В Крыму запах всегда необыкновенный. Особенно в горном — ни с чем не спутаешь. А тут еще вокруг шалфейные поля, и воздух теплый, с аптечным привкусом. Уже почти темнело, когда они, взявшись за руки, вышли за ворота на дорогу. Сзади затихал беззаботный гвалт сокурсников, хриплые звуки шлягера из динамиков доносились все смутнее. Дорога вела в гору меж двух известняковых подпорных стенок, сверху свисали колючие кусты, и если бы не луна, было бы совсем темно, но и так путь уходил будто в устье черного тоннеля.
Мальчик был совсем невысок, самый малорослый на курсе, но ее это нисколько не смущало. Уже полгода они приглядывались друг к другу, с тех пор как компания первокурсников решила отметить Новый год в лесу — зачем-то для этого пришлось тащиться под Воскресенск, хотя ритуал можно было бы исполнить гораздо ближе, хоть в Сокольниках. Но преодоление трудностей — тоже часть игры. Загружаться в промерзшую электричку, гнусавить песни под расстроенную гитару (единственному гитаристу в группе медведь на ухо наступил), долго торить сугробы и выйти на заветную поляну, где можно наконец разжечь костер и нарядить кривобокую отдельно стоящую елочку наивным украшением из чайной фольги с нарисованным ручкой инь-ян. Но девочке было хорошо, потому что как раз напротив нее — через костер — сидел мальчик с упрямым лбом, прямой челкой до бровей и гордым орлиным еврейским шнобелем. Разделявшие их языки огня колебались, освещая лицо, ни одна черта не хотела отлиться в нечто завершенное, он напоминал индейца своей невозмутимостью, а внешние уголки глаз, немного опущенные, будто обещали что-то. Наверное, она слишком распахнуто смотрела, так простодушно ела его глазами, что он рассмеялся и заговорил.
Отец его был доктором философии, девочка уже слышала о нем от своей подруги — в том вузе он слыл любимцем студентов. Тень славы падала и на сына, но сколько подруга ни бубнила «познакомь! познакомь!», девочка отказывалась, сама не зная почему. Папа, впрочем, был молодцом, давал сыну карманные деньги «на девушку» — тогда мальчик водил ее на Новый Арбат и угощал пирожными, но чаще перед лекцией открывал видавший виды рыжий портфель и доставал розу! зимой! — весь курс ахал, но повторить не решался никто. Перед экзаменом по диамату она хлюпала носом в читалке, тогда он сел рядом и за пять часов разложил в ее голове все по полочкам. Получив «отлично», она искренне прониклась любовью к предмету, а мальчик еще долго пересказывал ей папины статьи о черных дырах во Вселенной и геометродинамике Уилера.
Учебный год был заполнен житейскими мелочами, и все же происходило что-то замечательное. Они не просто привыкали — они впечатывались друг в друга, становились чем-то похожи. Ей нравилось нежное шефство — он больше читал, и в политике разбирался, и все это преподносил ей как старший брат, радуясь ее радости. Оказался заядлым театралом — знакомый с тетками из театральных касс (непонятно, чем он их так подкупил), всегда имел билеты на самое-самое. Таганский репертуар они просмотрели весь, самиздатовских авторов она тайком приносила домой и читала по ночам (так ей впервые попал в руки Бродский), жизнь приобрела новое измерение. Теплота, с которой они тянулись друг к другу, ничуть не мешала бурным романтическим вспышкам, а энергетическая связь становилась все отчетливее — девочка чувствовала его присутствие раньше, чем успевала увидеть.
Станции метро, библиотеки, кафетерии, снежные улицы — все стало фоном ожиданий и встреч, но все же в городе чего-то не хватало. Будто прозрачная пленка существовала между ними, будто издавала неприятный целлофановый хруст при каждой попытке абсолютного сближения. Мешали чужие глаза, явные или неявные, чужая энергия, наполнявшая город — кто знает.
Совсем другое случилось на лыжной прогулке, они договорились ехать кататься в Фирсановку, а с утра завернул двадцатипятиградусный мороз, но не отказываться же ей было от такого сладкого подарка — наврав родителям про несуществующую лыжную базу с отоплением и горячим чаем, она отчаянно ждала у пригородных касс, от испуга приехав почему-то на полчаса раньше. Счастье началось на лыжне, когда озноб сменился ровным внутренним теплом, щеки горели снегириным оттенком, и можно было любоваться мальчиком на крутых спусках с гор — пружинящая фигурка казалась такой же частью ландшафта, как и усыпанная шишками сосновая ветка над тропой. Ей нравились его руки, когда он уверенно разжигал костер и топил снег в маленьком котелке, нравился рисунок свитера, в который так приятно было уткнуться носом, нравилось не думать о возвращении в город — остаться бы среди зимы в придуманной деревянной избушке.
Потом была весна, шальная, солнечная, быстрая. Майская сессия шла легко и весело. Получив свои пятерки, они брались за руки и сбегали по крутым тропинкам Ленинских гор к реке. Яркая белизна модной нейлоновой рубашки оттеняла его загар. Понятно, когда успел загореть — выбирался уже на байдарке с отцом, они часто путешествовали вдвоем и иногда забирались очень далеко, например, на Приполярный Урал. И когда он рассказывал ей про камни и мох, про глухое безлюдье, про то пружинное ощущение, с которым только и удается пробиться сквозь пороги и водопады, она мысленно представляла себе это и завидовала, надеясь, что когда-нибудь и ее возьмут с собой.
На Ленгорах можно было сесть на речной трамвайчик и плыть, а можно было затеряться меж стволов, найти лежащее бревно и долго сидеть в обнимку, разговаривая о разных вещах и временами переходя на торопливые легкие поцелуи. В тот раз они пристроились на скамейке, скрытой от посторонних глаз густыми рябиновыми зарослями, где перегретый воздух рябил от узких резных теней. Их потянуло друг к другу, но когда она обвила его шею руками, он вдруг сказал, что ее часы тикают слишком громко. И когда она расстегнула ремешок и рассеянным броском зашвырнула их в кусты, серьезно заявив: «счастливые часов не наблюдают», оба рассмеялись. Сколько времени сжимали они друг друга в объятиях, сказать трудно, но когда шквал пронесся, мальчику пришло в голову немедленно отыскать пропажу. Следующие полчаса они ползали под кустами, фыркая от смеха и прощупывая каждый сантиметр, вывозили руки в черной грязи, но проклятые часы как сквозь землю провалились, будто кто-то стоял в зарослях и ждал, когда добыча сама плюхнется в подставленные руки, а потом ретировался неслышно или просто растворился в природе. Но вдруг ей резко расхотелось смеяться. Запах земли — вот что заставило тревожно задрожать ноздри, вдохнуть сильнее и впустить в легкие что-то живое, странно изменившее внутренний ритм. Что-то отозвалось в животе, какая-то темная вода, волнуясь, поднималась к горлу. Ей стало не по себе, она вскочила на ноги и переключилась на мысль о потерянных часах.
Было досадно — часы подарил отец на шестнадцатилетие, самые обыкновенные, не девичьи, а «молодежные» — простецкий циферблат и дешевый кожаный ремешок, но семья жила трудно, и неизвестно когда еще получишь новые. Однако и особого рода гордость она чувствовала — приятно вот так, запросто, совершить красивый жест ради минутного каприза того, кого любишь! Впрочем, приятность сошла на нет, стоило мысленно представить разъяренную мамочку, которая и так все дочкины проблемы связывала с неудачным кавалером.
Невысоких мужчин мать не терпела почти так же, как евреев, и, увидев мальчика в первый раз, заговорила недружелюбно, едва скрывая неприязнь за ироническими пассажами, но он был молодцом и обезоружил ее той же иронией, правда, с едва заметным оттенком дерзости. Диалог получился блистательным, победителей в таких не бывает, но жертвой стала, как обычно, дочь. Итак, она не была отпущена в кино с этаким щенком («а нос!.. нос один чего стоит!»), и все дальнейшие отношения были бы под запретом, если бы не учеба на одном курсе. Все попытки объяснить, какой он замечательный, умный и добрый, вызывали лишь неописуемую ярость. Подозревать можно было какой-нибудь семейный «скелет в шкафу» — во всяком случае, повод к изысканиям имелся.
Мать в юности слыла первой красавицей и гордячкой филологического отделения и отказала веселому еврейскому юноше из пищевого института, который не долго думая осчастливил законным браком ее младшую сестру, сделавшись официальным родственником, почти братом. По распределению он попал в бывший Кенигсберг, восстанавливал из руин ликеро-водочную промышленность. Часто наезжал в Москву в командировки в какой-то таинственный Главк, с его приездом дом наполнялся радостным басом и кучей подарков неожиданного свойства. Как-то раз он появился на пороге с ведром, полным живых омаров, и объяснил, что вчера в порту пришвартовался корабль, вот по знакомству и перепало. Гигантские раки ползали по кухонному столу, их даже жалко было варить. Девочку дядя любил особенно — очень похожа была на мать в юности — и привозил ей то янтарные украшения, то какой-нибудь прибалтийский писк моды вроде белых колготок, и она тоже обожала дядю, но ей казалось, что этот веселый бас, это ощущение жизни, исходящее от высокого лысого человека, имеют какое-то отношение к той обиде, что прятала мать глубоко-глубоко в себе.
Досадные шероховатости ничуть не мешали длящемуся ожиданию счастья. Впереди маячила крымская практика, и так хотелось оказаться среди любимых с детства гор, но не с родителями, а в своей компании, вдали от материнских придирок и яростных криков «ты еще в подоле принесешь!», тем более обидных, что и повода никакого не было. После бессонной ночи в поезде, когда весь курс гудел, опорожнив бесчисленное количество стеклотары, и то одна, то другая пара ссорилась и мирилась в тамбуре, а один псих даже грозился выброситься из вагона на почве несчастной любви, их посадили в грузовики и повезли в сторону моря. На первом же перевале выгрузили, и оттуда они рассматривали голубую горную панораму, с детским восторгом раскрываясь навстречу завтрашней новизне. Профессорша, немолодая спортивная дама, нацеливала ручку геологического молотка то на одну, то на другую вершину, топонимы в ее устах звучали веско и загадочно, их хотелось повторять и долго-долго катать на языке — Чатыр-даг, Демерджи, Салгир…
Палаточный лагерь кочевал с места на место по всей Киммерии, все лето они осваивали места, недоступные для простых туристов, похудели, загорели, возмужали, вкусив радостей не столько геологической науки, сколько беспечальной с виду кочевой вольницы. Жизнь, однако, порой выказывала свою строптивость не лучшим образом — к концу второго месяца они потеряли троих — один утонул, двое перевернулись в попутной машине. Но даже визиты убитых горем родителей лишь ненадолго охлаждали посуровевший коллектив, через пару дней все опять кипело и бурлило, продолжались флирты, и не одобряемые начальством ночные вылазки в горы, и путешествия автостопом — много всякого запретного и оттого еще более притягательного.
Мальчик и девочка учились в разных группах и почти не виделись днем, зато по вечерам и выходным наступало их время — время бродить по окрестностям, держась за руки и выхаживая по склонам, полям и оврагам новое, почти уже взрослое чувство. Однажды они отправились в Чуфут-Кале — не по главной дороге, где автобусы то и дело выплевывали очередные порции воскресных туристов, похожих не на истинных путников, а на докучных зевак, но с другой стороны — через крутой залесенный склон, прятавший в зарослях древнее караимское кладбище. По крутой тропе можно было вскарабкаться на плато, к дороге, возраст которой тянул на несколько тысяч лет — к двум колеям, пробитым в известняке колесами — бог знает что там ездило — арбы? телеги? — а теперь там и не ходил никто. Колеи не зарастали травой — ей почти не за что было зацепиться на голой каменистой поверхности, там жили только лишайники — и пылало бирюзовое небо над головой. Дальше тянулась крепостная стена с узким круглым отверстием, расположенным довольно высоко, но, проявив ловкость, удавалось подтянуться и проскользнуть, слегка ободрав плечи, зато сразу оказаться внутри крепости, в ее дальнем углу, где никто не требует входных билетов и бессмысленные толпы зевак не распугивают сиреневых ящериц, впивающих тепло горячих плит. Мелкие колючие цветы скрашивают пустынное уныние пыльной травы, а звон насекомых настраивает слух на вечность. Если сидеть долго и неподвижно, воздух расщепляется на слои, тонкие, как годовые кольца, и в каждом происходит своя жизнь — смутное кино на выцетшей черно-белой пленке, а пространство наполняется движением и ощущением чужого присутствия. Мертвый город не удавалось достроить воображением, изьеденные основания разрушенных стен не вырастали в здания, но жители возникали легко — то один, то другой проскальзывал мимо, обдавая слабым ветром, вроде бы даже лица удавалось разглядеть.
Мальчик и девочка не столько разговаривали, сколько молчали, растворяясь то в звуке, то в беззвучности, то в горячем цвете, то в линялой бесцветности, как бы пробуя и меняя настройку, высвечивая пейзаж с неожиданной стороны. Пожалуй, они первый раз делали это настолько вместе — новые ощущения радовали и пугали одновременно. Вокруг дышал ветер, дышали горы, дышали камни, двое вливались в ритм всеобъемлющего дыхания, и хотя каждый из них остро сознавал свою отдельность, оба подчинялись мерному колыханию, втягивающему, отнимающему волю, но дающему что-то большее взамен. Весь день они почти не касались друг друга, не считая взаимного проталкивания в дыру да поддержки на самых крутых участках горной тропинки — но это случилось уже на обратной дороге.
Заброшенное караимское кладбище выглядело хаотическим скоплением известняковых надгробий, сползших по склону и растерявших строй. В том, что раньше строй присутствовал, можно было не сомневаться — слишком одинаковы были плиты с торчащими чалмообразными выступами, слишком легко эту геометрию удавалось экстраполировать до более высокого порядка. Мох самых разных оттенков сглаживал углы каменных параллелепипедов, с веток свешивались плети плюща с рогатыми листьями, и казалось вполне вероятным, что никто здесь не ходил последние лет сто — непонятно, откуда вообще взялась эта сумрачная тропа.
Девочка почему-то представила себя в античном венке из плюща, принялась драть неподатливый стебель, почти вывернула с корнем — и тут опять этот запах, запах сыроватой земли коснулся ноздрей. Вместе с ним она вдохнула тревогу, почувствовала головокружение, подумала, что оно могло быть от сидения весь день на солнце, и опустилась на каменное надгробье, подобрав под себя исцарапанные ноги в грязных кедах. По холодноватой плите вились прихотливые надписи на давно умершем языке, в прорезях букв чернели лишайники.
Девочка почувствовала поток времени — выпуклый и бесцветный, он омывал и ее, и корни, и камни, и могилы, и бывших людей, он все разделял и всех соединял. Мальчик сидел на корточках у соседнего надгробия, сосредоточенно отковыривая ножом лишайник, и пытался освободить часть полустертого рисунка. А ты знаешь, сказал он, что караимы — тоже евреи, но, кажется, принявшие мусульманство, я читал, уже забыл, но чувствую что-то родственное. Она откинулась спиной на плиту, стараясь увидеть небо, но его не было видно сквозь плотный полог растений, зеленоватый воздух дрожал и переливался, как толща пруда, прошитая лучами насквозь. Запах земли опять будил что-то внутри, темная вода пульсировала и поднималась от живота к горлу. Ей захотелось, чтобы он подошел — может быть, лег сверху, но он только взял ее за руку и серьезно сказал — ты что, с ума сошла — только не здесь. Она тихо встала, и они пошли дальше.
День был просто змеиный — за час две блестящие твари переползли им дорогу, третья свесилась с ветки прямо над тропой, но девочка не пугалась — ей казалось, главное уже началось, и ни о чем другом она не могла думать. Все текло как-то само собой, и вечером они уже шли, держась за руки, по дороге, змеящейся в гору меж двух известняковых подпорных стенок, уводящих будто в устье черного тоннеля. Никакой ясной цели у них не было, но куда-то их тянуло беспрекословно и яростно, они ничего не спрашивали друг у друга, синхронно останавливались в нужном месте, сворачивали на почти незаметные в темноте тропы, лезли вверх, отмахивались от колючих веток и наконец вынырнули из темноты на плоскую лысую вершину водораздела с приторным восточным названием Сель-Бухра. Открылась круглая яркая луна. Тень от тригопункта, похожего на гигантский циркуль, чернела на светлой равнине. Во все стороны волнообразно уходили покатые спины гор второй и третьей гряды, призрачное сияние просвечивало тьму насквозь, ничто не двигалось, но все дышало и колебалось.
Они медленно стянули с себя одежду и, не стесняясь наготы, молча легли почти рядом на белый плитчатый мергель, осязая друг друга намагниченными кончиками пальцев. В эти пальцы будто стекало все статическое электричество их тел — чуть-чуть, и они засветились бы огнями Святого Эльма. Зрение могло только помешать, поэтому легче было смотреть вверх, предоставив магниту совершать свою закономерную работу. Светили звезды, не очень яркие, а как бы приглушенные луной, небо казалось пологом линялого черного сатина с пробитыми толстой иглой дырками — в них просачивался запредельный чистый свет.
Девочка совершено потеряла ощущение тела — ветер уже не холодил кожу, острые камушки не впивались в спину, остатки чувствительности напоминали о себе только покалыванием в пальцах, но скоро и они исчезли. Невесомость наполнила тело, как гелий наполняет воздушный шар, она оторвалась от земли и стала медленно подниматься. Удивления, страха — ничего не было, горизонтального полета тоже — лишь плавное вертикальное скольжение, будто в невидимом лифте. Звезды стали крупнее и ярче, ночной свет заливал черные мохнатые спины гор, горизонт раздвигался, и новые холмы примыкали к бесчисленному стаду, прямо внизу светлела лысая равнина с грифельной тенью геодезической вышки, где две маленькие обнаженные фигурки, совсем белые, почти светящиеся, лежали подобно двум фарфоровым куклам, протянув друг другу руки, сцепив пальцы и глядя вверх.
Вдруг у нее получилось сменить галс — она полетела вбок, сделала несколько кругов над светлым пятном, наслаждаясь созерцанием тех двоих внизу и тревожно ловя боковым зрением передвижение косматых выпуклостей рельефа, а потом сумела отчаянно спикировать вниз, хотя ее потряхивало от невидимых воздушных потоков. Вернувшись в тело, снова ощутила и камешки, и прохладу, и взаимную намагниченность, а мальчик, убедившись, что она тут, ответил нежным пожатием пальцев.
И вдруг она опять уловила его — запах земли. Здесь он был сухой, известковый, совсем не похожий на пряный лиственный дух Ленинских гор или мшистые испарения караимского кладбища, но темная вода вновь колыхнулась в ней, расширилась — и вышла из берегов. Тело стало одной субстанцией с этой тьмой, ходившей волнами, воздушные потоки неба продолжались и под землей, а тайные перемещения гравитационных масс и силовых полей отзывались в теле волнами дрожи. Ее мучили одновременно тяжесть и легкость, она ловила кожей струящееся время и знала, что может перемещаться в его потоке туда и обратно. Плывя назад, она видела их, тех, которые были до нее, они назывались предки, их голоса шелестели, как высохшие листья, они тихо благодарили ее за возможность вынырнуть из небытия и проявиться здесь и сейчас. Но ей захотелось другого — тогда она рыбой развернулась в потоке, и, ухватившись крепче за руку мальчика, стала смотреть вперед. Она думала — там те, пока еще нерожденные люди, которые будут жить, и это случится, если мы, мы двое, сейчас этого захотим. Она знала, что стала теперь частью могучей иррациональной силы, самодостаточной стихии, и одновременно наполнялась гордостью и покорностью. Мы захотим — и эти люди станут жить, и рождать детей, а те — еще других, и конец этой цепи уходил в такую непостижимую вечность, что голова кружилась. Закружились звезды, стронулись с места горы и пошли медленной каруселью по горизонту, счастье заливало мир все горячей и яростней, и тут свет, прорвав игольные дыры сатинового купола, хлынул потоком небесного огня, прошел сквозь мальчика и девочку, они наглотались его, как воды, и затихли, словно выброшенные волною на песок.
Больше ничего не случилось.
Полежав еще немного неподвижно, они молча поднялись и стали одеваться. Она не удивлялась и не спрашивала его ни о чем. Когда дошли до ворот лагеря, уже светало. Легкий безмолвный поцелуй на прощание — и она нырнула в палатку, споткнувшись о чьи-то горные ботинки и стараясь не разбудить подруг. Полог над ней был брезентовым, в крохотные дырочки уже протекал свет наступившего утра. По щекам вдруг побежали горячими струйками слезы. Что это было? — думала она, — я нигде не читала, ни от кого не слышала. Она снова и снова вспоминала полет, могучий световой поток, чувство причастности к мирозданию и верила, что такое случится еще много раз в жизни.
А вышло так, что случилось всего три — один раз с первым мужем, и дважды со вторым. А с мальчиком все как-то плавно сошло на нет, так и не было между ними никакого секса, но когда она через два года объявила ему, что выходит замуж, он вдруг заплакал и встал на колени — все у той же несчастной скамейки на Ленинских горах. Ей стало жалко его, да и самой, честно говоря, было не так уж все равно, но она упрямо не хотела что-то склеивать, сама не понимая почему, и поняла только жизнь спустя — огонь, пробивший ее насквозь, можно было сохранить лишь в памяти, но совершенно независимо от семейной ежедневности.
Но сейчас, лежа в палатке, она ничего о будущем не знала, никаких планов не строила, и ей оставалось только плакать — от испуга и счастья, как потом будет плакать ее маленький сын, когда летом в деревне бабушка выведет его на ночное крыльцо и строго скажет — посмотри на звезды.