Наверное, ты хотела научить меня быть красивой, но ничего не получалось.

Чудесные платья, стоило отвлечься, начинали сидеть криво, гладко расчесанные на прямой пробор волосы лезли из прически непослушными патлами, вдобавок я слегка косолапила и не умела держать спину. В отчаянии от собственной неуклюжести, я, с твоего одобрения, записалась в танцевальный кружок Дома пионеров, где целый месяц честно и деревянно выполняла команды, как солдат на плацу, но не выдержала борьбы с собственным телом и сбежала в кукольный театр, где с упоением озвучивала роль лисички-сестрички — вдохновенно импровизировала, добавляя в текст собственные реплики и чувствуя себя совершенно в своей тарелке. Ты была в бешенстве.

Увлечение фехтованием тоже тебя злило — эта уродская белая форма с сетчатой яйцеобразной маской — не девочка, а головастое насекомое, — это странное скаканье с железом, и никакой грации. Я-то, напротив, чувствовала себя победителем, как во франко-итальянском фильме, где мушкетер в белой блузе с развевающимися рукавами и буйно-черными кудрями честно отражал атаку коварных гвардейцев, спасая трепетную Констанцию.

«Есть упоение в бою…»

Кстати о стихах. Отец помог влюбиться в Лермонтова. Раннее, детское — сидит на краешке моей кровати и читает: «По синим волнам океана, лишь звезды блеснут в небесах, корабль одинокий несется, несется на всех парусах». Так они и впечатались, так и полюбились — океаны, звезды, паруса.

А ты, филолог, не читала мне никогда.

Папа, питерский мальчик, не мог не бредить кораблями и поступать хотел только в корабелку, вовсе не мечтая стать военным. Жизнь распорядилась иначе, но о кораблях он всегда говорил много и радостно. Я откопала в школьной библиотеке неизвестно как туда попавшую книгу о парусах и скоро выучила всю парусную оснастку. А у Грина мне нравилось вовсе не то место, где Ассоль видит «Секрет» и, задыхаясь, бежит навстречу счастью. Моей главной фразой была другая

— «начинается отделка щенка под капитана».

Ясно, что первые мои стихи были тоже о капитанах и парусах.

Я очень хотела показать их тебе, но ты сама, производя тщательный досмотр моих ящиков, нашла рыжую тетрадку и фыркнула: «Опять занимаешься ерундой!» Пришлось перепрятывать.

А папе показать я не решалась.

Помню, какую длинную балладу писала на уроке алгебры — чайки, клипера, бушприты, бим-бом-брам-стеньги. И несчастная любовь, конечно, — в финале недооцененный красавицей капитан успокаивается на морском дне. «Девушки в руку зажал он портрет, чайки домчат ей прощальный привет». Понятно, что я была в этом сюжете не девушкой, а капитаном. Вернее, пока только щенком.

Тщедушный рыжий математик Чернобровкин, бархатно подкравшись, отобрал листочки и унес в учительскую. После уроков вернул, но не стал ругать, а покраснел и смутился: «Я думаю, девочка, для тебя стихи — серьезно».

У него была смешная привычка называть всех нас просто — мальчик или девочка.

На бетонированной площадке между дачным хозблоком и летним душем разложена складная плитка, краснеет пузатый газовый баллончик. В эмалированном баке кипятится белье.

Тридцатиградусный влажный июль. Пахнет паром и персолью.

У нее все должно быть белоснежным — рубашки, наволочки, кухонные полотенца.

Под взглядом высматривающей из-за смородинового куста соседки, которая выражает свое несогласие ехидным подмигиванием и кручением пальца у виска, она непреклонна — размешивает кипящее варево бельевыми щипцами. По лицу стекают струйки пота, дышит тяжело и неровно. Я тоже при деле — таскаю ведрами воду из речки: водопроводная для стирки не годится, ржавые трубы придают ей желтоватый оттенок, незаметный для глаза, но роковой для сияющей белизны.

Почему в жару? Почему не вечером, по холодку? Иногда мне кажется, что она намеренно умножает количество трудностей, что бои за красоту и порядок можно вести с меньшими потерями, но у нее своя логика. Чем труднее процесс, тем значимее победа, тем праздничней результат.

Соседки тоже бегают на речку с тазами, но давно уже сменили белое на пестренькое, чтоб никакого кипячения. Она же со своим баком и ритуальными щипцами выглядит даже не оплотом консерватизма, но хтоническим божеством, производным глубинной магмы, что невидимо раскаляется под холодными корками континентов. Можно и не помнить об огненных реках, но что-то внутри у нее отзывается на перемещение мантийных энергий — сродни точному геофизическому прибору. Отдувая со лба прилипшие волосы, она ворочает в кипящем вареве своей веселкой, простыни вместе с клубами ядовитого пара плюхаются в подставленный таз.

На речке я с опаской подростка, нарушающего запрет, сначала гашу свое раздражение, плавая в прошитой ледяными ключами воде — она мгновенно вытягивает жар и сводит кожу мурашками, — и только потом полощу. Пожалуй, процесс более приятный, чем вахта у бурлящего котла, хотя руки начинает ломить от холода. Привычные угрызения совести тут как тут: как же она справляется без меня, в свои почти семьдесят, как полощет с этих покривившихся и скользких мостков, как выносит боль в суставах, когда вода уже осенняя?

Всегдашнее упрямство или сила воли, безумие или вкус победы?

Я приезжаю редко, с тайной надеждой уединиться с книжкой в яблоневой тени, расслабиться, размагнититься, расползтись в стороны и слиться с летом — а потом собраться в целое новой и обновленной. И никогда не получается.

— Опять бездельничаешь? Плохо отполоскано, нет запаха свежести!

Возвращаюсь на речку.

Между прочим, вчера мы поссорились, сегодня она разговаривает холодно и отрывисто. Моему пятнадцатилетнему чаду она строго-настрого приказала быть дома в половине одиннадцатого, хотя дачные подростки колобродят чуть не всю ночь, жгут в лесу костер, слушают чудовищную музыку, курят и вообще отрываются на полную катушку. В назначенное время он не появился, и я его понимаю — не хочется быть белой вороной, друзья-подруги на смех поднимут — как не щадить пубертатной гордости. В одиннадцать она вскипела и заперла дом изнутри на ключ, отправив меня спать. Чадо появилось в половине двенадцатого, подергало дверь и устроилось на крылечке. Я слышала его недовольное сопение, как бы даже чувствовала спиной ночной холод сквозь футболку и боялась, что он простудится, а пуще того повернется и уйдет — лично я бы сама так и сделала. Через полчаса материнских мучений я на цыпочках спустилась вниз и тихо повернула ключ. Нахохленный подросток молча проскользнул мимо и забился под одеяло. Тут вспыхнул свет — она стояла на пороге своей комнаты, как разъяренная фурия. Дальнейший монолог можно не пересказывать. Я даже не огрызалась — боялась, что она вытащит его из постели и выставит вон.

Сегодня, после стирки, мы поливаем огурцы и молчим про вчерашнее.

Естественно, опять руки у меня не из того места — попала водой на стебель, это губительно для нежной кожицы, нападет мучнистая роса.

Я не жалуюсь — все-таки обязана помогать постаревшей матери. Просто самооценка снова падает до нуля, как ртуть в градуснике, — я ничего и никогда не могу сделать правильно. Папина дочка.

Выпавший из поля зрения папа, вздыхая, искоса наблюдает за воспитательным процессом, а потом, воспользовавшись моментом нежданной свободы, прячется за сараем с кроссвордом. Даже в старости красив — седина, синие штаны на лямках, как у американского фермера, клетчатая ковбойка, — она следит, чтобы выглядел как следует.

Никаких растянутых треников и старых армейских рубах.

Вечером начинают приходить гости — соседки задушевничают с ней на крыльце, внуки и внучки крутятся тут же, носятся по газону.

Специально для них припрятан пакет с конфетами — она оделяет всех «Белочками» и «Мишками». Я то и дело шастаю мимо них с ведром, полным свежевыдранных сорняков, и ловлю обрывки разговоров.

Неблагодарные дети — главная тема. Мне жаль этих усталых женщин, полных невыговоренных обид и увядших надежд. Она выслушивает их всех, ободряюще смеется и закуривает одну папиросу за другой. Когда я подхожу и машинально вытираю об себя испачканные глиной руки, насмешливо говорит: «Ну, посмотри на свои штаны! И в кого ты у меня такая кулема?» Женщины смеются. Я заливаюсь краской и вдруг понимаю, что в свои немолодые годы чувствую себя проштрафившейся девочкой.

Может, она специально держит меня в тонусе? Ощутив холодное дыхание старости, попав в ее безжизненные пустыни, которые невозможно пройти насквозь, она не только сама отмахивается от убийственной реальности, но и оттягивает ее наступление для меня?

На перилах лежит моя свежая книжка — она что, демонстрировала ее соседкам? Вот еще новость!

Темно. Во мраке светится белая блузка и папиросный огонек. Я примирительно говорю — давай вместе покурим.

— Ты что? — вспыхивает она. — Курить? При матери? Ну нахалка!