Отец лежит под капельницей, откинувшись на подушку. Бессильные руки на больничном одеяле. Что у него было всегда красивым — так это кисти, длинные пальцы. Не хирург, не пианист — военный инженер. Теперь синюшные, почти неживые. Он для меня всегда был идеалом, и невозможно привыкнуть к тому, что это уже как бы и не он, а совсем другое существо — капризное, агрессивное, бессмысленное.
Совсем недавно с ним можно было поговорить, даже посмеяться вместе. Странно, я чувствовала себя защищенной, наливая слепому и слабому восьмидесятилетнему старику традиционный шкалик в День артиллерии. Человеку, который любил меня больше, чем кто бы то ни было в жизни, и эта странная субстанция любви даже тогда оставалась защитой.
— Пап! Расскажи что-нибудь!
— Не буду! — сердился он, будто я выпытывала военную тайну.
Но, размякнув от двух стопок, медленно и неохотно начинал вспоминать, а потом входил во вкус, и все виделось как наяву.
Сорок первый год, август, отступаем от Брянска. У девятнадцатилетнего командира батареи под началом четыре пушки, семьдесят взрослых мужиков и семнадцать лошадей. Вот вам и военная тайна — механического транспорта не хватает, вся надежда на гужевой. Лейтенант умеет рассчитывать траекторию артиллерийского снаряда, но не умеет запрягать лошадей в пушку. Солдаты, только что оторванные от крестьянского хозяйства, зовут его «сынок», добродушно подтрунивают, но всячески помогают — ловят сбежавших лошадей, лечат их потертости, а один, лет пятидесяти, даже добровольно исполняет роль денщика, пришивая лейтенанту подворотнички.
Но командир отвечает за всех, и когда начинается непонятная канонада, снаряды падают уже за околицей деревни, а связи со штабом почему-то нет, лейтенант самолично лезет с биноклем на самое высокое дерево для выяснения обстановки. Солнечный луч, цейссовская оптика, блеснувшее стекло бинокля — немцы засекают цель, следующий снаряд ложится почти точно. Рядом с деревом вырастает второе — из вметнувшихся осколков и земли, ударная волна сшибает наблюдателя с ветки. Лейтенанту повезло — живой, хотя и без сознания. Осколочное ранение, полгода госпиталя, рука не действует, отправка в тыл — в Среднюю Азию, в училище, готовить молодых офицеров. Это приказ, ты здесь нужен больше, кадры решают все. На фронт больше не взяли, хотя рвался, заявления писал. Хотел отомстить за семью — ленинградец. Но подчинился приказу — вот и считал себя всю жизнь виноватым.
Звонили недавно из военкомата.
— Ваш отец воевал в ноябре сорок первого? Составляем список, кому положены подарки в честь обороны Москвы.
— Нет, он был ранен раньше — в августе, под Брянском.
— Тогда не положено. Вычеркиваем.
Ему про звонок не сказала, но он счел бы дискриминацию справедливой. Подумаешь, герой — два месяца только и был на фронте. А Средняя Азия — тыл. Жара, пыль, скорпионы, фаланги и снова госпиталь — на сей раз малярия, но это совсем другая история.
Медсестра Фаина, неопределенного возраста мечта поэта, пробегает мимо, щеголяя розовыми (опять!) брючками и стуча каблуками белых сабо. Мне очень нравятся цвет ее помады и золотые цепочки на шее, они будто излучают уют и тепло, и больничная атмосфера становится похожей на домашнюю. Сладкая, сладкая речь — во рту халва. Действует на меня утешающе.
— Деда бы вымыть пора, — советует Фаина. — Давайте, а?
Соглашаюсь и сую ей в карман деньги.
— Я и побрить могу. И постричь.
Добавляю.
— Вы не волнуйтесь, все будет в лучшем виде! — медноволосая красавица лучезарно улыбается. Я ей верю. У нее очень красивая помада.