* * *

О свете закатном, о небе большом, о жизни у самого края — как в черную заводь входить нагишом, в запретные игры играя. Кувшиночьи стебли, цепляясь к ногам, шнуруют слоистые воды… Я даже любимым своим не отдам привольно текущей свободы. На теплом холме — зацветающий сад и графского дома колонны, но жарко ключи ледяные кипят, лаская холодное лоно. Камыш разливается по берегам, звезда обжигает живая, но крепнет вдали жизнерадостный гам, петардами тишь прошивая. К катарсису клонит лягушечий хор, свистит филомела в малине, и бедную свадьбу снимает в упор какой-то залетный Феллини. Сегодня суббота — гуляет народ, в питье проявляя сноровку. Невеста стоит у заветных ворот, уже распуская шнуровку, и счастье саднящим медовым комком в гортани мешает дыханью. Когда это было и где этот дом и черной реки колыханье? Жужжит и тревожит чужое кино про дурочку в платьишке белом, и рвутся петарды, а дальше — темно, и мгла заросла чистотелом.

* * *

Тишина выпрямляет слух, ночь шлифует оптику взгляда, ртутной дрожью Иакова беззвездно гудит листва, на развилке корявой яблони тихо бубнит дриада, рассекают воздух полночные существа. Я лицом к лицу с изнанкой судьбы, и если не бояться тайных подсказок, стрелок, примет, так легко дрейфовать рекой, где утерянные воскресли, а утраты не в счет, потому что их просто нет. Получаешь подарок — но сразу чужого хочется, ждешь награды обещанной совсем в другой стороне. Честно выслуженная Рахиль, последнее одиночество — как ты колешься, жжешься, как не даешься мне!

* * *

Не штопается, не клеится, не латается — горячий узор не липнет к такой канве — ползет под пальцами, клочьями разлетается… Кропит муравьиный дождь по сырой траве, ветродуй, налетающий с четырех сторон света, лопасти привинчивает к моей голове… Окурки прошлогодние в банке — плохая примета, переживший зиму фонарик физалиса гол и слеп. У меня в подвздошье застряло чужое лето, я сижу в продувном переходе, прошу на хлеб. После жизни осталась хитиновая оболочка, а душа ушла, и оттиск ее нелеп, будто здесь спала на глине чужая дочка, хиппующая куколка, играющая в ку-ку, все закатывающая в асфальт — ни зернышка, ни листочка… Я нашла ответ, но, кажется, не в строку — если нет души, кто же корку пробить пытается навстречу потустороннему сквозняку?

* * *

Кустится крапива, и птаха невзрачная свищет. Душа терпелива и маленьких радостей ищет в отсутствие прочих, в неявные смыслы вникая. Ну, разве что к ночи накатит тоска городская. В герметике сада — свои потаенные лазы, и помнить не надо, какие на свете алмазы сияли мне прежде, поскольку отчетливо знаю — из атомов тех же составлена сажа печная. А в полночь в лицо брызжет небо, что пена морская, как шелк сквозь кольцо, синий свет сквозь меня пропуская, и выучкой сольной грозит педагог терпеливый душе подневольной, безвольной, привольной, счастливой.

* * *

Что делать? Разбить стекло и плыть, плыть по пустому небу, южному ветру и, может быть, достичь не херувимских стран — а себя самой. (Я оставлю тебе телефон стекольщика, милый мой.) Сквозь новую жизнь разглядишь в бронированное окно — свивают Парки облачное волокно, в нем гуляет эхо, живой огонь, что давно погас, — я теперь идеальный газ. Я теперь идеальный образ (можно как файл хранить, в корзину выбросить, кодировку переменить, вытащить на рабочий стол или совсем стереть) — и уже не боюсь стареть. Но, растворившись в небе — в физических формулах — или в Сети, так и буду плутать, не зная конца пути, пока не пойму, что увидел во мне Другой. (Ты вызовешь, наконец, стекольщика, дорогой?)

* * *

Запретные слабости, запретные сладости словаря, леденцовые дерзости за щекой — не по возрасту, не по чину. Вкус щекотный фантомнее мыльного пузыря, так смакуют фонему, поэму, гемму — но не мужчину. Или радости картографии — цепко сканирующий взгляд, гидрология вен, голубые ручьи под кожей, вдоль спины, меж лопаток — линия перемены дат, позвоночный рельеф, с гористым пейзажем схожий. Одиссея духа (зачеркнуто), ментальности (стерто), лучше скажу — души невзрослеющей девочки, бегущей греха и скверны. Но тебе мои игры без правил — нехороши, и признанья — приторны, и одежды — несоразмерны. Оттого навстречу воде, вздымающейся ребром, с инфракрасными искрами в зеленом стекле прибоя, ты глядишь набычась — как остров, как волнолом, ощутимо прям в желании быть собою, утвердиться в плоскости, выпустить якоря, финал, беззащитно открытый, сжимая в точку, — и, проникший мой свет сгустив до плотности янтаря, исключить утечку сквозь бренную оболочку.