Какова была Москва перед Отечественной войной 1812 года?
Витало ли в воздухе предчувствие скорого и неизбежного столкновения с Наполеоном? Москвич А.Д. Бестужев-Рюмин так описывает обстановку: «С половины еще 1811 года стали поговаривать в Москве о разрыве мира, который заключен был в 1807 году с Французами в Тильзите; однако ж ничего не было приметно, и все оставалось спокойно; напротив, еще в С.-Петербургских и Московских ведомостях величали Наполеона великим. Я часто ходил в Греческие гостиницы читать иностранные газеты, и хотя из многих листов видел, что что-то неладно между нами и Французами, но все это большого вероятия не заслуживало; потому что газеты иностранные часто наполняются всякими неосновательными слухами единственно для того, чтобы что-нибудь печатать. Но когда многие листы иностранных ведомостей были задерживаемы, то стали догадываться, что что-нибудь да есть, а движение войск наших, которые отовсюду стремились к западным границам, делали догадки вероятными. В конце же 1811 года явно уже говорили, что с Французами будет война, и война жестокая. Однако ж 1812 год начался весьма спокойно и, благодаря Богу, Москва ничем возмущена не была: масленицу провели очень весело, не подозревая никаких опасностей, и не думали даже о них».
Вид на Воскресенские ворота и Негли
Как не вспомнить здесь сцену с кометой из второго тома романа «Война и мир»: «При въезде на Арбатскую площадь, огромное пространство звездного темного неба открылось глазам Пьера. Почти в середине этого неба над Пречистенским бульваром, окруженная, обсыпанная со всех сторон звездами, но отличаясь от всех близостью к земле, белым светом, и длинным, поднятым кверху хвостом, стояла огромная яркая комета 1812-го года, та самая комета, которая предвещала, как говорили, всякие ужасы и конец света. Но в Пьере светлая звезда эта с длинным лучистым хвостом не возбуждала никакого страшного чувства. Напротив, Пьер радостно, мокрыми от слез глазами, смотрел на эту светлую звезду, которая, как будто, с невыразимой быстротой пролетев неизмеримые пространства по параболической линии, вдруг, как вонзившаяся стрела в землю, влепилась тут в одно избранное ею место на черном небе и остановилась, энергично подняв кверху хвост, светясь и играя своим белым светом между бесчисленными другими, мерцающими звездами. Пьеру казалось, что эта звезда вполне отвечала тому, что было в его расцветшей к новой жизни, размягченной и ободренной душе».
Итак, настроение в начавшемся 1812 году у москвичей было совсем не воинственное. Несмотря на бродившие по Первопрестольной слухи, не взирая на комету, жизнь текла своим чередом.
13 мая 1812 года император наконец-то отправил Гудовича в отставку, вскоре заменив его Ростопчиным. Но в Москве об этом узнали не сразу. В своем дневнике от 26 мая по старому стилю князь Д.М. Волконский сделал примечательную запись: «Фельдмаршал Гудович получил портрет и уволен от командования Москвою, сохраняя заседания в Совете, на его же место неизвестно кто». Упомянутый портрет – это украшенное бриллиантами изображение государя, наградившего Гудовича за службу.
Любопытно, что уже тогда поговаривали в Первопрестольной о назначении Кутузова, но не главнокомандующим русской армией, а пока что лишь одной Москвой: «Слух есть, что Кутузов отзывается от командования Турецкою армиею и будет командовать Москвою, а о мире ничего неизвестно». Как показало время, слух оказался небеспочвенным – именно Кутузову и суждено было решать судьбу Москвы, но не в должности московского главнокомандующего, а на посту главнокомандующего всей русской армией.
Поскольку к должности генерал-губернатора прибавлялось прилагательное военный, а Ростопчин с 1810 года был обер-камергером, то еще через пять дней последовал указ о переводе графа на военную службу с чином генерала от инфантерии и назначении его главнокомандующим в Москве. Многие офицеры и генералы – доблестные участники Бородинского сражения – так и не стали полными генералами, хотя крови пролили немало. А гражданский чиновник Ростопчин превратился в генерала от инфантерии в один день.
В мае 1812 года Первопрестольная обрела нового хозяина. Уже первая фраза, которой Ростопчин начинает рассказ о своей службе московским градоначальником, поражает самонадеянностью: «Город, по-видимому, был доволен моим назначением». Еще бы не радоваться, ведь три недели в Москве стояла несусветная жара, грозившая очередной засухой, и надо же случиться такому совпадению, что именно в день приезда Ростопчина полил дождь. А тут еще пришло известие о перемирии с турками. Что и говорить, тут любой бы мог поверить в Промысел Божий. Похоже, что первым поверил сам Ростопчин.
Тем не менее, о в основном положительной реакции московского населения на назначение Ростопчина писал и Александр Булгаков: «Он (Ростопчин – авт.) уже неделю, как водворился. К великому удовольствию всего города». Со временем еще более укрепилась уверенность Булгакова, что Ростопчин это и есть тот человек, который так нужен сейчас Москве: «В графе вижу благородного человека и ревностнейшего патриота; обстоятельства же теперь такие, что стыдно русскому не служить и не помогать добрым людям, как Ростопчину, в пользе, которую стараются приносить отечеству».
Хотя были и другие мнения: «Я не имел чести знать лично графа Гудовича, не видывав его никогда, но в достоинствах его нисколько не мог сомневаться: ибо он и в царствование Великой Екатерины занимал важные места, а потому заслуги его должны быть известны Отечеству, но графа Растопчина я очень хорошо знал по многим отношениям, а особливо по несправедливому поступку его с приятелем моим, Петром Петровичем Дубровским, который 25 лет находился вне пределов Отечества при разных посольствах и служил всегда с честью и похвалою. Граф Растопчин не знал даже лица его, но при вступлении в звание вице-канцлера, в царствование императора Павла I, исключил его, Дубровского, из службы единственно потому, что он не был никому знаком из приближенных к графу, и такою несправедливостью ввергнул его в самое затруднительное положение возвратиться в отечество; и потом, когда он, Дубровский, кое-как возвратился и явился к нему, Растопчину, он оболгал его пред Государем, и Дубровский выслан был из С.-Петербурга. Признаюсь откровенно: лишь только я узнал о сей перемене начальства, сердце облилось у меня кровью, как будто я ожидал чего-то очень неприятного».
Соборная площадь в Московском Кремле. Худ. Ф.Я. Алексеев. 1810-е гг.
Новый начальник быстро уразумел, что уже сам возраст его будет служить главным подспорьем в завоевании авторитета у москвичей. В свои сорок семь лет он казался просто-таки молодым человеком по сравнению с пожилыми предшественниками.
Большое внимание он уделил пропагандистскому обеспечению своей деятельности, приказав по случаю своего назначения отслужить молебны перед всеми чудотворными иконами Москвы. Также Ростопчин объявил москвичам, что отныне он устанавливает приемные часы для общения с населением – по одному часу в день, с 11 до 12 часов. А те, кто имеет сообщить нечто важное, могут и вовсе являться к нему и днем, и ночью. Это быстро произвело необходимое впечатление.
Но главное было – начать работать шумно и бурно, дав понять таким образом, что в городе что-то меняется. Кардинально он ничего не мог изменить, т. к. на это требовались годы. А быстро можно заниматься лишь мелочами. Он, например, отвечая на жалобы «старых сплетниц и ханжей», приказал убрать с улиц гробы, служившие вывесками магазинам, их поставлявшим. Также Ростопчин велел снять объявления, наклеенные в неположенных местах – на стенах церквей, запретил выпускать ночью собак на улицу, запретил детям пускать бумажных змеев, запретил возить мясо в открытых телегах. Приказал посадить под арест офицера, приставленного к раздаче пищи в военном госпитале, за то, что не нашел его в кухне в час завтрака. Заступился за одного крестьянина, которому вместо 30 фунтов соли отвесили только 25; засадил в тюрьму чиновника, заведовавшего постройкой моста на судах, снял с должности квартального надзирателя, обложившего мясников данью и т. д. Организовал под Москвой строительство аэростата, с которого предполагалось сбрасывать бомбы на головы французов…
Наконец, Ростопчин упек в ссылку того самого врача, что пользовал Гудовича. Звали эскулапа Сальватори, его выслали в Пермь, хотя у него уже лежал в кармане паспорт для выезда за границу. Виноват ли он был или нет – это было уже не так важно. Само распространение среди москвичей известия о раскрытии вражеской деятельности врача бывшего генерал-губернатора было инструментом в насаждении Ростопчиным шпиономании в Москве. Кульминацией чего стала жестокая расправа над сыном купца Верещагина 2 сентября 1812 года, но это было еще впереди. Как покажет будущее, истинных изменников граф так и не смог во время распознать – те, кто ждал Наполеона, в Москве останутся и поспешат уже в первые часы оккупации засвидетельствовать ему свое почтение.
А еще по утрам градоначальник мчался в самые отдаленные кварталы Москвы, чтобы оставить там следы своей «справедливости или строгости». Встав спозаранку, любил он инкогнито ходить по московским улицам в гражданском платье, чтобы затем, загнав не одну пару лошадей, к восьми часам утра быть в своем рабочем кабинете. Эти методы работы он позаимствовал у покойного Павла. Возможно, что еще одно павловское изобретение – ящик для жалоб, установленный у Зимнего дворца, Ростопчин также применил бы в Москве, но война помешала.
Как похвалялся сам Ростопчин, два дня понадобилось ему, чтобы «пустить пыль в глаза» (это его собственное выражение) и убедить большинство московских обывателей в том, что он неутомим и что его видят повсюду.