Тук! Тук!

Мой сон плотнее воды в аквариуме, а этот звук — как торканье ладонью по стеклянной стенке, как гидравлический удар, тупо и болезненно отдающийся в теле. Господи, чем он стучит? Старческий кулак почти бесплотен — наверное, дотянулся до кружки и теперь колотит ею.

Тук! Тук! Тук!

Надо встать.

Осенние ночи темны и плотны. А в этой комнате особенно — окно выходит на глухой брандмауэр, прямой свет от фонарей и чужих окон не проникает сюда, разве какие-то слюдяные отблески, редкая световая пыль. Зажигаю лампу — наливается сиянием теплая сфера, края ее мерцают и уходят во тьму, но совсем уйти не дают стены — здесь всего-то метров шесть квадратных. Мечется на подушке — живой скелет с поднятыми вверх коленями — они уже не разгибаются и тень от них двойным горбом проявляется на стене, губы кривятся в трагической маске, костлявая рука машинально долбит пустой кружкой по мокрой тумбочке — тук! тук!

— Скорее! Скорее!

— Пап, что случилось? — хотя вопрос лишен смысла, потому что здесь с ним не случилось ничего — лежит, как обычно, прикрытый одеялом и задвинутый креслом, чтоб не упал. Случилось там.

— Бежим, бежим! — хрипло кричит он, уставясь в потолок невидящими глазами, — скорее, скорее, а то не успеем! Помогите мне, что-то ноги сегодня не идут! Машину! Берем машину!

— Тсс! Берем! — успокаиваю я, но какая тут машина поможет, разве машина времени. Сны слепого человека выпуклы, мучительны и повернуты в прошлое, во все промелькнувшие почти девяносто, но прошедшие не бесследно, а учтенные и зафиксированные кем-то и теперь рассортированные по ячейкам, как видеокассеты.

— Что значит «тсс!»? Обалдели вы все! Идиоты! — возмущается он и начинает барабанить снова. Перехватываю его руку, но она, обычно вялая и безвольная, теперь непреклонней железной руки робота.

— Машина где? — гневно клокочет в горле.

— Здесь, уже здесь. Садись, — продолжаю игру, хлопая дверцей шкафа, слегка покачивая кровать и мигая настольной лампой. — Ты успеешь. Удачи.

— Но вы же должны ехать со мной! Хотя, вы, собственно, кто такая? — недоумение непритворно, острые колени дрожат, веко дергается в нервном тике. — Или я не узнаю… Зина, это ты?!

— Нет, это я, — шепчу, — все хорошо, папа, все хорошо… Едем, едем…

Он вцепляется в мое запястье артритными пальцами и втягивает меня в свою тьму.

Но тьма вдруг замещается светом — спелым июльским светом, цветочными брызгами, зеленым покоем. Маленький хутор — всего одна семья — отгорожен от мира зубчатым ельником, малинниками и оврагами. Босой мальчик, подпрыгивая от беспричинной радости, сбегает с косогора к реке, где на грубо сколоченных мостках полощет белье старшая сестра — милая, круглощекая — была бы завидной невестой, если бы не припадки вроде эпилепсии, но кто определит — врача нет ни на хуторе, ни в деревне за лесом. Девушка наклоняется над рекой — Осуга, осока, ленты водорослей, бликующая рябь — кто-то смотрит, зовет из глубины, голова кружится, судорогой сводит тело, и она падает в темную воду.

— Зинка! — в ужасе кричит мальчик.

Он не умеет плавать, но прыгает.

Зеленая муть, водоросли, волосы, тяжелое тело.

Захлебываясь, барахтается, тянет, пытаясь нащупать дно.

Почти вытащил — голова ее уже на песке, ноги в воде. Дальше не может. Задыхаясь, падает рядом.

По крутой тропинке к ним бежит отец.

Через тринадцать лет Зина погибнет в блокадном Ленинграде.

Вместе с отцом — моим дедом.

Вместе с двухлетней дочкой — испуганные глаза, венский стул, кружевной воротничок, глянцевые башмачки на пожелтевшем фото.