Сын счастья

Вассму Хербьерг

КНИГА ТРЕТЬЯ

 

 

ГЛАВА 1

Можно спросить у себя: что заставляет человека сделать выбор? И существует ли у него вообще выбор? Проплавав несколько месяцев с Андерсом, я понял, что из меня никогда не получится ни моряк, ни купец. Не знаю, был ли Андерс разочарован или вздохнул с облегчением в тот день, когда я сказал ему, что хочу поехать учиться в Копенгаген. Во всяком случае, он не стал меня отговаривать. И ничего не сказал о том, что учение стоит больших денег.

По рекомендации Юхана я поселился у вдовы Фредериксен на Бредгаде, как все называли эту улицу. На самом деле она называлась Норвежской, и мне следовало выбрать ее уже за одно название. Вдова Фредериксен была женщина не богатая, но вполне состоятельная. Первым делом она решительно заявила, что я нисколько не похож на брата. Лишь несколько месяцев спустя я понял, что это было поставлено мне в заслугу.

Сначала Копенгаген испугал меня. Но долго жить в страхе невозможно, и в конце концов я уступил любопытству. Только тот, кто сам побывал в подобном положении, может представить себе, что я испытал, когда первый раз вошел в вестибюль университета.

Постепенно я втянулся в студенческую жизнь и выучил все студенческие песни. Кроме того, я проштудировал одну из книг Меллера, посвященную вопросам женственности, но ни за что не признался бы, что открыл для себя много нового. Студент вообще не должен ни в чем признаваться, он должен изучать и обсуждать вечные вопросы. Должен посещать пивные и получать приглашения на балы.

Вековые деревья с могучими стволами и развесистыми кронами стали моими друзьями. Через них осуществлялась моя непосредственная связь с небесами. Дома эту роль выполняли горы. В Рейнснесе, когда осень превращала ветви деревьев в голые торчащие сучья, у меня во рту появлялся металлический привкус. В Копенгагене же деревья даже часть зимы сохраняли листву. Мороз изменял ее, покрывал глазурью, но она держалась.

Естественно, ни с кем из знакомых студентов я не мог поделиться своими мыслями. Это открыло мне глаза на то, что после смерти матушки Карен я начал думать как старик.

Относительно быстро я привык к высоким домам, скоплению людей, датскому языку и успокоился. Но где-то в глубине души еще тлела лихорадка, вызванная этим сильным впечатлением. Объяснить это мне было бы трудно.

Что рядом с шапочкой студента

Убор апостола Петра?

Погибнет мир или спасется —

Студент средь мудрецов пасется

В веках белесых, как легенда,

С утра и до утра.

Из-за добра дерутся снова…

Лишь мысль — его добро. Иного

Нет у него добра.

Так писал Меллер в своей книге для студентов. Я посещал студенческую коллегию Регенсен и пел вместе со всеми, а чаши с пивом ходили по кругу, как трубки мира. Позже я предпочел ходить в коллегию Валькендорф. Там каждый пил из своей кружки. И праздники свидетельствовали о щедрых карманных деньгах, которыми располагали студенты.

В Валькендорфе я познакомился с Акселем. Он был сыном пастора из Лимфьорда, его отец был лично знаком с Грундтвигом . Аксель немало гордился тем, что имел право считаться одним из самых испорченных пасторских сыновей в Дании. Он был высокий, светловолосый и ироничный. Говорил как судья и был напичкан всякими историями, как могильщик.

Постепенно мы выделили друг друга из общей массы. Мы вместе занимались философией и слушали лекции профессоров Сибберна и Расмуса Нильсена. Кроме того, нам предстояло серьезно познакомиться с зоологией, физикой, ботаникой и химией. Это было необходимо, чтобы перейти к изучению медицины.

Преподаватели утверждали, что на основе этих наук и у нас появится определенная «точка зрения на природу и ее тайны». Эти тайны были достаточно скучны, и мы быстро сообразили, что Копенгаген скрывает другие тайны, тоже достойные изучения.

У Акселя были большие связи. Мы с ним ходили на балы. Я скоро усвоил, что девушки, с которыми мы встречались на балах, неприкосновенны. Все они были чьими-то дочерьми. С ними нельзя было даже потанцевать, если ты предварительно не был внесен в их блокнотики. Человека, явившегося сюда чуть ли не с Северного полюса, это могло даже напугать. Но в конце концов ко всему привыкаешь.

Мне пришлось заново учиться танцевать. По мнению Акселя, я танцевал как слон. Мы украдкой упражнялись в коридорах Валькендорфа. Аксель тоже был тяжел и неповоротлив. Он утверждал, что в датских пасторских усадьбах не танцуют.

Мало кому из студентов приобретение знаний доставляло удовольствие. Им было важнее вырваться из дому, избавиться от школьной дисциплины или же просто шататься по королевской столице. Изящная словесность занимала только женщин, но никак не мужчин.

Мужчины изучали науки, слушали лекции и спорили о политике. Меня это удивило и разочаровало. Но я не подавал виду.

Тем не менее именно литература сделала нас с Акселем, так сказать, побратимами. Однажды вечером перед Новым годом я рассказал ему, как в грустном одиночестве встречал Рождество у вдовы Фредериксен на Бредгаде. Я тогда с большим трудом читал в оригинале «Госпожу Бовари» Флобера.

Мы с Акселем сидели в кафе, которое называлось «Аптека», и я пытался втолковать ему, что нашел у Флобера подтверждение всем своим мыслям. Аксель решил, будто я хочу выглядеть умней, чем есть, но отнесся к этому спокойно.

— Интеллигентные люди приходят на землю, чтобы убедиться в том, что все повторяется, и даже благословить этот порядок, — трагически произнес я.

— Не вижу в этом ничего особенного, — улыбнулся Аксель.

Я сделал вид, что не заметил намеренной насмешки в его словах, и продолжал развивать свою мысль. Он покорно слушал, не скрывая скуки.

— Повторяется все, не только такие само собой разумеющиеся вещи, как прием пищи, работа желудка, движение конечностей; люди влюбляются, интригуют и тому подобное. Решительно все повторяется в этом вечном хороводе. И все имеет один-единственный конец. А именно бессмысленную смерть! — проговорил я, почти, не переводя дыхания.

Аксель вздохнул, пока я набирал в легкие воздух. И между прочим, дважды поправил мой датский язык.

— Конечно, я понимаю, что поэт хотел показать нам также и великую трагедию. Но все заслонила форма. Она чересчур плоская.

— Ты рассуждаешь как старик! И ты слишком буржуазен. Я читал, что французская буржуазия хотела посадить Флобера в тюрьму. — Он засмеялся.

— Я буржуазен? — с негодованием воскликнул я.

— Конечно, потому ты и сердишься. Ведь это всего лишь литературное произведение. Верно? Что в этом романе такого необычного?

— Он считается неприличным.

— Почему?

— Из-за образа Эммы Бовари, — нетерпеливо объяснил я и хотел снова углубиться в философию. Но Аксель этого не допустил.

— Объясни, что в ней представляется тебе неприличным? — с интересом попросил он.

— Ну-у… — Я замялся. — Это не так легко объяснить.

— Ты считаешь, что о таких женщинах, как Эмма, не стоит писать? — Аксель улыбнулся.

— Она заставила доктора, своего мужа, произвести операцию новым методом. Он с этим не справился. Для нас, будущих докторов, этот момент должен быть особенно важен. Между прочим, я мог бы сделать это гораздо лучше. Я имею в виду — написать книгу, — похвастался я.

— Напишешь, когда перестанешь быть красной девицей, — весело сказал он.

Я покраснел и замолчал. Невозможно было угадать заранее, что скажет этот пасторский сынок.

— Ты просто не читал этот роман.

— Да, не читал. И мне надоели твои словоизвержения. Давай лучше поговорим о Бодлере, — предложил Аксель.

— Это трудно, — признался я.

— Почему? После трех кружек пива ты всегда начинаешь читать его стихи!

— Это другое дело.

О Бодлере я не мог говорить ни с кем. Мне было стыдно, что его стихи производили на меня такое сильное впечатление. Действительно, я несколько раз читал их вслух. И потом раскаивался в этом. Для меня стихи Бодлера — чистая магия. Меня одинаково очаровывало и описание длинной похоронной процессии, и надежда поэта, которая поднимала свой черный флаг над его склоненной головой.

— Самое лучшее в стихах Бодлера — это женщины, — сказал я, пытаясь найти хоть что-то, что было бы интересно нам обоим. К тому же это была правда.

— Почему же?

— Они такие неистовые. Жестокие, буйные, опасные. В них есть что-то нечеловеческое.

— Ты хочешь сказать, что их можно взять с собой в постель и они избавят тебя от тоски по живой женщине? — спросил он.

— Не знаю.

— Не могу поверить, что тебя так интересует поэзия! Ты просто хочешь показать, что очень начитанный и умный. Хвастаешься, как все норвежцы! — Аксель захохотал.

Я возмутился и стал излагать свои соображения, почему стихи Бодлера так волнуют меня.

— Они тебя возбуждают? — Аксель оживился.

— Как сказать…

— Чтобы стихи Бодлера могли возбуждать! Ведь он пишет только о змеях и смерти! Верно? И что же ты испытываешь?

— У меня появляется желание что-нибудь предпринять…

— Это касается женщин? Или…

— Вообще! Что-нибудь совершить.

— Господи Боже мой! — простонал он.

Я определенно произвел на него впечатление. Ему все-таки удалось выманить меня из моей раковины.

— Я знал когда-то одну женщину… — начал я.

— И что же? — Аксель облизнул губы и затаил дыхание.

— Ее звали Андреа… Она была такая… Она приходила ко мне по ночам…

— Не может быть! Когда это было?

— Давно, — уклончиво ответил я.

Он долго смотрел на меня, и я опять покраснел.

— Смелей! И что же дальше?

— Она ложилась со мной, ласкала меня и… — И что?

— Делала все остальное… Все.

Рассказывая о жене кожевника и его кожаном фаллосе и наблюдая в то же время за лицом Акселя, я вдруг усомнился в достоверности этой истории. Может, я все это выдумал? Увидел во сне?

— Должно быть, она была извращенка? — Глаза у Акселя горели.

— Почему ты так думаешь?

— Трудно поверить, чтобы она… Нет! Хватит рассказывать сказки. Ты все это придумал, чтобы шокировать меня!

Я молча покачал головой.

— Ну и какая же она была? — спросил он через некоторое время.

— Ненасытная.

— Я понимаю, но в чем это выражалось?

— Подробностей я не помню.

— Лжешь! Помнишь! Просто стесняешься. Он натужно засмеялся.

— Это было ужасно! — неожиданно для себя сказал я, мне хотелось сказать совсем другое.

— Почему?

— Ее муж вышвырнул меня из дома.

— Я так же поступил бы на его месте! — сказал Аксель.

— Он плакал.

— Плакал? Фу!

— А я молился, чтобы он умер, — признался я.

— Нельзя желать смерти ближнего, — сказал Аксель.

— А я желал!

— Тебе так только казалось. И не пытайся внушить мне, будто ты такой храбрый. На самом деле ты трус. Черт бы тебя побрал, Вениамин! Неужели все действительно было так, как ты говоришь?

— Смотри, это должно остаться между нами!

— Само собой!

Аксель протянул мне свою ручищу.

Я чувствовал себя на гребне волны. Теперь у нас с Акселем была общая тайна. Может, это и называется великим словом «счастье»? Или это можно назвать как-то иначе?

Когда мы вышли на улицу, Аксель пошутил, что мы должны сейчас же отправиться в «переулки» к женщинам.

— Я знаю там одно надежное место, — сказал он.

Я вылупил на него глаза. Тогда он признался, что только слышал о нем. Но где это находится, он знает. Это место легко найти. Женщины там сидят в своих окнах, точно в витрине.

— Я их тоже видел! — храбро сказал я.

Двое в два раза храбрее одного. Мы пересчитали свои деньги и решили, что их должно хватить.

— Сколько это стоит? — спросил я.

— А черт его знает! Возьмем тех, что подешевле. Мы прямым ходом направились на Хольменсгаде.

Именно там мы оба видели женщин, сидевших в окнах. Но, по-видимому, все они сейчас были заняты, потому что нам никто не открыл. Мы постучали в двери, на которые указал Аксель.

— Чистоплюи перекрестили эту улицу, — усмехнулся Аксель.

— А как она называлась раньше?

— Улькегаде. Или улица Морских Волков. Ее знали все моряки мира. В конце концов люди, жившие в «приличном» конце улицы, не выдержали. Но перемена названия ничего не изменила.

Мы, смеясь, шагали по грязи.

— Ладно, как бы она ни называлась, мы не можем ходить тут всю ночь, — сказал я.

Аксель был немного смущен — ведь он утверждал, будто ему здесь все известно.

— А кто говорил, что у него богатый опыт? — поддел он меня.

— Ну, когда это было! — засмеялся я.

— Не скромничай!

— Магстреде! Вот куда мы пойдем! — воскликнул я и потянул его за рукав.

— Ты с ума сошел! Там в борделях гостиные обиты плюшем и строгие хозяйки в цилиндрах. Это нам не по карману! — возразил Аксель.

— Вот и верь после этого людям, которые хвалятся своим знанием мира! — пробормотал я.

В конце концов мы оказались в переулке Педера Мадсена — тесном проходе, который вел на Грённегаде.

Эта узкая грязная дыра одним своим видом предупреждала об опасности. Во всяком случае, женщин. По обе стороны мостовой со сточными канавами, наполненными отбросами и нечистотами, вплотную друг к другу жались трех — и четырехэтажные дома.

Я вдруг вспомнил, как один из профессоров говорил нам на лекции, что статистика за пять лет показала: из восьмидесяти детей, родившихся на этой улице, только девятнадцать доживают до пяти лет.

Я не стал напоминать об этом Акселю. К чему? Хорошая память на цифры всегда была моим несчастьем. Однако я вздрогнул, и он решил, что я уже пожалел о нашей затее.

— Хочешь бежать?

— И не думаю!

Две или три женщины сидели у открытых окон и уже заметили нас. Отступать было поздно. Я глянул на Акселя и спросил, не лучше ли нам разойтись поодиночке. Но он побоялся идти один. Зря я похвастался ему своим опытом! Я кашлянул и улыбнулся ближайшему видению в окне. Крупное, одутловатое лицо, волосы, искусно собранные в пучок на макушке. Широкое белое платье, украшенное кружевным воротничком и брошкой, — очевидно, женщина надевала его только для работы. Она была не толстая, но кости у нее не торчали. Мне она показалась достаточно привлекательной, чтобы заговорить с ней. Но лечь? Ни за что!

Аксель, по-видимому, был иного мнения. Или просто хотел покрасоваться. Он стряхнул с себя нерешительность, просунул голову к ней в окно и сказал:

— Неплохая погодка!

Она улыбнулась и встала. Женщина, сидевшая в окне на другой стороне улицы, махнула мне рукой. Она курила трубку и была не первой молодости. Впрочем, они обе были не первой молодости…

— Милости прошу в мою контору! — крикнула она через улицу.

Они начали из-за нас переругиваться. Это было их обычное занятие. Я попытался утащить Акселя оттуда. Но он словно прирос к месту, на лице у него играла глупая улыбка.

Дверь распахнулась, и на пороге показалась сама Мадам. На улице мгновенно воцарилась тишина.

— Заходите, пожалуйста, — пригласила она нас. — И не обращайте внимания на Йенни, это известная скандалистка. — Мадам кивнула в сторону Йенни, которая работала в другой «конторе».

Мы оказались в маленькой и очень темной прихожей. Но как бы то ни было, мы были вместе. Сердце громко стучало. Кадык душил меня, и я не знал, что сказать.

Мадам открыла дверь, и из небольшой гостиной, украшенной драпировками, бахромой и кистями, на нас упал зловещий желтый свет. Словно этого было мало, на нас, скаля зубы, начала прыгать крохотная уродливая собачонка. Пузатая и слюнявая.

— Он всегда радуется, когда к нам приходят гости, — объяснила Мадам.

Гостиная была забита мебелью. Комод с тремя вазами для цветов, подставка для трубок, неполная бутылка. Круглый стол, покрытый цветастой скатертью, четыре стакана. Позади стола стояла кушетка, на которой сидела полная женщина, державшая на коленях еще одну собачонку. У этой собачонки были явные признаки парши, но настроена она была миролюбиво. У стола сидели две сильно накрашенные женщины в широких светло-желтых платьях. Они кивали и приветливо улыбались, словно сидели в ложе Королевского театра.

От керосиновой лампы, висящей под потолком, исходил желтый свет. Эта лампа была единственной красивой вещью во всей гостиной и напоминала лампу в столовой Рейнснеса. Опоры, на которых держались резервуар для керосина и абажур, были сделаны в виде стеблей, абажур был желтый. На ручке висели три пыльных розовых шерстяных помпона. Коричневато-табачную стену украшал портрет короля. Окон я не заметил. Пахло розовой водой и потом с примесью сырого лука. Перед женщинами стояли кружки с пивом и блюдо с зеленоватым печеньем.

Мы смущенно позволили усадить нас на стульях. Женщины и собаки теснились на кушетке. Акселю было нелегко засунуть под стол свои длинные ноги. Он сидел на краешке стула, откинувшись назад, и осторожно двигал ногами под столом.

Кто знал, что тут окажется так много женщин! Я поглядел на Акселя — он был невозмутим.

— Это Тильда, это Ольга, это Бирте. Рекомендую! — Мадам широко повела рукой. На ней тоже было просторное платье, но коричневатое и как будто не предназначенное для определенной работы. По лифу спиралями была уложена желтая тесьма. Когда Мадам двигалась, спирали на груди дрожали. От них трудно было оторвать взгляд. Лицо у нее было строгое. Почти красивое. Возраст неопределенный. Она напоминала просмоленное пиратское судно, пустившееся в опасное плавание.

Самой молодой из женщин было лет двадцать пять, может быть, меньше. Вид у нее был заурядный. Аксель смотрел только на нее, хотя она была далеко не красива.

Женщину с собачкой звали Бирте. Это был настоящий фрегат. Живот ее затрясся, когда она убрала со стола свои маленькие пухлые ручки и сложила их на коленях.

«Неужели тут этим занимаются у всех на глазах?» — подумал я.

Я заметил, что Аксель быстро трезвеет, и от этого почувствовал себя еще более одиноким.

Женщины выжидающе смотрели на нас. Я старался не встречаться с ними глазами. Наконец Мадам спросила:

— Не выпьют ли господа по стаканчику пива, прежде чем пройдут в кабинеты?

— Какая у вас плата? — кашлянув, спросил я. Она назвала цену и обратила наше внимание на то, что пиво подается бесплатно.

— С каждого? — спросил я, беря на себя бразды правления.

— С каждого! — Мадам закатила глаза к потолку.

— Столько у нас нет, — признался я. Мадам по очереди оглядела нас.

— У нас твердые цены, и мы берем только наличными, — решительно сказала она. Было видно, что она нам не верит.

— Мы вместе располагаем лишь половиной той суммы, которую вы назвали. — Я встал. Аксель тоже вскочил.

Он не учел длину своих ног. Женщины успели схватить стаканы с пивом и вазу на высокой ножке. Мы чувствовали себя оловянными солдатиками, уцелевшими на опасной войне.

Женщины переглянулись. Очевидно, они привыкли разговаривать глазами.

— Вы очень молоды, — мягко, по-кошачьи сказала Мадам.

— Ну-у, предположим, — протянул Аксель.

— Вы красивы, особенно тот, темненький, с такими дивными глазами. — Мадам говорила о нас как о собаках.

Толстуха на кушетке заколыхалась от смеха. Брошенный на нее взгляд Мадам был способен убить быка. Мгновенно воцарилась тишина. Женщины по очереди сделали по глотку пива. Это было похоже на ритуал. Мадам медленно раскурила трубку, внимательно разглядывая нас сквозь дым.

— Высокий не очень красив, но у него широкие плечи, — сказала она женщинам, сидевшим на кушетке.

— Не спорю, — миролюбиво согласилась толстуха.

— Но это ему не поможет! — Самая молодая захихикала, прикрывшись рукой.

У нее прыщи и плохие зубы, мстительно подумал я и повернулся, чтобы уйти.

— Постойте, господа, — сказала Мадам.

По спине у меня побежали мурашки.

Мадам подошла к кушетке и о чем-то пошепталась с толстухой, наконец она повернулась к нам и мягко спросила:

— Сколько у вас всего денег?

Мы с Акселем переглянулись, покраснев до корней волос. Потом достали из карманов все, что у нас было. Мы не успели выложить деньги на стол, как четыре головы склонились над ними и стали считать.

Наконец головы поднялись. Мадам сухо сказала:

— За такие деньги, мои юные друзья, кабинетов вам не видать. За эту цену можно получить женщину либо у городского вала, либо на кладбище.

Она милостиво кивнула нам. Потом пальцем поправила волосы.

— Я сама возьму их в кабинет, — сказала она остальным, точно мы были глухие.

Толстуха хотела запротестовать, но раздумала. Двое других окаменели от изумления.

— Но, матушка, какой же вам смысл? — удивилась толстуха.

Мадам вздохнула.

— Нынче воскресенье. А в воскресенье принято делать добрые дела, — сказала она.

Отступать было поздно. Слишком поздно. Даже у Акселя лоб покрылся испариной. Нас препроводили в маленькую темную комнату, тоже без окон. Я подумал, что, если случится пожар, мы из огня земного окажемся прямо в адском, — бежать отсюда не было никакой возможности.

Я хорошо знаю, как может стучать сердце. В том числе и по собственному опыту. Но в ту минуту мое сердце затихло. Дышать я тоже не мог. Это была клиническая смерть.

В комнате было слишком темно, чтобы мы могли разглядеть опрятность кровати, стоявшей посередине. За черной ширмой угадывался умывальник. Мадам принесла с собой фонарь с зажженной свечой и поставила его на табуретку за ширмой.

— Прошу вас, располагайтесь! — Она кивнула на кровать.

Аксель толкнул меня в бок, но я не двинулся с места. Он с трудом выдавил из себя улыбку.

Я сел на край кровати и смотрел на ширму, за которой скрылась Мадам. Она налила в таз воды. Потом стянула с себя свою просмоленную обшивку со спиралями. Сквозь щели в ширме мелькнула ее кожа со множеством складок. Потом она медленно натянула на себя какой-то белый хитон. Аксель судорожно глотнул воздух у самого моего уха.

Остановить это было уже невозможно. Мадам вышла из-за ширмы, освещаемая сзади неярким светом, который позволял видеть сквозь легкую ткань ее бедра и ляжки. Они колыхались. Колыхались не только они, но и вся комната.

Потом она начала медленно раздевать Акселя, разговаривая с ним, словно с одной из своих собачонок.

Она сняла с нас всю одежду, начиная от пояса и ниже. Мы даже помогали ей. Я не смел взглянуть на Акселя. Если бы Аксель запротестовал, я поддержал бы его. Но он делал вид, что все идет как положено. Мне вообще казалось, что он двигается как во сне.

Кровать была слишком узка для троих. Мы чуть не потерпели кораблекрушение. Тогда Мадам сняла перину вместе с простыней и расстелила их на полу.

Она легла между нами и стала ласкать нас, словно мы были единым телом. Ее руки обращались с нами как руки Олине с тестом.

Я думал, что не выдержу первый. Но Аксель опередил меня.

Неожиданно Мадам повернулась к Акселю задом и задрала подол хитона, из-под которого показалась белая гора. Гора кокетливо покачивалась перед ошалевшим от неожиданности Акселем.

Трудясь надо мной, Мадам предлагала Акселю другую часть своего тела! Потом она вывалила из хитона свои груди.

— Давай, давай! — властно проговорила она, уронив на меня два кожаных бурдюка.

Кажется, я не молился. Хотя следовало бы. Помилуй, Боже, всех нас, бедных грешников!

Аксель постепенно нашел нужный ритм у нее за спиной. Наконец черт вырвался наружу! Аксель вцепился в Мадам, как хищник, и крепко прижал ее ко мне. На некоторое время я умер, задушенный ее огромными грудями.

Можно не вспоминать об этом каждый день. Но забыть этого я не смогу никогда!

Наконец Аксель упал. Его дыхание было похоже на пыхтение паровоза, пытавшегося сбавить скорость.

А вот со мной у Мадам ничего не получилось. Я чуть не плакал от стыда. Поняв, что со мной происходит, Аксель ушел за ширмы. Но это не помогло. Я снова был в доме кожевника. Был полон неукротимых сил в умелых руках фру Андреа. Но как только Мадам пыталась помочь мне, я опадал. И это повторялось бесконечно.

Наконец Мадам сдалась. Она погладила меня по бедру и сказала, желая утешить:

— Не надо огорчаться, ты красив и молод. Твое время еще придет. Поверь мне!

Такого стыда я не испытывал еще никогда.

Наконец мы оказались на улице. Я дрожал от холодного ветра.

— Сейчас хорошо бы выпить! — сказал Аксель.

— Нет, я иду домой!

— Какого черта! Ты не посмеешь оставить меня одного! Я первый раз прошел через это!

Мы нашли погребок, который был еще открыт, и забрались в самый темный угол. Там мы хотя бы почти не видели друг друга. Наверное, мы оба были похожи на огородные пугала. Я-то во всяком случае. Как-никак, а Аксель выдержал этот экзамен.

— Я верну тебе деньги, которые ты внес, — вдруг сказал он, глядя в рюмку.

— Зачем? — буркнул я, тоже глядя в рюмку…

Впоследствии он ни разу не напомнил мне о моем унижении. Даже тогда, когда я пытался отбить у него Анну.

 

ГЛАВА 2

Конечно, датчане не пощадили меня и выложили мне все, что они думают о Норвегии и норвежцах! Совсем недавно шведский король Карл встретился в Копенгагене с датским королем Фредериком VII и во имя святого скандинавского братства обещал игнорировать Германский союз.

Но фанфары и высокие слова оказались пустым звуком, и, когда дошло до дела, шведы и норвежцы самоустранились.

Я был новичок в этом мире. И потому всю вторую половину года меня мучил стыд оттого, что я норвежец. Несмотря на университет, пиво и Акселя. Как-никак, а Дания осталась одна-одинешенька перед двумя большими кровожадными армиями.

Я почти перестал говорить на родном языке. Пользовался короткими заученными датскими фразами и кивками, а в остальном помалкивал. Если же моя речь выдавала во мне норвежца, мне приходилось выслушивать о непостоянстве Карла XV: когда шведско-норвежское правительство поняло, что дело обстоит серьезно, оно даже не подумало о том, чтобы защитить братскую Данию.

В студенческой среде и в пивных рассказывали смачные истории и пели скабрезные песенки о любви королевы Виктории к Бисмарку. О многочисленных беременностях королевы и конкретно о тех, за которые англичане были ему обязаны. А также о трусливом Наполеоне III, который от страха пернуть не смел, не то что открыть пальбу по прусским позициям.

Купцы и мелочные торговцы по-прежнему читали «Адрессеависен», потому что в ней печаталось много объявлений. А все остальные читали о войне где только было возможно. По городу летали листовки. Кроме того, последние новости можно было узнать в пивных.

13 ноября датский ригсдаг принял новую Общую конституцию для Дании и Шлезвига. Немцы только этого и ждали. К тому же на носу была зима.

Люди говорили об этом по-своему:

— Придет Бисмарк с железом и кровью.

* * *

— Карна? — воскликнул я, когда она сказала, как ее зовут. — Такого имени нет!

— А у меня есть! — мрачно ответила Карна.

Она сидела на телеге и держала за руку раненого лейтенанта. Даже до обочины, по которой шел я, долетал запах крови и нечистот.

Кого мне благодарить за встречу с Карной? Прусские и австрийские войска? В ночь на 1 февраля 1864 года они перешли через Айдер. Или, может, я должен благодарить Бисмарка? Этого циничного человека, стоявшего за оккупацией Шлезвига?

Уже в декабре студенты понимали, что на высшем уровне идет брожение. Но мы не могли представить себе всех последствий. В Копенгагене считали, что вал Даневирке способен удержать немцев.

Встречаясь в пивных, мы обсуждали военные действия за кружкой пива. Многие, не только я, агнец Божий из Нурланда, даже понятия не имели, что такое война. Этот самый страшный из всех видов героизма.

В детстве я часто пытался узнать, что происходит на войне, но никто мне этого не говорил. В пивных Копенгагена рассказывали истории о главнокомандующем генерале де Меза, который играл на клавикордах, ходил в халате и страдал несварением желудка в то время, как его армия мужественно гибла на полях сражений.

Бисмарка почти не знали. Мне было интересно, умеет ли он играть в шахматы. Может, вся жизнь была для него лишь одной шахматной партией?

* * *

Тем временем датская армия оставила вал Даневирке и укрепилась на дюббельских позициях. Она отступала, словно свора воришек, не понимавших, что происходит, и потерявших всякую надежду на спасение. Те, кто вернулся в Копенгаген и был в состоянии говорить, рассказывали, как проводили дни и ночи почти без пищи, без теплой одежды, на морозе, под мокрым снегом, тогда как от австрийских костров за ними наблюдала смерть.

Некий ненавистный представитель правительства, который прибыл к ним, чтобы провести какую-то инспекцию, был в галошах и с зонтиком! Король бежал, а весь остальной Север сидел за своими ломящимися от снеди столами и, закрыв глаза, жалобно вздыхал:

— Это безумие! Какая жалость! Какая трагедия!

Я все слышал, но все-таки плохо понимал, что происходит. Вокруг рассказывали увлекательные истории. Улицы пестрели от сверкающих сапог, оружия и военных мундиров. Кое-кто говорил, что надо завербоваться в армию. В этом отношении у университета были славные традиции.

После одной студенческой сходки во дворе Регенсена, где пиво и песни помогли нам почувствовать себя героями в теплых рукавицах и студенческих фуражках, Аксель тоже хотел записаться в армию. Но у него была мать, она приехала и воспрепятствовала этому. У меня же матери не было.

Поскольку я был норвежец и к тому же студент-медик, меня послали на поле брани, но не сражаться, а подбирать там раненых и отправлять их в лазарет.

Сначала я воспринял это как унижение и насмешку. Но, побегав несколько дней по обагренной кровью земле, понял, что мне повезло с назначением. Если только вообще можно говорить о везении применительно к тому ледяному аду.

Знай они, какое великолепное пушечное мясо представляет собой мое молодое тело, они дали бы мне оружие и послали на линию огня.

Но ведь и генералы тоже не верили в эту войну.

* * *

Нас разместили в конюшне. Лошади дарили нам свое тепло. Старое сено тоже немного грело. Мы мылись, как могли, в бадье с водой, стоявшей во дворе, разбивая затянувший ее хрупкий ночной лед.

Новобранца, с которым я подбирал раненых и убитых, звали Паулем. С утра до вечера мы с ним были на ногах. Первым делом мы отправлялись к заснеженным домишкам с соломенными крышами и укреплению — это был форпост. Всего укреплений было десять. Мы одинаково ненавидели их все. От страха мы почти не разговаривали. Мороз щипал нам уши и проникал сквозь одежду. Хотя по спинам у нас бежал пот.

В разгар канонады нас на поле не посылали. Но после обстрела мы приходили туда первые. Когда канонада стихала, брали слово прусские гранаты.

Нас было трое — полевой фельдшер и мы с Паулем. Иногда фельдшер бывал так грязен, что его можно было принять за бродягу. Он перебегал от раненого к раненому со своим чемоданчиком, потом садился на телегу и несколько минут клевал носом. Один раз фельдшер упал и разбил себе лоб. Я перевязал его, как мог, а он ругал меня идиотом и недоучкой.

Я предложил привязать его к телеге, чтобы он мог там немного поспать. Но мои слова потонули в грохоте начавшейся канонады.

Наши солдаты промаршировали к укреплению. Потом мы видели, как они ползли и ковыляли назад. Наши солдаты. Они были уже мертвые. И те, что еще шли, тоже.

* * *

Однажды кто-то сказал:

— Немецкие позиции находятся в четырехстах пятидесяти метрах от укреплений.

Ему никто не поверил. Так мы воевали. Так я встретил Карну.

* * *

Когда пятнадцать тысяч пруссаков первый раз перешли через Альс, Господь сорвал их планы, наслав снегопад и благословенную непогоду. Но они забросали нас снарядами. Прусские гранаты навсегда соединились у меня в памяти с проклятым солнечным днем, несшим нам смерть. С 9 апреля датская артиллерия не произвела больше ни одного выстрела.

Когда наш лазарет был переполнен, нам приказали размещать раненых в ближайших усадьбах и во временных лазаретах поблизости. Один из них был устроен в маленькой усадьбе возле церкви. Жалкие, испуганные, мы перевезли и перенесли с поля боя сотни раненых солдат.

Кошмары с русским, которые мучили меня когда-то, были оттеснены в моем сознании. Я механически исполнял все, что от меня требовалось.

Думать можно было потом. Например, о справедливости. Захотел бы я, скажем, поменять медицину на юриспруденцию? Какая глупость! Опыт, полученный мной под Дюббелем, научил меня, что справедливость смешна и бесполезна. Пусть медицина ограничивается лишь первой помощью, посвятить жизнь все-таки лучше ей.

Постоянной была только смерть. Но я боялся признаться себе в этом. Страх был вороным конем, который раз за разом сбрасывал меня на землю. Но я неизменно поднимался. Не смел не подняться.

Благодаря одному сну, который приснился мне в конюшне, где мы ночевали, я увидел Дину в новом свете. Если солдаты, присягнувшие Пруссии и Австрии, могли убивать и калечить сотни датчан, потому что тех послали защищать свою землю, почему Дина не могла пустить пулю в лоб одному-единственному человеку, который пересек ее путь?

Я находил утешение в этой мысли. Мне было приятно увидеть Дину с этой точки зрения. Русский был сильно изуродован, потому что она стреляла с близкого расстояния, но смерть его была легкой. Мгновенной и легкой! Однажды вместо русского я увидел в ночном кошмаре Дину. Она скакала верхом, на ней был военный мундир. Быстро и безболезненно Дина убивала подряд всех прусских и австрийских солдат. Из охотничьего ружья! Уверенно и решительно она гнала генералов за линию фронта. Гонялась за золотыми эполетами и аксельбантами, словно это были модные шляпы. Ее сопровождал герольд, который подбирал с поля брани, где сражалось тщеславие, мужские украшения в виде медалей и знаков отличий.

Я проснулся на своей походной койке и понял, что вовсе не воинственная Дина превратила мой сон в кошмар. И не орда безымянных солдат у нее за спиной. Мучительней всего была моя роль в этом сне. Ведь я и был тем перепуганным герольдом, что копался среди трупов коней и солдат. И тащил в рюкзаке на спине все эти ордена и медали.

Я чувствовал, себя старым как мир.

* * *

Полевой лазарет был вместилищем крови, боли и страданий. Оторванных конечностей, гангрены и изуродованных лиц. И, конечно, смерти. Если на поле боя человек бессилен, если он потерял веру, что эту войну можно выиграть, то в госпитале он мог хотя бы дать выход своей боли и отчаянию.

Я всегда не выносил, когда меня унижали. В Дюббеле же я научился терпеть унижение. Более того, я испытывал тройное унижение. Мои соотечественники трусливо ушли в кусты, оставив датчан в одиночестве вести эту безнадежную войну. Дина пряталась где-то в стане врагов, и я не знал где. И наконец, люди, которым я отдавал свои силы и жизнь, откровенно презирали меня, стоило мне открыть рот. Если только их раны позволяли им это презрение выразить. Они терпели меня, пока были бессильны. Но лишь только к ним возвращалось хотя бы немного сил, они с ненавистью выкладывали мне все, что думали о норвежцах.

Почему я оставался там? Но ведь я же завербовался! Подписал какие-то бумаги! Наверное, я просто не понимал разницы между страхом и гневом. Должно быть, они слились во мне воедино. Одна из женщин, работавших в усадьбе, где мы разбили свой лазарет, называла меня «наш добрый норвежец».

Я даже не стал спрашивать, что она имела в виду.

* * *

Женщины в усадьбе работали круглые сутки, они готовили пищу, ухаживали за ранеными и за нами.

Я нуждался кое в чем помимо крови и страха. Поэтому я поглядывал на женщин. Ловил их запах. Старался держаться к ним поближе. Они представлялись мне костром на привале, о котором я мечтал, бегая по замерзшей земле. Это помогало мне держать на расстоянии все остальное. Пушки. Пожары. Истерзанные человеческие тела.

Каждый, кто возвращался домой с поля боя и был еще относительно цел, думал так же, как я. Люди курили, лапали девушек, пили и спали. Иногда они пели. У одного была с собой старая шарманка.

Женщины были как музыка. Их близость пугала. Проникала под кожу. И вместе с тем они были слишком недостижимы, чтобы толкнуть на неосторожный поступок или растрогать. Они были не живыми существами, а мимолетным состоянием души. Ведь они почти тут же покидали комнату.

А вот книги и мечты, напротив, всегда были со мной. Даже здесь. В аду.

Не знаю, мечтал ли я о чем-нибудь с тех пор, как убил Карну.

* * *

Первый солдат, который умер в лазарете у меня на глазах, звал маму. Потом я узнал, что мужчины, умирая, часто зовут маму.

Правую руку и плечо у него разнесло снарядом. К серому лицу прилипли светлые пряди волос. Живыми у него были только налитые кровью глаза.

— Мама! Мама! — громко стонал он, цепляясь за Карну уцелевшей рукой. — Не уходи! Останься! Мама, не гаси свет! Не уходи! — молил мальчишеский голос.

Карна Донс покачивала его в объятиях и что-то шептала на ухо.

Она была работницей в этой усадьбе. До того, как мы пришли сюда. До Бисмарка. Моя ровесница. Работящая. Ловкая. Густые, как грива у лошади, волосы. Бледное серьезное лицо. Увидев, как она помогает нести раненого по лестнице и укладывает его на походной койке, я понял, что она очень сильная.

Было что-то неповторимое в том, как она прижимала к себе беднягу и покачивала его в своих объятиях. Красные, распухшие от тяжелой работы руки. Когда она обращалась ко мне, глаза ее всегда смотрели куда-то поверх моей головы.

Неожиданно во мне вспыхнуло желание овладеть Карной. Это противоречило всякому здравому смыслу. Но она пленила меня, когда я увидел, как она баюкает в объятиях смерть.

Синий измятый фартук свидетельствовал о нелегких ночных дежурствах. Закатанные рукава обнажали по-зимнему бледную кожу и ямочки на локтях. Сильные распухшие пальцы колдовали над несчастным, лежавшим на койке. Зловоние смерти смешивалось с запахом живого тела. Все это и разбудило во мне страсть.

Я знал, что стою у койки и жду, когда раненый умрет и наступит моя очередь претендовать на внимание Карны. Я мечтал овладеть ею.

* * *

Теперь я думал только о теле Карны. Через два часа, когда мы уже вынесли труп из дома, я подстерег ее. Она шла в чулан, где у нас была устроена кладовая, чтобы взять там бинты и простыни.

Я шмыгнул следом за ней и закрыл дверь. Потом прижал ее к полкам и дал волю рукам. Не знаю, почему я вел себя так глупо. Я мог бы пустить в ход хитрость, прибегнуть к обольщению и, возможно, добился бы того, чего хотел.

Она даже не вскрикнула. Только уперлась коленом мне в пах, и я сразу же отпустил ее.

* * *

Тем же вечером, когда мы ужинали на тесной кухне, я поймал на себе ее взгляд. Мы сидели друг против друга. Неожиданно у меня все поплыло перед глазами, и я выбежал во двор. Меня вырвало. Это была погибель и одержимость.

Жалкий и дрожащий, я вернулся на кухню. Карна дружески кивнула мне. Как будто давно привыкла, что все мужчины, и умирающие и еще живые, так или иначе посягают на нее.

Она превратилась в металлический привкус во рту и вечно тлеющее желание. Она никому не насплетничала обо мне. Это я бы заметил. Так что случай в чулане не обернулся для меня позором. Впрочем, позор был бы обоюдный. И Карна это понимала.

Я снова ездил с Паулем на телеге с дрожавшей от страха лошадью. Все плыло в едких испарениях и запахе страданий. И центром всего была Карна! Я привозил к ней телегу, груженную телами. Вносил их в помещение. И она баюкала их в объятиях, пока они звали маму и умирали.

Уже на другой день наши глаза встретились над стонущим, разорванным телом. Я больше ничего не предпринимал. Я ждал.

В нашем лазарете все умирающие жаждали умереть у нас на руках. Мы с Карной оказались зависимыми друг от друга. Наши руки искали друг друга, поднимая раненого солдата. Мы касались друг друга, когда могли. Но я старался держаться подальше от чулана, когда там была Карна.

Я ждал.

* * *

До нас доходили слухи о студенческих беспорядках. О том, что студенты плевали вслед королевской семье. Я был избавлен от участия в беспорядках. Мои дни и ночи принадлежали Дюббелю. Я ждал Карну, а датская армия молилась, чтобы наши укрепления выдержали, как они выдержали во время трехлетней войны.

Но эта молитва не была услышана. Кровь лилась рекой. Ее было столько, что дезертирство и бунты стали обычным явлением. Дезертиры тоже попадали к нам, они были похожи на испуганных детей, сошедших с ума от шока и страха смерти. Иногда они сами наносили себе увечья, чтобы вырваться отсюда.

* * *

Когда пруссаки 18 апреля начали штурм Дюббеля, у меня не было дежурства. Пока грохотали пушки и пожар за пожаром опалял небо и землю, Карна дожидалась меня у ворот. И увела на зады, в свою комнатушку.

Карна Донс.

На двери был крючок, в углу стояла узкая кровать, над которой висела глянцевая картинка, изображавшая архангела Гавриила с факелом в руке и нимбом вокруг головы.

Карна оказалась вовсе не такой ловкой, как я думал. И груди у нее тоже были не такие большие, как я представлял себе. Но это были теплые холмики в мире вечного холода. По светлой коже, словно сигналы, бежали жилки, где бы я к ней ни прикоснулся.

Карна была полна соков, как земля влаги. Точно она копила их с того дня, когда я хотел овладеть ею в чулане.

Мы оба молчали. Время от времени мы поднимали головы и ждали, когда замолчат пушки. И снова пробовали найти друг друга. И все время мне казалось, будто меня запихнули в какой-то мешок вместе с фру Андреа и кожаным фаллосом ее мужа.

И все-таки я овладел Карной! Не знаю, доставила ли ей удовольствие наша близость. Но она отнеслась к этому разумно. Так же разумно относилась она и к смерти.

Потом мы ели картошку с селедкой и пили дешевую водку. Я был смущен, и мне хотелось узнать, что она чувствовала. Но спросить я не решился.

Когда бутылка почти опустела, я расплакался как маленький мальчик. Я плакал и, заикаясь, бормотал что-то о смерти и войне. Она кивала. Глаза у нее были сухие и добрые. Я мог бы полюбить ее только за то, как она отнеслась к моим слезам. Но не полюбил. Она просто стала тяжестью в моем теле. Приятная это была тяжесть или неприятная, я не знал. Но она стала частицей меня самого. Частицей моей совести и моего горя. Правда, тогда я еще не подозревал об этом.

* * *

Не знаю, чего я ждал, когда увидел воочию безумство войны, когда бегал по полю боя, задыхаясь от отчаяния. Знаю только, что это окончательно излечило меня от русского.

Уже в тот день, когда Карна стала частицей меня, мы с Паулем бежали через кладбище возле дюббельской церкви, таща на носилках человека, в которого угодил снаряд. У него не было носа, и зубы, как дешевые бусы, висели изо рта. Все было красным от крови. Он даже не звал маму.

А вот я, напротив, орал так, что насмерть перепугал бедного Пауля. Или его больше испугала близость вражеских пушек? Во всяком случае, я кричал человеку, у которого не было лица:

— Не бойся, все будет хорошо! Лежи тихо! Мама скоро придет! Уже совсем скоро!

Кованые чугунные ворота разоренного кладбища были открыты и пронзительно скрипели. Казалось, будто во всем мире только ровные ряды заснеженных могил еще сохраняли какой-то порядок. На каменной изгороди лежал мирный снежный покров, и на крыше маленького домика у колодца блестели сосульки. Голые деревья вокруг церкви тянули корявые руки к красному небу, дрожащему от канонады и криков на поле боя.

Я перекатывался в своей пустой голове, словно какой-то ненужный обломок. И одна мысль билась во мне среди всего этого ужаса: «Дина, помоги мне не лишиться рассудка! Пристрели этого человека! Помоги ему умереть легко и быстро! Пожалуйста, помоги!»

Мы бежали по замерзшей траве и гравию. Кровь раненого солдата и мои мысли обгоняли друг друга. И земля под нашими ногами впитывала и то и другое.

Потом уже, когда я вернулся к действительности, я видел только зимний ландшафт, а не людей. Не замечал последствий шестичасового артиллерийского обстрела, на который датчане не ответили. Не видел дикого страха в глазах людей, встретившихся нам на дороге. Не различал порохового дыма над превосходящими силами пруссаков, которые теперь были ближе к укреплениям, чем наши войска. Не слышал яростных криков команды и стонов. Ничего этого я не слышал и не видел, но мой рассудок знал, что они окружали меня со всех сторон.

Я видел только тихий зимний ландшафт и людей, причудливо круживших друг перед другом. И красный снег. И заледеневшие черные воронки от взрывов снарядов.

18 апреля Дания потеряла пять тысяч солдат. Из всех, кого я нес на своих носилках, мне больше всего запомнился человек без лица. Он и тот несчастный, что умер в объятиях Карны, прогнали русского прочь.

Зато Карна осталась.

Однажды мы с Карной латали маленькую цыганочку, которую тоже не пощадила война. У нее были глаза Ханны. Меня охватила слабость. Но только на мгновение. Я тут же пошел дальше. К следующей койке.

На другой день цыганочка и ее семья исчезли. Их называли людьми ночи.

Я думал о том, что мне следует попробовать спастись и уехать в Рейнснес. Пока был жив Бисмарк, врачи здесь не требовались.

Но я не уехал.

* * *

Когда я вернулся в Копенгаген, меня ждало письмо от Андерса. Он объяснял, почему прислал мне на жизнь меньше денег, чем хотел бы. Ему пришлось взять заем. Рыбы в море почти не было, а новая шхуна обошлась слишком дорого. В конце письма он сообщал, что Ханна вышла замуж и переехала жить на Лофотены.

Наступило лето. Я иногда останавливался и думал: сейчас в Рейнснесе лето! И видел солнце, которое опускается на острова, но так и не исчезает в море. Где бы я ни был, меня преследовал острый запах нагретых солнцем водорослей.

Но мне почти не было грустно, что время движется вперед без меня. Я даже плохо помнил лицо Ханны.

Рейнснес был лишь усадьбой, о которой я читал в книге.

* * *

Когда в конце июня состоялась Лондонская конференция и было заключено перемирие, у меня появилась детская надежда, что Дина, где бы она сейчас ни находилась, пришлет мне письмо или телеграмму: приезжай! Мы вместе поедем в Рейнснес!

Но она этого не сделала.

Потом пруссаки захватили Альс, и унизительный мир стал фактом. 30 октября Шлезвиг и Гольштейн одним росчерком пера были переданы под управление прусского короля и австрийского императора.

Я решил, что больше никогда не произнесу ни слова по-норвежски. И никогда не ступлю ногой на шведскую землю.

Копенгаген впал в оцепенение. Одни думали о своих сбережениях в банке и ренте, другие собирали продовольствие и бежали из города. Поздней осенью Аксель обратил внимание на то, что я сделал большие успехи в датском. Но иначе и быть не могло. Ведь я сдал отечество на хранение и должен был изучать медицину.

* * *

Я решительно не мог предвидеть, что вернусь в Копенгаген в качестве героя только потому, что подбирал раненых под Дюббелем. Так создаются мифы о мужестве.

И уж совсем не мог предвидеть, что Карна тоже приедет в Копенгаген. Тело ее в Копенгагене оказалось совсем не таким, каким оно было под Дюббелем. Я это чувствовал, но объяснить не мог.

Очевидно, то, что в студенческой среде меня считали героем, не прошло для меня безнаказанно. Однажды я напился и крикнул Акселю и другим собутыльникам:

— Кто из вас знает убийцу?

Убийцу не знал никто. Они решили, что я потерял рассудок. Я разозлился и заорал, ударив кулаком по столу:

— Куда, черт подери, она спряталась, эта убийца? Кто скажет?

Ни один из них даже бровью не повел.

— Он стал таким после встречи с пруссаками, — пробормотал Аксель и велел мне заткнуться.

Двое студентов подхватили меня под руки и отвели к вдове Фредериксен на Бредгаде.

Конечно, я знал, что убийцам, и мужчинам и женщинам, место на каторге и в тюрьме. Одно время я даже работал на каторге. Там я познакомился с двумя убийцами. Но это знакомство ничего мне не объяснило. Только спутало все мои представления. Убийцы выглядели такими невинными. Такими униженными. Жалкими. Иногда они вдруг грубили и становились несносными, как дети, которых никто не любит. Они не были похожи на Дину. У Дины и глаза, и мысли были острее бритвы.

 

ГЛАВА 3

Однажды мы с Акселем и еще одним студентом закатили пирушку на всю ночь. Студента звали Клаус. Мы выдержали экзамен на мужество, и нам захотелось это отпраздновать. Несколько часов подряд мы препарировали труп. Наша задача состояла в том, чтобы удалить из него все внутренние органы, набить его старыми газетами и снова зашить. После этого нас мучила жажда, мы были возбуждены и чувствовали себя героями оттого, что знали о людях все.

У покойника, человека известного и уважаемого, мы обнаружили все признаки запущенного сифилиса.

— Тс-с! — шикнул Аксель, когда Клаус заговорил о покойнике.

— Я же не называю фамилии, — успокоил его Клаус.

— Если мы сообщим о твоей болтовне главному врачу, у тебя будут неприятности.

— Кто бы подумал, что даже такие люди посещают «переулки»!

— Теперь ты это знаешь и успокойся, — сказал я, пытаясь подавить тошноту. Меня после вскрытия тошнило весь день.

— Бедняга! Ведь он был духовным лицом! — не унимался Клаус.

— Замолчи! И смотри, чтобы тебя никто не услышал. А то жалеть придется уже тебя! — Аксель поглядел по сторонам.

Клаус заговорил о том, что многим ныне покойным ученым не хватало ни нравственности, ни культуры.

— Но чтобы и духовные люди посещали «переулки», это уже ни в какие ворота не лезет! — воскликнул он, не желая сдаваться.

Мы с Акселем переглянулись.

— А ты сам никогда там не был? — вдруг спросил я.

— Где?

— У проституток.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Я только спросил.

— Приличные люди не ходят в такие места, — смущенно сказал он.

— Но где-то мужчины все-таки приобретают опыт! — Я нарочно провоцировал его.

— Фу! — Он поглядел на Акселя в поисках помощи.

— Да-да, именно так! — Аксель явно не желал помогать ему.

Клаус не был нашим единомышленником, и у меня возникло желание помучить его.

Но Аксель перевел разговор на другую тему и начал рассказывать о городе, где прошло его детство, о двойной морали буржуазии и о своем отце, который каждое воскресенье в церкви отпускал всем грехи. В общем-то он говорил о том же, но более невинно. Акселю следовало стать дипломатом.

При этом он, словно ручной волк или большая собака, одним махом проглотил целый бутерброд и сырое яйцо. Ему удалось запихнуть это себе в глотку, не запачкав бороды. Потом он захлопнул рот и начал энергично жевать.

Строгое воспитание, которое он получил дома, не позволяло ему разговаривать с нами во время этих действий. Он держал рот закрытым. Но сам был точно в трансе. Он дрожал, как от холода, и судорожно подергивался. Сперва у него дергалась голова, а потом эти движения передались всему его крупному туловищу. Когда пища опустилась куда следовало, он сделал большой глоток пива. Точнее, одним глотком ополовинил кружку.

И продолжал рассказывать забавные истории о любовниках супруги судьи, даже не обратив внимания на то, что, пока он жевал, мы с Клаусом восстановили дружеские отношения. И начали обсуждать возможность получить места ординаторов в одной из клиник, когда мы кончим учиться.

Тогда-то я и увидел Сесиль — она вошла в залу, чтобы налить пива. Сесиль наклонилась над стойкой, и в вырезе платья стала видна впадинка между грудями. Пораженная манерой Акселя поглощать пищу, она не замечала, что пиво льется уже через край.

В конце концов мне стало жаль пива, и я прикоснулся к ее руке. Она была ледяная от темного пива. Сесиль подняла на меня глаза. И я тут же понял, что в мою жизнь вошло нечто необычное.

Сесиль, как лихорадка, завладела мной. Я перестал ходить к Карне на Стуре Страндстреде. Даже война и та куда-то отодвинулась.

После первой же нашей встречи в ее постели — пока жившая с ней подруга была на работе — Сесиль твердо решила стать докторшей в Рейнснесе.

Я отнесся к этому скептически, но Сесиль была женщина практичная и домовитая. Она подавала мне пиво, стирала мое белье и приглашала меня к себе в постель, когда ее подруги не было дома. Она же и бранила меня, если ей казалось, что я веду себя неподобающим образом.

Когда мы ссорились, что случалось довольно часто, она перед той же подругой выставляла меня дураком. Она вообще любила играть на публику. Поэтому наши ссоры ни для кого не оставались секретом. Это доводило меня до бешенства. Несколько раз я даже поколотил ее, когда мы были наедине. И довольно сильно. Но она только смотрела на меня горящими глазами и терпела. Правда, я всегда успевал отпустить ее, прежде чем она в меня плюнет. Найти разумную причину наших ссор было бы невозможно. Ссора, как извержение вулкана, зрела где-то в глубинах, о существовании которых мы не догадывались. Потом она с силой вырывалась наружу и наконец затихала.

Не знаю, чувствовала ли Сесиль, как я, что вокруг нас застывает лава. И с каждым разом ее слой становится все толще и толще.

Приемы, которые мы применяли во время наших драк, были неизвестны даже Акселю. Я кое-чему научился, общаясь с Ханной. Длинные волосы Сесиль были ее слабым местом. Я вцеплялся в них и не отпускал, пока она не признавала себя побежденной. Но обычно, когда я уже торжествовал победу, ей удавалось локтем или коленом угодить мне в самое уязвимое место. Было ясно, что и ей тоже известны кое-какие приемы. Однажды она так нажала мне большим пальцем на глаз, что я потом несколько дней плохо видел.

Мало того, мне же пришлось утешать ее, когда она сокрушалась, что едва не ослепила меня. Со временем я понял, что на внешнюю сторону наших отношений с Сесиль я трачу столько сил, что ни на что другое их уже не остается.

Аксель настойчиво предлагал мне завести любовницу из другого сословия.

— С женщинами не дерутся! — отечески поучал он меня, когда однажды мы с ним были вынуждены бежать из трактира, потому что нам почудилось, будто Сесиль со своей подружкой подмешали нам в пиво мышьяк. — Найди себе возлюбленную вроде Анны! — сказал он.

У меня не было сил спорить. Был ранний вечер. Моросил дождь. Жизнь казалась мне беспросветной. Я, конечно, мог бы спросить у него, получил ли он сам от Анны то, чего хотел. Анна не очень интересовала меня. Красивая профессорская дочка, из тех, которых можно встретить лишь на балах, в Тиволи или в кафе «Аламбра». А то и в Королевском театре.

С тех пор как Андерс начал экономить деньги, у меня не было средств на такие развлечения. Да и терпением я тоже не мог похвастаться.

— Попридержи язык, буржуазный прихвостень! — только и сказал я ему.

— Я не намерен с тобой ссориться. Ты так глуп, что даже поссориться по-настоящему и то не можешь! — бросил он мне.

* * *

Нас с Сесиль спас сержант королевской армии со свежим шрамом на лбу. Женщины обожают шрамы. И раненых мужчин. Объяснить это невозможно, но это так.

Сержант не был виноват в нашем разрыве. Собственно, этот разрыв произошел за несколько недель до его появления в нашей жизни. В тот день, когда у меня при Сесиль выпало из кармана письмо Андерса.

Первый раз письмо Андерса содержало просьбу. Она была высказана несколько высокопарным, старомодным языком человека, не привыкшего выражать свои мысли на бумаге. Он бы очень хотел, чтобы я по окончании занятий вернулся домой. Или хотя бы сделал перерыв в занятиях. Между строк читалась его тревога за Рейнснес. Я был нужен дома.

Объяснить Сесиль смысл этого письма я был не в силах. Мне было стыдно. Я понял, что уже почти четыре года живу в Копенгагене только благодаря усилиям Андерса. А теперь он опасается, что, вернувшись домой, я окажусь ни на что не годным. Как Юхан.

Пока Сесиль щебетала, как замечательно мы заживем в Норвегии, я попытался спрятать письмо Андерса.

Мне было невыносимо думать, что всю оставшуюся жизнь я буду в Нурланде вскрывать нарывы на пальцах и выписывать рецепты на пилюли и порошки. Но объяснить этого Сесиль я не мог. Она хотела вырвать у меня письмо. Я в раздражении оттолкнул ее.

Сесиль оскорбилась, обиделась и наконец заявила, что у меня есть от нее тайны.

— Это письмо от моего отчима. — Я был расстроен.

— Тогда почему я не могу прочитать его?

— Потому что оно адресовано мне! — холодно сказал я и понял, что вычеркнул Сесиль из своей жизни.

Не знаю, поняла ли это она. Во всяком случае, она изменила тактику. Начала расспрашивать меня о Рейнснесе, о его людях, о местности, о судах, о море.

Сперва я был польщен тем, что она замерла у моих ног, пока я разливался соловьем, рассказывая занимательные истории об интересных местах и легендарных людях. Я был наверху блаженства и чувствовал себя школьником, которого спросили о том, что он знает.

Потом Сесиль начала расспрашивать о Дине. Сначала осторожно. Потому что раньше никогда не получала исчерпывающих ответов на свои вопросы. Однако теперь, когда я так разошелся, она осмелела и проявила настойчивость:

— А какая она, твоя мать?

— Она живет за границей. Я тебе уже говорил… Я не видел ее много лет.

— Почему? Вы поссорились?

— Вовсе нет. Я ведь тоже живу не дома.

— Почему ты не хочешь рассказать мне о ней? Разве мы не любим друг друга? Разве я не самый близкий тебе человек в этом ужасном мире?

Такие слова крайне раздражали меня. Люди не должны быть друг другу ближе, чем это необходимо каждому из них. Я не переносил, когда мне задавали сразу много вопросов. У нас в Тромсё был один учитель, который имел обыкновение задавать столько вопросов, что отвечать ему было бессмысленно.

Я очень старался удовлетворить любопытство Сесиль так, чтобы между нами не вспыхнула драка, и вдруг остро почувствовал, что она мне смертельно надоела.

— Почему ты не хочешь говорить о своей матери? — не унималась Сесиль.

Вместо ответа я бросился на нее и овладел ею, искусав ей грудь. Но ее лоно не могло затмить картины, которые проходили у меня перед глазами. Я видел, как Дина моется за ширмой. Видел ее тень и слышал ее запах. Страшным видением мелькнула простреленная голова русского. И голова солдата, которого баюкала в объятиях Карна. Эти видения двигались в том же ритме, что и тело, лежащее подо мной. Наконец из русского и из солдата толчками вылилась вся кровь. И мы с Сесиль замерли, склеенные ею.

Но я ничего не сказал Сесиль. Мысленно я уже простился с нею. Она была не та женщина, которой можно было доверить свою душу, не рискуя, что она не будет разбита.

Однако некоторое время мы все-таки еще дрались с ней. Пока не появился сержант. Не помню, чтобы его появление огорчило меня. Но мне он не нравился.

* * *

Споры, попойки, смех, трубки. Все это внушало мне чувство причастности к некоему братству. Удерживало на расстоянии непонятную, тлеющую во мне тоску.

Освободившись наконец от Сесиль, я вдруг отчетливо увидел Рейнснес. Птицу над головой. Одинокий стебелек на грядке. Листья, которые поворачивались изнанкой к ветру. Дождь! Запах пыли, книг и лаванды.

* * *

Студенты горячо спорили о выпадах Кьеркегора против официального христианства. О его утверждении, что лишь мученик-одиночка представляет собой ценность. Кьеркегор подтвердил эту мысль собственным примером: работая как одержимый, изнуренный работой, он однажды упал и умер прямо на улице. И хотя это случилось в ноябре 1855 года, Кьеркегор еще волновал умы студентов.

Кое-кто не мог простить Кьеркегору его нападок на Грундтвига. Их привлекал тезис Грундтвига: сначала человек, потом христианин, таким должен быть порядок жизни.

Бурный энтузиазм, с которым люди безоговорочно принимали или столь же безоговорочно отвергали чьи-либо высказывания, всегда немного смущал меня. Я часто находил у великих мыслителей кое-что не казавшееся мне безусловным. Поэтому мне представлялось более плодотворным искать истину в споре, нежели только восхищаться или только отвергать. Я был не в состоянии сделать выбор между Грундтвигом и Кьеркегором.

По наивности я сперва полагал, что все говорящие о них со знанием дела встречались с ними, были знакомы. Однако со временем выяснилось, что они их и в глаза не видели и знают лишь понаслышке. Были и такие, которые только делали вид, будто читали их произведения. И всегда спорящие стремились разоблачить друг друга.

Поначалу меня привлекали эти споры. Они словно подтверждали теорию матушки Карен о том, что слова могут обманывать или, в лучшем случае, представлять все в несколько измененном виде. Она считала, что опасно любить книги, не вдумываясь в их содержание. Нет никаких оснований считать, что одна мудрость исключает другую. Ведь жизнь, как землю, нельзя точно разбить на участки, лесные или пахотные. Нельзя определить, сколько рыбы можно добывать в море. Или отстаивать свою веру и сомнения до того, как жизнь подвергнет их испытанию. Любовь к ближнему и тезисы об этой любви не имеют между собой ничего общего.

Несколько раз я посещал коллегию Борка и слушал лектора, о котором все кругом говорили. Его звали Георг Брандес . Думаю, я умею лучше слушать, чем спорить. Слушая изящные аргументы в пользу Грундтвига, я думал, что из этих двух мыслителей Кьеркегор более трезвый и интересный. У него лучше работала голова. Но поскольку я изучал медицину, меня всегда сдерживало то, что я не мог наблюдать их мозговую деятельность, так сказать, изнутри. Впрочем, если б и мог, у меня еще не было достаточно знаний, чтобы объяснить увиденное.

Я взвешивал все «за» и «против» как человек, делающий выбор между сочным бифштексом, за которым следует десерт, и пустым луковым супом, но зато с бокалом хорошего вина. Выбор зависел от обстоятельств и состояния выбирающего.

Если кто-то приводил убедительные аргументы в пользу Кьеркегора и его сатиры, я всегда начинал защищать Грундтвига, который, на мой взгляд, обладал более высокими человеческими достоинствами и вел более праведный образ жизни.

Я проштудировал исследования, статьи и выступления их обоих, но так и не сделал никакого определенного вывода. Я был и остался нейтральным и считал, что они оба могут мне пригодиться. Правда, не совсем понимал, для чего именно.

Но были и такие темы, на которые я любил спорить. Одна из них — чувство вины, и я часто заводил споры на эту тему. Как правило, они кончались тем, что мы углублялись в философию религии.

Другая тема была — женщины. Говорить о женщинах было трудно, потому что студенты любили прихвастнуть и скрывали правду.

Мы с Акселем знали друг о друге все. Но Аксель не спорил на такие темы. Он предпочитал действовать. И уклонялся от разговора.

Я же каждую встречную женщину воспринимал как материализовавшийся дар неба, посланный для того, чтобы обогатить мою фантазию. Я далеко не всегда мечтал обладать какой-то конкретной женщиной. Вовсе нет! Я знал свои возможности. Но мечты мои охватывали и этих женщин. Лучших из них я хранил в своем собрании и извлекал оттуда, когда хотел. Их было немало. Я делил их по цвету волос, полноте и возрасту. В любую минуту я мог вызвать в памяти образ любой из них. Иногда я видел их так явственно, что, если бы они в ту минуту вошли ко мне, я не заметил бы разницы между живой и воображаемой женщиной. Однако чаще они были скрыты неким флером, явно их приукрашавшим. Бывало, что они представлялись мне в непристойном виде. Или же были невинно девственны и пассивны. Все зависело от моего желания.

Иногда я пытался рассказать Акселю о своей коллекции, но он отмахивался от меня.

— Но, Аксель, женщины ко всему относятся иначе! Они совсем не такие, как мужчины! Они способны проникнуть в мысли мужчины, даже если он этого не хочет!

— Нельзя все объяснять только женщинами. Можно подумать, ты влез в их шкуру.

Его слова заставили меня почувствовать себя гермафродитом.

— Может, тебе стоит снова сходить в «переулки»? — хохотнул он. — Там сделал свое дело — и проваливай!

— Я говорю не об этом, — мрачно сказал я. — Между прочим, почему бы тебе самому не сходить туда? Не думаю, чтобы Анна всегда была к твоим услугам.

Мне даже хотелось, чтобы он меня ударил. Но он не ударил, только с презрением смотрел на меня.

— Прости! — сказал я через некоторое время.

Мы брели вдоль прудов, был сильный ветер. Несколько человек катались по льду на коньках. Скользили туда и обратно, как пестрые утки.

— После того как препарировал святыню в анатомическом театре, в «переулки» уже не пойдешь, — сухо заметил Аксель.

— Может, ты просто боишься сифилиса?

— Как сказать… — Он явно уклонялся от ответа.

— Но ведь тебе там понравилось? — не унимался я.

— Заткнись, Вениамин!

— Что тебе там понравилось? Запах? Чувство страха? Толстые ягодицы? — Я не мог остановиться.

— Запах? Нет. А видеть я там ничего не мог. Ведь свет был погашен.

Я еле сдерживался, чтобы не рассмеяться.

— Стало быть, тебе безразлично, с кем ты лежишь в постели, лишь бы свет был погашен?

— Конечно нет!

— Тогда в чем же дело? Что ты хотел испытать? Аксель пожал плечами.

— Отстань от меня со своей отвлеченной болтовней, — решительно потребовал он.

— Но ведь есть же у тебя какие-то соображения, зачем человеку бордель, если тебя, по твоим словам, удерживает от него не только страх перед сифилисом? А почему ты советовал мне обзавестись любовницей, которая не была бы общедоступной женщиной? — крикнул я.

— Заткнись! Я этого не говорил!.. Но это и так ясно. Это же легко понять…

— А чувства?

— Хватит, замолчи! — сказал он и ушел.

Я побежал за ним, скользя на обледеневшей дороге. У меня было чувство, будто я публично заставил его раздеться.

На другой день в аудитории, проходя мимо Акселя, я сунул ему в руку записку: «Причина, по которой я не иду в бордель: страх, что у меня ничего не получится. Но если мы побывали там вместе и у одного получилось, уже хорошо. А врач может освидетельствовать, не инфицирован ли товар».

Я видел, как он с усмешкой сунул записку в карман. Потом поднял руку в знак того, что прощает меня.

 

ГЛАВА 4

Мы отложили свой поход в «переулки». Зато Аксель похлопотал, чтобы меня пригласили на обед к родителям Анны.

Профессор оказался жизнерадостным человеком с большими бакенбардами. Читая студентам лекции, он имел обыкновение приподниматься на носки и потом, громко скрипнув башмаками, опускаться на всю ступню. Из-за этого я почти не слышал того, что он говорит.

Отец Акселя дружил с профессором, когда они оба учились в университете. Наверное, именно этим объяснялась наивно чистая любовь Акселя к Анне. Кто знает? Во всяком случае, он получил приглашение на обед, которое относилось также к «уроженцу далеких и диких гор Нурланда».

Когда я спросил у Акселя, как ему это удалось, он только засмеялся:

— Я должен спасти тебя от таких, как Сесиль, Карна или как там их зовут. Тебе следует попасть в приличное общество. Но есть и еще одна причина…

— Какая же? — спросил я, полный неприятных предчувствий.

— Ты обладаешь необыкновенной способностью желать чего-нибудь так сильно, что люди, с которыми ты общаешься, начинают страдать от нечистой совести: им кажется, будто они виноваты, что ты не получил того, чего хотел. Сколько раз ты был недоволен, когда я ходил куда-нибудь с Анной без тебя! Вот я и позаботился, чтобы ты получил приглашение!

* * *

Профессор занимал подобающую его положению квартиру на Стуре Конгенсгаде. Невысокая горничная, в черном платье и белом фартуке, открыла нам дверь и приняла у нас пальто и шляпы. Ради такого случая я даже надел перчатки. Но видела их только черно-белая горничная.

Я был в приподнятом настроении и улыбнулся ей. Но Аксель процедил сквозь зубы:

— Это же служанка!..

Горничная приняла у нас коробку шоколада, которую мы с Акселем купили в складчину, сделала реверанс и провела нас в гостиную. Обстановка квартиры свидетельствовала одновременно и об отменном вкусе, и о человеческих слабостях. Часть мебели, судя по всему, была приобретена в магазине Хансена на Конгенс-Нюторв. Хозяйка, как бы между прочим, заметила, что этот мебельщик получил звание поставщика его королевского величества.

Уже в прихожей я уловил тяжелый аромат сигар. И как будто очутился дома. В памяти всплыл Рейнснес. Его комнаты. Звуки. Запахи. Портреты. Особенно Иакова. Бронзовые подсвечники и лампы. Гудящие печи. Что бы я ни вспомнил, говорило о том, что люди и вещи связаны друг с другом.

Однажды я уже видел Анну и ее сестру Софию. Но лишь мимоходом. Мы обменялись рукопожатием на улице. Они никогда не посещали студенческие праздники. Мне казалось, что Аксель нарочно прячет Анну. Она была как будто ненастоящая.

За столом больше других говорили профессорша и София. Это началось с первого же блюда. Но еще до того, как подали десерт, я решил втянуть в разговор и Анну.

Она почти все время молчала, однако я заметил, что из-под приспущенных век она наблюдает за мной. Она была очень стройная, и Господь наградил ее всеми формами, положенными каждой женщине. Ладони у нее были узкие, красивые, длинные пальцы изящно держали нож и вилку. Лицо было золотистое, несмотря на то что стояла зима. Такой цвет лица я замечал у новорожденных, у которых была желтуха. Анна отличалась от других членов семьи. Наверное, это объяснялось тем, что, как они сказали, в профессоре текла и еврейская кровь.

Волосы у Анны были темно-каштановые, прямые. Но вокруг лба они немного вились. Благодаря Создателю или щипцам для завивки — у женщин этого не разберешь. Среди этих золотисто-коричневых тонов ее голубые глаза производили впечатление шока.

Не понимаю, как я этого не заметил в нашу первую встречу. Ярко-голубые, они видели все насквозь. Но я многого не заметил в первый раз. Например, ее носа. Строгого, с горбинкой и тонкими нервными ноздрями. Плечи Анны, словно стена, отгораживали ее от всех и вся.

Аксель смотрел на меня и улыбался. Почему-то это страшно раздражало меня.

София увлекалась учением Грундтвига и толковала о том, что просвещение должно быть доступно народу. Она собиралась стать учительницей и преподавать в духе Грундтвига. Но сперва ей требовалось приобрести определенные знания.

Профессор гордо кивал головой.

— Мой норвежский друг предпочитает Кьеркегора, — заметил Аксель и с вызовом посмотрел на меня.

— Не понимаю, почему нельзя восхищаться одновременно ими обоими? — Я почувствовал, что краснею.

— «Страх и трепет» — это же так страшно! — с восторгом прошептала Анна.

— Но эта книга не предназначалась для молодых женщин, — засмеялся профессор.

— А что вас пугает в этой работе? — спросил я, и Аксель вместе с родными Анны словно исчезли в большом буфете и закрыли за собой дверцы.

— Что в этой книге страшного?.. Да все, что он говорит про жертву. Авраам был готов принести в жертву своего сына Исаака, — ответила Анна, глядя сквозь меня.

— Но ведь он действовал по приказу Бога! Я уже объяснял тебе это, дружочек! — вставил профессор.

Она пропустила его слова мимо ушей и сказала, по-прежнему глядя сквозь меня:

— Бог, который дает такие приказы, не может ждать, что люди станут лучше даже через тысячу лет.

— Но, Анна, дорогая! — испуганно воскликнула профессорша, потом она повернулась к мужу и сказала с укором:

— Я предупреждала тебя: у Анны слишком слабые нервы для таких произведений! Она все воспринимает слишком серьезно. Так нельзя. Такие произведения не…

— Но, мама, неужели ты хочешь сказать, что я не должна серьезно относиться к Богу? — прервала ее Анна.

По-моему, ей не следовало так говорить. Не следовало выпускать мать из буфета.

— А отчего, по-вашему, Кьеркегор писал об этом? — спросил я у Анны.

— Оттого, что он не согласен со Священным Писанием. Ведь эта история рассказана в Библии.

— Лучше бы он оставил в покое Библию и писал так, чтобы люди понимали, что он хочет сказать, — заметил Аксель.

— У меня тоже иногда возникает потребность разгадать загадки, которых в Библии так много, — сказал я. — Ничего удивительного, что такой выдающийся философ, как Кьеркегор, попытался их разгадать.

— А что вас в этой книге занимает больше всего? — спросила у меня Анна, словно, кроме нас двоих, в комнате никого не было.

— Грех и вина!

— А не страх, как самого Кьеркегора?

— Нет… Но ведь это то же самое…

Я запнулся, потому что меня удивила эта мысль.

— По-моему, это слишком мрачная тема для обеденного стола, — со вздохом проговорила профессорша. — Нет, Грундтвиг куда человечнее. Он несет людям чудо просвещения. Он верит, что мир может стать лучше, все в воле человека. Если бы все имеющие власть были такие, как Грундтвиг! — И профессорша произнесла длинную речь об этом гнусном Бисмарке, который потребовал, чтобы все пасторы, учителя и чиновники Шлезвига и Гольштейна принесли клятву верности императору, после того как эти территории отошли к Пруссии. А тех, кто отказался принести эту клятву, без всяких на то оснований освободили от должности.

— Из любви к человечеству кто-нибудь должен был бы пустить пулю в господина Бисмарка, — мрачно изрек Аксель.

Мне вдруг стало так противно, что я покрылся испариной и долго не слышал, о чем идет разговор. Наконец я наклонился над столом к Анне и спросил ее, прервав профессора на полуслове:

— А как вы относитесь к Грундтвигу?

За столом воцарилось молчание. Я проявил невежливость.

— Я его не знаю, — равнодушно ответила она.

— Анна интересуется только музыкой и поэзией, — вздохнула София.

— А какую музыку вы предпочитаете? — спросил я и посмотрел Анне в лицо, защищаясь в то же время от ее взгляда.

— Должна признаться, что я музыку не люблю. Мои родные считают, будто я ее люблю только потому, что я немного играю на фортепиано.

— Анна, милая, как ты можешь так говорить! — воскликнула профессорша.

Я закашлялся и прикрылся салфеткой. Красный и потный, я вынырнул из-за салфетки, стараясь сохранить чувство собственного достоинства. Но тут мне понадобилось высморкаться и пришлось лезть за носовым платком. Все сочувственно молчали. Даже Аксель не пришел мне на помощь. Когда пульс у меня стал нормальным, я глупо сказал:

— Мне всегда хотелось научиться играть на каком-нибудь музыкальном инструменте.

— Это очень просто, — сказала Анна.

— Неужели?

— Да. Только требует много времени. В принципе это то же самое, что вязать крючком салфетки.

— Но, Анна! Музицирование — это искусство! — воскликнул профессор.

— Искусство не имеет ничего общего с умением быстро перебирать пальцами клавиши, — сказала Анна с таким видом, будто с трудом сдерживает зевоту.

— Вот как? А что же тогда искусство? — полюбопытствовал я.

На мгновение она растерялась.

— Искусство — это то состояние души, для выражения которого человек должен использовать все свои чувства, — сказала она наконец.

— Вы хотите сказать, что только сильное переживание создает образы искусства? — спросил я.

— Нет, но без сильных чувств того, кто их испытывает, и того, кто их воспринимает, искусство невидимо и не представляет собой никакой ценности.

— Стало быть, произведения искусства, скрытые, например, в склепах, не представляют собой ценности потому, что их никто не видит?

— Нет, представляют, потому что люди мечтают увидеть их.

Я перестал дышать. Она была как откровение!

Мне захотелось крикнуть Акселю через стол: «Черт подери, теперь я понимаю, почему ты не бегаешь в „переулки»!" Но я удержался. Это было бы решительно неуместно.

 

ГЛАВА 5

В то лето я действительно собирался поехать домой. Мне хотелось помочь Андерсу и Рейнснесу. Возможно, на меня повлияли просветительские мысли Грундтвига. Его приверженцы открывали народные школы и привлекали на свою сторону крестьян.

В Копенгагене многие так называемые интеллектуалы смотрели на это с презрением и называли чепухой. Однако со временем уже почти не осталось людей, которые выступали бы против идеи просвещения. Все рвались в народ, дабы просветить его. Возможно, тоска по дому смешалась у меня с мыслями о миссионерстве.

Однако я не мог забыть слова Кьеркегора о том, что истинный рыцарь веры бывает только свидетелем, но не учителем. Это звучало как приговор, которого я не мог избежать. Кроме того, мне никак не удавалось поговорить с Анной наедине. Слабым утешением служило то, что и Акселю это тоже не удавалось.

Сестры всюду бывали вместе. У меня создалось впечатление, что Софию приставили следить за сестрой, ибо моей репутации не доверяли. Тем не менее мы четверо сблизились настолько, что я теперь обращался к сестрам на «ты» и мне даже дозволялось держать их за руки.

Однажды мы с Акселем сопровождали Анну и Софию в Тиволи. Анна спросила, знаю ли я норвежского поэта, которого зовут Генрих Ибсен.

— Я читал о нем в газетах.

— А я читала его последнее произведение! «Пер Гюнт». У нас есть дома. Ты должен непременно прочитать эту поэму.

— Спасибо.

— Ибсен тоже живет вдали от родины. Совсем как ты. Но, полагаю, по другим причинам.

Я пожал плечами. К норвежскому поэту я мог относиться только скептически. Норвежец не может быть настоящим поэтом. Поэзия, которую я ценил, не имела ничего общего с Норвегией. Во всяком случае, после того, как я подбирал раненых на полях сражения под Дюббелем.

Не знаю, собирался ли я объяснить это Анне, но Карна, неожиданно возникшая перед нами на Ню Вестергаде, заставила меня забыть о поэзии. Она несла большую корзину. Судя по всему, очень тяжелую. Что она здесь делает?

Ее обогнала большая компания, занявшая весь тротуар, нам пришлось остановиться. Наши глаза встретились. Кто знает, что она подумала, но она не ответила на мое приветствие и прошла мимо.

— Кажется, это была Карна? — спросил Аксель.

— Да. — Все замолчали, и я нарушил молчание:

— Анна, а где живет Ибсен? Ты знаешь?

— Ты знаком с ней? — спросила Анна.

— С кем?

— С этой служанкой, которая только что прошла мимо нас с корзиной.

— Ах, с нею! Она работала в полевом лазарете в Дюббеле, — ответил я.

Анна промолчала. Аксель тоже. А мог бы сказать многое, если бы захотел.

Когда мы проводили дам домой, мне там вручили «Пера Гюнта».

* * *

Может быть, потому, что я читал поэму глазами Анны, я не оторвался от нее, пока не дочитал до конца. Я презирал этого Пера Гюнта и восхищался им. Льющийся ритм очаровал меня, но сама поэма вызвала раздражение. Меня раздражало все — самообман, трусость, ложь. Даже юмор. Все было мне одинаково неприятно.

Ночью мне приснилась Карна. Но почему-то я не мог узнать ее. Какая-то она была не такая. Я проснулся и долго лежал, стараясь понять, в чем дело. И наконец понял: во сне у Карны было лицо Сесиль. А может, Ханны?

Мне снилось, будто Карна висела у меня на шее на цепочке. Вроде серебряного креста, который матушка Карен подарила Юхану. Я стоял на набережной Нюхавн и вертел Карну в пальцах, как амулет. Нечаянно я сделал резкое движение. Цепочка, на которой висела Карна, порвалась. Карна упала в воду. Цепочка обожгла мне пальцы и тоже скользнула в воду.

Проснувшись, я вспомнил одно изречение, которое где-то слышал или вычитал. А может, оно родилось во мне после этого странного сна: человек многое должен простить себе, прежде чем научится прощать другим.

* * *

Я не знал, живет ли до сих пор Карна у своей бабушки на Стуре Страндстреде, но на другой вечер пошел туда.

— Она работает сиделкой в клинике Фредерика, — сказал ее брат, с любопытством разглядывая меня.

— Когда она вернется домой?

— Завтра утром.

Мы долго смотрели друг на друга.

— Давненько ты у нас не был, — сказал он наконец.

— Это верно. Передай ей привет.

— Спасибо, передам. Ты придешь еще?

— Может быть, — подумав, ответил я.

* * *

Назавтра после лекций я пошел бродить по улицам. Мне не хотелось встречаться с Акселем, и я ушел из университета, не поговорив с ним. Что, безусловно, должно было его удивить. Я избегал всех мест, где обычно встречались студенты. И старался, чтобы Круглая башня — главная примета студенческого района — не попадалась мне на глаза.

Потом я набрался храбрости и в трактире «Старый берег» сочинил Анне письмо. Но как ей его передать, не знал.

Сперва я прошелся по Королевскому парку, стараясь убедить себя, будто просто гуляю. Потом направился к дому Анны.

Мне открыла та же горничная, которая встретила нас, когда мы обедали у профессора. Она сделала реверанс, узнала меня и очень удивилась. На мне не было ни пальто, ни шляпы, и я выглядел как самый обыкновенный студент.

— Вы подождете? — спросила она.

Я кивнул. Она оставила наружную дверь открытой и ушла с моим письмом. Я сел на каменные ступени и настороженно прислушивался, чтобы быстро вскочить и встать по стойке «смирно», если кто-нибудь выйдет из квартиры. Кого именно я ждал, горничную или Анну, не знаю.

Когда в дверях появилась Анна, я понял, что не ожидал этого. Покраснев как рак, я встретил ее взгляд.

— Добрый день! — В ее голосе звучало удивление. Заикаясь, я начал излагать ей содержание своего письма.

— Я сейчас иду на урок музыки. Может, ты проводишь меня? Это недалеко. — Она тревожно оглянулась через плечо, словно опасалась, что кто-нибудь остановит ее. Потом прибавила:

— Иди вперед и жди меня в Королевском парке!

Она назвала место, где мы должны были встретиться, но я не расслышал, потому что сердце стучало у меня в ушах. Анна исчезла.

Пошатываясь, я спустился по ступеням и вышел на улицу. Теперь я знал, что запреты для меня не существуют. Она осмелилась встретиться со мной наедине, никому не сообщив об этом!

В парк я не пошел. Стоял у входа, чтобы не пропустить ее. Ждал, спрятавшись за деревьями. Дыхание и сердце не слушались меня. Я презирал себя за это, но ничего не мог с собой поделать.

Вскоре я увидел Анну. Черная фигура в развевающемся недлинном пальто. Юбки ее колыхались на плитах тротуара. Стук каблучков звучал как фанфары. «Идет Анна!» — возвещали они.

Вблизи свет совершенно преобразил ее. Она словно сбросила с себя темную шкуру и превратилась в видение, закутанное в легкую желтую ткань. Под кронами деревьев солнце творило чудеса.

Мне хотелось прижать ее к груди. Мои руки пытались освободиться от меня и слушаться только себя. Но я знал, что она не Карна. Не Сесиль. И не Ханна. Она — профессорская дочка, хоть и согласилась встретиться со мной наедине. Не знаю, помнил ли я о том, что она к тому же принадлежит Акселю.

Когда она вошла в тень, по ее лицу скользнула улыбка.

— У меня всего полчаса. Я ведь и в самом деле иду на урок музыки, — сказала она.

Как будто я сомневался в этом!

— Давай пойдем по этой тропинке. Там есть скамья, — предложила она.

Я до сих пор не произнес ни слова. Только кивнул и пошел следом за ней.

— Ну что, прочитал «Пера Гюнта»? Тебе, наверное, кажется, что это написано про тебя? — спросила она через плечо.

Я не сразу вспомнил, что именно об этом написал ей в своем письме. Шутит она? Или говорит серьезно?

— Наверное, это потому, что мы оба покинули родину, — проговорил я и остановился.

— Я так и знала! — воскликнула она. — Знала, что тебе понравится! Скольким людям Пер изменил! Сколько испытаний не выдержал!

И тем не менее она застала меня врасплох, когда спросила без обиняков:

— А ты изменял кому-нибудь?

— Как сказать… — Я попытался уклониться от ответа.

— Если не ошибаюсь, именно измена Пера Гюнта заставила тебя написать мне это письмо?

По ее голосу я ничего не мог понять. Нейтральный звук на лоне природы. Но в нем слышалось много вопросов.

— Да, — признался я.

— Да? Но говорить об этом не хочешь?

— Мне просто хотелось увидеть тебя, — к собственному удивлению, произнес я.

Мы подошли к скамейке. Я смахнул с нее пыль и сделал галантный жест, приглашая Анну сесть. Она молча села. Я примостился на самом краю.

— Ты часто видишь меня… — начала она.

— Но не наедине!

Мы помолчали. Слова, которые мне хотелось сказать ей, куда-то исчезли. Она подняла на меня глаза:

— Ты прав. Не наедине.

Я всей кожей ощущал ее присутствие.

— А с Акселем ты встречаешься наедине? — вырвалось у меня.

Она искоса поглядела на меня и улыбнулась. Я не знал, как истолковать ее улыбку.

— Это совсем другое.

— Почему?

— Мы с Акселем давно знаем друг друга.

— Вот как? — Я мысленно увидел Акселя за спиной у Мадам в переулке Педера Мадсена.

— У тебя, кажется, не очень хорошая репутация? — спросила она. Словно поняла, о чем я вспомнил, и простила Акселя.

— Что ты имеешь в виду?

— Подруга Софии была на одной студенческой вечеринке в Регенсене, — сказала она, словно это все объясняло.

— Такие вечеринки бывают и в Валькендорфе, — заметил я, включив таким образом и Акселя в свою компанию.

— Я знаю.

— Так в чем же дело?

— Она там живет.

Мне нечего было возразить.

— А что сказала обо мне подруга Софии?

— Что у тебя много возлюбленных, — честно призналась Анна.

— А еще что?

— Что ты умный и хороший, но к избранной среде не относишься.

Я мог бы сказать, что мы с Акселем относимся к одной среде. Но удержался.

— А еще что? — опять спросил я.

— Что ты собираешься вернуться на родину, когда закончишь учение.

— Ты расспрашивала ее обо мне?

— Да.

— Почему?

— Мне было интересно.

— Почему? — шепотом повторил я, не смея поднять на нее глаза.

Я видел только ее руки. Сильные пальцы. Запястья, как у мальчишки. Выпуклые, коротко остриженные ногти. Если б я не знал ее, я подумал бы, что это руки женщины, которая занимается физическим трудом.

— Почему, Анна?

— Потому что ты не такой, как все. А может быть, потому, что ты тогда спросил меня об искусстве… Или…

Она замолчала и подкинула ногой камешек.

— Можно мне взять тебя за руку? Пожалуйста! Для меня это важно.

Она улыбнулась и спрятала от меня глаза.

— Если хочешь. Вот тебе одна рука. Другую я оставляю себе.

Одной я, конечно, удовлетвориться не мог. Схватил обе. Почти теряя сознание, но охваченный безграничной радостью. Я ощущал запах лесной почвы. Острый и свежий после дождя. Запах самой Анны. Лаванды?

Розовой воды? Кто знает? Ему не было имени. Может, так пахли ее волосы? Незнакомо и тревожно. Но я знал, что отныне каждую ночь буду ощущать этот запах.

— Ты такой необычный… — Анна говорила в пространство.

— В чем это выражается?

— Ты словно открываешь мне то, что скрыто во мне. Я был готов всю жизнь нести ее на руках.

— Понимаешь… мне было так важно… поговорить с тобой… — неуверенно начал я.

— О чем? О Пере Гюнте?

— Нет.

— О чем же?

— О сущности любви, например!

Она моргнула по очереди каждым глазом. Потом у нее на лице появилось выражение заговорщика. Она кивнула и слабо пошевелила пальцами, которые я держал.

— И что же ты думаешь о… о сущности любви? — серьезно спросила она.

— Я не считаю, что любовь имеет прямое отношение к физической близости.

— Правда? И что же такое, по-твоему, любовь?

— По-моему, это сила.

— Какая сила?

— Этого я еще не знаю. — Я придвинулся к ней ближе. Я был в плену. В заточении. Сидел рядом с ней и чувствовал на себе ее дыхание, но был в заточении. Пока ее пальцы не зашевелились в моих руках.

— Мне надо идти, — неуверенно сказала она.

— Нет, нет, посиди еще.

— Я думала, тебе хочется поговорить со мной об измене Пера Гюнта.

— Конечно! Я готов говорить с тобой о чем угодно!

— София слышала, будто у тебя связь с официанткой из трактира. И даже не с одной!

— Где она это слышала?

— Там, где она изучает Грундтвига.

— Вот оно что! — Во мне шевельнулась ненависть к Грундтвигу.

— Это правда?

— Тебе не нравятся официантки?

— Дело не в этом…

Неужели Анну это задело? Неужели это правда? О Господи, если б она хотя бы намекнула мне, что принимает это так близко к сердцу!

— Да! Некоторое время у меня была возлюбленная, которая работала в трактире.

— А где же она теперь?

— Ушла к другому. Наступило молчание.

— Почему она ушла к другому? — прошептала Анна.

— Потому что мы не любили друг друга.

— А что же вас тогда связывало?

Она осмелела. Держалась по-товарищески. Я чувствовал, что любопытство победило в ней скромность. И все-таки солгал, опасаясь, что она вскочит и убежит. Ведь Пер Гюнт и Великая Кривая были рядом — они прикинулись пальцами Анны.

— Мы иногда встречались. Она была такая забавная… И…

Я встретил ее взгляд. По ее лицу было видно, что она все понимает.

— Почему ты хотел увидеть меня? — шепотом спросила она.

— Мне казалось, ты относишься к тем людям, встречи с которыми я давно жду. Я должен был увидеть тебя. Наедине.

— Но почему?

Она все еще говорила шепотом.

Я попытался объяснить ей, но напрасно. Все, что я говорил, было невразумительно. Наконец я сдался и покачал головой. Если б я мог обнять ее! Не все же можно объяснить словами!

— Ты пришел, потому что прочитал «Пера Гюнта». Ты написал, что эта книга о тебе, — сказала она и вытащила мое письмо.

Больше она не держала меня за руку. Она меня бросила! Я вырвал у нее письмо, смял и затоптал ногой.

— Это уже некрасиво! У тебя нет никаких оснований сердиться. Ты сказал, что эта официантка ушла от тебя к другому, потому что вы не любили друг друга. Зачем тебе понадобилось говорить со мной об этом?

— Но я же объяснил тебе.

— Что объяснил?

— Мне нужно было увидеться с тобой наедине. Книгам нельзя полностью доверять… Я знаю, что вы с Акселем… Но я знаю, что я… я люблю тебя…

Наконец-то я это сказал! Я сам слышал свои слова.

— Мне и в самом деле пора! — прошептала Анна совсем рядом.

Она встала и отошла на несколько шагов. Я бросился за ней как назойливая собачонка.

— Не уходи! — всхлипнул я и схватил ее руку.

— Но мне пора!

— Можно мне снова встретиться с тобой? Здесь? Завтра?

— Нет, нельзя.

— Ты все равно уже опоздала на свой урок! — крикнул я и хотел ее удержать.

Но она стряхнула мою руку и пошла прочь.

— Ты уже опоздала! Ты все выдумала про этот урок! Выдумала, чтобы я не понял, что ты тоже хочешь встретиться со мной!

Она остановилась и посмотрела на меня. Словно разглядывала что-то выставленное в витрине.

— Я оставлю книгу себе! Ты ее больше не получишь! — в отчаянии крикнул я.

— Да ты просто сумасшедший! — тихо сказала она. Потом повернулась ко мне спиной и пошла. Твердым, коротким шагом. Сквозь щебетание птиц. Сквозь стволы деревьев. Сквозь солнце. Сквозь мою жизнь.

 

ГЛАВА 6

Не помню, когда я впервые понял, что не воспринимаю смерть как окончательную разлуку. Должно быть, это было в комнате матушки Карен. После ее смерти.

Много лет, читая книги, я слышал голос матушки Карен. Я бы не понял многих историй, если б не слышал мысленно ее объяснений. Она выбирала в книгах слова и говорила:

— Вениамин, это слово употреблено в его первоначальном значении. Потом его стали употреблять совсем в другом смысле. А вот так его употребляют теперь. Слова искажают нашу действительность. Понимаешь? Слово никогда не бывает тем, чем кажется с первого взгляда. В иные времена, в иной действительности люди употребляли эти слова в другом смысле. Слова звучали иначе и имели другое значение. Например, Бог. Бог очень изменился за последние сотни лет. Раньше Его легко было понять. Теперь мы пользуемся этим словом, когда хотим скрыть, что больше не понимаем, кто такой Бог.

— А кто такой Бог? — спросил я, затаив дыхание и думая, что сейчас получу ответ на эту великую загадку, которая, словно черная тень, лежит на земле.

— Бог, Вениамин, — это любовь, что живет в человеке. Без любви в человеке Бога нет!

Когда я сидел на полу один с книгами матушки Карен, такой ответ не мог убедить меня. Но все-таки матушка Карен была права. Слова фальшивы. Человек должен выстрадать каждое слово, только тогда он наконец поймет, что без любви Бога нет. Матушка Карен объяснила мне это уже после своей смерти. Для этого ее плоть была не нужна.

Конечно, мне хотелось бы, чтобы она погладила меня по щеке. В детстве я часто воображал, как она берет меня к себе на колени и ее седые локоны щекочут мне лицо. Но это требовало от меня столько сил, что я почти не слышал, что она говорит мне. К тому же я начинал плакать от жалости к себе — ведь я знал, что ее нет рядом со мной. Поэтому я предпочитал слушать ее голос. Он не зависел от ее тела. Я носил его в себе. Ложился с ним спать. Брал его с собой в летний хлев. Увез в Копенгаген.

Постепенно каждая книга, которую я открывал, звучала для меня голосом матушки Карен. Даже скучные описания проклятой анатомии.

Случались у нас с матушкой Карен и горькие разногласия. В Дюббеле у меня не было ни любви, ни Бога. Там были только зловоние, тошнота и слепой страх, заставлявший тело исторгать мочу, пот и слезы. Помню, я попытался сделать ее посредницей между мной и моим отсутствующим Богом. Но матушка Карен недвусмысленно ответила мне, что не станет досаждать Богу моей особой, пока у меня нет любви.

— Но, матушка Карен, пойми, у меня просто нет на это времени! — кричал я ей среди порохового дыма и стона раненых.

— Смотри на людей, мой мальчик! — говорила она. — Что ты бегаешь и плачешь, как трус? Смотри на людей! Страдай вместе с ними, и ты обретешь Бога.

— Но я не могу молиться, матушка Карен! Я в это не верю!

— Ты так ничего и не понял, мой мальчик! Тебе и не надо верить. Только глупцы тратят свою жизнь на религиозные обряды и молитвы, придуманные людьми. Все дело в любви. Если в тебе есть любовь, значит, она содержит и все молитвы Земли. Если же любви нет, значит, нет и Бога. А когда Бог отсутствует, умирать бесполезно. Тогда человек обречен вечно метаться в скелете своей мечты.

Так говорила мне матушка Карен. Так учила тому, что было бы написано в ее книгах, если б со временем слова не потеряли своего значения и не приобрели новый смысл.

* * *

Стоял июль 1868 года. Скоро нам уже не придется приходить точно к восьми в клинику Вита, посещать лекции и сдавать экзамены. Волноваться из-за отметок.

Акселя они волновали. Я сочувствовал ему. И это немного облегчало мою совесть. Ведь я продолжал мечтать об Анне и не говорил ему об этом. В таком невозможно признаться даже лучшему другу. Тем более если сам еще не разобрался в своих чувствах.

Меня спасало то, что у Акселя тоже не было времени посещать балы с танцами и холодными закусками или прогуливаться с дамами. Он превратился в бледного, издерганного зубрилу.

Первые экзамены я сдал так хорошо, что позволил себе немного расслабиться на последнем экзамене у профессора Банга.

На вытянутом мною билете было написано: «Заболевания спинного мозга».

— Спинной мозг можно назвать хвостом головного мозга… — начал я.

Профессор улыбнулся. Наша схватка началась. Наконец он сказал:

— Я вижу, что от приобретенных знаний вы совсем потеряли голову!

Все было позади. Мы еле держались на ногах, и сознание свершившегося, точно шлем, тяжело давило голову.

— Легкий экзамен, ничего не скажешь! — воскликнул я, когда мы вышли на улицу.

— Черт подери, а я и не знал, что бывают болезни спинного мозга! — проговорил Аксель.

— Вспомни слова учителя: если сомневаешься в диагнозе, не забывай, что естественное — всегда самое надежное! — высокомерно изрек я.

И зря. Аксель тут же повернулся и ушел, не сказав мне ни слова. Я был плохой товарищ и не мог заставить себя побежать за ним. Ведь Анна принадлежала ему! И по случаю окончания экзаменов он был приглашен к профессору на обед.

Неожиданно на тротуаре передо мной возникла Анна. И тут же проехавшая мимо телега обдала водой из лужи мои брюки.

Грохот телеги, грязная вода и Анна доконали меня. Это было немыслимое сочетание. Кажется, я даже хотел пройти мимо, сделав вид, что не заметил ее.

Она схватила меня за рукав:

— Теперь я вижу, что Аксель прав. Ты похож на живого мертвеца!

Я стоял как столб. Забыл даже поздороваться.

— Аксель считает, что ты повредился в уме от занятий, — продолжала она, увлекая меня к стене, потому что мимо грохотала новая телега.

— Он прав. — Я не стал спорить.

Анна была в светлом, как и в последний раз, когда я видел ее. Волосы были убраны под шляпу. На лицо падала тень. Профиль с гордым изгибом носа — крутой горный кряж, обтянутый тонкой кожей. Я стоял так близко, что видел даже розоватые впадинки возле ноздрей. Губы и подбородок были освещены лучше. Осмотрев с пристрастием ее лицо, я заметил и маленький прыщик в углу губ. Он что-то пробудил во мне.

— Как давно… — пробормотал я.

Она взяла меня за руку. Я видел, что она что-то говорит. Но слов разобрать не мог. Она стояла слишком близко.

Потом она пошла в противоположном от нужного мне направлении. Мне казалось, что я сейчас растворюсь и исчезну. Ее локоть упирался мне в бок.

Женщина создана из проклятого ребра мужчины, думал я, не зная, о чем говорить с Анной.

Если б еще не было так жарко! Я хотел расстегнуть сюртук, но не мог сделать этого одной рукой. Другой же завладела Анна и крепко держала ее.

— Аксель говорил, что ты слишком много занимался в последнее время. И потому ни с кем не виделся.

— Угу, — выдохнул я и наконец справился со своим волнением. — Давай где-нибудь посидим.

Она огляделась по сторонам, словно вдруг испугалась, что нас увидят вместе. Потом прижала к себе мою руку.

— Давай! — храбро сказала она и зашагала такими большими шагами, какие ей позволяла узкая юбка.

Я судорожно глотнул воздуха. Когда мы наконец сидели с полными бокалами в кафе на Брулеггерстреде, Анна сказала:

— Мне разрешили пригласить тебя к нам на обед. В воскресенье.

Я молча кивнул.

— Ты, кажется, не рад?

— Конечно рад.

— Можешь не приходить, если не хочешь.

— Но я хочу!

— Так ты придешь?

— Обязательно! Большое спасибо!

В вырезе блузки было видно, как краска разлилась у нее по шее. Словно искала выхода запертая под кожей кровь.

— Твоя кровь рвется ко мне, — шепотом сказал я. Анна сделалась совсем пунцовой и плотней запахнула шаль.

— Не сердись!

— Ты… Это было бестактно с твоей стороны!

— Я гораздо лучше, чем ты обо мне думаешь. Хотя и украл у тебя «Пера Гюнта»…

Она перебирала бахрому скатерти, не сводя с меня глаз. Словно пыталась понять, не смеюсь ли я над ней.

— Ты не подавал никаких признаков жизни.

— А я должен был их подавать?

— Ты издеваешься над людьми.

— Каким образом?

— Говоришь глупости… Говоришь… Все это ложь!

— Что ложь?

— То, что ты сказал мне в нашу последнюю встречу… Сладкая истома завладела моим телом.

— А что я тебе сказал?

Она упрямо глядела на меня. Покраснела еще больше, но не отступала ни на дюйм.

— Ты сказал, что…

Она бы понравилась Дине!

— Верно.

— И что же?

— Это правда, — прошептал я. Воцарилось молчание.

— И что же? — снова спросила она, поправив что-то на коленях, чего я не видел. Потом положила руки на стол. Она ждала.

— Пойдем ко мне! Сейчас! — прошептал я и схватил ее обнаженную руку.

Дыхание со свистом вырывалось у нее из груди.

— Ты хочешь нарочно меня скомпрометировать.

— Нет! У меня серьезные намерения!

— Я не девка!

— Ну и что же, я все равно хочу тебя!

Она рванулась вскочить. Я попытался удержать ее. Головы наши столкнулись над столом. Череп у нее был крепкий. Ее бокал опрокинулся.

— Анна, не уходи! — взмолился я. Булавка на ее шляпе была нацелена мне прямо в глаз.

Проходивший мимо официант с интересом поглядел на нас.

Ей оставалось только сесть. Мне тоже.

— Все, что я говорил тебе, я говорил серьезно. И в Королевском парке, и теперь! — прошептал я, когда официант ушел.

— И что ты собираешься делать?

— А что ты предлагаешь?

— Это ты узнаешь в воскресенье после обеда, — по-деловому сказала она.

Не знаю почему, но меня вдруг охватила жгучая радость. Может, все объяснялось только химическими процессами? Или звуковыми волнами? Запахом, витавшим между нами? Мы склонили головы друг к другу и засмеялись…

Мы взяли извозчика и попросили его поднять верх. Забившись в угол пролетки, мы выехали из города.

— Знаешь, что говорит мой отец? — вскоре спросила она.

— Нет.

— Он говорит, что я нереалистически отношусь к жизни.

— Почему?

— Потому, что не хочу выходить замуж. Я насторожился.

— Такие проблемы с отцами не обсуждают.

— А что делать, если он хочет выдать меня замуж?

— За кого же? За Акселя?

Извозчик свернул. Пролетка накренилась. Копыта цокали по мостовой.

— Ты не можешь выйти замуж за Акселя, — спокойно и решительно сказал я.

— Конечно нет. Я вообще не собираюсь выходить замуж. Я уеду в Лондон… Там у меня тетя.

Она улыбалась. Втягивала в себя воздух, не разжимая губ, ноздри у нее раздувались.

— Ты нарочно подстерегла меня, чтобы сообщить мне об этом?

— Фу, как некрасиво с твоей стороны! — Она оскорбилась.

— Зачем же тогда я тебе нужен?

— Нужен, и все. Скандал помешает мне войти в пасторскую семью Акселя. Родителям придется на время куда-нибудь отправить меня. Например, в Лондон.

— О каком скандале ты говоришь?

— О моей связи с его лучшим другом! Унижение мое не знало границ. Я смотрел на хвост лошади и думал, что произойдет, если я сейчас выпрыгну из пролетки и брошусь под ноги лошади. Но я не двинулся с места. Поглядев сбоку на Анну, я увидел, что она больше не улыбается.

— У тебя хватит денег расплатиться, если мы поедем дальше? — по-будничному спросила она.

— Не-ет…

— Тогда повернем обратно.

— Чем ты намерена заниматься в Лондоне?

— Буду знакомиться с жизнью. Играть на фортепиано. Там никто не будет ограничивать мою свободу. Я хочу вести светский образ жизни…

Я крикнул извозчику, чтобы он повернул назад. Громко и сердито, будто поймал вора на месте преступления.

Мы долго молчали, покачиваясь в такт движению. Меня охватило отчаяние. Сегодня все было похоже на безумие.

Анна захотела выйти, не доезжая до дому, чтобы ее не увидели из окна.

Я спрыгнул первый и помог ей сойти. Расплатившись с извозчиком, я пошел рядом с Анной. Радость исчезла. Представление было окончено.

— Здесь мы с тобой расстанемся, — с напускной веселостью сказала Анна.

— В чем же теперь заключается моя роль? — спросил я.

— Ты должен убедить всех, что без ума от меня! Значит, в воскресенье в шесть? Смотри, не опаздывай! Аксель тоже будет, — прибавила она, подняв руку в знак приветствия. И тут же исчезла.

Как будто я раньше не знал, что женщина — отродье дьявола!

В поисках Акселя я ходил из одного заведения в другое. Когда я нашел его в кафе «Зоргенфри» на Брулеггерстреде, мы оба были уже слишком пьяны, чтобы затеять драку. Он сидел в обществе студентов из коллегии Валькендорф и отнюдь не обрадовался при виде меня. Однако весело крикнул:

— Никак молодой Грёнэльв вышел в свет, чтобы немного проветриться? Где ты пропадал столько времени?

— Поздравляю с окончанием экзаменов! — трезвым голосом сказал я.

— Спасибо, и тебя тоже! Когда все кончилось, ты сбежал, словно собака, которую прогнали палкой. Не выдержали слабые норвежские нервы?

— Иди к черту! Ты сам обиделся на меня и ушел. — Я втиснулся на скамью рядом с ним.

Я не понимал, знает ли он что-нибудь про Анну или действительно радуется тому, что экзамены уже позади.

— Мы закатили в Валькендорфе пирушку. С шампанским! Искали тебя повсюду, даже у вдовы на Бред-гаде. Безрезультатно! И вдруг ты являешься сюда собственной персоной! — прогнусавил он.

— А я знаю, где он был! — вдруг крикнул парень по имени Отто и ударил себя по ляжкам.

— Где же? Выкладывай! — распорядился Аксель.

— Совершал увеселительную прогулку с неприступной профессорской дочкой! — торжественно возвестил Отто.

Я отчетливо слышал воцарившуюся в Акселе тишину. У меня на глазах его голова превратилась в небольшой орешек.

— Какого черта! — крикнул кто-то из студентов, но Аксель молчал.

— Я не знал, что и ты тоже ловишь рыбку в этом пруду, — сказал другой студент.

— Мне казалось, ты ограничиваешься сиделками и официантками! — крикнул третий.

Мне хотелось ударить кого-нибудь из них. Но сейчас это было бы равносильно самоубийству.

— Она пригласила меня на обед, — тихо сказал я, не спуская с Акселя глаз.

Он кивнул.

— У тебя есть деньги? Твоя очередь платить! — сказал он, глядя мне в глаза.

Я заплатил за очередной круг, и все тут же забыли об Анне. Только не Аксель.

Мы довольно долго пели и пили за студенческую жизнь и за женщин. Наконец все вышли на улицу, собираясь закончить праздник уже в Регенсене. Аксель тут же оказался рядом со мной.

— Мы уходим! — сказал он мне.

— Почему? — Я насторожился.

— Хватит с меня светских развлечений, как-никак я пасторский отпрыск. Мне нужна и духовная пища!

— Мы с Акселем немного прогуляемся вокруг церкви Святого Духа! Ему надо подышать свежим воздухом! — крикнул я остальным.

— Так что там у тебя с Анной? — спросил он, когда все ушли.

— Я встретил ее на улице, мы прокатились на извозчике, и она пригласила меня на обед. Конечно, с разрешения родителей, — как можно равнодушней ответил я.

— Почему?

— Что — почему? Разве я должен спрашивать у тебя разрешения, чтобы прокатиться на извозчике с дамой?

— Ты прекрасно понимаешь, почему меня это интересует. — Он уже немного успокоился.

— Что я понимаю?

— Ты знаешь, что мы с Анной собираемся пожениться.

— Да, она говорила об этом.

— И?..

— Что и?..

— И ты ухаживаешь за ней?

— Она сама предложила мне прокатиться!

— Ложь! — выдохнул он. — Ты пустил в ход свои чары и теперь рассчитываешь получить место ординатора в клинике Фредерика только потому, что таскаешься за профессорской дочкой!

— Это уже слишком! Можно подумать, что у тебя самого другие намерения! Ты…

— Я сразу понял, что ты влюбился в нее, — мрачно сказал он.

— Ну и что? Я в этом виноват?

Аксель присмирел. Мы сидели на ступенях церкви и чертыхались на чем свет стоит.

— У тебя это серьезно? — спросил он через некоторое время.

— Не знаю.

— Я думал, что этот день будет самым радостным днем в моей жизни! — пожаловался он.

— Держи себя в руках!

— Не смей даже приближаться к ней! — угрюмо предупредил он меня.

— Она еще не твоя!

— Но ведь мы с тобой братья! Разве мы не побратались у Мадам в переулке Педера Мадсена?

— Ты рассказал ей об этом?

— Знаешь, я серьезно сомневаюсь в твоих умственных способностях, — сказал он с отвращением.

«Черт меня подери, не знаю, что с ним творится, но я люблю его», — думал я.

— Черт меня подери, Аксель, но я люблю тебя! — сказал я, схватившись обеими руками за голову. — Даже несмотря на то, что иногда ты требуешь от меня невозможного.

Он заплакал. Я совсем не таким представлял себе плачущего мужчину. Поэтому тут же отвел глаза. Он был пьянее, чем я.

— Ну хватит, хватит, — утешал я его, покачивая в объятиях. Он возвышался надо мной, точно могучее дерево. — Мы с тобой неотделимы друг от друга, — сказал я куда-то в пространство.

Он сморкнулся при помощи пальца и ничего не сказал.

— Может, Анна должна принадлежать нам обоим? — предположил я.

— Подлец! Что у тебя за грязные мысли!

— Подумаешь, какой нравственный! Разве мы не вместе были у Мадам?

Он выкинул вперед кулак и распял меня на церковной двери.

— Не смей так говорить про Анну! — заорал он. — Анна — это ангел! Цветок… Она… Она…

Он не мог найти слов и снова заплакал.

Я молча раскурил нам одну сигару на двоих. Аксель произнес длинную речь о красоте и достоинствах Анны и немного успокоился. Кое-какие его утверждения вызывали у меня сомнения, но в целом я был с ним согласен. Однако поостерегся и не высказал ему своего мнения.

Уже совсем поздно мы оказались с ним на Хольменсгаде. Аксель знал там один подходящий трактир. Исполнившись братских чувств, мы кое-как привели себя в порядок и постучали в дверь. Нам открыла хозяйка в белом капоте. Она окинула нас быстрым взглядом, потом отрицательно покачала головой и зевнула.

Пристыженные, мы поплелись дальше, качаясь из стороны в сторону, точно ослепленные светом мотыльки. Неуклюже обнимая друг друга, мы горланили одну непристойную песню за другой. Одни песни мы пели до конца, другие — сколько помнили. Жизнь потеряла свой смысл. Экзамены были позади. Война, пустота, женщины. Стоило ли ради этого жить и умирать?

Мы заснули на скамье в парке, лежа валетом. На рассвете нас разбудил полицейский.

Когда мы с трудом поднялись на ноги, Аксель засмеялся:

— Наконец-то ты ожил, мой норвежец!

* * *

Я пошел провожать Акселя в Валькендорф. Проходя мимо Регенсена, мы увидели Карну возле старой кирпичной стены. На углу Стуре Канникестреде. Из-за предутреннего света она казалась прозрачной. На голове у нее была белая шаль. Она что-то держала в руках. Кажется, узел с бельем.

— Это Карна? — спросил Аксель.

Я остановился, но чувствовал себя слишком усталым, чтобы пересечь улицу и подойти к ней. Когда я опомнился, ее уже не было.

— Это была Карна? — спросил Аксель и громко икнул.

— Нет, — буркнул я.

 

ГЛАВА 7

Выспавшись и протрезвев, я тщательно оделся и вместе с Акселем отправился на званый обед к Анне. Кроме семьи профессора и нас с Акселем там было еще четверо гостей. Даже сразу после обеда я не мог бы сказать, как они выглядели и что говорили. Помню только, что это были двое мужчин и две женщины.

Охая и ахая, София рассказывала, как они целый день снимали с мебели чехлы и вытирали в гостиной пыль перед этим званым обедом, устроенным в честь Акселя. Словно Аксель был единственным студентом во всей Дании, который получил в этом году диплом.

— А сколько мы всего наготовили! Ужас!

— София! — одернула ее профессорша.

Аксель рассыпался в благодарностях — восхищался их заботой, туалетами дам, едой. Он, который терпеть не мог карт, перед обедом предложил дамам сыграть в бостон.

— На сладкое у нас будет миндальное печенье! — щебетала София. — Но сперва вам придется отдать должное холодным закускам.

— Перестань, София! — строго сказала профессорша. Гусь, ножки которого были украшены бумажными оборками, придал мне мужества. Я пытался встретиться глазами с Анной. Но ее глаза играли со мной в прятки, под сверкающими огнями люстры.

Потеряв голову от страсти, я сдернул с нее платье, но этого никто не заметил. Потом я уложил ее среди копченой лососины, мясного рулета, анчоусов и красной солонины.

Наконец-то мы совокупились. Там, на столе. Ее ноги жадно обхватили мои бедра. Я видел их сквозь подставку с двумя графинами, в одном было вино, в другом — датская водка. Ноги у Анны были непередаваемого золотистого цвета. Груди ее лежали в корзиночке с хлебом. Я схватил их. Подержал в руках. Внимательно рассмотрел. Потом взял ее губы. Прямо с блюда. У них был вкус желе из красной смородины и миндального печенья. Я еще долго ощущал его.

Мы с Анной не принимали участия в застольной беседе. Я следил за каждым ее движением. И не видел никого, кроме нее.

Один раз мой взгляд упал на Акселя. С каменным лицом од разговаривал с профессором и его женой. Мне захотелось погладить его по щеке. Но это было бы неприлично.

После обеда перед мужчинами распахнулись двустворчатые двери в библиотеку. Там можно было курить.

Но я еще не покончил с Анной. Так же как и она со мной. Хотя платье она уже надела.

«Сейчас она исчезнет, и мне придется пить коньяк и курить сигары с Акселем, профессором и теми двумя, у которых нет лиц», — подумал я.

Не знаю, откуда у меня взялась смелость, но я сказал:

— Не покидайте нас, фрекен Анна!

Она замерла, уставившись на меня, а потом вопросительно подняла глаза на профессора. Он сделал вид, что не заметил ее взгляда. Но она пошла со мной.

Анна нарушила обычай. Возможно, ей будет сделан выговор. Но это потом. Делать замечание в присутствии гостей не полагалось. Профессору нравилось играть роль либерала с современными понятиями. Он выступал за то, чтобы женщины могли получать образование и приобретать профессию.

Анна села на пуфик у ног отца. Спина у нее была прямая, лицо — серьезное.

Как же я проглядел это раньше! Анна была похожа на героиню из книг матушки Карен. Только не знаю, на какую именно. Но я встречал ее там, это точно.

* * *

В библиотеке профессора было много ценных изданий. Я вдруг вспомнил, какое настроение воцарялось в Рейнснесе, когда туда прибывали ящики с книгами для матушки Карен, — сладостное предчувствие чего-то прекрасного. Иногда книги прибывали издалека. Незадолго до ее смерти прибыл ящик с книгами из Копенгагена. Матушке Карен присылали и немецкие книги. Она читала их мне по-немецки и переводила содержание своими словами. Это были мои первые уроки немецкого. Она читала вслух так много стихов Гейне, что ей приходилось время от времени снимать пенсне и вытирать глаз, который у нее постоянно слезился.

Я не очень разбирался в стихах, но слушал, не шелохнувшись. Ее голос уносил меня куда-то ввысь. Но тогда я этого не понимал.

Сегодня, глядя на Анну, я думал, что, кроме меня, матушке Карен не с кем было разделить радость поэзии. Уже тогда я чувствовал, что стихи бывают полны лунного света и боли.

Если чтение происходило днем, в высокие окна падали снопы света и кружились в медленном танце с мебелью и стеблями, изображенными на обоях. Когда же становилось темно, матушка Карен зажигала высокую лампу с зеленым стеклянным абажуром. Черный литой херувим держал этот зеленый купол высоко над головой. Книга и руки матушки Карен казались покрытыми зеленым мхом.

Этой лампы больше не существовало. Я уронил и разбил ее, когда услышал, что меня отправляют учиться в Тромсё.

Ящик с книгами стоял посреди комнаты и был полон разных запахов. Пыли, бумаги и старых газет; которыми были переложены книги. Чуть-чуть пахло также влагой и плесенью.

Однажды я узнал этот запах в одном копенгагенском антикварном магазине. Можно было подумать, что от него на сердце станет грустно и сладко. Но там, среди книжных полок, я ощутил острую боль во всем теле и поспешил на улицу, чтобы не задохнуться.

В богатой библиотеке профессора, обставленной обитой кожей мебелью, я вдруг подумал, что комната матушки Карен существует для меня более реально, чем многое окружающее меня каждый день. Она принадлежала мне. Я носил ее в себе.

Снопы света. «Хижина дяди Тома». Сказки Андерсена. Вергеланд — «Еврей», «Еврейка» и «Английский лоцман». Все это лежало там, дома, среди подушек и ковров. И кто бы когда бы ни зажег в комнате свет, все герои тут же оживали.

А теперь я сидел среди чужих книжных шкафов и смотрел на Анну.

В библиотеке профессора все было крупнее, холоднее и по-мужски целесообразнее. В прошлый раз это не произвело на меня такого впечатления. Возможно, я тогда ни о чем не думал, кроме Анны. Теперь же я как следует разглядел библиотеку, потому что присутствие Анны усиливало разницу между профессорской библиотекой и комнатой матушки Карен.

— Ну как, молодой человек, вы по-прежнему читаете Кьеркегора? Или работа в клинике и чтение медицинской литературы не оставляют вам свободного времени? — спросил профессор, протягивая мне рюмку коньяку.

— Раз уж вы спросили об этом, господин профессор, должен признаться: мне хочется перечитать, что Кьеркегор пишет о том, как Авраам собрался принести в жертву Исаака, — ответил я, принимая у него рюмку.

— Стало быть, старый патриарх не минует суда Божьего. А ты, Аксель, что скажешь на это? Ты ведь сын богослова.

— Я не считаю богословие своей сильной стороной, — ответил Аксель.

— Вот-вот, всего, что связано с жертвой Авраама, я и не понимаю в этой книге, — вмешалась в разговор Анна.

Профессор великодушно налил ей рюмку хереса.

Я насторожился, когда профессор заговорил о Кьеркегоре. Его слова придали мне отваги, и я уже не мог сдержаться.

— Странно, но слова Кьеркегора я всегда слышу произносимыми голосом моей бабушки. Она была верующая, читала мне вслух… Так или иначе, но эти слова стали моим девизом, когда я пытался составить для себя образ отца, — сказал я и сел на свободный стул напротив Анны.

— Почему?.. — начала Анна, но профессор перебил ее:

— Зачем составлять себе образ отца? Отец — это отец, он есть, и к этому нечего прибавить.

— Возможно. Но мой отец умер еще до моего рождения.

Воцарилось молчание. Все глядели в свои рюмки. Один из гостей что-то сказал, но я его не слушал. Дождавшись, когда он замолчит, я продолжал:

— Наверное, именно этим и объясняется моя реакция.

— Реакция на что, господин Грёнэльв? — спросил профессор.

— На образ богобоязненного, справедливого отца. Этот глубоко верующий Авраам был готов принести в жертву Богу своего сына, даже не потрудившись сказать об этом тем, кого это также касалось. Тому же Исааку. И Сарре.

— Вы берете отдельный эпизод из религиозного мифа и рассматриваете его с бытовой и человеческой точки зрения, — улыбнулся профессор.

Его улыбка больше, чем слова, разозлила меня. Но я сдержал раздражение.

— Если миф об отце всего лишь отдельный эпизод и обязывает к молчанию и фанатической вере в Божество, мне остается только радоваться, что мой отец умер так рано, — сухо сказал я.

Опять наступило мучительное молчание. Его нарушало поскрипывание профессорских башмаков.

— Авраам не мог никому ничего сказать, тогда бы он провинился перед Богом, — равнодушно заметил Аксель.

Я вдруг понял: Иаков виноват не в том, что он умер до моего рождения, а в том, что он умолчал обо всем. Что висел на стене в черной овальной раме, улыбался неестественной красивой улыбкой и был для меня тем же, чем для всех, кто смотрел на его портрет.

Во всем этом не содержалось никакого предупреждения. О том, что я буду принесен в жертву.

— Так же как мясник очищается, глядя в глаза животному на заклании, человек должен быть честным по отношению к сыну, которого по той или иной причине приносит на заклание. В моих глазах Авраам всегда был нечестным трусом, хотя моя бабушка и Кьеркегор боготворили его. Одно дело — исполнить волю Божью, другое — каким образом человек ее исполняет.

Я перевел дух после этой тирады. Профессор сидел с дымящейся сигарой, брови его были нахмурены. Аксель выглядел озабоченным.

— А я согласна с господином Грёнэльвом, — вдруг сказала Анна. — Я всегда не понимала, как это Кьеркегор не замечает, что умалчивание — тоже грех. Тот, кого приносят в жертву, должен знать, почему это делается.

Второй гость без лица что-то сказал, но я даже не стал вслушиваться в его слова. Когда он замолчал, заговорил профессор:

— Вы, молодые, слишком нетерпимы. У вас нет чувства соразмерности. Вы не понимаете значения мифа.

— Что вы имеете в виду, господин профессор? — вежливо спросил я.

— Что я имею в виду? Извольте, скажу! Авраам был избран Богом, чтобы принести эту жертву. Он должен был также принять на себя тяжесть своего молчания — ведь он не мог ничего открыть тем, кого любил и кого это тоже касалось. Отношение Авраама к людям было подчинено его отношению к Богу.

— Я все-таки не понимаю, почему он не мог сделать и того и другого, — заметила Анна. — Почему он не сказал Исааку и его матери, что Исаак должен умереть?

— И что, по-твоему, тогда сделала бы Сарра? — со вздохом вмешался Аксель. Было видно, что разговор наскучил ему.

— Пожертвовала бы своим сыном, чтобы угодить мужу, который в свою очередь хотел угодить Богу, — дерзко ответила Анна.

— А Исаак? — По голосу профессора было слышно, что разговор забавляет его.

— Позволил бы принести себя в жертву, потому что скрыться ему было негде, — сказал я.

— Любопытно, — заметил профессор.

Он перевел взгляд с Анны на меня. Потом опять на Анну.

* * *

Пришла черно-белая горничная и сказала, что кофе подан в гостиной. Я задержался в библиотеке. Когда все, уходя, повернулись к нам спиной, я смело коснулся запястья Анны. Она не отдернула руку. Но продолжала внимательно следить за отцом, который теперь рассуждал уже о современном медицинском образовании.

А Аксель? Он смотрел на нас? Странно, что я даже не подумал об этом.

— Очень важно, чтобы существовала тесная связь с клиниками и чтобы опытные медики вели занятия со студентами. Это их долг. Надо усовершенствовать существующий порядок, при котором студенты как можно раньше начинают стажироваться в той или иной клинике.

— Нельзя допускать, чтобы врачи начинали практиковать, не пройдя ординатуру. — Аксель внимательно наблюдал за мной и Анной.

Мы заняли места вокруг низкого кофейного стола. Дамы тоже. Я бессовестно втиснулся между Акселем и Анной.

Аксель бросил на меня презрительный взгляд.

— Пример Вениамина подтверждает эту мысль, — сказал Аксель. — Ведь ты и на войне был, и роды принимал. Правда? — Он насмешливо улыбнулся. Такую насмешливость мог позволить себе только очень близкий друг.

Он имел в виду тот случай, когда я принимал ребенка, который не правильно лежал в утробе матери.

— Ну, что касается родов, это далеко не так безусловно, — вмешалась профессорша. — Нужно считаться с чувством стыдливости, присущим каждой женщине, уважать личные пожелания, хотя, конечно, студентам необходима практика.

— Пока что клинический курс по акушерству у нас проходят только ординаторы, но не студенты, — мягко сказал профессор и погладил жену по руке. — Я считаю, что студентам необходимо минимум два семестра, чтобы они были готовы оказывать подобную помощь. Что же касается практических занятий в клиниках, они должны стать более систематическими.

— Разумеется, при этом необходимо помнить, что нельзя разрешать всем студентам подряд осматривать женщин, страдающих женскими болезнями, — сказала профессорша.

— Простите, но я с вами не согласен, — вмешался я. — Когда идет речь о трудных родах, нельзя считаться с застенчивостью. Ведь доктор должен знать о родах больше, нежели простая повитуха. От этого зависит жизнь и матери, и ребенка.

Этого говорить не следовало. Я понял это по Анне.

— Несомненно. Но нельзя и оскорблять женщин, превращая их в подопытных животных. Это вульгарно, молодой человек, — сказала профессорша.

Значит, мои слова оскорбили ее.

— Врача нельзя ставить на одну доску со всеми мужчинами, — примирительно сказал профессор.

— Но от этого он не перестает быть мужчиной! — Голос профессорши звучал резко.

— Будем довольны, дорогая, что этот молодой человек не взял на себя неприятных практических задач, — заметил профессор.

— Боже мой, как мне надоели ваши медицинские разговоры! — воскликнула София. — Давайте лучше поговорим о лете. Куда кто поедет?

— Вы собираетесь съездить домой, господин Грёнэльв? — спросил у меня профессор.

— Этого я еще не решил. В Копенгагене трудно получить место ординатора. Во всяком случае, сразу после окончания.

— Я уговариваю его съездить к моим родителям, — сказал Аксель.

Кажется, я даже рот раскрыл от удивления.

— И был бы рад ответному приглашению! — Аксель явно дразнил меня.

— Как интересно! Тогда бы ты мог присутствовать на обручении Акселя и Анны! — вырвалось у Софии.

Наступило неловкое молчание, которое нарушил Аксель:

— Вот именно!

— Простите! Надеюсь, я не выдала тайну? — покраснев, спросила София. — Ведь Вениамин Грёнэльв лучший друг Акселя!

— Конечно! — Аксель был доволен.

Не думаю, что у меня было желание продолжать этот разговор. Я не спускал глаз с Анны.

Вскоре мы поняли, что пора уходить. Аксель поднялся. Мы ушли вместе.

В прихожей, когда мы прощались с хозяевами и благодарили их за вечер, я сжал руки Анны. Впился в нее глазами. Мне хотелось проникнуть в ее мысли так, чтобы она это почувствовала. Но я не мог спросить, поняла ли она меня.

Я мрачно шагал по аллее, заложив руки за спину. Аксель шел сзади, беспечно насвистывая.

— Ты не можешь жениться на ней! — Я был в бешенстве.

— Ты будешь моим шафером.

— Катись к черту!

— Тихо! Тихо! Не горячись! Давай выпьем по рюмочке, прежде чем разойдемся по домам.

— Мне больше не доставляет удовольствия пить с тобой!

— Ради всего святого, не будем ссориться!

— Почему же?

— Вот мы и коснулись этого! Наконец-то! Ты признаешь, что мы соперники?

— Нет, — буркнул я.

— Обещай хотя бы, что приедешь на праздник по случаю нашего обручения.

— Нет! Она не хочет выходить за тебя!

— Ошибаешься! — Аксель хитро улыбнулся.

Он почти бежал, чтобы догнать меня. Неожиданно он начал горланить песню.

— Я ей сказал, что ты ходишь к проституткам! — мрачно изрек я.

Он перестал петь и уставился на меня:

— Не лги! Ты не решился бы на такую подлость! Его глаза и рот казались узкими щелками на лунном ландшафте.

— Но ведь ты ее не любишь! — сказал я как можно спокойнее.

Он остановился. Осторожно взял меня за воротник и повернул лицом к себе.

— Это ты ее не любишь, — процедил он сквозь зубы.

— Думаешь, ты знаешь о любви больше, чем я? — Я вырвался из его рук.

— Любовь — это не состязание! — сердито бросил он.

— А что же это такое?

— Речь идет о том, что человек должен найти себе такую жену, с которой он сможет прожить всю жизнь. Анна замечательная девушка. И она…

Больше он ничего не успел сказать. Не знаю, что на меня нашло, но я вдруг заплакал. Сам не понимаю, как это получилось. Всхлипывая, я объяснял свою слабость тем, что в последнее время слишком много занимался и часто дежурил по ночам. Что я плохо переношу коньяк и вино.

Мы стояли на Конгенс-Нюторв. Прохожие смотрели на нас. Улыбались, пожимали плечами и медленно уходили, обернувшись раз или два. Два молодых хама остановились, один из них смеялся, другой ловко передразнивал меня.

Вдруг я услышал, как что-то хрястнуло. И тут же тот, который передразнивал меня, уже лежал на спине.

Одним ударом Аксель сбил его с ног. Две женщины закричали. К нам подошли люди, возвращавшиеся из театра.

— Что тут происходит? — спросил господин в цилиндре и визитке.

— Этот человек плюнул на моего друга, который плакал, потому что у него случилось несчастье! — сердито ответил Аксель.

Толпа разглядывала лежавшего на мостовой парня. Дамы морщились. Потом все разошлись.

К нам бравым шагом подошел полицейский. Он тоже пожелал узнать, что случилось. Аксель повторил то, что сказал раньше. Но теперь сбитый им парень оправился настолько, что разразился бранью. И напрасно. Мир несправедлив к бранящимся. Полицейский принял сторону Акселя, схватил парня за шиворот и увел его.

Мы были одеты безупречно. А я к тому же не произнес ни слова.

Когда мы остались одни, насколько это возможно на Конгенс-Нюторв, Аксель процедил сквозь зубы:

— Я все-таки должен выпить сейчас водки, даже если это будет стоить мне свободы!

Я поплелся за ним.

После третьей рюмки, которую мы выпили в красноречивом молчании, Аксель осторожно спросил:

— Неужели ты не понимаешь, что никогда не получишь ее?

Не отвечая, я бросил на него гневный взгляд.

— Ты хочешь жениться на ней? И увезти ее в свой медвежий угол?

Я по-прежнему молчал.

— Я ее знаю, она сбежит оттуда через два месяца!

— Катись к черту! — горько вырвалось у меня.

— И ты тоже! Мы помолчали.

Двоим студентам за соседним столиком, которые уже с трудом сидели на стульях, хозяин предложил отправиться домой в Регенсен, прежде чем их придется везти туда на тачке.

— Ты лицемер, — вдруг сказал мне Аксель точно таким же тоном, каким хозяин говорил со студентами.

Слово «лицемер» оживило меня.

— У тебя нет никакого права называть меня лицемером!

— Ты играешь с девушками, как кошка с мышью. Но когда это делает другой, ты возмущаешься и поднимаешь шум.

— Я не играю с девушками.

— Играешь!

— Когда? И с кем?

Он перечислил всех по именам. У него была хорошая память. Очевидно, он основательно развил ее, разучивая в детстве псалмы.

— Ну хватит! — Я не защищался.

— Мы даже гадали, уж не подцепил ли ты сифилис, когда вдруг одумался и сдал все экзамены.

— Кто гадал?

— Многие. В том числе и Анна.

— Подлец! Ты говорил об этом с Анной?

— Нет, она сама спросила меня об этом. Я бессильно откинулся на спинку стула.

— И что же ты сказал ей?

Он пожал плечами, опрокинул в рот остатки водки и вытер губы.

— Сказал, что не знаю, чему верить. Что ты все время сидишь дома над учебниками. Похудел и стал похож на пугало. Даже не моешься…

— А она?

— Сказала, что тебя надо спасать.

Я вдруг понял, что она не случайно встретилась мне на улице. Меня нужно было спасать! Но почему? Значит ли это, что я ей небезразличен?

— Ты ей не нужен! — сказал я Акселю.

— Не нужен сейчас, буду нужен потом.

Я сплюнул, чтобы продемонстрировать свое отвращение и протест.

— Она сбежит от тебя в Лондон! — вырвалось у меня.

«Вот я и предал ее», — подумал я.

Но Аксель был невозмутим:

— Женщины из приличных семей не сбегают, хотя и грозят сбежать. — Он не спускал с меня глаз.

Я сильно опьянел. Это был тяжелый, невеселый хмель. Мы помолчали. Наконец он дружески похлопал меня по плечу и сказал:

— Хватит, Вениамин! Выпьем еще по одной, я угощаю. Сколько нам еще осталось быть вместе?! Скоро со студенческой жизнью будет покончено… Хорошая была жизнь. Мне будет… Да-да, мне будет недоставать тебя! Но надеюсь, мы с тобой попадем в ординатуру в клинике Фредерика и встретимся там опять!

Он снова похлопал меня по плечу.

— Неужели Анна поверила, будто у меня сифилис?

— Какое это имеет значение! С сифилисом ты еще интересней, чем без него, — сказал он. — А такие женщины, как Анна, любят спасать людей.

 

ГЛАВА 8

Все последующие дни Рейнснес представлялся мне раем, скрывающимся за радугой. Я не чаял дожить до того дня, когда доберусь туда. Не говоря уже о том, когда вернусь туда насовсем. Много лет я внушал себе, что больше не считаю его своим домом. Но теперь он завладел мной, и я ни о чем другом не мог думать. Словно нашел старую детскую книжку с картинками и боялся открыть ее.

Я убеждал себя, что должен поехать домой ради Андерса и что еще неизвестно, получу ли я место ординатора в какой-нибудь копенгагенской клинике.

* * *

Уже в Бергене мне стало известно, что солидные силы оказывают давление на норвежский стортинг, чтобы немного проучить шведского короля. Я не мог принять ничью сторону. Слишком долго меня здесь не было. Я даже испытал некоторое злорадство, оттого что и Норвегии приходится отстаивать свои права. Я еще не простил ей, что она позволила Дании одной принять на себя удар Бисмарка. Мне до сих пор было стыдно, когда я думал об этом.

Чем дальше на север шел наш пароход, выбрасывая клубы дыма, тем больше я жалел, что еду домой.

Спутник, с которым я делил каюту, мешал мне спать по ночам своим храпом. А в шесть утра он уже начинал кашлять и отхаркиваться. К тому же он болтал, не закрывая рта.

Я отвечал односложно. Помня, как я презирал Юхана, который вернулся из Копенгагена слишком «одатчанившимся», я решил говорить как можно меньше.

Мой спутник постепенно все ближе и ближе подбирался к столу, за которым я обедал. Он обложил меня со всех сторон, как зверя в логове. Когда один пассажир сошел в Брённёйсунде и за моим столом освободилось место, он пересел ко мне.

Когда-то я уже видел его. Оказавшись рядом со мной, он начал донимать меня вопросами. Избежать этого было невозможно. Он и раньше давал мне понять, что знает, кто я. Но своего имени не называл. А я не спрашивал. Однако пытался припомнить, где я мог его видеть.

На губах у него играла самодовольная улыбка. Время от времени меня прошибал пот. Как будто я боялся, что сейчас он откроет мне страшную тайну.

Сперва он еще сдерживал себя. Мы передавали друг другу блюда и молча ели. Потом он высоким визгливым голосом заговорил о Рейнснесе. От страха я покрылся испариной. Угроза содержалась не в словах, а в тоне, каким они произносились. Я то пропускал их мимо ушей, отвечая коротко и безразлично, то становился преувеличенно вежливым и внимательным. Однако он не внял этим предостережениям. Настроение за столом было не из приятных — все поняли, что я не хочу разговаривать с этим человеком.

Он выглядел весьма преуспевающим и был хорошо одет. Из-за безвкусных, слишком больших бакенбард его лицо казалось чересчур широким, словно отраженным в кривом зеркале. Говорил он подчеркнуто медленно, точно изрекал вечные истины и хотел привлечь внимание к важным насущным проблемам. Я весь бурлил, хотя он не сказал мне ни одного неприятного слова. Пока еще не сказал.

Я чувствовал себя ребенком, для которого этот пассажир олицетворял катастрофу. С той минуты как он упомянул имя Дины, словно она была членом его семьи, я уже не мог есть в его присутствии.

Он сообщил, что недавно ездил в Трондхейм по делам, и дал мне понять, что является известным и уважаемым человеком. Всем сидевшим за столом приходилось выслушивать, как он поет себе дифирамбы. Весьма витиевато он сообщил, что торгует неводами для сельди и охотно ссужает людей деньгами. Капитан, который тоже сидел с нами за столом, назвал одного своего знакомого и спросил, не приобрел ли тот невод для сельди у нашего хвастуна.

— Упаси Бог от этого человека! Он же неплатежеспособен!

Капитан больше ничего не сказал. Другие тоже промолчали. И наш собеседник продолжал гнуть свою линию:

— Я лично не занимаюсь рыбным промыслом. Мое дело — облагораживать морское серебро, если можно так выразиться. Даю возможность работать тем, кто в этом нуждается. Колесо вертится. Все идет к лучшему. Надо только понимать, куда ветер дует. Я слышал, что в Рейнснесе дела идут неблестяще. Это так?

Я сдался и отложил прибор. Почему он выбрал именно меня? Почему не донимает других пассажиров? Неужели это я сам спровоцировал его, спросив о его успехах? Или причина в чем-то другом?

— Я слышал из достоверных источников, что Рейнснес испытывает определенные трудности с платежами. Вам-то это должно быть известно. Это началось давно. После того, как затонула шхуна. Кораблекрушение всегда несчастье… Андерс, конечно, опытный человек, но у каждого есть свой предел. Ему трудно справляться и с лавкой, и с усадьбой. Раньше делами занималась сама Дина Грёнэльв. Это все знали. Что было, то было…

Люди говорят… Да-да, Андерс пытался промышлять сельдь. Но ему не повезло, или уже не знаю, как это назвать… Похоже, что его вытеснил Страндстедет. Словом, с сельдью у него не получилось.

Мне захотелось его стукнуть. Или ущипнуть за пухлую розовую щеку. Но я только с растущим отвращением смотрел на его рот, который напоминал мне свиную задницу.

— Я был знаком с вашей матерью, — сказал он.

Солнце жарко светило в иллюминатор кают-компании. Хорошо бы уйти. Но для этого мне пришлось бы протиснуться мимо него, может быть, даже прикоснуться к нему. Кусок застрял у меня в горле. Его глаза жадно наблюдали за мной из своих щелок. Он не сдавался.

— Своевольная была женщина.

Он наклонился над столом и загородил мне проход.

— Между прочим, а почему она уехала? Ведь они только-только поженились? — Он вздохнул, очень довольный собой.

Я пробормотал какое-то извинение, протиснулся мимо него и вышел на палубу. Спрятавшись за трубой так, чтобы меня не было видно из кают-компании, я дал себе волю. Меня вырвало. Весь мокрый от пота, я испытывал мучительный стыд. В конце концов я устроился на каком-то ящике в третьем классе.

Здесь пассажиры и дневали и ночевали, питались они за свой счет. Они с удивлением разглядывали меня, но вопросов не задавали. Несколько часов я просидел там без верхней одежды.

Лопасти колес несли нас вперед. Я оправился настолько, что решил составить план, который помог бы мне выдержать оставшееся время.

Пункт 1. Необходимо придумать и задать этому человеку каверзные вопросы. Личного характера. О его семье, о материальном положении. Сделать вид, будто мне известно, что он кое в чем блефует.

Пункт 2. Необходимо парировать все его замечания по адресу Андерса и Дины и вообще всех членов нашей семьи.

Пункт 3. Надо сказать ему в присутствии всех, что его храп и харканье по ночам отвратительны и мешают спать.

Я немного успокоился и даже увидел в этой ситуации смешные стороны. Я возвращался домой.

Мне стало ясно, что каждое общество живет по своим законам. Законы, которые годились для копенгагенских пивных и медицинского факультета, были неприемлемы на этом прокопченном от дыма пароходе, ползущем среди норвежских шхер. Здесь зависть и злорадство выглядели иначе и голоса у них были другие. Мне предстояло заново изучить местные нравы, иначе я здесь пропаду. Очевидно, в детстве я недостаточно познакомился с этой стороной жизни. Рейнснес защищал меня от нее.

К ужину мой план был готов. Я чувствовал себя начинающим режиссером, когда мой мучитель спросил меня в кают-компании, прошла ли моя морская болезнь.

— Я, видите ли, больше завишу от компании за столом, — ответил я. — Бывает, что глупая болтовня вызывает у меня тошноту.

Его коренастое туловище напряглось, он покраснел, но не осмелился спросить, кого я имею в виду. Первый раунд был выигран. Однако мое торжество длилось недолго. Он очень вежливо спросил меня, чем я занимался в Копенгагене.

— Учился.

— Это я уже понял. И кем же вы собираетесь стать, господин студент?

Подошла горничная с кофейником, и я воспользовался этим, чтобы переменить тему разговора, не удовлетворив его любопытства:

— Сразу видно, что ваш сын не учится в Копенгагене, иначе вы не задавали бы мне столько вопросов.

— Конечно… но…

— Я понимаю, это не каждому по карману. Слишком дорогое удовольствие. Вы любите кофе?

— Да, очень, — растерянно ответил он.

— А что вы пьете дома по вечерам — кофе, чай, водку?

— Ни то, ни другое, ни третье, — смущенно признался он с кривой улыбкой.

Пассажиры обратили внимание на нашу странную беседу и стали прислушиваться.

— Должно быть, вы не женаты? Что-то не помню, чтобы я слышал о вас. Наверное, ваша семья здесь мало известна?

Он лихорадочно поглощал пищу, но попался на мой крючок и ответил между двумя ложками, что он действительно не женат.

— Я так и подумал. Вы уж не обижайтесь. — Как режиссер я был доволен своим спектаклем.

Он не поднимал головы, потом глянул на пассажиров и снова стал бросать в себя пищу, словно наполнял топку парового котла.

Супружеская пара, сидевшая за нашим столом, оказалась невольной свидетельницей этих двух трапез. Я видел, что они на моей стороне. Они ехали в Тромсё навестить дочь. Кроме этого, я почти ничего не знал о них, потому что инквизитор не давал никому раскрыть рта.

— Вы говорили об Андерсе. Когда вы видели его в последний раз? — Я брезгливо скривился, оттого что он громко отхлебнул кофе.

— Когда? Кажется, в шестьдесят первом на Лофотенах.

— Ясно. И вы совершили с ним какую-нибудь сделку?

— Да нет…

— Вы были на шхуне у Андерса?

— Нет, нет, — ответил он уклончиво и отодвинул тарелку.

— Но вы его хорошо знаете? Наверное, вы гостили в Рейнснесе у Дины Грёнэльв?

— Нет, не гостил…

— Однако вы хорошо осведомлены о делах Андерса, о лавке.

— Слухом земля полнится.

— Возможно, в тех местах, откуда вы родом, ловля слухов — единственный способ получать необходимые сведения. Ловля и передача их дальше. Так сказать, своеобразный гешефт. Уж не на нем ли вы разбогатели?

Моя дерзость доконала его. Он тяжело распрямился. Помедлил, держа руки на коленях и глядя в пол. Потом встал и вышел из кают-компании. Лицо у него было ясное, как восход, а лоб напоминал омываемую морем скалу.

После его ухода за столом воцарилось молчание. Я не пытался ни извиняться, ни продолжать разговор. В глубине души я понимал, что зашел слишком далеко. Этот тип не заслуживал такой расправы хотя бы потому, что злоба в нем затмевала рассудок. Он был не в состоянии понять, что глубоко ранит людей. И уж конечно, не мог предположить, что, произнеся имя Дины, вызвал лавину чувств, над которыми я был не властен.

Торжество и раскаяние раздирали меня. Мне стало легче, когда я встретился глазами с седой дамой, передавая ей селедочницу. Она кивнула мне.

— Как приятно, что ночи становятся все светлее и светлее! — мягко сказала она.

— Да, — с благодарностью отозвался я. — Я уже почти забыл, как они прекрасны.

— Мы первый раз едем на север. От восхищения мы даже не можем спать. Наверное, вам было трудно покинуть эти места и уехать в Копенгаген?

— Всегда полезно узнать, как живут люди в других местах, — заметил ее муж.

— Это верно, — согласился я.

— Думаю, после Копенгагена не так легко возвращаться сюда. Особенно если становишься предметом подобного внимания. — Он кивнул на дверь.

— Но вы прекрасно с ним расправились! — прошептала его жена, склонив голову набок.

В ту ночь я спал, несмотря на его храп. А может, он даже и не смел храпеть. Теперь этого уже никто не узнает. Однако утром он пересел за другой стол. И вскоре на всю кают-компанию снова звучал его инквизиторский голос, которым он медленно, с самодовольной миной рассказывал о банкротствах и семейных скандалах. Его новые сотрапезники молчали, опуская головы все ниже.

А лопасти колес тем временем работали уже в водах Вестфьорда.

Вскоре инквизитор сошел на берег, и никто не выразил сожаления по этому поводу. В мужской каюте и в кают-компании стало легче дышать.

* * *

Ночью я проснулся от неприятного сна. Почему-то я испытывал сострадание. Я помню, что мне приснился этот проклятый инквизитор, но всего сна не помнил.

Мне стало жаль его, когда я понял, сколько в нем злобы, свидетелями которой были многие пассажиры. Но это единственное, что я запомнил из всего сна.

* * *

Не знаю, чего я ждал, увидев на фоне зеленых полей дома Рейнснеса. Мне было невмоготу стоять на палубе среди пассажиров. Я занялся своим багажом и несколько раз проверил, лежат ли в саквояже мои бумаги и два письма, которые я собирался отдать почтовому экспедитору. Приготовил за них восемь скиллингов и видел потом, как мои письма исчезли в сумке экспедитора, когда его шлюпка пристала к борту парохода.

Меня не покидало чувство, что я здесь чужой. Когда я увидел в лодке Андерса, мне удалось взять себя в руки. Он греб сам. Я чуть не заплакал. Но сдержался.

— Эй! Эй! — крикнул я и замахал руками, сообразив, чего от меня ждут.

Я не думал, что за эти годы Андерс так состарился и поседел. Не думал, что увижу новую лодку с незнакомым парнем на носу. Забыл, что море за островами так безбрежно. Что при ярком солнце острова кажутся маленькими, как песчинки. И что у Андерса такие большие, натруженные руки.

Не узнал я и пакгаузов. Краска с пакгауза Андреаса почти облупилась. Дома как будто вросли в землю. Почему это дым, поднимающийся над прачечной, такой прозрачный? А люди на скалах? Почему они смотрят на меня, словно я призрак? Может, я и в самом деле призрак? Это мой дом или я только гость этих чужих людей, которые прочли мое имя в списке пассажиров, напечатанном в газете? Господи, что мне здесь делать?

Неужели человек, вернувшийся домой после долгого отсутствия, всегда чувствует нечто подобное?

Я много раз слышал, что перед тонущим человеком часто проносится вся его жизнь. Теперь я испытал это на себе. Передо мной промелькнула моя жизнь. Я ухватился за борт лодки. У меня кружилась голова, меня как будто избили. И все это перемешалось с дурацким жизнеописанием Пера Гюнта. Труса, лжеца и искателя приключений. Он был такой же, как я. Клок пены, затерявшийся в океане. А когда его наконец прибило к родному берегу, берег оказался чужим.

* * *

Дочь Фомы и Стине, Сара, работала в конторе при лавке, она читала Андерсу вслух письма и газеты. В тот день она читала о том, что во фьордах полно сельди и что в Страндстедете много порожних бочек и свободных людей, готовых солить сельдь за деньги или за долю в улове.

— Нам надо солить здесь, в Рейнснесе, — сказал Андерс, глядя на Сару, словно она была его компаньоном.

— Конечно! Купим новый невод для сельди!

Андерс стукнул кулаком по столу, и столешница запела. Подбородок его глядел вперед, глаза смеялись. Он был как ивы на бугре, где стоял флагшток. В непогоду они пластались по земле. Но не ломались. Когда ветер стихал, они распрямлялись и покачивали кронами, словно никакой бури и не было.

Последний раз на Лофотенах Андерс заметил, что стал хуже видеть по вечерам. Сперва он объяснял это непогодой, которая в конце зимы причинила многим большой ущерб и часто не позволяла рыбакам выйти в море. Но дело было не только в снежных бурях и юго-западном ветре. Просто у Андерса сдало зрение.

Разные глаза Фомы — один голубой, другой карий — приветливо смотрели на меня. Я уже не помнил, из-за чего мы поссорились перед моим отъездом. Однако разговаривали мы с ним мало.

* * *

Свидетельницей моей прошлой жизни в Рейнснесе была Ханна. Но теперь она жила в другом месте.

— Ей хорошо живется. Правда, она редко приезжает к нам. — Стине, как всегда, была немногословна.

Сара сильно выросла. Этот редкий полевой цветок признавал только одно — складывать буквы в слова, чтобы они получали смысл. Андерс нанял Сару на всю зиму читать ему вслух газеты. Они договорились, что каждую субботу она будет получать головку бурого сахару, а летом он привезет ей из Бергена платье.

Эта девочка была старушкой с самого рождения. Она приволакивала одну ножку. Я заметил, что ступня у нее чуть-чуть вывернута. Я посадил Сару к себе на колени и стал массировать ей ножку. Она сидела тихо, как мышка.

— Тебе говорили, что ты похожа на Ханну? — спросил я.

Она кивнула и уселась поудобнее.

— А ты здесь ни на кого не похож! — сказала она. Глаза у нее были серьезные.

 

ГЛАВА 9

Ища следы Дины в чулане и в сундуках, я понял, что нарушил обещание, которое дал себе, когда мне было семнадцать: не искать ее, если она сама не даст знать о себе.

Однажды вечером я отправился к Андерсу в контору.

Легкий ветер шевелил кроны деревьев в алее. Воздух остро пах инеем. Мне не хватало копенгагенских пивных и студенческой жизни. Природа Рейнснеса будила во мне угрызения совести, я чувствовал себя здесь неприкаянным и одиноким. Кто я? По своей сути я не был ни рыбаком, ни крестьянином, ни охотником. Да и торговцем тоже. И Дина, конечно, понимала это. Я сделал для Рейнснеса не больше, чем в свое время Юхан. Но в тот вечер я отступил от этого правила.

С последними гаванскими сигарами в кармане я шел к Андерсу, еще не зная, с чего начну разговор.

Он явно обрадовался, что я оторвал его от работы. Закрыл документы и убрал их прочь. Потом налил в рюмки ром и пригласил меня сесть на кушетку, которая стояла тут еще со времен Нильса. Кушетка была потертая, пружины громко скрипели, на подлокотниках болтались жалкие кисти. Пятна на кушетке свидетельствовали о неряшливости рыбаков и об обмывании сделок.

Я поинтересовался, чем Андерс занят. И он повел рассказ о том, что нам необходимо приобрести невод для сельди. Некоторое время я не прерывал его, кивал и даже задавал вопросы.

Когда же он встал, чтобы снова наполнить рюмки, я выпалил неожиданно без всякого перехода:

— Я собираюсь написать Дине.

Он стоял ко мне спиной, но от меня не укрылось почти незаметное движение, которое он сделал рукой и затылком. После чего застыл, казалось, уже навечно. Наконец он все-таки повернулся и посмотрел на меня:

— Этого я тебе запретить не могу. И протянул мне рюмку.

— У тебя есть ее адрес? — спросил я. Он поднял рюмку и медленно выпил ром.

— Я писал ей несколько раз… на берлинский адрес. Но ответа не получил. Это было давно. Больше уже не пишу. Ты знаешь, я не любитель писать письма. Надеюсь, у нее все в порядке.

Я судорожно глотнул воздух, чувствуя, как во мне закипает гнев. И долго не поднимал глаз.

— Эти письма вернулись к тебе? — Нет.

— Значит, она их получила!

— Кто знает…

— Но не ответила, — с горечью сказал я и опустошил рюмку.

Он молчал.

— Но у тебя есть ее адрес?

— Да. Только она там, наверное, уже не живет. Берлин — большой город.

— А мир еще больше, — жестко сказал я. Он внимательно поглядел на меня:

— Почему ты вдруг решил написать ей? Ведь раньше ты ей не писал.

— Всему свое время, — уклончиво ответил я. Он кивнул:

— Тяжелые времена теперь позади… Я собираюсь купить невод… Что ты намерен ей сообщить? Не стоит писать, что дела у нас идут неважно. Что толку писать об этом?

— Ладно.

Мы помолчали.

— Хочу написать, что ненавижу ее! — вырвалось у меня.

Такие глаза, как у него, я видел только у раненых, которых подбирал под Дюббелем. У тех, в ком еще теплилась жизнь.

— Как можно ненавидеть свою мать?

— Она сама виновата.

— Ты умный, но слишком строгий, — медленно проговорил он.

— А ты разве глупый? Для ненависти ума не нужно.

— Наверное, ты прав. — Он выпрямился и посмотрел мне в глаза. — Я не играю в азартные игры. Ненависть? Нет, это не для меня.

— Что же помогает тебе жить?

— Работа! — Он криво усмехнулся, хлопнул себя по колену и пригладил седые волосы.

Я не поддержал его улыбкой. Словно забыл, как должен вести себя мужчина в трудную минуту.

— И ты ни разу, даже мысленно, не упрекнул ее, когда вернулся из Бергена к разоренному очагу?

— Она не виновата, что шхуна утонула, — твердо сказал он.

— Но ведь ее уже не было, когда ты вернулся домой!

Он сидел согнувшись, упершись локтями в колени и уронив кисти рук. Усталый рыбак, благополучно вернувшийся на берег и закуривший первую трубку.

— У нее были на то свои причины, — проговорил он.

— Какие причины?

Он глянул на меня так строго, что я вздрогнул. Это были не его глаза. Это были глаза морского тролля.

— Ты самый близкий ей человек, тебе бы следовало это знать.

— Что ты имеешь в виду? — прошептал я. Неужели все эти годы я мечтал именно об этом? Что кто-нибудь скажет: «Я все знаю!» Может, сейчас это и случится?

— Что ты имеешь в виду, Андерс? — повторил я.

— Дина объяснила мне, почему она уезжает. Просила позаботиться о Рейнснесе.

Я не мог видеть его лица. Голова у него была опущена.

— Она благословила меня и все, что я делаю, — тихо сказал он.

— Благословила тебя?

— Да, как старые патриархи, о которых ты читал в Библии… Она благословила меня.

— Еще до того, как ты ушел в Берген и «Матушка Карен» пошла ко дну вместе с командой и грузом? Этого не может быть!

— Благословение я получил позже. В письме. Но она еще до того объяснила мне, почему должна уехать.

Керосин в лампе выгорел, и она начала чадить. Я увернул фитиль. В темноте мы стали как бы ближе друг другу. Даже слишком. Я отошел к окну.

— А можно мне взглянуть на это благословение?

— Я сжег его еще тогда.

— Почему?

— Оно могло попасть на глаза кому не следует. Он все знал! Я положил голову на плаху и ждал, когда упадет топор. Во рту у меня пересохло, мозг отказывался работать. Это был конец. Андерс все знал и скрыл это от меня.

— Неужели ее благословение обладало такой силой, что тебе пришлось сжечь его?

Я пытался говорить равнодушно. Пытался даже вложить в свой голос детскую ревность.

— Да, можно сказать и так. В этом благословении было многое сказано.

— И ты не захотел разделить его даже со мной?

— Меньше всего с тобой, Вениамин!

Я смотрел на черную кайму водорослей в заливе. Вспомнил, как в детстве темными вечерами они пугали меня. Так же как и их запах. Потом перевел взгляд на луну. Одинокая золотистая запятая на безнадежно пустой фиолетовой странице книги.

* * *

Я написал:

"Рейнснес, 15 января 1869

Дина!

Тебе пишет твой сын Вениамин. Я вынужден написать тебе из-за Андерса и Рейнснеса.

С тех пор как ты уехала, прошло много лет. И за все это время Андерс не получил от тебя ни одного письма. Он пережил много тяжелого. Потерял в кораблекрушении „Матушку Карен", но это ты знаешь. Погибла вся команда, в том числе и штурман Антон. Ни шхуна, ни груз не были застрахованы. Два года подряд не было рыбы. Приказчики в лавке менялись несколько раз.

Обо всем этом Андерс писал тебе. Я пишу по другой причине. Я прошу тебя сообщить Андерсу, жива ли ты. Ему надо жениться. Мало сказать, что он очень одинок. Ты могла бы расторгнуть свой брак с ним или найти какой-нибудь другой выход. Не знаю, что и будет, если ты опять не подашь признаков жизни.

Фома, Стине и их дети здоровы. Олине начала стареть. У ленсмана, насколько я знаю, все в порядке. Ханна вышла замуж и живет на Лофотенах.

Твой сын Вениамин Грёнэлъв

P. S. Если это письмо не дойдет до Дины Грёнэльв, прошу ответить того, кому оно попадет в руки.

В. Г."

Я сам отвез это письмо на пароход. Словно боялся, что приказчик из лавки увидит его и бог знает что подумает.

Я мог бы написать ей, сколько собираюсь прожить в Рейнснесе или о том, что закончил медицинский факультет и надеюсь получить место ординатора в какой-нибудь клинике. Но я писал не ради себя. И она должна была это понять.

На что она живет? Андерс сказал, что никогда не посылал ей денег. Иногда я мысленно видел Дину под мостом в каком-нибудь незнакомом городе. Она была грязная, непричесанная, тело ее прикрывали жалкие лохмотья. А иногда она представлялась мне на сцене концертного зала в черном шелковом платье, с блестящими волосами, падавшими на плечи, и с виолончелью в объятиях. И публика с благоговением слушала ее.

Середины не существовало.

Я пробовал выпытать из Андерса что-нибудь еще. Но понял, что только заставляю его страдать. Уехав, Дина увезла с собой большую часть Андерса. Думаю, он никогда так и не решился оценить нанесенный ему урон.

Бывает, человек совершает глупость, которая оказывается чем-то вроде искупления его вины. Я пошел с Андерсом на Лофотены скорее чтобы утешить его, чем принести пользу.

На меня была возложена ответственность за счета и торговлю. Ну и, конечно, я должен был помогать там, где требовалось.

Мы шли на новой шхуне и двух карбасах. Места хватало и для нас, и для груза. Фрахт товаров для продажи на Лофотенах был выгодным делом. Особенно к концу сезона, когда у рыбаков, пришедших туда на небольших судах, кончались запасы. Тогда мы снимали шхуну с промысла и везли рыбакам соль и все, в чем они там нуждались.

Я должен был находиться при шхуне и вести счета. Андерс поставил меня на эту работу, чтобы избавить мои руки от ржавых крючков и мороза.

Сам-то он предпочитал лов. Для него лов означал свободу и приключения. А распухшие руки только прибавляли мужества.

— Даже если лов неудачен, он все равно дарит человеку радость. Все остальное, если это не карается законом, пусть ждет, когда мы вернемся с Лофотенов, — говорил Андерс.

Его люди были согласны с ним во всем. Они считали его непревзойденным артельным. Но что-то в нем, видно, было, что удерживало их на расстоянии. Какая-то аура, выделявшая его из всех. Он мог быть одет в робу и зюйдвестку, сморкаться в кулак, как все, и тем не менее уже издали было видно, что этот человек обладает властью. Над Андерсом из Рейнснеса можно было посмеяться, но никто не посмел бы смеяться над ним у него за спиной. Он умел без брани и угроз внушить к себе уважение. Ему хватало одного взгляда.

Мне это было приятно.

* * *

Я пытался не подавать виду, что мне не нравится сидеть в наших складах на берегу и слушать вечные разговоры о погоде и перемене ветра. Меня мучил запах рыбьих потрохов и мокрой прокисшей одежды. Я как будто отбывал наказание. Но за что?

Ни разу я не заметил, чтобы Андерс проверял мою работу, однако знал, что он ее контролирует. Я рассказывал ему про себя всякие забавные истории, и мы вместе смеялись над ними. Но рассказать ему о своей жизни в Копенгагене и о глупостях, совершенных мной там, я не мог.

Меня признали доктором не только люди из Рейнснеса. Случалось, к моей помощи прибегали и чужие. Меня просили оказать помощь при нарывах на пальцах, похмелье, кашле и простуде.

На Лофотенах мелочи не имели значения. Тут никого не интересовало, что у меня еще мало практики. Если требовался доктор, люди говорили, что есть тут один, который учился в Копенгагене, и мне оставалось только не ударить в грязь лицом. Расчет был простой: выигрыш или проигрыш, жизнь или смерть.

Доктор всегда доктор, даже если он еще неопытен. Ко мне относились с уважением. Раза два я предпочел бы, чтобы меня окунули в бочку с рыбьим жиром, чем видеть высокомерное уважение рыбаков и их косые взгляды.

Но мой отказ от полной доли в улове оскорбил их. Это была моя ошибка. Я поздно это понял. Они решили, что я не принимаю всерьез их труд, не уважаю его, как он того заслуживает. И не обладаю силой воли, необходимой для того, чтобы заниматься этим трудом.

Ведьмин выродок мог позволить себе отказаться от своей доли в улове, ведь он доктор. Ему не обязательно быть полноценным рыбаком, он может разгуливать в сюртуке и жилетке. Но они не сказали мне ни слова.

Если бы лов оказался неудачным, как было в первый раз, когда я ходил на Лофотены, они, наверное, не спустили бы мне моего промаха. Однако лов был хороший. И потому их гнев потерял силу, стал вялым, вроде трески, которую они поднимали на борт.

Глядя на Андерса во время непогоды, когда его лицо было так же спокойно, как горы, я завидовал ему. Он сам был морем. И ему никто не был нужен в такие минуты.

Не могу сказать, чтобы я недолюбливал нашу команду или пренебрегал порученной мне работой. Но это была не моя жизнь. И рыбаки понимали это.

Дина тоже поняла это и потому приговорила меня к книгам.

Я остерегался пить водку и не позволял себе объяснять рыбакам, что мир велик и не ограничивается одними Лофотенами. Это было бы глупо. Все равно что недооценивать противника только за то, что он пользуется другим оружием, чем ты.

Чтобы понять это, достаточно было один раз упасть на колени во время сильного юго-западного ветра в открытом Вестфьорде. Или отнести на койку парня, которого проучили за пьянку.

* * *

Дом, который мы снимали на Лофотенах, был относительно большой. Однако нам все равно было тесно. Мы с Андерсом делили одну койку на двоих. Над головой у меня висела полка с книгами и письменными принадлежностями. Никто к ним не прикасался и не отпускал никаких шуточек по этому поводу.

В тот раз, когда я мальчишкой первый раз был на Лофотенах, у нас в команде был рыбак по имени Type.

Каждый вечер он читал нам вслух Библию. Все считали его очень набожным и не трогали. Но в первую же субботу он вернулся домой мертвецки пьяный, и рыбаки поняли, что ошиблись в нем. Они поинтересовались, почему он с таким упорством каждый вечер читает им Библию, и тут выяснилось, что Туре совсем недавно научился читать. Чтение стало его страстью. Ему было уже почти пятьдесят. И у него не было другой книги, кроме Библии. И других слушателей, кроме команды. Я мысленно видел перед собой этого человека: он торжественно читал по слогам Евангелие людям, которые засыпали от усталости и скуки. Но его это не смущало.

Я вдруг вспомнил Дину с ее виолончелью. Она тоже заставляла нас слушать через стены звуки виолончели. Я всегда просыпался от них. Всю ночь напролет виолончель в зале гремела, рыдала и смеялась. Теперь я лучше понимал, что значит давать то, чего никто не хочет принять.

Может, у людей просто не бывает выбора? Они сдаются и мирятся с тем, что есть. Как я в доме кожевника. Или находят в себе силы вырваться из заколдованного круга. Независимо от цены, которую им приходится за это платить.

Легко спастись, если ты шут. Если ты вызываешь смех, но при этом внушаешь страх. Шутов все боятся. Шут может смеяться над собой, и никто не поймет, что у него на уме и в чей огород он бросает камень. Но невозможно стать шутом по собственному желанию. Шутом надо родиться. Думаю, мне этого не дано.

* * *

Я был рад, что на этот раз с нами нет того рыбака с Библией. По вечерам я тихо читал при свече. Это время было бы для меня потерянным, если б я стал делиться прочитанным с людьми, с которым делил кров. Я не гордился тем, что умею читать. Эта наука далась мне слишком легко.

Моей заслуги тут не было. Моя жизнь походила скорее на пассивное путешествие первооткрывателя, чем на борьбу. Думаю, у меня и не было склонности к борьбе. Я не понимаю правил игры. Когда-то я, несомненно, обладал способностью подчиняться. Но я зашел в этом так далеко, что оказался изгнанным.

Может, потому, что я неудавшийся шут?

* * *

17 марта мы вернулись с Лофотенов.

Об этом дне в старинном календаре матушки Карен сказано, что теперь уже можно ложиться спать, не зажигая света. Но письма от Дины так и не было.

А вот место ординатора в клинике Фредерика я получил.

В мае я поехал с Андерсом в Берген — в том году раньше, чем обычно, — чтобы затем отправиться дальше в Копенгаген. Письма от Дины по-прежнему не было.

Я собирался уехать в Копенгаген, не сообщив ей своего адреса. Если она решила прятаться от меня, я тоже спрячусь от нее. Узнать что-нибудь обо мне она сможет только через Андерса.

Андерс стоял на крыше каюты и махал мне рукой, когда датская шхуна, на которой оказалось для меня свободное место, прошла мимо его «Лебедя» и вышла из Вогена. Стояло лето, но волосы Андерса были присыпаны снегом, и он махал мне платком, в который никогда не сморкался.

— Мне противна сморкаться в тряпку, — сказал он мне однажды, когда я был мальчиком.

Постепенно лицо Андерса расплылось и исчезло. Фигура уменьшилась. Чуть-чуть сутулая спина. Широкие плечи. Руки. В честь моего отъезда Андерс надел морскую тужурку. Из-за нее он казался черным пятном среди мачт.

Носовой платок слился с небом.

У меня было чувство, будто я, взрослый, уезжаю, а он — мальчик, который вынужден остаться дома. Может, не так уж было и важно, кто из нас отец, а кто — сын.

Самое важное — не быть брошенным.

Почему Андерс даже не спросил, ответила ли Дина на мое письмо? Не попытался отговорить меня от возвращения в Копенгаген?

Скоро он вернется домой. Вечера станут темными. В большом доме в Рейнснесе будет пусто. Глухое эхо одиноких шагов Андерса будет раздаваться в коридорах, по которым гуляет сквозняк. Потом в свои права вступит бездомный ветер. И ему подчинится все. В пустые комнаты будут долетать голоса из буфетной и кухни. Мороз нарисует на стеклах цветы. Особенно в тех комнатах, где никто не живет. Андерс будет бродить по дому между живыми и мертвыми. И ему не для кого будет разводить в печке огонь.

Я сам несколько раз относил на берег ее картонку со шляпами и видел, как она исчезает в морской дали. Стояло лето. Но каждый раз я как будто промерзал насквозь.

Не понимаю, как Андерсу удалось, испытав все это, остаться живым.

 

ГЛАВА 10

В июле в Копенгагене обычно стоит жара.

Несколько дней я провел дома на Бредгаде со спущенными шторами. Я освежал в памяти свои знания, перед тем как явиться в клинику Фредерика в качестве ординатора.

Иногда я все-таки выбирался из дому. В одну из пивных по соседству с Регенсеном. Знакомых я почти не встречал. Студенты либо где-нибудь работали, либо уехали из города. Аксель гостил дома у родителей.

Было немного досадно, что я вернулся в Копенгаген в самый разгар лета. Но я старался не терять времени. Читал, спал и пил пиво.

* * *

Однажды я совершил дерзкий поступок.

Надел свежую рубашку, цилиндр, как подобает кандидату медицины, и отправился с визитом в семью профессора. Без Акселя это было немного странно. Но я внушил себе, что врач-ординатор, получивший место в клинике Фредерика, может позволить себе такой шаг. Благодаря этому визиту я мог бы попасть на какой-нибудь летний бал. Или пригласить Анну с Софией в Тиволи.

Горничная, по-видимому новая, с любопытством уставилась на меня. Нет, дома никого нет, профессор в клинике, а хозяйка с дочерьми на даче.

Я не спросил, где именно. Это было безразлично. Я все равно не мог бы явиться туда без приглашения.

Меня одолели жалость к себе и одиночество. Поэтому однажды вечером я отправился на Стуре Страндстреде, чтобы повидать Карну.

Мне открыла бабушка Донс. Я не мог определить ее возраст. У нее был старый надтреснутый голос и морщинистое лицо. Но глаза живые и настороженные. Очевидно, бабушке в ее возрасте было трудно так много работать Она разносила газеты. Подметала улицу. Убирала у людей. Продавая газеты или позволив себе отдохнуть пять минут на солнышке где-нибудь на крыльце, она подкрепляла силы старой трубкой.

Бабушка рассказала мне, что Карне повезло и летом она получила место сиделки в клинике Фредерика. Если все будет в порядке, она вернется с дежурства утром.

Бабушка говорила вежливо и равнодушно. Я слишком давно у них не был.

* * *

Карна. Вспоминал ли я о ней в Рейнснесе?

Она вдруг стала мне необходима. Я должен был увидеть ее. Набравшись храбрости, я тем же вечером отправился в клинику. Я прошел через сад, чтобы проверить, сидят ли там сестры милосердия и сиделки с чашками какао, наслаждаясь вечерним покоем. Если они там, не исключено, что Карна сейчас одна в своем отделении.

Они расположились на скамейках и стульях вокруг столиков с точеными ножками. Чашки с чаем или какао стояли среди их рукоделия. Если бы я не знал, что тут больница, я бы решил, что попал в какое-то заведение, где женщины носят одинаковые голубые халаты. У всех были аккуратные пучки на макушках или красиво уложенные косы, но передники кое у кого были не совсем чистые.

Только по их голосам и по смеху можно было догадаться, что сиделки все-таки женщины.

Я напустил на себя уверенный вид и деловито прошел через сад. Чтобы попасть в отделение, я предпочел все-таки воспользоваться черным ходом. В коридоре мне попалась только одна сиделка. Я остановился и сделал вид, будто кого-то жду. Глупо было бы подвергать себя допросу этих женщин. Они были еще почище Олине. Хотя, по мнению профессоров, сиделки недостаточно следили за гигиеной, в вопросах дисциплины это были настоящие церберы.

Бабушка сказала, что Карна работает на «чердаке» — так среди персонала называлось это отделение. Я его хорошо знал. Туда поднимались по узкой крутой лестнице. Рассказывали, что один больной после операции свалился с носилок, потому что санитары забыли застегнуть ремни. На его счастье, он уже находился в больнице.

На «чердаке» было две палаты. Мужская и женская. Если не ошибаюсь, в каждой было по три койки Здесь лежали инфекционные больные и больные с белой горячкой.

Помню, что старшая сиделка отделения отличалась удивительной добротой и каждый вечер пекла для больных яблоки на плите, стоявшей в темном коридоре.

Я не ошибся, запах печеных яблок чувствовался уже на лестнице.

* * *

Карна стояла у плиты. Ее скрывали шкаф и комод, которым не нашлось места в «закутке». «Закутком» называли крохотный чулан в углу одной из палат, который предназначался для сиделок.

Наверху пахло не только яблоками, но и нечистотами. Ведра опорожнялись только около полуночи и стояли в коридоре весь долгий день.

Это было неприятно, но терпимо. По крайней мере сразу было ясно, если у кого-то из больных случился понос.

Я смотрел на спину и талию Карны. Она не слышала моих шагов — их заглушал громкий кашель в палате.

Форма была Карне велика и свободно болталась на ней. Однако не могла скрыть очертания ее фигуры. Волосы у нее были убраны под платок, так же как и в полевом лазарете.

Дверь в одну из палат была приоткрыта. В коридор падал свет, зеленоватый от абажуров. Казалось, будто Карна стоит у плиты среди зеленого леса и ждет, когда я. сзади обниму ее.

Серая кошка, мяукнув, оторвалась от ее юбки и подошла ко мне. Тогда Карна оглянулась и увидела меня. Не знаю, обрадовалась ли она, но она улыбнулась.

Кто-то громко кашлял и отхаркивался в палате под зеленым лесным светом.

— Ты? — сказал она. — Да.

С Карной всегда было так. Стоило мне остаться с ней наедине, и она безраздельно завладевала мной. Становилась частицей меня. Я был не в силах отличить ее от себя, пока мое желание не было удовлетворено.

— Как ты вошел сюда?

— Через черный ход. Там, где стоят судна и лежит грязное белье, — шепотом ответил я. Мое желание становилось неуправляемым.

— Она может прийти в любую минуту! — предупредила Карна, когда я обхватил ее за бедра и прижал к себе.

Она — это старшая сиделка.

— Она вышивает в саду и пьет какао, — прошептал я.

— Не лги! У нее болит голова, и она пошла к себе, чтобы немного поспать. Мне пришлось самой печь яблоки, — спокойно сказала Карна и обняла меня за шею.

— Я тебя подожду. — Я прижался губами к ее губам.

— Нет. Здесь нельзя оставаться. Сиделку, которая работала до меня, уволили потому, что она принимала тут мужчину, пока старшая сиделка отдыхала в «закутке».

Она говорила шепотом, но руки ее еще крепче обхватили мою шею.

— Тем более никто не подумает, что ты делаешь то же самое, — сказал я.

Это было какое-то наваждение! Я должен был овладеть ею тут же, за шкафом.

В палате начался новый приступ кашля. Кто-то поднимался по лестнице, но шаги остановились этажом ниже. Карна быстро выскользнула из моих рук и понесла в палату яблоки. Перед тем она сунула мне в рот кусок горячего яблока, и я отпрянул, освободив ей дорогу.

* * *

Ведра с нечистотами наконец опорожнили, и шум тяжелой повозки золотаря замер вдали. Пока Карна бегала с тазами, утками, суднами и тряпками, я сидел, затаившись на стуле за шкафом.

Ошалевший от радостного возбуждения, я наблюдал, как она ходит из двери в дверь. Зеленоватый свет лампы подчеркивал синюю темноту ночи, проникавшую сквозь маленькие окна под потолком. Иногда свет падал на стены и нарушал ночной покой тараканов, их орды разбегались во все стороны и прятались по углам. Я разделял волнение тараканов. Кошка спокойно дремала у меня на коленях. Один раз она встала и повернулась по часовой стрелке, перебирая мягкими лапами по самой уязвимой части моего тела.

Неожиданно вернулась старшая сиделка. Однако в коридоре было темно, и я успел спрятаться среди одеял, висевших за шкафом. Кошка чуть не выдала меня. Но дружеский пинок заставил ее понять, что мне сейчас не до нее.

Старшая сиделка вздохнула, пожаловалась на головную боль и спросила, все ли в порядке. Карна прощебетала «да» и сказала, что ночью справится и одна.

— Правила для всех одинаковы, — вздохнула старуха и пошла по палатам.

Я понял, что, если не уйду сейчас, она непременно заметит меня, когда вернется. Поэтому я стрелой бросился вниз и спрятался под лестницей.

Правила одинаковы для всех, но старуха была явно на нашей стороне, потому что опять где-то прилегла.

Наконец из-за стены послышался храп. Больные заснули. Скоро я освобожусь из своего плена! Теперь только это имело для меня значение.

В дверях появилась Карна. Прижав палец к губам, она другой рукой поманила меня к себе. Я показал ей на шкаф. Мне казалось, что за ним самое подходящее место, — я хотел отодвинуть тазы и устроить Карну на стоявшей там скамье. Думаю, среди ее юбок я представлял бы собой весьма занятное зрелище.

Но Карне это пришлось не по вкусу. Она провела меня через палату мимо ширмы, которую заранее поставила перед кроватью, где лежал единственный больной. Он тихо стонал во сне под зеленым абажуром керосиновой лампы.

Наконец мы с Карной оказались в «закутке».

Как давно мы не были вместе! От нее пахло припарками и арникой, печеными яблоками и потом. К этому примешивался едва уловимый запах крови и тлена и словно предупреждал об опасности. Таинственный, первозданный, свежий и влажный.

Я с трудом глотал воздух.

* * *

Карна! Будь благословенна твоя способность к самоотдаче даже тогда, когда больной, которого мучил кашель, поворачивался в постели и мы с тобой тонули в его стонах! Будь благословенна твоя способность не замечать струпья и сукровицу, грязные колбы и тазы!

Это ты посвятила меня в ординаторы клиники Фредерика. Как легко ты справилась с этой задачей! Даже после того, как я заявил профессору Бангу, что спинной мозг — это хвост головного.

Карна!

Ты помогла мне поверить в себя и получить триста талеров — жалованье врача-ординатора. В ту ночь мы почти не разговаривали. Место не располагало к беседе. И время требовало не слов, а действий.

Один раз я шепотом произнес ее имя. Но и этого было уже много. Она закрыла мне рот, и страсть понесла нас дальше.

Когда все было кончено, я спустился по лестнице, легкий, как ночная бабочка. Я крался в темноте, преследуемый запахами и страхом разоблачения, стараясь не попадать в полоски зеленого света, который просачивался через дверные щели. И был счастлив, что я в Копенгагене!

Карна! Тогда я еще не ощущал себя древним старцем. Тогда я еще не отнял у тебя жизнь.

* * *

Тогда мне еще снились письма от Дины.

Случалось, просыпаясь утром, я помнил их наизусть. Но в почтовом ящике для меня ничего не было.

Тем временем подошла осень. Теперь я был не только ночной бабочкой на «чердаке» клиники Фредерика. Я входил в число избранных счастливцев, которых приняли туда в ординатуру.

Тот же привратник, которого я помнил со времени, когда приходил сюда на практические занятия, сидел в деревянной привратницкой и следил за порядком. Он совсем не изменился с тех пор. Стоило мне появиться, он тут же ожил. Нет, здесь все оставалось по-прежнему. Даже пятно на его ливрее, даже вопросы и интонация.

— Что у вас в сумке? Куда вы идете? Вам назначено время?

Я бы засмеялся, но мне было не до смеха. Привратник уже не пугал меня. Будучи студентом, я кланялся ему, словно начальнику королевской гвардии. Теперь я коротко бросил:

— Я иду к помощнику главного хирурга!

Он подозрительно кивнул, сделав вид, что не узнал меня, и начал объяснять, как пройти.

— Я знаю дорогу!

А вот помощник главного хирурга сразу признал меня. Это придало мне мужества.

Я спросил у него про Акселя и узнал, что Аксель на обходе.

— Где вы родились? — Ему нужно было заполнить какие-то бумаги.

Я ответил.

— Да-да, верно. Ведь вы тот самый норвежец, который говорит по-датски! — сказал он, скрипя пером.

Я не был уверен, что в его словах не содержалось иронии, и потому промолчал.

— Итак, вы один из наших десяти ординаторов, которые должны явиться завтра ровно в половине восьмого. Палата "П". Оттуда начинается врачебный обход.

Мы просили бы вас пройти через главный вход в коридор, куда выходят аудитории, потом подняться в коридор рядом с операционной и там снять верхнее платье. Студенты и ординаторы часто прибегают в последнюю минуту, пользуясь входом с Амалиегаде, и являются на обход прямо в верхней одежде. Это недопустимо!

— Мне известны правила! — Я поклонился.

— Они всем известны. Но доктор Саксторп требует, чтобы их еще и выполняли.

Я промолчал, снова поклонился и пошел к двери.

Началась новая жизнь. Рейнснес отодвинулся куда-то далеко. Анна была отрезанным ломтем.

Когда Карна работала, я спал. Или наоборот — она спала, а я работал. Иногда я приходил к ней на «чердак», и она милостиво принимала меня. Но случалось, она вытирала вспотевший лоб и махала рукой, чтобы я ушел. «Чердак» в клинике Фредерика был не самым подходящим местом для громких возражений.

Но мелкие подарки она принимала. Особенно по воскресеньям, когда я являлся с ними к ней домой. Ее бабушка до сих пор поглядывала на меня с вежливым недоверием.

* * *

Однажды в больничном кафе я как бы между прочим спросил у Акселя:

— А что слышно про Анну? Он вскинул на меня глаза:

— Анна в Лондоне.

Я кивнул и перевел разговор на другую тему. Андерс прислал мне письмо. Все свои надежды он связывал с новым неводом для сельди. Так шла наша жизнь.

 

ГЛАВА 11

Бисмарк заявил, что война — естественное состояние человека. Он блестяще разыграл свои карты, заставив всю Европу оставаться нейтральной. Никто не помог Франции, когда Бисмарк явился туда со своей огромной армией и превратил «триумфальное шествие французов от Страсбурга до Берлина» в кровавое поражение.

Об императрице Евгении, сидевшей в Париже и не разрешавшей своему больному мужу покинуть поле сражения как побитая собака, говорили с презрением. Я мысленно видел несчастного императора, которого, словно ненужный хлам, возили среди военного снаряжения и прочего багажа. Императорская мантия провоняла от крови, порвалась, а о стреляющих пробках шампанского и думать забыли.

Когда Бисмарк низверг императора, императрица бежала в Лондон. Как и многие, я отождествлял себя с императором и презирал бежавшую императрицу.

В Париже тем временем шло брожение. Рассказывали, будто Бисмарк смеялся и говорил: «Даю один день революции в Париже и иду туда!»

Он так и сделал. Осада Парижа стала фактом. Железное кольцо превратило Париж в тюрьму. До нас доходили слухи о голоде, холоде и отчаянии. Все, кто был побогаче, давно уехали из города. Бедняки остались и теперь умирали от голода. Такой страшной зимы Париж еще не знал. Говорили, что в Париже у смерти два помощника: голод и мороз. Но все оказалось еще хуже. Ненависть к тем, кто капитулировал перед Бисмарком, привела патриотов к ненависти против Национального собрания и богатых буржуа.

Бедняки считали, что Коммуна, словно сезам-сезам, откроет им врата рая. Быть буржуа считалось еще хуже, чем солдатом. В тот майский день, когда версальские войска вошли в Париж, там воцарилось безумие. Казалось, огромная мухобойка прихлопнула целый рой комаров. Жизнь человека стоила меньше, чем сапоги и пуговицы на его мундире. Версаль расстрелял своих пленников, а Париж объявил, что во имя святой мести за каждого погибшего будет отрублено по три головы. Париж был объят огнем.

Разрушай, ибо жизнь коротка! А потом придет новое счастливое общество!

В конце концов Национальное собрание объявило Тьера героем. Он позволил уничтожить тридцать тысяч человек.

* * *

Тем временем я ходил между клиникой Фредерика и своим домом на Бредгаде, как отшельник в башне без окон. Больше всего меня мучила мысль, что Дина в Париже. Я мысленно видел ее на кладбище Пер-Лашез в груде трупов, свезенных туда после очередной казни.

Ночь за ночью мне снилось, что она старается выбраться из-под трупов, однако медленно и бесповоротно погружается все глубже и глубже. В конце концов мне была видна уже только ее ступня.

На правом мизинце у нее не было ногтя. Не помню, чтобы я раньше видел это, хотя не знать, конечно, не мог.

Постепенно жизнь во сне стала для меня более реальной, чем все, что происходило в клинике.

Там самым главным была сдача очередной темы. Например, новое снотворное средство — хлоралгидрат, — которое так пришлось по душе и больным, и медикам. Эфирный наркоз. Сифилис, первая, вторая и третья стадии. Действие сифилиса на нервную систему и кровообращение человека было еще недостаточно изучено, и это затрудняло лечение. Тем не менее для наружного лечения применялась мазь со ртутью, а для внутреннего — препарат каломель. Оба средства преследовали одну цель — вызвать сильное слюноотделение.

В ту ночь, когда Дина на моих глазах исчезла в горе трупов, я заявил, что русского убил я. Во сне, конечно. Реакция ленсмана меня не удивила. Он был в ярости, оттого что член его семьи мог совершить убийство.

На другой день во время обхода больных я представил себе, как меня будут судить.

В одной палате лежал молодой парень, у которого был большой нарыв на ноге. У него был такой несчастный вид, что он мне даже снился.

На обходе с парня откинули одеяло, и один из студентов должен был держать его ногу, чтобы Аксель наложил больному повязку из горячей овсянки. В нос нам ударило неописуемое зловоние. Но до наложения повязки все по очереди должны были осмотреть и описать воспаленное место. Профессор стал выдавливать из нарыва гной.

Студент, державший ногу больного, закачался. Я стоял по другую сторону кровати и не мог подхватить его. Но успел подумать: достаточно человеку упасть, и он выбывает из игры.

С глухим стуком студент грохнулся на пол. — Унесите его! — приказал профессор. Студента унесли. Больше мы о нем никогда не слыхали. Как, оказывается, все просто: упал — и готово.

Я думал о предстоящем мне судебном процессе, он представлялся мне похожим на длинную скучную лекцию о туберкулезе, который можно вылечить некоторыми препаратами. Если только вовремя начать лечение. Я заранее ощущал холодное презрение судей, которые, без сомнения, должны были поверить моему рассказу.

Тюрьма или туберкулез, какая разница! Для меня это было не больше чем фарс на тему страдания. Люди либо страдают, либо оказываются героями фарса. Почему меня должна миновать эта участь?

Одно время студенты и ординаторы использовали короткие передышки для праздных споров, например о неандертальцах. Я не любил спор ради спора. Стоять в коридоре и спорить, демонстрируя всем свое невежество, — ради этого не стоило ни жить, ни умирать. Моя же цель была проста и ясна, и возражать против нее было трудно.

* * *

Не знаю, когда я первый раз понял, что русский снова вернулся ко мне. Из-за Дины. Из-за предстоящего судебного процесса. Это были какие-то смутные кошмары. Однажды мне приснилось, будто я насекомое, которое хочет спастись, забравшись под кучу старой листвы. Но как я ни старался, забраться под нее я не мог.

* * *

Дина по-прежнему не писала! Какого черта она не пишет? Или я когда-нибудь чем-то ее обидел? Если не считать того раза, когда я оказался нечаянным свидетелем убийства русского. Но моей вины в том не было.

Вначале мои сны переплетались с лекциями, которые нам читали профессора. Или вдруг в них возникали строки из старого учебника Банга, выпущенного в 1789 году и безнадежно устаревшего. Я читал его как курьез, выуживая цитаты, которыми мог бы блеснуть, документально подтверждая безумство мира. Он соответствовал моему настроению.

Все сводилось к теоретическим болезням и абсолютной смерти. Природа, деревья, цветы, животные — все это была утопия. Здесь, в городе, среди камня и высоких кирпичных стен, мы почти не видели природы. Даже деревья в парках и на бульварах были уже мертвы. Не хватало еще одной войны. Зажженной спички. И от всего останутся только обугленные скелеты. Эта мысль завораживала меня. Я любил смотреть на пожары, уличные драки и читал трагические газетные заголовки как старый сутенер, который приходит в дома терпимости, но уже не получает от них ни удовольствия, ни дохода.

* * *

Стоял октябрь 1871 года.

Мы с Карной редко говорили друг с другом. То есть она не говорила со мной. Она молчала. Но глаза ее говорили. И руки тоже.

Правда, однажды у нас все-таки состоялся разговор. Мне нужно было подвести своеобразный итог.

Было раннее воскресное утро. Мы с ней шли под дождем из клиники Фредерика. У нее было ночное дежурство, а я всю ночь болтался поблизости с Акселем и еще двумя ординаторами и хотел обрадовать ее, встретив у ворот клиники.

Серые пустые улицы пахли осенью. Я шел нараспашку, засунув руки в карманы. Рубашка на груди промокла. По плечам текла вода. С носа и волос падали капли.

Карна укрылась от дождя под большим рваным зонтом. Я отказался разделить с ней ее убежище. Чтобы идти с Карной под одним зонтом, нужно было обладать змеиной верткостью. Она двигалась как-то рывками, точно потревоженное животное. Могла остановиться ни с того ни с сего, и тогда спица зонта проткнула бы мне глаз.

Я попытался продолжить разговор о войне и мире, который мы с друзьями начали еще в пивной. Карна слушала молча, думая о своем.

— Никогда не мог понять, откуда у людей берутся враги, — сказал я. — Чем больше узнаешь людей, тем меньше понимаешь, что такое враг.

Карна остановилась и посмотрела на меня с таким выражением, будто я убеждал ее, что дождь — это высшее проявление справедливости. Потом достала носовой платок и медленно высморкалась, разглядывая при этом свою оторвавшуюся подошву. Внимательно изучив ее, она спросила:

— Ты голодный?

— Нет. А ты хочешь есть? — Я был сбит с толку.

— У тебя есть постель и кров над головой?

— Да…

— Тебя не бьют?

— Нет…

— Тогда тебе не понять, что такое враг.

Карна и раньше иногда раздражала меня своим практицизмом. Она могла часами молчать, а потом вдруг выкладывала свои трезвые, плоские соображения, возразить на которые было невозможно.

— Но войну-то я испытал на собственной шкуре, — мрачно заметил я.

Она помолчала и пошла дальше.

— Если тебе не хочется обсуждать этические проблемы из-за того, что ты женщина и у тебя не хватает образования, не надо. Можем и дальше молчать. Или говорить о ранах, поносах и изуродованных конечностях. — Я был оскорблен.

— Вениамин, ты когда-нибудь в чем-нибудь нуждался?

— Что ты имеешь в виду?

— Ты часто рассказываешь мне о своем доме, о занятиях в клинике… Ты говоришь о чем угодно, не потому что тебе это необходимо, а скорее из любопытства…

Я оторопел. Она вдруг напала на меня, словно я был избалованным маменькиным сынком. Разве мы с ней не вместе видели, как умирают люди?

— О чем бы я с тобой ни говорил, кончается тем, что ты нападаешь лично на меня!

— Прости!

Голос у нее был усталый. Она снова пошла. Шаги ее громко стучали по мокрым плитам тротуара и отдавались короткими ударами у меня в ушах.

— Карна, у тебя есть враги?

— Да.

— Я имею в виду не людей, которых ты недолюбливаешь или которые тебя раздражают. А настоящие враги? Которых ты могла бы, например, убить?

— Да.

— Кто?

Она не остановилась. Я схватил ее за руку. По лицам у нас бежала вода. Подол ее юбки промок насквозь. Мокрые пряди волос падали ей на лицо, зонт помогал мало. Ресницы слиплись, и с них капало на щеки.

На мгновение я потерял нить разговора. Почему-то я знал, что навсегда запомню ее такой — с мокрыми, тяжелыми от дождя ресницами.

Иногда у человека бывает чувство, будто то, что он видит, с ним уже было. Это не поддается объяснению. Я знал, что уже видел слипшиеся ресницы Карны. И что буду их видеть всегда.

— Кто? — повторил я.

— Это долгая история.

— Расскажи!

— Не теперь.

— Почему?

— Дождь. И я замерзла.

— А если бы не дождь?

— Вениамин, я устала.

Я замолчал. Ведь и правда она устала.

Начали бить церковные часы. На каждой церкви пробило по шесть ударов. Разными голосами, нестройно церкви переговаривались друг с другом. Мы шли через площадь Святой Анны — это была наша обычная дорога из клиники. Город был уже на ногах.

Когда мы подошли к Стуре Страндстреде, день смотрел на нас из всех окон, дверей и подъездов. Мы видели то чью-нибудь руку, то ногу. Заспанные лица выглядывали из-под шляп, зонтов или волос.

День и ночь смешали свои запахи. Ведра с нечистотами выливались прямо в канавы, мимо которых мы шли. И в то же время в просветах между крышами пробивались новорожденные лучи солнца.

Должно быть, именно эти лучи напомнили мне о свадьбе Дины и Андерса. Внутри каменных стен церкви начали вещать колокола. Крыша взмыла ввысь. Орган. Он не рокотал, как пишется в книгах. Он грохотал и гремел. У меня появился отец! Я сидел на первой скамье и видел, как по проходу идут Дина и Андерс. Бледные какой-то смертельной бледностью. Глаза у Дины были без зрачков. Зрачки исчезли в солнечных лучах, падавших в узкие, как шахты, окна. Листья за окном бросали тень на подходившую к алтарю пару. Они держались за руки, а тени танцевали по их лицам.

Я сидел в церкви и страстно желал, чтобы Дина, Андерс и я могли смеяться вместе.

Думаю, это желание живо во мне до сих пор.

Поэтому я взял Карну за руку и, наклонившись, подлез под ее дырявый зонт. Дырка пришлась как раз мне на лоб.

Карна взглянула на меня. Глаза у нее были серьезные и немного пустые. Наверное, мне следовало спросить, как она себя чувствует. Рада ли, несмотря ни на что, что в Дании нет больше войны? Не могу ли я чем-нибудь помочь ей? Но ведь она уже сказала, что устала.

Колокола перестали звонить. Мы молчали. Мне хотелось, чтобы первой заговорила она. Колокольный звон всегда будил во мне нелепые мысли. Мне стало интересно, что Карна думает о причастии. Меня почему-то всегда пугало, что людям дают кусочек хлеба и глоток вина из чаши. Что пастор велит им есть тело и пить кровь Христову.

От алтаря Дина и Андерс отошли с несчастными лицами. Это видели все. Им только что простились все грехи, но они выглядели так, будто их приговорили к смерти. Неужели они предчувствовали, что их ждет?

— Ты когда-нибудь причащалась перед алтарем? — спросил я у Карны.

Она в замешательстве подняла на меня глаза:

— Почему ты об этом спрашиваешь?

— Вспомнил церковь у нас дома.

— Почему?

— Я думал о грехах.

— Чьих грехах?

— Своих, — солгал я. — Ты веришь, что можно получить отпущение грехов?

— Да, но это довольно хлопотно… Ходить в церковь только из-за этого…

Она вздохнула.

— Ты права, — согласился я.

— Если бы отпущением грехов в церкви занимались женщины, они поставили бы там столы с угощением и скамьи, чтобы можно было посидеть и отдохнуть, чувствуя, как из тебя исчезает грех. А сейчас грехи отпускаются быстро и холодно. Похоже на излияние семени!

Карна уже не первый раз выражалась при мне подобным образом. Даже от Сесиль я не слышал ничего подобного.

— Но, Карна! — Я напустил на себя суровость. Потом засмеялся, почувствовав облегчение, что она дала мне повод для смеха. Но она не смеялась.

Мы подошли к ее дому. Она закрыла зонт и слегка встряхнула его. На руках сквозь светлую кожу просвечивали синие жилки. Мы вошли в большие мрачные ворота.

Задний двор благоухал всевозможными ароматами. Жареной свининой, кофе, прокисшими отбросами. Над нашими головами от окна к окну тянулись веревки с бельем. На фоне неба красовались салфетки, которыми пользуются при менструациях. Может, Карна не в духе, потому что у нее месячные?

Неожиданно тучи разорвало, и солнце окрасило салфетки красным. Второй раз за этот месяц они оказались красными.

Словно угадав мои мысли, она тихо сказала:

— Сегодня ко мне нельзя. Я должна выспаться.

Я хотел обнять ее. Но она увернулась, однако подняла ко мне лицо. Сперва я подумал, что оно мокрое от дождя, но потом понял — Карна плачет.

Мне следовало расспросить ее. Поинтересоваться, почему она несчастна. Не могу ли я помочь ей? Но я этого не сделал.

Я услыхал ее шаги. Увидел спину. В своем старом пальто она выглядела сутулой. Шлепала оторвавшаяся подошва. Карна как будто хромала.

Салфетки на веревке заколыхались от ветра. Дождь перестал.

* * *

Странно думать, что, расспроси я ее тогда, все было бы иначе. Хотя вряд ли…

Карна никогда не соглашалась со мной. Мои серьезные беседы на отвлеченные темы тонули среди ее будничных дел и забот. Каждый раз, когда я пытался поднять разговор на должную высоту, выяснялось, что мы говорим на разных языках. А может, мне только казалось, что я пытался?

* * *

Мокрый и усталый, я прямым ходом отправился в трактир Петера. Пока я завтракал, одежда на мне высохла.

Позже я, конечно, высчитал, что тогда она уже знала о беременности. Я не понимал, любит ли она меня. Она не говорила о своих чувствах. Да и я тоже. А может, нас с ней мучило одно и то же? Иногда трудно понять, что есть любовь, а что — одиночество.

Я так и не узнал, кто был ее врагом.

Я ни к чему не принуждал ее. Ничего не обещал ей. Почему она должна была считать меня своим врагом?

Она мне нравилась. Я жалел ее. Но на самом деле я ничего не знал ни о ней, ни о ее семье. Знал только, что она живет с бабушкой и братом в двух маленьких комнатушках. А теперь вот узнал, что у нее есть враг.

С ней всегда было легко и приятно. Она заполняла пустоту во мне. Не требовала помощи или обещания жениться. Не упрекала меня, что я навещаю ее от случая к случаю и большую часть времени провожу с друзьями. Я вообще не знал, о чем она думает.

Поглощая в то утро сыр и ветчину, я решил, что мне следует некоторое время держаться подальше от Карны. Наш разговор произвел на меня тяжелое впечатление.

Буду держаться от нее подальше, решил я. Может, именно этого она и добивается?

 

ГЛАВА 12

Конечно, все это чистая случайность, но в то утро у дверей своей комнаты я обнаружил бандероль. Словно так было задумано режиссером. Я забыл о Карне.

Адрес был написан крупным неровным почерком Андерса. Прочная бумага. Бандероль была перевязана шнурком крест-накрест. Пересылку он оплатил с лихвой, чтобы у меня не возникло никаких трудностей.

Я повесил пальто на вешалку у дверей. Сбросил мокрые башмаки. Потом положил бандероль на стол у окна, сломал сургучную печать и нетерпеливо разрезал шнурок.

Внутри лежала жестяная коробка из-под табака из нашей лавки. Андерс понимал, что без надежной упаковки табак может в пути пострадать.

От этой коробки на меня повеяло домом. Я увидел Рейнснес. Один запах вызвал в памяти другой. У меня закружилась голова, и мне пришлось сесть.

Я снова был мальчиком. Неожиданно передо мной возникло лицо Стине. Ее руки складывали снятое с веревок белье, высушенное солнцем и ветром, спрыснутое ночной росой. Запах конюшни, сена, земли. Аромат кухни, где царила Олине. Соды и кислого теста. Тот особый запах ледяной каши и мокрых рукавиц, который появлялся ранней весной, когда работники заполняли водой кадки, стоявшие в сенях.

Я вдруг вспомнил, как однажды на морозе осторожно прикоснулся языком к железу, чтобы доказать, что я настоящий мужчина. А комнаты в Рейнснесе! Вазы для печенья на высоких ножках. Сигары. Сладкий запах накрахмаленных скатертей. Легчайшая пыль. Намек на нее появлялся на зимних шторах лишь к Пасхе. Коридор на втором этаже. Пахнущие лавандой стопки льняного белья, прокатанного вальком. Соломенные корзиночки Стине с розовыми лепестками и сушеными травами, стоявшие на чердаке. Сухой, надежный запах ведерок для золы, которые никогда не оставляли открытыми. Запах еще не опорожненных утром туалетных ведер. Запах людей, живших под одной крышей. Неуловимый след того, что все знали друг о друге, но о чем никогда не говорили вслух.

А Ханна! Сладкий запах ее пота и мокрых волос! Шерстяных чулок. Какой свежестью благоухала ее кожа! Я больше ни у кого не встречал такого аромата. А теперь им наслаждается кто-то на Лофотенах.

На меня вдруг навалилась тоска. По Ханне. Мне захотелось загладить свою вину перед ней — ведь я вел себя с ней так, будто она была моей собственностью.

Среди видений и запахов, хлынувших на меня из жестяной коробки, лежала Библия — Книга Ертрюд. Та, которая до отъезда Дины из дому лежала у нее на секретере.

Не знаю, чего я ждал. Но в первую минуту я испытал разочарование. Пока не прочел вложенное в Библию Динино письмо, я не понял, что Библию мне прислала она.

Я взял Библию в руки, открыл и ощутил исходившее от нее тепло, словно она была живым существом. В Библии я нашел письмо, вернее, два письма.

Одно было от Андерса. Я быстро проглядел его и раскрыл другое.

Уверенный, твердый почерк.

Мне так хотелось, чтобы это было письмо от Дины, что я не узнал ее почерк. Так хотелось, что у меня дрожали руки. Я все еще сомневался. Пришлось признаться, что я не смог узнать почерк собственной матери. В отчаянии я пытался вспомнить, как выглядели ее бухгалтерские книги и письменные распоряжения. Безуспешно.

Но содержание письма убедило меня, что написать его могла только Дина:

"Дорогой Вениамин!

Посылаю тебе Книгу Ертрюд. Пусть она будет у тебя. Сохрани ее для потомства. Я бы очень хотела, чтобы ты приехал сюда и забрал виолончель. Ею никто не пользуется. И ей место в Рейнснесе. Но посылать ее туда слишком далеко.

Дина".

В письме не содержалось никаких подробностей, только адрес, по которому я должен забрать виолончель. Подпись, как будто нарочно, была неразборчива.

От волнения и бессонной ночи я почти ничего не видел. Некоторое время я мерил шагами комнату. Потом сел и написал Дине письмо.

После вежливого холодного вступления, в котором я поблагодарил ее за бабушкину Библию, хотя и не понимал, зачем она мне, я написал следующее:

«Что же касается виолончели, я не приеду за ней. Я закончил курс с отличием и теперь работаю в ординатуре. Получив сегодня утром твое письмо, я принял решение: поеду домой и признаюсь ленсману, что это я осенью 1856 года убил из ружья русского Лео Жуковского. И приму положенное мне наказание. Возможно, приговор будет не очень строгий, ведь я тогда был ребенком. Скажу, что был вне себя от ревности, потому что русский отнял у меня любовь матери и грозился увезти ее с собой в Россию. Мне, безусловно, поверят. Я попрошу Андерса сообщить тебе, чем все кончится. И тогда ты сможешь вместе с виолончелью вернуться домой».

Я написал ей свой адрес в Копенгагене, надел мокрое платье и вышел, чтобы отправить письмо.

Сперва мною овладело незнакомое торжество. Какое-то опьянение. Когда же я понял, что сам вынес себе приговор, оно сменилось страхом.

Сёрен Кьеркегор! Как он писал? Я помнил только смысл: когда человек обращается внутрь себя, он обретает свободу. Его уже не страшит судьба, потому что дел, связанных с внешним миром, у него нет, а свобода для него — все. Свобода для него заключается не в том, что он может поступать так или иначе, может стать или не стать королем или кайзером своего времени, нет, свобода для него — это сознание, что он обладает ею… Не считаться виновным, но быть им — вот единственное, чего он боится.

Я не был виновным. Но теперь я начал бояться людского суда. Физического лишения свободы. Унижения. Меня охватила дрожь, когда я понял, что у меня есть все основания сомневаться в том, что Дина захочет или сможет меня спасти. А если даже захочет? Что же она тогда, вернется домой? И мы вместе погибнем, осужденные людским судом?

Но дело было сделано. Письмо было написано и отправлено. Я сообщил ей о своих намерениях.

Вернувшись домой, я начал листать Библию. Некоторые страницы были загнуты. Позолота стерлась. Кое-что в тексте было подчеркнуто. Кое-где лежали закладки. Библия раскрылась передо мной на третьей главе Екклесиаста:

"Всему свое время, и время всякой вещи под небом;

Время рождаться, и время умирать; время насаждать, и время вырывать посаженное;

Время убивать, и время врачевать; время разрушать, и время строить;

Время плакать, и время смеяться; время сетовать, и время плясать;

Время разбрасывать камни, и время собирать камни; время обнимать, и время уклоняться от объятий;

Время искать, и время терять; время сберегать, и время бросать;

Время раздирать, и время сшивать; время молчать, и время говорить;

Время любить, и время ненавидеть…"

На полях рядом с текстом было написано мягким карандашом: «Вениамину, Сыну Счастья».

Шатаясь, я дошел до кровати.

И услышал, как в моей комнате плачет мужчина.

* * *

Я смотрел в узкие глаза змея. Этого змея я знал по картине, которая называлась «Грехопадение» и висела у матушки Карен. Свернувшись кольцами, змей приготовился к нападению. Его раздвоенный язык мелькал у меня перед глазами. Я почувствовал укус. У страха были ледяные зубы. Змей прокусил мне кожу и дышал в лицо. Я не смел шевельнуться. Тем временем яд начал действовать. Я был в плену и не имел возможности защищаться. Комната закружилась у меня перед глазами. Что-то упало мне на колени. Это была голова Ертрюд. Мы с ней оказались нерасторжимы. Все происходило медленно и в то же время очень быстро. Мы падали сквозь годы событий. Ее годы и мои. У нее изо рта фонтаном била слюна. Каждый фонтан заканчивался воздушным пузырем с картинкой. На этих картинках я видел Дину и себя. Мне не хотелось держать на коленях голову Ертрюд. Не хотелось видеть себя на этих картинках. Но освободиться я не мог. Пузыри с картинками прилипали ко мне. К лицу. К рукам. Я был обречен и принимать их, и видеть в них себя.

* * *

Около полуночи я проснулся. Было очень темно. Контуры моей немногочисленной мебели обозначились на стенах мрачными тенями. Сквозь шторы просачивался слабый свет. Мне было трудно дышать.

Сон еще владел телом и головой, но в памяти от него осталась только отвратительная, липкая сырость.

Взгляд мой упал на стол, где стояла коробка из-под табака, которую прислал Андерс. Рядом лежала черная Библия, оставшаяся после Ертрюд.

Ертрюд умерла слишком рано, обварившись кипящей щелочью. Страшная смерть! Как будто ненастоящая. Точно это случилось не в жизни, а в страшной, жестокой сказке.

Когда нам читали лекции о лечении ожогов, я вспомнил смерть Ертрюд и задним числом испытал ужас. Так бывает, когда смотришь картины, на которых изображены сцены сражений. Или гобелены. Потертые, поблекшие нити создают картину давних времен.

Я почти ничего не знал о Ертрюд, кроме истории ее смерти. Дина никогда не рассказывала мне, как это случилось. Она тогда была маленькая. Наверное, при всем желании она не могла бы ничего вспомнить.

Кое-что об этом я слышал от Олине. Но, по ее словам, самое страшное в этой истории было то, что произошло все накануне Рождества. Задавать вопросы ленсману не полагалось. Это я понял еще в детстве. Его следовало оберегать от приступов ярости, неприятностей, сердцебиения и спазм в желудке.

Поэтому задолго до моего рождения Ертрюд превратилась просто в женщину, которая перед Рождеством обварилась насмерть кипящей щелочью.

* * *

Я встал и нетвердым шагом подошел к столу, на котором лежала Библия. Воздух был пропитан стеклянной пылью, и я дышал ею. Я по-прежнему находился будто за пределами самого себя. Был незнакомым самому себе человеком. Какой-то недодуманной до конца мыслью. Невостребованным наследством и в то же время ноющим грехом.

Я ощущал боль Ертрюд. И Динину тоску по опоре. После всех этих долгих лет боль Ертрюд и страх Дины перед заточением достигли меня.

Написав Дине, я взял их на себя. Они стали моими. Я хлопнул крышкой коробки, поднял и снова опустил шторы и долго ходил по комнате, чтобы прогнать этот неприятный сон. Лучше бы мне приснились портреты Иакова. Они не могли быть злыми. Мне хотелось снова стать маленьким и тосковать по Иакову. Мечтать о том, чтобы он вышел ко мне из черной рамы.

Но он не вышел. У него не было кожи, не было голоса. Была только вечная улыбка на красивом плоском бумажном лице.

Я слышал, как в моей комнате кто-то зовет отца. А может, это происходило не в комнате, а в моей голове. Крик распространялся по комнате вместе со скупым ночным светом. Словно это была тайна.

Я делал операцию на голове русского. От напряжения по лицу у меня тек пот. Я пилил кости, буравил отверстия, накладывал швы. Потом я забинтовал ему голову. Положил его в футляр от Дининой виолончели и отправился в путешествие по городам и весям, чтобы найти Дину и вернуть ей русского. Я вымыл его и натер ему щеки, чтобы на них появился румянец. Теперь он выглядел лучше, чем раньше. Потому что я удалил ему со щеки шрам. И это был не кошмар, а самый обычный сон.

Мне было нетрудно понять его смысл: я должен посетить Дину с приведенным в порядок русским.

Я чиркнул спичкой и зажег лампу. Меня мучила жажда. Вода в графине была несвежая. Но я все-таки напился. У воды был привкус железа. Или крови?

Снова прочитал письмо из Берлина. Некоторое время я наблюдал за собой будто со стороны. Словно хотел поставить диагноз больному, страдающему психическим расстройством.

Разочарование, вызванное письмом, было болезненной реакцией, воспалением внешних покровов. А вот страх от взятой на себя вины за убийство русского был неизлечим.

Вырвавшись из плена этих мыслей, я понял, что опоздал на дежурство в клинику.

Для руководства клиники я сочинил историю, будто заболела моя мать, которая жила в Германии совершенно одна, и купил билет до Берлина.

Не исключено, что меня грызло раскаяние из-за того героического письма, в котором я грозил взять на себя вину за убийство русского. Но не помню, чтобы я признавался себе в этом.

По-моему, мне просто хотелось увидеть Дину. Должна же она встретиться со мной, прежде чем я заявлю на себя!

Я полагал, что если мне известно местонахождение виолончели, значит, известно и местонахождение Дины.

С этими мыслями я пересек границу ненавистного мне государства Бисмарка. И познал, что, если человек не находит того, кого ищет, он может выместить это на другом. В Копенгаген я вернулся с виолончелью Дины, но не повидавшись с ней самой.

Я сидел в поезде, увозившем меня в Копенгаген, а Дина плясала между колесами, и рельсами. Час за часом она пела мне одну и ту же песню: «Ты должен ненавидеть меня, Вениамин! Ненавидеть! Ненавидеть! Изгнать из своей жизни!»

Я пытался отнестись к случившемуся разумно. Ничего другого мне не оставалось. Я говорил себе, что начитался старых философов и чересчур увлекся греческими трагедиями. Что в действительности трагедий не существует. Существуют только полководцы и трупы.

Русскому была предназначена трагическая роль в моей жизни, в результате которой Дину отправили бы на каторгу, а я остался бы в Рейнснесе как сын убийцы.

Но в действительности моя жизнь только началась с этого события. Оно было реальностью, за которую я мог ухватиться, сколько бы толстых книг ни прочитал и какие бы медицинские тайны ни постиг.

Бисмарк сказал однажды: «Сегодня я не мог спать! Я всю ночь ненавидел!»

Я убедил себя, что ненависть так же вероломна, как и любовь. Она бледнеет и тонет в океане скучных и незначительных событий, из которых и состоит жизнь человека. В конце концов все сводится к тому, чтобы заставлять себя вставать утром с кровати. Поддерживать компромисс между душой и телом. Вспоминать редкую выпавшую на твою долю радость. Ведь важные, переломные события так же редки, как жемчужины в раковинах. Жемчужины вырастают из песчинок, которые раздражают моллюска. Случается, новая песчинка становится новой жемчужиной, но обнаружить ее трудно. Я мог утешаться следующим рассуждением: ты был единственный, кто видел, как Дина застрелила своего любовника. И что с того? Откуда ты знаешь, как сложилась бы твоя жизнь, если бы этого не случилось?

 

ГЛАВА 13

Вернувшись из Берлина, я сосредоточил все внимание на своих обязанностях в клинике Фредерика. От ординатора требовалось так много, что на личную жизнь времени уже не оставалось. Обходы начинались ровно в семь тридцать пять.

К приходу профессора Саксторпа все должны были быть готовы. Помощник главного хирурга, ординаторы и студенты стройной чередой входили в отделение. Потом шли по палатам. Мы, ординаторы, под диктовку профессоров делали бесконечные записи в историях болезней. Потом следовали клинические лекции и зачеты. После десяти нам часто приходилось присутствовать в «Церкви» — так у нас называлась операционная. И наконец, мы посещали больных, которые лежали в одноместных палатах.

Я радовался хотя бы тому, что живу не при клинике. Большинство же ординаторов жили в павильоне над аптекой. Там было совсем неплохо, но я быстро уставал от людей. В дни дежурств я обедал в клинике, но обычно всегда стремился поскорее уйти к себе на Бредгаде.

Меня нервировал и раздражал даже вполне дружелюбный голос вдовы Фредериксен. Я открыл в себе и некоторые другие стороны. Однажды, например, я жестоко обошелся с одним умирающим привередой, который писклявым голосом гонял ординаторов и сиделок, как будто это были его лакеи. Мне доставило огромное наслаждение, когда он весь сжался и зашипел, точно лемминг, но он не пожаловался на меня. На другой день он был уже в морге, который находился между водолечебницей и крохотным садиком коменданта больницы. Я вспомнил о нем, когда шел мимо морга.

Общение со смертью и запах разлагающейся жизни были под стать моему душевному состоянию. Я не желал знать ничего, кроме книг и работы. Мне было важно помнить о том, что жизнь гроша ломаного не стоит.

Аксель только головой покачал, узнав, что я начал делать по утрам обтирания в маленьком помещении водолечебницы. Зимой он раз или два снимал у меня с волос сосульки.

— Ты всегда был склонен к преувеличениям, но чтобы дойти до самоистязания… — Голос у него дрогнул.

Зато я всегда был чистый!

* * *

Если я отказывался принимать участие в пирушках, Аксель дразнил меня за отшельнический образ жизни. Я оправдывался тем, что плохо переношу алкоголь.

Несколько раз я ходил в Королевский парк и сидел на кашей с Анной скамье. Это было глупо. Она не приходила туда. Но однажды, сидя там ранним вечером и глядя на покрытые инеем деревья, я явственно ощутил ее присутствие. Ветер звенел замерзшими листьями, которые не успели опасть. Я увидел летящую ко мне Анну. Пусть это была лишь детская фантазия. Мне все равно было приятно.

Аксель не говорил о ней. Но случалось, он отступал от этого правила.

— В четверг я был на обеде у родителей Анны, — мог иногда сказать он, словно говорил о чем-то само собой разумеющемся.

— Угу, — мычал я. Или спрашивал:

— И вкусно тебя там накормили?

Тем временем я читал, что писал Кьеркегор о скрытой жизни любви. Мне казалось, что его выводы противоречили отчаянной тоске, звучавшей в его словах. А может, я ошибался — ведь я знал, что он отказался от любви.

* * *

Женщины! У меня всегда стояли перед глазами все тайны женского тела. Женщины постоянно были со мной, и я мысленно, конечно, проделывал с ними самые невероятные вещи. Но в жизни я старался держаться от них подальше. Потому что не умел заставить их исчезнуть, когда они становились уже не нужны.

Я попытался обсудить эту тему с Акселем, и он тут же вынес свой приговор:

— Ты просто истаскавшийся кобель! Естественно, что я не остался в долгу.

— Через несколько лет, Аксель, мы с тобой перейдем в другую категорию, — с улыбкой сказал я. — Конечно, женское тело еще будет волновать нас, но тем не менее и женщины, и мечты о них уже уйдут из нашей жизни. Удачная карьера и благополучие наградят тебя брюшком. Ты научишься рационально относиться и к своему животу, и к женскому. Этому храму аппетита и спермы. Если через пятнадцать лет кто-нибудь заговорит с тобой о любви, ты начнешь излагать последние достижения медицины в этой области. Или заведешь разговор о ценах на зерно. Мне жаль бедное женское тело, которое в то время будет находиться рядом с тобой!

— Чего ты так злишься, братец? В чем смысл твоей злобы? — добродушно спросил Аксель.

— Ты никогда не замечал, что замужние женщины всегда выглядят так, будто их что-то не устраивает в сервировке стола? Или в соусе? На них больно смотреть…

— А что ты скажешь об интересе к женскому телу кандидата Грёнэльва? — прервал он меня с усмешкой.

— Мой интерес к женщинам не выходит за рамки обычного, зато мое нежелание таскать их за собой как багаж, по-видимому, встречается более редко.

— Да, и это твое нежелание проявилось уже несколько лет назад. Когда Карна приехала в Копенгаген искать работу. Правда, оно не помешало тебе время от времени посещать ее, хотя в то же время ты посматривал и на других, — сухо заметил он.

— Подруг надо выбирать из своего круга, — сказал я, чтобы закончить разговор.

Он выиграл этот поединок.

— Вот как ты заговорил! — сказал он, любивший называть себя самым испорченным пасторским сыном в Дании.

Я мог бы спросить его об Анне. Просто чтобы позлить, но он опередил меня:

— Ты по-прежнему видишься с Карной?

— Она дежурит, когда я бываю свободен, и спит, когда я дежурю. А что?

— Да так, ничего!

— Благодарю за внимание!

Я мог, конечно, сказать, что у него нет монополии на Анну. Но это ничего бы не изменило. У него была монополия на Анну.

* * *

В сочельник я увидел Карну.

С того осеннего дня, когда я провожал ее из клиники домой, прошло много времени. Несколько раз я видел ее издали. Но не ходил к ней.

Операционную украсили еловыми лапами. У кафедры стояла рождественская елка с зажженными свечами. Практичность была и оставалась здесь главной заповедью даже на Рождество. Еловые лапы были воткнуты в чернильницы студентов. Таким образом чернильницы оказались полезными и в праздник.

Внизу возле перил, которыми был обнесен операционный стол, установили старый орган. Голос у него был как у простуженного дворника. Я злился, оттого что его беспомощные звуки трогали меня и заставляли думать о Рождестве в Рейнснесе.

В толпе я увидел Карну. На волосах и на шали у нее лежал снег. Как всегда, от нее исходила почти не правдоподобная свежесть. Карна глянула в мою сторону и запела вместе со всеми. Я тоже посмотрел на нее. Большего и не требовалось. Мне до боли захотелось ее, несмотря на то что я, набожно сложив руки, пел рождественские псалмы.

Наконец служба кончилась, и я подошел к Карне. Она пополнела, и ей это шло. Она дышала здоровьем. Поэтому мне было легко улыбнуться ей. Я даже смело прикоснулся к ее руке. Рука была влажная и немного дрожала.

На бледном лице Карны играл нежный, свежий румянец. Золотистые волосы стали влажными от растаявшего снега. Она была серьезна и спокойна. Я не знал другой такой женщины, глаза которой сияли бы, даже когда она была усталой. Но таких глаз, какие были у Карны сегодня, я у нее еще не видел.

— Давненько… — тихо сказал я.

Она не ответила. Но не спускала с меня глаз. Я встревожился.

Несколько ординаторов, которые, как и я, не уехали на Рождество домой, махали мне, стоя у двери. Они звали меня пройтись с ними по кабачкам.

Мне стало не по себе. Меня беспокоили глаза Карны. Я не мог выдержать их взгляда. Кашлянув, я хотел распрощаться.

И тут Карна, словно маленькая девочка, которой хочется показать, какое у нее нарядное платье, распахнула свое потертое пальто. При этом она не спускала с меня глаз.

Но платье на Карне было старое. Она носила его уже много лет. Оно было даже красивое, однако не настолько, чтобы распахивать пальто.

И вдруг я все понял! Живот у нее округлился. И это был не только признак здоровья. В этот святой сочельник она просто показала мне, что с ней произошло.

О чем подумал тогда ординатор Вениамин Грёнэльв? Он подумал: «Значит, у Карны будет ребенок? Но какое я имею к этому отношение?»

Не исключено, что все было именно так. Секунды бежали как сумасшедшие. Я несколько раз тяжело вздохнул. Приятели снова замахали мне от двери. А я? Я вежливо поклонился Карне, глядя ей поверх бровей, пожелал счастливого Рождества и ушел.

Но ее округлившийся живот уже начал точить мой мозг.

Когда мы сидели и пили темное пиво, я думал примерно так: она бы, безусловно, предупредила меня. Просто она встречалась с кем-то другим и не могла признаться мне в этом. Поэтому и не давала знать о себе все это время. Только поэтому!

После Рождества я узнал, что Карну уволили со службы из-за этого постыдного обстоятельства. Раза два я собирался навестить ее. Несмотря ни на что, мы были старые друзья или как там это называется. Однако, к стыду своему, должен признаться, что, позволив ее животу точить мой мозг, я не предпринял никаких шагов.

* * *

Но ведь я ждал, что меня вот-вот отправят на каторгу за убийство! Ни о чем другом я тогда не думал.

Иногда, правда, я задавал себе простые, но опасные вопросы:

— А что если Дина действительно умерла? Может, именно поэтому я не получил от нее письма и мне уже нет нужды брать на себя ее вину?

И неизменно одинаково отвечал самому себе:

— Дина жива! Почему она должна умереть? Просто не хочет дать знать о себе. Думает, будто может по-прежнему управлять моей жизнью, как управляла раньше жизнью всех нас. Но она ошибается!

— А чего ты добьешься, взяв на себя это убийство? — продолжал я разговор с самим собой.

— Она будет вынуждена… — Что?

— Осознать, что я существую…

— И что тебе это даст?

На этом разговор обрывался, ибо мой ответ был ответом маленького обиженного ребенка.

У меня появилась сентиментальная привычка читать Ветхий Завет, словно я был проповедником. И я написал Юхану письмо на богословскую тему. Между строк я упрекнул его, что, живя в Копенгагене в одно время с Кьеркегором, он ни словом не обмолвился мне о нем, когда бывал дома. Я вовсе не хотел припирать Юхана к стенке, просто мне пришло в голову, что Дине не понравилось бы, что я с ним переписываюсь. Но ведь переписываться с ней я не мог!

Он ответил мне дружески, но коротко. Он ездил на Рождество в Рейнснес к Андерсу. Это была настоящая благодать, несмотря на неудобства зимнего путешествия. Что же касается Кьеркегора, он с радостью ждет меня домой, где мы сможем поговорить о произведениях этого безумца. Безусловно, жаль, что он умер таким молодым.

Поблагодарив меня за то, что я подал признаки жизни, он закончил свое письмо словами: «Твой брат Юхан с любовью думает о тебе».

Живот Карны не был научным тезисом. Он продолжал точить мой мозг. Два раза я уже отправлялся к ней на Стуре Страндстреде, но по пути менял курс.

* * *

Еще до утреннего обхода в клинике я заметил в Акселе нечто необычное. Он издалека бросил свое пальто, и оно послушно повисло на вешалке, прибитой к стене. Что-то явно случилось.

Анна вернулась в город!

— Она теперь замечательно владеет английским! — доложил он.

— Вот как? Тогда тебе ради нее стоит пойти в дипломаты!

Радость погасла в его глазах. Он отошел, не сказав больше ни слова.

Мы получили задание работать в лаборатории и оказались в непосредственной близости друг от друга. Освещение там могло кого угодно довести до безумия. Эта лаборатория всегда наводила меня на мысль об алхимиках, которые ради того, чтобы получить золото, продавали душу дьяволу.

— Прости, я не хотел тебя обидеть, — начал я первый.

— Я устал от тебя!

— Прости!

— Я думал, ты с этим покончил.

— Я тоже так думал, — солгал я.

— Если не покончишь, быть беде!

— Я просто тебе завидую! — сказал я. — Ты так уверен в себе!

Аксель клюнул на эту приманку.

— Давай вечером куда-нибудь сходим, — дружески предложил он.

— А она придет?

— У нее сейчас много дел.

Мы продолжали получать золото в лаборатории клиники Фредерика.

Вечером мы отправились в кабачок, где пела одна певица. Аксель любил сидеть у самой сцены. Он улыбался певице, словно она пела только для него.

— Смотри, какая у нее короткая юбка, — сказал он.

— Хочешь, я попрошу ее надеть что-нибудь другое? — засмеялся я.

— В субботу следует быть добрее, — заметил он, — ведь поет она хорошо.

Вокруг нас клубился табачный дым. Певица стояла на невысокой сцене, ее голова, плечи и грудь поднимались над его облаками, и мы видели, как шевелятся ее губы. Расстроенное пианино с бездарным пианистом было частью этого представления. Господин в пенсне и котелке, решив, что Аксель хочет отбить у него певицу, рассердился и начал громко разговаривать во время пения.

— Да заткнитесь же! — рявкнул Аксель, довольный тем, что привлек к себе внимание.

Господин не сдавался, он хотел оттеснить Акселя от края сцены. Я угостил его сигарой и дернул Акселя за рукав.

— Садись! — велел я ему.

— Это еще почему?

— Ты раздражаешь этого господина!

Аксель послушался и сел. Но он был в ударе. Особенно потому, что певица бросала на него многозначительные взгляды. Он попросил ее спеть песню о Копенгагене.

Господин в котелке был явно недоволен. Бросив взгляд на Акселя, певица сделала знак пианисту. Аксель добился своего: она пела для него:

Есть ли город, что, как наш, веселью,

Музыке и танцам вечно рад?

Целых восемь вечеров в неделю

В Тиволи кишат и стар и млад.

В городе две дюжины театров.

И недаром я в него влюблен:

По певице в каждом погребочке —

Вряд ли это знал и Вавилон.

Потом он потребовал, чтобы она спела про любовь. Но тут уже господин в котелке привлек на помощь товарища. Тот щелкнул пальцами, подав знак крупной собаке непонятной породы, которая лежала у него под столиком. Вид собаки внушал уважение.

Аксель сдался. Он великолепно владел искусством отступать в последнюю минуту. Но настроение у него упало, и нам пришлось заказать еще пива.

 

ГЛАВА 14

В голове у меня стоял стук. Я был бочкой, в которой что-то грохотало. И внутри, и снаружи. Бочка имела явный металлический привкус. Я открыл пересохший рот. Потом глаза. В комнате стоял туман. Некоторое время я выжидал, пытаясь найти удобное положение в этой грохочущей бочке.

Потом понял, что кто-то ощупью идет по коридору. Неуверенные быстрые шаги, свистящее дыхание. Ломающийся мальчишеский голос выкрикнул мое имя. Ему ответил визгливый голос хозяйки.

Я снова открыл глаза и увидел, что лежу, прижавшись щекой к чьим-то не совсем чистым ногам. Аксель лежал на спине и тупо смотрел на стоявшего в дверях парня. Мы с Акселем лежали валетом. Он, видимо, рухнул и заснул рядом со мной.

— Я уже приходил вечером. Тебя не было дома, — проговорил парень, взмахнув рукой.

Я стал перелезать через Акселя. На это потребовалось время. Как почти все серьезные ситуации, эта была глупой.

— Скорей! Скорей! Карна рожает!

Аксель был песчаной косой, на которой я сел на мель.

— Карна рожает! — опять крикнул парень.

Я выбрался из постели. Сунул голову в ведро с водой, чтобы окончательно проснуться, и одновременно напился. Хорошо, что я мог глотать, а то бы наверняка захлебнулся.

— Бабушка велела привести тебя! У нас нет денег на доктора!

Я огляделся, пока вытирал голову. Брюки, рубашка, сюртук, чемоданчик с медицинскими принадлежностями. Должно быть, я сразу сообразил, что случилось. По-моему, я даже ничего не спросил у парня.

Когда я заходил к Карне, мы с ним иногда перебрасывались парой слов. Но как его звали, я не помнил.

Аксель ожил. Его движения напоминали движения разъяренного быка. Он, как и я, нырнул в бочку с водой. Потом затряс головой, чтобы стряхнуть воду с волос. Спешащий морж!

— Я иду с тобой! — объявил он. Я не возражал.

* * *

Время приближалось к полудню. Тени милосердно прикрывали наши лица. Мы бежали всего несколько минут, но мне показалось, что прошла целая жизнь. В глазах рябило. Кто-то вгонял гвозди мне в голову.

Мы выбежали на Стуре Страндстреде, и я думал, что сейчас услышу крики. Роженицы всегда кричат. Но в квартале Карны рыдала тишина.

Два раза я присутствовал при приеме родов. Один раз ребенок родился мертвым. Но для матери это было избавлением — она не была замужем. Считается, что надо принять роды не меньше трех раз, чтобы приобрести нужный опыт. Я цеплялся за эти слова, а сердце мое пыталось выпрыгнуть из груди.

— Она потеряла много крови, — предупредил нас парень, пока мы бежали через двор.

* * *

Карна лежала, вцепившись руками в столбики изголовья. Суставы у нее были белые. Казалось, она помнит лишь то, что надо крепко держаться за собственную кровать.

Белая ночная сорочка сбилась ей под мышки. Сорочка была совершенно мокрая.

Терзаемое схватками тело дугой выгибалось над тюфяком. Бабушка на коленях стояла возле кровати. Поднявшись, она крикнула мне:

— Помогите ей! Помогите!

Я встретил налитый кровью взгляд Карны. Но она меня не видела. Словно меня тут и не было. Рот у нее был открыт. Я видел, что она хочет закричать. Но крика не получилось.

Машинально я делал то, чему меня учили. Аксель, как мог, ассистировал мне. Два жалких школяра пытались на практике применить свои знания.

Ребенок шел спинкой. Я даже не знал, живой ли он. И по-моему, вообще не думал об этом. Мне нужно было извлечь его из Карны, потому что он мог разорвать ее.

— Согрейте воды! — распорядился Аксель.

— Она уже готова! — всхлипнула бабушка.

— Беги в клинику Фредерика и попроси, чтобы оттуда прислали опытного акушера. Речь идет о жизни! О двух жизнях! — шепнул Аксель парню, который тут же со всех ног бросился в клинику. Он был весь мокрый — видно, бегал уже давно.

Схватки шли без интервалов. Крови было очень много. Я безуспешно пытался ухватить скользкий комочек. Головка! Черт подери, должна же у него где-то быть головка!

Жалкое содержимое моего докторского чемоданчика ничем не могло помочь мне.

— Его держит пуповина, — тихо сказал Аксель.

Я непонимающе уставился на него. Что он имеет в виду?

— Это пуповина. Он ею опутан. Думаю, дело в этом. Очевидно, она обмоталась вокруг шейки. — Аксель говорил очень спокойно, но доверять его спокойствию не следовало. Он мог сорваться в любую минуту.

Я долго не решался применить силу. Аксель внушил мне, что ребенок еще жив. Несколько минут я оставался пассивным зрителем. Во мне теплилась надежда, что Аксель потеряет сознание и тогда что-нибудь произойдет.

Вот когда мне следовало сделать то немногое, что еще было в моих силах. Сказать Карне, что я ее люблю. Мои же действия только усиливали ее страдания.

Я был ее палачом. С первого раза, как я обнял Карну, я был ее палачом. Я вымыл руки и сунул руку в Карну. Сладковатый запах крови чуть не свалил меня с ног. Но я устоял. На коленях.

Несколько раз я видел, как Фома проделывал это с коровами, которые не могли отелиться.

Карна превратилась в судорожный комок мышц и хриплого дыхания. Она сама разрывала себя на части. А я помогал ей. Чтобы скорее положить этому конец.

— Уже день, — сказала бабушка и взяла Карну за руку.

— Когда начались роды? — услыхал я голос Акселя.

— Вчера утром. Она была одна… Я вернулась в обед.

Ребенка следовало повернуть. Как может ремесленник, да еще с похмелья, повернуть ребенка в утробе матери?

— Может, мне попробовать? — предложил Аксель. Я помотал головой:

— Нет! — Моя рука еще раз ощупала ребенка в чреве Карны.

Карна как будто сдалась. Она лежала неподвижно, совершенно безжизненная.

— Разбудите ее! — дико заорал я.

Я слышал, как ее хлопали по щекам, но никого не видел.

— Облейте ее водой! — простонал я.

Я слышал, как лилась вода. Почти нежно она падала на Карну. Бабушка плакала.

— Милая моя! Добрая! Хорошая! Золотая! — причитала она.

Но Карна слишком устала от этой войны, которая для нее длилась годами. Больше она не хотела воевать.

— Тужься! — просипел я.

Аксель с силой давил ей на живот. Пыхтел и снова давил.

— Ребенок застрял! Тужься, Карна! Тужься! Палач приказывал.

Наконец она как будто очнулась.

И делала все, что ей велели. Тужилась. Тяжело дышала. Глаза были широко открыты.

Об этом невозможно думать. Но я ничего не забыл. Запах борющегося тела. Испарину. Вздыбленный живот под руками Акселя.

Наконец раздался крик. Он вырвался не изо рта, а из ее чрева и дрожал, словно тысячи острых ножей, вонзившихся в стены и потолок.

Я сложил руки чашей, как ребенок, который ловит мяч. Глаза мои были прикованы к упрямому комочку, повернувшемуся к миру спиной!

Я больше не видел Карну, только слышал тишину, похожую на отголосок далекой непогоды. Старческий взгляд остановился на мне, когда я освобождал маленькое тельце от опутавшей его пуповины. Темный, пристальный взгляд. Красный нимб с синими и белыми пятнами окружал маленькую головку.

Мягкий шлепок, с которым ребенок упал в мои руки, прозвучал как тяжелый вздох и заложил мне уши.

Потом на несколько мгновений все прекратилось. Движения в комнате замерли, словно навсегда заняли положенные им места в этой картине.

Тишина.

Наконец, повинуясь не разуму, а рефлексу, я схватил посиневшее скользкое существо за ноги и стал его шлепать, пока оно не закричало. Тогда я показал его Карне.

Но лицо ее изменилось у нас на глазах. Она не двигалась. Руки отпустили столбики изголовья. Колени бессильно глядели в потолок. Круглые, детские колени с ямочками.

С того, что раньше было ее губами, сорвался стон. Глаза были закрыты.

Неужели это Карна?

Из нее текла густая красная река. Капли падали на выскобленный деревянный пол. Река подчинялась своим законам, она текла вдоль синей пуповины, которая еще связывала Карну с ребенком. Толчок за толчком она прокладывала себе дорогу и скрывалась где-то в постели. Река из тайного мира, в котором прячутся палачи.

Аксель был занят перевязыванием пупка. Он считал, что с главным мы справились. А перевязывать пуповину он умел.

Потом всегда можно оправдать себя. Бедный Вениамин Грёнэльв! Новоиспеченный доктор! Мужчина. Он еще мальчиком видел, как умирают люди. Он вместе с Карной видел умирающих и на поле боя, и в полевом лазарете. И все-таки он оказался неподготовленным. Никто не научил его, что, пока есть время, следует сказать: «Я негодяй, но я люблю тебя!»

Кто ж знал, что эти простые и нужные слова говорятся умирающему не для того, чтобы облегчить ему смерть. Что они говорятся для того, чтобы потом легче было умереть самому.

* * *

Бабушка приняла у меня нагое дитя человеческое и во что-то завернула его. Это была девочка. Крохотное серьезное существо, которое уже заклеймило меня своим черным недоверием.

Аксель стоял, склонившись над Карной. Тихо и ровно рокотали его слова. Этакий умиротворенный рокот, утоляющий жажду. Словно кто-то наливал в стакан воду на глазах у истомившегося от жажды человека.

Я не мог отвести глаз от красной реки, текущей из Карны. От этих сильных красных толчков. В отчаянии я схватил ее руками за таз и приподнял его, надеясь остановить этот поток. И долго держал в таком положении, стараясь заставить жизнь удержаться в ее теле. Заставить Карну снова начать борьбу. Но все окутал туман, и я потерял в нем путь.

В отчаянии я искал спасения в глазах Акселя. Но он покачал головой. Не знаю почему, я вдруг обратил внимание, какая грубая у него щетина. Поры на его коже вызывали во мне отвращение. Тошнота подступила к горлу. Стены раздвинулись и снова встали на место. Я впал в ярость.

Безумный крик прорезал тишину:

— Не трогайте ее! Не трогайте! Карна! Карна!

Я почувствовал на плече чью-то руку и крепко зажмурил глаза, чтобы удержать все на расстоянии. А время шло дальше уже без Карны.

Когда я открыл глаза, Аксель, нагнувшись, распрямлял ее детские колени. Потом он прикрыл простыней иссякшую реку.

Рубашка у него на спине промокла от пота, плечи слегка вздрагивали.

Я был только зрителем, случайно проходившим мимо. Карна! Не осуждай меня! Я не хотел этого. Но жизнь обошлась с тобой слишком жестоко. Если бы моя любовь могла вернуть тебя, я не задумался бы ни на минуту. Ты слышишь, как я зову тебя? Ты не упрекнула меня. Не сказала, что мне следовало раньше о тебе позаботиться. Если б ты хоть намекнула мне, если б я знал обо всем, я бы мог ответить тебе!

Может, именно тебе следовало занять место рядом со мной? Может, именно этого я и хотел? Почему ты не заставила меня? Тогда бы у меня по крайней мере был выбор. Почему ты не прогнала меня? Чтобы я хотя бы мог считать, что делал попытки?

Ты, наверное, думала, что я не обращал на тебя внимания? Что мог бы хоть что-нибудь сделать для тебя? Прийти раньше? Но ведь я не знал, что ты так нуждалась во мне! Я не мог взять тебя в Рейнснес. И ты понимала это. Карна! Неужели ты думаешь, что я знал, что ты ждешь ребенка, и мне это было безразлично? Откуда я мог это знать? Ведь ты ничего не сказала мне. А если б и сказала, разве я мог быть уверенным, что это мой ребенок?

Теперь на эти вопросы уже не будет ответа.

Карна!

 

ГЛАВА 15

Самое интересное свойство времени, которое последовало за родами Карны, заключалось в том, что оно громоздилось где-то вне меня и не имело ни малейшего смысла. В конце концов эта громада часов и дней так выросла, что я понял: она раздавит меня, если я ничего не предприму.

Не помню, как я вернулся к себе на Бредгаде и о чем мы с Акселем говорили. Помню только, что несколько дней спустя он дал мне за что-то пощечину. Помню также, что он принес мне хлеба и бутылку вина в бумажном пакете.

— В какой день это было? — спросил я, пока он наливал вино в рюмки.

— Что именно?

— Когда мы с тобой были на Стуре Страндстреде? Аксель нагнулся посмотреть, не пролил ли он вино.

— Двадцать третьего апреля, — сказал он наконец.

— Ясно. — Я старался не смотреть на него. Он промолчал.

— День святого Георга, — пробормотал я. Аксель пропустил это мимо ушей. Через некоторое время он сказал:

— Я сообщил в клинику, что у тебя сильная простуда. Но в понедельник утром ты должен быть на месте. Ровно в половине восьмого. Обход больных. Операции с десяти до одиннадцати, как обычно.

Я кивнул. До его ухода мы выпили всю бутылку. У него хватало своих забот. Например, с Анной.

* * *

В тот день, когда хозяйка явилась ко мне и потребовала денег за квартиру, я понял, что еще не все кончено. У жизни еще были какие-то виды на меня. Хозяйка была безжалостна. Она думала, что я болен, гремел ее голос. Но теперь ей ясно, что я не заплатил за квартиру, потому что пропил все деньги. Кроме того, она заявила, что у меня в комнате вонь. Что я не выношу нечистоты. Что я должен съехать с квартиры.

Я отдал ей несколько купюр. Она сунула нос во все углы и направилась к двери, сделав мне недвусмысленное предупреждение.

— У вас есть дети, сударыня? — вежливо спросил я, словно видел ее впервые в жизни.

Мой вопрос поразил ее до глубины души. Это было не похоже на нее. По ее изумлению я понял, что мне ничего не угрожает. Это придало мне смелости.

— Вы когда-нибудь рожали?

— Я не понимаю…

— Я тоже, — дружелюбно сказал я.

— Негодник! Вы бы лучше вынесли свои нечистоты, а не болтали всякую чепуху! Вы просто свинья, кандидат Грёнэльв! — рассердилась она.

— Да. И еще палач! — сказал я, чувствуя, что мне приятно произнести это вслух.

Она с ужасом посмотрела на меня, буркнула что-то о душевнобольных и удалилась, громко хлопнув дверью.

Я невольно улыбнулся. Для людей так же естественно смеяться, как и плакать, подумал я. Лицо мое превратилось в камень, который бросили в пропасть.

Поскольку я уже встал и было еще светло, я вспомнил, что надо побриться. Я вышел во двор с полным туалетным ведром и пустым ведром для воды. Вылил нечистоты, за которые меня бранила хозяйка. Конечно, она была права. От ведра ужасно воняло. Женщины часто бывают правы. Но не следует говорить им об этом. Зачем? Это и так всем известно.

Пока я стоял у колонки, набирая воду в цинковое ведро, я почувствовал во рту привкус металла, как в то утро, когда нас с Акселем разбудил брат Карны. Что он тогда кричал?

— Скорей! Скорей! Карна рожает! Металлический привкус усиливался по мере того, как ведро наполнялось. Вода бежала сильной струей Я закрыл кран. Однако это не помогло. Я все равно слышал, как она льется.

Лишь когда я вернулся к себе в комнату, запер дверь и громко сказал себе: «А сейчас мы побреемся!» — я перестал ее слышать. Помогло слово «мы».

Я набрал полные легкие воздуха. Вдыхал и выдыхал, словно никогда раньше не дышал. Подошел к окну. Отворил его. Сделал упражнение для дыхания. Потом начал бриться и, после того как порезался в третий раз, понял, что у меня что-то с глазами. Я просто не различал, где у меня кожа, а где щетина. Из зеркала на меня холодно смотрел доктор. Потом он поставил диагноз: нервная перегрузка, повлиявшая на работу органов чувств. Результат: нарушение зрения. Любопытно!

— Но ведь я несколько дней пролежал! Я должен был отдохнуть! — презрительно возразил я.

— Нарушение зрения — следствие того, что ты испытал раньше. Оно носит временный характер. — Доктор был оскорблен.

— И что же мне пока делать? Ходить небритым? Или с порезанным подбородком?

— Зрение постепенно восстановится. Особенно после того, как ты совершишь некий поступок, необходимость которого ты еще не осознал, — сказал доктор.

Я сразу почувствовал себя лучше.

* * *

Я знал, что меня встретят не как героя. Но не ждал, что буду встречен как враг.

Мне открыл брат Карны. Он молча и угрюмо посмотрел на меня. Из комнаты слышался какой-то странный звук. Словно кто-то ломал сухую веточку. Детский плач.

— Я подумал, что мог бы… — начал я, не зная, что сказать.

Вышла бабушка. Она смерила меня взглядом.

— Похороны состоялись вчера, — коротко сказала она.

Вверх по стене бежал смелый муравей. Он старался преодолеть щель между наличником двери и деревянной панелью. Муравей? В городе? Чем же он питается?

— Ваш друг был на похоронах! И принес цветы! — с упреком сказала бабушка.

— Там муравей! — пробормотал я.

Вытянув шею, парень заглянул в дверь. Открыв рот, он смотрел то на меня, то на деловитого муравья. Бабушка прищурившись поглядела на меня из-под кустистых бровей.

— Не плюй в колодец, пригодится водицы напиться, — сказала она и втянула меня в комнату.

Наверное, мы с ней о чем-то разговаривали. Но я почти ничего не помню. Кажется, она спросила, кого зовут Вениамином — меня или моего друга.

— Меня. Его зовут Аксель.

— Значит, это вы отец малышки. — Бабушка была огорчена.

Не помню, ответил ли я что-нибудь. Помню только, что в это время за занавеской заплакал ребенок. Это был какой-то задушенный плач. Я даже подумал, не задохнется ли он. Впрочем, это было бы, пожалуй, к лучшему. Ведь Карны уже не было.

— Я надеялась, что отец ребенка не вы, — откровенно призналась бабушка.

Я кивнул.

— Он лучше вас. Порядочный. Из хорошей семьи. Пришел с цветами. И плакал. У могилы он плакал.

Я снова кивнул.

Бабушка опустила глаза и вздохнула, и я вдруг увидел, что у нее точно такой же нос, как у Карны. Небольшой, прямой, с красивыми маленькими ноздрями. Их хотелось даже потрогать.

Я поднял было руку.

— Девочка умрет от голода… — сказала бабушка. Я по-прежнему смотрел на ее ноздри.

— Я вынуждена отдать ребенка. Мне не под силу растить его. Я старая. Парня тоже нужно кормить и одевать. Ему самому столько еще не заработать. Теперь, когда Карны больше нет…

Она прикрыла глаза рукой.

Ребенок перестал плакать. Значит, он задохнулся, подумал я. Ему в рот попала тряпка или одеяло. Лицо у него посинело. Глаза и рот сейчас широко открыты. Крохотные кулачки сжаты. Доктору случалось видеть мертворожденных младенцев.

— Вы не знаете, куда можно отнести бедняжку? — спросила бабушка.

Я отрицательно покачал головой.

Она снова закрыла лицо руками. Всхлипнула.

— Зря они замуровали окно, что было рядом с входом в клинику Фредерика. Там принимали несчастных детей, которые никому не нужны.

Я слышал об этом «шкафе». Так называлось одно из окон возле каменного крыльца. Теперь его замуровали. В прежние времена туда можно было положить нежеланного ребенка, позвонить в колокольчик и убежать. На колокольчике было написано: «Спасение несчастных детей».

— Можно я сяду? — спросил я, садясь на один из стоявших у стола стульев.

Бабушка села напротив меня. Высморкалась в тряпочку, которую достала из рукава. Кожа на руках у нее была белая и дряблая. Она сложилась складками, когда бабушка положила руки на стол и обмотала тряпочкой два пальца. Это почему-то тронуло меня.

— Я не смог привести кого-нибудь из клиники, — сухо сказал брат Карны и ушел. Мне было бы лучше, если б он остался. Отчаяние старухи душило меня.

— Вы, верно, не признаете ребенка своим? — спросила бабушка через некоторое время.

Кажется, я не смог ей ответить.

— Я другого и не ждала, — с горечью сказала она. — Мужчины в таком не признаются. Тем более если мать умерла. Отцы не выстраиваются в очередь за ребенком. Это ясно.

— Что я могу для вас сделать? — вежливо спросил доктор.

Она подняла голову и поглядела на меня. Я весь сжался от ее откровенного презрения.

— У вас есть деньги? — спросила она.

— Немного.

— Надо расплатиться за похороны. Этого расхода было не избежать… Бедная Карна!..

— Сколько мы должны? Бабушка покорно ответила.

— Пусть пришлют счет.

— Они сделают это и без моей просьбы.

— Я понимаю. Но попросите их прислать счет на имя кандидата Вениамина Грёнэльва, живущего у вдовы Фредериксен на Бредгаде.

Сверток на кровати снова заплакал. Значит, не задохнулся.

— Что вы делаете, когда она плачет? — спросил я. Бабушка вздохнула, высморкалась еще раз и поспешила к занавеске, за которой стояла кровать Карны.

— Даю ей сладкую воду и разбавленное молоко. Но ее желудок этого не принимает.

Она подошла с ребенком к столу и положила его мне на руки. Девочка пошевелилась. Тепло от нее поползло по моим рукам до самой шеи.

— Надо найти кого-нибудь, кто бы ее взял, — сказала бабушка, стоя у плиты. Она что-то разогревала в кастрюльке. — Я не ходила стирать и убирать с тех пор, как Карна… Нам больше не дают в долг ни хлеба, ни молока. Мы должны уже за две недели.

— Я достану немного денег, — пообещал я, глядя на маленькое сердитое личико, которое выглядывало из свертка.

Черный серпик волос приклеился к потному лобику. Сверток извивался. Девочка делала гримасы и плакала. Она раскрывала рот, как скворчонок. Сперва казалось, что она хочет только глотнуть воздуха. Потом сморщенное личико начинало дрожать и раздавался сердитый крик.

— У нее что-нибудь болит? — спросил я.

— Да нет, — ответила бабушка. — Девочка хорошая и здоровенькая. Она просто не принимает этой пищи. Такая пища не годится для новорожденного. Если бы я знала какую-нибудь женщину, которая могла бы покормить ее грудью хоть две недели…

Бабушка заплакала.

— Может, я найду кого-нибудь в клинике, — пообещал я, мне хотелось утешить ее. — Я узнаю.

* * *

Теперь моей жизнью командовал доктор. Он заставлял меня униженно молить о грудном молоке для свертка, который лежал у бабушки на кровати Карны. Я бегал по акушерам в клинике Фредерика и в городской больнице. Просил и умолял. Собирал подаяние по капле. Рассказывал душераздирающую историю о бабушке, ребенке и скончавшейся от родов матери. Наконец все сиделки и акушерки знали мою историю уже наизусть, и мне было достаточно только протянуть им бутылку. Каждый день бабушка спрашивала, не нашел ли я кого-нибудь, кто захотел бы взять здоровенькую девочку. И я со стыдом отвечал ей, что еще не нашел.

За это время мы с Акселем виделись только во время дежурств в клинике. Но однажды, вернувшись домой, я нашел его спящим на моей кровати.

Я решил, что впредь, уходя, буду запирать дверь.

— Что ты здесь делаешь? — спросил я.

— Сплю, — ответил он и враждебно поглядел на меня. Я снял сюртук и подошел к столу, что стоял у окна.

Аксель следил за мной. Потом потянулся и начал искать под кроватью свои башмаки. Но нашел только один. Он так и сидел с башмаком в руке. Лица его я не видел.

— Чего тебе надо? — спросил я.

— Почему ты меня избегаешь?

— Я не избегаю.

— А почему я не вижу тебя в наших обычных кабачках? Почему тебя никогда нет дома? Почему ты сам больше не приходишь ко мне? Тебя мучают угрызения совести? Мы были вместе, когда случилось это несчастье… Я не виноват…

— Замолчи!

— И не собираюсь! Нам надо поговорить!

— О чем тут говорить? Ведь ее больше нет…

— Я и не собирался говорить о Карне. Прости, я не знал, что она так много для тебя значила. Ты слишком хорошо это скрывал!

Не знаю, что меня разозлило: то ли его слова, то ли тон, каким они были сказаны, — но я бросился на него. Он схватил меня за жилетку и держал в воздухе, пока я не успокоился. Правда, жилетка не выдержала этого испытания Она лишилась своей шелковой спинки и затейливой пряжки. Почувствовав под ногами пол, я снял жилетку и начал ее разглядывать.

Аксель стоял посреди комнаты, опустив руки.

— Не советую дразнить меня, — сказал он.

— Что у тебя за манеры!..

— Это я у тебя научился.

— Неужели?

— У тебя дома есть пиво? — спросил он.

— Нет. К этому часу оно все равно стало бы слишком теплым.

— Идем куда-нибудь, выпьем по кружечке?

— Нет. Я хочу спать.

— Ты проспал самое меньшее две недели.

— Ошибаешься, — равнодушно ответил я и лег на кровать, еще хранившую отпечаток его тела.

Он вздохнул и сел к письменному столу, почти повернувшись ко мне спиной.

Воцарилось молчание. Я закрыл глаза и надеялся, что он уйдет. Вдруг он произнес в пространство, словно говорил сам с собой:

— Анна мне отказала.

Сквозь опущенные веки я видел, что тени в углу за кроватью стали синими. Мимо окна проехала телега. Копыта стучали по мостовой. Дина! Дина скакала на Вороном по береговым камням. Тот же стук. У меня в ушах отдельные удары сливались в единый гул. Тело мое лежало на кровати. А сам я, точно орех, перекатывался в голове Акселя. Там я снова услышал его слова. Они висели в воздухе. И, трепеща, ждали, чтобы я принял их.

— А что ей надо? — неожиданно для себя спросил я.

— Я не интересовался… Но это и так ясно.

— Что тебе ясно?

— Она сказала мне, что вы… Что ты… Что она спала с тобой!

Я приподнял голову с подушки и постарался дышать спокойно.

— Анна?.. Она так сказала?.. — Я заикался, но не мог ни подтвердить, ни опровергнуть ее слова.

Это невероятно! Женщины не говорят о таких вещах. Этого не сказала бы даже Сесиль. А уж Анна… Нет! Не может быть!

— Вот черт! — пробормотал я.

Он обернулся и посмотрел на меня. Словно на собачье дерьмо где-нибудь на рынке.

— Сколько ты переберешь женщин, прежде чем угомонишься? — сказал он, шумно выдыхая воздух через ноздри. — Я даже не подозревал, что ты настолько лжив и подл! Что ты такой негодяй!

— Нет! — Я продолжал размышлять над словами Анны. Я ничего не понимал. Неожиданно у меня вырвалось:

— Почему она это сказала?

— Потому что она честнее, чем ты! Наступила мертвая тишина. Потом он взорвался:

— Смотри, чтобы она не умерла от родов до того, как вы обвенчаетесь. Это было бы уже слишком! Чертов норвежский кобель!

Я слушал его лежа. Конечно, я понимал его. Аксель! Милый, милый Аксель!

— Это не правда! — выдохнул я.

— Может, это и преувеличение, но не очень сильное, — процедил он сквозь зубы.

— Я говорю про Анну. Это не правда. Я не спал с ней. Никогда. Я…

Он смерил меня ледяным взглядом:

— Пытаешься выкрутиться? Хочешь представить Анну лгуньей, чтобы сохранить дружбу со мной? Тебе нужны все — и я, и Анна. Ты хуже, чем я думал. Мне следовало бы размазать тебя по стене в этой несчастной…

— Поверь мне! Я говорю правду!

Он подошел к кровати с таким видом, что я невольно приподнялся. И снова смерил меня взглядом. От макушки до пяток. Посмотрел в глаза. «Сейчас он меня прикончит, — подумал я. — И хорошо! Скорей бы конец».

— Как думаешь, чего она добивалась, преподнеся мне эту гнусную ложь? — прохрипел он, низко нагнувшись над кроватью.

Я понимал, что мое дело плохо. Надо мной навис отлично оснащенный фрегат. Мощные гики… Правда, паруса плохо зарифлены и в любую минуту могут отхлестать меня по лицу.

— Не знаю.

Он меня не ударил. Нет. Но не спускал с меня глаз.

— Черт бы тебя побрал! — сказал он наконец. Уже спокойно.

Я с облегчением сел и пошарил на ночном столике в поисках трубки и табака.

— Ты мне веришь? — живо спросил я. Слишком живо.

— Верю? Я верю, что Вениамин Грёнэльв просто мерзавец! И ты столько лет был моим другом! Ну а если б она и солгала? Значит, у нее есть на то причины! Неужели ты этого не понимаешь? Зачем же ты выдал ее мне? Почему как мужчина не взял все на себя? Струсил?

Он вырвал у меня из рук табак и трубку, вернулся на свой стул, потом долго набивал трубку и раскуривал ее.

— Ты прав.

Аксель закатил глаза, скрывшись за облаком дыма.

— Но я хотел этого, — признался я. — Я очень хотел обладать Анной!

— В таком случае у нас есть хоть что-то общее, — сухо сказал он без тени улыбки.

В ту минуту я понял, почему так люблю Акселя. Я думал об этом все время, пока он произносил свои циничные слова. Вряд ли я понял их смысл. Но он как будто оправдал меня. Все стало просто, и теперь с этим легко было покончить. Наконец Аксель смилостивился надо мной.

— Как ты собираешься поступить с Анной? — спросил он.

— Ты прекрасно знаешь, что я ей тоже не нужен.

— А если понадобишься?

Я вздохнул и пожал плечами:

— Возьму с собой в Рейнснес.

На губах у Акселя заиграла злая усмешка.

— Вот это да! Ты делаешь успехи! Я хочу присутствовать, когда ты ей это предложишь. Мне доставит удовольствие лицезреть твой первый мужской поступок.

Я счел, что мне не следует отвечать на его слова.

— А если она согласится поехать с тобой в твою ледяную пустыню? — спросил он.

Я почувствовал, что Аксель готовит мне ловушку.

— Этого не случится, — заверил я его.

— Почему же? Зачем же она лжет и наговаривает на себя то, что может пагубно отразиться на ее репутации? И все это ради тебя!

— Я не отвечаю за то, что она говорит!

Он кивнул. И продолжал кивать некоторое время.

— Подумать только, Вениамин Грёнэльв понял наконец, как проста любовь. Он не откажется от любви, но и не приложит ни малейших усилий, чтобы добиться ее! Он не отвечает за то, что говорит Анна! И не задумывается, почему она так говорит! Он! Который мечтал переспать с невестой своего друга! Вот твое евангелие любви и дружбы! Поздравляю!

Он встал и собрался уходить. Я не успел опомниться, как он был уже у двери.

— Ты уходишь?

— А я и не приходил, — буркнул он.

— Мы больше не друзья?

— Во всяком случае, сегодня. — Голос его звучал устало.

— Ты не скажешь ей… что я выдал ее? — попросил я. Аксель посмотрел на меня с жалостью.

— Нет! — коротко бросил он.

* * *

Теперь настал его черед избегать меня. Даже в клинике. Я неукоснительно соблюдал распорядок хирургического отделения профессора Саксторпа. Моя жизнь подчинялась его строгим правилам и запаху карболки.

Ежедневно мое мужество подвергалось серьезному испытанию — вопреки обычаям и приличию я ходил в акушерское отделение и вымаливал молока для ребенка на Стуре Страндстреде. Молоко я относил к бабушкиной двери. Несколько раз я слышал, как за дверью плакала девочка.

В мае у нас с Акселем начался шестинедельный курс по акушерству, но мы так и не помирились.

От Дины по-прежнему не было ни слуху ни духу.

Я нарочно изводил себя мыслями, что сейчас Аксель и Анна гуляют у озера или пошли в Тиволи. Эти мысли вызывали усталость. Мне хотелось заснуть и не просыпаться.

У себя на Бредгаде я аккуратно выносил ведро с нечистотами, словно это было делом моей жизни. Я даже постарался выяснить свое материальное положение. Мне было ясно, что я должен просить, чтобы мне продлили срок ординатуры до моего отъезда домой. Домой? Значит, я полагал, что смогу избежать судебного процесса?

В свое оправдание хочу сказать, что не собирался писать Андерсу или посылать ему телеграмму с просьбой прислать немного денег для бабушки Карны.

Постепенно я восстановил в памяти наш последний разговор с Акселем. Вспомнил его обвинения. Попытался вспомнить и нашу последнюю встречу с Анной. Но все это как будто больше не имело ко мне отношения.

Я вытащил сочинения Кьеркегора. Не потому, что хотел снова перечитать их, а просто чтобы спастись от самого себя.

«Страх и трепет»: «…лишь тот, кто обнажает меч, получает Исаака. Тот, кто не станет трудиться, не получит хлеба, но будет обманут так же, как боги обманули Орфея, показав ему мираж вместо возлюбленной; обманули потому, что он был чувствителен, а не храбр, потому, что он был кифаредом, а не настоящим мужчиной… таким, который, желая работать, кормит собственного отца».

Эти постулаты помогали мне сдерживать свои чувства.

 

ГЛАВА 16

Однажды вечером я пошел в пивную, потому что не мог больше оставаться на Бредгаде один на один с кандидатом Вениамином Грёнэльвом и вдовой Фредериксен.

Увидев Акселя, я понял, как сильно мне его не хватало. Он сидел один. В углу. Под керосиновой лампой.

Я подошел к его столику. Нерешительно выждал некоторое время. Он вяло кивнул, и я сел.

— Пришел поклониться старым святыням?

— Хотел посмотреть, начала ли расти борода у новых желторотых в Регенсене, — ответил я.

Он мрачно кивнул.

— С бородой все не так просто, нет! — сказал он, помолчав.

— Я угощаю!

Нам принесли пива, но он по-прежнему не подавал признаков жизни.

— У тебя был трудный день? — спросил я.

— Я чуть не умер от смеха, — ответил он.

— Даже так?

— Да!

Я отпил немного и огляделся по сторонам. Решил, что мне нужно снять пальто. Снял и снова сел рядом с ним. Он все не поднимал головы.

— Аксель, послушай! — взмолился я.

— Не кричи! — крикнул он так, что официантка с подносом вздрогнула.

— Кого ты хочешь убить? Меня? Или кого-нибудь другого?

— Я не убиваю людей, — отрезал он.

— Тогда в чем дело?

— А это вопрос!

Я вдруг сообразил, что он имеет в виду. Мы сидели, глядя в разные стороны, словно были незнакомы друг с другом.

— Я был на похоронах, — неожиданно сказал он. — О Господи!

Я насторожился:

— Да?

— Она думала, что это я… мне пришлось, черт подери, втолковать ей, что отец ребенка не я, а ты…

— Благодарю за заботу! А почему ты заговорил об этом сейчас? Чтобы помучить меня?

— Да, да, угадал, только успокойся! — громыхнул он. Я был невозмутим, но старался не встречаться с ним глазами. Он снова принялся за свое:

— Ты ее видел?

— Кого?

— Девочку.

— Да.

— Похожа она на тебя?

— Прекрати! — взмолился я.

Через некоторое время я не выдержал:

— Угощаю водкой!

— Какой ты щедрый сегодня! — презрительно бросил он.

— Какой уж есть.

— Ты виделся с Анной? — равнодушно спросил он, когда нам принесли водку.

— Нет. А ты?

— Виделся. — Он кинул на меня злобный взгляд.

— Я скоро уезжаю домой, — неожиданно сообщил я.

— Еще бы! Здесь у тебя земля горит под ногами! Это было уже слишком. Я отодвинул рюмку и встал.

Надел пальто. Его глаза следили за мной.

— Пойду! — Я кивнул на прощание.

Он как будто не заметил моего эффектного жеста.

— А где твоя мать? Все еще за границей? Она поправилась? — спросил он, словно мы все еще сидели за столиком друг против друга.

— Она и не была больна.

— Но ведь ты ездил в Берлин из-за ее болезни?

— Я с ней не встречался, — уклончиво ответил я.

— Вот как?

— Да.

— Но ведь ты привез ее виолончель?.. Я думал, что из-за болезни она больше не может играть. Если не ошибаюсь, она раньше играла?

— Да, какое-то время. Брала уроки.

— Я так и понял. А теперь, значит, перестала?

— Да.

— Она тоже собирается вернуться домой?

— Нет.

— Да сядь же ты в конце концов! Чего ты злишься? Это я должен злиться, а не ты! — заорал он.

Я пожал плечами и сел на кончик стула.

— Странные у вас там женщины, на Северном полюсе! Ты не находишь? — Он даже улыбнулся.

Я промолчал.

— Она хорошо играет? Виртуоз?

— Не думаю.

— А как она сама считает?

— Никак.

— Ты не спрашивал?

— Я же тебе сказал, что я ее не видел! Нельзя ничего спросить у женщины, которую последний раз видел еще в детстве!

— Ты хочешь сказать, что твоя мать когда-то просто уехала из дому?

— Что-то в этом роде.

— О Создатель! И давно? Сколько тебе тогда было?

— Не помню… Кажется, четырнадцать…

— Вот черт!.. — пробормотал он и подергал себя за бороду. — А я-то считал, что знаю тебя! Оказывается, мне многое еще неизвестно…

Я молчал, но мне был ясен его намек.

— Я не знал, что она уехала так давно. А из-за чего? Чтобы учиться играть на виолончели? Или была какая-нибудь другая причина? — спросил он.

— Поехала учиться играть на виолончели. Насколько мне известно, — солгал я.

Мы помолчали. Аксель обхватил рукой рюмку. Я посмотрел на свои руки. Ни он, ни я не занимались физическим трудом. Мои руки для этого не годились. По сравнению с руками Акселя они выглядели слабыми и хрупкими. Я унаследовал от Дины ее длинные пальцы. Впрочем, кто знает? У Иакова пальцы тоже могли быть длинные. У Акселя же кулаки были как кувалды. Словно кто-то подсунул пастору сына кузнеца.

— Ты хочешь сказать, что не нашел ее? И далее не знаешь, где она сейчас?

— Примерно так.

— А ты искал? Или смирился?

— Перестань! Неужели ты думаешь, что я просто так прокатился в Берлин?

— Ты отсутствовал недолго.

— Ее нет в Берлине!

Он настойчиво дергал себя за бороду.

— А если сейчас съездить туда? — Его голос был похож на шепот, влетевший ночью в открытое окно.

— Зачем?

— Узнаешь, хочет ли она тебя видеть. Как она живет.

— Я пытался. Впрочем, меня больше не интересует, как она живет!

Он пристально посмотрел на меня, потом зажмурился, и лицо его скривилось.

— Меня не проведешь! С тех пор как она уехала, не прошло ни одного дня, чтобы ты не думал о ней!

— Ха!..

— Я не прав?

— Почему же, иногда думал…

— Мы едем!

— Мы?

— Да! Тебе нужен спутник. А мне надо вырваться отсюда, посмотреть мир! Неужели только женщины могут разъезжать, где им вздумается, а мы должны работать в поте лица своего? — Он усмехнулся.

— У меня нет денег на такое путешествие.

Он вздохнул и задумался, вытянув губы трубочкой.

— Это я постараюсь уладить.

— Нет, я не могу влезать в долги.

Я объяснил ему, что брать взаймы — последнее дело. Он не сводил с меня глаз, потом стукнул кулаком по столу:

— Ты просто трус! Боишься найти свою мать! Боишься, что она прогонит тебя!

Зал вдруг закачался у меня перед глазами. Аксель превратился в какие-то зловонные останки. Мне следовало уйти отсюда, пока не поздно.

Я встал, ноги плохо держали меня, но Аксель вдруг протянул руку и посадил меня обратно на стул.

— Я поеду с тобой в Берлин! — решительно заявил он.

— Что заставило тебя принять такое решение? — Я обратил внимание, что он закурил одну из гаванских сигар профессора.

— Это имеет для тебя значение?

— Да. Я должен знать, какие у тебя намерения. Хочешь ли ты таким образом отомстить Анне или считаешь, что должен поддержать меня.

— Ни то и ни другое. Мной движет эгоистическое желание попутешествовать, — ответил он.

Я протянул руку. По старой привычке он отдал мне сигару. Я затянулся два раза и вернул ему.

— Пошли, — сказал я и осушил рюмку.

Аксель был на удивление покладист. Мы пошли по направлению к его дому. Он жил в Валькендорфе.

— У меня нет денег на поездку в Берлин, как бы мне этого ни хотелось, — сказал я.

— А ты не можешь где-нибудь достать?

— Нет. То есть я мог бы попросить у Андерса, но не знаю, как обстоят у него дела. На это требуется время.

— Я могу занять для тебя, — предложил он.

— У кого?

— У своей матери. — Он засмеялся.

— Не сказав ей, на что берешь? Он пожал плечами:

— Она подумает, что я залез в долги.

— Почему тебе этого так хочется?

— Я уже объяснил тебе.

— Ты хочешь отвлечь меня от Анны! Но ведь я все равно скоро уеду!

Он остановился и схватил меня за руку:

— Дело не только в этом. Ты просто глуп, если не понимаешь этого. Я Анне больше не нужен. Во всяком случае, сейчас. Если женщина может уехать, значит, я тоже могу!

— Понятно, понятно!

Через несколько шагов он снова остановился и снова схватил меня за руку. Смех его не предвещал добра.

— Сегодня вечером я был там. У Анны. — Он смеялся.

— Там было так весело?

— Не особенно, — признался он. — Хочешь знать почему?

— Да…

— Анна не вышла к обеду. Она, видите ли, заболела и не могла присутствовать за столом. Уверяю тебя, Вениамин, я не предлагал поставить ей диагноз. Все и так ясно. Но я воспитанный человек и утешал родителей как мог. Вениамин Грёнэльв летал над нами, как крылатый дух над водой.

— Мне очень жаль.

— Ликуй! Тебе все дозволено!

— Ты еще молод, не надо так ожесточаться, — поддел я его.

Но он даже не стал платить мне той же монетой. Мы уже прошли мимо Валькендорфа.

— Мы с Анной больше не увидимся! — сказал я.

— И не думай! Увидитесь! — со злостью возразил он. — И каждая встреча будет постепенно исцелять тебя. Наедине с ней ты будешь меня расхваливать. А когда мы будем все вместе, можешь надо мной смеяться. Ты мой друг и будешь моим шафером. А я, со своей стороны, раздобуду денег и найду твою мать. Не сомневайся.

Мы стояли в промежутке между двумя уличными фонарями. Я видел только его руку с зажженной сигарой.

— И это ты называешь дружбой? — спросил я.

— Да, черт бы тебя побрал!

— Не слишком ли ты быстро решил, что меня можно купить?

— Ты прав, считаю я быстро. Но я тебя не покупаю. Ты мне необходим.

— Ты уверен, что Анне нужен именно такой муж, как ты?

— Да. Я уже объяснял тебе. Все решила наша первая встреча. Анне тогда было шесть. Мне — восемь. Мы уже тогда знали, что будем вместе. Это так красиво. И никто не сможет нам помешать…

— Ты никогда не говорил о… о любви между вами. Я думал, что это чисто практический подход к делу.

— Значит, если бы я сказал хоть слово о любви, ты бы не стал пытаться отбить у меня Анну? Ты это имеешь в виду?

Что я мог ответить ему?

— Не стал бы? — повторил он и выпустил густую струю дыма. Превосходство было на его стороне.

— Не знаю. — Я сдался.

Он шел набычившись, молча. Потом у него вырвалось:

— Вот это признание!

* * *

Небо затянулось тучами, и на нас упали первые капли дождя. Мы проходили мимо каменного рыцаря на Конгенс-Нюторв. Деревья шумели от ветра, волосы Акселя растрепались. Припозднившийся чистильщик сапог уныло тащил свою тележку. Две одинокие вспышки осветили небо.

— Смотри! — воскликнул Аксель. — В Тиволи фейерверк!

— Да. — Я засунул руки в карманы.

Мы смотрели друг на друга. На мостовой пузырились капли дождя.

— Надо где-то укрыться! — решил Аксель. — Где здесь ближайший кабачок?

— Аксель, у нас завтра утром операция!

— Как это на тебя похоже! Сперва ты слишком поздно приходишь, чтобы повидаться со мной. А когда мы уже встретились, оказывается, ты слишком устал. И это притом, что мы еще даже не начали веселиться! Когда мы едем?

Он наслаждался своим превосходством.

Бредя под дождем, мы, безусловно, являли собой странное зрелище. Сиамские близнецы — головы разные, но во всем остальном они зависят друг от друга.

Первый попавшийся нам кабачок оказался унылым заведением на Ню Адельсгаде. Там нам удалось преодолеть свои разногласия и начать строить планы на будущее. Они касались Дины.

Водка обожгла мне желудок и напомнила о том, что неплохо было бы и поесть. Но Аксель был сыт после обеда у профессора, а есть одному мне не хотелось. К тому же он уверил меня, что в таких заведениях не подают ничего, кроме колбасок с мышьяком.

Но я хотя бы согрелся. На вешалке сохли и коптились в дыму мокрые пальто. Из-за табачного дыма и грубых голосов здесь казалось многолюдно. Наши огорчения испарились, и постепенно нами овладела необузданная радость. После нескольких рюмок мы опьянели. Перед каждой рюмкой Аксель произносил небольшой тост. По его словам получалось, что он у матери любимчик. И безусловно, устроит мне заем. Как только наша ординатура закончится, мы едем в Берлин!

Я попросил его перестать повторять одно и то же, чтобы я не счел его слова пьяной болтовней. Тогда он начал подробно рассказывать, как мать любит его. И не только за неотразимую внешность, но главным образом — за тонкую душу, которая, по ее мнению, частица ее собственной души.

Я преодолел усталость и голод. И чувствовал себя Иудой, сидящим у ног Иисуса и слушающим, как Иисус собирается спасти нас обоих благодаря своим связям с высшими силами. Для Акселя высшей силой была его мать.

Убедив меня, что ему ничего не стоит склонить мать на нашу сторону, он начал расспрашивать меня о Дине. — Я должен узнать ее при встрече, даже если тебя не будет рядом! — сказал он.

Я задумался. Мне нечего было поведать ему такого, что свидетельствовало бы об исключительной материнской любви, подобной той, что выпала на его долю. Поэтому я избрал другой путь. Мой рассказ захватил меня самого. Я с восторгом слушал собственные излияния. Я описывал не мать, а женщину. Дину, о которой мечтал столько лет. Которая заставляла людей меняться, стоило ей войти в комнату. Особенно мужчин.

Рассказал о пробсте, который почти всегда приезжал в Рейнснес без жены. О Нильсе, который повесился от несчастной любви. Об Андерсе, которого она бросила. О русском, который застрелился у нас на глазах, потому что она его отвергла.

Я понимал, что кое в чем преступаю границы дозволенного, но верил всему, что говорил. У Акселя загорелись глаза. За соседними столиками шелестели чужие голоса. Мне было жарко. Я был счастлив, что мы с Акселем снова друзья. Все это заставляло меня приправлять и приукрашивать свой рассказ.

Несколько раз я мысленно увидел Дину, идущую через двор, — замкнутое лицо, между бровями морщинка. Но я отмахнулся от этого воспоминания. Я посадил ее на Вороного, и она понеслась галопом. Я заставил ее играть Моцарта так, что даже паутина зазвенела у нас над головами. И Аксель вздыхал. Я заставил ее зажечь на Рождество свечи, нагнувшись над канделябром так низко, что у нее вспыхнули волосы. Или лететь на карбасе в открытом море, будто за ней гнался сам черт.

Меня не огорчало, что она оставалась равнодушной к чарам юного Вениамина. Зато я расписывал, как она ездила без седла, бросив на спину лошади только овчину. Как стояла на носу, когда мы спускали шхуну на воду. Или встречала вернувшихся с Лофотенов рыбаков. А также о том, как мы с ней шли на карбасе вдвоем в открытом море, когда ездили покупать новую лошадь.

Аксель не проронил ни одного ироничного замечания. Он заразился моим опьянением. По-моему, в тот вечер мы оба были влюблены, но не в Анну, а в Дину!

Один раз Аксель спросил:

— Ты говоришь о своей матери или о женщине, которую мечтаешь найти?

— Мы вместе найдем ее!

— Может, мне нужна именно такая женщина? — проговорил он.

Я осушил рюмку и надменно усмехнулся:

— Уж она точно не дала бы нам денег взаймы!

Он стукнул кулаком по столу. Мы громко чокнулись.

— Приезжай в Рейнснес, когда она вернется домой! — гостеприимно пригласил я.

— С Анной?

— С Анной! — Я не колебался ни секунды. Покачиваясь, мы вышли на улицу. Дождь перестал.

Но воздух был очень влажный. Мы блуждали в брюхе кита. Зловоние и аромат смешались друг с другом.

Газовые фонари нежно смотрели на нас. Улицы были почти пусты. В чреве кита раздавались таинственные звуки. Сиамские близнецы. Общие руки и ноги, ступавшие нетвердо и забрызганные грязью.

— Куда подевался этот чертов чистильщик? Мне надо почистить башмаки! — кричал Аксель отвесным стенам домов.

— Тише, а то кто-нибудь явится и заберет нас! — предупредил я его.

— Заберет? — прогнусавил Аксель, остановившись у сточной канавы. Блаженная улыбка расползлась по его лицу. Потом он прошептал так громко, что его было слышно даже на другой стороне улицы:

— Сейчас мы с тобой разобьем окно у Мадам в переулке Педера Мадсена!

Я мигом протрезвел. Вонь сточной канавы ударила меня по голове как дубинка. Час золотых историй кончился. Меня охватило отвращение. Я давился от тошноты и боролся с головокружением.

— Сейчас мне не до этого, — с трудом проговорил я. Мы с Акселем расстались, но до меня еще долго доносился его свист. Я шел, держась за стены домов, а в голове у меня пело: «Приеду в Рейнснес с Анной!.. С Анной!.. С Анной!..»

 

ГЛАВА 17

Через два дня, когда я вернулся домой из клиники, у меня на столе лежало письмо. Я решил, что это от Акселя. Но оно было от Анны. От «воздушного создания» из сочинений Кьеркегора. Она не может прийти ко мне в мою меблированную комнату, но хочет встретиться со мной сегодня в кафе «A Porta» возле Конгене-Нюторв в шесть часов пополудни. Если я решу, что мне эта встреча не нужна, я могу не приходить.

Нельзя сказать, чтобы место встречи привело меня в восторг. Это кафе облюбовали для себя снобы, туда ходили, чтобы покрасоваться и обратить на себя внимание. Но и это было уже кое-что. Анна не боялась, что ее увидят там вместе со мной. Она не только солгала Акселю о наших якобы интимных отношениях, но сделала это с каким-то явным умыслом.

Перечитывая письмо, я вдруг подумал, что не видел Анну уже целую вечность.

Было только четыре часа, а у меня от волнения уже вспотели руки. Нужно прилично одеться! Спасительная соломинка! Я расфрантился как петух. Начистил башмаки. К пяти я был совершенно готов.

Постучавшись к хозяйке, я предложил что-нибудь сделать для нее, за чем-нибудь сходить например. Или выполнить какое-нибудь другое поручение.

Она широко открыла от удивления глаза и улыбнулась мне почти дружелюбно:

— Вы неподходяще одеты для выполнения поручений. Желаю вам хорошо повеселиться!

У меня мелькнула мысль, что она прочитала письмо, прежде чем отдала мне. Оно не было запечатано. То ли из-за того, что она, возможно, сунула свой нос в мое письмо, то ли из-за ее высокомерного тона я разозлился.

— Ведро вымыто! — мрачно сообщил я ей.

— Господи, спаси и помилуй! — воскликнула она. — Женщина, которая принесла письмо, сказала, что она пришла от профессора… Простите, я забыла его фамилию…

Она улыбалась блаженной улыбкой, как будто у нас с ней была общая тайна.

— Это непоправимо! — как можно ироничнее сказал я.

— Не надо дерзить, господин кандидат. Все эти годы я, можно сказать, заменяла вам вашу матушку. И вообще вы скоро уедете и…

Воспользовавшись заминкой, я попрощался и ушел.

Я пришел первый и занял столик у окна, чтобы видеть, как Анна идет по улице. Она показалась мне чужой. Наверное, из-за лондонских туалетов. Лица ее я не разглядел. Окно было слишком пыльное.

Анна внимательно оглядела кафе. Я встал, чтобы привлечь ее внимание. Все плыло как в тумане. Я только угадывал светлые одежды, внутри которых скрывалась Анна. Они были изысканно красивы. Не перегружены кружевами, оборками и булавками, как того требовала мода. Может, поэтому Анна выглядела старше своих лет.

Она подошла ближе, и мне показалось, что она сейчас заплачет. Я перевел взгляд на ангелов на потолке у нее над головой. Но это не помогло. Пальмы в кадках, стулья и столики кружились у меня перед глазами. Я протянул к ней руку. Но рука Анны не могла служить мне опорой, я почти не ощущал ее. Это только усилило ее замешательство. Мне чудилось, будто я лежу в траве, закрыв глаза, и кто-то щекочет меня травинкой по шее.

Бесполезно было говорить себе, что Карна умерла. Что она этого не видит.

Я ничего не спросил про Акселя. Хотя понимал, что она ждет этого. Я просто не мог выговорить ни слова. У меня перехватило горло. Все должно было быть не так. Конечно, Анна была тут ни при чем. Аксель прав. Обвинить ее было решительно не в чем!

Наверное, она попросила меня прийти сюда, чтобы сообщить что-то важное. Мне не хотелось гадать. Но это делало меня виноватым перед Акселем. Да и перед Анной тоже.

Она села на предложенный мною стул. Поля шляпы, похожей на чепец, затеняли ее лицо. Но я чувствовал на себе ее взгляд. Пристальный и немного детский. А может, испуганный?

Пока я смотрел, как ее грудь волнуется при дыхании, доктор констатировал, что она выглядит усталой и немного поблекшей.

Мы все еще молчали. Подошел официант и спросил, что мы хотели бы заказать.

— Мне только сок, — сказала Анна и медленно сняла перчатки.

Я заказал два стакана сока, и официант ушел.

— Ты видел, как я шла? — Она кивнула на окно.

— Да. — Мы помолчали.

— Мне хотелось встретиться с тобой наедине. Это, конечно…

— Тебе хотелось поговорить о вас с Акселем, но без его ведома? — вырвалось у меня.

— Нет. Впрочем, да! — упрямо сказала она, словно только что сообразила, что именно этого и хотела.

— Я к твоим услугам.

— Дело в том… Я должна кое в чем признаться тебе. И кое в чем тебя упрекнуть.

— Начни с упреков. — Сердце во мне замерло. А еще мгновение назад оно стучало так, что я не слышал шума проезжавших мимо карет.

— Ты выдал мои планы Акселю. Я доверилась тебе. А ты выдал меня.

— Но ведь это было очень давно?

— Ты сказал ему, что я хочу уехать в Лондон.

— А он не должен был знать об этом?

— Должен. Но узнать он должен был от меня. Это уязвило его.

— Тогда, наверное, тебе не следовало говорить мне об этом?

— Конечно, — согласилась она.

— Я думал, что ты свободна.

— Почему мужчины так наивны? Скажи, когда женщины были свободны? Папа — единственный человек из всех, кого я знаю, борется за то, чтобы женщинам было разрешено изучать медицину!

— Мне очень жаль! — Жаль?

— Не профессора, а то, что я выдал тебя Акселю. — Я пригубил сок.

— Но я тебе отомстила.

— Каким образом?

— Сказала Акселю, что уехала в Лондон, потому что позволила его лучшему другу соблазнить себя!

Она говорила очень быстро. Но я все понял. Ведь я уже знал это. Однако мое удивление было искреннее. Я был поражен, что она сама рассказала мне об этом.

Наклонившись над столиком, Анна жадно пила сок. Шляпа съехала немного набок. Сверху на ней была пришита пуговица. Это выглядело глупо. Особенно теперь, когда шляпа съехала на одно ухо. Анна выпрямилась, над верхней губой у нее краснела полоска сока. Мне захотелось провести по ней пальцем.

— Почему ты это сделала?

— Во-первых, чтобы отомстить тебе. А во-вторых, хотела, чтобы Аксель от меня отказался.

— А почему ты сообщаешь мне об этом?

— Потому что тебе полезно это знать.

— Не лучше ли прямо сказать Акселю, что ты его не любишь?

— Нет, потому что это не соответствует истине.

— Замечательно! Ты не хочешь выходить за него замуж, но любишь его. Получается так?

— Да. Все, кто знает Акселя, любят его. Ты разве не любишь?

— Это другое дело.

Она перебирала что-то, что лежало у нее на коленях. Кажется, это были перчатки.

— Что ты думаешь обо мне? — спросила она едва слышно.

Что я думаю о ней? Как, интересно, я мог бы объяснить, что я думаю о ней?

— По-моему, ты не… Не для меня. И было бы лучше, если б…

— Если б ты уехал, а я вышла замуж за Акселя?

Ее ресницы отбрасывали на щеки длинные тени. Выпуклый лоб. Гордый нос. Впадинка на верхней губе. Я весь налился тяжестью. От страсти. От желания обладать ею. Услышать от нее совсем не то, что она сказала сейчас. Чтобы она в съехавшей набок шляпке, обхватив меня обнаженными руками и ногами, шептала мне безумные слова.

Я хотел предложить ей уйти в другое место, где было бы поменьше народу. Но не осмелился, а потом было уже поздно.

Анна положила на столик обнаженные руки ладонями вверх, словно ждала, что в них что-то положат. И сказала тихо, не спуская с меня глаз:

— Эта Карна, которая умерла от родов, много для тебя значила?

Какие глаза! Да видел ли я их когда-нибудь раньше? Незащищенные. Правое веко чуть-чуть дрожало. А зрачки… Темные, пронзительные.

За спиной у Анны стояла пальма. Узорчатая тень от ее листьев падала Анне на щеку и на плечи. Словно кто-то расцарапал ей щеку когтями, оставив этот черный шрам.

Я не поднимал глаз от столика.

— Не знаю, — прошептал я, и томительное желание пристыженно покинуло меня.

— Ты встречался с ней в то же время, что и со мной?

— Нет.

— Ты лжешь и сам это знаешь.

Мы смотрели друг на друга, но не смогли стать врагами. Я взял свою салфетку и нагнулся к Анне через столик. Послюнив салфетку, я осторожно вытер красную дугу, оставшуюся у нее на губе от сока.

Анна крепко зажмурила глаза и не двигалась. Потом откинулась на спинку стула и снова уставилась на меня.

— Ты встречаешься с одной женщиной, любишь другую и вместе с тем находишь странным, что я люблю Акселя, но не хочу навсегда связать с ним жизнь и войти в его семью?

— Как раз в этом нет ничего странного.

За окном с криками прошла веселая компания. Я воспользовался поводом, чтобы оторвать глаза от Анны и выглянуть в окно. Но это длилось недолго. Деваться мне было некуда.

Анна пила сок. И снова у нее над губой появилась красная полоска. Я хотел улыбнуться, но не смог.

— Помнишь, мы сидели в парке и ты сказал, что любишь меня? — очень быстро спросила она.

Я кивнул.

— И после этого ты пошел прямо к ней?

— Нет.

— Почему «нет»?

— Анна! — взмолился я.

— Разве мужчины не всегда одной женщине говорят, что любят ее, а идут к другой?

— Я не могу отвечать за всех мужчин…

— Ответь за себя.

Кровь бросилась мне в лицо. Мне захотелось ударить ее. Навалиться на нее всей тяжестью и остановить слова. Держать ее, пока она не затихнет.

— Наши… наши отношения такие неопределенные, — проговорил я.

— Объясни, что ты имеешь в виду!

— Это не так просто.

— А ты попытайся.

Мне следовало знать, что на нее можно положиться. И рассказать ей все. Даже то, что самому было непонятно. Но я не смел подвергнуть себя такому риску. Не смел? Значит, у меня было что терять?

— Во-первых, Аксель… — начал я.

— Аксель — это мое дело.

— Он мой друг.

Анна наблюдала за мной из-под приспущенных век. Почему у нее такой игривый вид? Слишком игривый для профессорской дочки. Боже мой, ведь она флиртует со мной! Она молчала. Мы по-прежнему смотрели друг другу в глаза. Мне даже показалось, что она не слышала моих последних слов.

Вдруг она прошептала:

— Помнишь Пера Гюнта? Великую Кривую? Помнишь, какой крюк пришлось сделать Перу?

Я глотнул воздуха.

— Прекрасно помню. Но что ты хочешь этим сказать?

— Ты говоришь одно, а делаешь другое. И хочешь при этом, чтобы все было хорошо. Боишься оказаться замешанным…

— Это ложь!

Я начал подумывать, как мне сбежать отсюда. Сбежать от Анны. От ее слов. Я с тоской поглядывал на дверь, когда кто-нибудь открывал ее и выходил на улицу.

— Значит, все, что ты говорил мне о своих чувствах, было пустой болтовней…

— Нет! — прервал я ее.

— Чего же ты хочешь, объясни.

— Хочу, чтобы тебе было хорошо. Тебе и Акселю..

Анна беззвучно, одними губами, повторила мои слова. Глаза ее медленно налились слезами. Она начала протаскивать перчатки через сжатую руку. Один раз, другой, третий… Одним и тем же нервным движением. Я продолжал считать. Шестой. Седьмой. Я еще мальчиком любил считать, когда боялся, что мне что-то угрожает. Это был своеобразный ритуал. Я считал все подряд. Чтобы остановиться на заранее определенной цифре и почувствовать себя в безопасности. Я всегда точно знал цифру, которая поможет мне спастись.

Когда Анна досчитала до своей цифры и перестала протаскивать перчатки через сжатую ладонь, я сказал:

— Жизнь — это совсем не то, что о ней написано в книгах.

— Ты так думаешь?

Что еще она могла бы сказать?

— А Карна? А ее ребенок? Ведь он жив, правда?

Ей все известно! Я должен был понять это, как только она появилась в дверях! Аксель все рассказал ей. Или она сама догадалась, когда он поведал ей о Карне и ее ребенке. Ну что ж, пусть так! Хуже уже ничего быть не могло.

— Да, ребенок жив, — подтвердил я.

— И ты хотел скрыть это от меня? Твоим словам грош цена!

Это было уже некрасиво. Любовь не должна быть такой! Не должна превращаться в отвратительный допрос в кафе!

— Я не хотел досаждать тебе этим…

— Досаждать?

Анна покачивалась на стуле, взад-вперед, взад-вперед. Меня вдруг охватило сильнейшее отвращение к самому себе И к ней тоже. Хорошо бы сейчас заснуть и больше не просыпаться!

— Презрение причиняет боль… — услыхал я ее голос откуда-то сверху и понял, что она идет к двери.

Наконец-то я мог что-то сделать. Побежать за ней. Официант решительно остановил меня. Я не сразу понял, что он хочет получить с меня за два стакана сока. Наконец я растерянно вытащил из кармана деньги.

Когда я выбежал на улицу, Анна стояла, держась за фонарный столб. Я обнял ее, не заботясь о том, что это может разгневать публику на Конгенс-Нюторв.

— Анна, ты сможешь когда-нибудь простить меня? — прошептал я.

— Ты не виноват, что ты такой, какой есть. Мне нечего прощать тебе, — просто сказала она и сбросила мои руки.

Мне следовало удивиться, почему она не плачет. Она должна была плакать!

Мы пошли наугад по Эстергаде.

— Не знаю, как мне все объяснить тебе, чтобы ты поняла.

Она не смотрела на меня и шла дальше.

— Я-то понимаю. Это ты запутался. Я… Я… А ты так и не понял…

— Чего не понял? Что ты хотела со мной встретиться?

— И этого тоже.

— Ты очень смелая, Анна. Я понимаю, почему Аксель так хочет получить тебя.

Она остановилась и посмотрела мне в глаза. Потом ударила меня по лицу. Прохожие с удивлением глядели на нас.

Я не отрывал глаз от ее шляпки. Анна случайно задела ее. Шляпка съехала ей на затылок, а потом повисла на лентах у нее за плечами.

— А ты, чего ты хочешь? — крикнула Анна. Но она все еще не плакала.

Я провел рукой по лицу. Что мне еще оставалось? Моя ошибка была непоправима. Теперь меня могло спасти только время.

Наверное, мне следовало найти слова, которые помогли бы ей извинить меня. Ведь Карпы уже не было в живых…

Анна не двигалась, пока я помогал ей поправить шляпу. Щека у меня горела. Но Анна стала мне ближе.

Больше я ничего уже не мог испортить, поэтому, когда мы пошли дальше, я осмелел и взял ее под руку. Ощутил ладонью ткань на ее рукаве.

Он, как и я, не запирал дверь своей комнаты, когда уходил из дому.

Я вошел и улегся на кровать. Прямо в башмаках, чтобы доставить себе хоть это удовольствие. Закурил одну из его сигар. Потом заснул, проснулся, но Акселя так и не было.

Услыхав, что по коридору кто-то идет, я высунул голову в дверь и спросил, не знает ли кто-нибудь, где Аксель. Мне ответили, что он на два дня уехал домой.

Комната постепенно заполнилась темнотой. Я снова решительно лег и закурил еще одну сигару. Через некоторое время я сообразил, что Аксель поехал домой добывать деньги на наше путешествие. Значит, он отнесся к этому серьезно!

Походка у Анны легкая и бесшумная. Я и не заметил, как дверь отворилась и Анна, тяжело дыша, возникла на пороге. Анна!

Увидев меня, она остановилась. Спрятала руки за спину. Словно придерживала дверь, оказавшись лицом к лицу с неизвестным врагом.

— Ты? Здесь? — вырвалось у нее. — Да.

Мне следовало понять, что я лежал на постели Акселя и мечтал об Анне. Но я этого не понял. Она мне помешала.

— Что ты здесь делаешь? — спросила Анна. Ее слова медленно упали между вздохом и выдохом.

— Ждал Акселя. Но мне сказали, что он на несколько дней уехал домой. А ты?

— Пришла к нему.

— И часто ты здесь бываешь? — с напускным равнодушием спросил я.

— Случается.

— А твои родители знают об этом?

— Почему тебя это интересует?

Взгляд у нее был словно подернут пленкой. Хрупкая синева плавала между стен. Я встал с кровати. Более неподходящего места трудно было придумать. Погасил сигару. Маленькая комната Акселя превратилась в раковину, и мы с Анной были внутри этой раковины! Близко-близко. Одни! И никто нас не видел.

Большая волна, поднявшаяся из глубины, подхватила меня. Качнувшись, я подошел к Анне. Уперся обеими руками в дверь и всем телом пригвоздил к ней Анну. Прижимая ее к двери, я нашел ее губы, но руками к ней не прикасался.

Потом я запер дверь. Да, верно, дверь запер я.

— Нет, — сказала она, когда я обнял ее и снова поцеловал. — Нет!

Она сказала «нет», но не сопротивлялась. Я уже давно знал, что «нет» не всегда означает «нет». И даже не подозревал, что я такой сильный. А может, подозревал и упивался своей силой? Здесь, в комнате Акселя. На его кровати. На его грубошерстном полосатом покрывале, испачканном сапожной ваксой и сигарами.

Какая-то сила перенесла меня на цветущий луг. Я наслаждался его ароматом. Господи, как в тот день благоухала комната Акселя! Анна! Ее кожа! Ткань ее костюма. Волосы. Стены были скрыты под коричневой тусклой землей. Потолок ничего не весил для того, кто был так силен. Анна была легкая как пушинка!

Если я и помнил, что она пришла сюда, чтобы без разрешения родителей встретиться с Акселем, это не имело значения. Потому что пришла она ко мне!

Нет, это был не влажный ночной сон, из тех, после которых я просыпался ослабевший от удовлетворения, но в котором не участвовало тело и руки. Зачем нам в этом мире даны эти проклятые руки?

О, эти руки! Им предстояло совершить столько добрых дел. Прикоснуться сразу ко всем местам. Задыхаясь, я старался обежать сразу все сады Анны. Я перепрыгивал через изгороди и калитки. Срывал цветы со всех клумб.

— Нет! — сказала она.

Но ведь это была только музыка? Конечно только музыка! Голос. Слова не имели значения, потому что в Анне звучала музыка.

— Нет! — снова сказала она.

Но ее «нет» не достигло моих пределов.

Неожиданно она надавила пальцем мне на глаз. Все почернело. Она плакала.

Мне следовало постараться, чтобы все было красиво. Не спешить. Вложить в это больше любви. Но все получилось иначе. Ведь я не предполагал, что во мне скопилось столько нетерпеливой силы.

Одежда Анны сбилась и была в беспорядке. Изящный костюм. Белье. Но ее аромат был одуряюще сладок! Моя рука проникла к ней под жакет, под блузку, и я заметил, что Анна перестала плакать. Пальцы коснулись теплой кожи. Я как будто держал птенца гаги, из тех, которых опекала Стине.

Но мне было страшно, что Анна сейчас встанет. Нет, она лежала не двигаясь, словно в оцепенении. Я приоткрыл один глаз — глаза Анны были закрыты.

Мои руки снова зашевелились. Очень медленно. Я ждал, что она начнет от них защищаться. Но она крепко обхватила мою шею и зарылась пальцами в мои волосы. Это было изумительно, несмотря ни на что.

Я такого не ожидал. В этом жесте было прощение. Между нами возникли руки Карны. Только на миг. Слабые и бессильные, они уже ничего не могли изменить.

Я должен был снова поцеловать Анну, даже если бы она рассердилась. Открыв на секунду глаза, я увидел устремленный на меня диковатый взгляд, робкий, сердитый, испуганный, блаженный. Все сразу. Я прижался к ней лицом, чтобы не видеть крови Карны. Судорожно глотал воздух и двигался к цели. Дикое желание причиняло мне боль. Но я терпел. Мои руки гладили ее кожу, но я терпел.

Шляпа Анны упала на пол. Я сделал движение, чтобы поднять ее. Но Анна оттолкнула шляпу ногой. Гребень выпал у нее из прически, и волосы рассыпались по подушке.

А потом у меня захватило дыхание, потому что Анна расстегнула на блузке все пуговицы, рванула шнуровку и крючки на нижнем белье и обнажила грудь! Два круглых больших янтаря на темном береговом песке.

И это был не мираж! Я мог спокойно любоваться ее грудью, и она никуда не убегала. По-моему, я ни у кого не видел таких золотистых грудей с маленькими темными сосками.

Почему человек сам портит себе святое мгновение? Почему я, лежа с Анной, сравнивал ее с другими? Создатель Всемогущий, как человек может все запутать! Нежные, круглые груди Карны с большими сосками. Неужели я думал о них, прикасаясь к груди Анны?

А она? Догадалась ли, что я сравниваю ее с другими? Ведь все то делалось по необходимости. Да и делается ли это вообще по любви?

Страсть? Анна? Была ли это любовь?

Я не задавал вопросов. Страсть была жеребцом. И его нельзя было сдержать. Он преодолевал препятствия и перепрыгивал через валы. Это была гибель. Мои руки и тело делали все, чтобы утолить желание.

Анне требовалось больше смелости, чем мне. Анна! Умная профессорская дочка. Я гладил ее лицо и волосы. Ласкал обнаженную кожу. Меня волновал переход от тонкой ткани к теплой коже. Оборки. Завязки. Пуговицы. Нежные и упругие ягодицы. Я словно гладил плюш на старой кушетке в курительной комнате в Рейнснесе. Мне так хотелось увидеть Анну обнаженной всю целиком!

Сперва я лишь представлял себе, что я уже почти в ней, не смея двинуться дальше. А вдруг она только притворяется, что хочет меня? Чтобы в последнее мгновение снова низвергнуть в ад?

Но перед лицом катастрофы человек волей-неволей принимает какое-нибудь решение.

Терять мне было нечего. Однако в решительную минуту она вдруг отпрянула от меня. Ее диковатые глаза хотели мне что-то сказать, но я не мог заставить себя встретить ее взгляд. Я плыл по черному бездонному морю.

В ее глазах была мольба. Я замер. Мной завладела одна мысль. Как я не понял, что я первый! Не Аксель? И никто другой?

Страсть, стучавшая в ушах и сотрясавшая все тело, вдруг утихла. От смущения? Или от нежности? Может, я только теперь сообразил, что делаю? И что у меня никогда не было женщины, для которой это было бы впервые?

Об этом следовало спросить раньше, теперь уже не было времени. И как вообще спрашивают об этом?

Наши глаза погрузились друг в друга, ее шелковистые ноги обхватили мои бедра. Я услыхал собственный стон, и комната исчезла. В голове мелькнуло, что Анна готова вытерпеть боль. Она не издала ни звука. Мне оставалось только продолжать движение. Его-то я хорошо знал!

Но я не смог. Желание покинуло меня, когда я был уже в ней. Когда имел все и от меня требовалось только одно. Я почувствовал на спине под рубашкой ее руку. В конце концов мы оба затихли. Лежа подо мной, она кончиками пальцев гладила мое лицо.

Мы не смотрели друг на друга. Постепенно я начал различать предметы. Мебель. Стены. Подумал, что надо оправить ее юбки.

— Вениамин! — проговорила Анна.

Я не знал, что за этим последует. Нашел ощупью ее руку. Чтобы загладить вину, я начал все заново: пуговицы, крючки, шнуровка.

— Вениамин! — повторила она.

Я ждал, но говорить не мог. Обнявшись, мы сидели на кровати Акселя. Анна оглядела себя и застенчиво запахнула на груди блузку.

Мне в нос ударил острый запах моего тела. И прекрасный запах Анны. Чужой мужчина в кровати Акселя. Рядом с Анной. Господи, что я наделал! У меня сдавило горло.

Кто-то, насвистывая, прошел мимо окна.

Потом поднялся по лестнице и зашаркал по длинному коридору. Мы замерли от ужаса, подумав одно и то же: Аксель вернулся! Мы убили Акселя!

А когда шаги затихли, она убила меня:

— Теперь можешь отправляться к своим официанткам! Теперь я такая же, как они!

Мне следовало быть готовым к чему-либо подобному.

— Анна, Анна… — взмолился я и притянул ее к себе. Но я все понимал. О моем преступлении на всех стенах было начертано красными буквами. Я разорвал на части представление Анны о самой себе! Чем она стала? Почему мужчина всегда разрывает женщину на части? Но я не жалел о содеянном, хотя никогда в жизни не совершал более подлого поступка. В комнате Акселя, на его кровати, в то время как он уехал добывать деньги, чтобы найти Дину!

Не знаю, как получилось, но я вдруг произнес слова, всплывшие в моей памяти. Голос с трудом повиновался мне:

— О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! глаза твои голубиные под кудрями твоими; волоса твои, как стадо коз, сходящих с горы Галаадской… Вся ты прекрасна, возлюбленная моя, и пятна нет на тебе. Со мною с Ливана, невеста! со мною иди с Ливана!

Ее руки упали на колени, и в каждом голубом глазе зажглось для меня по маленькой свечечке.

Когда я прошептал последние слова, Анна тихо всхлипнула и погладила меня по лицу. Потом застегнула блузку до самого верха. Пока она подбирала волосы и прятала их под шляпу, я увидел, что кожа у нее на затылке тоже золотистая и что губы у нее дрожат. Не знаю, была ли она несчастна. Мне бы следовало спросить об этом, но тогда пришлось бы вытерпеть и то, что она может заплакать. Я предпочел думать, что и она была одинока в страшном желании хоть на мгновение испытать запретное. Только на мгновение! Что тело подчиняется своему желанию. И оно сильнее измен и несчастий. Сильнее того, что мы чувствуем друг к другу.

Мне следовало сказать ей об этом, но я не мог. Ведь я сидел на кровати Акселя, и от этого у меня во рту был привкус крови. Наверное, оттого я и произнес те великие слова о любви. Или мной руководило что-то другое?

Анна могла бы сказать: «На этот раз, Вениамин, ты не отвертишься». Но она этого не сказала. Мы помогли друг другу одеться. Мы цеплялись за заботу друг о друге. Хотели загладить свою вину нежностью, иначе бы мы не выдержали.

— Теперь мы хотя бы знаем, кто мы! — сказала Анна, собираясь уходить.

Струя воздуха, ворвавшаяся в открытую дверь, подхватила один локон и забросила его на поля шляпы. В это безумное мгновение я повторил:

— Со мною с Ливана, невеста! со мною иди с Ливана!

Но Анна уже ушла. Я понял, что так ничего и не сказал.

 

ГЛАВА 19

После случившегося в Валькендорфе прошло три дня, но Аксель все еще не показывался. В клинике он, конечно, как-то объяснил свое отсутствие, потому что его никто не искал, хотя экзамен был уже на носу. Я не смел даже спросить о нем.

Я убедил себя, что Анна непременно во всем признается Акселю. Он явится на Бредгаде и размажет меня по стене. Это только вопрос времени.

Мне было ясно, что, навещая бабушку Карны, я просто искупаю свои грехи. Я опять обещал ей, что достану денег. Мы с братом Карны оба обеспечивали ребенка молоком. То есть я брал молоко в родильном отделении, а он относил его домой.

* * *

Аксель появился в последний день нашей работы в клинике. Он был невозмутим. Увидев его, я сразу понял, что Анна ничего не сказала ему. После церемонии с речами и фальшивыми звуками органа он подошел и ударил меня по плечу:

— Я раздобыл денег!

Не знаю, как положено вести себя таким людям, как я. Для меня это было внове. Другой на моем месте извинился бы и ушел, но я остался с ним в саду под деревьями. Аксель был беспредельно счастлив и рассказывал о своей матери, о ее доброте. Он чувствовал себя победителем!

Не всегда следует говорить все как есть. Жизнь не однажды убеждала меня в этом.

Я не смог заставить себя пойти со всеми, чтобы отметить окончание ординатуры. Не смог из-за Акселя. Сослался на то, что плохо себя чувствую. Друзья пригрозили, что придут за мной на Бредгаде, если я не явлюсь, и отправились в Валькендорф или Регенсен. Их пение еще долго рассекало воздух, хотя их самих уже не было видно.

Мне оставалось только проклинать себя за то, что родился трусом и идиотом. Или болтаться по улицам. Я трижды подходил к двери Анны, но ни разу не позвонил. Следя за тем, как удлиняются тени, я говорил себе: «Теперь можешь ехать в Нурланд и объявить там, что ты застрелил любовника своей матери! В Копенгагене тебе больше нечего делать. Все кончено. Можно, правда, несколько дней просидеть в кабачках, пить датское пиво и думать, что жизнь не удалась. Но тогда придется отказаться от обедов. Потому что бабушка Карны должна получить все деньги, какие у тебя есть».

Раньше, предаваясь безумным мечтам, я утешал себя тем, что деньги для поездки в Берлин можно сэкономить на чистке платья и покупке новых башмаков. Теперь же ехать с Акселем в Берлин было невозможно.

Раскаленный город пах пылью. За Эстергаде начиналась Амагерторв. От людей и животных как будто исходил пар. Тени стали короче. Все, кто мог, искали спасения в тени высоких домов. К фонарному столбу была привязана холеная вороная лошадь, она лениво ела из мешка сено, а кучер дремал под поднятым верхом пролетки.

Я вспомнил, как мы проходили здесь с Анной, и мне показалось, что она только что вышла от портного. Но это была другая женщина. Несколько раз она мне чудилась, и я со всех ног бросался к ней. И всегда это была не она. Случалось, я убегал, не убедившись в своей ошибке. Таким образом Анна хоть мгновение была со мной.

Мимо прогрохотал водовоз, поливавший улицу; он окатил водой ватагу мальчишек, которые были рады возможности охладиться.

Торговки сидели за своими дощатыми прилавками, заваленными овощами и цветами. Кое у кого были зонты от солнца. Другие прикрывали лица платками. От сточных канав шло зловоние. Люди зажимали платками носы, переходя по мосткам через самые грязные места.

Омнибус тронулся с места. Несколько мужчин в цилиндрах сидели на империале, словно припаянные к горячему воздуху. В них не замечалось никаких признаков жизни. Над крышами домов бежали облака. Внизу в омнибусе сидели женщины. Неподвижные, точно восковые.

Я шел и по старой привычке смотрел на женщин, торгующих рыбой. Может быть, меня привлекал туда запах рыбы. А может, мне просто не хотелось встречаться ни с кем из знакомых.

Путь от Бредгаде до Конгенс-Нюторв был достаточно долгий, чтобы проветрить голову. Но только не сегодня. На углу Стуре Страндстреде мне пришлось пробиваться сквозь обрывки нечистой совести. Следует ли мне зайти к бабушке Карны? Или…

Победил я.

Возле Хейбру мне встретилась молоденькая служанка, в корзинке у нее блестела рыба. Раздражающий запах дешевых духов смешался со свежим запахом пота и рыбы. Она шла, расстегнув жакет. Под тонкой блузкой колыхались груди. Два перезрелых плода. Должно быть, я, сам того не замечая, слишком долго смотрел на нее, потому что она опустила глаза и быстро пошла прочь. Я невольно оглянулся ей вслед. Меня охватило одиночество.

Я брел мимо рыбных прилавков и слушал крики торговок, которые, повязав головы платками и широко расставив ноги, стояли под своими зонтами. Я ловил их откровенные взгляды и видел, как их загорелые лица расплывались в улыбке. Отпустив очередного покупателя, они грубыми передниками вытирали с лица рыбью чешую.

Я шел по небольшим улочкам. Мимо открытых окон, в которых были видны пухлые локти и застывшие дешевые улыбки. Полдень уже миновал, и в тени переулков было прохладно.

«Теперь можешь отправляться к своим официанткам! Теперь я такая же, как они!» — вспомнил я. Эти слова пели под подошвами моих башмаков, я опускал глаза и спешил дальше.

По дороге домой я обратил внимание на дату на газете, и мне почему-то захотелось вспомнить, что говорилось про этот день в старинном календаре матушки Карен.

Потом я забыл об этом и вспомнил снова уже дома, в своей комнате, где на столе лежало принесенное хозяйкой письмо от Андерса. Вскрывая его, я таки вспомнил, что говорилось в календаре матушки Карен: «17 июня. Месса Бутульва. Землю, что отдыхала в том году, следует вспахать, ибо все корни свободны, их легко выдернуть, чтобы они сгнили».

В комнате было душно. Из кухни долетал запах жареного лука. Меня мучил не голод, а тошнота, хотя я и не ел весь день. Я повесил сюртук на вешалку возле двери и вышел с письмом во двор.

Андерс прислал не только письмо, он прислал также крупную сумму денег, хотя я не просил его об этом. Теперь они обрадуют бабушку Карны и позволят мне поехать домой первым классом.

Письмо начиналось с рассказа обо всех обитателях Рейнснеса. Стине, Фома, дети. Ханна, которая весной овдовела и потому вернулась домой вместе со своим сыном.

Мне трудно было представить Ханну вдовой с сыном. Я мысленно увидел ее. Стройная, темноволосая, с твердым взглядом и упрямым выражением лица. Но она тут же исчезла. Я не смог удержать ее.

Слишком долго я не вспоминал о ней.

Больше всего Андерс писал об удачном лове сельди. Судам из Рейнснеса повезло в этом году. Спрос был такой, какого никто и не помнил. Колебания конъюнктуры и спекуляции разорили многих судовладельцев, но не его, писал Андерс своим твердым угловатым почерком.

В письмах Андерс никогда не употреблял слова «заем». Он называл это «необходимыми средствами». Теперь дела у него пошли на лад.

Я представил себе, как Андерс сидит в конторе при лавке с рюмкой рома. Старая рюмка на витой ножке со сколами по краю.

Он с восторгом писал о новом телеграфе на Сандсёйе. Теперь у них тоже есть телеграф. Это настоящее чудо. Можно даже сказать — колдовство. Благодаря телеграфу мир стал маленьким. Андерс требовал, чтобы я не пожалел денег на телеграмму и сообщил домой о своем приезде. Ему будет так приятно получить мою телеграмму! Если у меня туго с деньгами, он оплатит телеграмму при получении. Дело не в деньгах. Сельдь на Севере — это благодать Божья. Возле Бьяркёйя ее было довольно много, а неподалеку от Мелангена так и просто видимо-невидимо. Но все-таки за ней надо идти в море, сама она на берег не приходит.

Андерс деловито сообщал, что приобрел в Страндстедете помещение и нанял людей, чтобы солить сельдь там. Он считал это стоящим делом. Если, конечно, не терять голову. Люди рады посредничеству, и торговать теперь стало легче. Всех охватило поветрие страховаться от пожаров, люди думают, что это прибавит им уважения. Рейнснес он тоже застраховал. А вообще-то и люди, и скот, слава Богу, здоровы.

Письма Андерса были словно из другого мира. Когда я читал их, у меня всегда появлялось чувство, будто я забыл что-то очень важное.

* * *

День на день не приходится.

Этот, например, начался вовсе не с торжественной церемонии в клинике по случаю окончания ординатуры. И не тогда, когда Аксель исчез за углом дома. И не с мыслей о старинном календаре матушки Карен. И не с письма Андерса.

Он, как ни странно, начался уже после полудня. За заборчиком из штакетника, который защищал водяную колонку от кошек и бачков с мусором, развесистая ива вкупе с самой колонкой образовывала блаженный оазис. Из трубы колонки всегда струилась вода, словно там был тайный источник, бьющий из недр земли.

Три дома, окружавшие двор, являлись своеобразным каркасом для всевозможных пристроек. Они нависали над двором, давая людям жилье. Лестницы, наружные галерейки и эркеры дарили прохладу в жаркие дни. Чулки и юбки весело реяли в воздухе и бросали тень на красную кирпичную стену. Ящики с цветами пытались создать впечатление идиллии. Окна были открыты, и звуки, доносившиеся из дома, сливались в какофонию, имя которой было — Жизнь.

Скамья была сработана на совесть. И тем не менее мне казалось, будто я качаюсь вместе с ней. Тени, шелест листьев над головой. Четыре облака, плывущие в вышине. Все мелькало перед глазами и давило на веки.

Иногда громко скрипела калитка. С того места, где я сидел, ее не было видно. Но через мгновение после каждого скрипа над оградой показывалась верхняя часть головы. Если человек был достаточно высок или носил шляпу.

Несколько раз я задремывал, и мне казалось, что я вижу Анну. Светлая шляпа с мягкими полями. Позолоченная солнцем и без того смуглая кожа. Видение тут же исчезало, словно по векам скользнула тень от листьев. И я снова оставался наедине с теплым ветром.

Я в третий раз перечитывал письмо Андерса, когда в калитку кто-то вошел. Легкие шаги. И тут же из окна первого этажа послышался высокий голос вдовы Фредериксен:

— Да-да, господин Грёнэльв дома! Он сидит на скамье возле водяной колонки!

Анна! Конечно, это Анна! Моя тоска заставила ее прийти ко мне!

Я крепко закрыл глаза и притворился, что сплю. Зашуршали юбки, в этом не было никакого сомнения. На меня упала тень, но я продолжал ничего не замечать. Это была игра. Она вознесла меня на небеса. Выросла из тайников моей души. Стала деревом, ветви которого уперлись в облака, а корни — мне в пах.

По тишине я понял, что пришедшая женщина стоит и разглядывает меня. Но глаза не открыл. Пусть она прикоснется ко мне, прежде чем я подам признаки жизни. Пусть подойдет еще ближе. Даже без моего зова. Она должна подойти близко-близко, как в Валькендорфе. И на этот раз ей нужен именно я!

 

ГЛАВА 20

— Вениамин!

Чей это голос? Откуда я его знаю? Волна. Медленная волна. Голос благоухал. Он был до безумия светлый. Причинял боль. Мне показалось, что кто-то ломом пытается приподнять мне веки. Что-то твердое без конца било в виски.

Я вдруг сделался маленьким и сидел верхом на вороной лошади, которую под уздцы вели по полю. Женщина в желтом костюме и бежевой широкополой шляпе стояла рядом, она звала:

— Вениамин!

Я бессознательно поднялся со скамьи. Решил, что пойду к себе и немного посплю. Жара и духота сделались невыносимыми. Письмо Андерса было влажным от пота. Когда я разжал пальцы, оно приклеилось к моей ладони.

Что-то странное было в этом лице. Мне пришлось сказать себе, что, как только я пойду, оно исчезнет, потому что, будь это действительность, я знал бы, что мне делать. У меня все было продумано заранее. Еще с детства. Все, что я скажу и что она мне ответит.

Опять этот голос! Откуда в копенгагенском дворике морской ветер? Или это обычная тоска? Тоска произнесла:

— Вениамин?.. Ты не узнал меня?

Тогда маятник стал раскачиваться. Сперва медленно. Потом все быстрее и быстрее. Мне пришлось ухватиться за него, чтобы остановить. Но это не помогло. Я повис на нем и стал раскачиваться вместе с ним.

Да, я раскачивался из стороны в сторону. Где-то в мировом пространстве. Наконец я не выдержал этого безумного движения и был вынужден сесть. Однако деревянная скамья не спасла меня от него, и я предпочел снова встать.

Холодная, влажная рука на лбу. Бегущая рядом вода. Почему никто никогда не починит этот кран? Почему все такое ненадежное? Почему я не пошел и не лег, пока еще было время?

Аромат усилился. Я невольно поднял руку, чтобы защититься от него. Прогнать. Он вернулся к ней на грудь. Жакет был расстегнут. Теплая кожа под тонкой тканью. Ее лицо! Так близко! Неужели можно к нему прикоснуться?

Не справившись с собой, я произнес только одно слово:

— Мама!

Я повторял его снова и снова. Годы исчезли. Все вернулось на круги своя. Как было до русского. Я растворился в собственном теле. Прижался к ней. И плакал.

Она крепко держала меня. Не помню, что произошло и что я говорил. Помню только, что она крепко держала меня. И ее светлые глаза смотрели мне в лицо. Спокойно. Немного задумчиво, словно силы у нее были уже на исходе. Недоверчиво, как будто она думала: «А ведь это он!»

Она меня видела!

До сих пор она еще ничего не сказала мне. Только: «Вениамин!..» и «Ты не узнал меня?»

Тем не менее мы вместе вошли в дом, точно годами договаривались, что спрячемся от всех. Поднялись по лестнице в запахе жареного лука.

В комнате я еще некоторое время бессильно опирался на спинку кровати, не отрывая от нее глаз. Подошел, шатаясь, к раскрытому окну, потом — обратно. И все не отрывал от нее глаз.

Она сняла жакет и шляпу. Села на кровать. И у нее вырвалось что-то похожее на вздох.

Кто-то бросал в стену мячом. Я считал удары. Двадцать один. Потом все стихло. Наступила мертвая тишина.

Можно было представить себе, будто это и есть блаженный покой смерти. Но в эту смерть вторглась вдова Фредериксен — она хочет предложить матери молодого господина Грёнэльва чаю со льдом или минеральной воды.

Дина поблагодарила и спросила, можно ли подать нам это в комнату. Нам надо о многом поговорить. Если не затруднит…

Нет, это нисколько не затруднит вдову Фредериксен.

— Ваш сын столько работал и занимался в последнее время, что это отразилось на его здоровье. Он не похож сам на себя. — Вдова Фредериксен давала понять, что внимательно наблюдала за мной. Словно я был главной персоной в доме.

Минеральную воду подали в самых красивых бокалах, какие только нашлись у вдовы в буфете.

В комнате раздался голос Дины. Коснулся, как ветер, моих ушей. Простые, будничные слова. Ничего не значащие вопросы. Правда ли, что я был болен? Нет ли поблизости подходящего кафе, где мы могли бы поесть?

Поесть?

Где-то во мне текла спокойная полноводная река, и по ней все плыло. Все, что говорила Дина.

Какие светлые у нее глаза! Неужели они всегда были такие прозрачные? Как я мог их ненавидеть? Как мог когда-то считать ее виноватой? В чем?

Мне пришлось схватить ее руки, чтобы искупить все. Но под взглядом ее прозрачных глаз река сама вынесла на поверхность слова:

— Ты должна увидеть дочь Карны!

Дина улыбнулась. И все стало просто! Просто! Пока она не спросила:

— Дочь Карны?

По-моему, только тогда я понял, что это действительно Дина.

* * *

Она сидела и выжидательно смотрела на меня. Бог и Дина, оба смотрели на меня. Меня вдруг затрясло.

Наконец я сказал себе, что это ничего не значит. Абсолютно ничего. И река потекла дальше, унося слова Дины. Они поднимались со дна маленькими пузырями. От старых, лежавших на дне бревен, которые медленно превращались в ил. От рыбешек, прятавшихся под берегом. Я даже видел, как они поблескивают в воде.

Вдруг Дина встала и подошла к двери. Я бросился за ней. Крепко схватил за руку и потянул к себе:

— Нет! Не уходи! На этот раз ты не сбежишь от меня!

В голосе у меня прозвучала угроза. Я строго смотрел на Дину, пока она старалась освободить свою руку. Но глаза у нее были спокойные. Подозрительно спокойные.

— Я не сбегу, Вениамин! Мне надо только выйти во двор.

— Нет! Нет! Останься!

Она закрыла глаза, но тут же открыла и посмотрела на меня почти нежно.

— Хорошо. Пойдем вместе. Я отпустил ее руку.

— А потом пойдем куда-нибудь и поедим. — Она надела шляпу.

Я встал между нею и дверью. Она подошла к футляру с виолончелью и положила на него руку. Ничего не сказала, только показала, что видит ее.

— Ну? — сказала она. — Ты не наденешь сюртук? Чтобы у тебя был приличный вид?

Я повиновался.

Перед уходом глаза Дины несколько раз обежали комнату.

— Значит, здесь вы и жили, и ты, и Юхан?

— Да.

— Тебе здесь нравится?

— Я здесь живу.

В дверях она спросила:

— Ты теперь всегда говоришь по-датски? — Значит, заметила!

— Да.

— И со мной тоже?

— И с тобой тоже.

Я не мог видеть ее лица — она шла впереди меня. Но не показалось, что она улыбается. Зря я ей так ответил. Надо было самому посмеяться над этим. Сказать, что это вошло в привычку. Да что угодно.

Кафе у канала. Дина вслух читала мне меню, вывешенное у входа, точно я был слепой. Я же тем временем изучал ее кожу. Мочки ушей с жемчужинками. Линию губ. Грудь. Талию, обтянутую длинным жакетом. Она была старше и стройнее, чем я ее помнил. Глубокая складка между бровями. Кажется, раньше она была глубже? Странно. Может, теперь ее мысли смягчились? Меня охватила детская ревность. Поэтому я перевел взгляд на ее виски. Проседь.

За столиком в кафе я уже почти обрел равновесие. Придумал даже особый прием — смотрел на ее ноздри. Таким образом я как будто оставался в стороне. Когда Дина немного поворачивала голову, я видел ее профиль. Высокие скулы. Верхняя губа у нее была почти прямая. Я не мог вспомнить, замечал ли я это раньше. Но впадинка над губой была глубокая. Словно чей-то твердый палец, желая исправить прямоту губы, сделал эту впадинку такой четкой и глубокой. Уголки губ приподнимались так, как я помнил. Или мне только казалось, что помнил, потому что знал об этом?

Неужели я когда-то боялся ее? Я не знал, что сказать. Все упреки и обвинения, приходившие мне в голову за эти годы, куда-то исчезли. Куда вообще подевались все слова? Почему я не смотрю ей в глаза и не говорю то, что думаю?

Дина ела то же, что и я. Ветчину, сыр, черный хлеб. И пила крепкое пиво. Мы долго молчали. Между каждым глотком я пожирал ее глазами. Она была сдержанна. Раза два прикоснулась к моей руке.

— Не ешь так быстро! — строго сказала она.

Я замер — она мне приказывает! — и невольно улыбнулся. И продолжал есть уже медленно. Несмотря на это, я закончил еду намного раньше, чем она.

— Ты должна познакомиться с моим другом Акселем! — вдруг выпалил я, точно мальчик, который наконец придумал, чем можно занять взрослого.

— А что в нем особенного?

— Особенного? У него есть привычка закусывать водку сырыми яйцами… Этому он научился, конечно, не дома. Он из пасторской семьи.

Я замолчал и покраснел, поняв, как это глупо. Я не видел свою мать с детства, и первое, что я сообщаю ей, — как Аксель закусывает водку.

Глаза Дины смеялись. Я осмелел. После сытной еды и кружки крепкого пива я не таясь разглядывал ее. Мне даже захотелось ее разозлить. Сбить с нее эту невозмутимость. Вывести из себя. Теперь бы я сумел удержать ее, даже если б она рассердилась настолько, что захотела уйти.

— Сегодня я получил письмо от Андерса! Столько событий в один день! Хочешь прочесть его?

Она отрицательно покачала головой. Я сделал вид, что не заметил этого, и вынул письмо из кармана сюртука.

— Я сам прочту его тебе!

— Нет! — властно сказала Дина.

— Почему «нет»?

Словно защищаясь, она отгородилась от меня рукой.

— Ты просто трусишь! — процедил я сквозь зубы. Только я произнес эту дерзость, как понял, что говорю уже не по-датски. Это разозлило меня еще больше.

— Пусть так, — медленно сказала Дина, даже не обратив внимания на то, что я перешел на норвежский.

— Ты не читала писем, которые мы тебе посылали?

— Я их все получила, Вениамин. Но тогда мне нужно было быть одной. Всему свое время.

— Ты так считаешь? Она подперла подбородок руками. Уголки губ у нее улыбались, но глаза были серьезные.

— Спрячь это письмо. Оно адресовано тебе, а не мне, — сказала она.

Я начал читать письмо вслух.

Думал, что она встанет и уйдет и тогда я смогу устроить ей сцену. Но Дина не двигалась и только смотрела на меня.

Я пытался придать своему голосу необходимые интонации и в то же время не спускал с нее глаз. Это было не просто. Некоторое время слова кружились между нами как мухи, не нужные ни ей, ни мне. Я понял, что она была права. Потому что Андерс не присутствовал в этих словах. Он был только инструментом в моей борьбе с ней.

Я сложил письмо и продолжал складывать, пока в моих пальцах не оказался маленький комок бумаги.

— Расскажи лучше о себе, — попросила Дина. — То, что, по твоему мнению, мне нужно знать.

— Зачем?

— Затем, что я здесь и хочу тебя слушать!

Как странно! Этот язык! Как давно я не слышал его! Я растрогался, и это разозлило меня. Дина говорила так, будто только что приехала из Рейнснеса. Сегодня. И никогда никуда не уезжала.

— Я закончил ординатуру. Теперь я врач. И у меня есть чемоданчик с полным докторским набором.

— Но это же великолепно, Вениамин! Я никогда не думала, что ты станешь доктором…

— А что в этом плохого?

— Ничего. Это замечательно! Но я думала, ты предпочтешь читать романы и всякое такое…

Она действительно это сказала, действительно похвалила меня! Но что-то меня насторожило. Это следовало сказать по-другому. Какого черта она приплела сюда романы?

Я стоял на прибережных скалах и видел, как Дина бежит вверх по аллее. К русскому. В его объятия. Я стоял в воде и тянул лодку, чтобы вытащить ее на берег.

Один. Вот она добежала до русского. Лодка была слишком тяжелая.

Меня затошнило. Ветчина, сыр и темное пиво рвались наружу.

— Больше тебе нечего сказать мне? Ты получила мое письмо, в котором я пишу, что заявлю на себя?

— Получила.

— Теперь ты знаешь все!

— Нет, Вениамин! Всего не знает никто. Но я узнала достаточно, чтобы приехать сюда. Надеюсь, ты еще ничего никуда не заявил?

О чем она говорит: о погоде?

— Черт тебя побери, Дина, о чем ты говоришь: о погоде?

— Нет.

Она медленно вытерла губы кончиками пальцев и откинулась на спинку стула. Глаза ее спрятались в тени.

— Ты ни в чем не виноват, Вениамин. И ты это знаешь!

— Не виноват?.. А кто же тогда виноват?

— Ты решил покарать Вениамина за то, что Дина не позволила отправить себя на каторгу?..

В этот час в кафе было почти пусто. Но все равно она говорила слишком громко. Следовало заставить ее говорить потише. Нас могли услышать.

— Ты меня бросила… — прошептал я.

Уголки губ снова улыбнулись. Точно ли это была улыбка? Но если не улыбка, то что же? Дочка Карны впервые подала голос, когда я держал ее на руках. У нее были те же уголки губ!

Дина наклонилась над столом и крепко обхватила мои запястья, даже слишком крепко:

— Да, Вениамин, я тебя бросила. Иначе ты и не можешь к этому относиться!

Наконец-то она призналась в этом! Она сидела передо мной. Держала меня за руки…

Я все еще стоял с ее картонкой для шляп. Я все еще сидел на дереве и в ярости звал ее, когда она плыла на лодке к пароходу.

— Почему ты прислала мне только старую черную Библию? Чтобы я подумал, будто ты умерла?

Она ответила не сразу. Мы с ней были заточены в этом кафе с закопченным потолком и стенами. В снопе лучей, которые проникали сюда через плохо вымытое окно, можно было различить замок Христиан-борг.

— Понимаешь, я думала… Ничего другого я не могла для тебя сделать. Мне хотелось, чтобы ты обрел наконец покой, — неуверенно проговорила она.

Я не смог произнести презрительных слов, которые вертелись у меня на языке: «Как мило с твоей стороны, прислать мне Библию!» или «Ты могла бы прислать Библию и Андерсу. Он тоже ее заслужил!»

Ничего этого я не сказал. Я разглядывал свои руки.

— Ты знаешь, что я был в Берлине?

— Да. Ты ведь забрал виолончель.

— Почему ты не захотела со мной встретиться?

— Я не знала, что ты приехал. Я была в Париже.

— Не верю!

Мы некоторое время смотрели друг на друга. Потом она сказала:

— Это понятно.

Все заполнила пустота. Абсолютная пустота.

— Я когда-нибудь лгала тебе, Вениамин?

— Не знаю. Но кое о чем ты, конечно, умалчивала!

— О том, что собираюсь уехать? Я говорила!

— Не помню.

— Я понимаю. Это было слишком трудно.

Она крутила в пальцах нитку, которая вылезла у нее из рукава, и не спускала с меня глаз.

— А почему ты приехала теперь?

— Я должна была заставить тебя понять…

— Что понять?..

— Что ты не должен брать на себя чужую вину.

— О чем ты говоришь?

Она не спешила. Но потом произнесла очень тихо и внятно:

— Ты ни в чем не виноват, Вениамин. Однажды осенью Дина Грёнэльв застрелила из ружья Лео Жуковского, а Вениамин Грёнэльв стоял на камне и все видел. С тех пор он лишился матери.

Ее лицо заледенело. Глаза — две полыньи.

Она сказала это! Здесь, в кафе. Но ведь это ничего не меняло.

— Тебе этого достаточно, Вениамин? Можно ли ответить на такой вопрос? Наступила мертвая тишина. Официант расставлял на полках стопки тарелок. Я видел звуки, но не слышал их.

— Спасибо тебе, что ты не сдался и заставил меня приехать сюда!

Она это сказала! Я сам слышал!

И снова текла река. И все плыло. И Дина тоже. Не очень молодая женщина плыла по реке среди своих слов. Она еще пыталась сохранять невозмутимость, хотя и знала, что это безнадежно.

Мы остались в кафе одни. Официант, в белом грубом переднике, кружил возле нашего столика, давая понять, что нам пора уходить. Я испугался, как бы он все не испортил, заговорив с нами, и начал рыться в карманах.

Дина опередила меня и достала из сумочки деньги.

Я смотрел на картину, висевшую на стене. Парусник в черной раме. И думал, что, когда все кончится, когда река унесет в море и нас, и наши слова, я все равно буду видеть перед собой эту шхуну из кафе у канала.

На улице Дина схватила меня за руку и весело сказала:

— А ты вырос! И даже очень!

— Зато ты стала меньше! — дерзко парировал я. Это помогло. Мы шли и осторожно улыбались друг другу. Солнце садилось. Шлоттсхольмен, церковные колокольни и самые высокие крыши купались в его последних лучах. Красный кирпич оно превращало в червонное золото. Между домами одна за другой возникали тончайшие перегородки из света, тени и пыли.

— А в Рейнснесе в это время года солнце вообще не заходит, — сказала Дина.

— Да.

— Неплохо бы сейчас глотнуть морского ветра и увидеть полуночное солнце, — легко продолжала она. Слишком легко.

Я-то понимал, о чем она говорит.

Дина остановила проезжавшего мимо извозчика.

— Мне надо заехать на вокзал за моим багажом и найти себе ночлег.

Теперь она была такая же, как в прежние дни. Деловая, немногословная, энергичная.

— Поедем куда-нибудь к морю. Ты знаешь тут какое-нибудь подходящее место?

— Все зависит от того, что тебе нужно и сколько ты сможешь заплатить.

— Мне нужно, чтобы пахло мылом и морем. Чтобы были чистые полотенца и две кровати.

— Две?

— Конечно! Ты уже слишком большой, чтобы спать с мамой!

— А у нас хватит денег, чтобы поехать за город? — спросил я, тут же загоревшись этой мыслью.

Дина уже торговалась с извозчиком. Сперва мы заберем ее багаж, потом заедем на Бредгаде за моими вещами. Вскоре все было решено — и место, и цена. Извозчик знал как раз то, что нам нужно. У него есть брат, который сдает рыбацкий домик севернее Клампенборга.

— Но туда можно поехать и поездом, — заметил я. Дина обернулась ко мне. Наконец она стала такой, какой я ее помнил, — Диной из Рейнснеса.

— Так порядочные коммерсанты не поступают. Сперва ты заставил продавца сказать, где находится товар, а потом хочешь лишить его причитающейся ему прибыли. К тому же я не желаю тереться коленями о чужие ноги и слушать претензии какой-нибудь матроны, которой нужно место для ее пожитков и собачонки. Поездом я уже сыта по горло, по крайней мере на какое-то время.

* * *

Когда мы приехали на Бредгаде, я один поднялся наверх. Вдова Фредериксен, с блестевшим от пота носом, выбежала в коридор — она так жалеет, так жалеет, ей хотелось пригласить на обед мою мать и меня… Но, к несчастью, заболела ее сестра, и ей пришлось поехать в Роскильде, чтобы проведать ее. Эта поездка — сущий кошмар и…

Она продолжала говорить, хотя я пытался втолковать ей, что мы поели и теперь на несколько дней уезжаем за город.

Тогда она обрушилась на меня с предупреждениями о ключах, пожаре и ведре с нечистотами.

Я быстро собрал в матросский мешок необходимые мне вещи и две книги, а она все стояла в дверях и говорила, говорила… Случайно мой взгляд упал на виолончель. Я схватил ее и бросился к двери.

— Ключи! — потребовала вдова Фредериксен и вдруг помянула черта, что позволяла себе крайне редко.

Я остановился в изумлении:

— Что-нибудь случилось?

— Нет-нет! Ничего страшного. Просто тот молодой человек, с которым вы постоянно встречаетесь, заходил сюда и интересовался вами.

— Аксель? Высокий? С густыми белокурыми волосами?

— Да-да, Аксель. Он просил передать, что зайдет еще раз. Сегодня вечером.

Сперва я думал, что он ничего не знает про нас с Анной. Но теперь мне пришло в голову, что именно знает, потому и приходил. Я остановился с виолончелью в одной руке и матросским мешком в другой.

— Как он выглядел?

— Как обычно… Хорошо одет и…

— Нет, я имею в виду, не был ли он чем-нибудь взволнован или что-нибудь в этом роде?

— Я ничего такого не заметила, — удивленно ответила вдова Фредериксен.

На Акселя похоже не показывать своего настроения, подумал я. Теперь мне остается только найти убежище под землей. Или броситься в море.

Я начал спускаться по лестнице.

— Ключи! — услыхал я за спиной ее крик.

— Да-да! Счастливо оставаться! — крикнул я ей.

— Что передать вашему приятелю, если он придет еще раз?

Я остановился и попытался собраться с мыслями.

— Передайте, что я вместе с матерью уехал в Клампенборг! Скажите ему, что приехала моя мать!

Что может быть лучше правды? Едва ли Аксель захочет навестить нас в Клампенборге и свести счеты со мной, зная, что я там с Диной.

* * *

Дина ничего не сказала, увидев, что я принес виолончель.

Мы выехали из города, дорога шла вдоль берега.

— Было бы неплохо поселиться здесь навсегда. Море… Ну, ты и сам понимаешь… — сказала Дина.

— В Копенгагене?

— В Дании. Хорошая страна. Язык. Тут все как будто ближе…

Я с ней согласился.

Спина извозчика потемнела от пота. Он тихо напевал. Я заметил, как он поднял кнут и тень заплясала над головой лошади. Однако он ее не ударил.

Мы ехали под высокими деревьями. Тени превратили их в сказочных зеленых животных. Небо принадлежало им.

Мне о многом хотелось расспросить Дину, но я не знал, с чего начать.

— Когда ты заговорила по-немецки? Я имею в виду, заговорила так, чтобы тебя понимали?

Она задумалась:

— Однажды я проснулась и поняла, что мне приснился сон на немецком. С тех пор все изменилось… К тому же был один человек, с которым я могла разговаривать. Понимаешь, у меня никогда не было никого, с кем бы я могла говорить обо всем… Открывать свои мысли. Даже по-норвежски…

Этими словами она смела с доски все мои пешки. Я не мог пошевелиться.

— Дело не только в языке. Дело в том, что люди редко встречают того, кто им подходит. И потому им, конечно, трудно разговаривать друг с другом. Я думаю, Вениамин, что только сегодня мы с тобой встретились по-настоящему.

Она разглядывала свои руки.

— Я так боялась этой встречи! Но все получилось замечательно. Хотя ты и говорил по-датски. Правда, недолго, если учесть, сколько лет ты здесь прожил. Я как будто вернулась домой со всеми своими мыслями, мой мальчик.

Она так и сказала! Она произнесла эти слова, сидя рядом со мной! И я это не выдумал! Мне захотелось встать в пролетке во весь рост и громко смеяться. Вместо этого я спросил:

— Дина, ты видела когда-нибудь такие высокие деревья?

— Конечно! Но все деревья прекрасны…

Пока мы ехали под деревьями, по ее лицу пробегали синие тени.

Неожиданно я оказался под дождем рядом с Карной. Я шел с ней и вспоминал венчание Дины и Андерса в каменной церкви. Тень от листьев падала Дине на лицо. Времени не существовало. Все переплелось друг с другом: Дина в подвенечном платье. Карна под дождем с намокшими волосами и слипшимися ресницами. Дина в пролетке рядом со мной.

Я знал, что никогда этого не забуду. И никогда не узнаю, почему эти два образа оказались так чудесно связаны друг с другом. Почему я вспомнил их вместе?

— Ты любила Андерса? — неожиданно спросил я. Она помолчала.

— Я и сейчас люблю его. Но знаешь… между нами столько всего встало.

— Русский? Она кивнула:

— И ты тоже, Вениамин. Андерс был твой. Он принадлежал тебе.

— Мы могли бы разделить его.

— Ты так думаешь?

— Ты из-за меня вышла за него замуж?

— Почему ты спросил об этом?

— Потому что ты здесь и я могу наконец задать тебе этот вопрос.

Она немного подумала:

— Нет. Из-за себя. Но можно сказать и так: я вышла за него, потому что знала, что он будет тебе хорошим отцом. И еще из-за Рейнснеса…

— Ну а потом, когда уехала, ты думала когда-нибудь, каково ему?

Пролетка качнулась. Мы проехали по валявшейся на дороге ветке. Извозчик сбавил ход и привстал, чтобы успокоить лошадь.

Крепко держась за пролетку, Дина повернулась ко мне:

— Я понимаю, Вениамин, что ты должен был встать на сторону Андерса против меня. Иначе и быть не могло.

Что я мог ей сказать? Через некоторое время она заговорила снова:

— Но я думала о том, каково ему пришлось, Вениамин. Каждый день. Каждый Божий день я думала о том, каково пришлось вам обоим.

 

ГЛАВА 21

Дом, который мы сняли, стоял у самой воды и был, по сути, старым лодочным сараем. В нем была всего одна комната с самой необходимой мебелью. Две прибитые к стенам кровати с клетчатыми пологами. Стол, стулья, очаг. Воду мы брали из бочки, которая наполнялась раз в день. Хозяин держал трактир, его сын на тележке привозил нам еду.

Час бежал за часом. Иногда время вообще останавливалось. Море дружелюбно наблюдало за нами, пока мы заново знакомились друг с другом, страстно, как прибой, бьющий о скалы в Рейнснесе. Мощные валы налетали, чтобы потом отхлынуть обратно. Далеко-далеко. Каждый в свою глубину.

В первую ночь мы с Диной выпивали как старые добрые друзья. Дина громко смеялась. У нее был такой странный смех. Я вдруг сообразил, что не помню ее смеха. В Рейнснесе она почти не смеялась. Я сказал ей об этом.

— Да, там было не до смеха.

— Ты была там несчастна?

Она поглядела на меня. Поправила скатерть, наполнила рюмки.

— Несчастна? Нет… Я бы не сказала. Но там было столько забот. Обо всем нужно было помнить. Ты был еще маленький… Мы с тобой не могли смеяться над одним и тем же. Наверное, поэтому…

— И еще русский?

— Да, и русский тоже.

— Тебе неприятно, что я спрашиваю тебя об этом?

— Лучше, чтобы это было уже позади.

— Почему?

— У тебя ко мне много претензий, Вениамин. Я понимаю, почему ты спрашиваешь. Другое дело, смогу ли я на все ответить тебе…

— Ну а теперь ты поедешь со мной в Рейнснес?

— Нет.

— Почему?

— Моя жизнь с ним больше не связана.

— А если я заявлю, что убил русского, и тебе ничто не будет угрожать? Тогда поедешь?

— Нет! И тебе незачем заявлять на себя! Ты прекрасно знаешь, что придумал это, чтобы заставить меня вернуться. Неужели ты не понимаешь, что это глупая жертва?

Она подлила в рюмки еще вина, хотя они и так были почти полные.

— Значит, Андерс оставшуюся жизнь должен прожить в одиночестве? — Мне удалось не произнести слова «жертва».

Дина бесшумно поставила бутылку на стол.

— Не надо решать за другого! Я знаю, как это трудно! — Ей удалось не произнести имени Андерса.

Потом Дина перевела разговор на неопасные темы. Интересовалась студенческой жизнью. Я рассказывал и пил вино. Рассказал об Акселе. Иногда Дина задавала вопросы, но больше слушала. И улыбалась.

У меня на душе стало спокойно. Мне захотелось рассказать ей про Анну. Но я так и не назвал ее имени. Пока не назвал.

Уже среди ночи я вдруг крикнул Дине, хотя мы с ней сидели друг против друга:

— Сыграй, Дина! Пожалуйста, сыграй!

Она покачала головой, но продолжала улыбаться. По-моему, ей не меньше, чем мне, нравилась наша игра.

* * *

Следующий день мы посвятили знакомству с местностью. К тому же нам обоим хотелось прогнать из души тревогу. Я ждал, что Дина откроет мне свои мысли. Но, очевидно, дневной свет запер на замок все двери. Когда Дина вечером, уже после заката, откупорила бутылку вина, я снова кивнул на угол, где стояла виолончель:

— Почему ты захотела, чтобы я забрал в Берлине твою виолончель?

Она села и наполнила наши рюмки. Потом поднесла свою к губам.

— Мне нужен был предлог, чтобы встретить тебя, — неожиданно сказала она.

— А ты не могла приехать ко мне сама? Так, как теперь?

— Я пропустила нужный момент.

— А виолончель?

— Мне хотелось, чтобы ты забрал ее в Рейнснес. Я уже давно не играю.

— Почему? Ведь ты уехала, чтобы учиться играть? Она бросила на меня быстрый взгляд:

— Мне хотелось так думать. Но со временем я поняла, что ошиблась. Что мне следует смотреть и слушать.

— И ты не играла с тех пор, как уехала?

— Нет, первое время играла. Нашла учителя. Это тот человек, у которого ты забрал виолончель. Он помог мне избавиться от некоторых ошибок. Все шло хорошо. Но потом что-то изменилось… Они исчезли… Все сразу…

Я в недоумении смотрел на нее:

— Кто исчез?

— Ертрюд. Иаков. Лео. Это был конец. Они не захотели остаться со мной. — Глаза у нее сделались беззащитными. — Ты меня понимаешь, Вениамин? Понимаешь?

— Нет! Покойники не смеют мешать живым!

— Наши покойники — это мы, — просто сказала Дина.

— Не смей даже думать так! — вырвалось у меня, я рассердился.

— Но иначе я не могу этого объяснить. Если покойники нас покидают… Значит, мы виноваты, значит, должны искупить свою вину. Поэтому я и перестала играть.

В доме вдруг стало очень холодно. У меня сдавило горло. Дина пристально смотрела на меня. Но я думал уже о другом. Неожиданно я вспомнил, что в детстве слышал кое-что не предназначавшееся для моих ушей. О Динином безумии. О ее ночных бдениях в беседке, где она служила литургию ветру.

— Ты шутишь… — глупо сказал я.

Дина сидела наклонив голову, как будто дремала. Потом заговорила, словно читала по книге. Слова снежинками падали мне на лицо. Едва ощутимо прикасались к коже, к глазам, потом таяли и испарялись. Легкие, хрупкие. Удержать их было невозможно.

— Я всегда просыпалась от крика Ертрюд. Этот крик прочно вошел в мою голову. Он пожирал мои мысли. Ертрюд не могла обрести покой и без конца продолжала умирать. Она была как несчастная овца со вспоротым брюхом, из которого вывалились все внутренности. Я верила, что это она бросила мне с небес пуговку. Скорее это была не пуговка, а маленькая ракушка, которую я нашла на берегу среди камней. Непередаваемого небесного цвета. Ертрюд была одиноким орлом, что кружил над крышами домов. Она следила за мной. Но по ночам она кричала. Как будто дарила мне свой крик. Что мне было с ним делать? Избавиться от него я не могла. Он жил во мне. Ленсман велел снести старую прачечную. Может, дело в том, что я лишилась места, куда могла бы пойти и где могла избавиться от этого крика? Прачечную столкнули в воду, и на ее месте выросли кусты. Словно ничего и не было. Потом приехала Дагни, и они выгнали Ертрюд из дому. Ее портреты, на которых она была еще целая, просто взяли и выбросили. Тогда мы с ней уехали в Рейнснес, к Иакову. А что нам еще оставалось? Господину Лорку пришлось уехать в Копенгаген. Вот чего я никогда не прощу себе! Не прощу, что позволила им отнять у меня Лорка. Мне следовало поджечь дом, пырнуть ленсмана ножом, чтобы он понял. Музыка, Вениамин… Понимаешь, Лорк жил в музыке. Так что по-своему он все-таки не расстался со мной. Все дело было в музыке…

Дина замолчала. Снаружи дышало море. Мы слышали его глубокие ритмичные вздохи.

— Ты никогда не говорила об этом раньше.

— По-моему, я перестала говорить в тот день, когда они вытащили меня из прачечной и бросили в снег. В тот день, когда я обварила Ертрюд. Когда же слова вернулись ко мне, говорить было уже не о чем. Люди не замечали меня. Все погибло.

— Но ведь то был несчастный случай! Ты не виновата!

— Как ни назови, а это было!

Я вздрогнул: она до сих пор мучится! До сих пор носит это в себе!

Мне следовало спросить у Дины, не достаточно ли было одной Ертрюд. Почему она убила еще и русского?

— Сколько тебе было лет?

— Пять.

— Как же ты можешь считать, что это твоя вина? Ты была маленькая!

— Вина не имеет отношения к возрасту.

— Но ведь ты была ребенком!

— Мы все дети.

— Тебе нужно было с кем-нибудь поговорить… Дина издала короткий смешок. Мне он не понравился.

— Это бы ничего не изменило, ведь несчастье уже случилось.

— Неужели не нашлось ни одного человека? — Нет.

Значит, это началось задолго до того, как она зачала меня! А я-то думал, что все началось, когда между нами в вереск упал русский. Что она мучилась днем и ночью. Теперь же, слушая ее рассказ, мне казалось, что наша с ней общая жизнь началась в тот день, когда она стояла в сугробе и слушала, как кричит Ертрюд. Наверное, уже тогда можно было понять… Я же не замечал ничего, пока не упал русский.

А тогда уже ничего нельзя было поправить.

Вселенная вокруг нас затихла.

Обитатели Рейнснеса выстроились на столе между нами. Превратились в шахматные фигуры — эту партию Дина разыгрывала то сама с собой, то со мной. Кем же был русский? Упавшей ладьей?

Дина всегда хорошо играла в шахматы. Я помнил, как ловко она защищала от меня свои фигуры.

Она говорила о себе как о постороннем человеке.

— Тебе, должно быть, всегда очень не хватало Ертрюд? — спросил я.

Она задумчиво и долго смотрела на меня:

— Ты спросил об этом потому, что тебе не хватало меня?

Теперь была моя очередь выиграть время. Сейчас она, несомненно, играла против меня.

— Возможно, — признался я. Она кивнула:

— Я всегда носила Ертрюд в себе. У нее не было никого, кроме меня.

— А кто есть у тебя?

— Не задавай глупых вопросов!

Дина отступила. Я почувствовал себя отвергнутым. Почему она не дает мне то, что я готов принять от нее? Ведь именно это я и стараюсь внушить ей!

— Ты не умерла! Ты сбежала! — вырвалось у меня.

— Да, можно сказать и так. Но у меня не было выбора.

— Ты испугалась суда?

— Суда? — повторила Дина в пространство, словно впервые услышала это слово. — Я знаю одно, Вениамин: есть вещи, изменить которые невозможно. Но все равно спасибо тебе! Спасибо за письмо, за то, что ты хотел принять мою вину на себя. И еще за то, что заставил меня позволить себе встретиться с тобой.

— Ты считаешь, что этого достаточно, Дина? Достаточно одной благодарности?

— Во всяком случае, очень важно оставить кого-то после себя, кто понимал бы, почему все получилось так, а не иначе. Может, ты лучше поймешь меня… когда у тебя самого будут дети.

Кто-то больно нажал мне на глаз. Дина поставила мне мат. А ведь я еще ничего не сказал ей о ребенке Карны! О моем ребенке! Пока не сказал. Однако все мои поры вдруг закрылись. Мне хотелось замкнуться в себе. И все-таки ее рассказ прояснил кое-что между нами. Я был вынужден согласиться, что Вениамину Грёнэльву было бы нисколько не легче, если б его мать угодила на каторгу. Ни тогда. Ни теперь. Но у меня не повернулся язык сказать ей об этом.

— Почему ты нам не писала? Мы хотя бы знали, как ты живешь.

— Чтобы никто не приехал и не забрал меня домой. Ты ведь тоже не пишешь домой. Боишься, что тебя туда позовут?

Значит, она все-таки обратила внимание на упрек Андерса, что я не пишу!

— Может, нам обоим следует позволить, чтобы нас забрали домой? — предположил я.

— И кому от этого будет лучше?

— Андерсу, например.

— Ты хочешь всем угодить, Вениамин, — только и сказала она.

Наконец Дина встала, пошла и открыла дверь. День уже обозначился светлой полоской на востоке. Вскоре Дина закрыла дверь, обернулась ко мне и помахала рукой, словно стояла на перроне и поезд должен был вот-вот отойти.

А потом направилась к своей кровати.

* * *

Не знаю, долго ли я спал, но меня разбудила Дина. — Ты кричал во сне! — Она наклонилась надо мной.

— Карна! — проговорил я спросонья и медленно сел. — Карна! Она умерла!

Динино лицо и волосы. Утро. Луч света, проникавший в маленькое оконце. Дина откинула мое одеяло и, сев рядом со мной, засунула ноги ко мне в постель. Мы прижались друг к другу.

— Она умерла при родах! — сказал я и прибавил уже шепотом:

— Она умерла. Все, к кому мы прикасаемся, умирают. Верно?

Я еще не успел произнести эти слова, как понял, что так оно и есть.

— А ребенок? — услыхал я Динин голос.

— Он у ее бабушки, но она не может оставить его у себя, ей его не вырастить.

Я сидел, опустив голову на руки, и ждал, что она скажет: «Ну так забери его в Рейнснес!»

Но Дина этого не сказала. Она встала и подошла к окну. Пошарив, нашла спички и зажгла огарок свечи. Это заняло много времени. Очертания ее фигуры были хорошо видны сквозь белую ночную сорочку. Я невольно вспомнил прежние годы. И все показалось мне бессмысленным.

По-прежнему молча Дина вернулась, неся свечу и не отрывая от нее глаз. Поставила ее возле кровати и снова забралась ко мне под одеяло. Пламя свечи слегка вздрагивало. Его было почти не видно. Ведь уже наступил день.

Чего я ждал от Дины? Нравоучений? Отповеди? Помощи?

— Почему ты молчишь? — спросил я наконец.

— Иногда в таких случаях лучше сперва зажечь свет.

Я потер лицо. Кожу стянуло. Мне бы никогда не пришло в голову так сказать!

— Я не хотел этого! Не знал…

Я чувствовал себя бродячим псом, который рыщет по дворам в поисках отбросов, воды и самки.

— Я в этом не сомневаюсь, — сказала Дина.

— Ты мне веришь? — Я всхлипнул. — Да.

Сразу стало теплее. И надежнее.

— Расскажи мне о Карне! — попросила она. Я покачал головой.

Выждав какое-то время, она дружески толкнула меня в бок.

Это была уже вторая наша партия. Первую она выиграла так, что я даже не заметил. Она снова расставила фигуры.

— Расскажи мне о Карне! — повторила она.

— Мы встретились в полевом лазарете во время осады Дюббеля. Она была сильная, ловкая… Все парни были влюблены в нее. Но они…

— А ты?

— Не знаю! Господи, прости меня! Как раз этого я и не знаю!

— Но ведь ребенок твой?

— Не знаю!

— Чей же он еще может быть? Одну мою пешку она уже съела.

— Тебе не все известно.

— Я понимаю, иначе и быть не может.

Я немного отодвинулся. Дина сидела слишком близко. Она встала, пошла и открыла дверь, словно я попросил ее об этом. Море переливалось серебром. Морские птицы над ним повелевали светом и воздухом.

— Вениамин, я тебя слушаю. — Дина стояла ко мне спиной.

Тогда я привел сюда Карну. В одной руке она несла сверток, в другой — рваный зонт. Наконец-то она пришла. И Дина приняла ее. Сверток развернули и осмотрели. «Ребенок твой», — изрекла Дина. Это испугало меня. Показалось немыслимым. Но чувство стыда, как ни странно, немного уменьшилось.

Тем временем выкатилось солнце. Большой белый щит, вокруг которого плескалось море. Свет поглотил нас. Сделал бесплотными. Лишил лиц и кожи. Мы прислонились друг к другу. Сдались. Наши слова и тела как будто слились друг с другом, когда я выплеснул в комнату жизнь Карны. Потом все стихло.

Вот тогда-то Дина решительно пересекла комнату, открыла футляр с виолончелью, внимательно осмотрела ее и вынула из футляра.

Ветер шуршал метлой, стоявшей у двери.

Неповторимым волнообразным движением Дина села на стул, поставила виолончель между коленями, склонилась к ней и взяла смычок. Она долго и тщательно настраивала инструмент. Это было странное зрелище. Виолончель и Дина плакали вместе. Дина дарила слезы, виолончель — звук.

Я вдруг вспомнил вычитанные где-то слова: «Чудеса существуют все время. Но только для того, кто готов их принять».

Старинные псалмы Петтера Дасса. Моцарт. Рождественские гимны. Веселые танцевальные мелодии. Один раз Дина прервала игру и негромко чертыхнулась по-немецки.

— Бах! — объявила она потом, как будто что-то объясняла.

Мелодия звучала неровно, словно спотыкалась. Но Дина начинала снова и снова. Всхлипывая, точно запертое в клетку животное.

Я искупался в соленой воде и оделся за стеной нашего домика. И все время слышал голос виолончели. Успокоившись и согревшись, я вернулся в дом и начал жарить свинину. Нарезал ее тонкими ломтиками и уложил на сковородке. Чад вытягивало в открытую дверь.

Дина играла, следя за мной глазами. Она была босая, в одной сорочке.

Потом мы молча поели, и она снова стала играть. По-прежнему не одеваясь.

После полудня мне пришлось перевязать ей тряпкой пальцы на левой руке. Кожи на них практически не осталось.

— Мне следовало захватить с собой мой чемоданчик. Мазь…

Она улыбнулась:

— И так зарастет!

Словно это был пароль. А может, испугавшись, что Дина снова предпочтет мне виолончель, я сказал без всякого вступления:

— Есть другая женщина.

— Другая?

— Да. Ее зовут Анна.

— Вот как? — Дина посмотрела на свою повязку.

Конечно, я поступил глупо. Но ничего не поделаешь. Рано или поздно это все равно всплыло бы наружу.

— Понимаешь… Понимаешь… Черт, это все так запутано!

Я попытался засмеяться. Сейчас смех не повредил бы.

— И теперь эта Анна не желает тебя знать, потому что ты стал отцом? — мягко спросила Дина, словно разговаривала с ребенком, стащившим кусочек сахара.

— Анна обручена с Акселем!

— Кто этот Аксель?

— Мой единственный друг. Тот, который ест сырые яйца… Я говорил тебе про него…

Я ждал, что она засмеется. Это было бы уместно. Но Дина не засмеялась. Она сказала:

— Я вижу, ты не терял времени даром!

Мне хотелось провалиться сквозь землю, скрыться где-нибудь в темноте.

— Анна? И что же она собой представляет?

Я попался на крючок и подробно рассказал об обеде у профессора и о том, что Анна ездила в Лондон. Дина кивнула и тут же поставила мне второй мат:

— Выходит, это прекрасная партия! Я сам был виноват.

— Не в этом дело! — воскликнул я. — Господи, Дина…

— Легко любить того, кому много дано. Это я понимаю, — сухо сказала она.

— Дина!

— А что на это скажет Аксель?

— Нетрудно себе представить. Скорей всего он…

Я был не в силах вдаваться в подробности. Да они Дину и не интересовали. Мне не следовало ничего говорить ей. Не следовало впадать в сентиментальность только по той причине, что моя мать вернулась ко мне. Я умолчал о том, что произошло в комнате Акселя. И о том, что Аксель раздобыл денег, чтобы помочь мне поехать в Берлин.

Но вскоре я не выдержал охватившего меня одиночества и прямо спросил:

— Что ты об этом думаешь?

Дина поправила повязки на пальцах. Одну за другой. Сплела пальцы, словно речь шла о жизни и смерти.

— Это как раз то, что не украшает ни одного мужчину, — честно сказала она.

Во всяком случае, это был открытый ход.

— А что говорит Анна? — спросила она немного погодя.

— Не знаю.

— Поинтересуйся. Не исключено, что из вас двоих она хочет получить именно тебя.

— Но что мне делать? Не могу же я застрелить Акселя!

Только встретившись с ней глазами, я понял смысл своих слов.

— Конечно. Но Анна может застрелить Акселя ради тебя, — сказала она.

— Или меня…

— Или тебя, — согласилась Дина.

Она пошевелилась, и ее колени коснулись моих. Я выпрямился, чтобы избежать этого прикосновения.

— Анна так важна для тебя?

— Иногда мне так кажется… Но и Аксель тоже… Дина кивнула:

— Самое плохое в этой истории то, что ты сам не знаешь, чего хочешь. А Карна… Ее ты будешь нести в себе всю жизнь.

Еще один мат. Но никакого совета она мне так и не дала.

Дни и ночи переплелись друг с другом. Потом я вспоминал уже только обрывки разговоров, образы, звуки. Все переплелось, перемешалось, наложилось друг на друга и показывало друг друга с новой стороны.

Во время прогулок по берегу Дина принюхивалась и вздыхала. Иногда она наклонялась и что-нибудь поднимала с земли. Ракушку, щепку, сухой стебелек. Осколок бутылки. Мы почти не говорили. Я думал о Карне.

Когда нам хотелось есть, мы шли к хозяину в его трактир и ели там, беседуя о том, что нас окружало. Однажды я спросил:

— На что ты жила?

Дина продолжала есть. Когда она заговорила, казалось, она обращается к самой себе:

— Все устроилось как-то само собой. Я ведь хорошо считаю. Это меня спасло. Многим нужны люди, которые умеют наводить порядок в цифрах. С такими людьми они чувствуют себя в безопасности.

Она рассказала кое-что о своей жизни. О доме, в котором жила. Об окнах со свинцовыми переплетами в рамах и цветными стеклами, которые сделала у себя в эркере. Такие же, как на веранде в бывшем Доме Дины в Рейнснесе, где потом жили Фома и Стине, подумал я.

О человеке, которому принадлежал этот дом. Они иногда встречались. Он покупал земельные участки, проектировал дома, делал расчеты. Строил. Не только в Германии. Это был очень деловой человек. У него были заказы и во Франции. Она много лет вела его бухгалтерию, часть жалованья она получала в акциях. Они понимали друг друга. Знали, что их не ждут никакие неожиданности. Вместе путешествовали.

— Это с ним ты была в Париже? — спросил я. Она улыбнулась:

— Да. Значит, ты все-таки веришь, что я была в Париже?

— Конечно!

— Вот и хорошо! Мы на верном пути. Некоторое время мы ели молча. Потом я спросил:

— Тебе хорошо живется?

— Что ты имеешь в виду?

— Ты не нуждаешься?

— Нет, я не нуждаюсь!

Когда мы вернулись в свой лодочный сарай, я задал ей новый вопрос:

— А если бы не было Андерса, ты вышла бы замуж за того человека, который строит дома?

— Нет! — решительно ответила Дина. — Мне хватает берлинской толпы. Там можно не думать, одобряют ли тебя пробст и Господь Бог. Там ты с Богом один на один.

Она выражала свои мысли очень точно. Но я рано обрадовался. Она вдруг спросила:

— А ты женился бы на Карне, если б она не умерла? Ох эти проклятые неожиданные ходы!

Я отрицательно покачал головой. Это все расставило по местам.

* * *

Пошел дождь. Большие тяжелые капли стучали по соломенной крыше, ползли по стеклам.

Дина начала рассказывать об арендаторе в Хелле, у которого жила в детстве. Я слышал об этом и раньше, но думал, что она прожила у него всего несколько дней. Так же как О лине не допускала разговоров о том, что я родился в летнем хлеве, в Рейнснесе никогда не говорили о жизни Дины у арендатора в Хелле. Даже Фома не говорил, хотя это был его родной дом.

— А каким образом Фома оказался в Рейнснесе? — спросил я.

— Фома приехал в Рейнснес, потому что я послала за ним, — просто ответила Дина.

Мне показалось, что сейчас она начнет рассказывать о Фоме. Но она не стала.

Зато постоянно возвращалась к господину Лорку. Ей хотелось бы найти его могилу. Ведь он умер в Копенгагене.

— Он многому научил меня, — сказала она.

— Давай поищем его могилу, если ты задержишься в Копенгагене?

Она улыбнулась и толкнула меня в бок:

— Ох и хитер же ты, Вениамин!

Густой морской туман скрыл весь мир. Осмотрев перед завтраком кончики своих пальцев, Дина начала играть. Иногда она громко смеялась и даже делала гримасы. Иногда что-то мурлыкала или пела старые псалмы Петтера Дасса. Я же все время лежал на кровати, погруженный в самого себя.

Вдруг в середине одного псалма Дина прервала игру и отложила смычок в сторону.

— Хватит! — сказала она. Я не отозвался.

— Хочешь есть? — спросила она.

— Да.

— Тогда давай поедим.

— Где? Здесь?

— Нет. В трактире.

После еды мы пошли вдоль берега. Соленая вода и пена лизали нам ноги, мы шли босиком. Вернулось солнце. Дина подобрала юбки и обвязала их шалью вокруг талии. Но они все-таки намокли и били ее по щиколоткам.

— Слушай, я придумала или ты действительно говорил мне, что присутствовал при родах Карны? — спросила она, стоя ко мне спиной.

— Да, присутствовал…

— Когда родилась девочка?..

— Да, я сам и принял ее.

— Не мужское это дело, — пробормотала Дина.

Не прозвучали ли у нее в голосе презрительные нотки? Нет. Скорее удивление.

— Да, не часто случается, что мужчина… — начал я.

— Не скажи! Андерс, например, справился с этим. И Фома тоже справился бы. — Она засмеялась. — Между прочим, Фома сидел под дверью хлева, когда я тебя рожала. И если б Олине вовремя не поспела, он бы сам…

Я замер и с любопытством поглядел на нее:

— А мой отец? Иаков справился бы?

Она обернулась ко мне и сразу стала серьезной.

— Нет! — коротко бросила она.

— Почему? Ведь он ходил на охоту… Его не мог испугать вид крови…

— Роды не имеют ничего общего с охотой. И при чем тут кровь?

— Я имел в виду, что на охоте он должен был привыкнуть к виду крови.

— Иаков не боялся крови. И он ходил на охоту. Но он никогда не справился бы с родами. В этом смысле ты не похож на него. Впрочем, иначе и быть не может, ведь ты не сын Иакова!

Тишина сделалась непроницаемой. Но ее заглушили крики морских птиц. Волны покинули свою стихию. Они поднялись против меня. Превратились в руки, которые сдавили мне горло. Вдали шел пароход. Дневной свет был острый как бритва. Я закрыл глаза. ТЫ НЕ СЫН ИАКОВА!

* * *

Я не слышал, что еще говорила Дина. Долго не слышал. Но видел ее лицо. Рот. Шевелящиеся губы. Глаза. Неужели это Дина, которая объясняет мне что-то, чего я не в силах понять? Зачем она это говорит?

Тогда Дина выпустила на шахматную доску Фому. Сколько лет она удерживала в тени эту фигуру! Теперь он двигался на нас, неся жерди с полей Рейнснеса через море и через полосу тумана. Мне пришлось понять его взгляды. И простить ему то, что он ни разу не выдал себя.

Карна и ребенок остановили меня. Не позволили взять на себя роль судьи. Мое бешенство испарилось, его сменила усталость, она парализовала меня. Я превратился в старца. Поздно. Мне было уже поздно обзаводиться отцом.

Не знаю, сколько прошло времени. Оно двигалось независимо от меня.

— Почему ты только теперь рассказала мне об этом? Почему? — спросил я.

— Потому что поняла, что пришло время.

Один-единственный раз я был в той маленькой усадьбе, где родился Фома. Там было много людей и животных. Их запах проникал даже в дом. Запах пота и парного молока. Дыма, поднимавшегося из открытого очага. Я слабо помнил худого, жилистого человека с сутулой спиной, седыми волосами и усами.

И рыжеволосую, полную, невысокую женщину с добрыми глазами и проворными движениями. Вдруг она оказалась здесь. В моем теле. В моем кровообращении! Половину своего наследства я получил от них. Вениамин Грёнэльв был незаконнорожденным сыном, он носил чужую фамилию и получил не положенное ему наследство.

Все годы Дина хранила свою тайну. Она обманула нас всех. Ее можно было ненавидеть и осуждать, но от этого ничего не изменилось бы.

Я не мог заставить себя поднять на нее глаза. Она была не лучше любой шлюхи…

«Теперь можешь отправляться к своим официанткам! Теперь я такая же, как они!» Анна появилась на шахматной доске и объявила королю шах.

Неужели это никогда не кончится? Потом пришла Карна со своим свертком и рваным зонтом. Она молча склонилась над постелью Акселя и наблюдала за тем, как Анна сделала королю шах.

Я молчал, пока самообладание не вернулось ко мне. Меня вдруг поразила одна мысль.

— Но… но, значит, и матушка Карен мне не…

— Да, Вениамин.

— Но ведь мы с ней родные! Вы все говорили, что она моя бабушка! Я не хочу… — по-детски запричитал я.

— Конечно, вы родные, матушка Карен — твоя бабушка. И изменить этого не может никто, — сказала Дина.

* * *

Вот тогда на меня накатило бешенство. Оно вываляло меня в смоле, перьях и вонючих тресковых внутренностях. Оно рвало меня, царапало и посыпало солью все мои раны и царапины. И не имело ничего общего с моими смятенными мыслями, в которых я покоился, словно в растворе. Меня душил какой-то камень. Я не мог избавиться от него. Он был слишком твердый, слишком большой, чтобы пройти через горло. Он раздробил бы мне все зубы и вырвал язык из гортани. Если бы я мог заплакать, завыть! Но я не мог. Вместо этого я быстро-быстро перебирал в памяти всех своих родственников. И я, никогда особенно не желавший иметь отцом мертвого Иакова, был в ярости, оттого что Дина лишила меня матушки Карен и несколькими словами превратила во внука крестьянина, арендовавшего усадьбу у ленсмана Холма.

— Кому это известно? — прошептал я чужим голосом.

— Никому.

Но я уловил едва заметное колебание. А может, она просто так дышала? Но что-то я уловил.

— Никому? — сердито повторил я.

— Фома, наверное, кое о чем догадывается. Но в церковных книгах черным по белому записано, что твой отец Иаков Грёнэльв.

— Фома знает, что я его сын?

— Уверенности в этом у него нет.

Высокая незнакомая женщина с юбкой, приподнятой над мокрыми щиколотками, с темными волосами, тронутыми на висках сединой, обеими руками крепко сжимала ручку зонтика. С зонтика свисала маленькая шелковая кисточка. Она била женщину по лицу. Ее глаза открыто смотрели на меня. Они блестели.

— Мужчины никогда не могут до конца быть уверены в подобных вещах. Ведь ты и сам недавно так думал?

* * *

Морские птицы успокоились. Берег был пуст. В мире не осталось никого, кроме нас. Над нашими головами висел тяжелый воздух, словно мироздание вошло в сферу земного притяжения, чтобы придавить нас.

Мы долго бродили. Иногда обменивались пустыми словами, в которых не было ни прощения, ни выхода, ни утешения.

Я и не хотел никаких утешений. Маленький мальчик из Рейнснеса тащил по полям жерди, не зная, что рядом с ним идет его отец! Черт бы побрал всех женщин!

Наконец я устало спросил:

— Как это у тебя могло получиться? Почему именно Фома?

— А как у тебя могло получиться? Почему именно Карна?

— Дина, тогда была война! — серьезно ответил я, сбитый с толку.

Она выглянула из-под зонтика и смотрела на меня невинными глазами.

— Ты сам все объяснил, Вениамин! Тогда была война!

— Иаков был уже мертв, когда ты зачала меня? — спросил я, сознавая всю бестактность моего вопроса.

— Для всех да, но не для меня, — ответила Дина.

— Стало быть, ты его обманула?

— Да, я его обманула.

— Ты обманула его до того, как он умер? С Фомой?

— Нет, Вениамин! Все было в свое время. Сперва он обманул меня.

Она села на валявшийся толстый ствол. Ветер растрепал собранные в узел волосы и играл ими. У меня мелькнула новая мысль.

— Значит, Юхан мне не брат? — Нет.

— Значит, это он вместе с Андерсом должен был получить в наследство Рейнснес?

— Нет! — почти сердито ответила Дина. — Никто не может изменить того, что записано в церковных книгах.

— Ты в этом уверена?

— Рейнснес должен принадлежать тому, кто его заслужил. Одно время это была я. Теперь — Андерс. Если бы Юхан был нужным Рейнснесу человеком, он бы уже давным-давно там жил.

— Но он пастор. И тогда в Рейнснесе жила ты.

— Я должна была служить Рейнснесу.

— Мне тоже придется служить ему? Ты это хочешь внушить мне?

— По-моему, я выражаюсь достаточно понятно.

Я хотел спросить: кто в таком случае должен теперь получить Рейнснес? Но до меня вдруг дошло, что это ее уже не касалось. Это касалось только меня. Я сказал:

— Юхан еще может предъявить свои права на Рейнснес.

— Он побоится. — Кого?

— Бога. Иакова. В конце концов, меня!

— Почему?

— Он знает, что всегда хотел получить меня. Но вообразил, будто Бог не даст ему на это согласия.

— Дина! Неужели и Юхан?

Глаза Дины превратились в смеющиеся щелки, когда она увидела мое лицо.

— Да, да. Это было в молодости! — Она засмеялась. — Он был намного старше меня. Я пришла в дом в качестве его мачехи. Нам обоим было не очень-то легко. Я помню, он обещал писать мне из Копенгагена… Самое страшное не страх, куда страшнее не понимать, что должен сделать именно то, чего боишься! Нет, мы с ним квиты!

* * *

В ту ночь ко мне пришли все мои отцы. Иаков, Фома и Андерс. Я не знал, что мне с ними делать. Все они хотели, чтобы я замолвил за них словечко перед Диной. Но о чем именно, я не понял.

Когда я проснулся, у меня было такое чувство, будто я не спал несколько недель. Я принес дров, хлеба и молока. Сварил кофе. Дина нарезала черный хлеб. Мы уселись перед очагом.

Она закуталась в большую шаль. Глаза у нее были еще сонные. Она словно сливалась с морем, что плескалось за дверью. Сперва мы молчали. Я сидел и думал, стоит ли рассказать ей мой сон. Вдруг она сказала:

— В конце концов, Вениамин, остается только идти дальше! Не всегда бывает так, что человек идет дальше с тем, с кем хотел бы. Но люди всюду люди. Надо только уметь их видеть. Я встретила в Париже одну женщину. Помню, я еще подумала: вот была бы подходящая подруга для Вениамина, если б ее так не испортила война. Как будто у тебя было право получить неиспорченную…

— Когда это было? — воскликнул я.

— Когда туда пришел Бисмарк. Но я уехала из Парижа. Я не могла думать на нескольких языках. А Париж был неподходящим местом для того, кто думает по-немецки. — Дина жестко рассмеялась. — Я многое повидала, Вениамин. Самое страшное не ад. Человек хуже ада!

— Расскажи о Париже! Она покачала головой:

— Каждый, кто так или иначе находится в заточении, пребывает в аду. Одни заточены в своей болезни. В своем теле. Ты, конечно, видел таких. Но, по-моему, самое страшное заточение — это заточение в собственных мыслях.

Меня охватило беспокойство. Она наблюдала за мной.

— Ты боишься, Вениамин? И давно? Чего же ты боишься? Суда?

— Я? По-моему, суда могла бы бояться ты?

— Я и боялась. Но не очень. Пока не получила твоего письма, в котором ты грозился взять вину на себя.

— Ты не сможешь остановить меня, если я захочу это сделать!

— Смогу, Вениамин! Но не советую заставлять меня прибегнуть к моему средству.

Она смотрела мне прямо в глаза. Без угрозы. Просто устало.

— Неужели ты не раскаиваешься, Дина? Никогда и ни в чем?

— Ты думаешь, что после всех этих лет я стала бы донимать тебя рассказом о своем раскаянии?

— Но ты раскаиваешься?

Где-то плескалась вода, ударяясь о камни.

В ее глазах не было враждебности. Они ничего не скрывали. Как ничего не скрывали глаза Карны и моего ребенка.

— Раскаяние — это для людей, которые считают, будто раскаяться легко.

— И ты никогда не нуждалась… в прощении?

— Кто обладает такой силой, чтобы простить Дину? Что я мог ответить на это? Сказать: Бог, и только.

— Это была любовь? Ты убила из-за любви? — Я с трудом выдавил из себя эти слова.

— Любовь…

Она произнесла слово «любовь», точно попробовала его на вкус. Точно услышала в первый раз.

— Что, Дина?

— Расскажи мне о любви, Вениамин! У меня перехватило дыхание.

— Я ничего не знаю о ней, — сказал я наконец.

 

ГЛАВА 22

На седьмой день Дина насвистывала, когда одевалась.

Она объявила, что солнце давно встало и мы должны отправиться в парк Дюрехавен. Под сень деревьев, к оленям.

— Жизнь — это не только морской туман! — весело сказала она.

Мы пошли в трактир к нашему хозяину и позавтракали во дворе за неструганым столом. С моей стороны на столешнице были вырезаны два сердца и две буквы — "В" и "Д". Я показал на них и улыбнулся. Дина склонила голову набок и засмеялась.

— В именах есть что-то загадочное, — задумчиво сказала она и вдруг спросила:

— Между прочим, а как зовут твою дочь?

Я не был готов к такому вопросу и ответил правду: я не знаю. Никогда об этом не думал.

— По-моему, об этом стоит подумать. Человек не может жить без имени.

Я промолчал. Дина стала читать в газете о праздновании Иванова дня. Мы кончили завтракать.

— Может, ты все-таки решишь это, Вениамин? — спросила она.

— Что именно? — Я сделал вид, будто уже забыл о нашем разговоре.

— Как ты назовешь своего ребенка?

— А ты пойдешь со мной туда?

Я вдруг понял, что все время думал об этом. Хотел спросить и услышать ее ответ.

— Это зависит от одной вещи.

— От какой?

— Дашь ли ты этому ребенку свою фамилию.

— А если нет?

— Тогда мне нечего там делать.

— Ты думаешь…

— Думать надо не мне, — оборвала меня Дина и приготовилась идти.

* * *

Копенгагенцы приехали в Клампенборг праздновать Иванов день на пароходе и на поезде. Парк пестрел и колыхался от летних платьев, широкополых шляп и зонтов. Мужчины пыхтели в сюртуках, и шляпы прилипали у них к головам. Повсюду звучали веселые голоса и духовая музыка. Торговец леденцами ходил с корзиной на животе и громко предлагал свой товар. И он сам, и его леденцы медленно таяли от жары. Солнце палило нещадно. Громыхали кареты состоятельных горожан, от лошадей валил пар. Всех донимала пыль. От нее резало глаза.

Мимо нас проскакал модно одетый всадник со шпорами и с хлыстом. Я заметил взгляд, брошенный им на Дину. На ней было светло-зеленое платье и легкая развевающаяся накидка. Охваченный детской ревностью, я злобно подумал, что ему, конечно, не по карману иметь собственную лошадь. Он просто хотел покрасоваться в костюме для верховой езды.

По площади шла молодая пара. Женщина катила детскую коляску. Дурацкое трехколесное сооружение. Если бы у коляски не было верха, ее можно было бы принять за черный гроб на колесах, сужающийся к одному концу, с наброшенным сверху покрывалом и без каких-либо признаков жизни.

Дина показала мне на вывеску «Кабачок на Белльвю».

— Нет! Только не туда! — раздраженно сказал я. — Идем в другое место!

Она промолчала. Но я заметил, как она на меня глянула.

Вскоре мы уже ехали на извозчике по Страндвейен. Кучер предложил нам баварского пива, которое держал у себя под сиденьем. Дина невозмутимо пила пиво, тому, как она это делала, мог бы позавидовать любой каменщик. Потом она закурила сигару и откинулась на спинку сиденья. Затянувшись несколько раз, она передала сигару мне. Она так откровенно наслаждалась поездкой, что у меня не было нужды поддерживать разговор.

Когда мы уже сошли с извозчика и пошли по парку, Дина вдруг заговорила о рябиновой аллее в Рейнснесе и о березах в саду. Нам стало даже весело оттого, что мы оба так любим деревья.

Кругом все двигалось, смеялось и казалось призрачным. Я подумал, что когда-нибудь в будущем буду говорить: «Это было в Иванов день, когда мы с Диной гуляли по Дюрехавену в Клампенборге».

Этот день носит имя Иоанна Крестителя. Почему-то я думал о Фоме и об Иоанне. О них обоих. Я даже видел их перед собой. Это был сон наяву. Кто-то все время являлся мне из тени деревьев. Один раз я мог бы поклясться, что это существо не менее реальное, чем мы с Диной.

Могучие дубы уже давно полностью раскрыли свои толстые кожаные листья. Креститель наклонился возле изгороди. У него было лицо Фомы. Зима прошла, и он подбирал принесенное ему подаяние. Серьезный, молчаливый. В плаще из верблюжьей шерсти, подпоясанном ремешком. Нашел ли он сегодня своих кузнечиков? Или сегодня был день дикого меда? Что он думал о нашем языческом праздновании Иванова дня? Он, ставший символом очищения и облагораживания каждого человека, что он думал о нас с Диной? Видел ли, как мы отмечаем праздник пивом и сигарами, несмотря на то что все так перепуталось и ребенок еще не получил имени? Видел ли, как перемешалось хорошее и плохое? И в людях, и в природе? Видел ли он нас уже тогда, когда впервые крестил людей водой и обращал их в свою веру? Видел ли он Дину, не верящую в раскаяние? Видел ли зеленеющий клевер? Цветущую бузину и розы? Чувствовал ли их аромат? Понимал ли, что еще не пришло время собирать плоды? Знал ли, что он мой отец? Догадывался ли, что мне нужно время? Что эта зима была чертовски трудной?

* * *

— Дина, ты понимаешь, что мне нужно время? Она сидела, закрыв глаза и прислонясь спиной к стволу дерева. И ответила мне, не открывая глаз:

— Время — это не то, что человеку нужно. Это то, что он иногда получает.

Я обратился за утешением к Крестителю. Дина меня не утешила.

— Мне не хватает лошади, — сказала она через минуту.

— Мы можем выйти на дорогу и взять извозчика, — предложил я.

— Нет, мне нужна просто лошадь, — вздохнула она.

— Ты знаешь датское предание о том, как черт с ведьмой решили в ночь на Иванов день устроить праздник и отправились на помеле на Блоксберг. С тех пор люди кладут перед дверью веточку рябины, чтобы оградить себя от пролетающей мимо нечисти.

— Что-то они нынче припозднились, уже темнеет, — засмеялась Дина.

— Если человек хочет увидеть, как они летят на помеле на Геклу, Блоксберг или куда-то в Норвегию, он должен в полночь спрятаться на перекрестке под бороной, повернутой зубьями к небу. Тогда, возможно, он увидит кое-кого из своих знакомых, несущихся на помеле и считающих, что они стали невидимками. Можно, например, увидеть ведьму… и весьма удивиться, узнав в ней свою знакомую.

Дина сдвинула шляпу на затылок и повернула ко мне голову. Ее фигура сливалась с зеленью, а покачивающиеся ветви деревьев осыпали золотыми монетами то лицо, то плечи.

Я подошел и прикоснулся к ней, чтобы убедиться, что она настоящая.

— Ты думаешь, ведьмы злые? — спросила она.

— Почему тебя это интересует?

— Мне показалось, что ты так считаешь.

Я мог бы загладить неловкость, наклонившись к ней и сказав что-нибудь приятное. Но от нее исходил незнакомый, дорогой запах. Чей? Человека, который проектировал и строил дома? Кто подарил ей эти дорогие духи? Почему я не спросил у нее об этом?

Вдруг она прижалась щекой к моей груди и сказала:

— Не считай меня злой!

Я опустился перед ней на колени и обнял ее.

— Я так и не считаю, — прошептал я.

Небеса потемнели. Между стволами сверкали последние стеклянные колонны солнечных лучей. Зелень приобрела коричневатый и призрачно-синий оттенок. Я больше не сопротивлялся. И меня понесло туда, где все было явью и сном. Просто было.

* * *

Мы нашли павильон, где можно было поесть.

Праздник уже начался. Люди шли компаниями. Семьями. Молодежь держалась друг друга. Студенты обнимали своих подружек. В корзинах звенели бутылки.

Невозможно всегда знать, почему ты что-то сказал или сделал. Я заговорил о сочинениях Кьеркегора. О жертве Авраама и о том, что я об этом думаю. Дина не перебивала меня. Не знаю, понимала ли она, о чем я говорил, но иногда она кивала. Один раз даже улыбнулась, словно про себя. Я как раз упрекал Авраама за то, что он предал Исаака, не сказав ему, что собирается принести его в жертву.

— Жертвы бессмысленны, — вдруг перебила меня Дина. — Люди не умеют жертвовать, не надеясь получить за это вознаграждение. Авраам надеялся получить расположение Господа. Он не хуже и не лучше других. Просто он хотел принести более серьезную жертву, чтобы Господь обратил на него внимание.

— Дина, все не так просто! Ведь речь идет о вере! Она поглядела на меня и еще раз улыбнулась.

— Ты много читаешь! — сказала она.

— Ты слышала что-нибудь о Кьеркегоре?

— Возможно. Но, должно быть, забыла. А вот рассказ из Библии я хорошо помню.

Наверное, мне все-таки следовало поделиться с ней своими мыслями. Чтобы когда-нибудь потом, когда все будет уже в прошлом, я мог говорить: «Мы с матерью ели луковый суп в Дюрехавене и беседовали о Кьеркегоре и Аврааме, который хотел принести в жертву своего сына».

Я пытался точно вспомнить слова Кьеркегора. Но помнил только то, что он писал о парадоксе веры. И я произнес, глядя поверх ее головы:

— Вера — какой ужасный парадокс! Он способен превратить убийство в священное и богоугодное дело. И он же возвращает Аврааму Исаака! Никакая мысль не в силах предвидеть его; он и возможен лишь потому, что вера начинается там, где кончается мысль.

Пока я произносил эту тираду, Дина сидела, закрыв глаза и опустив руки на колени.

— Я не получила его обратно, — сказала она, не открывая глаз. — Может, я недостаточно верила? Или мысль о тебе, Вениамин, оказалась настолько сильной, что вера отступила… Мысль о том, что принести в жертву следовало тебя…

— Убийство? Что такое убийство? — спросил я. — Разве война не убийство? Принесение жертвы не убийство? Что такое убийство? — И слово «убийство» сразу все объяснило ей.

— Это зависит от того, кто судит. Все, что сделала я, обернулось приговором тебе. А должно было быть иначе.

Нас окружала притихшая вдруг природа.

* * *

После захода солнца мы пошли к источнику Кирстен-Пильс. Древнему источнику богов. Там должен был состояться базар, речи, песни и танцы. Предание гласило, что стакан воды из этого источника врачует душу и тело.

На холме молодежь готовилась зажечь костер.

— Они жгут костры, чтобы прогнать прочь ведьму, — сказала Дина.

Я пожалел, что произнес тогда слово «ведьма», но изменить это было уже невозможно.

Когда мы подошли поближе, я узнал несколько студентов из Регенсена с их подругами. Они прикрепляли к шесту банку со смолой. Под громкие крики запалили огонь, и пламя начало лизать поставленные вертикально бревна с привязанной к ним соломой. Издали один за другим им отвечали другие костры.

Я уже думал о том, что встречу здесь знакомых. Наверное, во мне еще был жив ребенок, потому что мне даже хотелось этого. Несмотря на вопросы, которые мне могли задать.

Стайка девушек, взявшись за руки, с песней закружилась в хороводе. Я узнал стихи Эленшлегера:

В Иванову ночь мы выходим

И бродим, как сны наяву,

Мы медленно в поисках бродим —

Иванову ищем траву.

Стоит она, ростом мала,

Зато так свежа и мила,

Зато так светла и чиста

Простая ее красота.

Посадим ее у забора,

Где место свободно от гряд,

И станет нам ведомо скоро,

Что в будущем дни нам сулят.

Коль здесь приживется она,

То будет нам радость дана,

Умрет через несколько дней —

Мы тоже умрем вместе с ней.

И весело будущим летом

Уже не появимся тут.

Без нас с неизменным приветом

В лугах все цветы расцветут.

Под сенью печальных крестов

Уснем мы навеки без снов

В холодных могилах, увы,

По знаменью вещей травы.

В Иванову ночь мы выходим

В луга, как велит нам молва,

Мы по лугу в поисках бродим:

Нужна нам вещунья-трава.

Стоит она, ростом мала,

Зато так свежа и мила,

Зато так светла и чиста

Простая ее красота.

По обе стороны дороги пестрели разноцветные палатки торговцев, словно споря с природой, меланхолией и песней. Несколько пьяных затеяли драку с жестянщиком. Вскоре жестянщик сдался и покатил дальше свою тележку с дребезжащими железками и колокольчиками. Тележка оглушительно грохотала.

В одной палатке босоногая девушка продавала глиняные кувшины, кружки и миски. Звонким голосом она кричала, что воду из источника лучше всего набирать именно в ее кувшины.

Покупателей явно больше привлекали ее босые ноги и свежее личико, чем возможность получить животворную воду из источника. Вокруг ее палатки толпились мужчины. Я тоже подошел.

Потом я принес воды, и мы с Диной омыли в ней руки. После чего я с силой швырнул кружку на камни, и она со звоном разбилась.

Торговля у девушки шла бойко. Не отставала и палатка, в которой покупали дешевые подарки для тех, кто остался дома, или для подружек, найденных на этот вечер.

На вымощенной площадке начались танцы. Вокруг на траве расположилась публика с корзинами, набитыми всякой снедью. Некоторые церемонно расстелили белые скатерти и пледы, чтобы не сидеть на траве. Другие плюхались там, где стояли. Студенты и девушки из приличных семей сидели, тесно прижавшись друг к другу, вокруг своих корзин, бутылок и рюмок.

Я сказал Дине, что хотел бы купить бутылку вина, но в это время кто-то поднялся с травы и направился к нам. Я больше не слышал ни смеха, ни голосов.

Передо мной в тумане парила Анна! Заметив, что я не один, Анна остановилась.

Меня спасла темнота, хотя я понимал, что нельзя заставлять Анну ждать на тропинке. Поэтому я потянул Дину за руку и сказал:

— Дина — это Анна. Анна — это моя мать, Дина.

Если Дина и удивилась, то не подала виду.

Я машинально перешел на датский. Дина не позволила себе удивиться и этому.

Они протянули друг другу руки.

— Анна? Так, значит, вы и есть Вениаминова Анна? Никогда не думал, что такая сцена возможна! Все сделалось окончательно не правдоподобным, когда с помоста до нас долетел голос Акселя. Он заканчивал свою речь по поводу Иванова дня:

— В эту светлую летнюю ночь, когда силы природы достигли своего расцвета, мы должны вознести хвалу двум неукротимым стихиям, которые все очищают, не дают стареть, дарят вечную молодость и рождают новую жизнь. Это огонь и вода! Огонь и вода!

Не только я слушал Акселя. Дина превратилась в навострившего уши зверя. Крупную светловолосую голову Акселя освещало пламя факелов. Он был неистовым фавном, явившимся из ночной темени леса. Не смущаясь тем, что Аксель принадлежал мне, она завладела им. Я это видел по ней и не хотел понимать, что это уже случилось.

Аплодисменты и крики «браво!», которыми приветствовали речь Акселя, неслись по дороге навстречу Дине и Анне.

А я? Я был букашкой. Букашкой из комнаты Акселя в Валькендорфе. Букашкой на теле Анны. Или на перьях, украшавших шляпу Дины.

Последние дни выпали из действительности. Я мог протянуть руку, но схватил бы лишь пустой воздух. Дина исчезла. Как будто ее и не было.

Кто-то пробежал мимо с пылающим факелом. Он осветил нас. Золотистый сноп упал на лицо Анны.

— Вениамин не говорил, что ждет в гости свою мать, — сказала Анна.

— А я его не предупредила о своем приезде, — объяснила ей Дина.

Должно быть, я онемел, наблюдая за ними, пока высокая фигура Акселя спускалась с помоста и двигалась к нам. Его тень представлялась мне столь же привлекательной, как судебный процесс.

Я знал, что это мгновение навсегда сплавится с моей жизнью. В старости, если я доживу до нее, отдельные слова Дины, Анны и Акселя станут необходимыми камешками мозаики: «Теперь мы знаем, кто мы… Так, значит, вы и есть Вениаминова Анна?.. Огонь и вода…»

А потом все понеслось со страшной быстротой.

Аксель взял Дину за обе руки и с шутливой почтительностью согнулся перед ней в поклоне. Словно с пафосом исполнял роль рыцаря.

Вначале я мог думать только о том, рассказала ли ему Анна про нас. Если да, он вел опасную игру, ожидая подходящего случая, чтобы сделать из меня отбивную.

Когда мы с ним шли следом за Анной и Диной, он шепнул мне:

— Подумать только, она все-таки приехала! Молчи! Молчи! Я преклоняюсь перед твоей матерью! Я провожу ее до Берлина!

Я так и не понял, знает ли он про нас с Анной. Мне даже показалось, что они с Анной договорились отомстить мне, разоблачив меня в присутствии Дины.

Все было испорчено. Дина превратилась в обычную женщину, которая явилась, чтобы выступить на процессе свидетельницей Акселя. Она оказалась в центре внимания.

 

ГЛАВА 23

Вечер превратился в кошмарный маскарад. Песни и споры сменяли друг друга.

Дина беседовала с моими датскими друзьями о низости Бисмарка! Рассказывала о депрессии и безумствах, царивших в Париже до того, как Наполеон III был взят в плен.

Со мной она не хотела говорить об этом. Потом продекламировала сатирические стишки о прусских полководцах. По-немецки. Мы сидели вокруг корзин и бутылок.

Енс закончил курс вместе с Акселем и со мной. Он был скорее другом Акселя, чем моим, и жил в Валькендорфе. Окружающего он не замечал и был вечно погружен в размышления. Но в спорах, если ему не удавалось уклониться от них, ему не было равных.

Клаус Клаусен происходил из купеческой семьи. Веселый, беспечный, он считался лучшим баритоном университета. Мне показалось, что в этот вечер он был кавалером Софии.

Анна почти все время молчала. Не помню, как это получилось, но она сидела между Софией и мной. Было похоже, что она играет роль возлюбленной Акселя, которой он пренебрег. Или мне так показалось? Иногда она наклонялась к Софии и что-то шептала ей, но слов я не разбирал.

Факел освещал ее правую щиколотку. Я подумал, что ей следовало бы поправить юбку. Но она не поправила. Напротив. Один раз, когда она наклонилась к Софии, задравшаяся юбка обнажила всю голень.

Такого лица у Акселя я еще не видел — чаша, полная меда. Он хотел произвести впечатление на Дину.

Между светлым созданием по имени Янна и Клаусом сидел высокий темноволосый студент-юрист с живыми глазами. Его звали Отто. Его великолепным усам все завидовали. Отто был из тех, кто больше развлекался, чем штудировал науки. Наивность и некоторая неотесанность Отто часто создавали впечатление, что карьеры ему не сделать.

От сатирических стишков Дины Отто впал в экстаз. Он умолял Дину еще раз продекламировать стихотворение о Бисмарке, который по ночам предавался ненависти, потому что был плохим любовником.

Дина, улыбаясь, заметила, что хорошего понемногу. Тогда Отто начал рассказывать о скандальной связи между Георгом Брандесом и Каролиной Давид, которая была намного старше Брандеса. Эта тема привлекла к Отто всеобщее внимание, хотя все знали эту историю: Каролина Давид развелась с мужем, оставила детей и появилась на защите Брандесом докторской диссертации на тему «Французская эстетика в наши дни». Получалось, будто все это она проделала однажды, когда все сладко спали после обеда.

Сжали Анну. Она была такая нежная! Я не мог скрыть от нее свое желание, и она не отстранилась от меня.

Снова и снова я произносил ее имя. Больше мне ничего не приходило в голову.

Нас окружали люди, прикрывшиеся веселыми масками. Они шумели. Смеялись. Хихикали. Флиртовали. Воздух был полон тревожащих ароматов. Костер швырял искры и дым в тусклое небо. Музыка связывала людей. Они, как змеи, оплетали друг друга, приникали друг к другу и тут же отстранялись.

Мысленно я уже овладел Анной. Она поняла это и остановилась. Мне даже не было стыдно. Она принадлежала мне! Анна, с открытым смуглым лицом!

— Повтори те слова, которые ты сказал мне в Валькендорфе! — прошептала она.

Я не сразу понял ее, потому что ощущал только страсть, отодвинувшую в сторону все остальное. У этой страсти была лишь одна цель: мне хотелось увести Анну в лес подальше от всех. Хотелось укрыться в ее глубине. Сейчас же, сию минуту!

— Повтори те красивые слова, что ты говорил мне! — всхлипнула Анна.

В ее голосе звучала мольба. А вокруг, как змеи, извивались тела.

* * *

Случайно мой взгляд упал на танцующих Акселя и Дину. Эта ночь положительно принадлежала ведьмам и демонам. Она была горячая, как ад. И зеленая. Слишком зеленая.

Динины волосы распустились и выбились из-под шляпы. Юбки развевались. Рука Акселя лежала на ее талии. Она откинула голову и смеялась!

Воспоминания бились об меня, как волны. Я уже видел это. Но когда? Сколько жизней назад? В жизни русского? Или в моей?

Чувства оказались сильнее меня. Это был страшный удар. Пусть я и сам не всегда поступал лучшим образом, это ничего не меняло. Меня охватила ненависть. Я ненавидел всех и вся. Дину. Акселя. Они мне мешали. Были незаменимы, но мешали.

— Повтори те красивые слова, которые ты сказал мне в Валькендррфе! — снова попросила Анна.

Ее рука связывала меня с землей. Мой мозг был дуплистым стволом. Я не мог вспомнить ни слова из Соломоновой «Песни Песней». А она ждала от меня именно их. Неужели я ничего не скажу ей? Она смотрела на меня. Но я только крепче прижимал ее к себе.

Тогда она отвернулась. Словно ей, а не мне следовало стыдиться за мое неуправляемое желание.

Я попытался увлечь ее за собой. Но не к нашим друзьям, не к этой глупой студенческой компании с ее песнями, рюмками, пустотой.

— Давай пройдемся, — задыхаясь, проговорил я. — Нет.

Мне следовало сказать ей те слова. Но вместо этого я взял ее под руку и повел через толпу.

Не знаю, откуда взялось во мне это холодное бешенство.

— И много еще кавалеров записано в твоей бальной карточке? Кроме Акселя и меня?

Анна остановилась в удивлении:

— Ты слишком много себе позволяешь!

— Мне вообще не следовало приходить сюда!

— Мне тоже!

— Пойдем туда… за деревья… там есть тропинка!

— Не говори глупостей! — сказала она и потянула меня за собой, то и дело оглядываясь через плечо.

На кого она смотрела? На Дину и Акселя? Я вдруг увидел себя парящим над костром среди искр и хлопьев копоти. Разочарованный. Пристыженный.

— Прости! — неожиданно сказал я.

Мы остановились, пропустив веселую компанию, которая прошла мимо, громко стуча деревянными башмаками. Потом пошли снова. Анна оглянулась:

— Твоя мать такая красивая!

— Да. — Я весь сжался.

— По-моему, она очень нравится Акселю. — Анна еще раз оглянулась на танцующих.

— Да.

Мы уже почти дошли до наших друзей.

— А почему ты не спрашиваешь, нравится ли она мне? — поинтересовалась Анна.

— Она тебе нравится?

— Да. Но ты все испортил.

— Чем же?

— Своей злостью. Ты как будто не рад, что она кому-то нравится. Ты вечно всем недоволен.

Что я мог на это ответить?

Мы сели под фонарями вместе со всеми, и я попытался задобрить Анну, накинув ей на плечи шаль. Но она сбросила ее нетерпеливым движением. Лица ее я не видел.

Прошла целая вечность, прежде чем к нам вернулись Аксель и Дина. Между ними царило полное взаимопонимание. Они улыбались друг другу.

— Мы с Анной уже обо всем договорились! — неожиданно для себя торжественно изрек я.

Конечно, это было безумие. Но у нас с Акселем были свои игры. Мы дружили уже давно. Иванова ночь — подходящее время для выражения дружеских чувств. Я его проучу!

— Мы с Анной договорились, — повторил я, уже немного остыв, — что вы с ней в августе приедете ко мне в Рейнснес!

Дина сидела, опираясь на руку Акселя. Ее юбки, словно лепестки цветка, лежали вокруг ног. Я не смотрел на Анну.

— Это будет сказочное свадебное путешествие! — прощебетала хорошенькая Янна.

— Кто за кого выходит замуж и кто на ком женится? Я не понимаю! — иронически воскликнул Клаус.

Аксель пренебрег оскорблением и повернулся ко мне:

— Прекрасно! Но ты должен уговорить Дину Грёнэльв тоже поехать с нами!

В его спокойном голосе слышалась какая-то едва уловимая нотка. Неужели мы с ним наконец поняли друг друга?

— Я отправлюсь вперед и наведу в доме порядок, — сказал я как можно спокойнее.

— Нет, нет, предоставь это другим! Мы хотим, чтобы ты поехал вместе с нами. Правда, Анна?

Но Анна не ответила. Она встала и через мгновение скрылась за стволами деревьев. Тишина после ее ухода закупорила мои поры. Мучившее меня желание обернулось побитой собачонкой.

Динины юбки зашуршали. Она тоже встала и сказала тихо, но внятно:

— Уже поздно! Спасибо всем за приятный вечер! Потом наклонилась к Акселю и что-то шепнула ему.

Он тут же вскочил. Я заставил себя улыбнуться. Дина положила руку мне на плечо:

— Ступай за Анной, Вениамин. Я надеюсь, ты позаботишься, чтобы она благополучно добралась до дому?

Я в растерянности встал. Но они с Акселем уже ушли. Я забыл, как Дина умеет добиваться своего.

Все смешалось. Не знаю, кто что подумал. Анна убежала. Что заставило ее убежать? Янна и София начали собирать в корзины рюмки и остатки еды. София горько молчала. Янна нервно щебетала. Остальные пытались держаться как ни в чем не бывало. Отто даже пошутил, что этой ночью правят ведьмы.

Мне показалось, что у меня начинается лихорадка. Нетвердым шагом я отправился искать Анну. Через полчаса я сдался и вернулся на прежнее место. Ее там не было.

София сидела одна со своей корзинкой. Остальные ушли искать извозчика. Она бранила всех мужчин, но в первую очередь Акселя и меня. Аксель клялся и божился, что доставит их с Анной домой еще до полуночи! А ведь двенадцать пробило уже давно! Аксель и Анна разбежались в разные стороны, и теперь она одна должна все расхлебывать.

Я взял корзину и другой рукой схватил ее за руку. Она погрозила мне зонтиком и заплакала.

Я позволил ей бранить меня.

Мы нашли Анну у источника. Окаменелая фигура в светлых одеждах. Современный призрак. Она не плакала, но смотрела на нас как на врагов.

София умоляла ее поехать домой. Я тоже.

— Я сейчас найду извозчика! — сказал я, прикидывая в уме, хватит ли у меня денег.

Анна покачала головой, ее губы шевельнулись, словно она хотела в меня плюнуть. Всем телом я ощутил стыд, однако голова лихорадочно работала.

— Пожалуйста, оставь нас на минуту одних! — шепотом попросил я Софию.

Она отошла в сторону, но ей все равно было слышно каждое наше слово.

— Ты не должна сердиться на меня за то, что говорит и делает Аксель, — сказал я как можно спокойнее.

Она молчала, притопывая ногой.

— Мне жаль, что я так сказал… О том, будто мы с тобой договорились о вашей поездке в Рейнснес.

— Ты просто чудовище! — процедила она сквозь зубы.

— Понимаешь, я…

— У тебя нет ни стыда, ни совести! Я больше не желаю тебя видеть! Ни тебя, ни его! Хочешь, я скажу, кто вы? Вы паразиты! Вы питаетесь тем, что компрометируете женщин. Вы сжираете нас целиком, а потроха выбрасываете в сточную канаву! Для вас нет ничего святого, и вы ни к чему не относитесь серьезно! Но Бог покарает вас обоих!

— Анна! Прости меня! Умоляю! Идем, я отвезу вас домой. И больше ты никогда меня не увидишь.

— Да-да! Поедемте наконец домой! — взмолилась София, выходя из кустов.

Если бы я хоть немного соображал, я бы, конечно, посмеялся над этой дурацкой сценой. Сценой в духе Акселя? Может, он так мстил мне за свой проигрыш? Или это сцена в моем духе? Потому что проиграл я?

* * *

Извозчичья пролетка катила в ночи под темными деревьями. Иногда до меня доносился шум моря. Там, в темноте, волны лизали пену. Но небо было полно звезд.

Я мог представить себе, что Дина летит сейчас с Акселем на Блоксберг. Взяла Акселя и полетела на Блоксберг!

Мне пришлось ехать на облучке рядом с извозчиком. Зачем мне понадобилась эта несчастная ложь!

Я обернулся к Анне. Сквозь шум колес и копыт, не обращая внимания на то, что меня могли слышать София и извозчик, я крикнул:

— На кого ты сердишься? На меня или на Акселя? Пожалуйста, Анна, объясни: в чем дело?

Это было невыносимо. Она больше никогда не будет со мной разговаривать, думал я. Выйдет из пролетки и скроется в доме на Стуре Конгенсгаде. Исчезнет! Я сидел, до-прежнему повернувшись лицом к заднему сиденью.

— Я тебе объясню, в чем дело, — прозвучал в темноте голос Анны. — Я тебе все объясню, хотя теперь это уже ничего не изменит! Ты трус и не посмел признаться себе в том, что любишь меня. Вы бросили на меня жребий, и каждый выигрывал в свою очередь! Это некрасиво! Видит Бог, это некрасиво! Отправляйся к себе подобным! И никогда больше не попадайся мне на глаза! Мне стыдно своего чувства к тебе!

— Анна, опомнись, как ты себя ведешь! — всхлипнула София.

Мне хотелось спрыгнуть с козел и прижать Анну к груди. Хотелось убедить ее, что она ошибается. Что все будет хорошо. Что я буду любить ее до самой смерти, только бы она верила мне. Но я не сказал ничего, потому что она была права.

Мы приехали на Стуре Конгенсгаде. В гостиной грозно светились окна.

— Они еще не спят! — испугалась София.

— Я поднимусь с вами и объясню, почему мы так задержались, — предложил я.

— Нет, хватит уже! — отрезала Анна.

Я промолчал. Отдал извозчику все, что у меня было. Он рассердился, увидев сумму, но я быстро взял корзину и вошел в парадное. Мы поднялись на второй этаж.

Профессор ходил по гостиной в стеганом халате. Сначала он метал гром и молнии, однако постепенно смягчился. Я, как мог, объяснил ему, что Аксель не смог приехать. Что мы задержались, потому что не сразу нашли извозчика. Когда он принял мои извинения, не поинтересовавшись, что именно помешало Акселю приехать самому, я попросил разрешения поговорить с ним наедине.

— Поздновато для разговоров, — сказал он, но все-таки зажег лампу и махнул дочерям, чтобы они шли спать.

София скользнула мимо с подобием улыбки на губах. Но Анна запротестовала:

— Что он может сказать тебе такого, чего мне нельзя было бы слышать?

— Анна! — коротко бросил профессор и показал на дверь.

Не глядя на меня, она прошла мимо, обдав нас теплым ароматом.

Профессор подошел к горке, достал две рюмки и налил вина. Я закашлялся и долго не мог унять кашель.

— Ну? — спросил профессор. — Выкладывайте, что случилось?

Я снова закашлялся. Потом проглотил каплю вина и отставил рюмку.

— Мы с Акселем соперники. Мы оба любим Анну. Это ставит ее в трудное положение. Мы с ним дружим с тех пор, как начали учиться в университете. Это еще больше все запутывает. Неожиданно ко мне приехала мать. Я не виделся с ней много лет. Ее приезд тоже внес свою лепту. Однако это не извиняет того, что сегодня вечером я позволил себе непростительную глупость. И Анна рассердилась.

— Какую глупость?

— Я был невежлив по отношению к Анне.

Он посмотрел на меня, словно собирался поставить мне диагноз, но не был уверен в своей правоте.

— Однако вы все-таки привезли дам домой…

— Да, конечно. Иначе и быть не могло.

— А Аксель?

Что мне было сказать ему? Что Аксель поехал с моей матерью в пустой лодочный сарай?

— Анна на него рассердилась.

— За что?

— Вернее, она рассердилась на меня…

Он набил трубку и раскурил ее. Когда он затягивался, щеки у него глубоко западали.

— Скажите, новоиспеченный доктор, у вас серьезные намерения? Я вас правильно понимаю? Раз вы пришли сюда…

Вот оно! Я должен был предвидеть, что дело примет именно такой оборот.

— Что толку, это ничего не изменит! — сказал я.

— Странная точка зрения.

Если бы я сказал ему, что соблазнил его дочь в постели Акселя, он просто вышвырнул бы меня из дома. Или сказал бы, что теперь мы с Анной вынуждены пожениться. Если бы я поведал ему о моем ребенке, он, возможно, проявил бы немного больше понимания, но все равно вышвырнул бы меня из дома.

Я проявил бы смелость, сказав то или другое. Но я не сказал ничего.

Тем не менее наш разговор растянулся на несколько рюмок. Профессор наблюдал за мной. Я был грешен. Но профессор не был ни пастором, ни хирургом. Возмущенных слов я от него не услышал.

Занимался день, и в темноте комнаты начала проступать красная плюшевая мебель. Я различил потертые места на сиденьях. На подлокотниках вольтеровского кресла, что стояло в углу, были жирные пятна. Небольшая уютная интеллигентная гостиная. Совсем не мещанская, какой она показалась мне в первый раз.

— Как вы намерены поступить, господин Грёнэльв? — спросил он. Словно ему требовалось узнать еще кое-какие подробности, прежде чем сможет сообщить мне о моей болезни.

— Я бы хотел, господин профессор, чтобы близкий Анне человек…

— Замолвил за вас словечко?

— Нет, нет! Это невозможно!

— Значит, в этом мы не расходимся. Так что же?

— Что вы мне посоветуете, господин профессор?

— Поезжайте домой в Норвегию. Дайте Анне возможность все забыть. Самое лучшее, если она выйдет замуж за Акселя. Я так полагаю. У женщин бывают свои причуды. А Анна к тому же очень волевая женщина. Она уже проплакала полгода в Лондоне. Но если у вас серьезные намерения, поговорите с Акселем! Какая-то глупая история! Вы оба взрослые мужчины, готовые начать самостоятельную жизнь, заняться врачебной практикой, — прибавил он и подавил зевок.

— Господин профессор, вы верите в любовь?

Я встретился с ним глазами. В них мелькнуло что-то похожее на улыбку. Почти дружелюбную. Вертя в пальцах рюмку, он ответил:

— Любовь… Как вам сказать… Я полагаю, что у вас имеется свое определение любви… Я мало вас знаю. То, что вы пришли сюда, чтобы поговорить со мной, свидетельствует в вашу пользу, хотя время для этого вы выбрали не совсем удачно… И все-таки я не знаю, любовь ли заставила вас так поступить. Я не знаю, есть ли у вас какие-то долги. Не знаю, сможете ли вы содержать жену. Не знаю, понравится ли Анне в вашем темном полушарии, где полгода стоит зима. Однако… я не стану ее отговаривать, если она сама решит выйти за вас замуж. А вот ее мать непременно станет. Но Анна упряма… необыкновенно упряма. Это может оказаться для вас роковым. Вот все, что я пока могу сказать вам о любви.

Он с улыбкой осушил рюмку.

— А теперь неплохо бы немного поспать. За одну ночь мир все равно не спасти, — прибавил он и протянул мне руку.

В дверях появилась Анна. Ее лицо, обычно золотистого цвета, было серое и измученное. Глаза горели.

— Анна! Ты еще не легла? — воскликнул профессор.

— Я слышала все, о чем вы говорили!

— Вот как? Подслушивала под дверью? Ну и что скажешь?

— Вы решали мое будущее, словно я какая-то вещь!

— Так-так! — проговорил профессор.

— Я не собираюсь ехать в Нурланд. Ни в гости, ни тем более чтобы выйти там замуж. Ваши мужские интриги слишком мелки для меня! Слишком неинтересны!

Слышите? Но я не собираюсь также войти в пасторскую семью Акселя. Я намерена снова поехать в Лондон и найти там что-нибудь получше!

Ведьма, летающая в Иванову ночь! Она была не похожа сама на себя. Ее изящное, всегда безукоризненное платье было измято. Волосы растрепаны. Из-под юбки виднелись голые ноги. Кружева у шеи и на рукавах обвисли, словно она ходила под дождем. Она сжала кулаки, спрятав в них большие пальцы, и, как щит, держала их перед собой. Грудь ее напоминала с трудом работающие мехи.

По-моему, она никогда не была так прекрасна.

— Даю вам десять минут, молодой человек, попробуйте до чего-нибудь договориться, — сказал профессор. — Потом я вернусь и выпущу вас из дома. — Он вышел из комнаты.

— Может, ты все-таки поехала бы со мной, Анна? — спросил я еще до того, как он закрыл за собой дверь.

Она смерила меня взглядом. Судорожно вздохнула.

— Ты не будешь писать мне, когда я уеду?

— Ничего не знаю. Я устала от вас обоих. Вы мне надоели! Щенки!

Я попытался взять ее руки. Но она отпрянула от меня, загородившись ладонями:

— Я никогда не прощу тебе того, как ты поступил с Карной и при этом ничего не сказал мне про нее!

Я слышал, что она борется со слезами.

Мне показалось, что красный плюш сполз с мебели и застрял у меня в горле. Несмотря на удушье, я чувствовал только смертельную усталость. А это было уже неплохо. Может, я испытывал даже облегчение от того, что она не плакала, а бранила меня. Что не цеплялась за меня с рыданием: «Возьми меня с собой!»

Поэтому, когда в комнату вошел профессор, я почтительно пожал ей руку.

Я догадался, что он все понял превратно.

— Я сразу заметил, куда ветер дует, — сказал он, выпуская меня из дома. — С первого раза, когда вы пришли к нам. Я всегда надеялся, что Анна и Аксель будут вместе. Так было бы лучше всего. Правильнее… Но Анна такая… Вам с ней будет нелегко, молодой человек. Гордости у нее хватит на вас обоих. Так что проявлять собственную гордость вам бесполезно…

У меня не было оснований возражать ему.

 

ГЛАВА 24

Не знаю, что происходило в лодочном сарае, потому что сразу отправился к себе на Бредгаде. И, несмотря ни на что, даже заснул. Аксель и Анна? Анна и я? Аксель и Дина? Анна и я?

Что мне оставалось делать? Я устал, как только может устать человек от того, что он сам себе устроил.

Прошло три дня и три ночи. Я раздобыл два больших ящика, чтобы уложить в них свои книги и немногочисленные пожитки. Они стояли в углу у двери. Темные, солидные. Я сидел на кровати с трубкой, церковные часы только что пробили три раза. И тут я услыхал, что где-то в доме Дина разговаривает с вдовой Фредериксен.

Потом она появилась в дверях. Олицетворение силы. Яркие краски. Мягкие движения. Ее аромат заполнил комнату. Тяжелый и в то же время легкий. Солоноватый и пряный. Запах конюшни давно выветрился в Берлине.

Я не ждал, что она придет, чтобы облегчить мне жизнь.

Дни в лодочном сарае ушли в прошлое. Да и были ли они когда-нибудь? Может, я все только выдумал, потому что сам в этом нуждался?

— Я привезла тебе твой мешок и виолончель. Попроси извозчика принести их в дом, — сказала Дина.

Я кивнул.

— Как у тебя дела? — с безразличным видом спросила она.

— Что именно ты имеешь в виду? — Я нарочно говорил по-датски.

— Анну.

— Ничего хорошего.

— Но ты нашел ее и отвез домой?

— Да, конечно. А ты? Отвезла Акселя домой?

Она стояла у кровати. Но вдруг повернулась на каблуках, словно осматривала окружавшую ее изгородь. Я зашел на ее территорию.

Дина была такая же, как всегда. Но я-то изменился. Я уже не был тем мальчиком, которому она могла твердо положить руку на затылок, когда его охватывало разочарование или ярость. Я был кандидатом медицины. Вениамин Грёнэльв больше не подчинялся ее воле.

— Нет, напротив. — Она снова повернулась ко мне. Волны кругами расходились от ее прозрачных, как стекло, глаз. Наконец они достигли меня. Я молчал. Но глаз не опустил. В наступившей тишине я думал о том, что сейчас во мне догорает ее образ. Именно в это мгновение. И что бы там ни случилось, мне придется это выдержать.

Я видел Динин профиль. Резко очерченные черты лица. Им противоречила мягкая впадинка между подбородком и нижней губой. Пока лицо Дины еще не сложилось и не нашло свою форму, неведомый скульптор с любовью продавил эту впадинку. Складки вокруг рта и между бровями делали лицо более добрым, чем я его помнил. Но что я, собственно, помнил? Видел ли я раньше ее как следует?

— Тебе удалось поговорить с Анной? Я отрицательно покачал головой:

— Мы ехали вместе с Софией. На извозчике. Анна все время бранила меня.

— У нее были для этого основания?

— Думаю, да.

— О чем ты хотел поговорить с ней?

— Я тогда солгал… Потому она и убежала от нас. Будто мы с ней договорились, что они с Акселем приедут ко мне в Рейнснес. Сам не знаю почему…

— Но ведь она бранила тебя не только за это?

— Конечно.

Дина помолчала, наблюдая за мной.

— Я оказался под рукой. А Акселя не было… Не совсем типично для жениха.

Мне хотелось немного наказать ее. Она пожала плечами:

— Да, с этим трудно не согласиться. Но ведь это дало тебе возможность лишний раз побыть с Анной. Или я ошибаюсь?

— Это не торг!

Дина внимательно изучала меня. От башмаков и до макушки.

— Для Анны, конечно, нет. Но для тебя? Или для Акселя?

— Не такие уж мы низкие!

— Но и не совсем паиньки! Вы с Акселем стоите друг друга! Да и Анна не больно отстала от вас. Что-то подсказывает мне, что она расположена к торгу почище любого из вас.

— Дина! Не оговаривай Анну!

— И не думаю, я только хочу показать ее тебе в истинном свете. Подумай, не оговариваешь ли ты ее сам. Лишь тот, кто знает человека, может оправдать его… — Дина вдруг оглядела комнату и переменила тему разговора, словно та была уже исчерпана:

— Ящики? Ты упаковываешь вещи?

— Да.

— Уезжаешь?

— Да, скоро. А ты?

Она не ответила. Прошлась по комнате, а потом села к столу у окна. Она сидела спиной к свету, и ее лицо казалось темным.

— Как я понимаю, ты просил Анну поехать с тобой в Рейнснес?

— Просил.

— И что она тебе ответила?

— Ничего. Вообще не ответила.

— Но и не отказалась?

— Нет…

— Она тебе очень нравится? Я кивнул.

— Что тебя смущает, Вениамин? Вопрос чести? Аксель?

— Нет. Я думал… одно время…

— Боишься, что ей там не понравится? Что она сбежит оттуда? Что все покажется ей слишком убогим? Ты ведь сам тоже так считаешь? Правда? Оттягивал отъезд…

Я заставил себя посмотреть Дине в глаза, но отвечать ей мне не хотелось. Тем не менее я процедил сквозь зубы:

— Кто бы говорил…

— Ты прав, — перебила она меня и полистала книгу, лежавшую в ящике сверху. — Боишься, что Анна бросит тебя?

Я не ответил.

— Боишься, что Анна бросит тебя? — повторила она.

— Да! — сердито буркнул я.

— Не знаю, зачем я тебе это говорю… Я сама еще плохо во всем разобралась… Но есть две непреложные вещи. Первая — это смерть. И вторая — страх, что нас бросят. Так или иначе, но бросят.

Самый большой порок человеческого ума в том, подумал я, что он слепо полагается на глаза. Поэтому мы видим только внешнюю сторону мира. Мы так привыкли полагаться на глаза, что забываем о других сторонах мира. Я почти ничего не знал о внутренней жизни Дины. Но все-таки сказал:

— Кому ж это приятно!

— Что ты имеешь в виду?

— Чтобы не оказаться брошенной, ты предпочла бросить сама.

— Да, в твоих глазах это выглядит именно так.

— И как, выбор оказался верным?

— Выбрать способен только тот, кто делает выбор, не боясь ошибиться.

— А остальные?

— Остальные вообще ничего не выбирают. И все, что они получают, принадлежит не им.

Я разбежался и прыгнул:

— Поэтому ты так обошлась с Лео?

Я слышал, что она пытается что-то сказать. Ждал, пока она справится с собой. Не торопил.

— Я и была… брошенной, — медленно проговорила она.

— И потом убедилась, что выбор был неверный? — спросил я, помолчав.

Дина не ответила. Она встала и начала ходить по комнате, дергая себя за пальцы. Суставы громко хрустели. Прислонившись лбом к стене, она крикнула:

— Убедилась! Убедилась!

Потом скользнула по стене вниз, села на пол и обхватила руками колени.

Мне бы следовало подойти к ней, сесть рядом, но она была так далеко от меня.

— Иди сюда, Вениамин! — шепотом позвала она. — Иди сюда!

Наконец Дина позвала меня!

Она обняла меня и долго не отпускала.

— Аксель? — спросил я.

— Он-то обойдется! — Она слабо улыбнулась.

— Ты отняла его у Анны!

Она поглядела на меня, словно прикидывала, насколько хватит моего терпения. Потом коротко бросила:

— Да!

— Ты это сделала ради меня?

— Нет! Ради себя!

Мы все еще сидели на полу. У меня заболела спина.

— Сегодня вечером я уезжаю в Берлин, — сказала Дина.

Я кивнул. Какая-то птичка пыталась сесть на раму. Тень от ее хвостика чертила над головой Дины беспокойный узор. Птичка почти неслышно царапала планку окна. Дина повернула голову на звук. Я затаил дыхание. Один раз я все это уже пережил.

Птичка улетела, и Дина повернулась ко мне:

— Но сперва нам предстоит одно дело… Я хочу, чтобы мы пошли туда вместе… К твоей дочке.

* * *

Мы отправились на Стуре Страндстреде. Вошли в ветхие ворота, которые душераздирающе скрипели даже при самом легком прикосновении. Двор выглядел не более привлекательным, чем обычно. Он окружал нас, как кулисы. Воронье гнездо, которое люди, не имевшие крыши над головой, сумели немного увеличить и расширить, использовав всю свою смекалку. Дом вырос в высоту и в ширину. Выглядело это строение так, будто оно могло упасть от одного нашего дыхания. Сложная система лестниц с перилами и без, площадки, выступы и галерейки приникали друг к другу в своеобразном симбиозе, необходимом для их жизни. Это был какой-то карточный домик. Он рухнул бы, потревожь кто-нибудь хоть одну его частицу.

Над двором между галереями были крест-накрест натянуты бельевые веревки, являвшие миру старые, застиранные простыни и интимные предметы туалета, слегка прикрытые нижними юбками и наволочками. Свет играл на неровных оконных стеклах и раскрашивал звуки во все цвета радуги. Чужая частная жизнь обрушилась на нас из открытых окон. Свет старался выгодно скомпоновать краски и тени, чтобы хоть немного облагородить эту унылую бедность. Мы видели мир словно через осколок цветного стекла.

Большая облезлая кошка терлась о Динины ноги. Я смутился, как будто все здесь принадлежало мне. Как будто я был в ответе за эту грязь и убожество. В углу двора стояли корзины, коробки и ящики, полные мусора и помоев, которые давно пора было вывезти.

А ведь когда-то в этом дворе я испытывал тяжелое, мучительное желание!

Карна! Перед квартирой в подвале, где по косяку двери ползали муравьи, бабушка Карны, пытаясь украсить свое жилище, повесила ящик с цветущей красной геранью. Он висел на двух кривых крючках под единственным бабушкиным окном.

Я постучал, всем сердцем желая поскорее отсюда уйти. Я уже жалел, что уступил Дине и привел ее сюда. Мы стояли у кровати Карны и смотрели на маленькое беспомощное существо. Дина протянула руку к сжатому кулачку, торчавшему из лохмотьев. Бабушка Карны торопливо рассказывала свою горькую повесть.

Я чувствовал себя лежащим на эшафоте. Над моей головой был занесен топор.

— Сколько ей? — спросила Дина, глядя на бабушку.

— Ровно два месяца, — ответил я.

Они обе повернулись ко мне. Пусть смотрят сколько хотят. Что-что, а даты я помню хорошо.

Я мог предположить, что Дина потеряет рассудок, как потеряла его сегодня, когда мы с ней сидели на полу. Я мог даже предположить, что она возьмет девочку на руки и объявит, что забирает ее с собой, чтобы дать ей дом. Таким образом она принесла бы жертву, которая освободила бы нас обоих. Жизнь за жизнь. Ребенок за Лео. Я знал, что женщины способны на такие поступки.

Но ничего этого она не сделала.

Девочка проснулась и стала хватать ручкой воздух, пока не поймала палец, который я протянул ей. Словно животное, которое видит исключительно в темноте и которым при свете дня руководит только инстинкт. Девочка крепко держала мой палец и смотрела на меня широко открытыми глазами.

Я уже давно не видел ее, но теперь увидел: один глаз у нее был голубой, другой — карий!

* * *

Ко мне шел Фома. Он прошел через поля Рейнснеса. С трудом перелез через бабушкину герань и ввалился в окно, принеся с собой на дощатый пол въевшуюся в сапоги грязь. На плече он держал жерди для сушки сена. Он таскал их всю жизнь. Голова Фомы была опущена. Фома с отчаянием пытался взглянуть на меня из-под вьющихся рыжих волос. Виски у него были слегка припудрены сединой. Он хотел что-то показать мне, но у него не получалось. Жерди раскачивались и чуть не падали всякий раз, когда он распрямлялся, чтобы поднять ко мне лицо. Он был живой. И это было опасно. Пот и земля. Он не смотрел на Дину. Хотел мне что-то сказать и не мог.

Мне было лет шесть или семь. Я шел по тропинке позади Фомы. Тропинка вела к летнему хлеву. Сладко пахло зрелой черникой. Около летнего хлева ягоды всегда были особенно крупные. Наверное, оттого, что скотина унавозила тут почву. Синие ягоды висели на ветках над тропинкой, венчали собой кочки, блестящие от росы и дождя. В тени они были более крупные и матовые. Бог избрал именно их и одел в бархат. Я на ходу нанизывал черничины на стебелек. От их запаха на душе становилось спокойно, он прогонял тревогу. Мне не хотелось даже радоваться. Я наслаждался этим покоем. Спина Фомы отбрасывала тень, в которую я мог спрятаться. Между его ногами мелькал свет. Фома следовал строгому ритму движения. Раз-два, раз-два. Он всегда был устремлен в новый день.

День был полон запахов, он был черникой, что росла вдоль тропинок, по которым гоняли скотину. Он приходил с моря, когда я ходил босиком по воде у прибрежных камней и соленый ветер щекотал мне ноздри. День замирал и останавливался, когда я забирался на галерею сеновала, где ко мне снизу поднимался аромат плотно уложенного сена.

Я стоял у кровати Карны и думал: что я, Вениамин Грёнэльв, делаю здесь, на Стуре Страндстреде?

Этот нехитрый вопрос завладел моим мозгом, а запах грудного ребенка тем временем стал еще явственней.

Я был эпицентром. И жизнь моя вдруг стала простой и понятной.

Бабушка Карны встретила Дину по-королевски. Она даже налила портвейн в маленькие рюмки со сколами по краям.

Наверное, у нее затеплилась надежда на то, что Дина заберет несчастного ребенка. На щеках у бабушки пылали красные пятна, когда она рассказывала, как она выкармливала свою правнучку, с первого дня оставшуюся без матери. Она говорила о себе так, словно уже умерла от старости. Вплетала в свой рассказ подробности, свидетельствующие о жестокости мира к тем, у кого нет ни здоровья, ни средств, чтобы заботиться о своих близких.

— Теперь-то она уже хорошо переносит разбавленное молоко! — уверяла бабушка Дину. — Смотрите, какая она здоровенькая! — И опять:

— Она так быстро растет… ей нужна одежда… Ума не приложу, что с ней делать… Добрые люди не растут на деревьях… Сейчас у нее, у бедняжки, вылезли все волосики, а когда она родилась, они были черные и все в колечках, совсем как у ангелочка… Они так украшали ее головку… Сударыня сама увидит… До сих пор не могу поверить… Бедная Карна… До сих пор не верю…

— Она похожа на Карну? — спросила Дина.

Бабушка быстро подошла к комоду и взяла фотографию Карны. Карна улыбалась из-под стекла. Это создавало неверное впечатление. Карна редко улыбалась.

— Как будут звать девочку? — спросила Дина, пристально глядя на фотографию.

Воздух вдруг сделался тяжелым и плотным, мне показалось, что я не выдержу этой тяжести. Но я выдержал.

Дина не позволила считать себя спасительницей. Холодная дистанция, как оболочка, окружала ее со всех сторон. Она была полна сочувствия и вместе с тем оставалась как бы вдали. Мои мечты о матери, которая вдруг раскаялась и стремится к искуплению, рассыпались в прах. Нет, она была женщиной, которая случайно наклонилась над кроватью Карны, подняла малютку и спокойно положила ее мне на руки.

— Девочка обделалась, — сказала бабушка Карны таким тоном, словно это произошло только потому, что я взял ребенка на руки.

Тогда я засмеялся. Я стоял с обделавшимся ребенком на руках и не знал, что мне с ним делать. Но я смеялся. Потому что уже принял решение. Это было безумие! И вероятно, первый выбор, который принадлежал мне.

Мы вернулись на Бредгаде и уже собирались ехать на вокзал. Дина держала в руках свой саквояж, я взял ее чемодан. Свободной рукой я схватил футляр с виолончелью:

— Ты должна взять ее с собой! Дина поглядела на футляр:

— Нет!

— Ты должна! Я беру с собой маленькую Карну и Книгу Ертрюд, а ты — виолончель. И мы квиты!

Извозчик, который должен был отвезти нас на вокзал, загрохотал во дворе. Дина неохотно взяла виолончель.

— Хорошо. Благослови тебя Бог, Вениамин! Мы с тобой квиты! — быстро проговорила она и повернулась ко мне спиной.

* * *

Все было таким хрупким, нереальным. Дина сидела, поставив футляр с виолончелью между коленями, и смотрела на крыши домов. Я почему-то вспомнил, как однажды в Рейнснес пришла олениха с олененком. В ту зиму было особенно много снега. Олениха шла по кромке леса, выискивая мох. Робкая, настороженная. Готовая в любую минуту обратиться в бегство.

Я помог Дине сойти с извозчика, и мы вошли под своды вокзала. Конструкции, несущие крышу, казались футляром. Через светлевший вдали полукруг приходили и уходили поезда. С вокзала они как будто отправлялись прямо в полное опасностей небо.

Голоса, гудки паровозов, грохот провозимых мимо ящиков. Бессмысленный шум чужого мира. Когда просвистел свисток и поезд медленно тронулся с места, Дина крикнула, стараясь схватить мои руки через открытое окно:

— Благослови тебя Бог, Вениамин! И она исчезла.

Я видел ее. Она сидела под высоким серым мостом и играла на виолончели, а мир вокруг распадался на части. Она подняла голову и обратилась ко мне:

— Ты можешь судить меня, Вениамин. Будь строг, если хочешь. Все уже решено. Любовь — это горе. Она научила меня всему, что я знаю. Музыка…

— А люди, Дина? Я, например…

— Я несу тебя в себе.

Она наклонилась вперед, и лицо ее скрылось. Легкие, плавные движения. Округлые плечи. Пальцы и запястья казались продолжением струн. Из виолончели лились звуки.

— Горе будет твоей виолончелью. Играй! Тебе придется узнать, кто ты!

Небеса посветлели. Мост окрасился в красный цвет. Я закрыл глаза. Меня охватила усталость.

— Концерт для виолончели Гайдна, Вениамин. С большим или маленьким оркестром, но я должна доиграть его до конца. Это моя жизнь!

Теперь она была рядом со мной. Тихо шуршали ее широкие рукава. Когда она водила смычком, рукав то поднимался, то скользил вниз. Рука то обнажалась, то скрывалась под тканью.

Виолончель владела объятиями Дины. Поэтому я уцепился за ее колени, прижался щекой к ткани платья и чувствовал, как музыка через ее тело и колени переливается в меня. Теперь музыка принадлежала мне.

Я думал, Дина сейчас скажет, что я уже слишком большой, чтобы цепляться за мамины колени. Но она, поглощенная своим, ничего не сказала. Склонившись к виолончели, она слушала свою собственную мелодию.

В это время вступил оркестр. Я и не подозревал, что он здесь присутствует. В моей голове. У меня лопнули барабанные перепонки. Из ушей текла кровь и в такт музыке капала на нас обоих. Боль принесла исцеление.

Потом все стихло.

И я отпустил Дину.