Тёмный аквалангист

Василькова Ирина Васильевна

 

Стансы к Лидии

1

Улетели на юг продавцы арбузов. На зернистом асфальте твердеет вода. Грузит осень в свой проржавелый кузов чешуйки золота, увозя в никуда. Дым поднимет голову — золотой половой отлетит зола, к небу тронется тёплый ток. Может, там и встретимся — в жизни новой, ты — дубовый, и я — кленовый листок.

2

По бульварам Варны каштаны дробно катятся, препятствия огибая дугой. Подбирая, оглядываюсь — неудобно! — но напихиваю и в один карман, и в другой. Окатыши неба, сокровища за полушку, блестят под ногами, абсолютного смысла полны. Я их дома потом положу под подушку — ух, какие воздушные увижу сны!

3

Не поют дифирамбов траве газонной — то и дело стригут, за упрямство коря. Но померкли бы вмиг без такого фона, розы, терпевшие до конца октября. Железный ветер, прикидываясь влюблённым, к последней ластится — но что у него на уме? Тянусь в высоту, волнуясь стрелкой зелёной, — газонокосилки уже убрали к зиме.

4

Просроченным поэтессам живётся плохо — перебродил кураж, заиндевела звезда. Как пёрышки из крыла, их роняет эпоха невесомым десантом на гладь пруда. Варшавской осенью в королевском парке седые лебеди крошки берут из рук. Вода холодна — но, сияя, синеет ярко. Плыву и радуюсь — сколько света вокруг!

 

* * *

Глушь, безлюдье. Цветы луговые — в пояс. По низинам таволга стелет медовый дым. Далеко за холмами неслышно проходит поезд — звук дрожит на пределе, почти что неуловим. Словно в юности дальней — рюкзак выпрямляет плечи и на каждый шаг отзывается плоть земли. Я за целый день по пути никого не встречу, потому что люди отсюда уже ушли. Чем их всех сманили — какой золотой химерой, небывалой верой в невиданно ясный день? Веселит меня цвет любой — но не этот серый, цвет осевших срубов, брошенных деревень… Что хлестало им спину — ветер попутный свежий или чёрный смерч всю злобу вложил в порыв? Вижу вместо них брод лосиный и след медвежий. Это времени край. Последний предел. Обрыв. Здесь оно осыпается с шорохом — прахом, пылью, лишь одна крапива тянется в высоту, и пустые деревни сложили серые крылья, как ночные бабочки, слепнущие на свету.

 

* * *

Смерть, голубая девочка, что ты шляешься перед нами, не таясь, выглядываешь, попадаешься на глаза? Твоя туника вышита рунными письменами, шуршит в её складках высохшая стрекоза. Героиня Пикассо, твоя грация угловатая кого хочешь растрогает, античность уже не в счёт. Городские сугробы оплыли размокшей ватою, позолоту рождественскую промозглый дождик сечёт. Встанешь на след? Да полно, не на меня охотишься, наши шашни для вечности — вроде лесбийских роз. Брось, стервозная скромница, тебе не этого хочется, тогда чего же? И вздрагиваю, зная ответ на вопрос. Тебе бы с юными мальчиками игры вести лукавые, виртуальной гибельной нежностью подсаживать на иглу. Вон их сколько, обманутых, лежащих в полях кровавых, а сколько ещё, зачарованных, летящих в мокрую мглу. Зачем я с тобой, бесстыдница, пустую веду беседу? Отклоню ли стрелу Эрота, пущенную в белый свет? …А пока я тут разговаривала, вчера погиб у соседа единственный сын, мальчишка семнадцати лет.

 

* * *

В полдневный жар в долине Дагестана, прикинувшись змеюгой исполинским, инопланетным голливудским монстром, мой смрадный страх разлёгся на песке. Как важные погоны генералов, блестели жирным золотом рифлёным его средневековые бока. Нет, не бесплотной аурой, фантомом — приснившийся, он был меня реальней, телесней и плотней, чем звёздный карлик, — так тяжко он дорогу прогибал, пробившую насквозь Чечню, Валгаллу, и в этих неэвклидовых пространствах нацеленную не скажу куда… Овечий страх сочился по уступам, пастуший страх побрякивал в котомке, а мой, дивясь уступкам матерей, всё матерел, и головой вертя, жрал мимо пролетающие пули, как маленьких птенцов бритоголовых, пока ещё не выросших в солдат. Его зрачок, сухой и вертикальный, и жгучий, как порез, залитый йодом, он ждал меня, он гнал меня во сне, чтобы размазать танковой колонной, чтобы в песок втоптать меня такую — разъятый ум, отравленное сердце и мальчики кровавые в глазах…

 

* * *

Эта ветка высохла. Эта звезда остыла. Эта влага вытекла, ибо сосуд разбит. Бесконечность смотрит в глаза и заходит с тыла. Значит, SOS не принят. Реаниматор спит. Что ты чувствуешь, форма оплывшая, утекая в мировой колодец с воронками чёрных дыр? Все они — тупик? Или есть среди них такая, что всосёт и выплюнет в наоборотный мир? Кто мы там теперь — основатели или гости? Ветка сделалась влагой. Сосудом стала вода. Перемешаны вольной рукой игральные кости, и скребёт когтями смерть по стеклу от злости, а в стеклянной банке живая дрожит звезда.

 

* * *

Если в стеклянный шарик глядишься долго, опрокидываясь в глубину и меняясь в лице, — там плавает размагниченная иголка с Кащеевой смертью, мерцающей на конце. Безумный компа’с, однополюсный провожатый, цыганит, манит, гонит парус вперёд, и рыжие листья летят отвязной регатой туда, где чёрная ниагара время надвое рвёт. Я вижу во сне сияние мокрых досок палубных — ты идёшь на многоголосый звук, только это не зов — это морок и отголосок иных смертей, ловушка, Кащеев круг. И, рванув сквозь время, да так, что дыхалке больно, забегаю вперёд — и в падении, как любовь, я беру твою жизнь, словно в детстве пас волейбольный на костяшки пальцев, кожу сбивая в кровь, — а она, рикошетом уйдя от чужой химеры, пробивает навылет мрак и слепящий свет, и, взмутив пузырьками ясность хрустальной сферы, вылетает наружу и падает на паркет. И поскольку мой прерванный сон розовеет снова, я могла бы закончить так: и простёр крыла… Но давай не будем — никакое земное слово не расскажет тебе, в какой я бездне была.

 

* * *

Если земную жизнь разбить на квадраты десятилетий — с дотошностью геометра, — то именно в этом мы с тобой друг к другу прижаты — толпой ли, волной ли, усилием встречного ветра. Имя двоится — зеркало кармы, эхо астрала — мы одной крови летучей, тысячи лет я тебя знаю. Да и какая, в сущности, разница — что нас связало — тень Пенелопы, ключей тарусских вода ледяная? Мы брели по иным квадратам, чужим наречьям, на сухих косогорах оскальзываясь друг за другом. Соль на платьях. Пахнет Понтом и сыром овечьим. Тропа сорвётся — квадрат обернётся кругом. Празднуй радость так, чтоб никогда не прощаться, в новом, пустом квадрате легко взлетая. Жизнь до каких-то пор — казино, где ставят на счастье, а после него — сквозящая проходная, круг ожидания, предчувствие самолёта (для небесного транспорта иного не вижу слова), только имя твержу, как заклятье, над пультом пилота, чтобы и Там ближе к тебе оказаться снова. Как из шкуры змеиной, выпрастываясь из тела, из сплошных несуразиц — биографии, гендера, пола, с тобою рядом всё летела бы и летела — вот оно — после — воздушная наша школа.

 

* * *

Лихорадка жизни, ты сводишь меня с ума! И не то чтобы без толку, а всё-таки мимо смысла едва светящегося, насколько позволит тьма, пролетаю. Меня донимают числа, буквы, заумный бред, лексическая шелуха, благообразие формул, истерика, виртуальные сети. Хищница, выедающая собственные потроха, — как не тошно тебе, когда насмерть грызутся дети! Подстрекаешь, разводишь в стороны: выбирай, хочешь — вниз с колокольни, а хочешь — прорвёмся в князи? Не хочу я ни с кем! Посему мне блазнится рай, где ягнёнок со львом в геральдическом слит экстазе, где шаманит прозаик в ритмическом полусне, где воздушный поэт отвечает крепчайшей прозой. Если бледной ладонью я кровь зажимала чужую — мне никогда не выбрать меж Алой и Белой розой! Дай на сельское кладбище от тебя улизнуть на миг — и меж стёртых имён, затерянных в цепких травах, я смертельной любовью повяжу и тех и других, неделимых сверху на правых или неправых.

 

* * *

Когда, устав от вертикалей, душа склоняется ко сну — горит луна, как глаз шакалий, и гонит жёлтую волну, и ходит пасмурная влага сквозь нас, не ведая преград, а в печке плавится бумага и пятна лунные чадят. Косящий свет ползёт, как морок, как пепел ядерной зимы, и в глубине своих каморок для этих ков прозрачны мы! Запаян в ледяные глыбы, ты пеленгуешь в полусне набрякший хвост девонской рыбы, распластанной на плоском дне. Не дремлет мутная угроза, и, плавниками шевеля, цветёт коричневая роза на ржавых рёбрах корабля, и бурый мрак, пробившись дробно сквозь повреждённый негатив, вдруг ухмыляется утробно, себе полмира отхватив.

 

Наедине с ландшафтом

Резвится ветерок, вздувая флаг турецкий, взбивает катерок эгейскую волну, в нём праздный контингент ликует так по-детски: полтыщи заплатил — и дуй хоть на Луну! Вполне знакомый код — морская соль, оливы, помёт поджарых коз, бескровная трава. Эллада, ты опять мне кажешься счастливой, твердыню разменяв на бухты-острова. Но купленный ландшафт чужого полон смысла, пугающих лакун, культурной пустоты. Твой полис опустел, и молоко прокисло, и козы разбрелись, и воинам кранты. Шофёр, как истукан, сидит в рубашке белой, он вовсе не смущён смещением времён — колчан ему, колчан! Смотри, как мещет стрелы! И варвар — наверху, а эллин — побеждён. Эллада, знак подай — зачем здесь этот турок? Где бурная Сафо, где плавный Гераклит? Туристов меж руин — что глиняных фигурок в музейных кладовых среди могильных плит. Но, проиграв процесс по переплавке мира, сквозь заскорузлый шлак сияет, уцелев, последний артефакт истаявшего мифа — лидийский мавзолей, пантикапейский лев.

 

* * *

призрачна ночью меж морем и небом граница воздух прозрачный крылом слюдяным серебрится крестики лапок вдавили тяжёлые птицы в палевый сонный и нежный прибрежный песок       неба подкрылок       текучими звёздами вышит       город прижатый к воде       затаился и слышит       кто это с запада       хрипло и тягостно дышит       давящий       медный       победный и тяжкий песок ветер предутренний скомкает горькие воды что за иллюзии жалости нет у природы слижет тебя и меня и века и народы жадный оливковый жирно блестящий песок

 

* * *

Тмин, барбарис, гипсофила, клематис, мелисса — влажный словарик, листаемый круглые сутки. Полон сыпучий подзол муравьиного риса, в синих канавах истошно цветут незабудки. Копья пионов в кропящее небо воздеты, чуть пламенея от ласки вчерашнего снега. Дивный Садовник, настигло меня твоё лето — в тысячный раз только жарче любовная нега. Нюхом пчелиным ведома, влипаю корыстно в гроздья фонем, в корневые словесные гнёзда — астра, астильба, лимонник, лилейник, алиссум — сладким ознобом ещё надышаться не поздно. Тут бы остаться — в единственном времени года, травник и словник под нёбом блаженно катая, не воскресать, когда скована снегом природа, не умирать, когда осень стоит золотая. Корнем врастает в Аид узкоглазая ива, тёмное время впивает в смиренье жестоком — Добрый Садовник, ответь своим чадам пугливым нежно-зелёным, холодным твоим кровотоком.

 

* * *

Тронулась в рост грядок сухая наука, магии летней бедный стыдится                   рассудок — иноприродны хищные зонтики лука, инопланетна синяя кровь незабудок. Братья зелёные, звёздные человечки, асы секретных миссий — да вы повсюду! Мятой шибает, как из походной аптечки, па’сти больничной, лопнувшего сосуда. Рухнуть, припасть, плакать в чужие лица, боль выдыхать из лёгких,                   как символ веры — так и уснуть, сжимая листок мелиссы, облаком сна утекая в иные сферы. Катит поток, не разбирая дороги, возле бутонов воронками завиваясь, плещет в края, гомонит, обжигает ноги — всё для того, чтобы жизнь проросла,                   как завязь сквозь силовые поля, толщи, сгущенья,                   массы, грянув победу, что было всегда присуще маминой жизни — невидимому каркасу, крепко хранящему дачные наши кущи.

 

* * *

Воронёным когтём, дымящимся стеклорезом вспорот сон мой предутренний — охранительное стекло. Там и жди меня, мама, — за Дантовым мёртвым лесом.       Рассвело… Из-под полуприкрытых век посторонним взглядом — чужедальним, неразогретым — слежу, как день наливается чёрным светом и в открытую форточку чёрный влетает снег. Где’ уж больше — досыта наигрались в дочки — матери, в любовь и ненависть. Отходит наркоз игры на краю затягивающей дыры —       выбываем поодиночке. Он встречает тебя — твой сын, переплывший время. Всё печалилась — как там? И весточки не пришлют… Всё в порядке, мама — на десантной его эмблеме крылья ангелов поддерживают парашют,       обрывающийся с небес… Но покуда со мной остаются мои живые, влага жизни уходит в отростки прикорневые — рахитичный, весёлый, густо шумящий лес, бестолково охватывающий кольцом последний клочок ледяной безнадёжной глади, где стоим, растерянно в небо глядя,       мы с отцом.

 

* * *

Разве я умею плакать? Это кровь во мне стучит. Жизни розовая мякоть перезрела и горчит. Начиналось райской кущей — но изношены давно полдень жгущий, мак цветущий, золотое полотно. Оброни меня, Господь, в пустоту меж временами, где сухими семенами веет маковая плоть.