мне пришлось говорить, тоскуют по своим и по России и только об одном мечтают - как бы скорее вернуться в Россию. Я ночевал в общежитии на койке студента В. С. Подрешетникова. Кровать широкая, деревянная, с мягким (набитым кукурузными листьями) матрацем. Над кроватью у стены полка для вещей. Койки, правда, стоят тесно, но ввиду огромной их величины теснота в комнате не ощущается. В комнате 22 таких койки, а посредине стоят длинные столы, вполне удобные для занятий. До 10 часов вечера здание освещается электрическим светом. В комнате тепло. Студенческая столовая и клуб помещаются в полуподвальном этаже.
Под светлым впечатлением уехал я из Загреба от своих русских, и даже к поезду проводил меня мой земляк В. С. Подрешетников. Бодро я шел обратно к себе в Кашино по колено в грязи, под мелко сыпавшим дождиком в непроглядной темноте осеннего вечера. Я шел почти пять часов эти 9,5 километра, потому что ноги расползались в размокшей глине и трудно было идти, но шел я веселый, точно я побывал в России, среди своих, и увидел то, по чем так истосковалось сердце среди чужого, неприветливого народа. Пусть погибло все для меня лично, но не погибло все русское, что так ярко представлялось мне в Загребе. Миновала и катастрофа, казавшаяся такой неизбежной, и я вновь увижу брата, который еще вчера выписан из больницы и доставлен автомобилем в Кашино.
Так думалось мне, когда я садился отдохнуть по дороге на кучки щебня, разбросанные по шоссе, и никак не мог скрутить в темноте папироску мокрыми и обмершими руками. Темно, неприветливо, холодно и сыро было кругом, а на душе было хорошо. Усталый пришел я домой, но долго еще вечером мы сидели с братом за ужином и делились своими впечатлениями. «И я как-то изменился после близости смерти, - сказал он мне. - Не так я жил, как вы жили, и не так устроил свою жизнь, как следует». Может быть, я его не понял, но казалось мне, что он восторженно слушал меня и с тоской думал об иной жизни. Я передал ему приглашение студентов приехать в Загреб с виолончелью и поиграть со мной в клубе, как мы играли с ним в Лоборе. Он ничего не ответил, но утром он привел в порядок свою виолончель и начал играть, что уже давно не было с ним. И я понял, что зовет нас жизнь из этой духовной тюрьмы к свету, к той жизни, на которой мы воспитаны.
* * *
1 января 1925 года.
Несмотря на явную, казалось бы, нелепость думать о скором возвращении на Родину теперь, когда вся обстановка в Европе сложилась для нас особенно неблагоприятно, когда Франция только что признала большевиков и сама летит в пропасть, когда на востоке Япония и Китай идут с большевиками, когда появилась новая опасность признания большевиков Америкой, к Новому году из каких-то серьезных источников стали упорно говорить о каком-то повороте в политике, который должен очень скоро изменить всю обстановку и привести к падению большевистской власти в России.
Говорят об этом, конечно, каждый год, но ныне это исходит из кругов, которым, казалось бы, можно верить. Мы получаем в таком же духе письма от людей солидных и серьезных, и это убеждает нас, что, несомненно, что-то происходит. И в новогоднем номере газеты «Новое время», в официальной ее части, мы находим подтверждение этих слухов. С. Н. Палеолог - правительственный уполномоченный по делам русских беженцев - определенно осведомляет беженцев в своем отчете об этих возможностях. И в приказе генерала Врангеля чувствуется какая-то надежда. И даже в новогоднем обращении Великого князя Николая Николаевича хочется видеть что-то новое, дающее надежду, которая кажется столь несбыточной. Мы только боимся, что в этом вопросе все смотрят на опомнившуюся Англию, которой, по нашему мнению, особенно верить нельзя.
Как бы там ни было, для нас 1925 год начался скучно, серо и отчасти тревожно. Состояние О. М. Матковской, пациентки брата, живущей у нас с октября месяца после болезни брата, стало значительно ухудшаться. Мы знали Ольгу Михайловну с детства. Урожденная Севастьянович, Ольга Михайловна была нашей сверстницей, и мы часто вспоминали с ней, как мы танцевали на детских вечерах. О. Мих. стала проявлять душевную болезнь после смерти своей дочери, вышедшей замуж в беженстве за генерала А. П. Половцева и умершей в прошлом году в санатории Вурберг. Мой брат согласился принять к себе на излечение О. М., но предупредил ее мужа генерала Матковского, что такого рода больные часто кончают жизнь самоубийством и предусмотреть это не представляется возможным. Предупредил он об этом и меня, прося по возможности присматривать за ней.
Для Матковской была нанята комната по соседству с моей, так что невольно мне пришлось жить в ближайшем общении с О. М. Конечно, я охотно проявлял заботу о больной и даже был рад, когда первое время по вечерам О. М. сидела у меня в комнате. Мы ходили всегда вместе гулять, но мне стало тяжело выслушивать ее бред о самоубийстве, который все больше и больше стал преследовать ее. Я стал бояться ее и каждый вечер, ложась спать, думал, что наутро в соседней комнате ее найдут повешенной или отравившейся.
По возвращении из Загреба я застал О. М. в крайне возбужденном состоянии. В ее взгляде появилось что-то чужое и непонятное. Мы жили одни, вдали от людей, в пустующей мрачной квартире в глубине запущенного двора. Мне стало жутко с ней, и я радовался, когда еще одну из пустующих комнат нанял жандарм. Но это не улучшило моего положения, особенно по вечерам, когда она приходила ко мне и настойчиво повторяла свой бред о самоубийстве. Я тотчас прекращал разговор и шел с ней к брату. Но не всегда мне это удавалось.
И вот однажды после ужина, когда она была очень возбуждена и брат просил меня присматривать за ней, она ходила молча по моей комнате и вдруг села на пол. Несмотря на все мое самообладание, я пришел в ужас. Я поднял ее, зажег фонарь и повел ее к брату. Я стал бояться ее, в особенности когда она ходит молча по комнате и вдруг остановится за моей спиной и застывает в этом положении. Страшно мне станет, а оглянуться боюсь, чтобы не встретить ее безумный взгляд. И вот я не выдержал и стал ходить ночевать в амбулаторию к брату, а вечера старался проводить у своих, чтобы избежать посещений больной.
Мы были уверены, что она покончит с собою, и Ник. Вас. вызвал ее родных. Но что можно было сделать? И вот 23 января, в темный, пасмурный вечер, идя ужинать к своим, я встретил идущую с фонарем Таню, которая шла звать к ужину Ольгу Михайловну, только что ушедшую от них. Таня сказала мне: «Слышите, как кричит сова. Это к несчастью -Боже мой». Матковской не оказалось дома и, Н. В. всполошился. Стали ее разыскивать. Позажигали все фонари и начали искать ее. Таня догадалась посмотреть в замочную скважину ее комнаты и в ужасе отшатнулась - ключ был в дверях изнутри комнаты. Позвали жандарма и столяра. Взломали двери. Из комнаты, как из погреба, пахнуло холодом, и был полумрак. Лампа стояла на ночном столике прикрученной и едва светилась. В комнате О. М. не было. Но сомнений быть не могло. Она должна быть здесь. Заглянули в соседнюю пустующую комнату, загроможденную мебелью, сундуками и разными вещами. На двух шкапах была положена доска, и посредине на веревке, полустоя на коленах на скамейке, уже застывшим трупом висела Ольга Михайловна.
Может быть, раньше я был крепче, а может быть, просто я стал эгоистом, но так все это отражается на мне, что хотелось бы уйти от всего этого подальше. Я знаю, что не вернусь уже больше в свою комнату, и мне жаль ее. Уютно, чистенько и хорошо было мне там. Много к тому же там было пережито и передумано. Теперь я живу опять бивуачною жизнью в амбулатории у брата. Мне жаль было О. М. Матковскую, и я был рад, когда, лежа в гробу, она уже не вызывала того жуткого чувства неведомого страха, который я испытывал перед нею. Спокойные и строгие черты ее безжизненного лица не напоминали мне уже больше ее безумного взгляда и примирили меня с нею. Она беженка, закончившая жизнь на чужбине, и это одно делало ее близким для нас человеком. Для села Кашино это было, конечно, большим событием, и целая толпа местных жителей собралась у почты, когда прибывшая из Загреба мрачная похоронная карета увозила замурованные в цинковом гробу останки Ольги Михайловны, которую везли в Загреб ее муж и сын, чтобы похоронить ее на загребском кладбище.
Не успели мы опомниться от этой тяжелой и страшной картины насильственной смерти, как нам сообщили о безнадежном состоянии в Сесветах русского доктора Любарского. Для нас это не было неожиданностью. Мы ждали этих известий. Недавно я был у него и видел его совсем расслабленным, опустившимся. Теперь мы застали его умирающим, но еще в сознании: «Ништо мене не треба, я чу овде умерети», - говорил нам Николай Васильевич по-хорватски. Он лежал в грязи в своей убогой и маленькой комнате, делая уже под себя и тяжело дыша, как умирающий. При нем был мальчик Стефан, который ночевал у него в комнате на диванчике и прислуживал ему уже второй год.
Мой брат пошел в общинное управление уговориться относительно ухода за умирающим и предстоящих похоронах. Я воспользовался случаем, чтобы привести в порядок несчастного одинокого старика. Он лежал уже несколько дней в штанах и кальсонах. Я задыхался от вони, когда раздевал его. Ник. Вас. уже слабо говорил и повторял, что хочет скорее умереть. Мы были потом у начальника станции Сесветы хорвата Иосифа Фрелиха, с которым Н. В. Любарский был в хороших отношениях и сделал своим душеприказчиком. У него уже хранились все сбережения доктора Любарского (6000 динар), которые Фрелих обязался после смерти Н. В. отправить в Россию его дочери. Г. Фрелих и слышать не хотел о том, чтобы похоронить Любарского скромно, как беженца. Он взял на себя все хлопоты и сказал, что стыдно было бы хорватам не отдать последнего долга такому уважаемому русскому человеку.
31 января рано утром Любарский умер. По просьбе начальника станции я пересмотрел все его бумаги, документы и письма. В числе текстов я нашел посмертные письма на имя его жены и дочери и его родственнику подполковнику Л. К. Игнатьеву, живущему в Сараево. Отобрав все существенное для отправки по принадлежности, я сжег все остальное. Грустно было мне возле закончившего так печально свою жизнь уважаемого человека, но бодрило меня сознание, что не одинок сейчас покойник. Земляк, соратник и товарищ по несчастью я для него. Вместе мы ушли из Чернигова и вместе были добровольцами. Я знал, что старик боялся потерять меня из виду. И вот я возле него, разбираясь и сжигая все остатки личной жизни его. На следующий день после похорон я писал в газету «Новое время» прилагаемую здесь заметку.
На другой день, в половине второго, после урока музыки, я сидел за роялью в свое урочное время в уютной квартире местной учительницы народной (пучкой) школы господичны Аполонии Сабодошь и, забывши все на свете, играл свои любимые сонаты Бетховена (5, 14 и 17-ю). Никогда в жизни я не умел так углубляться и не любил так музыку, как теперь, и мне думается, что если бы лишить меня этого занятия, то жизнь стала бы для меня такою же бессодержательною, какою она была для доктора Любарского.
Господична Аполония Сабодошь - хорватка, сама увлекается музыкой, решивши использовать меня как учителя музыки, но я отлично понимаю, что не это заставляет ее хорошо относится к нам, русским. Мы никогда не говорим с ней о нашем положении и обходим молчанием вопрос о России. Она не затрагивает больного для нас вопроса, но мы чувствуем ее глубокое понимание положения просвещенных русских людей. Как интеллигентный и умный человек, она отлично понимает нашу духовную потребность, и в этом отношении она скрасила мне жизнь в Кашино.
Давно не был я в такой уютной квартире и интеллигентной обстановке, даже с ковром посредине комнаты. Она снабжала меня немецкими книжками и постоянно говорила мне: «Говорите все по-русски, я пойму вас». Семья господичны Аполонии жила когда-то в Галиции, и мы почему-то думаем, что она галичанка. Зная немного галицийский и русинский языки, она отлично разбиралась в моей русской речи. Го-сподична предложила мне давать уроки моим ученицам у нее в доме, а так как я за урок музыки у господичны выговорил себе право самому упражняться в те часы, когда она занята в школе, то вышло так, что я ежедневно бывал в доме господичны, и моими любимыми часами были часы моих занятий у Аполонии.
«Кашинская музыкальная школа» - так называли здесь квартиру господичны Аполонии. Хотя у меня было всего 8 уроков в неделю, но я охотно разучивал со своими ученицами сверхурочно отдельные вещи и руководил их игрой в четыре руки, так что фактически я был занят почти каждый день. Здесь, у господичны Аполонии, мы встречались с ее родными и гостями, приезжавшими к ней из Загреба. Это были все люди, отлично относившиеся к русским и понимавшие тяжелые и несправедливые переживания русской интеллигенции.
Однажды к господичне из Загреба приехала компания знакомых хорват (капитан в отставке D. Wakuc, униатский священник doktor Tomo Severovic, директор какого-то учреждения Haramincic и чиновник Svetosar Matic (серб) - жених Славицы Филиппович, учительницы той же школы). Мы были тоже приглашены. Это было типичное времяпрепровождение в хорватском обществе. Когда мы пришли, то застали все общество сидящим за столом, громко поющим и пьющим вино.
Прежде всего меня заставили играть на рояле, а потом после комплиментов я присоединился к общему столу и тоже пил вино. Мужчины говорили мало и все больше пели - сначала как будто хором, а потом кто как попало, причем пение это носило такой беспорядочный характер, что если бы не знать этой особенности, то можно было бы подумать, что люди чрезмерно подвыпили. Пели с нами и женщины. Только одни мы, русские, молчали. Капитан к тому же снял пиджак и оставался в фуфайке.
Вообще простота у них необычайная. Молодой человек - жених Славицы - заявил, например, Надежде Петровне, которая зашла на минуту в спальню, чтобы поправить туалет, что ему необходимо пройти в zahod (клозет), когда она крикнула «сюда нельзя». Мы говорили как-то по этому поводу с господичной Аполонией, которая, кстати сказать, вполне культурный человек, и она сказала нам, что ей самой не нравятся эти грубость и невоспитанность, которые, несомненно, свойственны их обществу, а в особенности у сербов. «Вы, русские, стоите в этом отношении значительно выше наших мужчин», - заявила нам Аполония.
Тем не менее отношение к нам в этот вечер было исключительным. Первым сказал тост униатский священник. Это был хвалебный гимн русскому народу, представителей которого он видит перед собою. Речь была в высшей степени сердечная, искренняя и трогательная. Потом в таком же духе говорил капитан и г. Хараминчич. Господична была очень довольна и сама была готова сказать еще больше, как выразилась она, но беда в том, что она не обладает даром слова. Мне напомнил этот вечер оказанный нам прием в Костайнице. Никто не заставлял этих людей излагать свои чувства по отношению к русским людям, и это убедило нас, что в данном случае мы находимся среди людей, действительно хорошо относящихся ко всему русскому.
Вообще очень трудно бывает быть объективным и согласовать те противоречия, которые наблюдаются на каждом шагу в этом отношении. Еще труднее разбираться в личных переживаниях и впечатлениях, под влиянием которых вырабатываются настроения и соответствующий взгляд на окружающую обстановку. Мы привыкли считаться только с фактами и воздерживаемся руководствоваться в своих суждениях личными симпатиями и антипатиями. И в этом отношении особенно трудно уловить истину там, где сталкиваются противоположные мнения тех, кто излагает свои впечатления.
Казалось бы, что проще - ответить на вопрос, как живется русским беженцам в Югославии. А тем не менее вы встретите в этом отношении совершенно противоположные мнения. Есть много русских, отлично устроившихся и, можно сказать, ассимилировавшихся и растворившихся в чужеземной среде, и они кроме хорошего не видят ничего. Я встречал беженцев, которые так далеки были от русского вопроса, что даже не знали в свое время, что в Болгарии избивают, убивают и арестовывают русских беженцев. Не знали они и о том, что в Сербии, в Скупщине возбуждался вопрос об изгнании русских беженцев из Сербии.
Мы много думали по этому поводу и не могли бы отказаться ни от одного из положений, приведенных нами выше в своих записках. Но вместе с тем мы считали бы крайне несправедливым умолчать о тех фактах, которые могли бы привести к суждению об исключительно хорошем отношении к русским беженцам и русским людям вообще.
Наше первое впечатление по прибытии в Югославию было отличное и, конечно, оставило глубокий след в нашей душе. Это был первый этап нашей беженской жизни, и нам думалось, что русские люди в Югославии будут поняты и найдут достойный приют. Тем более это казалось так, что со всех сторон приходилось тогда слышать, что русские приняты хорошо и приветливо. Но разочарование наступило очень скоро. И здесь многие расходятся во мнении.
Одни говорят, что виноваты сами беженцы, не сумевшие себя поставить и своими поступками нарушившие создавшееся первоначально настроение. Другие видят причину недружелюбного отношения к представителям царской России в большевизме в низах и национальной нетерпимости в интеллигентных слоях населения. Мы смотрим несколько иначе на это явление, не отрицая, конечно, справедливости приведенных мнений.
На наших глазах и чуть ни с первых дней нашего пребывания в Югославии произошла большевизация и демократизация всей Европы. Если в Югославии власть еще не выпала из рук людей государственных, как это случилось в Англии и Франции, то общественная жизнь этот сдвиг уже получила. Не только аристократический, но и средний элемент уравновешенных, культурных людей стушевался. Народ проникся демократическими тенденциями опрощения и уравнения, а низы сплошь заражены большевизмом. Конечно, при таких условиях русские беженцы, представляющие собою царскую Россию, не пользуются симпатиями.
Ярким выразителем этого настроения явилась в 1922 году Болгария, где демократия и большевиствующий элемент учинили погром русского беженства только за то, что он является представителем прежних устоев сильного и великого государства. Конечно, среди болгар были отдельные личности и группы лиц, не сочувствующие этому движению, но голос их уже не имел значения.
Любопытно, что, несмотря на крайне убогий вид русского беженства и жизнь впроголодь, ему завидуют. «Вы буржуи», - говорит нам простонародье, а в демократических слоях интеллигентного общества тоже понятие выражается злобным восклицанием: «Вы аристократы». Когда мой брат был болен, живущий по соседству с нами столяр, казалось бы, почтенный человек, говорил Тане, что он будет очень доволен, если доктор умрет: «Пусть бы тогда его жена и брат работали так, как мы работаем, а то сидят и ничего не делают».
Это положение людей - когда-то богатых и стоявших в социальном отношении выше их - не может проститься. И это чувствуется во всем. Профессор Микуличич возненавидел моего брата не за то, что он «врангелец» или контрреволюционер, а за то, что в России требуется стаж и научные работы для того, чтобы быть профессором, и мой брат это имеет, тогда как здесь это не требуется, и Микуличич - профессор без научных работ. Конечно, он демократ, ибо в демократической стране можно не иметь научных работ и быть профессором. И нам кажется, что во взаимоотношениях русских беженцев и наших братьев славян это явление играет большую роль, чем политика.
Моему брату, человеку с именем, бывшему директору двух правительственных психиатрических больниц в России, министерство предложило, по их же словам, самый худший врачебный участок в Хорватии, где не хотел служить ни один хорватский врач. И когда впоследствии на вопрос мой брат ответил, что он доволен своим положением, в министерстве пожимали плечами и с изумлением передавали друг другу: «Он доволен».
Русские в Югославии, и в частности в Сербии, бесправны и даже стеснены в свободе передвижения. И мы вспоминаем, как хорошо жилось сербам, чехам и тем же хорватам в России. Вспоминаем мы часто и отношение в России к нашим братьям-сербам, бежавшим во время войны в Россию. Н. И. Волкова, много работавшая в Херсонской губернии в комитете по делам сербских беженцев, говорила нам, что она состояла попечительницею школ, устроенных для сербских детей беженцев. «Они у нас не голодали», - говорила она. Теперь Н. И. Волкова сама нуждающаяся беженка и невольно, говорит она, сравнивается положение сербских беженцев в России и русских беженцев в Югославии.
Обидно и грустно становится, когда вдумаешься в это положение. С прошлого года началась тяга русских из Югославии во Францию. В конце 1924 года эта тяга обратилась в массовое переселение, а после падения правительства Пашича, когда в Сербии ожидался погром русских, это переселение обратилось в бегство русских из Сербии. Нам писала М. В. Тарасова из Белграда: «Нас скоро будут бить, и мы с мужем едем поэтому во Францию». Правда, это бегство было неудачным, так как русские прибыли во Францию накануне развала ее и попали чуть не в худшее положение, встретившись там с большевиками, но такова уж судьба русских беженцев.
Все это факты, несмотря на то, что многие русские отлично устроились и пользуются радушием со стороны многих югославян. Общее положение русских в беженстве безотрадное. Голод, нищета, беспомощность, вымирание и моральный гнет - таково фактическое положение русского беженства. Конечно, кое-что делается, и это раздувается как акт великой помощи русскому народу. Чехословакия, например, ограбившая Россию и шипящая против царской России, дала приют русским студентам и кричит об этом на весь мир.
И в Югославии университеты переполнены русскими профессорами и студентами, как в былое время в русских университетах было много чехов, сербов, болгар и поляков. Выдавались даже небольшие пособия бедствующим русским людям за счет бывших долгов России, но если спросить, что же, в сущности, сделали эти славянские народы для русских, то ответ будет один: ничего выходящего из самых элементарных требований международного положения. Поддержали ли они нас хотя бы нравственно? И ответ тот же самый: нет! Напротив, с большевистской властью бывшей России считаются повсюду больше, чем с нами.
В позорной и враждебной к бывшей России Генуэзской конференции, где Россия была заменена собирательным названием Союза советских республик, участвовали все славянские народы, и не нашлось ни одного порядочного человека, который отказался бы участвовать в этой международной оргии. Поляки ненавидят Россию и все русское. Болгары учинили жестокий погром русского беженства. Чехословакия злобствует на бывшую Россию и направляет против нее русское беженство. Она воспретила даже у себя продажу национальной русской газеты «Новое время». В Сербии в Скупщине (парламент) дважды возбуждался вопрос об изгнании русских из Сербии - небывалый в истории пример международных отношений. В Хорватии и Словении русских только терпят. И это то, что называется славянством.
Нам могут возразить и сказать, что мы не правы и не знаем истинного положения, но кажется нам это невероятным. Если мы видим вокруг себя страдания и горе русских людей, то неужели же мы не знали бы и другую сторону жизни русского беженства? Допустим, что мы ошибаемся, но ведь мы находим подтверждение наших взглядов в русской газете «Новое время» и слышим это от русских людей.
На днях я получил письмо от Е. П. Духониной, близко стоящей к «сферам» и несомненно отлично осведомленной об общем положении в центре. Вот что она пишет: «Когда мы жили в Хорватии, так часто приходилось слышать о хорошем отношении сербов, и теперь я, только убедившись лично в этом, скажу “нет и нет”. Такое хамское, грубое отношение, когда вам даже люди (по-ихнему!) интеллигентные говорят, что “если бы не вы - русы, так мы бы гораздо большего достигли в эту войну, и вы нам мешали”. Чем я больше здесь живу, тем я их больше ненавижу. Все то, что делается для нас, русских, делается так грубо, унизительно и больше для самолюбия. Часто сравниваю свою жизнь в России (при большевиках), и она мне становится все менее и менее кошмарной... Ведь Вы, вероятно, знаете о том, что сербы запретили освящать церковь как храм и наша церковь освящена только как молитвенный дом с переносным антиминсом. Это для того, чтобы они имели право снести церковь, а если она освящена как храм, то уничтожить ее нельзя. И это в стране православной!».
И в этом отношении хорваты оказались более культурными. Им навязали русских, с которыми они воевали во время войны. Этот народ вправе проявить враждебность к русскому человеку. Он воспитан на немецкой культуре и чужд русскому человеку. И тем не менее Хорватия не препятствует развивать свою деятельность русскому беженству и не чинит в этом отношении препон. Впрочем, мой брат, бывший на днях в Загребе, говорил мне, что виделся с профессором Лапинским, который сказал ему, что положение его в университете стало отвратительным. Хорваты травят его и профессора Салтыкова, как и других русских профессоров.
И все-таки мы должны сказать, что в этой неприглядной жизни русского беженства приходится видеть и много хорошего. Я лично отдыхаю душой в доме хорватки учительницы кашинской школы Аполо-нии Сабадошь. Эта чуткая, умная женщина отлично учитывает переживаемое время и относится к нам исключительно хорошо. Ее коллега учительница Славица Филиппович такого же направления. Ее сестра замужем за русским, и это одно сближает нас с нею. Относится к нам хорошо в Кашино и госпожа Мушич (почтарша), несмотря на то, что муж ее демократ и русофоб. Мы также в хороших отношениях с семьею купца Ошвальда.
Даже среди селяк, которые все поголовно пропитаны большевизмом, встречаются люди, в особенности из тех, кто был военнопленным в России, которые подходят к нам и сочувственно говорят о России, высказывая и нам свое расположение. Но этому верить не приходится, так как при первом удобном случае они бросятся грабить нас. Удивительно, что и богатые люди бредят большевизмом, не понимая всей сущности этой пропаганды.
Исключительно сердечное отношение к русским проявил начальник станции Сесвет хорват Иосиф Фрелих. Я был у него несколько раз с покойным доктором Любарским. Мне лично г. Фрелих говорил, что он не может примириться с ужасами русской революции и глубоко сочувствует, особенно просвещенным русским людям. К Любарскому он относился с необыкновенным почтением и заботливостью, а когда Ник. Вас. умер, он принял на себя все хлопоты и, можно сказать, оказал покойному все почести, какие только можно было оказать в Сесветах.
Мы вспоминаем также часто Костайницу, где нас впервые в Югославии приняли хорваты и сербы. Этого нельзя забыть. Так могли отнестись к русским беженцам только высококультурные и просвещенные люди, стоявшие во главе костайницкого общества. Загреб нам уже не приходится вспоминать. Там мы не видели ничего хорошего.
Впрочем, у нас до сих пор сохранились хорошие отношения с хорваткой графиней Ириной Шафгоч (бывшей придворной дамой австрийского двора). Она была у нас в Лоборе и теперь иногда приезжает к нам в Кашино на автомобиле. Но это аристократка, ничего общего не имеющая с современными течениями. Она говорила нам, что аристократия в Хорватии как-то совершенно исчезла. Ее нет. Все заражено демократическими тенденциями, и на этом зиждется весь строй общественной жизни, разрушающий все основы культурной жизни и экономическое благосостояние страны.
Этими данными, кажется, исчерпываются наши личные впечатления, но все-таки нам приходится слышать от беженцев, что всюду есть хорошие люди, и почти каждый имеет там, где живет, если не друзей, то, во всяком случае, людей, сочувственно относящихся к русским, где они отдыхают душой, как мы среди кашинских жителей. И мы наперед знаем, кто эти люди - сербы, хорваты, словенцы, болгары, македонцы, черногорцы, турки и т.д. Мы заметили, что прежде всего это люди, далеко стоящие от политики и не зараженные пропагандою. Это наиболее стойкие в своих взглядах и самостоятельные люди, открыто возмущающиеся современными тенденциями опрощения культуры. Они не боятся, что скажут другие, и протестуют против создавшего положения. Они не сто -ронятся русских, отлично понимая, что при углублении социальной революции в Европе и им придется не лучше, чем испытали русские люди. И тем более это ценно в них, что чувства их бескорыстны. При общей и притом непоколебимой уверенности, что Россия никогда не возродится.
Таких людей среди иностранцев, которые верили бы в то, что опять будет великая Россия, нет. Россия уже распалась на ее составные части, представляя собою союз более 36 советских республик, и объединить ее опять в одно целое - это есть длительный исторический процесс, к тому же обусловленный появлением такой гениальной личности, как Петр Великий. Европа содействует этому распаду, и к этому свелись результаты европейской войны. В оправдание себе союзники говорят, что русский народ уничтожил себя сам и такого народа не жаль. Так, по крайней мере, говорят нам иностранцы.
Русские беженцы тоже уже больше не верят ни во что. По крайней мере, громадное большинство считает, что мы обречены если не на вечное, то, во всяком случае, очень долгое скитание на чужбине, и люди пожилого возраста на Родину не вернутся. В применении к беженской жизни очень распространен термин «изгнание-ссылка», но, конечно, и то и другое понятие юридически не соответствуют действительности, как и неправильно называют беженство эмиграцией. Тем не менее терминология эта очень удачно характеризует бытовую сторону жизни беженцев и их социальное положение.
Как понятие «эмиграция» может быть применено к тем обеспеченным русским людям, которые своевременно бежали из России, чтобы переждать за границей тяжелое время, так и ссылка-изгнание весьма характерно изображает положение русского беженства. Эмигрант подчинен законам эмиграции и в этом отношении не является отбросом человеческого общества. Для беженцев, катастрофически вступивших на территорию иностранных государств, законы не писаны, так как при нормальной государственной жизни понятия беженства не существует. Вытесненные механически из своей Родины одолевшей революционной властью, не подчинившиеся этой власти и боровшиеся с нею русские люди как бы ушли в изгнание в чужие страны и как насильственно, под действием террора, выброшенные из гущи своего народа, пребывают в беженстве точно в ссылке. Назад вернуться нельзя даже при желании, так как революционная власть не пускает в Россию беженцев. И вот это пребывание за границею носит принудительный характер, приравнивая беженство к ссылке.
Эта аналогия усугубляется бытовою стороною жизни беженца, стоящего вне закона и международного права, фактически делая его жизнь настоящею ссылкою. Мы знаем отлично условия нашей ссылки в Сибирь и другие отдаленные места на окраинах России и утверждаем, что они несравнимы с тяжелыми условиями беженской жизни. Уже одно то, что ссыльный оставался среди своего русского народа и знал, каким законоположениям он подчинен, давало ему громадное преимущество. Ссыльный не был лишен своей Родины и мог обратиться к своему начальству на своем родном языке. Ссыльный был прикреплен к месту, не имея права передвижения, но зато он не был лишен свободы переписки и свидания с родными. Он мог получать письма, газеты, журналы, денежные переводы и сам мог писать хоть ежедневно, зная, что письма его будут доставлены по принадлежности. Ссыльный не был изолирован от людей, его окружающих, и мог устраивать свою жизнь в пределах указанного ему местожительства как ему угодно. Ему не была чужда речь и быт окружающих его людей и не была чужда психология тех людей, с которыми приходилось ему жить.
Мы никогда не думали, что в психологии людей разных наций есть такая большая разница, что люди положительно не понимают друг друга. Не в языке, оказывается, только дело, а люди просто мыслят иначе. Ведь жили же у нас в России чехи, поляки, сербы, хорваты, и нам казалось, что это такие же люди, как мы. Теперь оказалось, что мы говорим не только на разных языках, но и на разных понятиях. Мы можем говорить с ними о погоде, о хозяйстве, даже о политике, но из границ фактического материала и реальных представлений разговор выйти не может.
Там, где вопрос касается области чувствований, переживаний, вкусов, духовных потребностей, мы становимся друг другу совершенно непонятными. Мы уже не говорим об общности интересов, что обыкновенно связывает духовно людей между собою, - их нет, как нет единства в понимании вопросов чести, благородства и общественного мнения.
Я никогда не забуду случая этим летом, когда я подошел к колодцу и набрал из ведра в кружку воды, чтобы напиться. Подошедшая после меня к колодцу простая женщина рассвирепела и с остервенением и ругательствами вылила воду из ведра, громко ругая «руса», после которого она не захотела взять воду. Рус для них чужой, опоганивший ведро, из которого напился воды.
Не забуду я и жалобу несчастного военнопленного Клюевского на то, что на него смотрят как на поганого. И ему, заброшенному на чужбину, хочется иногда повеселиться - потанцевать. И вот, бывая на свадьбах в своем селе, он несколько раз пытался приглашать местных девочек потанцевать с ним, но с ним никто не идет танцевать, потому что он «рус». И вот это духовное одиночество среди чужого народа, усиливая тоску по Родине, делает существование беженца невероятно тяжелым. Это суровая тюрьма для души с психологией одиночного заключения.
* * *
Мне хочется закончить 1925 год, и думается мне, что это последние страницы моих записок. Писать решительно не о чем. Кстати, заканчиваются и последние листы тетрадей, и вряд ли я соберусь купить себе новую, еще одну тетрадь, которая стоит громадных денег (200 динар). Прошло шесть лет. Наступил седьмой год моей скитальческой жизни. Я не видал и не чувствовал этого времени. Мне кажется, что все было еще так недавно. Не верится мне, что мы расстались навсегда и что все близится к развязке. Не верится мне и сейчас, что я живу где-то далеко-далеко, возле границ Италии, и что все то, что пережито, - действительность. Шесть лет, можно сказать, не жил, а думал и не замечал окружающего.
Теперь как-то невольно оглядываешься назад и точно во сне видишь действительность. Люди переменились, отошли далеко вперед, и я чувствую, что остался позади. Не гнался я вперед за ними, а жаль... И вот дождался, пока увидел то, чего не замечал раньше. Полгода я не читал газет. Мой брат еще с весны прекратил выписку газеты «Новое время». Сначала мне было скучно без нее, а потом привык, тем более что общее политическое положение неизменно стоит на мертвой точке и в этом отношении не представляет интереса.
Всюду развал, керенщина, парламентская борьба с драками включительно, беспрерывная смена правительств, конференции, пустая болтовня современных политических деятелей и журналистов. Наша катастрофа затягивается и делает наше положение безнадежным. О возвращении на Родину уже не говорят или, вернее, боятся говорить. Иногда к нам приезжают свои, русские, но утешительного от них мы ничего не слышим. Общее мнение таково, что все погибло.
Я стал редко получать письма и с удивлением спрашиваю себя, что это значит. И вот, ответ простой. Люди ушли вперед, устроились, приспособились, живут своею жизнью, своими новыми интересами, и я отстал от них. Все реже и реже откликаются люди и не хотят оглядываться назад. Зачем вспоминать то, что так тяжело вспоминать. Зачем смотреть на чужое горе, когда и своего было достаточно.
Каждый, кто пережил пережитое, старается поставить на нем крест и зажить наново. Мне пишет из Варшавы мой старый друг О. И. Ковалевская: «Я живу с людьми, с которыми пережила страшную катастрофу. Они были еще в худшем положении, чем я. Они крепко держались за меня. Теперь Бог помог им сносно устроиться, а мне не удалось приспособиться - работаю до сих пор поденно, имея не больше куска хлеба. Они выживают меня из моего угла (за шкапом, где я живу с ребенком). Они стали грубо со мною обращаться и каждый день напоминают, что я должна уйти, но куда... и я крепко вцепилась в них, чтобы не погибнуть на улице». И это пишет когда-то богатейший человек, с которым считались во всех слоях общества.
Это общая черта нашей беженской жизни. Сначала один держится другого, но, как только кто-нибудь из таких почувствует почву под ногами, он сейчас же старается отделаться от тех, кто ему становится в тягость. И это не новое явление. Мы видели это еще во время борьбы с большевиками. Даже добровольцы шли неохотно, в особенности ночью, в сторожевое охранение: «Не скажут, когда будут отступать», - говорили они. И мы не один раз были свидетелями, когда отступали, не предупредив тех, кто охранял. А сколько раз люди бежали, оставляя на произвол судьбы даже тех, кому были обязаны жизнью. Бежали хитро, путем обмана, чтобы спасти только себя. Бежали за более сильными и более проворными, оставляя более слабых.
Не смог и я порвать связь с прошлым, и в этом мое несчастье. Не смог я примириться с новою жизнью, и вот идут года, а я остался тем, чем был раньше. Часто я прочитываю прежние письма и вижу, как посте -пенно замирает у всех прежний тон и как все кратче и кратче становятся письма тех, кто сначала много и порывисто писал. И тем сильнее я чувствую свое одиночество.
Шесть лет - это очень много. Жизнь не ждет. Кто пропустил свое, тот его не наверстает. За шесть лет забывают и дорогого покойника, а не только живых людей. Жизнь стала другой. Иначе и быть не может.
Как бы там ни было, а летом все же живется легче. С весны я опять перебрался в отдельную комнату во дворе рядом с кухнею и был рад, что опять живу уютно и имею возможность сосредоточиться и проводить время как хочу. На лето уроки музыки прекратились. И вот я вспомнил свое рисование. Я начал рисовать и иногда удачно продавал свои картины. Был месяц, когда я заработал 600 динар. Рисовал с натуры и масляными красками, и акварелью. Изрисовал все виды Кашино и его окрестностей. Нашлась у меня и поклонница моего таланта господична Аполония Сабодошь, которой я нарисовал много картин.
Целое лето я рисовал, уходя иногда с утра в горы и возвращаясь только к вечеру. Я прослыл здесь за художника (umjetnik), и меня хорошо знали местные люди. Под осень я рисовал виды Кашина на большой дороге, и селяки иногда окружали меня целыми группами, смотря, как я рисую знакомую им местность. «И как то вы можете», - говорили они мне и поощряли тем, что давали мне гроздья винограда. Иногда я получал очень много винограда, так что стал брать с собою корзину, в которой приносил виноград домой.
Никогда в жизни я не ел столько винограда, как в этом году. Поили меня и вином, когда я рисовал где-нибудь недалеко от усадьбы. Моя комната превратилась в художественную мастерскую, и я полюбил ее, несмотря на то что каждый раз, когда льет дождь, с потолка течет прямо на кровать. Я привык к этому и даже не сердился, когда иногда ночью приходилось отодвигать кровать на середину комнаты. Лето прошло незаметно и, можно сказать, хорошо, спокойно, если не считать тоски, которая иногда доводила до отчаяния. Я провел это лето среди природы - одиноко. Я нашел на потоке (ручей) место, где можно было купаться выше, чем по пояс. Я не пропустил, кажется, ни одного дня и купался даже тогда, когда было холодно.
Большим счастьем для меня было то, что господична Аполония хотя и уехала на два месяца, но разрешила мне играть у них на квартире на рояле. Так прошло лето, которое не заняло в моем дневнике и двух страниц. Наступила осень. Но это была осень не только в природе, но и на душе. Скоро нужно перебираться в амбулаторию к брату. Здесь, в этой комнате, жить зимою нельзя. С потолка течет, и через щели ночью видна луна. Дверь и окно одинарные. Опять шесть месяцев жизни на сундуках, без своего угла, без удобств, бивуачно, как в вагоне железной дороги. Но не это меня удручает. При других обстоятельствах и жизнь походная была бы не тяжела.
Тяжело на душе. Мой брат уже давно поставил крест на все прошлое и убежденно говорит, что мы никогда не вернемся к прежнему. Он устроил свою жизнь наново и в этом положении решил доживать жизнь. Я не примирился и ждал, сам не зная чего.
Теперь я вижу, что дело идет к концу. Еще год, два... но ведь зиму переживать трудно. Жизнь около печки, как у костра, в течение 6 месяцев, а ночь в холоде тяжела. И мы, непривычные люди, только случайно выдерживаем эти условия жизни. В этом году зима наступила суровая, снежная. Мы корчимся от холода и, можно сказать, не живем, а ждем, когда пройдет это время. К счастью, я научился читать по-хорватски и зачитываюсь хорватскими романами.
По-прежнему единственное светлое пятнышко - это Аполония, где я обогреваюсь и нахожу душевное удовлетворение. Впрочем, в этому году у нас столуется господична Славица Филиппович, и потому наша жизнь разнообразится ее присутствием за обедом и ужином, причем на моей обязанности лежит провожать ее по вечерам домой.
Улыбнулось было и мне счастье, но из этого ничего не вышло. В поисках места я попал в кандидаты на место аккомпаниатора в Донской институт, но пока зачислен только кандидатом. Если мы остаемся навсегда в изгнании, то, конечно, и мне нужно пристраиваться. Но я чувствую, что это безнадежно. Русскому человеку теперь трудно найти место. Это то, что меня мучает. Все как будто приходит к концу.
Надежды уже нет. А что же есть? И ответ простой: как будто ничего! Раньше все-таки мне хотелось иногда записать что-нибудь в своих записках. Теперь не о чем писать. Я чувствую, что эти записки мои не попадут по принадлежности и, по всей вероятности, подтопят какую-нибудь хорватскую печь. Это общее мнение. Кому нужно это писание в такое бессмысленное время?
Мы начали опять выписывать «Новое время». Шесть месяцев мы не читали газеты и с нетерпением ждали первого номера. И что же? Все та же болтовня, все те же говоруны вроде Бенеша, те же парламенты и общая разруха. Мой брат пожалел, что выписал газету. Неинтересна эта убогость мысли современного человечества. Лучше не читать. Ну а что же делать?
И вот останавливаешься на мысли о смерти. Я разбирал бумаги покойного доктора Любарского. Старик предусмотрительно заготовил при жизни посмертные письма. И я лично был очень удовлетворен, когда через две недели после его смерти я получил от полковника Л. К. Игнатьева посмертное письмо Николая Васильевича, который искренно и душевно прощался со мною - своим земляком и соратником. И я теперь по вечерам сижу в амбулатории и пишу на случай смерти письма близким людям и кладу их запечатанными в пакет, на котором написано: «На случай моей смерти».
Вот как мы встречаем новый 1926 год - седьмой год нашей скитальческой жизни.
ЗАПИСКИ. Т. XIV
1926-1932 ГОДЫ. СЕРБИЯ. ХАРЬКОВСКИЙ ИНСТИТУТ БЛАГОРОДНЫХ ДЕВИЦ
ЗАПИСКИ. Т. XV 1933-1934 ГОДЫ. ЮГОСЛАВИЯ
1933 год
Моя семилетняя служба в Харьковском институте (1926-1932) вывела меня из колеи беженской жизни. Это не была беженская жизнь уже по одному тому, что я получал определенный и притом вполне достаточный оклад содержания и служил хотя и в эмигрантском, но все же правительственном учреждении. Полная обеспеченность и прочное служебное положение изменили и мою беженскую психологию. Забота о хлебе насущном, мысль о завтрашнем дне и сознание бесправного положения на чужбине отошли на задний план. За моей спиной стоял институт с его канцелярией, куда мы, служащие, обязаны были обращаться по всем делам вместо того, чтобы идти в казенные учреждения ходатайствовать как просители.
Заболеешь ли или уедешь в отпуск, жалованье идет. Документы выправляются без особых хлопот. Да еще пользуешься всякими льготами по поездке. К нашим услугам русский врач при институте, сестры милосердия и чуть не все медицинские средства. Можно пользоваться отличной институтской библиотекой и ежедневно читать в учительской газеты и журналы. Лето свободное. На Рождество, на Пасху и даже на Масленой неделе можно съездить в Белград, куда-нибудь в другое место. Речь русская. Не надо себя насиловать подысканием слов местных наречий. Русская среда и своя русская церковь делали жизнь в чужой стране легкой и даже, сказал бы, беспечной. Только в магазинах иногда приходится говорить на чужом языке, да и то больше по-немецки, что нам доступнее с детства.
Так устраиваются немногие, и в этом отношении я попал в число громадного меньшинства. Вот отсюда, со стороны, вне атмосферы лишений, страданий, недоеданий и убогой беженской обстановки, была виднее настоящая беженская жизнь. Здесь можно было объективнее и глубже вникать в жизнь русских людей на чужбине. Я знаю очень многих, уже пятнадцатый год мечтающих купить большую плитку шоколада за 10 динар, именно большую, и сразу съесть ее. Мы сами испытывали это когда-то и глубоко сочувствуем этим людям, с завистью смотрящим на покрытые скатертью столики в кондитерской, где люди пьют кофе и шоколад.
Я часто посещаю кондитерские и в провинции и в Белграде. Я люблю выпить чашку шоколада с битыми сливками. Зная это, мне говорили мои ученицы в институте: «Счастливый вы». Громадное большинство этих русских девочек не знает этого баловства. Мне писала как-то летом одна моя ученица, девочка 13 лет из Панчево, что она не может равнодушно смотреть, проходя мимо кондитерской, как местная интеллигенция пьет кофе и шоколад и ест вкусные пирожные.
Мне и до сих пор, то есть на четырнадцатом году беженской жизни, сплошь и рядом приходится встречать людей полуголодных. По моему мнению, это одно из самых острых и безотрадных явлений нашей беженской жизни. Хроническое недоедание в течение очень многих лет, а для некоторых с первых дней эвакуации, которая уже начинает забываться, - это явление столь обычное, что о нем даже не говорят, но оно видно.
Стоит попасть куда-нибудь на именины или иной русский праздник, где угощают, и тут видны эти полуголодные люди. Несмотря на всю воспитанность человека, здесь видна его жадность, которая вызвана голодовкой. Вкусные блюда, закуски - это такой соблазн, перед которым не устоит и сытый человек. И вот ешь сколько угодно, но организм отвык и не в состоянии переварить всего съеденного. И на следующий день человек болен. Я слышал часто распоряжение начальницы института о том, чтобы приезжающие родители не перекармливали своих детей. Они не привыкли к этому.
Но бывает и наоборот. Приезжающие из дома воспитанницы набрасываются в институте на пищу, потому что дома они были полуголодные. Испытавши сам не только полуголодное, но и голодное состояние, я не могу примирить свою мысль с существованием голода в культурной среде человечества. Это равносильно простонародной болезни вроде сыпного тифа, который распространяется только в некультурной среде.
Жизнь беженца в этом отношении противоречива. С одной стороны, он живет высококультурной жизнью, работая в области науки, искусства и техники, с другой - это настоящий пролетарий. Я помню, как мой брат читал в начале лекции в Загребском университете, будучи одет в потрепанный френч, и был далеко не сыт. У нас не было вовсе белья, и мы ходили в башмаках на босу ногу. И сейчас в Белграде сплошь и рядом можно видеть бедствующих русских людей, похожих по своему внешнему виду скорее на нищих, чем на русских офицеров.
И тем не менее эти люди работают, принимая участие в культурной жизни европейских народов. Офицер Русской армии теперь играет по ка-фанам в оркестре балалаечников. Это зрелище производит удручающее впечатление. И вот однажды я разговорился с таким офицером, пригласив его выпить со мной чашку пива. Это был еще молодой человек, лет тридцати. Меня поражала его логика. Он рубил свои мысли как топором и в результате сказал: «Для того ли мы сидели в окопах и воевали, чтобы теперь услаждать по кафанам слух того сербского народа, из-за которого погибла Россия». Он был в полотняной сорочке, подпоясанной ремешком, то есть в маскарадном костюме. Вокруг нас сидела за столиками многочисленная публика. Он опустил голову и долго смотрел вниз. Затем, точно спохватившись, встал и, прощаясь, сказал: «Ну, пора идти». Они отлично играли, но мне не хотелось их слушать, и я ушел домой.
Эта мысль высказывается редко, потому что в ней есть зависть побежденного к победителю, но что она живет в русском беженстве, это не подлежит сомнению. Каждый раз, идя в праздничный день на сеанс кинематографа, я невольно всматриваюсь в толпу, заполняющую тротуары. Хорошо одетая, даже нарядная, толпа движется спокойная, довольная, веселая, сытая. Молодежь болтает, смеется. Тут же зимой молодые люди катают в санях своих дам и красуются своими выездами. У подъезда кино стоит полицейский, но ему тут нечего делать. Мир, спокойствие, ровная уютная жизнь, свобода, а завтра планомерная работа, без всякого принуждения и надзора комиссаров-большевиков. Это ли не то, что дано этому народу в результате войны!
Мы - русские спасли их и принесли им в жертву себя и все, что было у нас. И я вспоминаю, как в начале войны, начавшейся в защиту этого народа, в русском журнале «Солнце России» было помещено изображение сербской девушки, почти во весь рост. Этот номер ходил по рукам. Его вырывали друг у друга из рук. Молодежь перерисовывала этот портрет и вставляла его в золотые рамки. Сколько идеи, сколько нежности и обожания проявлялось в эти дни по отношению к сербскому народу. Энтузиазм был всеобщий.
Сербский народ изображался в поэтических образах, живущим в горах и в общении с природой. За этот идеализированный народ шли на войну русские люди, как рыцари, и им воображалось спасение маленького угнетаемого православного народа. Это настроение переживалось буквально всеми. Этот идеал рисовали себе и политические и государственные люди. Сам Государь Император Николай Александрович был настоящим славянином и решил не дать в обиду сербский народ. И это знали сербы, а Никола Пашич, будучи в Москве, мог лично убедиться, как высоко ставил русский народ интересы своего младшего «братушки» серба.
И вот я часто смотрю на эту нарядную, хотя и простонародную, толпу и думаю: где же тот идеал, которому поклонялся русский народ? Где тот народ, за который мы - русские отдали свою жизнь. Да! Он здесь и виден на улице, где стоит полицейский. И полицейский этот не немецкий или мадьярский, а свой серб. Великая Россия добилась своей цели. Она освободила сербский народ и устроила ему благополучие. И вот в этой толпе идем мы - русские, потерявшие все, и чувствуем полное одиночество. Мы чужие в этой толпе, и им нет никакого дела до нас. Мы живем среди них как изгнанники, без прав, лишенные самых элементарных требований жизни.
Но еще прискорбнее видеть враждебные выпады, исходящие от этого народа. В 1924 году член скупщины в Белграде Московлевич с компанией сделал запрос министру иностранных дел по русскому вопросу, требуя упразднения военных русских организаций в королевстве
С. Х. С. и насильственной репатриации русских (газета «Новое время» от 13-15 августа 1924 года). Мы, к сожалению, не сохранили газет, в которых часто печатались враждебные и заведомо клеветнические статьи, направленные против русских беженцев, но все же кое-что сохранилось у нас.
Совсем недавно газета «Югословенска политика» от 4 июня 1932 года, возглавляемая Душаном Павичевичем и Драгомиром Терзич, напечатала гнусную статью о русских, живущих в Югославии.
Мы сделали эту вырезку из газеты и помещаем, кроме того, эту статью в переводе на русский язык.
Видели ли Вы когда-нибудь русского, который протянул бы руку за милостынею?
Нет! Этого русские не делают, это они предоставили нашим беднякам.
А заглядывали ли Вы когда-нибудь в городской бар или кабаре, приметили ли Вы там после полуночи элегантных дам и мужчин? Если Вы их заметили и подумали, что это наши люди, то Вы очень ошибаетесь. Нет! Это наши братья русские. В то время, когда это нас так обижает, русским живется здесь лучше, чем жилось дома.
Какой бы кризис здесь ни был, русский должен быть хорошо одет, сыт и иметь деньги, чтобы каждый вечер показаться в элегантных местах и играть роль господина довоенного времени.
Видели ли Вы нашу женщину, так сказать, голую и босую? И если видели, то вовсе это не редкость.
А видели ли вы русскую “матушку” без мехового пальто и драгоценностей? Конечно, нет. А это ужасно и печально.
В то время как наша женщина с утра до вечера с маленьким ребенком на руках работает, мучится, в это время «матушка» со своей любимой собачкой вплоть до обеда гуляет по улицам, после обеда отдыхает, чтобы к вечеру быть свежей для удовольствий. Мы знаем очень хорошо, что русские страдают, тоскуют по своей Родине, но также знаем и то, что они не должны эту свою тоску заглушать в разврате и роскоши.
Братья-русы должны быть немного осмотрительнее в отношениях к своим братьям-югославянам и отделили бы хотя одну третью часть от той суммы, которую они тратят на шампанское и танцовщиц, и предложили бы свою помощь югославянским безработным-рабочим или какой-нибудь другой гуманной организации.
Скорее мы можем ожидать, что наш бедняк отделит кусок от рта своего и поможет еще более бедному, нежели братья русские дадут часть денег, предназначенных на веселье, потому что бы тогда делали меховщики, цветочные магазины, ювелиры, варьете и т.д.
Если бы мы только ждали, что русские помогут нашим близким, они бы могли скорее пять раз умереть, чем дождаться помощи.
Д. Павичевич».
Но было еще хуже.
В 1932 году в какой-то сербской газете была помещена грубейшая и наглая статья, сравнивающая русских беженцев с бешеными собаками и призывающая просто убивать русских на улицах, как собак. Эта статья наделала много шума. Газета вырывалась из рук, почему я при всем старании не мог получить экземпляр. По поводу этой статьи отвечал в «Царском вестнике» С. Н. Палеолог, указывая русским людям на необходимость сохранить этот номер газеты для будущей России.
Теперь опять какой-то депутат Дмитрий Евич внес в скупщину запрос правительству об отношениях между Югославией и СССР (Возрождение. № 2976 от 26 июля 1933 г.), требуя признания власти большевиков. Обиднее всего это то, что этот депутат - серб, как сообщает газета, - добавил, что этот вопрос его особенно волнует вследствие племенных симпатий, существующих между Югославией и Россией.
Здесь, в Югославии, как и в Болгарии, простой народ, и в особенности старые сербы, совершенно иначе относятся к русским людям, чем их интеллигенция. Когда мы были в Болгарии, мы видели это осторожное отношение к нам интеллигенции. Они просто сторонились нас. Общение с контрреволюционерами считалось недемократичным.
Поклонение демократизму стало второй религией в Европе, и в этом отношении русский чиновник, боровшийся с большевиками, не вызывал симпатий европейского интеллигента. Простой народ, поскольку он не заражен коммунизмом и революционными идеями, отлично разбирается в истории. Он помнит помощь русского народа, не раз оказанную братушкам-сербам.
Сколько раз мне говорили старики-сербы, местные жители, что их подрастающая молодежь мыслит иначе. Для них совершенно безразлично, спасала ли Россия Сербию и оказала ли она ей услуги. Белое движение им не нравится. Царскую Россию они не любят. Им нет никакого дела до России. Культуру свою они берут более от Западной Европы, а славянская идея им совершенно чужда. До сих пор среди сербской интеллигенции царит убеждение, что революция в России произошла потому, что русская интеллигенция плохо обращалась с народом.
И я всегда с особым удовольствием задаю им вопрос: а почему у них была революция по окончании войны в 1918 году? Мне много рассказывали здесь и в Хорватии, как толпа разносила имущество местных граждан и как топорами разбивались отличные фортепиано, остатки которых выбрасывались на улицу. С особой обидой мне говорил Г Шлезингер, что у него в доме не пощадили даже портрет его умершей дочери. Какой-то солдат проколол его штыком. С чувством удовлетворения он рассказывал, что в Новом Бечее вошедшие сербские войска расстреляли у подножья памятника 60 революционеров-большевиков, а цыган Илья, руководивший грабежами, и до сих пор живет в Новом Бечее. Его тогда только выпороли в полиции.
А что делалось в Хорватии, где возле Загреба в с. Кашино убили бележника, а жупника волокли, привязанного веревкой к повозке, 7 километров? А как из Венгрии по Дунаю плыли трупы убитых знаменитым большевиком Бела Куном? А спартаковское движение в Германии, а революция в Испании, а бегство из Англии богатых помещиков после избрания Макдональда?..
Они не любят этих напоминаний и, как бы огрызаясь, говорят: «Да! Но это было всего три месяца», - точно в этом кроется вся сущность вопроса.
Одним словом, молодое поколение сербов, в особенности в Белграде, совершенно чуждо старой России и вообще славянской идее. Сейчас
Сербия находится под покровительством и водительством католической Франции и прониклась демократическими идеями. Славянство несомненно отжило свой век. Мы говорим то, что видим.
Хорваты - это не славяне. У них не сохранилось ничего славянского. Это типичные австрийцы, с которыми они совершенно ассимилировались. Своих братьев-славян, русских и сербов, они ненавидят.
Католическая Польша смотрит на Запад и несомненно должна отойти от славянства, тем более что своих же братьев-славян она ненавидит. И русские их ненавидят и, надо прибавить, всегда ненавидели. Один их грабеж на границе русских беженцев никогда не будет им прощен.
Сербия уже соединилась с католическими народностями, представляющими собой Югославию, и, конечно, под влиянием Франции отойдет от славянства.
Остается одна Болгария, которая так недавно состояла в войне с великим славянским народом русским, а свои симпатии к русским людям она показала во время избиения русских в Болгарии в 1922 году. Сейчас в связи с признанием большевиков в Болгарии опять назревают враждебные настроения против русских.
И это славянство! Нет! Славянства уже нет. В чистом виде оно сохранилось в подполье в советской России и в трех миллионах русской эмиграции, то есть славянин - это только русский.
Вообще славянская идея, по-видимому, была мало распространена на Западе. Тут об этом не говорят вовсе, а если мы, русские, заводим иногда разговор на эту тему, то встречаем односложные ответы и скучающие лица. Одни только русские продолжают искренно думать, что славянство должно когда-нибудь объединиться под скипетром возрожденной России, а их братья-славяне только улыбаются и с такой же искренностью говорят, что Россия кончила свое существование и никогда не возродится. Да и не хотят они ее возрождения.
Сейчас над всеми славянскими странами господствует католическая Франция. И вот мы приведем здесь поразительный случай, характеризующий славянские настроения.
При открытии в Новом Бечее памятника королю Петру на площади была вся русская колония, причем возле самого памятника стоял, выстроившись в полном составе, Харьковский институт с начальницей института М. А. Неклюдовой во главе. Когда на трибуну взошел бележник (нотариус) серб г. Пивнички, крупный правительственный чиновник, весьма благосклонно относившийся к русским беженцам, то все думали услышать от него упоминание о погибшем русском царе и русском народе.
И что же услышали здесь русские? «Благородная Франция спасла несчастную Сербию, и этого мы, сербы, забывать не должны», - сказал г. Пивнички. Ни слова о России, ни одного слова о русском императоре не упомянул оратор, точно Россия не участвовала в Европейской войне. Вот какая теперь ориентация! И так воспитывается народ. Мне лично сказал после этого один серб: «Мы русских не видели, а вот французы шли с нами и очистили Сербию от неприятеля».
Конечно, эта ориентация противоестественна. Французов здесь никто не знает и никогда не видел. Между тем русского знает каждый, и не потому, что их здесь много, а потому, что громадное число местных жителей были в русском плену. Очень многие говорят по-русски, а если не говорят, то понимают русский язык. Можно смело сказать, что владелец каждого пятого домика в Новом Бечее побывал в русском плену. Они говорят, что вынесли отличное впечатление о России и с удовольствием вспоминают этот плен. Некоторые говорят, что как только можно будет ехать в Россию, они сейчас же бросают свое имущество и едут в Россию.
При оккупации в 1918 году немцами Украины многие из местных жителей, состоя в австро-венгерских войсках, побывали и на Украине. Так, хозяин моего дома, серб Жива Томит, был в Екатеринославе жандармом. Выпивши как-то изрядно, он ввалился ко мне в комнату и очень долго рассказывал об этой оккупации, причем его мать-старушка наивно добавила к его рассказу, что он ушел на войну бедным человеком, а вернулся с деньгами и тотчас купил за 25 тысяч динар этот дом. «Я не любил расстреливать, - рассказывал мне Жива Томит, - но что же делать, приходилось мне это делать как жандарму». Ему больше нравились обыски, и в особенности на улице. Попадется богатый человек, чего только не возьмешь у него. Иногда попадались даже золотые портсигары. Вещи расстреливаемых тоже доставались тем, кто расстреливал их.
Есть в Новом Бечее и такие, которые побывали на службе у большевиков. Это в большинстве тот элемент, который держит сторону большевиков. Они не скрывают, что большевики при отъезде отобрали у них все капиталы, которые они составили себе грабежом в России. Правда, они больше молчат, но под пьяную руку проговариваются, что у них в России были миллионы, которые им не удалось вывезти. А бывает и так, что соседи шепотом говорят: «А вы знаете, он привез с собой из России громадные деньги».
Вообще очень многое я понял из общения с моим хозяином. Весьма навязчивый, он был болтлив и заходил часто ко мне по вечерам, так что мне приходилось запираться от него. Он любил рассказывать о пребывании своем в Екатеринославе в 1918 году. Зная это, я попросил его как-то рассказать, как оккупировавшие Екатеринослав солдаты Австро-Венгерской армии срывали погоны с немецких лейтенантов и убивали их. Эта тема не нравилась Живе Томит, и он почему-то, не смотря мне в глаза, уклонялся от этого разговора, говоря, что это было уже под конец, недели за две до оставления немецкими войсками Украины.
«А помните, как по городу возили фургоны, доверху переполненные расстрелянными, а сзади шел австрийский солдат? Не приходилось ли вам, как полевому жандарму, сопровождать эти фургоны?» - спросил я его. Почувствовав, что я знаю кое-что об оккупации Екатеринослава, Жива Томит прекратил разговор и никогда больше не возобновлял его. Жива Томит -это типичный коммунист по здешним понятиям. Как бывший на войне солдат, он получил из отобранной у помещиков земли 4,5 ютра.
У него во дворе ходят гуси, утки и масса цыплят. В свинушнике содержится две свиньи. Во дворе две скирды соломы и кукурузы. Чердак завален пшеницей и кукурузой. Человек этот вполне обеспечен и ничего не делает. Что же он говорит?
Я постараюсь точно воспроизвести эти рассуждения, потому что так рассуждает громадное большинство местных жителей, и этими тенденциями пропитаны окрестные села, называемые здесь коммунистическими (Меленцы, Куманово и т.д.):
«Краль нам не нужен. Власть должна быть от народа, как у вас в России. Министры воруют. Их надо повыгонять вон. Господари ничего не делают, а мы платим за них налоги. Вот, например, Гига Ивановичидет по улице, выпятив вперед живот. На жилете болтается золотая цепочка. На руках кольца. Воротничок накрахмален, белая рубашка, новая шляпа. От него все это надо отобрать. Они завладели землей, содержат фабрики, купили дома и имеют в банке деньги. Все это от них надо отобрать. Государством должны править выборные от народа, свои люди-селяки, а не наемные министры».
Мои возражения им не воспринимались. Напротив, когда я привел ему примером мою работу, как учителя музыки, он рассмеялся и сказал: «Разве это работа?» И я невольно вспомнил, как несколько лет тому назад в газетах облетела весь мир весть об инциденте с великим художником Репиным в Финляндии. Когда он рисовал возле какого-то поселка, его окружили крестьяне и стали ему выговаривать, как ему, старику, не стыдно заниматься глупостями. «Какие же это глупости, я работаю над картиной», - возразил им великий художник. «Какая же это работа, ты пошел бы дрова колоть - вот это работа», - упорно настаивали на своем мужики высококультурной Финляндии.
И вот в защиту этих людей, за их свободу и самостоятельность, были брошены на войну миллионы русских людей и гибли десятками и сотнями тысяч, воображая, что они делают великое и святое дело. И те из высокообразованных иностранцев, которые поняли это, говорят нам: «Вы слишком сентиментальны и идеализировали то, чего нет».
И действительно. Почему теперь, живя среди сербского народа, русская эмиграция не идеализирует то, что еще не так давно, при других обстоятельствах, казалось таким красивым и идейным? Почему теперь, когда, казалось бы, цель достигнута, идея осуществлена, сербский народ освобожден, - почему теперь русские люди, носившиеся с этой святой славянской идеей, не чувствуют удовлетворения и так далеки от сербского народа?
Где же та мечта, которая, казалось бы, осуществилась в виде победы, одержанной сербским народом при помощи «великой майки России»?
Мы пользуемся, как говорится, гостеприимством, и за это нас всегда упрекают, напоминая, что мы должны быть благодарны за то, что нас приняли сюда. Ведь многих не приняли соседи, например греки, румыны, поляки, и они погибли в камышах.
Да! Мы благодарны нашему королю Александру, его правительству, но что сделали для русских народные представители в Скупщине и сербский народ в его массе? Ровно ничего! И вот за право жить и умереть на сербской земле мы должны вечно благодарить и благодарить.
Теперь, в связи с признанием СССР, в умах сербской интеллигенции нарождается новая мысль: истинная Россия не здесь, в эмиграции, а там, у большевиков в советской России, и потому Сталину и Ко надо помочь...
Мне хотелось бы здесь вспомнить весьма интересную встречу с человеком, который поразил меня своими самостоятельными взглядами, выработавшимися у него, несмотря на пропаганду демократизма, которая ведется теперь во всем мире. Это Шестич, Бранко Филиппович. Молодой человек, хорват, окончивший Загребский университет. Сын срезского начальника. Он окончил Загребскую консерваторию и вместе с тем рисует как настоящий художник. Мы провели с ним неделю и ездили в Марию-Быстрицу, где он мне много играл в пустующем костеле на органе. В конце концов мы отправились в горы, где г. Шестич начал рисовать общий вид Марии-Быстрицы.
К нам подошли селяки, работавшие тут же в поле. Резко оборвав вступивших с ним в разговор, Шестич сказал мне: «Уйдем отсюда». Мы пошли. По дороге он сказал мне: «Не терплю простонародье. Они все пропитаны большевизмом и только думают, как бы убить и ограбить интеллигентного человека. Они мешают развитию культуры. А власть наша подделывается к ним. Я ненавижу ничтожную, простонародную Хорватию с ее убогой культурой, несмотря на то что это моя родина. Я еду во Францию и вернусь обратно только тогда, когда будет уничтожено господство простонародья».
Мы, современники и очевидцы всего этого, отлично знаем, что в первый период большевизма по всей России господствовала безответственная сила тех миллионов военнопленных, которые в то время были в России. Все конные отряды при ЧК, все ударные батальоны внутренней стражи были заполнены военнопленными германцами, мадьярами и так называемыми австрийцами. Под австрийцами разумелась вся смесь народов, входивших в состав Австро-Венгрии: австрийцы, хорваты, словенцы, сербы, мадьяры, русины, швабы, чехи, галичане, поляки, бывшие в подданстве Австро-Венгрии. Вместе с китайцами и латышами они наводили ужас на обезоруженное население.
Многие из них, в особенности мадьяры, хорваты и латыши, занимали ответственные посты, как, например, председателей ЧК, комиссаров и заведующих отдельными частями. Все обыски и облавы не обходились без них. Бывало так, что при ночных обысках ни один из этих иностранцев не умел говорить по-русски, и потому они грабили молча, не отвечая на вопросы обывателей. Это так называемые самочинные обыски. Но параллельно с ними шли обыски от большевистской власти, при которых обыкновенно присутствовал комиссар, тогда эти иностранцы держали себя скромнее.
Они же, эти иностранцы, расстреливали вместе с членами ЧК приговоренных к расстрелу. Так было и при убийстве Государя Императора и его семьи. Я никогда не забуду, как на третий или четвертый день установления большевистской власти в Чернигове я с трепетом проходил мимо здания Чрезвычайки. На посту возле ворот с винтовками на плечах стояли два австрийца-военнопленных - не то чехи, не то русины, которых я знал лично, потому что они работали у меня в слесарной. С одним из них я разговаривал всегда по-немецки. Оба они приветливо раскланялись со мной.
Это все видел русский народ. Но что он мог сделать, когда все это исходило от большевистской власти? Она воспользовалась пребыванием на территории русского государства этих военнопленных, чтобы при их помощи разгромить прежний строй.
Россия, можно сказать, в первый момент большевизма была во власти военнопленных. Я был этому свидетель, но об этом как-то мало говорили. Но что скажет по этому поводу историк!
И вот почему-то все мы, современники и очевидцы, глубоко убеждены, что история умолчит об этом. Есть и в истории свои приемы. По некоторым вопросам не принято говорить, и лучше замолчать, в особенности если это не соответствует партийным взглядам историка. Один французский историк, не так давно описывая Европейскую войну, ни словом не обмолвился о России, точно она не принимала участия в Великой войне. Это говорил мне З. А. Макшеев, читавший эту книгу. Вот вам и история, по которой воспитываются целые поколения!
Помню, когда я был в Загребе в 1922 году, в газете была помещена заметка о том, что через Загреб проходит эшелон военнопленных мадьяр, прибывших из Советской России. Эшелон этот, состоявший из четырехсот с лишним человек, не будет выпущен на свободу, а будет прямо направлен в Венгрию, так как это те пленные, которые служили у большевиков в ЧК и отрядах Красной армии. Я видел, как вели этот эшелон, и подумал: вот где мне пришлось увидеть еще раз этих людей!
Это была мне знакомая картина. Те же красные шапочки с кисточками (мадьяры), в которых они ходили по Чернигову. Те же звериные физиономии, от которых приходило в ужас мирное население при ночных обысках. Но там они были еще страшнее, что они были чужие люди, и иной вор и русский человек был для них равно ничем. Они были хуже большевиков, потому что они не руководствовались никакой идеей, а просто были «шакалами», рыскающими по России и грабившими русских людей.
Я написал тогда об этом корреспонденцию в газету «Новое время», но газета эта из политических видов не напечатала эту статью. А ведь тут, может быть, были и те «австрийцы», которые расстреливали Царскую семью.
* * *
С закрытием Харьковского института Новый Бечей совершенно опустел. Русских осталось здесь с детьми 40 человек, которые объединились вокруг русской колонии. Правление колонии наняло приличное помещение и назначило по средам собрания, которые начинаются чаепитием, а затем переходят на игру в лото. Правление открыто ежедневно от 10 до 2 часов, и в это время можно приходить почитать газеты. Колония имеет также приличную библиотеку. К 12 часам очень часто собирается публика, которая устраивает здесь рюмку водки с русскими закусками. По воскресеньям на этой рюмке водки бывают и сербы, имеющие служебное отношение к нашим русским служащим в правительственных учреждениях.
Из оставшихся в Новом Бечее русских 5-6 человек служит в местных правительственных учреждениях. Это принявшие сербское подданство: Криун - помощник срезского начальника, Мартыненко - подбележ-ник, Булацель, Россосо, Медведев и граф Толстой (агроном). Столько же человек живет на частные заработки, а большинство живет на пособие, которое получают по старости лет или по болезни от Державной комиссии, причем служащие Харьковского института, оставшиеся за бортом, получают весьма приличную пенсию в сумме до 500 динар в месяц. Я не попал в число этих пенсионеров, потому что преподаватель музыки при институте не входит в число штатных преподавателей.
Колония, можно сказать, живет дружно. Весь беспокойный элемент, создававший атмосферу интриг, сплетен и гадостей, покинул Новый Бе-чей, получив назначение в другие русские учебные заведения. Председателем колонии и церковной общины был избран М. М. Родзянко, оказавшийся отличным регентом. Буквально из ничего он создал церковный хор, который придал торжественность и благолепие церковной службе. Он же исходатайствовал в полное наше владение малую монастырскую церковь на дамбе возле р. Тиссы, и тут собирается каждый праздник и под праздник все русское общество.
Первое время по закрытии института я как будто немного растерялся, хотя и имел достаточное количество частных уроков музыки. Мне казалось, что это не обеспечит меня и что мне надо искать чего-нибудь нового. У меня были сбережения, но они пропали в «гитедионице», где я хранил свои деньги. Банк лопнул, и денег оттуда их владельцам не выдали.
Это была главная причина, по которой я начал искать службы. В дни этих сомнений я получил из Белграда предложение от родителей одной своей ученицы приехать к ним и за стол и квартиру с небольшим жалованьем принять два урока музыки и присматривать за детьми. Я бросил все и поехал в Белград. Я пробыл у Филимоновых ровно месяц. Произошло недоразумение. Никакой музыки здесь в доме нет и быть не может. Я оказался в роли репетитора и гувернера, да еще с обязательством, чтобы дети не получали двоек. К счастью, меня с охотой звали вернуться в Новый Бечей, где за мной остались уроки музыки.
15 ноября 1932 года я вернулся в Новый Бечей и решил обосноваться здесь. Понемногу выяснилось, что конкурентов у меня в Новом Бечее нет и здесь можно иметь достаточное количество уроков. Я скоро перебрался на свою старую квартиру при прежней своей обстановке, но это была уже не прежняя жизнь служащего и обеспеченного человека, а опять беженская жизнь.
Прежде всего пришлось идти в канцелярию срезского начальника и выбирать документ - нансеновский паспорт, то есть выплачивать ежегодный налог, установленный Лигой наций для русских беженцев. Правда, этот документ мы должны были иметь и раньше, но у нас было еще удостоверение от Института, которое расценивалось больше нансе-новской марки.
Морально, конечно, это было ужасно. Нансеновский паспорт - это прежде всего удостоверение того, что налог на постройку дворца Лиги наций уплочен. Во-вторых, это удостоверение бесправия, то есть того, что в России считалось «волчьим паспортом» или «желтым билетом». С ним -никуда! Сиди в Новом Бечее под надзором полиции - вот и все.
В Новом Бечее, конечно, все друг друга знают, и потому особой сложности эта операция не представляет, но в Белграде это было что-то ужасное. Получить русскому человеку документ, то есть «дозвол» на жительство в Белграде, - это требует невероятных усилий, не только умственных и моральных, но и просто физических. В течение 17 дней я бегал из учреждения в учреждение, чтобы получить этот документ. Я получил его, но стал как после тяжелой болезни. Меня пропустили через фильтр и дозволили жить в Белграде, но ведь это только на 6 месяцев. Потом мне предстояла такая же процедура. Меня, как юриста, знающего и практически и теоретически административную систему регистрации, поражала эта установленная для русских процедура. 17 дней на выборку документа! Но когда же работать и сколько стоит такой документ?!
Как бы то ни было, я получил достаточное количество уроков, чтобы жить. Из них три урока даже интересных, и моя беженская жизнь в Новом Бечее вошла в колею. Вот что я писал не так давно одной моей хорошей ученице, которая очень просила меня описать мою жизнь в Новом Бечее.
«Утром до обеда я свободен. Это мое любимое время. У меня выработалась, как у всех одиноких людей, особая страсть к порядку. Не могу видеть, когда что-нибудь не на месте. И вот, вспоминая Женю, я ставлю ночные туфли носками вместе, чтобы они представляли собой пару, а не валялись разрозненными на полу возле кровати.
Если Вы спросите, что я делаю по утрам, то на этот вопрос я сам вряд ли сумею ответить. Сидя за письменным столом (кстати, у меня свой собственный стол), читаю, рисую, занимаюсь лепкой, пишу свои записки, иногда, как сегодня, пишу письма, читаю, привожу в порядок (или, вернее, любуюсь на) ноты; иногда пришиваю пуговицы и починяю белье.
Мой письменный стол стоит возле открытого окна, так что мне виден весь двор и мой садик. Зелень теперь свежая, яркая, сочная, а цветы - это один восторг. Не могу оторваться от них и иногда часами сижу без всякого дела и смотрю в это приветливо раскрытое окно. Воздух чудесный - еще весенний, свежий, бодрящий. В цвету каштаны, акации, жасмин. Запах от них одуряющий. У открытого окна еще слышно, как на реке квакают лягушки.
Сижу и наслаждаюсь этими яркими, весенними днями. Как легко дышится и как чувствуется это очарование природы! Вокруг тишина и покой, нарушаемый лишь звуками той же природы. Везде - и близко, и далеко, слышится петушиный крик. Где-то недалеко беспокойно квокчет квочка и кудахчет курица. По соседству, на большом дереве, симпатично воркуют горлицы. Иногда в окно врывается отдаленное мычание коровы или хрюканье пасущейся на улице свиньи. И только изредка, как диссонанс, послышатся через другое окно шаги прохожего и пробежит от него по комнате неясная тень. Но больше всего оживляют природу - это гудки буксирных пароходов, проходящих Н. Бечей...
На столе у меня всегда стоят в вазочках цветы по сезону. Сейчас стоят еще последние тюльпаны (по здешнему, лола). Это так украшает комнату и так гармонирует с теми, кто в рамках под стеклом неумело сопутствует моей жизни! Посмотрю на Вас, Женю, Нину, Нонну, Варю, Таню, и так грустно вспоминается наша работа в родном для Вас институте. Но вдруг в открытое окно влетает с пронзительным жужжанием громадная зеленая муха и, как аэроплан, стремительно начинает кружиться по комнате и затем так же стремительно исчезает в окне. Наступает опять тишина.
Но вот в комнате непрошеная гостья. Цветы привлекли внимание какой-то небольшой пчелки. Покружившись немного над столом, она спустилась на цветок и впилась в его лепесток. Но вот слышится рассекающий воздух звук приближающегося аэроплана - этого чудовища, созданного человеком для истребления друг друга. Не люблю я этот аппарат и радуюсь, когда после него, плавно рассекая своими громадными крыльями воздух, летит прямо перед моим окном аист. Я знаю его. Он со своей парой устроился на высокой скирде соломы во дворе, недалеко от А. Н. Кокорева. Говорят, что эта птица приносит счастье тому дому, возле которого она поселилась. Вот почему у нас в Малороссии на верхушках высоких деревьев прикрепляют старые колеса, привлекая этим аиста свить на нем гнездо.
Вот за что я люблю Н. Бечей. Это не деревня, не город, но все-таки здесь чувствуешь себя среди природы. Имею свой лук, укроп, редиску и салат, а в будущем огурцы и томаты. Я посеял это уже давно и теперь пользуюсь продуктами своего посева. Иногда с увлечением провожу все утро за работой в своем огороде. Все у меня в очереди.
Сейчас я занят лепкой и сам в восторге от своей работы. Семиклассница и зеленая институтка вышли отлично. Теперь работаю над восьмиклассницей по фотографии Ляли Рябиной. Это труднее, но, по-видимому, справлюсь с этой задачей. Скоро начну рисовать. Едем с графом Толстым (он тоже рисует) на старую крепость, где будем рисовать Старый Бечей.
К пяти часам я должен быть дома. Это часы моих уроков и упражнений. Играю по очереди у Никитиных, Толмачевых и Шлезингер. Играю с удовольствием. Очень часто играю оставшиеся у меня школьные произведения, которые были в ходу в институте и отлично игрались Олей Вейнштейн (Бах, Геллер, Мошковский, Jensen). Вечерами на сон грядущий читаю газеты, то есть занимаюсь политикой, или читаю романы.
Вот так сложилась моя жизнь. Я чувствую, что отдохнул и поправился. Это то, что мне было нужно. После пережитого в России и эвакуации - это мой первый отдых. Долго ли он будет продолжаться? Помню, в Загребе я смотрел на свое положение как на временное и всегда готовился к какому-то будущему, зная наверное, что это не последний этап моей жизни. Теперь же я часто задумываюсь над тем, а что же дальше... И вот этот вопрос мучает меня. Тоскливо хочется домой, к своим, в Россию, на русскую землю. На этом всегда прерывается моя мысль».
* * *
23 октября 1933 года исполнится ровно 14 лет моей скитальческой жизни. Ведь это почти четвертая часть жизни человека. Так ярко рисуются в памяти эти картины прошлого, и не хочется верить, что все это уже давно прошедшее, изжитое, уже забываемое и сглаживаемое последующими событиями. Как будто не так давно случилась эта катастрофа эвакуации части русского народа, оставшегося в меньшинстве в борьбе с большевиками. Сто двадцать тысяч русских людей были посажены генералом Врангелем на корабли и увезены из Крыма от преследования большевиков. Тогда это казалось явлением мирового масштаба и незабываемым событием. Мне удалось зарисовать эту картину эвакуации, и рисунок этот уже появился в печати <. .>
В средние учебные заведения уже поступили дети, родившиеся за границей. Те, кто был вывезен из России, окончили средние учебные заведения. Их сменило следующее поколение, не знающее России.
Европа в этом отношении счастливее нас. Там после войны все-таки уцелел тыл. Мы видим теперь этих героев тыла, неизвестно где бывших во время войны. Они сменили после войны стариков. Правда, они повергли Европу в полнейший хаос и просто уничтожают вековую культуру. Но все-таки они есть. Макдональд, Эберт, Эри, Бенеш и т.п. - это то же самое, что у нас в России были так называемые земгусары - те же герои тыла, разрушавшие государственные устои и фронт.
Мы далеки от политики и если касаемся иногда общих политических вопросов, то, во-первых, мы делаем это мимоходом, а во-вторых, потому, что переживаемые нами настроения не были бы понятны вне связи с мировыми событиями. Так, например, сейчас в Англии происходит мировая экономическая конференция, представляющая 66 государств. Людям прежнего масштаба, видевшим дела великих государств довоенного времени, кажутся убогими и наивными эти потуги современных государственных и общественных деятелей разрешить все трудности послевоенного времени.
Газеты приносят нам пустую болтовню, указывающую на отсутствие сколько-нибудь крупных и сильных людей на политическом горизонте. Единственная крупная фигура, которая выделяется на конференции, - это представитель Советской России еврей Литвинов, заставивший считаться с собой и умудрившийся даже добиться признания Советской России балканскими странами. Оправдываясь, некоторые государства заявляют, что это не признание, а лишь подписание какого-то пакта, которое еще не означает признания.
Чтобы не входить по существу в рассуждения по этому поводу, мы приводим здесь выписку из газеты «Возрождение» от 5 июля 1933 г. № 2955:
«Белград 4 июля. Подписание пакта Югославией означает фактическое признание Югославией СССР. В политических кругах, однако, указывают, что от такого фактического признания было бы еще далеко от признания de jure и установления нормальных отношений между обоими государствами».
Для нас, конечно, эти тонкости дипломатической игры безразличны, но мы не дети, чтобы дать себя провести. Раз два государства подписывают какой-то пакт, хотя бы и самый незначительный, то, естественно, они признают друг друга. А будет ли de jure или de facto - не все ли равно. Мы знаем только одно. Пятнадцать лет назад о таком признании и речи быть не могло, и если бы встречались отдельные лица, которые уверяли бы, что рано или поздно Сербия признает большевиков, то этому так же не верили, как не верилось бы в предсказание конца света.
Нас не интересует этот вопрос с политической точки зрения, а мы недоумеваем, как быть с православием. Православная Сербия вступает в переговоры и хочет установить дружеские отношения со страной, где официальной религией признается безбожие, где разрушаются и оскверняются церкви и где физически уничтожают духовенство. Нам это совершенно непонятно, и мы готовы утверждать, что эта помесь православия с безбожием неосуществима. Кто-нибудь должен уступить - или православие, или безбожие.
Какие последствия будет иметь это признание Югославией большевиков, трудно сказать, но в русской эмиграции, как пишут со всех сторон, царит угнетенное состояние. Не ожидали! И потому это особенно тяжело. Союз-пакт с правительством, уничтожающим русский народ!
России нет! Это название уничтожено 15 лет тому назад, и в том же королевстве С. Х. С. тогда было отдано распоряжение о том, чтобы письма, адресованные в Россию, не принимались на почте. Тем не менее Европа упорно называет этот Союз Советских Социалистических Республик Россией, отождествляя ее с бывшей Россией. Мы также упорно указываем им, что России нет, а они все-таки повторяют заученное с детства название, несмотря на то что ни в одном учебнике географии и ни в одном географическом атласе слово «Россия» не встречается.
Мы отлично знаем отношения югославянского короля Александра I к русским людям и к прежней Великой России. Среди общего европейского хаоса, вызванного демократическими тенденциями правителей даже самых крупных государств, личность короля Александра привлекает к себе прежде всего тем, что этот человек, если можно выразиться, довоенной структуры. И по своему образованию, по своему воспитанию и по складу своей личности это воспитанник того периода жизни народов, которого достигла цивилизация как кульминационного своего пункта.
Личность Александра I оказалась слишком определенной, чтобы идти по общему пути послевоенного развала. Этот человек остался тем, чем был человек до войны. Мы, русские, любим этого человека и глубоко ценим его отношение и к России и к нам - русским беженцам. Нам не нужны факты и доказательства, мы чувствуем эту искреннюю любовь к нам Короля Александра, и это чувство наше выше всяких доказательств. И мы отлично видим, что этот человек одинок среди окружающих его народов.
Монархизм теперь не в моде. Мы молим только об одном - чтобы Бог сохранил нам нашего любимого короля Югославии. Ему трудно. Он одинок. Говорят, что он страшно постарел и поседел. Да иначе и быть не может. Порядочному человеку нелегко видеть картину погрома современной цивилизации и сознавать свое бессилие в этом вопросе.
Пятнадцатилетнее пребывание русской эмиграции в Югославии требует, конечно, того, чтобы подытожить этот срок и сделать общие выводы. Ведь свидетели этой ужасной катастрофы уходят со сцены, и то, что они видели своими глазами, очень скоро сделается предметом истории и повествований по разным письменным материалам, которые достанутся потомству. Одни будут говорить так, другие иначе - в зависимости от материала, который будет в руках у историка. Если сейчас находятся люди, восхваляющие большевистский режим, то, очевидно, и историки разделятся на две группы. Одни будут восхвалять достижения большевиков, оправдывая все их зверства идейной стороной дела. Другие будут изображать действительность такой, как она есть, и публика не будет знать, кому верить.
Впрочем, еще вернее, что все скоро забудется. Я вспоминаю первую русскую революцию после Японской войны (1905-1906). Как современник и очевидец, записавший в свои записки все, что я видел во время этой революции, я утверждаю, что уже начиная с 1909 года эту революцию начали забывать, а с 1912 года ее даже никто не хотел вспоминать. А сколько людей тогда было убито!
А Кронштадт, Свеаборг, Севастополь, саперный бунт в Киеве, а Потемкин! И все это забыто. Я встречал потом в жизни уже взрослыми детей тех, кто был убит в 1905 году. Правда, они не забыли того, что было, но они были одиноки в своих воспоминаниях.
Теперь ситуация несколько иная. Тогда все происходило внутри России, и эвакуации не было. Теперь вопрос расчленяется. То, что происходит на территории бывшей России, - это несмываемый позор для всего цивилизованного мира, и позор прежде всего для интеллигенции всей Европы. Но мы об этом не будем говорить.
Наша эмиграция рассеяна по всему миру. О ней мы читаем в газетах и отдельных книгах и брошюрах, но мы лично знаем только нашу эмиграцию, осевшую в Югославии. Мы здесь живем почти с самого начала, и на наших глазах постепенно шла эволюция нашего беженства. В каком же порядке шла эта эволюция?
На этот вопрос можно ответить очень кратко. Русское беженство работало и работает так, как, вероятно, не работал ни один народ. И в этом отношении русские люди на чужбине отлично приспособились к исключительным условиям их жизни. Очень многие не выдержали этой борьбы за жизнь и ушли преждевременно в могилу. Многие просто умерли от голода и холода. Вот, в сущности, и вся эволюция русского беженства. Не о ней надо говорить, а об эволюции, которая произошла за эти 15-16 лет во внешних условиях жизни.
Большевики одержали за это время мировую победу. Почти весь мир, то есть все государства, признали их и поддерживают так называемый Союз Советских Социалистических Республик, вступив с правительством этого союза в дружеские отношения. Случилось это не сразу, но как именно это случилось, мы говорить об этом тоже не будем. Достаточно указать, что 16 лет потребовалось, чтобы общественное настроение эволюционировало до признания большевизма.
Этот вопрос не может не волновать русское беженство, и без упоминания о нем не были бы понятны русские настроения. Вот почему мы коснулись этого политического вопроса и с брезгливостью говорим о нем. По нашему мнению, вся вина за эти позорные страшные истории всецело ложится на ответственность европейской интеллигенции, убогость мысли и недомыслие которой стало очевидным для русского человека. Европу ненавидят и там, в Советской России, и здесь, в эмиграции.
Теперь только поняли русские люди, насколько высоко по сравнению с Европой стояла наша духовная русская культура. И это отлично понимается обеими сторонами, почему и во взаимных отношениях сербского народа и русской эмиграции произошли большие перемены. Появился вопрос, о котором и та и другая стороны умалчивают. Этого требует такт. «Не правда ли, сегодня очень хорошая погода?» - начинают разговор встретившиеся стороны, отлично понимая, что в этой фразе появилась фальшивая нотка.
В России страшный голод. Люди умирают миллионами. Большевики расправляются с голодным народом, усиливая террор. И в это время идет вопрос о признании советского правительства. Конечно, об этом лучше не говорить. И вот и та и другая стороны дали обет молчания. Вопрос о погоде стал доминирующим. С этого начинается разговор, и этим он заканчивается. Но так как эта неестественность слишком очевидна, то и та и другая стороны просто предпочитают избегать друг друга.
Мы сами испытываем это. Вот идет серб, с которым когда-то давно так легко говорилось о «майке России». Он был в России в качестве военнопленного. Теперь он молчит. Надо перейти улицу, на другой тротуар, чтобы избежать неловкой встречи. Люди, не сочувствующие этому сближению Сербии с безбожной советской властью, подчеркивают иногда свои симпатии к русским и начинают иногда разговор о России, но в этих случаях русские заговаривают о погоде, чтобы избежать щепетильной темы. Надо быть осторожным, тем более что многие и действительно переоценили свои взгляды и резко изменились в отношениях к русской эмиграции.
И вот русская эмиграция, или, вернее, русское беженство, замкнулось в себе и только издали следит за развитием назревающих событий. К сожалению, эти настроения передались и русскому беженству во взаимных отношениях. «Я очень рад, что у нас как-то установилось само собой, что нет разговоров о политике», - сказал мне председатель нашей колонии. «Но ведь, позвольте, в России голод - может, и наши близкие и родные там умирают. Ведь даже в Европе раздаются голоса возмущения», - отвечаю я. «Нет, это политика, пожалуйста, об этом не говорите» - так отвечают мне в нашей колонии.
Чего же теперь ждать нам? В 1922 году, когда правительство Болгарии вступило в связь с большевиками, болгарский народ пошел за ним и устроил в Болгарии побоище русских людей, находившихся на территории Болгарии, и только угрожающая телеграмма генерала Врангеля от 16 мая 1922 года председателю болгарского Совета министров прекратила это избиение русских людей. Но было уже поздно. Много избитых, убитых, умерших от ран и оскорблений поставили клеймо на эту страницу болгарской истории. Невольно по аналогии напрашивается вопрос, каково же будет теперь положение русской эмиграции в Югославии.
«Ну что же! Будет то же самое, что было в Болгарии», - отвечают с искривленной улыбкой русские люди. Вот в этом ответе мы видим ту эволюцию, которая произошла в беженской среде за 15 лет. Разве можно было получить такой ответ 15 лет тому назад в Сербии? И как убого после этого звучат потуги некоторых газет напомнить людям о существовании какой-то славянской идеи! Теперь Югославия не может считаться славянской страной. Она пошла рука об руку с католической Францией, а взгляд Франции на славянство всем известен. Он был громогласно высказан прокурором Франции на процессе Гургулова. И мы часто вспоминаем вместе с доктором Крамаржем Николу Пашича. При нем этого не могло быть. Мы приводим здесь выписку из статьи д. Крамаржа, которая лучше всего характеризует положение.
“В одной из балканских стран, до сих пор не признавшей большевиков, цензура вычеркнула слова “зверски убиенных и большевиками умученных” из объявления в местной русской газете о панихиде по царской семье».
Возрождение. 19 августа 1933. № 3000
* * *
«Никола М. Богданович, видный общественный деятель г. Белграда, друг русских. Богданович на “Х встрече” выступил с речью, в которой выступил выразителем и истолкователем патриотических чувств лучшей части сербского общества.
Как четник и бывший доброволец, в ярких образах г. Богданович говорил о страданиях России, о Голгофе русского народа. Ссылаясь на страдания и воскресение Сербии, талантливый оратор высказал непоколебимую уверенность в воскресении России. С негодованием он осудил недостойные выпады против русских некоторых своих соотечественников. “Они забыли прошлое, - сказал он, - а я хорошо его помню. Тогда, имея в руках русскую винтовку, а в патронташе русские патроны и в русской шинели, я защищал свою Родину, а теперь вижу вас, русских, в таком положении и содрогаюсь при воспоминании о прошлом. Не обращайте на них внимания, потому что все эти люди не нюхали пороху и не знают, что Россия за нас вступила в войну и за нас пострадала, и вы очутились в изгнании”.
Оратор говорил о гибели миллионов сынов русского народа при молчании Европы и выразил твердую уверенность в грядущем воскресении России на страх всех ее врагов, как на страх врагов Божиих воскрес Иисус Христос. Богданович закончил свою замечательную речь пламенными возгласами по адресу Императора Николая II и будущей царской России».
Царский вестник. 3 сентября 1933. № 360
* * *
9 августа Новый Бечей был в страшном возбуждении. На улицах увидели целую комиссию с начальницей Донского института Н. В. Духониной во главе, которая осматривала помещения для размещения Донского института. Еще в прошлом году, когда остатки Харьковского института переводились в Донской институт, много было разговоров о том, что военное ведомство несомненно потребует очищения помещений, которые заняты в Белой Церкви Донским институтом и кадетским корпусом. Это, между прочим, ставилось в основание, когда местные жители ходатайствовали в прошлом году об оставлении в Н. Бечее института.
Как известно, Державная комиссия настояла на своем, причем начальник русских учебных заведений профессор Кульбакин даже сказал новобечейской депутации, что если министр прикажет оставить институт в Н. Бечее, то он сейчас же подаст прошение об отставке и покинет Сербию. Так остро стоял этот вопрос в Державной комиссии в прошлом году. Теперь положение изменилось. Военное ведомство поставило вопрос ребром, и Донскому институту, как равно и кадетскому корпусу, приходится уезжать из Белой Церкви.
Донской кадетский корпус в Гарадже (возле Сараево) к сентябрю этого года закрывается, или, как говорят, сливается с Крымским кадетским корпусом в Белой Церкви, поэтому директору корпуса генералу Адамовичу предложено ликвидировать дела в Белой Церкви и ехать в Гараджу, где в его распоряжении остается все имущество Донского кадетского корпуса. Донскому институту нет другого выхода, как ехать в Н. Бечей. И вот Державная комиссия хлопочет перед новобечейской общественностью о принятии Донского института и отводе ему тех помещений, которые были заняты Харьковским институтом.
Но ситуация теперь несколько изменилась. В прошлом году местное население, заинтересованное в пребывании такого большого учреждения, как среднее учебное заведение, в Н. Бечее, дружно стояло за оставление здесь Харьковского института. В этом году образовалась партия, которая не хочет, чтобы в Н. Бечее был институт. Учителя гражданской и основной школы заняли под квартиры бывшее здание общежития Харьковского института и не хотят отдавать эти помещения. Идет напряженная борьба. Мы лихорадочно следим за этой борьбой.
Пребывание в Н. Бечее русского учебного заведения имеет для нас громадное значение. Материально мы, конечно, ничего не выгадываем. Напротив, жизнь станет немного дороже, но мы приобретаем духовные ценности. Никто из нас, конечно, не попадет на службу в институт, но жизнь наша в этом захолустном городке станет иной. Говорят, что m-mе Духонина ни за что не хочет ехать в Н. Бечей. Здесь, говорит она, помещения для института разбросаны по всему городу, и потому надзор за воспитанницами страшно осложнен, а та свобода режима, которая была в Харьковском институте, ей не нравится.
Вопрос этот очень волнует нас. Помимо того, что мы опять, может быть, попадем в культурную среду среди русских, нам хочется, чтобы институт был здесь ввиду новой политической ситуации. Признание Югославией большевиков, конечно, будет иметь свои последствия и, несомненно, отразится на отношениях местного населения к русским беженцам. Нас здесь слишком мало, чтобы с нами считались. Институт, если он будет в Н. Бечее, заставит местное население именно посчитаться с русскими уже по одному тому, что он будет находиться в ведении правительства.
Уже на этих днях один из местных адвокатов (серб) сказал нашему бывшему преподавателю Я. П. Кобцу: «Зачем Вы тут сидите и не едете в Россию? Там уже установился отличный порядок, и жизнь идет вполне нормально. Никакого террора там нет. Нет и того голода, о котором пишут некоторые газеты. Вам надо помочь своим же русским, а вы тут живете беззаботно и развлекаетесь».
Это было сказано после неудачного выступления нашей колонии, устроившей нечто вроде спектакля, показавшегося публике убогим после тех великолепных спектаклей, которые устраивались институтом. Как служащие в институте, мы пользовались в Н. Бечее известным общественным положением. Теперь в качестве частных лиц, вошедших в соприкосновение с обывателем, мы заняли подчиненную роль в обществе. Мы спустились вниз и уже, конечно, не ходим в кондитерскую и рестораны, как бывало раньше, а в кино занимаем места вместе с простонародьем.
Не чувствовали мы прежде и скрытых противников русской эмиграции, которые совершенно неожиданно проявили себя после того, как был ликвидирован институт. Мы знали, например, что вся семья надзорника основной школы г. Чиплича не была расположена к русским и, где только было можно, шла против них. Теперь язык их развязался. Оба студента Чипличи громко высказываются против русской эмиграции, называя всех русских мужчин дегенератами.
Когда это услышала кончившая в прошлом году институт М. Криун, бывшая в том обществе, где была произнесена эта фраза, то она встрепенулась и сказала: «Ну-ну, продолжайте», - и студент Чиплич повторил: «Да, все ваши мужчины дегенераты». Конечно, это не собственное мнение студента Чиплича, а результат пропаганды, которая в последнее время идет усиленным темпом.
Мы ждали с нетерпением известий и жадно ловили каждый слух. Из Белой Церкви уже получены здесь письма от служащих с просьбой подыскать квартиры. Вопрос, казалось бы, решен окончательно. Державная комиссия уже делает распоряжения, и представители ее сидят в Белой Церкви, обсуждая в заседаниях способы переезда кадетского корпуса в Гараджу. Но вот директору кадетского корпуса генералу Абрамовичу посчастливилось добиться приема у короля Александра, после которого Его Величество выразил пожелание, чтобы Крымский кадетский корпус оставался в своем помещении в Белой Церкви.
Это вышло против желания Державной комиссии, но это была воля короля. Военный министр не так давно был с визитом в Белой Церкви у генерала Абрамовича и лично объявил ему волю короля. Какие разговоры шли о Донском институте, мы не знаем, но скоро стало известно, что и институт решено оставить в Белой Церкви. С большим огорчением мы приняли эту весть. Не только мы, но и местное население в большинстве выражало по этому поводу сожаление. Торговцы учитывали свои выгоды, ремесленники и мастеровые теряли свои прибыли, а часть местной мадьярской и сербской интеллигенции отлично понимала, что в культурном отношении это большой минус для Н. Бечея.
* * *
< ..> Этот танец называется «шими» и превосходит своим безобразием все, что я видел до сих пор. Помимо того, что сам по себе танец был неприличен, все дамы и барышни были оголены до цинизма. Юбки выше колен, декольте чуть не до пояса, руки, плечи и спина обнажены до последней степени. Платья почти прозрачные, просвечивающие все тело.
Мне было стыдно, и я чувствовал большую неловкость. Мне объяснили, что теперь эти танцы общепризнанны и что старых танцев уже не танцуют. Во всех ресторанах, кафанах и клубах, где только играет оркестр, эти новые танцы танцуются между столиками.
Но не только это, но и самый вечер произвел на меня какое-то странное впечатление. Молодые люди, не только русские, а почти все, были одеты очень бедно, все в пиджачках с мягкими воротничками. В этих воротничках, похожих на воротники ночных рубах, теперь можно видеть решительно всех. К нам в Харьковский институт впоследствии даже приезжал товарищ министра народного просвещения в таком помятом, мягком и грязном воротничке и в дешевеньком пиджачке.
Это, как оказалось, теперь в моде. Это признак демократизма, которым пропитаны после войны все слои общества во всей Европе. Даже к своим королям современные министры-демократы ездят с докладом в пиджачках. Этот внешний демократизм, заменивший собой прежний строй общественно-буржуазной жизни, наблюдается теперь повсюду.
Людские отношения опростились. Оголилось не только тело, но и душа. Достаточно посмотреть, что делается на пляжах, где бесстыдство доведено до последних пределов. А нудисты во Франции! Конечно, это следствие войны и революции, но люди уже привыкли к этому, вводя в жизнь эти новые понятия о морали.
Сокольские упражнения делались и раньше, до войны, но голых на этих упражнениях мы не видели. Теперь летом повсюду видишь голые тела. Куда ни пойдешь, всюду голые люди. Пойдешь на реку или на взморье - открытые пляжи. Пойдешь в рощу или загородный парк - голые футболисты. Возле каждой школы - голые сокольские упражнения. Даже рабочие теперь грузят и разгружают на станциях и пристанях в голом виде. И это считается теперь нормальным явлением.
Я вспоминаю, как в 1928 году в Н. Бечей прибыли кадеты Крымского корпуса и делали сокольскую гимнастику. Начальница института М. А. Неклюдова повела на эту гимнастику весь институт. Кадеты делали гимнастику голыми, в одних трусиках. Я сидел в ряду семиклассниц, и мне было очень стыдно. Даже во дворе институтской столовой, где во время обеда и ужина постоянно толкутся институтки, получающие кипяток, идут все лето сокольские упражнения полуголых сербских соколов.
Но бывало еще хуже. Когда в Бечкереке был очередной сокольский слет, наши институтки шли на вокзал строем за сербскими соколами, но в Бечкереке они были размещены вместе в здании школы. Перед выступлением сокола и наши соколицы-институтки переодевались в одном помещении. Я не был в этом помещении, но мне рассказывали, что голые сокола в одних трусиках подходили группами к нашим институткам и разговаривали с ними.
Кто же были эти сокола? Это наша бечейская молодежь - шегерты (приказчики), парикмахеры, колбасники, мясники и т.д. И тут же ходила в толпе начальница института, не находя способов изолировать своих воспитанниц. Ужасно воняло потом от этих голых соколов, говорил мне потом И. Г. Румянцев (эконом нашего института), ездивший с институтом на этот слет.
Культ голого тела - это болезнь современности после войны. Все лето молодежь проводит на пляжах или увлекается футболом и сокольской гимнастикой. Очень модным считается загореть на солнце до степени чернокожего. Возвращаются к осени с дачных мест и курортов совсем бронзовыми и щеголяют друг перед другом этой натуральной красотой.
Лето теперь проводится спортивно. Это не развлечение, как было раньше, а скорее профессиональное занятие. Впрочем, не только летом молодежь занята гимнастикой, занятия идут и зимой в закрытых помещениях, во всех школах. Невольно напрашивается вопрос, когда же эта молодежь занимается. Ведь это не десятки и сотни, а буквально все.
Я имею среди этой учащейся молодежи учеников и учениц. И что же? На лето они прекращают брать уроки музыки, потому что целый день проводят или на пляже, или играют в футбол. Я сам купаюсь два раза в день и отлично вижу, что делается и в купальне и на пляже. Но когда же эта молодежь читает книги, задавал я себе этот вопрос. А может быть, кто-нибудь из них рисует или изучает иностранные языки? И вот на этот вопрос молодежь отмалчивается.
Я заметил еще в Загребе, где я стоял благодаря положению брата очень близко к студенческой молодежи, что она кроме газет буквально ничего не читает. Мне приходилось говорить по этому поводу с родителями этой учащейся молодежи. Они сознают, что их детям следовало бы чтением книг развивать свой ум и вообще заниматься дома чем-нибудь более целесообразным, чем футбол и сокольская гимнастика, но мешает школа, которая занимается более физическим развитием, чем умственным.
К сожалению, и наша русская молодежь идет по стопам сербов. Зимой им некогда читать, и мешает спорт. Бронзовые, с развитыми до крайности мускулами, эта молодежь мало расположена к умственному труду и потому, конечно, в жизни она стушуется, как мало пригодный к серьезному делу элемент.
Как преподавателю, имеющему много частных уроков, мне приходилось наблюдать эту учащуюся молодежь. Она ничего не знает и ничем не интересуется. Я спросил однажды отца одного из моих учеников, который просил меня перенести уроки на утро, чтобы его сын был свободен целый день, что делает его сын Алекс целый день. Футбол, сокольские упражнения и купание отнимает у него все время. Вот его нормальный образ жизни летом. Раньше он хорошо говорил по-немецки, а теперь забыл все. Зимой идет с двумя репетиторами.
Вот почему нужно глубоко сожалеть, что Державная сербская комиссия по делам русских беженцев так энергично ликвидирует вывезенные из России средние русские учебные заведения. Из шести таких заведений сейчас осталось только два - Донской женский институт и кадетский корпус в Белой Церкви, то есть вместо 1300-1400 мест русское беженство располагает теперь всего около 400 вакансиями в русской средней школе. На эти вакансии попадают, конечно, избранные и те, кто может платить громадные деньги за правоучение своих детей (до 500 динар в месяц).
Жена профессора Н. В. Краинского платит в кадетский корпус за своего сына 500 динар в месяц. Инженер С. В. Максимов платит за свою падчерицу Г. Шлегель в Донской институт 500 динар в месяц. М. М. Кошевая платит за дочь 600 динар (Донской институт). Остальные вынуждены отдавать своих детей в сербские гимназии, где они совершенно утрачивают русскую культуру и денационализируются.
Мы не принимаем во внимание мужскую и женскую гимназии, открытые Державной комиссией в Белграде и состоящие ныне при Доме русской культуры. Это уже не вполне русские учебные заведения. Они созданы уже здесь, в беженстве, людьми, преследовавшими свои политические цели. Всем известна история Плетневской гимназии в Белграде, в стенах которой считалось недопустимым иметь портрет русского императора и в общежитии которой считалось позором молиться Богу. И вот религиозно настроенные гимназисты молились, ложась спать, под одеялом, чтобы не подвергаться насмешкам своих товарищей.
Много писалось своевременно об этой гимназии в издававшейся в Белграде эмигрантской газете «Новое время». Это была гимназия, в которой не велось преподавания Закона Божия. Правда, в конце концов г. Плетнев был удален и кое-что было вытравлено из этой гимназии, но все-таки ее и теперь с усмешкой называют Плетневской гимназией. Традиций русской школы там нет. Нет и традиций русской жизни. Вся она пропитана нынешними тенденциями господствующего теперь в Европе демократизма и отчасти нашей керенщиной. Программа в ней принята сербская - не русская, и методы в ней не те, что были в русской школе.
Одно только осталось в ней - это то, что преподавание ведется на русском языке, но и это теперь стоит под сомнением, так как учащиеся в этой гимназии - это дети, родившиеся уже здесь и знающие сербский язык лучше русского. Это дети, не видевшие и не знающие России и воспитанные вне влияния русской жизни. Мне много приходилось говорить с ними. Эта молодежь с восторгом слушает рассказы о России, но не понимает ее, как не понимает и русскую классическую литературу. Им более доступна местная сербская жизнь и вообще все то, что они видят и воспринимают непосредственно. И в этом отношении психология их уже не русская.
Такова и женская гимназия. По сравнению с вывезенными из России женскими институтами и кадетскими корпусами, которые не только вывезли из России традиции своих учебных заведений, но и сохранили на чужбине характерные черты их, белградские русские гимназии, конечно, нам чужды. Это создание русской эмиграции, да еще с известным оттенком того, что в России называлось левизной. И мы уже видим эту колоссальную разницу в воспитании за границей институток и кадет по сравнению с белградскими гимназистами.
Кадет, по существу, - это монархист, готовый по первому зову стать под знамена своей Родины. Он не рассуждает. Он любит свою Россию такой, какой она была, когда его вывезли оттуда. Кадет воспитан и при встрече выпрямится и скажет: «Здравия желаем». А теперь я расскажу, как здороваются гимназисты. В институтской столовой холодно. Вечером репетиция рождественского спектакля, в котором принимают участие гимназисты Белградской русской гимназии, сыновья служащих в институте. У столовой стоит начальница института с учительницей рукоделия и классной дамой. Гимназисты стоят несколько в стороне.
Мы входим в столовую - барон С. П. Корф и я. Представительная наружность барона с длинной седой бородой, да и я тоже весь седой, с небольшой бородкой, - естественно, возбуждаем всюду почтение. Мы подходим к дамам и, приподняв шляпы, целуем им руки. Затем барон с приподнятой в руке шляпой подходит к молодым людям и протягивает им руку. За ним и я подхожу к ним и готов приподнять шляпу. Все три гимназиста, приняв руку барона, не только не приподняли свои шляпы, но, почти не смотря на барона, продолжали между собой разговаривать. Я, конечно, оставил свою шляпу в покое и вовсе не поздоровался с ними. И они даже не поняли того, что они сделали.
Другой случай таков: прихожу в «русский отбор». За общим столом сидит гимназист 8-го класса и, посвистывая, просматривает газеты. Здороваясь с ним, я протянул ему руку. Он даже не приподнялся и продолжал насвистывать. Я сел к столу и углубился в чтение. Молодой человек продолжал насвистывать. Мне стало противно, и я демонстративно ушел. Конечно, он не понял моего протеста. Вот это и называется демократическим воспитанием.
У кадет этого нет. Он воспитан на прежний лад. Кадет мечтает спасти Родину и готов идти на войну. Гимназист в пиджачке и мягком воротничке продолжает бредить о том, что у помещиков надо отнять землю и отдать ее крестьянам. А что касается войны, то он заявляет, что в авантюру он пускаться не желает. «Виноват во всем Николай», - авторитетно заявляет гимназист Плетневской гимназии. Кадет читает газеты «Новое время», «Царский вестник», «Возрождение». Гимназист читает «Дни» Милюкова. Я лично не раз уговаривал своих учениц-институток, чтобы они не принимали от гимназиста Г. этой милюковской газеты, которую он навязывает им, пытаясь заняться в институте пропагандой.
Одним словом, белградские русские эмигрантские гимназии подготавливают и вырабатывают демократов европейского типа вроде гг. Эрио, Бенеша и т.д., чуждых русской жизни. Эти гимназисты уже теперь участвуют в разных организациях и кружках, председательствуют на собраниях, делегируются на разные съезды, выступают с программными речами и учатся говорить. Апломб самоуверенности и наглости при весьма слабых знаниях даже курса средней школы вырабатывается у этих будущих дельцов с детства.
Случай привел меня присмотреться ближе и к женской гимназии при Державной сербской комиссии. В течение целого месяца я репетировал в Белграде одну третьеклассницу, посещая поэтому часто эту гимназию. Какая громадная разница! Я прослужил в институте 7 лет, и то, что пришлось мне видеть в гимназии, поразило меня. Это современная гимназия, то есть соответствующая духу времени.
Прежде всего мать этой девочки, Г. Филимонова, сказала мне, что однажды она, как родительница, была приглашена в гимназию на традиционный вечер, устроенный гимназистками. Это было «кабаре» самого похабного качества, вроде тех, которые показывают в кинематографах, сказала мне г-жа Филимонова. Она была удивлена, как в женской гимназии допускаются подобного рода вечера. Но, если это допускается в стенах учебного заведения, то можно себе вообразить, что делается вне гимназии!
Вот эта современная свобода - распущенность - и является характерной чертой этого женского учебного заведения. Но не в этом дело. Гимназистки говорят лучше по-сербски, чем по-русски. Культура их нерусская, и проходят они программу нерусскую. Это настоящие сербские барышни. Даже в манерах и во внешнем облике у них нет ничего русского. Они уже ассимилировались, и только там, где есть разумные родители в семье, там еще сказываются родовые черты русского воспитания. И в этом молодежь не виновата. Это сделала сама жизнь.
Вообще надо сказать, что наши русские традиции на чужбине разваливаются. И это понятно. Срок пребывания русской эмиграции на чужбине слишком продолжительный, чтобы русским людям можно было сохранить свои бытовые черты. Все попытки муссировать за границей русскую культуру слишком искусственны.
Русская культура, русское искусство, литература и техника, конечно, получили мировое признание. Эмиграция разнесла эту культуру по всему миру и поставила на ней точку. Это то, что было. Это культура великого народа, создавшего великую культуру. Теперь этот народ рассеян по всему миру и постепенно теряет свою самобытность.
Русский обычай отходит в область предания и рассказывается детям как сказка, например:
«В углу икона с лампадой стоит, а на столе бурлит и клокочет самовар. А русский церковный звон колоколов, который невольно тянет снять шапку и перекреститься! А постные бублики на паперти у церкви во время говения! А русская зима и лихачи с цветными сетками на лошадях и кучера в валенках и синих армяках с такой же шапкой с зеленым или синим верхом! А заутреня под Светлый праздник, а плащаница, а Рождество Христово, а масленица с блинами, а пасхальный стол...»
Я был свидетелем и очевидцем, как горько плакали в эти дни русские люди, не имея возможности купить себе и детям на Пасху калача и по яичку.
Мы с братом тоже пережили эти чувства, когда первый год в Загребе мы не имели к пасхальному столу буквально ничего, кроме пшенной каши и чашки чаю. И я вспоминаю, как профессор Микуличич (патрон брата) прислал нам тогда от своего стола два ломтика торта.
Русское беженство живет в рассеянии, каждый в своем углу. Чтобы участвовать в общественной жизни, где соблюдаются еще русские обычаи, нужны деньги, которых нет. Встреча Нового года, праздника Рождества Христова, национальные концерты, русская опера, балет и т.д. доступны очень немногим. Объединяется русская эмиграция только в церкви. В церковь идет каждый. И идет как равный. Денег там не надо. Нет и принуждения. Нет и указаний свыше. Толпа теснится в церкви, на паперти и возле церкви. Церковь в эмиграции повсюду является центром, вокруг которого теснятся русские.
В храм Божий идут все - и люди разных взглядов, и политические противники и разных положений. Тут все равны. Я помню, как в Румынии к заутрени пришли все русские, и вдруг среди толпы узнали атамана Ангела, который был всем памятен по деяниям его при наступлении Петлюры на Киев в 1918 году. Он расстреливал офицеров, среди которых стоял теперь у заутрени. Уже утром офицеры искали случая встретить Ангела, но в церкви его никто не тронул.
Вот здесь, в Церкви, хранится русская культура с ее традициями, обычаями и нравами, а не в тех вечерах русской культуры, которые устраиваются официально во всех городах рассеяния русских людей. Мы бывали на этих вечерах, а мне лично приходилось и участвовать в организации их. И я бы назвал эти вечера не вечерами русской культуры, а вечерами бывшей русской культуры. Какой-нибудь доклад. Потом два-три стихотворения Пушкина или Лермонтова. Потом Чайковский в исполнении подрастающей молодежи; хор, танцы.
Одним словом, исполняется то, что творила когда-то Великая Россия. Это сохраняется само собою. Для этого не надо принимать особых мер. Русская литература не может исчезнуть, как не погибнет и русское искусство. А вот сохранить прежнюю русскую культуру для передачи ее подрастающим поколениям, то есть сохранить ее в жизни рядового беженства, сохранить бытовые ее черты и не дать беженству ассимилироваться и потерять хотя бы главные черты своей культуры, - вот эта задача чрезвычайно важна для будущей России, если ей суждено восстановиться.
Державная комиссия ликвидирует вывезенные из России средние русские учебные заведения, а между тем здесь, в этих закрытых учебных заведениях, не только хранится, но и воспринимается русская культура и русское просвещение. Институты и кадетские корпуса - это очаги русского просвещения. Хотя программа у них и принята сербская, но в большей мере, в институтах в особенности, проводилась неофициально и программа русская (музыка, пение, рисование, рукоделие, танцы, иностранные языки, программа чтения классической литературы и т.д.). Весь уклад жизни в этих заведениях русский. Все обычаи, традиции, нравы и даже привычки до мелочей сохранились здесь, передаваясь преемственно от старших воспитанников и воспитанниц к младшим.
Я был поражен, когда после шестилетнего пребывания в самой гуще беженства я попал на службу в Харьковский институт. Впечатление было таково, что я очутился в уголке самой России, до того это было характерное русское учебное заведение. Отличная библиотека при институте. Отлично оборудованный класс рисования и прикладного искусства. Три фортепиано и одно пианино обслуживали музыкальный класс. Художественные работы и художественные балетные танцы были доведены до совершенства. Вся внешняя обстановка соответствовала внутреннему содержанию этой школы. На стенах в дортуарах, коридорах и комнат занятий развешаны портреты русских императоров, императриц и знаменитых русских писателей, композиторов и ученых. На всех партах, а в дортуарах и на столах и кроватях, разбросаны книги, тетради, пеналы.
Во всем чувствовалась духовная культура, умственная работа и внешний лоск. Повсюду придают уют горящие лампадки перед иконами. Традиционные русские торжества, как то встреча Нового года, елка, Розговень после заутрени, годовой акт, юбилеи, танцевальные вечера и балы, устраивались в этих заведениях с чисто русской пышностью, и здесь учащаяся молодежь училась, как надо себя держать, и привыкала к светским отношениям в обществе.
Жизнь в этих закрытых учебных заведениях шла независимо от перестраивающегося в Европе общественного порядка. Институты и кадетские корпуса хранили русскую культуру, не воспринимая внешнюю сторону новых общественных отношений. Современные танцы в этих закрытых заведениях не танцевались. Накрашенных и напудренных в институте не было. Форменные русские платья, а в кадетских корпусах русская военная форма, накладывали как бы печать на питомцев этих школ и охраняли их от иноземного влияния. Жизнь этой юной молодежи формировалась в школе и дортуарах среди сверстников, вдали от улицы.
Очень многие воспитанницы институтов и кадеты прожили все время своего пребывания в школе безвыездно, так как им некуда было ехать на каникулах. Каким же влияниям, кроме своей школы, могли подпасть такие воспитанники и воспитанницы? Естественно, что они выходили из своих учебных заведений с чисто русской душой, плохо даже ориентируясь в новой обстановке незнакомой им жизни. Это ставилось даже, и совершенно справедливо, в вину этим заведениям.
Культурная ценность наших вывезенных из России средних учебных заведений не подлежит сомнению. Этот мотив был даже выставлен сербскими и мадьярскими общественными деятелями, когда они возбуждали ходатайство перед министерством об оставлении Харьковского института в Новом Бечее. И мы в этом неоднократно убеждались сами. Существование в Новом Бечее русского среднего учебного заведения имело громадное влияние на весь край. Как культурный центр, возле которого сосредотачивались разные русские специалисты и вообще люди с высшим образованием, Новый Бечей привлекал к себе внимание общества и несомненно являлся центром местного просвещения. Мы теперь видим, во что обратился после закрытия института опустелый Бечей.
Как же можно было при таких условиях закрывать такие учебные заведения и этим способствовать разрушению русской культуры в эмиграции? Мы утверждаем, что с закрытием последнего института и кадетского корпуса русская жизнь в Югославии примет иные формы, ведущие к уничтожению всего русского. Одна Церковь не сможет сохранить традиций, обычаев и нравов русской жизни, а Дом культуры, построенный в Белграде, будет лишь музеем, куда будет сдано все прошлое России.
И мы вновь утверждаем, что наше русское просвещение здесь поддерживалось только Церковью и вывезенными из России русскими учебными заведениями - женскими институтами и кадетскими и корпусами. И вот злые языки говорят, что потому-то и закрыли институты и кадетские корпуса, что они хранили в себе заветы царской России.
* * *
1 января. 1934 год
Русская катастрофа еще продолжается. Там - в советской России - в полном разгаре социалистический опыт над русским народом при поддержке всех европейских держав, а в последнее время и Америки. Удивительнее всего то, что большинство иностранцев, побывавших в С.С.С.Р., в восторге от достижений советской власти и все как один отрицают наличие голода в советской России. Вся иностранная печать и даже сербские газеты восхваляют большевистский режим в советской России и настаивают на установлении дружеских отношений с большевиками. В балканских странах во главе этого движения стоит чехословацкий министр Бенеш, известный своими симпатиями к большевикам.
Русская эмиграция осталась в одиночестве и готова встретить еще один удар в спину. Уже не раз поднимался вопрос о репатриации русских беженцев, но здесь, в Югославии, при благороднейшем короле Александре этот вопрос, кажется, не так легко провести в жизнь. Но все-таки приходится встречать очень много людей, которые верят в это и не доверяют иностранному гостеприимству. Вот почему в последнее время взоры русских людей обращаются на Дальний Восток.
Там идет совершенно другой процесс. Большевизм неприемлем для желтых рас. Против большевизма там идет борьба. Туда стремится подневольный русский народ, не приявший большевизм, и, прорывая большевистский фронт на границе нового антибольшевистского государства Манчжу-Го, бежит под защиту благородных японцев. Недавно оттуда, из Манчжу-Го, приехал в Европу (он был и у нас в Н. Бечее) епископ Нестор с особой миссией - ознакомить русскую эмиграцию в Европе с положением на Дальнем Востоке. Ничего определенного как будто и не сказал он, но все поняли, куда нам надо смотреть и куда повернуться спиной.
Страна восходящего солнца с ее свежей и бодрой культурой, конечно, нам ближе и понятнее навеянной нам меркантильной культуры Западной Европы, признавшей большевизм. Отсюда надо уходить навстречу свежим веяниям. Путь нам указан. Но идти придется с боем. Эта наша точка зрения проводилась с самого начала. Мы писали всегда, иносказательно конечно, что держим наши чемоданы наготове. Временный отдых в виде, например, моей службы в институте или положения моего брата как профессора Белградского университета никогда не считался нами пристанищем в нашей эмигрантской жизни.
До последнего момента мы были на учете, готовые при всяких условиях идти освобождать Родину. Мы знали, что впереди нам предстоят еще большие испытания. Конечно, для очень многих, в особенности людей в возрасте, эмиграция была и еще будет последним этапом их жизни. И это мы предвидели и писали в своем дневнике, что немногие и нескоро вернутся в Россию. Смерть на чужбине - это тоже смерть, что застигла очень многих на поле брани и в окопах. Вдали от Родины, на чужой земле, в убогой обстановке беженской жизни, среди чужих людей, без медицинской помощи, одиноко умирают русские люди на чужой земле.
Такая смерть тяжелее смерти в бою или в окопах, где все-таки человек не один, а среди своих. Так умер в прошлом году в Субботице полковник В. А. Шарепо-Лапитский. В своей убогой беженской комнатке он почувствовал себя плохо, а на следующий день его нашли мертвым. Что пережил этот человек перед своей смертью, никто не знает. Молчаливо, одиноко, без медицинской помощи умер он, как сдыхает пес на дворе.
«Смотрите, селитесь поближе к русским. Мало ли что может случиться. Вы немолодой человек», - говорила мне жена брата, провожая меня на пароход в Новый Бечей. Конечно, нам, людям уже в возрасте, трудно рассчитывать на что-либо другое. Время идет быстро, а исторические события разворачиваются медленно.
Я люблю свою комнатку. Светло, уютно, тепло и чистенько в ней, но все-таки для меня она ассоциируется не то с кельей, где как бы в изгнании приходится доживать свой век, не то с окопом, из которого не так легко выбраться и увидеть свет Божий. Катастрофа для русских людей все еще продолжается, и никто не знает, что ждет его впереди и какие испытания ему предстоят. Несомненно, что многое еще перевернется в политике и, может быть, русским беженцам опять придется искать себе приют на иной территории. На отдых имеют право только мертвые. Так выразился один из молодых ораторов, требуя от всех русских энергичного единения в вопросе о борьбе за свою Родину.
Другой вопрос, волнующий беженцев, по крайней мере в Югославии, - это катастрофа финансовая, ударившая сильно по карману беженцев. Наученные горьким опытом, русские люди всегда ждут худшего и потому стали бережливее, зная, что катастрофа еще не кончена. И вот, кто только мог, сберегая лишнюю копеечку, нес эти сбережения в разные штедионицы (сберегательные кассы) и местные банки. Доктора, инженеры, педагоги, служащие, рабочие - одним словом, все, кто зарабатывал достаточно, чтобы отложить трудовую копеечку на черный денек, имели в этих банках скромные сбережения. Мне лично известны эти суммы по Н. Бечею, где, кажется, не было человека, который не отложил за 10-12 лет службы в институте приличную сумму в 10, 20, 30 и даже 40 тысяч динар. Больше всех скопила горничная начальницы Фрося, занимавшая еще какую-то казенную должность в институте.
В одной из таких касс («Врашевачка српска штедионица») в Н. Бечее служит бухгалтером наш русский В. И. Слатвинский. И вот поэтому, имея там своего человека, наши русские несли туда свои сбережения. Открыли там счета и канцелярия института, и касса взаимопомощи служащих в институте. Начальница института открыла там, как опекунша, именные текущие счета воспитанниц института, в большинстве, конечно, сирот и полусирот.
И вдруг в один прекрасный день банк заявил, что вклады обратно из штедионицы не выдают. Возмущение было ужасное. Арестовали было сначала одного из директоров штедионицы и бухгалтера, но тотчас их освободили, а нам сказали, что это временное затруднение. Но не прошло и двух-трех месяцев, как почти все штедионицы и банки объявили себя банкротами. Создалась паника, которая немного рассеялась распоряжением министерства о том, чтобы клиентам банка выдавали хотя бы проценты на капитал, но наш банк не мог исполнить даже этого.
Мы, русские, потерявшие уже однажды все свои капиталы, отлично понимали, что все эти успокоения и обещания, которые так щедро расточаются банковскими деятелями, - это просто обман. Вот уже третий год, как случился этот крах, и, конечно, никакой надежды на получение вкладчиками их сбережений нет. Любопытно, что когда потерпевшие приходят в эту штедионицу, то с ним обращаются грубо и заведомо обманывают. Мне лично говорили: «Получите через два месяца, получите в августе», потом в феврале, потом в июле и т.д. А Фросе в последний раз сказали, что выдавать вклады будут через 12 лет.
Интересно, что все эти банки функционируют. Служащие и директора получают жалованье и приходят каждый день на службу. Читают газеты. Пьют чай и ничего не делают. Директора и акционеры ведут по-прежнему широкий образ жизни. Один из них обзавелся на днях отличным выездом. Держит автомобиль. Все они - богатые люди, имеющие дома, землю, капиталы, и живут, как будто ничего не случилось.
А взглянем теперь на клиентов этих банков - русских беженцев. П. И. Пономарев, доктор Харьковского института, переведенный в Пановичи, тяжко заболел в прошлом году. Его разбил паралич правой стороны тела. Он умолял всех нас, оставшихся в Н. Бечее, выхлопотать выдачу ему хоть небольшой суммы из его вклада в банке. Ему отказали. В это время заболела его жена, Мария Михайловна, болезнью, требующей сложной и дорогой операции. Денег из банка не дали.
Но еще хуже поступили с нашими детьми. Мы, бывшие студенты, установили на Татьянинском вечере стипендию, на которую училась в университете в Загребе бывшая воспитанница Харьковского института Галина Резвова. Собираемые с нас деньги хранились в штедионице. Теперь Резвова лишена этой стипендии и вынуждена прекратить занятия в университете. Другая воспитанница Харьковского института, Евгения Свинкина, обладающая талантом и отличным голосом, мечтала поступить в консерваторию. На ее имя начальница института положила своевременно в эту штедионицу 15 тысяч динар, оставшиеся после смерти ее матери. Теперь Е. Свинкина вынуждена отказаться от своей карьеры.
Мы не будем приводить все подобные случаи. Их слишком много. Банковский крах охватил чуть не всю Югославию. Доктор Акацатов, покойник, с глубоким возмущением рассказывал мне, что один адвокат посоветовал ему положить свои сбережения в сумме 40 тысяч динар в какой-то банк в Новом Саде. Он это сделал, а на следующий день ему объявили, что банк лопнул. Доктор Акацатов умер, и его не на что было похоронить.
У моего брата погибли сбережения чуть ли не в самом богатом и старом хорватском банке в Загребе. Инженер Куманинов, оставшись без места, рассказывал нам, что у него были сбережения, но они погибли в банке. Любопытно рассказывал мне служащий в институте казак Григорий Воронюк. Услышав, что французы открыли в Панчево пролетарский банк, привлекающий пролетариев высоким процентом, он нарочито съездил в Панчево и сдал на хранение свои сбережения (16 тысяч динар). Скоро этот банк объявил себя банкротом, а французы уехали во Францию.
Мы не вникали в существо этих банковских крахов, а приводим только факты. Говорят, что причиною тому «кризис». Но мы этому не верим. Напротив, мы видим повсюду нарастающую роскошь. Достаточно побывать в Белграде, чтобы видеть эту вакханалию роскоши. Миллионные дома растут как грибы. Рестораны полны с утра. Автомобилей развелось столько, что иногда нет возможности перейти улицу. В каждом доме радио. Последнее время развилось аэропланное сообщение. Письма отправляются воздушной почтой. Город нарядный. Публика отлично одета. Каждый день балы, кабаре, театры, кинематографы, танцульки. И это называется кризисом. Публика настолько избалована, что если кто-нибудь не может завести себе радио, то он жалуется на кризис.
Не уступает этой столичной жизни и провинция. Я спрашивал как-то хозяина большого гастрономического магазина в Н. Бечее, у которого я даю уроки музыки, кто же пьет это шампанское, ликеры и коньяки. «Ого, -ответил мне г. Крстич, - селяки все это выпивают». Мне часто приходится видеть на базаре, как селяки вынимают из-за пазухи свои толстые бумажники. Оттуда торчат не сотни, а тысячединарки.
Однажды я видел директора того банка, в котором пропали у меня деньги. Я подошел к стойке, где пьют, чтобы купить отличные здесь соленые огурцы. В это время директор банка, простой селяк, расплачивался за выпитое, и я видел его толстый бумажник, из которого при мне чуть не рассыпались тысячединарные кредитки.
Хорошо, богато здесь живут люди, и все-таки каждый из разбогатевших во время войны и революции считает необходимым жаловаться на кризис. Разбогатели люди именно за время войны и революции. Любопытно, например, что в Н. Бечее на какой домик, хотя бы на нашей улице, ни посмотришь, всюду написано, что он выстроен в период времени после войны (1924-1929).
В то время, когда я пишу эти строки, я получил письмо, которое меня очень взволновало. Дело в том, что до сих пор в Белграде функционирует Общество попечения о нуждах воспитанниц, окончивших Харьковский институт, которое возглавляет бывшая начальница института М. А. Неклюдова. Как и прежде, за счет этого Общества некоторые девицы посылаются на год за границу (во Францию или Бельгию) в так называемые couvant для завершения образования. Там они изучают языки, стенографию, литературу, музыку, пение и т.д.
Практически до сих пор не установлено, есть ли в этом смысл и дает ли couvant что-нибудь реальное. Мы, по крайней мере, знаем немало барышень, которые, вернувшись из couvant, вышли замуж или служат на сербской службе и пишут на пишущих машинках исключительно на сербском языке.
Впрочем, мы должны сказать, что знаем несколько очень удачных случаев. Одна из самых лучших и талантливых моих учениц Л. В. Ря-бинина не имела материальной возможности продолжать по окончании института музыкальное образование и с болью в сердце решила принять предложение начальницы института поехать на год в Бельгию в couvant (Arlon. Pensionnat Notre Dame). Но какова же была наша радость, когда из первых же писем оттуда мы узнали, что в этом пансионе имеется учительница музыки и 17 фортепиано. Игра Рябининой очень понравилась как учительнице музыки, так и сестре настоятельнице, и потому она была принята бесплатной ученицей по музыке.
Рябинина была в восторге и с первых же дней взялась за музыку, упражняясь по 5-6 часов в день. В результате Рябинина летом держала экстерном экзамен за 4 курса в Брюссельской консерватории, куда специально ездила со своей учительницей. Экзамен она выдержала отлично. «Mlle, jury вам дает grande distinction», - сказала председатель jury. Это было как нельзя кстати, так как кончался год и Рябинина должна была возвратиться в Белград. Зная это, начальница пансионата предложила Рябининой остаться в couvant на службе в качестве помощницы учительницы музыки. Имея 15 учениц и получая жалованье на всем готовом 175 франков в месяц, Рябинина имеет возможность готовиться к экзамену в консерватории и в этом году, и вообще закончить программу Брюссельской консерватории.
Другая моя тоже хорошая ученица Женя Свинкина, о которой я уже упоминал, имела больше склонности учиться пению, чем играть на рояле, так как у нее с детства установился хороший голос. Банковский крах лишил ее возможности поступить в консерваторию, и потому ее бывшая начальница М. А. Неклюдова решила послать ее на год в couvant в Брюссель (Pensionnat des S de Ste Marie) для изучения языков и стенографии. В день именин настоятельницы этого пансиона Женя Свинкина решила в виде сюрприза своей настоятельнице спеть с аккомпанементом фортепиано несколько романсов. Настоятельница пришла в восторг и в результате устроила Женю Свинкину за счет couvant в Брюссельской консерватории приходящей ученицей по классу пения. Но ведь это всего на один год, а для того чтобы пройти курс пения, надо четыре года.
И вот сейчас идут хлопоты о том, чтобы Жене Свинкиной из ново-бечейской штедионицы были выданы положенные на ее имя материнские деньги в сумме 15 тысяч дин. Банк наотрез отказывается выдать эти деньги. Господам директорам и акционерам этого банка (кстати, очень богатым людям) неинтересна судьба Свинкиной. Итак, улыбнувшееся было Жене Свинкиной счастье вновь оставило ее. Талантливая девушка с исключительно хорошим голосом вынуждена идти по иному, не интересному ей пути трудовой жизни. Ее материнские деньги достались не ей. Говорят, не в деньгах счастье, - а вот вышло так, что для Жени весь вопрос заключался в ее материнских деньгах. И это не единственный случай.
К сожалению, Державная комиссия по делам русских беженцев не поддерживает молодежь, специализирующуюся в различных областях искусств. Пособие выдается только студенческой молодежи, а те, которые поступают по окончании средних учебных заведений в консерватории, муз. училища и художественные школы, поддержкой Державной комиссии не пользуются. Вообще помощь учащейся молодежи организована у русского беженства неудовлетворительно.
Вот что пишет по этому поводу своей родственнице в Новый Бечей представительница Общества попечения о нуждах воспитанниц, окончивших Харьковский институт:
«Ты не можешь себе представить, в какой нужде живет наша молодежь. Все время приходится спасать от голода и холода, так как одинокие не могут найти средств, чтобы жить как-нибудь, и поэтому им необходима наша помощь. Добыть же средства теперь страшно трудно. И потому я чувствую себя не вправе давать туда, где люди еще могут существовать. Ты читала, что образовалось Общество помощи молодежи, в правление которого вошли представители всех существующих обществ. Собираемся мы еженедельно, и ужас берет, когда слушаешь, как живет наша молодежь. Лотерея дала чистого около 7000, но это ничто в сравнении с тем, что мне нужно. Всем помочь невозможно, поэтому мы избрали себе разные специальности. Некоторые кормят студентов, другие заведуют общежитиями и заботятся об одежде. Я продолжаю заботиться о бывших воспитанницах Харьковского института, помогаю им находить места, стараюсь поставить всех на ноги и не жалею средств для этого. Всех вновь поступающих в высшие школы надо поддержать материально. Некоторые совсем раздеты. Нет пальто и белья. Конечно, деньги моментально уходят, и я должна изобретать что-нибудь другое».
К сожалению, очень трудно проследить, как устраивается молодежь по окончании учебных заведений и какова их судьба на чужбине. Те, кто пользуется помощью разных обществ и организаций и находятся, так сказать, на глазах, уходят с поля зрения, как только прекращается опека над ними. Поставить на ноги хоть как-нибудь и помочь зацепиться за соломинку - это самое главное, но, к сожалению, Державная комиссия по делам русских беженцев очень мало об этом заботится. Она ограничивается распределением ссуды студентам, и только. Во всех прочих отношениях она уступает свою инициативу частным организациям.
И вот мы видим, как бьется русская беженская молодежь, чтобы завоевать себе место в жизни. Я слежу за своими бывшими ученицами. Их было у меня очень много. Конечно, музыка проходилась в институте между прочим, но все-таки известный процент барышень по окончании института продолжает заниматься музыкой. Просто для памяти я назову этих воспитанниц, составляющих мою гордость и высокое моральное удовлетворение. Ведь я пробыл учителем музыки в институте всего 7 лет, а дал целую группу русских девиц, полюбивших и занимающихся музыкой.
Л. Супранович окончила Белградскую державную муз. школу. М. Бразоль по окончании института прошла с кн. Н. Трубецким программу муз. школы и продолжает совершенствоваться у него же. Имеет уроки музыки. В. Поздеева продолжает учиться в Белградской держ. муз. школе. Н. Майкровская имеет уроки музыки и учится в Белградской частной муз. школе Станковича. В. Юхкам дает уроки музыки и продолжает учиться музыке в школе Станковича. О. Вейнштейн поступила в консерваторию. Мои бывшие ученицы Т. Мелиоранская и К. Флегин-ская учатся музыке в Белградской держ. муз. школе. Е. Свинкина берет уроки пения и музыки в Брюссельской консерватории. Л. Рябинина ежегодно сдает экзамены в Брюссельской консерватории. Еще мои лучшие ученицы Л. Свинкина, Н. Кошевая и В. Манернова продолжают учиться музыке в Донском институте и, конечно, никогда не бросят музыку. Еще были у меня отличные ученицы в институте В. Лазарева и Т. Ляшко, уже хорошо играющие, но о них я сведений не имею.
Как ни говорить, этот маленький отчет дает мне право гордиться своими ученицами и утверждать, что я дал русской эмиграции немало пианисток, которые уже теперь понемногу зарабатывают кусок хлеба уроками музыки. И они это ценят. Вот что пишет мне Л. Рябинина после экзамена в Брюссельской консерватории: «Не помню, писала ли я Вам, что все меня спрашивали, кто был мой первый учитель, и Вам были произнесены похвалы. Действительно, дорогой Дмитрий Васильевич, я должна сказать, что Вам я обязана всем в моей музыке».
* * *
9 октября 1934 года, в 8 часов вечера, ко мне в окошко с улицы постучал М. П. Лагофет, и одновременно вошла в комнату моя хозяйка с детьми, прося меня взять к себе детей и присмотреть за ними, пока она не придет. Я почувствовал, что что-то случилось очень серьезное. Хозяйка исчезла - ушла к мужу в общину. Ее вызвал в общину муж.
Вошедший ко мне в комнату М. П. Лагофет не здороваясь шептал мне на ухо, что он пришел по важному делу, и едва слышно прошептал, что он узнал сейчас от Я. П. Кобуа, что в Марселе убит наш краль Александр. Я хотел задержать Михаила Павловича, но он торопился идти послушать радио. Минут десять спустя пришла моя хозяйка и по секрету от детей сказала, что убит в Марселе краль Александр.
Почти одновременно ко мне в комнату вошел сосед чиновника Контрольной палаты и, совершенно растерянный, принял участие в нашем разговоре. Впечатление тяжелое.
Когда я остался один...
ПОСЛЕСЛОВИЕ (Н. В. Краинского)
На этом месте обрывается нить жизни прекрасного, честного человека. 30 октября я, брат Дмитрия, живущий в Белграде, получил от Родзянко телеграмму, что брат болеет и четвертый день лежит с высокой температурой. Я с женой в тот же день выехал в Н. Бечей и застал брата уже тяжело больным <.>
Мы наладили уход и лечение и поехали обратно, условившись, что нас известят о ходе дел. <.>
20 ноября вечером его отвезли в Белград, где я перевел его в очень тяжелом состоянии в санаторий. <.>
Очень медленно, но больной начал поправляться и к 20 декабря настолько оправился, что переехал ко мне, где начал отлично есть. но кашель не проходил, а температура иногда сильно повышалась.
Эти две недели передышки мы дружески провели с братом. Много вспоминали длинную, в прошлом интересную, прекрасную и счастливую жизнь и с горечью и отвращением говорили о беженской жизни. Оба мы совершенно безнадежно смотрели в будущее и много говорили о смерти и о том, что зажились на этом свете. <.>
Я очень любил брата. Он умер на моих руках. <.>
Я думаю, что рак сделал свое дело. Это наша родовая болезнь, наследованная от рода М. И. Глинки. Наша бабушка - двоюродная сестра Глинки (композитора). И все женщины в нашей семье, а также второй мой брат умерли от рака. <.>
Брат был мягок, добр, любвеобилен. Он был глубокий семьянин, несмотря на то что овдовел в молодости и остался вдовцом. Он любил свою дочь, родных... Политически мы были <нрзб.> старой России, монархисты и презирали революцию, большевиков и керенщину. <...>
Мы с братом никогда не говорили о религии. Я никогда его не спрашивал о его религиозном мировоззрении. И вот, когда приближалась смерть, он ее прекрасно сознавал. Однажды он был тревожен. Я спросил: «Что тебя беспокоит?» Он вопросительно посмотрел и ответил: «Как что! Смерть».
Ожидая смерти брата, и я попросил знакомого переговорить со священником И. Сокалем, так как я желал, чтобы брата похоронил этот достойный пастырь. Мне передали, что священник сказал, что не мешало бы причастить больного.
<...> Он знал, что умирает, и много об этом говорил, идя мужественно к концу жизни.
Я решился и спросил брата, не желает ли он поговорить с моим знакомым священником.
- Отчего же? Я очень рад! - ответил брат, и в этом его слове обнаружилось искреннее облегчение. Прорвалось то, о чем мы оба боялись говорить <нрзб.> в тайники душ друг друга.
В 5 часов 10 марта пришел священник. Брат был слаб, с трудом мог говорить, но вполне осмысленно и с чувством глубокой веры следил за молитвами, . во время причастия, повторяя слова.
Во время исповеди я с женою вышли. <.> Когда мы вошли, я застал брата в состоянии радостного экстаза, и он, сидя и опираясь руками на постель, прерывающимся голосом. «Я. хотел. бы. мне очень хочется стать на колени... но не могу.»
А потом сказал:
- Как я счастлив, - и поцеловал священнику руку.
У меня сжималось горло... И теперь, сидя один в своем кабинете и записывая эту сцену, я чуть ли не в первый раз в своей жизни горько плачу. <.>
В воспоминаниях проходят беседы с братом. С нами кончается наш род. Из шести братьев и двух сестер остался я и, быть может, еще брат Сергей в России.
В последнее время мы говорили с братом о том, чтобы написать историю этой замечательной семьи.
Записки брата остались у меня.
После моей смерти - их некому передать.
Все, что может и могло бы ими заинтересоваться, отвергнет их, ибо их дух веет старым веком и не поклоняется революции...
Что станется с этими записками, а также и с моими рукописями, как с научными, так и воспоминаниями о проклятом нами пережитом времени?
Спи же мирно, мой дорогой любимый брат! Ты честно провел свою жизнь, сеял добро на пути своей жизни. Когда-то я толкнул тебя на путь служения. и эту миссию ты выполнил доблестно и честно!
< ..>
Др. Николай Краинский 23 марта 1935, через 10 дней после смерти брата
ПРИМЕЧАНИЯ
Свои дневники Д. В. Краинский вел непрерывно с 1903 года. Первые восемь томов, доведенные до 1 января 1918 года, он сдал на хранение в черниговский музей В. В. Тарновского. Два тома, включающие периоды гетманщины и петлюровщины на Украине, а также первые дни большевизма в начале 1919 года, хранились в Чернигове у Марии Александровны Лукиной.
Продолжение этих записок Дмитрий Васильевич вел по свежей памяти в дороге, уйдя из Чернигова вместе с частями Добровольческой армии. Новый том этих дневников заключал в себе описание жизни в Черниговской губернии во время большевизма в 1919 году, в том числе положение в тюрьмах. Эту тетрадь он в значительной степени уничтожил во время Кубанского десанта 1920 года (при опасности попадания в плен к красным) и восстанавливал впоследствии по памяти, обозначив том номером IX. Остальные тома основаны на дневниковых записях уже в относительно свободных условиях беженства.
Дневники из-за болезни автора прервались 9 (22) октября (ст. ст.) 1934 года. Все эти записки в переплетенном виде остались у старшего брата, Николая Васильевича. Впереди их ждала непростая судьба. Но дочери, Ольге Дмитриевне, которой они и завещались, их увидеть не довелось.
Спустя свыше 60 лет самым чудесным образом записки Дмитрия Васильевича (т. IX-XV) и часть архива Николая Васильевича Краинских вернулись к их наследнице, проживающей в Бразилии внучке Дмитрия Васильевича - Ирине Константиновне Корсаковой. В 1996 году она, путешествуя по Европе со своим супругом, потомком первых участников Белой эмиграции и выпускником Кадетского корпуса Великого князя Константина Константиновича в Белой Церкви Олегом Владимировичем Григорьевым, оказалась в Сербии, в Белграде, где в силу Божьего Провидения при невероятном стечении обстоятельств, практически посреди города, в многолюдной толпе, и был обретен этот замечательный памятник русской души, русской мысли и русской истории.
В данном издании записки Дмитрия Васильевича Краинского публикуются по оригиналу (т. IX-XV), с небольшими сокращениями, связанными с утерей некоторых фрагментов.
Свои записи Дмитрий Васильевич вел в соответствии с досоветской орфографией и по юлианскому календарю. В нашем издании орфография приближена к современной и выделено гораздо большее (чем в рукописях) число абзацев.
КРАТКИЙ
БИОГРАФИЧЕСКИЙ СПРАВОЧНИК
Бабиев Николай Гаврилович (1887-1920) - генерал-лейтенант. Июль 1920 - командир Кубанского казачьего конного корпуса. Август 1920 - командир 1-й Кубанской казачьей конной дивизии в десанте на Кубань генерала С. Г. Улагая. Сентябрь 1920 - командир конной группы 1-го Конного корпуса. 30 сентября 1920 - во время боя со 2-й красной Конной погиб при артобстреле в районе города Никополя.
Бакуринский Алексей Александрович (1869-1919) - окончил курс Петровско-Разумовской академии. Предводитель дворянства, председатель Черниговской губернской земской управы (1914-1917), помощник губернского старосты при гетмане Скоропадском. Убит вместе с сыном-студентом.
Бредов Николай Эмильевич (1873 - после 1945) - генерал-лейтенант (12 октября 1917 года). Участник Первой мировой войны. Участвовал в создании добровольческих отрядов в Киеве (ноябрь 1918 - январь 1919). Командир 7-й пехотной дивизии (13 июня - октябрь 1919), участвовавшей во взятии Чернигова (28 сентября 1919). Совершил известный т.н. Бредовский поход (январь - февраль 1920). Отступив к Тирасполю, вследствие отказа Румынии пропустить его войска через границу был вынужден совершить переход в Польшу через Западную Украину, ведя бои с многократно численно превосходившими его частями Красной армии. Польскими властями был интернирован со всем отрядом. С частью солдат сумел вернуться в Русскую армию генерала Врангеля в Крым (около 7000 бойцов). 11 августа 1920 через Румынию войска Бредова прибыли в Феодосию. Из этих войск были сформированы новые 6-я и 7-я пехотные дивизии.
Васильев (Васильев-Чечель) Петр Гаврилович (1870-1920) -генерал-майор. Окончил Николаевскую академию Ген. штаба. Участник русско-японской, Первой мировой войн. Командир Овидиопольского отряда войск Новороссийской обл. (08.02.-17.02.1920), который отступал к румынской границе, однако попытки перейти границу встречали вооруженный отпор румынских войск. Покончил с собой у села Раскойцы (ныне Приднестровская Молдавская республика).
Вильконский Стефан Владиславович - выпускник Нежинской гимназии, Варшавской и Петербургской консерваторий, виолончелист, директор музыкальных классов Черниговского отделения Императорского Русского музыкального общества.
Врангель Петр Николаевич (1878-1928) - генерал-лейтенант; барон, один из вождей Белого движения; герой русско-японской и Первой мировой войн; с апреля 1920 - главнокомандующий Вооруженными силами Юга России в Крыму; с ноября 1920 - в эмиграции; основатель Русского Общевоинского союза (РОВС) (1924); скоропостижно скончался в Брюсселе; в октябре 1928 года его прах был перезахоронен в церкви Св. Троицы в Белграде.
Деникин Антон Иванович (1872-1947) - генерал-лейтенант (1916). Участник русско-японской и Первой мировой войн. С января 1919 - Главнокомандующий Вооруженными силами Юга России и заместитель Верховного правителя России адмирала А. В. Колчака. Указом адмирала Колчака 4 января 1920 генерал А. И. Деникин был объявлен Верховным правителем. После отступления до Новороссийска и эвакуации понесшей тяжелые потери армии в Крым, где она послужила основой Русской армии генерала П. Н. Врангеля, он 4 апреля 1920 объявил своим преемником на посту Главнокомандующего барона Врангеля. Эмигрировал 5 апреля (23 марта) 1920.
Иннокентий (сокаль) (1883-1965) - епископ. В миру Сокаль Иван Иванович, родился в Холмской губернии. Окончил Варшавское духовное училище, Холмскую духовную семинарию (1906), Киевскую духовную академию (1910). Рукоположен в сан иерея в Курской епархии. Назначен в Рыльске инспектором в духовном училище и четырех классах семинарии (1912). Принимал непосредственное участие в открытии мощей святителя Иоасафа Белгородского.
В 1919 командирован священноначалием в Палестину для приема от англичан имущества Русской духовной миссии в Иерусалиме. С 1921 по 1931 состоял инспектором духовных семинарий в Югославии. С 1931 по 1940 - первый священник в составе причта Свято-Троицкой церкви Белграда. В 1940 - настоятель этого храма. В 1944 назначен благочинным всех русских церквей и приходов в Югославии.
Овдовев, принял монашеский постриг. С 1959 - епископ Смоленский и Дорогобужский.
Кедров Михаил Александрович (1878-1945) - вице-адмирал (1920). С 12 октября 1920 - командующий Черноморским флотом, был приглашен на этот пост командующим Русской армией генералом П. Н. Врангелем. Был произведен в вице-адмиралы. Руководил переходом Черноморского флота из Севастополя и других крымских портов в Константинополь в октябре 1920. Во время этого перехода в организованном порядке были эвакуированы части армии Врангеля и гражданские беженцы.
Неклюдова Мария Алексеевна (1866-1848) - начальница Харьковского девичьего института (благородных девиц) им. Императрицы Марии Федоровны. Родилась в старинной дворянской семье. Получила образование и воспитание в Смольном девичьем институте в С.-Петербурге, по окончании которого зачислена при нем воспитательницей.
Впоследствии назначается на должность инспектрисы классов, а затем и на должность начальницы Харьковского девичьего института (благородных девиц). Во время Гражданской войны принимает мужественное решение на свой страх и риск эвакуировать институт в Новочеркасск, а затем в Болгарию и, с разрешения короля Александра, в Сербию, где институт находит пристанище в городе Нови Бечее. Из-за сокращения средств в 1932 Харьковский институт был закрыт. Марии Алексеевне вверяется заведование девичьим студенческим общежитием на 50 человек. Во время Второй мировой войны она заведует детским сиротским домом в Белграде.
В числе репатриированных попадает с транспортом детей в 1945 в глухое село Кузькино Новодевичьего района Куйбышевской области. Умерла от истощения и отсутствия медицинской помощи на 82-м году жизни и похоронена на кладбище села Кузькино.
Ноаров Сергей Иванович (1881 - после 1950) - протоиерей. Родился в селе Знаменское Костромской губернии. Был вынужден эмигрировать из большевистской России в Болгарию и Сербию (сверхштатный священник в Свято-Троицкой церкви в Белграде, затем священник русской домовой церкви в приюте русских стариков на Вождовце, Белград), потом уехал в Италию, был настоятелем Свято-Николаевской церкви в Бари (1926-1931), затем переселился обратно в Сербию. Одно время был законоучителем Харьковского института благородных девиц в Нови Бечее. Умер в Белграде (Югославия).
Слезкин Юрий Львович (1885-1947) - писатель. Родился в семье генерал-лейтенанта Л. М. Слезкина. Повесть о первой смуте 1905 года «В волнах прибоя» (1906) была запрещена цензурой, а автор осужден на год заключения, но освобожден после вмешательства высокопоставленных родственников. В 1910 окончил юридический факультет С.-Петербургского университета. Роман «Ольга Орг» (1914) пользовался скандальной известностью, выдержал несколько изданий, был переведен на европейские языки.
Слуцкий Михаил Иосифович (1873 - после 1923) - протоиерей. Окончил духовную семинарию. В 1897 рукоположен в священника. С 1902 служил в Харьковской Александро-Невской церкви при богоугодных заведениях, сначала в старой церкви - священником, затем настоятелем в новой (с 1907), принимая самое активное участие в ее строительстве. Законоучитель фельдшерской школы. Эмигрировал во время Гражданской войны в Константинополь, затем в Королевство сербов, хорватов и словенцев. В 1921 был рекомендован для участия в Русском зарубежном церковном соборе в Сремских Карловцах. Автор различных сочинений духовного содержания.
Стессель Александр Анатольевич (1876-1933) - полковник. Декабрь 1919 - начальник внутренней обороны и комендант Одессы. Январь 1920 -фактический командир Овидиопольского отряда при походе из Одессы на румынскую границу. Эвакуирован в Зеленик (Королевство сербов, хорватов и словенцев). 8 сентября 1920 - прибыл в Русскую армию в Крыму. В 1921 - эмигрировал во Францию.
Товастшерна Георгий Александрович - полковник. В 1919-1920 был штаб-офицером для поручений при начальнике обороны г. Одессы.
Улагай Сергей Георгиевич (по другим данным, Григорьевич; 1875 (по другим данным, 1877) - 1944 (?)) - кубанский казак черкесского происхождения, из шапсугского княжеского рода, участник русско-японской, Первой мировой войн. Генерал-лейтенант (1919). Командир группы особого назначения Русской Добровольческой армии генерала Врангеля, высадивший десант из Крыма на Кубань в августе 1920.
Шиллинг Николай Николаевич (1870-1946) - генерал-лейтенант. Главноначальствующий Новороссийской области. 4 декабря 1919, оставаясь командующим войсками Новороссии, принял под свое командование войска, отступившие из-под Киева, «имея задачей прикрытие Новороссии и, главным образом, Крыма». Январь 1920 - из-за нехватки угля для пароходов не смог организовать вывоз морем из Одессы 2-го армейского корпуса генерала М. Н. Промтова и Киевской группы генерала Бредова. Поскольку румыны отказались пропустить эти соединения в Бессарабию, объединенные под командованием Бредова части вынуждены были подняться вверх по Днестру (т.н. Бредовский поход). Ноябрь 1920 - эмигрировал в Чехословакию.
Шрамченко Михаил Николаевич (1857-1919) - действительный статский советник, губернатор Нижегородской губернии (1907-1910) и Вологодской губернии (1910-1913).
СОДЕРЖАНИЕ
Хотелось бы вернуться домой, увидеть своих и послужить Родине.
Предисловие...................................................................................................... 5
ЧАСТЬ 1. БОЛЬШЕВИЗМ. 1919-1920......................................................... 19
Записки. Т. IX. Большевизм. 1919 год. Чернигов................................ 19
Записки. Т. X. 1919 год. Чернигов - Одесса.......................................... 137
Записки. Т. XI. 1920 год. Румыния........................................................ 231
Записки. Т. XII. 1920 год. Болгария - Севастополь - Кубанский поход 345
ЧАСТЬ 2. БЕЖЕНЦЫ. НА ЧУЖБИНЕ. 1920-1934................................... 515
Записки. Т. XII. 1920-1921 годы. Хорватия. Загреб............................ 515
Записки. Т. XIII. 1922-1925 гг. Хорватия............................................. 571
Записки. Т. XIV. 1926-1932 годы. Сербия. Харьковский институт
благородных девиц.................................................................................. 710
Записки. Т. XV. 1933-1934 годы. Югославия....................................... 829
Послесловие (Н. В. Краинского)........................................................... 878
Примечания................................................................................................... 881
Краткий биографический справочник....................................................... 883
Институт русской цивилизации создан для осуществления идей и в память великого подвижника православной России митрополита Санкт-Петербургского и Ладожского Иоанна (Снычева).
Целью Института является творческое объединение ученых и специалистов, занимающихся изучением истории и идеологии русского народа, проведение научных исследований и систематизация знаний по всем вопросам русской цивилизации, истории, философии, этнографии, культуры, искусства и других научных отраслей, связанных с жизнедеятельностью русского народа с древнейших времен до начала XX! века. Приоритетным направлением деятельности института является создание 30-томной «Энциклопедии русского народа» (вышло 14 томов), а также научная подготовка и публикация самых великих книг русских мыслителей и ученых, отражающих главные вехи в развитии русского национального мировоззрения и противостояния силам мирового зла, русофобии и расизма (вышло более 160 томов).
Редактор Д. В. Орлов Корректор Г А. Островская Компьютерная верстка Е. Е. Поляков Институт русской цивилизации. Тел.: 8-495-605-25-35
Подписано в печать 26.11.2015 г. Формат 70 х 90 1/16. Гарнитура «Times». Объем 45,5 изд. л.
Печать офсетная. Заказ №
Отпечатано в ОАО «Тверской полиграфический комбинат».
ИНСТИТУТ русской цивилизации выпускает БОЛЬШУЮ ЭНЦИКЛОПЕДИЮ РУССКОГО НАРОДА
Главный редактор О. А. Платонов Энциклопедия включает следующие тома:
Русская цивилизация (вышел) Русское Православие в трех томах (вышли)
Русское государство (вышел) Русский патриотизм (вышел) Русское мировоззрение (вышел) Русский образ жизни (вышел) Русская география Русское хозяйство (вышел) Международные отношения Национальные отношения Русская литература (вышел)
Русская икона и религиозная
живопись в двух томах (вышли)
Русская архитектура и скульптура
Русская живопись
Русский театр
Русская музыка
Русская наука
Русская школа
Русское воинство
Памятники Отечества
Русские за рубежом
Противники русской цивилизации
Каждый том Энциклопедии посвящен определенной отрасли жизни русского народа и будет завершенным сводом энциклопедических знаний по этой отрасли от «А» до «Я». Читатели могут в зависимости от потребностей подбирать либо полный комплект Энциклопедии, либо необходимые один или несколько томов.
К подготовке издания привлекаются лучшие русские ученые и специалисты, используются опыт и наиболее ценные материалы предыдущих русских энциклопедий и словарей. Критерием подготовки и отбора статей для Энциклопедии являются православные и национальные традиции русской науки, соответствие сделанных оценок национальным интересам русского народа.
Редакция Энциклопедии привлекает к сотрудничеству всех заинтересованных русских людей и организации. Будем признательны за любую помощь в подготовке нашего издания.
Настоящая Энциклопедия является первой попыткой создания всеобъемлющего свода православных и национальных сведений о жизни русского народа. После выхода первого издания Энциклопедии предполагается ее совершенствование и подготовка нового издания.
Приглашаем к сотрудничеству всех русских людей, разделяющих идеи Святой Руси, русской цивилизации.
Будем благодарны за любые отзывы, замечания, поправки и дополнения.
Просим направлять их по адресу: 121170, Москва, а/я 18. Платонову О. А., e-mail: info@ rusinst.ru
Электронную версию Энциклопедии можно получить на нашем сайте: .
вышли В СВЕТ книги, ПОДГОТОВЛЕННЫЕ ИНСТИТУТОМ русской ЦИВИЛИЗАЦИИ:
СЕРИЯ «РУССКАЯ ЦИВИЛИЗАЦИЯ»
Митр. Иоанн. Самодержавие духа, 528 с.
Киреевский И. Духовные основы русской жизни, 448 с.
Гиляров-Платонов Н. П. Жизнь есть подвиг, а не наслаждение, 720 с.
Аксаков И. С. Наше знамя - русская народность, 640 с.
Гоголь Н. В. Нужно любить Россию, 672 с.
Тихомиров Л. А. Руководящие идеи русской жизни, 640 с.
Филиппов Т. И. Русское воспитание, 448 с.
Григорьев Ап. Апология почвенничества, 688 с.
Данилевский Н. Я. Россия и Европа, 816 с.
Хомяков А. С. Всемирная задача России, 800 с.
Самарин Ю. Ф. Православие и народность, 720 с.
Катков М. Н. Идеология охранительства, 800 с.
Булгаков С. Н. Философия хозяйства, 464 с.
Аксаков К. С. Государство и народ, 680 с.
Концевич И. М. Стяжание Духа Святого, 864 с.
Флоровский Г В. Пути русского богословия, 848 с.
Гильфердинг А. Ф. Россия и славянство, 496 с.
Страхов Н. Н. Борьба с Западом, 576 с.
Мещерский В. П. За великую Россию. Против либерализма, 624 с.
Свт. Филарет митр. Московский. Меч духовный, 720 с.
Зеньковский В. В. Христианская философия, 1072 с.
Ламанский В. И. Геополитика панславизма, 928 с.
Черкасский В. А. Национальная реформа, 592 с.
Достоевский Ф. М. Дневник писателя, 880 с.
Солоневич И. Л. Народная монархия, 624 с.
Валуев Д. А. Начала славянофильства, 368 с.
Фадеев Р А. Государственный порядок. Россия и Кавказ, 992 с.
Лешков В. Н. Русский народ и государство, 688 с.
Иван Грозный. Государь, 400 с.
Лобанов М. П. Твердыня духа, 1024 с.
Безсонов П. А. Русский народ и его творческое слово, 608 с.
Леонтьев К. Н. Славянофильство и грядущие судьбы России, 1232 с.
Щербатов А. Г. Православный приход - твердыня русской народности, 496 с.
Шафаревич И. Р Русский народ в битве цивилизаций, 936 с.
Беляев И. Д. Лекции по истории русского законодательства, 896 с.
Коялович М. О. История русского самосознания по историческим памятникам и научным сочинениям, 688 с.
Погодин М. П. Вечное начало. Русский дух, 832 с.
Шишков А. С. Огонь любви к Отечеству, 672 с.
Хомяков Д. А. Православие. Самодержавие. Народность, 576 с.
Кошелев А. И. Самодержавие и Земская дума, 848 с.
Черняев Н. И. Русское самодержавие, 864 с.
Победоносцев К. П. Государство и Церковь в 2-х томах, т. 1 - 704 с.; т. 2 - 624 с.
Венелин Ю. И. Истоки Руси и славянства, 864 с.
Преп. Иосиф Волоцкий. Просветитель, 432 с.
Преп. Нил Сорский. Устав и послания, 240 с.
Трубецкой Е. Н. Смысл жизни, 656 с.
Ломоносов М. В. О сохранении русского народа, 848 с.
Митр. Иларион. Слово о Законе и Благодати, 176 с.
Ильин И. А. Путь духовного обновления, 1216 с.
Тютчев Ф. И. Россия и Запад, 592 с.
Святые черносотенцы. Священный Союз Русского Народа, 1136 с.
Шарапов С. Ф. Россия будущего, 720 с.
Св. Иоанн Кронштадтский. Я предвижу восстановление мощной России, 648 с.
Суворин А. С. Россия превыше всего, 912 с.
Меньшиков М. О. Великорусская идея в 2-х томах, т. 1 - 688 с.; т. 2 - 720 с.
Розанов В. В. Народная душа и сила национальности, 992 с.
Архиепископ Аверкий (Таушев). Современность в свете Слова Божия, 720 с.
Иларион Троицкий. Преображение души, 480 с.
Митр. Антоний (Храповицкий). Сила Православия, 688 с.
Соловьев В. С. Оправдание добра, 656 с.
Бердяев Н. А. Философия неравенства, 624 с.
Киреев А. А. Учение славянофилов, 640 с.
Феофан Затворник. Добротолюбие, 752 с.
Кожинов В. В. Россия как цивилизация и культура, 1072 с.
Миллер О. Ф. Славянство и Европа, 880 с.
Архиепископ Никон (Рождественский). Православие и грядущие судьбы России, 640 с. Пушкин А. С. Россия! встань и возвышайся!, 976 с.
Князь Александр Васильчиков. Русское самоуправление, 960 с.
Святитель Игнатий (Брянчанинов). Особенная судьба народа русского, 752 с.
Нилус С. А. Близ есть, при дверех, 576 с.
Кавелин К. Д. Государство и община, 1296 с.
Белов В. И. Лад. Очерки народной эстетики, 512 с.
Карамзин Н. М. О любви к Отечеству и народной гордости, 736 с.
Аскоченский В. И. За Русь Святую! 784 с.
Будилович А. С. Славянское единство, 784 с.
Повесть Временных Лет, 544 с.
Преп. Серафим Саровский. Стяжание Духа Святого, 480 с.
Ростопчин Ф. В. Мысли вслух на Красном крыльце, 704 с.
Магницкий М. Л. Православное просвещение, 528 с.
Домострой, 448 с.
Уваров С. С. Государственные основы, 608 с.
Муравьев А. Н. Путешествие по святым местам русским, 768 с.
Панарин А. С. Православная цивилизация, 1248 с.
Говоруха-Отрок Ю. Н. Не бойся быть православным, или Русско-православная идея, 768 с. Ушинский К. Д. Русская школа, 688 с.
Распутин В. Г. У нас остается Россия, 1200 с.
Митрополит Платон (Левшин) и его учено-монашеская школа. К чести духовного чина, 896 с. Вельтман А. Ф. Древности и сокровища российские, 1152 с.
Вера. Держава. Народ: Русская мысль конца XX - начала XXI века, 1200 с.
Русская доктрина, 1056 с.
СЕРИЯ «РУССКОЕ СОПРОТИВЛЕНИЕ»
Ильин И. А. Национальная Россия: наши задачи, 464 с.
Нилус С. А. Царство антихриста «Близ есть при дверех...», 528 с.
Шарапов С. Ф. После победы славянофилов, 624 с.
Грингмут В. А. Объединяйтесь, люди русские!, 544 с.
Вязигин А. С. Манифест созидательного национализма, 400 с.
Пасхалов К. Н. Русский вопрос, 720 с.
Платонов. О. Загадка сионских протоколов, 800 с.
Платонов О. Почему погибнет Америка, 528 с.
Бутми Г. Кабала или свобода, 400 с.
Жевахов Н. Еврейская революция, 480 с.
Никольский Б. В. Сокрушить крамолу, 464 с.
Величко В. Л. Русские речи, 400 с.
Архимандрит Фотий (Спасский). Борьба за веру. Против масонов, 400 с.
Булацель П. Ф. Борьба за правду, 704 с.
Дубровин А. И. За Родину. Против крамолы, 480 с.
Бондаренко В. Г. Русский вызов, 688 с.
Марков Н. Е. Думские речи. Войны темных сил, 704 с.
Шмаков А. С. Международное тайное правительство, 944 с.
Чванов М. А. Русский крест. Очерки русского самосознания, 608 с.
Осипов В. Н. Возрождение русской идеологии, 720 с.
Нечволодов А. Д. Император Николай II и евреи, 400 с.
Бабурин С. Н. Возвращение русского консерватизма, 832 с.
Крупин В. Н. Книга для своих, 512 с.
Шиманов Г. М. Записки из красного дома, 1024 с.
Жеденов Н. Н. Гроза врагов русского народа, 704 с.
Книга Русской Скорби. Памятник русским патриотам, погибшим в борьбе с внутренним врагом, 1136 с.
Сенин А. А. Служить правде, 416 с.
Личутин В. В. Размышления о русском народе, 576 с.
Куняев С. Ю. Русский дом, 912 с.
Замысловский Г. Г В борьбе с ненавистниками России, 720 с.
Проханов А. А. Слово к народу, 896 с.
Хатюшин В. В. Вехи окаянных лет, 608 с.
Ганичев В. Н. О русском, 832 с.
Миронов Б. С. Русский национализм, 560 с.
Шевцов И. М. Тля. Антисионистский роман. Соколы. Воспоминания о деятелях русской культуры., 816 с.
Тимофей Буткевич, протоиерей. Верою разумеваем, 704 с.
Любомудров М. Н. Каноны русского мира. Идеология. Культура. Искусство, 816 с.
Ерчак В. М. Слово и Дело Ивана Грозного, 1008 с.
Душенов К. Ю. Православие или смерть, 960 с.
Крушеван П. А. Знамя России, 720 с.
Ивашов Л. Г. Геополитика Русской цивилизации, 800 с.
Аверьянов В. В. Наш дух не сломлен, 688 с.
Бегунов Ю. К. Тайные силы в истории России, 944 с.
СЕРИЯ «РУССКАЯ ЭТНОГРАФИЯ»
Максимов С. В. По Русской земле, 960 с.
Зеленин Д. К. Русская этнография, 672 с.
Коринфский А. А. Народная Русь, 944 с.
Сахаров И. П. Сказания русского народа в 2-х томах, т. 1 - 800 с.; т. 2 - 928 с.
Ермолов А. С. Народная сельскохозяйственная мудрость в пословицах, поговорках и приметах, 880 с.
Калинский И. П. Церковно-народный месяцеслов на Руси, 384 с.
Риттих А. Ф. Славянский мир. Историко-географическое и этнографическое исследование, 576 с. Пассек В. В. Очерки России, 448 с.
Забелин И. Е. Домашний быт русских царей в XVI и XVII столетиях, 1056 с.
Забелин И. Е. Домашний быт русских цариц в XVI и XVII столетиях, 704 с.
Забылин М. Русский народ. Его обычаи, обряды, предания, суеверия и поэзия, 688 с.
Фаминцын А. С. Божества древних славян, 736 с.
Терещенко А. В. Быт русского народа в 2-х томах, т. 1 - 944 с.; т. 2 - 864 с.
Азадовский М. К. История русской фольклористики, 1056 с.
Снегирев И. М. Русские народные пословицы и притчи, 528 с.
Шергин Б. В. Отцово знанье. Поморские были и сказания, 704 с.
Сумцов Н. Ф. Народный быт и обряды, 688 с.
Буслаев Ф. И. Русский быт и духовная культура, 1008 с.
Русские люди XVIII века, 784 с.
Токарев С. А. История русской этнографии, 656 с.
Миллер В. Ф. Очерки русской народной словесности, 672 с.
Орлов А. С., Пропп В. Я. Героическая тема в русском фольклоре, 864 с.
Бурцев А. Е. Народный быт великого севера, 624 с.
Богданович А. Е. Пережитки древнего миросозерцания у белорусов, 160 с.
Нидерле Л. Славянские древности, 784 с.
Ядринцев Н. М. Русская община в тюрьме и ссылке, 752 с.
РУССКАЯ БИОГРАФИЧЕСКАЯ СЕРИЯ
Жизнь и приключения Андрея Болотова, описанныя самим им для своих потомков. В 3-х томах, т. 1. - 1120 c.; т. 2. - 1120 с.; т. 3. - 1280 с.
Воспоминания о Михаиле Каткове, 624 с.
Воспоминания современников о Михаиле Муравьеве, графе Виленском, 464 с.
Иван Аксаков в воспоминаниях современников, 544 с.
Ягодинский В. Н. Александр Чижевский, 496 с.
Алексей Хомяков в воспоминаниях, дневниках, переписке современников, 608 с.
Николай Краинский. Психофильм русской революции, 624 с.
Михаил Чижов. Константин Леонтьев, 640 с.
Личутин В. В. По морю жизни - на русском челне, 976 с.
Краинский Д. В. Записки тюремного инспектора, 896 с.
Лебедев С. В. Слово и дело национальной России, 576 с.
Платонов О. А. Экономика русской цивилизации, 800 с.
Антонов М. Ф. Экономическое учение славянофилов, 416 с.
Каплин А. Д. Мировоззрение славянофилов, 400 с.
Романов И. Стратегия восточных территорий, 320 с.
Евдокимов А. Ю. Биосфера и кризис цивилизации, 480 с.
Крыленко А. К. Денежная держава, 368 с.
Черная сотня. Историческая энциклопедия, 640 с.
Славянофилы. Историческая энциклопедия, 736 с.
Морозова Г А. Третий Рим против нового мирового порядка, 272 с.
Троицкий В. Ю. Судьбы русской школы, 480 с.
Русские монастыри и храмы. Историческая энциклопедия, 688 с.
Русские святые и подвижники Православия. Историческая энциклопедия, 896 с.
Васильев А. А. Государственно-правовой идеал славянофилов, 224 с.
Игумен Даниил (Ишматов). Просветительская и педагогическая деятельность преподобного Сергия Радонежского, 192 с.
Сохряков Ю. И. Русская цивилизация: философия и литература, 720 с.
Олейников А. А. Политическая экономия национального хозяйства, 1184 с.
Черевко К. Е. Россия на рубежах Японии, Китая и США (2-я половина XVII - начало XXI века), 688 с.
Виноградов О. Т. Очерки начальной истории русской цивилизации, 544 с.
Олейников А. А. Экономическая теория. Политическая экономия национального хозяйства.
Учебник для высших учебных заведений, 1136 с.
Каплин А. Д. Славянофилы, их сподвижники и последователи, 624 с.
Бухарин С. Н., Ракитянский Н. М. Россия и Польша. Опыт политико-психологического исследования феномена лимитрофизации, 944 с.
Ягодинский В. Н. Космология духа и циклы истории, 320 с.
Очерки истории русской иконы, 592 с.
Мокеев Г. Я. Русская цивилизация в памятниках архитектуры и градостроительства, 480 с. Стогов Д. И. Черносотенцы: жизнь и смерть за Великую Россию, 672 с.
Евдокимов А. Ю. Русская цивилизация: экологический аспект, 672 с.
Синодикъ, или Куликовская битва в лицах, 736 с.
Русский государственный календарь, 728 с.
Пецко А. А. Великие русские достижения. Мировые приоритеты русского народа, 560 с.
Русская артель, 672 с.
Русская община, 1376 с.
Платонов О. А. Русский народ. История. Душа. Победы, 816 с.
Катасонов В. Ю. Капитализм. История и идеология «денежной цивилизации», 1072 с.
Минаков А. Ю. Русская партия в первой четверти XIX века, 528 с.
Кикешев Н. И. Славянская идеология, 704 с.
Катасонов В. Ю. Экономическая теория славянофилов и современная Россия, 656 с.
Прохоров Г. М. Древнерусское летописание. Взгляд в неповторимое, 416 с.
Катасонов В. Ю. Экономика Сталина, 416 с.
Аверьянов В. В., Венедиктов В. Ю., Козлов А. В. Артель и артельный человек, 688 с.
В. Ю. Катасонов, В. Н. Тростников, Г. М. Шиманов. История как Промысл Божий, 640 с.
Колесов В. В. Древнерусская цивилизация. Наследие в слове, 1120 с.
Катасонов В. Ю. Православное понимание общества, 432 с.
Катасонов В. Ю. Россия и Запад в XX веке: История экономического противостояния и сосуществования, 736 с.
Куняев С. Ю. Русское слово и мировое зло, 880 с.
Кикешев Н. И. Истоки славянской цивилизации: Мифы. Гипотезы. Открытия, 912 с.
В. Аладьин, В. Ковалев, С. Малков, Г Малинецкий. Помни войну. Аналитический доклад российскому интеллектуальному клубу, 480 с.
СЕРИЯ «ТЕРНОВЫЙ ВЕНЕЦ РОССИИ»
Платонов О. История русского народа в XX веке в 2-х томах, т. 1 - 804 с.; т. 2 - 1040 с.
Платонов О. Тайная история масонства, 912 с.
Платонов О. История масонства. Документы и материалы в 2-х томах, т. 1 - 720 с.; т. 2 - 736 с. Платонов О. Пролог цареубийства, 496 с.
Платонов О. История цареубийства, 768 с.
Платонов О. Святая Русь. Открытие русской цивилизации, 816 с.
Башилов Б. История русского масонства, 640 с.
Шевцов И. В борьбе с дьяволом, 656 с.
Лютостанский И. Криминальная история иудаизма, 992 с.
Платонов О. Тайна беззакония. Иудаизм и масонство против христианской цивилизации, 880 с. Платонов О. Загадка сионских протоколов, 800 с.
Платонов О. Заговор цареубийц, 528 с.
Платонов О. Николай II в секретной переписке, 800 с.
ПЛАТОНОВ О. А. СОБРАНИЕ ТРУДОВ В 6 ТОМАХ
Платонов О. А. Русская цивилизация. История и идеология русского народа, 944 с.
Платонов О. А. Россия и мировое зло. Труды по истории тайных обществ и подрывной деятельности сионизма, 1120 с.
Платонов О. А. Масонский заговор в России. Труды по истории масонства. Из архивов масонских лож, полиции и КГБ, 1344 с.
Платонов О. А. Разрушение Русского царства, 912 с.
Платонов О. А. Война с внутренним врагом, 1296 с.
Книги, подготовленные Институтом русской цивилизации, можно приобрести в Москве: в Книжном клубе «Славянофил» (Большой Предтеченский пер., 27, тел. 8(495)-605-08-58), в издательстве МОФ «Родная страна» (тел. 8(495)-788-55-74, , ), в книгоиздательской фирме «Крафт+» (Пр. Серебрякова, 4, тел. 8(495)-620-36-94) и в магазине «Политкнига» (тел. 8(495)-543-87-93, )