1

Штаб независимого кандидата в президенты Уда Кичхокова работал круглосуточно. Два миллиона подписей для того, чтобы зарегистрироваться в Центризбиркоме, были собраны с обнадеживающей быстротой. Имиджмейкер оказался прав: женские трудовые коллективы, особенно в регионах, где традиционно преобладает женский контингент (Ивановская область, курортные зоны и др.), дали самые большие проценты. Стоило эмиссарам Кичхокова проехаться с поясным портретом босса по птицефабрикам и швейным комбинатам Нечерноземья, прокрутить пару рекламных клипов и вручить скромные сувениры, как к столам с подписными листами выстраивались очереди.

— На женщинах и сделаем главный акцент, — говорил шефу в эти дни имиджмейкер.

— Что на женщинах? — переспросил осоловело Уд. Разговор происходил в массажном кабинете, и массажистка своими бесконтактными пассами почти довела его до степени отруба.

— Я говорю о стратегии и тактике предвыборной кампании, — сказал Голосковкер.

Понимая, что разговор очень важный и требует концентрации внимания, Уд попросил массажистку от массажа ягодиц перейти к менее эрогенным участкам тела. Так ей и сказал.

— А у вас таких участков нет, — сказала массажистка на полном серьезе. Голосковкер завел глаза к потолку, и Уд понял, что для пользы дела сеанс массажа следует перенести.

— Иди, иди, ладно, мы должны поговорить, — мягко сказал ей Уд.

Он слез с массажного стола, накинул на себя вишневый халат с кисточками.

— Ну что у тебя, я весь внимание.

Голосковкер стал объяснять политическую подоплеку их социальной программы, а под конец опять вернулся к «акценту на женщинах».

— То, что они от вас без ума, — сказал Голосковкер, — делает их нашими большими союзниками. Это ведь правда, что о вас написали в «МК» насчет дерна?

— Какого еще дерна?

— Ну, как же, месяца три назад… вы принимали участие… ну, закладка аллеи Дружбы на Поклонной горе. Было?

— Что-то вспоминаю…

— Рыли ямы для саженцев, речи и все такое. Так вот, репортер светской хроники написал, что ваши поклонницы потом ночью выкапывали с территории дерн с вашими следами. И это несмотря на то, что в закладке аллеи Дружбы участвовали космонавты, артисты, один вице-премьер…

— Первый раз про дерн слышу.

— И еще репортер процитировал вашу шутку насчет лучшего органического удобрения. Я ж тогда о вас материал собирал, для эпопеи, все вырезки делал…

— А что про удобрения-то?

— Ну, это был класс, Уд Николаевич! Когда вы для саженца вырыли яму в грунте, вы оперлись на лопату, провели по испарине лба ладонью, стряхнули капли в яму и сказали — цитирую, шеф, по заметке: «А знаете, господа, какое самое лучшее, самое калорийное удобрение в мире?» И сами ответили: «Самое лучшее, самое калорийное удобрение — это пот интеллектуала…» Конец цитаты. — Голосковкер сиял, раздувая ноздри, гордый за босса. — Я сразу представил себе Канта на грядке палисадника. «Пот интеллектуала»… Такой афоризм сделал бы честь самому Бернарду Шоу.

Уд был чем-то недоволен, он хмурился.

— Если быть честным, — наконец сказал он. — это была не моя импровизация, это придумал Юджин.

2

Оправдывался стратегический расчет штаба на то, что Уд будет баллотироваться как независимый кандидат, представляющий не блоки, партии и движения, а «человеческую беспартийную справедливость». Уду было точно определено место в геометрическом пространстве предвыборного противостояния: не борьба по горизонтали, где толпится и давит друг другу ноги большинство соискателей кресла с двуглавым орлом, а место на острие вертикали, где на финише могло уместиться не более двух соперников. Это выгодно отличало Уда в перипетиях борьбы от право-лево-центристских лидеров и делало его представителем политически нейтрального большинства, так называемого «болота», которое либо не ходит вообще голосовать, либо за сутки до выборов не знает, кому и почему отдаст свой голос.

Конечно, приходилось делать миллиардные вливания. Как-то Уд, подписав очередной чек, пригласил Голосковкера в зимний сад на откровенную беседу.

— Слушай, — сказал он, — я знаю, что ты честный малый и врать не будешь. Скажи, это правда, что на исход выборов деньги влияют больше, чем рейтинг и личность кандидата?

— В общем — да. — сказал Голосковкер. — Деньги поднимают рейтинг, помогают «подать» личность. Это все взаимосвязано. Идеальный вариант: хорошие деньги плюс хороший кандидат.

Уд был озадачен. Скосил глаза. Он был во власти того опасного для психики (и очень русского) состояния, которое характеризуется испытыванием на противоходе взаимоисключающих друг друга эмоций. Вроде того, как если б на ликующего беспечного эпикурейца вдруг напала депрессия и он бы отдавался этой депрессии, не переставая при этом ликовать. В данном случае Уд Кичхоков разрывался между пониманием, что все продается и покупается, и желанием тешить себя мыслью, что его рейтинг держится все-таки на неподкупном чувстве справедливости.

— Но неужели, предположим, Минин и Пожарский… — неуверенно сказал Уд. — Если у них будет меньше денег, неужели и они не победят?

— Нет, — сказал Голосковкер, — и Минин с Пожарским сегодня без денег не победят.

Уд как-то подозрительно посмотрел на своего сотрудника, что-то хотел возразить, но промолчал.

Решено было, что на финише предвыборной кампании Уд лично посетит один из городов Ивановской области. Его эмиссары выбрали город Южу как идеальный адрес для дискредитации партии власти. (По прогнозам экспертов, во втором туре соперником Уда Кичхокова должен был быть как раз ставленник партии власти.)

И вот рано утром от загородной усадьбы Уда по Горьковскому шоссе двинулась кавалькада машин. Не доезжая тридцати километров до города Южа, Уд вышел из лимузина и объявил, что хочет пересесть на рейсовый автобус. Один, без охраны. Попросил, чтобы штаб, вся группа поддержки и артисты приехали в Южу тихо, без помпы. Кавалькада тронулась в путь, а Уд сам дошел до развилки возле города Шуя и дождался местного ПАЗа. Автобус был почти полный, на кандидата в президенты никто из пассажиров даже не посмотрел. Думаю, что и посмотрев, никто бы его не узнал и никаких чувств не изведал… Тем более что свой голый череп Уд прикрыл серенькой соломенной шляпой отечественного производства. Уда удивило, как ловко девушка-кондуктор наводила порядок при бестолковой посадке. Но ее не было видно за кепками и платками, слышался лишь где-то на передней площадке ее окающий голос. Иными из пассажиров она распоряжалась, как малыми детьми (да разве не малые дети, если сотни-то раз видеть, как они при посадке глупо сшибаются и застревают в дверях и, ворвавшись, мечутся с горящими глазами по салону, чтобы быстрей занять место и уж после этого доругаться?).

Наконец меж расступившихся спин она возникла и перед теми, кто сгрудился на задней площадке. Маленькая, очень милая, на голове теплый платочек (и как-то радостно за нее, что теплый), подкрашенные губки, чуть растерянная от усталости улыбка, большая звенящая сумка на груди, и где-то у самого подбородка смешные ролики билетов. Заднюю площадку окинули ее глаза, слегка нахмурившиеся при виде чуть пораженных и осклабившихся студентов. Закипела работа. Грозным взглядом и неприметным кивком глаз в сторону старичка был согнан с места парень, и старик хоть и заметил кивок, но не обиделся, сел; были отлично отпарированы две остроты студентов, сразу зауважавших ее, так как не нашлись, что ответить; был усажен едва державшийся на ногах пьяный пассажир, который, нахохлившись, несколько раз порывался запеть, но, обессиленно роняя голову на грудь, обрывал на первом слоге, так что и непонятно было, что за песня.

Кондуктор оторвала последний билет (со спины казалось, будто она достает из-за пазухи что-то и раздает всем), пробралась на свое маленькое, одинокое кресло и как бы успокоилась. В салоне был наведен полный порядок.

Все с добрым настроением смотрели на нее. И было в лице и всей фигурке ее что-то доброе, не укоряющее, а веселое, и сами собой приходили мысли о том, что муж, наверное, обожает ее, что она счастлива, что, видно, нравится ей работа с этими иногда такими смешными, но в общем-то симпатичными гражданами-пассажирами… Нравится отрывать и протягивать билетики, необидно пресекать хитрые ухаживания студентов, с веселым шиком нажимать на кнопку (мол, поехали!), подгонять зазевавшуюся «середину», добиваться, чтобы никто из пассажиров с детьми и пожилых людей не стоял, — словом, поддерживать порядок в своем неспокойном четырехколесном государстве. Этот маленький премьер-министр автобуса управлял вверенным ему народом легко, справедливо, приподнято, и власть эта всем была мила, стройный порядок угоден, и, похоже, все испытали даже с какой-то гордостью радость повиновения, послушания.

Уд сидел возле окна справа, назад шустро убегали придорожные рощицы и дорожные знаки. Сразу замедляли движение, как бы даже застывали на месте открывавшиеся по ходу движения просторные поля и опять дробно мельтешили и летели назад близко стоявшие пообочь деревья, телеграфные столбы, силосные башни… У Уда было хорошо на душе, он смотрел в окно и думал о том, что он не просто смотрит, а отдается созерцанию Родины.

Ранняя осень уже прошлась своей кисточкой по близким и дальним перелескам, в мягкую пожухлость и желтизну вплетались пряди багрянца и золотые нити… ПАЗик весело бежал к Юже, изредка подпрыгивая на рытвинах. Уду даже подскакивать в своем сиденье нравилось. Он оглядывал салон участливым ищущим взглядом, но все были поглощены целью поездки, умерев для времени в пути. Уд же был полон впечатлений, он жадно смотрел на убранные поля, на дальние фруктовые сады, на посадки вдоль трассы, дорога тоже усыпляла его, и в полудреме он ощутил радость. Благодушно шевельнулось в нем, как хорошо, что деревья остаются, что они не улетают от нас в теплые страны, как птицы… «А с другой стороны, — вдруг государственно пришло ему в голову, — все равно ведь идет экспорт древесины, так как бы сократились расходы по транспортировке, если б они туда самоперелетом отправлялись?..» Ему вдруг представилось: ветер, низкие тучи, в воздухе летают белые мухи, вдруг березовая роща с шумом снимается с места… вниз осыпаются с корней комья земли, срываются и кружат желтые листья… вот деревья делают круг за кругом над полем… заметно, что с каждым кругом они набирают высоту… и вот, наконец, они выстраиваются в треугольник, летят, а вперед — вожак…

Уд это видел уже во сне. И во сне подумал: какое грустное тоскливое зрелище… что же теперь с нами будет…

Уда разбудила какая-то ругань. Видимо, он застал финал конфликта. Худая тетка с болезненно-целеустремленным лицом (видимо, она вошла в автобус на прошлой остановке) с совершенно бессвязными проклятьями смотрела на всех, подпрыгивая на неровностях дороги. Ее глаза явно искали непорядка, повода для скандала, но пока не находили. И вдруг ей стало хорошо. С будто отпустившей ее мукой она прицепилась к женщине, которая стояла, поставив на сиденье какую-то покрытую мешковиной корзину. Суть претензий узколицей злыдни (а это был тип злыдни, такие и выходят из дома облегчиться для злобоизвержения) состояла в том, что сиденья предназначены для людей, а не для вещей.

Кондуктор сказала, что в салоне есть свободные места и это не принципиально.

— Не надо мне тут покрывать, — взвизгнула злыдня, — ты на порядок тут приставлена, думаешь, я не знаю, что ты билетами с шофером мухлюешь, по два раза их прокручиваешь?!

Все молчали. Женщина с корзинкой сказала, что она может в конце концов сесть, а корзину поставить на колени, будет же одно и то же, лишь бы скандал унять и голос противный не слышать.

— Вот и ставь, места не для вещей, а для людей, — опять повторила злыдня.

— Не ставь, нечего ей потакать, подумаешь, мало ли что… — стал заступаться народ за женщину с корзиной.

— Да я б села, чего, — сказала женщина, — да он, паскуда, щипается, аж через тряпку.

— Кто паскуда?! — взвилась та полусумасшедшая. — Да я тебе за паскуду…

— Да он, не ты, он паскуда, гусак, паскуда, с базара везу, все нервничает, щиплется.

Вдруг при, можно сказать, полной тишине гусак с натянутой на голову мешковиной вытянул шею и с силой клюнул узкорылую скандалистку в лоб.

К удивлению всех, это ее словно бы образумило и приструнило, она села поодаль на свободное место и до самой Южи не проронила ни слова, уложив лодочкой руки промеж ног и шепча вполголоса какие-то не то заклинания, не то проклятья, а на лбу ее заметно зрела большая желтая ровная шишка с крапинкой кровоподтека по центру.

«Какой странный и дикий народ», — подумал про себя Уд, но без всякого удовольствия.

Приехали в Южу. Водитель выпускал людей только через переднюю дверь, заднюю он вообще не открывал, чтобы никто не вышел не заплатив. Уд сунул кондуктору пятьсот рублей, та не поняла, повертела в руках и отдала водителю. Уд ступил на южинскую землю, обойдя валявшийся тут, на автостанции, полусгнивший сапог: он ощерился разинутой пастью подошвы, утыканной рядами ржавых гвоздей, и был похож на раздавленного аллигатора.

3

Эмиссары штаба на вчерашней планерке докладывали, что в Юже полгода не выплачивают пенсий и детских пособий и многие старики и дети голодают. В докладе эмиссаров была отдельная глава под названием «Новая социология помойного ведра». В ней говорилось, что в Юже вы никогда не увидите в мусорных бачках во дворах ни заплесневелых булок, ни заветренной ветчины. В основном там консервные банки, свекольные хвосты, длинные непрерывные завитки картофельной кожуры (так тонко срезали, говорят, во время давней войны с Гитлером, делая из мороженой картошки «тошнотики»). Да еще, добавляли авторы доклада, в мусорных контейнерах можно найти скомканные газеты с несъедобными обещаниями московских властителей. Дошло до того, что видели детей, которые кормятся с могил конфетами и яичным крошевом… Уд сначала хотел пойти на кладбище, чтобы дать этим несчастным денег, но выяснилось, что кладбище далеко, на другом конце города. Зато он увидел бомжей, которым в докладе эмиссаров отводилась тоже специальная глава. В Юже безработица, рядом с городом колония общего режима, и здесь оседают многие из тех, кто освобождается: ехать им некуда и не к кому, прибиваются к подвалам, к котельным, кому повезет, прилепляются к одиноким женщинам в качестве сожителей.

Один такой алкаш возле рынка едва Уда не придушил, он вылез из полуподвала, потом пошел по кривой, не разбирая пути и почему-то высоко занося коленки ног, Уд достал стодолларовую бумажку и, догнав, протянул ему, Уда в первый миг смутило лицо человека: оно было зловеще спокойным, как вздыбленный ум буйнопомешанного, стреноженный аминазином. Алкаш вряд ли разглядел зеленую ассигнацию, да он и не понимал этих денег, только, мотнув головой и вперившись стылым взором в голый череп Уда, он вдруг двумя руками схватил благодетеля за горло и чуть не сорвал с него шейный платок.

— Ну ты чего, мудак?! — осерчал Уд и оттолкнул того от себя.

Алкаш упал, поднялся, и Уд, удаляясь, услышал за спиной куплет на мотив, видать, самого алкаша:

С вином мы родились, С вином мы умрем, И нас похоронят С пьяным попом.

На его голос из полуподвала вылез другой алкаш с такими же остановившимися потусторонними глазами. Они, видно, там обретались и будто из преисподней выходили в самоволку на этот свет, чтобы, упившись и покуролесив, опять отрубиться вусмерть.

Второй бродяга, учуяв виды на похмелку, тоже вылез из подземелья и счел нужным продекламировать, так сказать, и свой номер их схожего репертуара. Он попытался выпрямиться, ему это не совсем удалось, он только скривился, и так в позе Ричарда II голосом бойким, но надтреснутым он огласил южинский край четверостишием, похожим на сухой тост:

Избави нас, Боже, От наук политических, От трудов физических…

В этом месте (или в преддверии следующих строк) в голосе его завибрировала нотка плаксивости, и он продолжил:

От жинки, от беса, От рюмки-маловеса.

Увидев приличного постороннего человека, две старухи стали жаловаться Уду, что бомжи ловят собак и кошек и варят их на кострах, что бомжи обворовывают все погреба, никто там ничего не держит — бесполезно. Уд опять вспомнил доклад эмиссаров. Они вчера говорили, что соседние совхозы не сажают близ города морковь, картошку, свеклу, ничего съедобного, только зерновые, потому что все равно повыдергивают, изроют и истопчут; и что якобы местная власть давала всем семена и участки, но никто не хотел копать и сажать…

— Что?

Старухи все еще что-то бубнили, Уд не слушал, он думал только об одном: чтобы быстрее на него вышла служба сопровождения. Они наверняка его ищут. Ему уже здесь надоело. Будь его воля, он бы уехал в Москву прямо сейчас. Но на завтра в Доме культуры была запланирована его встреча с избирателями и концерт, так что приходилось подчиниться необходимости. Он спросил у старух, в какой стороне гостиница. Ему сказали идти вдоль монастырской стены. Уже смеркалось. Уд шел берегом небольшой речушки и едва не наступил на мужика, лежавшего в лопухах. Сначала Уд подумал, что он тут спьяну, бомж, но мужик четко присел, трезво, осмысленно поднял на Уда слегка заплывшие глаза цвета белесо-синеватых выцветших васильков.

— Ой, напугал же ты меня… — сказал мужик просто, без обиды, потянулся, встал на ноги, оказавшись мужичонкой крохотного росточка. Уд хотел сразу уйти, но тот вытащил из-под себя и развернул мокрую тряпку, предложил ему перекусить вместе: Уд, увидев сало, хлеб и лук, понял, что умирает с голоду. Нарезали, зажевали, с хрустом, с причмоками… Мужичонка и бутылку двухлитровую из-под «Sprite» протянул Уду.

— Родниковая… монастырская… — приговаривал он, сочтя нужным сопровождать этим комментарием все четыре глотка незнакомца из горлышка… Уд и в самом деле опять нарвался на эмоцию на противоходе, потому что ожидал шипучей остроты газированного лимонно-сладкого напитка и приготовился к нему, а ощутил что-то безвкусное. Мужичонка, жуя и запивая, рассказал, что родом он не отсюда, издалека (не стал уточнять) и что сюда прошлой зимой приехал просто поработать в монастыре, плотничать, тут все разрушено, все в лесах, нет, какие деньги, только за еду, грех приехал работой замаливать, нет, это неважно какой, большой грех, все грехи большие, если посмотреть, а живу, нет, не в монастыре, он женский, там нельзя посторонним, да там и негде, монастырь только открылся, была колония для малолетних, вот все перестраивают, колючую проволоку снимают, монах приезжал, камеры бывшие окроплял под кельи, чтобы дух неволи ушел, а живу-то я вон, видишь, садоводачный поселок, в домике, хозяева уехали, скоро поселок весь опустеет, тогда тут собак будет много, хозяева их в город обратно не берут, ну, монастырские с холодами будут их подкармливать, они там в монастыре все молоденькие совсем, все, кроме матушки и двух старых монахинь, тоже работают и на огородах, и коровник у них, и в котельной, и по строительству, а молятся само собой, у них дежурство круглые сутки налажено, чтобы, значит, мир без молитвы ни секунды не жил, да нет, этого не знаю, а вот если ты, кто б ты ни был в этой жизни, если, говорю, проснешься среди ночи от какой-то причины и испугаешься, в окно темное уставишься, не бойся, знай, есть люди, которые в этот момент не смыкают глаз, молятся не только за себя, а за всех, да, и за тебя, ну и что ж, за неверующих-то они тем более молятся…

— А чего им за себя круглосуточно молиться, они ж, говоришь, святые почти? — задал вопрос Уд.

— Э, милый, — сказал мужичонка, — или не знаешь, что грехов за собой не числят самые грешные люди? А у сестриц грехов много, они чем, значит, безвинней, тем больше в себе этих грехов видят… вот как!

Мужичонка завернул остатки сала в тряпку, объедки и крошки разбросал на тропе, сказав: «Птицы подберут», и засобирался.

— Очень я их за собак уважаю, — сказал он, срывая пук сухой травы, чтобы обтереть от земляного крошева свою замызганную, никогда не стиранную куртку, и, поклонившись Уду на прощанье, пошел к дачному поселку. Уд подумал, что надо бы отблагодарить мужичка, но что-то ему помешало, знал он, что тот денег не возьмет… Мужичонка про собак-то именно в том смысле сказал, как Уд понял, ну, что монастырские кормят брошенных собак, но встретившийся Уду человечек держал в уме и особый случай, тоже связанный с собакой при монастыре. Держал он это в себе без слов, и воспоминание грело его, как горячая буханка за пазухой, как выдох теплого грудного воздуха в озябшие ладони, — а случай произошел в конце прошлогодней зимы, когда он только-только приехал сюда свой грех на монастырской стройке замаливать… Его покормили в закутке трапезной, и вот он вышел на зимний воздух, навязался к одной старой монахине с разговором о вере, все свои домыслы ей излагал, она слушала и ничего ему не говорила, а там у них возле трапезной поверх земли, прямо по снегу, проложили, обмотав тряпьем, трубу отопления, труба была, видно, горячая, протопила снег до грунта, и вот на ней с утра лежала большая костлявая собака, без ошейника, с клоками свалявшейся шерсти, явно не из дачного поселка, а городская, приблудная, она спала и во сне дрожала. Карк вороны разбудил собаку, она слипшимся глазом посмотрела перед собой, все сразу вспомнила про себя, закрыла глаза, чтобы, пока не прогонят, продлить привалившее ей счастье. Она еще плотнее вжалась животом в трубу, с содроганием потянулась на ней и замерла, словно бы давая горячему теплу впрок глубже проникнуть в тело, в самый состав мышц и костей, чтобы этого сконцентрированного жара хватило ей потом надолго, чтобы накопленный обжигающий зной медленно, экономно отдавал себя наружу из глубины тела, когда настанут плохие дни и придется дрожать ей в каком-нибудь подвале или бетонном закутке… Вот что теплилось в душе мужичонки, удалявшегося от Уда в сторону поселка под откосом, — слова монахини, единственные слова, которые она произнесла после его сбивчивых речей и вопросов о вере. Монахиня остановила его, взяв за локоть, кивнула на эту собаку и сказала, что вера для многих людей есть такая вот труба в стужу… И он все понял про себя и про веру.

А Уд тем временем выбирался на мостки и увидел, как в конце откоса из ворот монастырской башни гуськом потянулись к реке фигурки в черных длинных одеждах. Уд остановился. Дойдя до воды, фигурки почти без промедления из черных превратились в белые. Да, это были послушницы, им разрешалось купаться только в рубашках и только после девяти вечера.

До Уда, как брызги, долетали смех и россыпи девичьего визга, такого же, как где-нибудь на пруду, в деревне, в душный летний вечер. В сумерках десятки белых рубах, как белые лебеди, вскипали белизной на воде и били крыльями… Жизнь. Всюду жизнь!..

4

Когда около десяти вечера Уд подходил к гостинице, к нему навстречу выбежали имиджмейкер и начальник службы безопасности. На них, что называется, не было лица. В здании захудаленькой трехэтажной гостиницы шел плановый ремонт, половина номеров была изъята из эксплуатации, а из другой половины «попросили» всех, чтобы поселить штаб кандидата в президенты и его группу сопровождения. Для самого Уда не нашлось даже полулюкса, пришлось по договоренности с дирекцией ломать стену и из трех номеров сделать один большой, срочно привести все в порядок, из лимузина вынули ванную и втащили наверх через окно (на третий этаж — благо там была лебедка и висела строительная люлька), смонтировали всю сантехнику в угловой комнате, вывели тараканов и мышей, продезинфицировали матрацы (постельное белье и все банное было свое), придали помещению вполне жилой и даже благоустроенный вид.

— …а вас все нет и нет, — захлебывался Голосковкер, у него явно отлегло от сердца.

— Мы проследили ваш путь, шеф, от рынка до мостков у монастыря, — сказал начальник охраны. — Где же мы вас потеряли? Мы весь ваш путь прохронометрировали по минутам. Нашли и допросили того алкоголика, ну того, что вас за горло взял возле рынка, и старух допросили, и этого одуванчика божьего, который в дачном поселке по самозахвату живет…

— Ты что, мудак, и его обидел?! Да он меня кормил! Лапиков! Срочно к нему! Дашь ему много-много денег. Слышишь? Пять тысяч. Не меньше, Лапиков! Нет, дай десять!..

Уд разнервничался. Голосковкер, чтобы немного разрядить обстановку, сказал с улыбкой, что телохранители искали его даже на кладбище.

— Пошли искать в казино, но оказалось, что в городишке нет ни одного казино и ночного клуба. Верный признак, шеф, что не водится здесь веселая, то есть лишняя копейка… В общем, вас искали где угодно, но только не у стен монастыря, где у монахинь купальня.

Голосковкер хотел изобразить игривую улыбку, но напоролся на холодный взгляд.

— Давай к делу.

Имиджмейкер протянул ему листки с наброском завтрашней речи перед избирателями.

— Хорошо. А сейчас оставь меня.

Когда тот ушел, Уд незряче взял один из листков, заглянул, напал на подчеркнутую строчку: «Задержки с выплатой зарплат и пенсий — это позор партии власти».

И наутро уже в Доме культуры Уд с трибуны произносил свою речь:

— …в то время как везде в мире трудящиеся борются за повышение пенсий и оплаты труда, у нас в России люди борются за выплату хоть какой-нибудь зарплаты, хоть какой-нибудь пенсии… — Уд сделал маленькую паузу, обвел взглядом неполный зал. — Но я, дорогие мои, не поленился и зашел рано утром в ваш архив и почитал про историю вашей прядильной фабрики. Вы сами знаете, что Товарищество мануфактуры основал с тремя миллионами капитала купец Асигкрит Яковлевич Балин. Вот я вижу в этом зале немало старых людей. Может быть, кое-кто помнит, что на лугах товарищества тут, за рекой, паслись два огромных стада коров по нескольку сот штук в каждой, и они принадлежали рабочим и служащим товарищества. Вот так, товарищи! Сейчас у нас подражают капитализму. А старые русские предприниматели давно понимали, что чем больше вложишь в работника, тем больше от него получишь.

По залу прошел негромкий гул одобрения, раздались разрозненные хлопки.

— У вас будут бродить за рекой тучные стада коров! — провозгласил он с артистическим пафосом. — У вас будет все! — Он опять обвел взглядом зал. — И запомните: я буду заботиться обо всех. Я буду честным президентом и для тех, кто проголосует против меня. Они тоже мои.

Последняя фраза из речи в городе Южа вошла в его «Обращение к нации», которое было опубликовано в последний день предвыборной кампании, за сутки до голосования.

После выступления Уда кое-кто потянулся к выходу, но тут в зале погас свет, на сцену упал прямо сверху, с колосников (на невидимом капроновом тросе) какой-то полуголый человек в черных шароварах. Обнаженные участки тела были у него разрисованы как бы в виде членисто-пунктирных суставчиков скелета. Это был скандально известный полусумасшедший певец по прозвищу Тарантул из рок-группы «Череп Йорика». С первых секунд его выхода имиджмейкер понял, что его нельзя было брать в группу поддержки. Для Петербурга, Москвы, Красноярска — он годился, но не для этого региона… Зрители смотрели на происходящее молча и смирно, хотя обычно на концертах Тарантула стоял вой и первые ряды срывались к эстраде, чтобы дергаться, подпевать, качаться, визжать…

Минут через десять Тарантул уже впал в фирменное неистовство. Во время исполнения своего хита «Мама, мама, меня любил дебил» он откусывал головы у живых цыплят, выплевывая их в специальный ящик, испражнялся за невысокой ширмочкой, на которой был нарисован череп (надо думать, бедного шута), а в финале он из какой-то емкости достал настоящих тарантулов, облепил ими свою грудь, упал на спину и начал извиваться в психеделических корчах. Казалось, он потерял над собой контроль, но когда пополз занавес, Тарантул вдруг вскочил и вполне впопад диким голосом закричал в микрофон, чтобы все голосовали «за клевого — угарного — русского — мужика — Уда-а-а Кич-хо-ко-ва-а-а…».

У выхода стоял грузовик с откинутыми бортами, где всем выдавались пластиковые бутылочки в виде богини Ники в придачу к флажкам с портретом кандидата. Портрет был взят с разворота стильного журнала «Эль», на нем у Уда очень откровенная улыбка, как бы персонально адресованная всякой женщине, которая смотрит на него. Мужики, глядя на него, тоже испытывали удовлетворение от принадлежности к одному с ним полу. Детям он внушал чувство благодарности за их счастливое детство. Сиротам — надежду на усыновление. Одиноким — мысль, что, вот, видите, вы не одни, я с вами…

5

Я не блядь, а крановщица.
И. Бродский. Представление

После встречи с избирателями в Доме культуры Уд коротал время в наскоро оборудованном люксе, без интереса глядя по телевизору прямую трансляцию выступления своего соперника — кандидата от левой оппозиции. Опять эта забубенная правильность, эти речи про свободу, равенство и братство.

Вдруг Уд встрепенулся и замер, подобно коту, который скучал и внезапно услышал шорох за отставшими обоями. Уд инстинктивно обратил лицо в нужную сторону, к окну, и увидел, что в оконном проеме на люльке стояла девушка в спецовке и с большой кистью. Этой кистью она, макнув в ведро, водила по стене фасада. Макала и водила. Макала и водила. Уд успел заметить, как из его сознания испаряются все наставления имиджмейкера о воздержании на период предвыборной кампании. Испаряются вместе с самим сознанием. Но от девушки исходил безвкусный аромат невинности. И ему сразу полегчало. Все задние мысли ушли куда-то туда, где им и место. Как будто кто подгадал, из гостиничного репродуктора полилась красивая успокаивающая музыка. Уд шагнул из окна на люльку, взял из рук девушки кисть, поставил в ведро, затем обхватил девушку за талию и ввел в люкс. Девушка удивительно послушно и доверчиво последовала за ним. Уд поставил ее посреди люкса и снял сначала заляпанную краской брезентовую куртку, потом такие же заляпанные краской брезентовые штаны. Девушка машинально подставляла руки и переступала ногами. Ее будто заворожили. Брезентовые брюки, обломившись, остались топорщиться на полу. Уд взял девушку за руку и повел в ванную, которую еще раньше приготовил для себя, она была с водой, огромная, состоящая из керамических самонагревающихся разнотемпературных плиточек, способных вибрировать (ванна была оснащена компьютером, это была та ванна, которую слуги демонтировали в лимузине «линкольна» и быстро установили в номере). Уд взял с полки пенообразующую жидкость для ванн и влил в дымящуюся воду три четверти бутыли. Поверхность сразу стала покрываться воздушными лопающимися пузырьками. Через полминуты над водой уже набухала высокая розовая шапка пены, она подрагивала пустотелой ажурной плотью, что привело девушку в детский восторг, она вдруг сама быстро сбросила майку и трусики, отложила в сторонку носочки с видимым намерением потом их простирнуть, и, сжавшись всем телом от насладительного предвкушения, ступила в розово-пенный благоухающий рай, присела и скрылась по пояс, потом плеснула себе ладошкой на грудь, вскрикнула, медленно поползла вперед ногами вглубь, вытянулась во всю длину ванны, задрав подбородок, блаженно жмурясь, сразу покрывшись испариной, обволакиваемая чистым, свежайшим пахучим паром; так пролежала она с минуту, не обращая на Уда внимания. Подняла над водой ногу с шапкой неверной колыхающейся пены на подъеме, хихикнула, подрыгала, подвигала лодыжками, — ком пены нехотя, хлопьями, с оттяжкой сполз в ванную.

6

Останься пеной, Афродита, И, слово, в музыку вернись. О. Мандельштам

Все это время из гостиной сюда проникала приглушенная музыка. Уд сидел на краю ванны, закрыв глаза. Мелодию в оркестре низким женским голосом вела виолончель. Эта музыка качала на волнах, как большая река, погружала в себя целиком, как женщина. Музыка сама будто бы впитала видовую память женщины от первой девочки до последней старухи, и память большой реки, помнящей в себе, на себе ход всех тяжелых барж и пароходов, скольжение рыбацких плоскодонок, блуждания бессчетного числа рыбьих стай всех пород и поколений, бороздивших в разное время ее большое протяженное и глубокое тело. Женщина-музыка-река сжималась от щекотки, вспоминая плескавшегося у берега малыша, он сидел в воде и шлепал, бил по ней ладошками… Она не предала забвению ни одного любовника-ныряльщика в свои омуты, хранила тоненькую искру сладкой боли — это кто-то когда-то бросил в нее монетку, чтобы, по поверью, снова в ней побывать… Все помнит эта творящая душа музыки-женщины-реки, никто у нее не забыт — ни несчастный утопленник, которого она приняла в себя и которого обсасывали ее сомы и щипали окуни, ни копошащиеся в ее донном иле полипы, ни гады греха, выползавшие из прорубей в зимние ночи в страшный для них праздник водосвятия.

Уд почувствовал легкую слабость, но девушка ничего не замечала. Музыка умолкла. Девушка по-прежнему просто лежала в воде и играла с пеной. Она отдувалась от наползавших на подбородок пустотелых сугробов, и тогда в их пористом веществе образовывались сквозные пещеры и гроты, которые постепенно теряли очертания и затягивались. Уд любовался прелестным созданием, он сидел на краю и глупо протыкал пальцем воздушные пенные пузыри… Его слабость прошла, все задние мысли улетучились, он чувствовал себя, как тогда в ресторане, когда смотрел на Зиночку-младшую: никакой похоти, одно умиление.

«Да, да, да… — стучало у него в голове, — вот кто настоящая Афродита… вот, уже родилась из пены…»

Он расчувствовался, вытер влажный палец о брючину, сделал девушке козу. Она заливисто засмеялась, как ребенок, и погрузилась с головой в воду, потом вынырнула, облепленная пеной, и стала весело отфыркиваться и отдуваться. В одном месте ванны с поверхности сошла пена, и в открывшейся полынье Уд увидел холмик белой груди с темным камушком на вершине… будто, когда спал паводок где-нибудь в пойме северной реки, из воды всплыл голый маленький островок…

«Нет, нет, какая там Афродита, зачем Афродита, — бормотал Уд, — вот, смотри, это лежит готовая первая леди, — он даже сглотнул ком в горле, привстал с облучка ванны, — она простая, чистая, доверчивая, русская до мозга костей, пригрей ее, помой ее, накорми, погладь, не обижай, и она все тебе отдаст, она…» Тут Уд замолчал. Он чуть не поперхнулся. Потому что в самый пик воодушевления вдруг заметил у нее на шее красноватое, ободком, пятно и небольшой рубчик кровоподтека.

— О-о, да у тебя засос… — сказал он с какой-то детской обидой и укоризной в голосе.

— Та шо вы такэ, дядю, кажэтэ? — запротестовала она. — То нэ засос…

— А что-о?!

— То, дядю, нэ засос, — повторила она, — то чиряк був.

7

Трудно сказать, что уж так сильно повлияло на Уда, но умиление его сменилось досадой, он вышел в гостиную, сгреб с пола ее штаны и куртку и забросил в ванную, приказав одеваться. Девушка едва не расплакалась, она не понимала, что такого сделала и чем не угодила дядечке. Он же так был доволен ею, она видела. И козой ее смешил…

— Ну, скоро ты? — услышала из-за двери.

Она еще лежала в цветных пузырьках, которые так красиво пахли, так, лопаясь и пощипывая, ласкали ее кожу, щекотали живот, бедра, и ей только что было так хорошо, как никогда в жизни… Она протянула руку, взяла носки. Белье надела на мокрое тело, просунула себя в деревянные штаны и куртку, впихнула ноги в сапоги и прошла к окну, открыла ставню и спрыгнула в люльку. Наверное, время обеда уже закончилось, потому что она взялась за кисть, вытащила ее из ведра с краской, потом, заплакав, бросила обратно, схватила ручку лебедки и со стрекотом стала быстро опускаться вниз.

Уд сидел в гостиной люкса и слушал стрекот лебедки. Он был зол на хохлушку, на себя, на Лапикова, на имиджмейкера, на Тарантула, на этих тупых избирателей, на все.

— Лапиков!!

Из сумрака прихожей, как призрак, выткался верный слуга. Уд приказал грузиться.

— Понял, шеф.

Когда проезжали мимо монастырских стен, Уд велел притормозить. Бобо рвалась погулять вместе с ним, но он оставил ее в машине, где уже все было на своих местах — и кабинет, и ванная, и все остальное.

Твердым шагом Уд пересек арку монастырских врат. Там под навесом дежурила послушница, она хотела было о чем-то спросить незнакомца, но с ней стал объясняться охранник, а Уд шел в глубь территории. С момента, как он пересек монастырские врата, в него вошла какая-то сухая беспричинная раздражительность. Она мешала ему дышать.

Возле трапезной монашки кормили голубей. Одну послушницу птицы облепили сплошь — с головы до ног, фигура ее превратилась в живой контур неземного, трепещущего десятком крыл существа. Но Уду не хотелось на это смотреть. Он повернул к домику, где, он не сомневался, жила игуменья. Ему не терпелось поставить ее в тупик, озадачить. Метров за десять до крыльца он опять почувствовал дурноту: с соседней колокольни звонили, колокольный звон отнимал силы, давил на виски… Нет, ничто не помешает ему задать ей один вопрос, он давно его готовил, трепетал, представляя, как вытянется ее лицо, как схлынет с него кровь, как она будет тщиться искать ответа на него и не сможет найти. Он давно вынашивал свой вопрос, представляя: вот он его задает какому-нибудь церковнику и при этом неотрывно, выжидательно смотрит тому в глаза, наблюдая с неизъяснимым сладострастием, как в них поселяется смятение.

А вопрос он приготовил простенький и убийственно-неотразимый. Спросит он у этой игуменьи так: мол, матушка, если люди созданы по Божьему образу и подобию, а у людей, случается, болят зубы, то не значит ли это, что зубы иногда болят и у…

Уд предвкушал свое упоение, но он не успел даже открыть рта, чтобы задать свой вопрос, потому что когда он, отстранив рукой монашку-придверницу, появился в дверях светелки, матушка, увидя его, закричала. То есть сначала она даже приветливо вышла ему навстречу, но вдруг, приглядевшись к его голове, всплеснула руками и, крестясь, в ужасе закричала:

— Сгинь, сгинь, бесстыжий бес!

На шум сбежались другие послушницы, Уд терял равновесие, хватался за стены, начался визг, в светелку ворвался охранник, выволок шефа на воздух, вызвал по сотовой лимузин. Тяжелый автомобиль подъехал к самому крыльцу, трое телохранителей и Лапиков погрузили босса в салон.

Уже по дороге в Иваново Уд, оклемавшись, позвал в ванную того охранника, который был свидетелем его обморока в домике игуменьи. Здоровый лоб стоял над лежащим в воде Удом, которого опустили в ванную отлежаться в особом целебном растворе.

— Ну что, как едем?

— Нормально, шеф, — сказал охранник.

— Ну, чего я там, в монастыре-то?.. — Уд мялся.

Охранник молчал.

— Ну, расскажи мне обо мне… — Уд сощурился от головной боли, ждал. — Ну?

— Чего рассказывать?.. Я вошел, вы лежали на полу, я вас понес, позвонил по сотовой в машину.

— А они?

— Они чего-то вопили в спину.

Охранник опять умолк.

— А чего они вопили-то, мудак?!! — заорал, вскочив, Уд, он был вне себя, он расплескал воду из ванной. — Что из тебя каждое слово клещами вытаскивать?!

— Простите, босс. Кричали что-то церковнославянское, я в этом не очень…

Уд выгнал его, позвал Лапикова.

— Свяжись с Москвой. По громкой связи.

— Да, шеф.

Через полминуты на его вопросы отвечал дежурный штаба в Москве.

— Ну как там? — спросил Уд.

— Все идет штатно, босс. Вчера в «Итогах» Киселев озвучил данные предварительных выборочных опросов. На предпоследний день перед голосованием вы, шеф, идете на втором месте.

— Ролик катали в эфире?

— Вчера. По трем программам. Сегодня уже нет. Вы же знаете: за сутки до выборов вся агитация прекращается.

— Да знаю, знаю. Нельзя, что ли, быстрее?

— Что быстрее?

— Да я не тебе. Ползем, надоело…

— Понятно, шеф. Счастливого пути. Ждем вас дома к утру. Все готово к встрече.

Громкоговоритель щелкнул. Связь закончилась.

— Лапиков…

— Да, шеф?

— Потри немного спинку, вот тут, справа… повыше… а-а-а, вот тут, хорошо, спасибо тебе, Лапиков. Ты верный человек. Я тебе доверяю. — Он снова улегся в растворе во весь рост, время от времени встряхиваясь на рытвинах. Посмотрел Лапикову в глаза. — Ладно, Лапиков, учи, как договаривались, языки. Если победа будет за нами…

— А куда она денется, шеф?..

— Не перебивай. Если, говорю, мы победим, то сделаю тебя, Лапиков, сам знаешь кем…

8

К Москве кавалькада машин подъезжала под утро. «Линкольн» шефа с джипами охраны шел с крейсерской скоростью 150 километров в час.

Лапиков распорядился, чтобы грузовики и автоприцепы с рекламной продукцией и неизрасходованными контейнерами напитка «УРА!» ехали своим ходом в отрыве от авангарда.

Во время дальних поездок шефа ванная в лимузине легко преобразовывалась в постель при помощи надувных панелей, встроенных во внутреннюю полость чаши. Эти панели к тому же гасили тряску на неровностях дороги. Даже убаюкивали, укачивали его.

В пятом часу утра в сумерках забрезжили белопанельные окраины столицы. Голосковкер, который так и не смог заснуть, ощутил тяжелое психологическое поле мегаполиса. Оно зримо обнимало собой призрачные микрорайоны справа и слева трассы. Панельные дома словно бы плавали в клубах сизого химически активного тумана: это роились исчадия больных и измочаленных бессонницей умов, химеры кошмарных сновидений, миазмы подсознательных страхов, фобий, тревог, всегда носящихся в ночных скученных пространствах и лишь под самое утро оседающих на грунт… Голосковкер не первый раз думал об испорченной физике городского российского пространства, о какой-то гносеологической поврежденности самих атомов и генов, попадающих в опасную зону мутаций, распада, радиологической и эмоциональной загрязненности.

Москва досыпала последние часы перед пробуждением в субботу. Где-то в районе Бутырского вала Голосковкера чуть не вырвало: он физически ощутил запах затравленной человеческой тесноты, концентрированной ненависти и отчаянья. А при подъезде к Савеловскому вокзалу он увидел приземистое двухэтажное здание… увидел? или он все-таки уснул и это ему уже снилось?..

Одно горящее окно, он приблизил к нему лицо, сделал из ладоней боковые шоры и присмотрелся. Громадные полутемные изнутри помещения барачного или, вернее, казарменного типа. Пролеты с двухъярусными и даже трехъярусными нарами. Голосковкер плотнее приник к стеклу. Вдруг будто по какому-то сигналу с одной из верхних нар не очень расторопно спрыгнул препротивный волосатый субъект, в пучке подслеповатого света имиджмейкер видит, что это бес. Он видит эту нечисть и понимает, что одинокого приспешника порока подняло с нар какое-то мелкое злодеяние грешника. Ну где-то, может, кто-то сквернословил или чертыхнулся, и он, как у них водится, пошел «пасти» падшего человека.

Но вот в казарме вдруг начался большой шум, а целый взвод бесов, потирающих руки в предвкушении добычи, пробежал к выходу сквозь полоску света из оконного проема. Эти сорвались уже всерьез, получив, наверное, сигнал об изнасиловании или убийстве.

Но настоящий гвалт произошел в последний момент, когда все оставшиеся попрыгали со своих нар и опрометью, опережая друг дружку, бросились куда-то. И Голосковкеру дано было во сне узнать, что дивизион бесов полетел на самый большой для них праздник — по случаю того, что сейчас, вот только что посадили в одиночку невинного человека.

Уд так и не проснулся до самого въезда на загородный комплекс. Он вышел из лимузина свежий, выспавшийся, внутренне готовый к воскресному триумфу. Он вызвал к себе в кабинет Лапикова и распорядился, чтобы пара арьергардных грузовиков из их южинской кавалькады срочно повернула назад (те были еще в двух часах езды от Москвы).

— Пусть закупят стройматериалы на пять миллионов и привезут в южинский монастырь, прямо к игуменье, Это пожертвование от анонимного мецената. Ясно?

— Понял, шеф.

9

…А где-то в эти часы сквозь просыпающиеся окраины мчалась к Москве электричка, которая везла из Реутова Колю Савушкина. Мы уже и забыли о нем думать, не правда ли, господа? Между тем все это время он существовал в пространстве жизни, куда ж ему деться?..

В последние недели Коля заметно сдал. Чтобы успеть из Реутова на работу в контору, ему приходилось вставать в пятом часу утра. Тетя его Лена хоть и выписалась из больницы, но с постели уже не вставала, и это тоже легло на Колю. С Ниной он больше ни разу не виделся, только иногда набирал по коду ее номер телефона и слушал, даже тогда слушал, когда она не снимала трубку и не говорила «Аллё», — просто стоял на переговорном пункте и под длинные гудки представлял, как в их коридоре сейчас раздаются звоночки, никто не подходит, никого нет, а звоночки оглашают всю жилплощадь, и коридор, и кухню, и ее комнату большую, и его маленькую, бывшую, с которой он съехал…

Что еще? Голос у Коли все больше менялся, делаясь тоньше, писклявее. И немножко он у него дребезжал, как у подростка в пору ломки голоса. Волосы в паху совсем не росли, а на лице только полосками по углам рта и чуть-чуть по скулам и подбородку, как у татарина.

Не знаю, сказать ли (или умолчать?) о длящихся отношениях Коли с тем странным меченым тараканом… Не хотелось бы ронять моего героя в чьих бы то ни было глазах, но Коля подружился с запечным обитателем. Мазок от зубного порошка на его спинке он давно стер, уже не было нужды метить, Коля его узнавал, можно сказать, в лицо. Покормит тетю, померит ей температуру, посмотрит немного телевизор, потом на кухню, там друг сердечный, таракан запечный уже на столешнице, уже томится. Пообщаются. Напоследок Коля ему хлебный катышек оставит, пожелает спокойной ночи, скажет, что дольше бы посидел, да будильник на полпятого…

У Коли не первый раз в голове мысль шевелилась, чтобы бросить работу в конторе, на другую куда-нибудь перевестись… А насчет дружбы с тараканом, тут удивляться со стороны Коли нечему, все понятно. Вот со стороны таракана что бы это значило — вопрос. Я сам, господа, об этом не раз задумывался. Что за феномен противоестественной привязанности? Таракан ведь явно тяготился принадлежностью к своему виду, был выше сородичей… Что, тараканий отщепенец? Тараканий гений? Перерос тот барьер, который ему был отведен по классификации Карла Линнея?.. И что он испытывал? И кто Коля для него — покаявшийся палач его вида? Или жертва изощренного паразитирования? Или Бог, которому приползал он еженощно молиться, а Коля этого не понял?..

10

За окном электрички то медленно и беззвучно проплывали убранные поля до горизонта, то с грохотом угорело неслись мимо станционные пакгаузы и пролеты мостов через речки и путепроводы… Коля смотрел и не видел, слышал и не вслушивался, он думал об одной женщине, о единственной женщине, которая его гладила и целовала когда-то, она была с базы в Северодвинске, а он был матросик с атомной субмарины, вернувшейся из полугодового похода подо льдами Ледовитого океана… Как она ласкала его, какие слова говорила той ночью! Не то чтобы Коля не понял своего счастья или не оценил горячую женщину, нет, но он знал, что эта женщина чья-то жена и это мешало ему, трезвило его, подмывало увертываться от безумных слов и ласк… Но тогда в Колю вошло чувство, которое бессловесно жило в нем (а потом куда-то испарилось). Это было чувство благодарного нерассуждающего одобрения всего в жизни, того, как всё в ней устроено — и суша, и океан, и снег, и песок, и что у военных моряков во всех странах красивая форма, которая нравится девушкам… Это чувство испытывают, наверное, все люди в определенные периоды или моменты жизни и при определенном расположении звезд. Ни с чем не сравнимое чувство приятия самого вещества жизни без разделения его на горечь и отраду, когда человеческое существо приемлет весь порядок вещей как личную удачу и благодеяние свыше, когда нравится всё, всё — и что люди ставят свои города на высоких берегах рек, и что они из века в век смешливы, веселы, умея забываться от мысли, что смертны и подлежат бесследному распылу во вселенной… Перед Колей вдруг ни с того ни с сего предстала картина из детства: берег пруда на окраине Реутова, ветер, сиреневые губы дрожащей девочки, вылезшей из воды, струйки стекают на мокрую прилипшую майку, руки скрещены на груди, кожа в пупырышках, ресницы склеились под синюшными веками, обвила худенькую ногу другой ногой, будто та может ее согреть, и эти прилипшие к телу трусики, таинственно запечатлевающие топографию девической плоти.

Видение исчезло, место девочки опять заняла та женщина из Северодвинска… Умей Коля формулировать свои чувства, он бы, вспоминая ночь на бушлатах вещевого воинского склада, благословил бы мудрость природы, раздвоившую человека на мужчин и женщин, которые в любви сливаются в одно… Тогда, матросиком, Коля еще не знал, что одна и та же телесная, дышащая, теплая, словно опара, мякоть женского живота то обволакивает, как материнское лоно, укачивает, баюкает, как колыбель, то терзает, душит, милует и доводит до исступления, как ложе экстаза, то не узнаёт, отторгает и обдает холодом, как смертный одр. Одна и та же дышащая мякоть женского тайноестества.

А в Москву Коля ехал с определенной целью. В недавнем телеинтервью его беглец Хуссейн, этот самозванец Уд Кичхоков заявил о планах посетить храм Христа Спасителя. И Коля прикинул, что нынешняя суббота — это последний шанс. Потом у его Хуссейна появится уже федеральная охрана, к нему тогда уже точно никогда не пробьешься. «А не получится если, — думал Коля под стук колес, — так ничего, погуляю по Москве…» Он по Москве соскучился.

Где-то на полпути от Реутова к Курскому вокзалу он пережил сильное потрясение. Молча сидевшие напротив него женщина и мужчина, которых он принял за незнакомых друг другу людей, вдруг обменялись репликами, и по ним выходило, что они муж и жена. Это открытие потрясло Колю. Как?

Они столько времени ехали рядом, и их лица были как лица посторонних, чужих людей, а они, оказывается, законная супружеская пара… Как можно? Муж и жена давно сошли в Перово, а Коля все раскручивал свое открытие, все терзал себя. Это же надо?.. Может быть, они этой ночью были даже близки, говорил он себе, да хотя б и не было этого, а просто лежали — спали рядом, и то это людей связывает как родных, после этого полдня можно б друг другом молча любоваться или говорить, говорить, а он… а они молчат, и лица у них, как у незнакомых…

Тут место супругов заняла у окна молодая женщина, и к ней подсел с явным прицелом волокитства ухарь из породы тех, — кого Коля не любил, — бабников.

Сначала эта женщина не поддавалась, уставившись хмуро в окно, что очень Коле понравилось, но потом Коля с холодком у сердца увидел, что она все больше к этому бабнику располагается, уже от его шуточек отшучивается, а когда подъезжали к станции «Серп и Молот», так она и вообще к нему — коленки в коленки — развернулась. На глазах у Коли происходило падение женщины, разворачивалась картина ее податливости измене, совращению… Он видел, как она смеялась его глупым словам, но она не словам смеялась, Коля понимал: она смеялась вообще, она смехом сообщала, что бабник ей нравится, что она не против…

«Ну так-то, конечно, это ее право, — комментировал для себя происходящее Коля; он сидел скрючившись, опустив голову, и делал вид, что, мол, тупой, ничего не замечаю, не мое дело… — Да чего я придираюсь к людям?.. А женщина всегда на себя право имеет. — Коля с трудом выруливал на мысль, которая в его мозгу уже зародилась, но еще не оформилась, из кокона этой предмысли еще только выпрастывалось новенькое сырое мягкое, еще не затвердевшее хитиновое тельце смысла, еще только тяжело расправлялись сочившиеся, в тяжелых мокрых складках, беспомощные крылья, мало-помалу мысль вывалилась, выдернулась из кокона и, влажная, обессиленная, улеглась на боку, собираясь с духом… — Потому что тело женщины, — продолжил Коля рассуждать, — оно есть, к примеру, ее полная собственность, личная территория… ну вроде дачного участка или частного дома… что хочет с ней делать, то и делает, потому что…»

Коля, пока это соображение из него выпрастывалось, не заметил, что между бабником и женщиной что-то произошло, что-то вроде размолвки или ссоры. Ухарь с нехорошей улыбкой встал и направился в сторону выхода, а она осталась сидеть одна, и у нее были странные остановившиеся глаза, она не моргала, потому что в глазах у нее стояли слезы. Зашипели двери. Ухарь со стороны платформы постучал в окно, приложил палец к виску, покрутил, но она не повернула головы, до самой Москвы сидела, не меняя позы. У Коли сжалось сердце. Он подумал, что, может быть, ей стало бы легче, если бы он ей что-нибудь сказал. Но он испугался. Он никогда не видел у людей таких глаз. Оттого, что в них стояли слезы, они казались водянистопрозрачными и полными ужаса: такие глаза бывают у овец, когда их отсекли от стада. У них в глазах всегда застывает эта паническая непереносимость одиночества…