Вдруг задумалась, а как обстояло дело с телесной чистотой — в самом прямом, разумеется, смысле? Ничего про это не помню…
Городской житель сейчас и дня не проживет без душа, забыв времена, когда еженедельный семейный поход в баню казался вполне нормальным. Сейчас нормально нежить и ублажать организм с помощью гелей, ароматных мыл и увлажняющих лосьонов — вот уж прибыль производителям парфюмерии и пластиковых флакончиков! Правда, иной раз и наткнешься в Интернете на всеми обруганную статью, где научно доказывается, как ежедневное насилие над кожей с помощью химических средств снижает естественную иммунную защиту. Чукчи и прочие дети природы оказываются самыми правильными — жировой слой с их кожи не смывается никогда, зато и организм здоровее. Но запашок, наверное, у них в яранге!
Культура оказывается более жестокой, чем природа, предписывая современному человеку не иметь запаха или благоухать искусственным — это и модой-то уже не назовешь, ибо мода преходяща, а здесь моде подвластна только смена ароматов, но не сам факт их искусственности. Обоняние — отличная штука, и, как любой сенсорный механизм, оно запускает цепочку эмоций, ассоциаций и воспоминаний, а то и смещения сознания — так, сидя под дачным сиреневым кустом, становишься вдруг врубелевской демонической душой и слышишь внутри себя мятущуюся симфонию. Популярность зюскиндовского «Парфюмера», скорее, состоит не в детективности сюжета, а в смутном отклике каждого читателя на запертую в нем сенсорную чувствительность — она страдает в нас, не совпадая с реальностью. Городская же среда то и дело проявляет настоящий обонятельный терроризм, и острые ноты парфюмерных новинок сезона устраивают в транспорте жгучую какофонию, ударяя в голову и внося свою лепту в урбанистические неврозы.
Камчатка пахла только камнями, хотя их специфический запах мог варьировать — ведь мокрые и нагретые солнцем камни пахнут по-разному. Иногда сернистые выцветы вносили свою струю, но их, впрочем, тоже забивал крепкий дух лошадиного пота. Все мои тогдашние рубашки и свитера мама в Москве из-за этого выбросила.
Листая заветную тетрадку, я нашла-таки место, где радуюсь, что стало чуть-чуть теплее и я сполоснулась в речке, да еще и голову вымыла — через месяц после начала сезона! Нашла и вспомнила — градусов пятнадцать в тот день все-таки было, да еще и с солнышком, если я рискнула стянуть свитера и влезть в жгучую воду. Будто даже вижу, как порозовело мое бледное тельце с загорелыми кистями рук и лицом — старинный такой, крестьянский вариант красоты. Выжимая волосы, приплясывала босиком на холодных камнях и была счастлива. Так и написано в дневнике.
Счастлива… не слишком ли часто упоминалось здесь это слово?
Выходит, чем суровее условия, чем меньше мелких потачек организму, тем его больше, этого счастья?
«…Последний перевал. Теперь только вниз. Впереди фантастическое нагромождение скал и снега со следами недавно сошедшей лавины. Щелкают фотоаппараты, рожи у всех восторженные, но все же грустно — конец сезона. Спуск крутой, зато довольно простой — успеваем даже голубики пощипать между делом.
Тропа великолепная — ее рубили геологи лет десять назад. Флоренский в этом году ее чуть подновил, поэтому не приходится тратить время на расчистку. Идем по долине реки Березнячишковой — один склон пологий, другой обрывистый, каменистый, похожий на китайскую гравюру. Кривые березы чудом держатся на отвесных скалах, отражаются в чистой голубой воде. Солнце в долину не попадает — слишком глубокая, но лучи красят в розовый цвет редкие облака и снежные вершины. Близится вечер — время приглушенных звуков и нежных размытых красок.
Как обычно, очередное приключение положило конец моим лирическим переживаниям. Переходим реку — я сижу на придурошной Аваче, примостившись на горе вьюков и держась за чересседельник. Авача, как водится, демонстрирует дурной характер — выйдя на другой берег, начинает скакать по камням, брыкаться и поддавать задом. Ничего себе родео! Меня кидает вверх-вниз, чувствую себя лихим ковбоем. Держусь довольно долго (или мне только так кажется?) — не падать же с лошади на глазах у ребят! Однако чересседельник вдруг лопается, и я, описав в воздухе дугу, грохаюсь на каменные глыбы спиной, теряя сознание от боли. Когда глаза все-таки открываются, я понимаю, что не могу пошевелиться. В висках стучит, передо мной плавают цветные пятна.
Подходит Джон и бурчит: „Да ладно, вставай уже!“ — но я не могу ни двинуться, ни выдавить хоть звук. Кажется, он не верит в серьезность происходящего. Подбегает испуганный Шеф, умоляюще спрашивает: „Да что с тобой?“ — его я слышу, но не вижу, голова не поворачивается. Минут через пять умудряюсь сесть. Все в порядке — кости целы, только голову разбила — волосы на затылке в крови, и течет за воротник. Мне ужасно неловко — всех задерживаю, а ведь до темноты надо пройти еще километра два! Шеф с Джоном, убедившись, что я жива, уходят вперед со своими лошадьми, захватив и Авачу, а мне командуют: „Догоняй“. Ну, может, и догоню. Пытаюсь, по крайней мере. Только получается плохо.
Тут из кустов появляется Билл и сочувствует: „Ну что ты, мать!“ У меня вдруг опять земля уходит из-под ног, и я падаю буквально ему в объятия. Из-за ушибленой головы, это ж ясно, — но вот к Шефу же почему-то не падала! Билл дает мне немного постоять, подставив крепкое плечо. Да я б так хоть сколько еще стояла, но труба зовет — все-таки решаюсь сделать шаг и понимаю, что идти смогу, только все кружится. Билл берет меня за руку, так и шествуем — торжественно, как под венец, а он все шуточки отпускает, чтоб бодрость духа мою поддержать, так что начинаем уже давиться от смеха, хотя мне вовсе не смешно, а очень даже тошнит. Так, в сумерках, и вплываем в лагерь — глядя на нас, давятся от смеха теперь и Шеф с Джоном. Палатку мне они уже натянули. Нет, какие заботливые — освобождают меня от всех обязанностей по части ужина, я падаю прямо поверх спальника и тут же засыпаю».
Мой счастливый организм между тем совершенно забыл, что он женский. Прокладок тогда не существовало, а запас ваты, взятый на случай протечек, все равно намок и никуда не годился. Однако никаких процессов не происходило, и, надо сказать, это меня вполне устраивало. Я читала, что такое было с женщинами блокадного Ленинграда, но там вполне объяснялось стрессом и дистрофией, у меня же вместо стрессов присутствовала постоянная эйфория, а толстые розовые щеки служили рекламой удачливости наших охотников.
Может, все из-за того, что я намеренно лелеяла в себе эту бесполость?
Объяснить, почему я переезжала реку на лошади, когда остальные переходили вброд? Элементарно, Ватсон — на складе не нашлось болотных сапог маленького размера, и когда я уже готова была шагнуть в воду в своих коротких кирзовых, Ермаков посмотрел жалостливо и сказал:
— Брось, я тебя на закорках перенесу!
— Я что, маленькая, что ли? — фыркнула барышня от смущения и ринулась в поток, но была схвачена за шиворот.
— Дура! — сказал мужчина. — Застудишь себе всякие дела. Давай ко мне на спину!
И все же прикосновение грудью к мужской спине казалось мне совершенно немыслимым — в общем контексте счастья. Видимо, он понял, поэтому предложил взамен сесть поверх лошадиных вьюков, что и оказалось тактически неверным.
«Всякие дела» я, впрочем, все равно застудила — в первый же вечер в Петропавловске валялась на ковре в Светкиной квартире, стеная и держась за живот — из меня хлынуло так, что даже взрослая Светка испугалась. Назавтра все прошло, хотя потом все равно полгода пришлось лечиться.