Сто лет

Вассму Хербьерг

КНИГА ТРЕТЬЯ

 

 

Одинока — и все-таки не одна

Первое воспоминание в моей жизни. Я просыпаюсь в своей кроватке, темно, я карабкаюсь, чтобы встать, держась за сетку, и зову маму. Но ко мне подходит не она, а тетя Эрда. Война, но я этого не знаю. С жильем плохо, и мы живем в одной комнате в доме тети Эрды и дяди Бьярне в Ведхёггане на Лангёе.

Тетя меня укладывает, укрывает и что-то говорит мне. Когда она уходит и закрывает дверь, темнота возвращается. Но за окном яркий свет. Через окно он бросает в комнату крест. Крест большой и падает на меня. Или я падаю в него. Потому что я опять встала на ноги, но уже не плачу и никого не зову. Просто стою в этом кресте, который находится вне меня, вне моей кровати, вне тетиного дома. Свет креста такой яркий, что я падаю. Меня тошнит. Но я еще не понимаю, что чувствую.

Однако потом, после многократного повторения, я уже знаю, что это — тошнота.

Второе воспоминание. Я сижу на черном лакированном детском сиденье, оно прикреплено к багажнику маминого черного велосипеда. Она едет по очень прямой дороге, по обе стороны от нас море. Не деревья, не поля, только камни, небо и море. Позже я узнаю, что это мыс, выступающий в море на западе острова. Серый теплый день, конец весны или начало осени. На маме куртка из материи, похожей на кожу. Я уже хорошо разговариваю — только что я спросила у мамы, не содрала ли она эту шкуру с тетиной коровы. Она отвечает, что это не ободранная шкура, просто похоже. Это такая ткань, ее соткали точно так же, как она ткет половики.

Ветер треплет мамины волосы. Они скручены колбаской надо лбом и держатся с помощью множества шпилек. Я смотрю на эту колбаску и вижу, что из нее выбились уже почти все волосы. С моего детского сиденья мне видно, как вокруг маминой головы вьются локоны. Они похожи на ноги лошади, скачущей по небу. На дороге только мы с мамой. Ее тело ритмично покачивается, когда она нажимает на педали. Упрямый, решительный нажим. Когда она поворачивает или должна из-за ветра выправить велосипед, я опрокидываюсь, как будто вот-вот упаду. Но знаю, что мама не позволит мне упасть. Эта мысль меня успокаивает. И я надеюсь, что дорога продлится еще долго.

Третье воспоминание. Я с родителями в гостях у наших родственников в Бё. Мама говорит, что должна поехать вперед и кому-то с чем-то помочь. Мы с папой приедем позже. Сразу после нее. После маминого отъезда папа отдает меня на попечение каким-то родственникам, живущим в другом месте. Я их не знаю, их дом мне тоже чужой. Он, который еще не стал им, не говорит, сколько я там пробуду. Но я не зову его, когда он уезжает.

У одной дамы, похожей на мою маму, очень красивый голос. Она хочет увести меня в дом. Я вхожу в чужой коридор и зову маму. Она не отвечает. Я слышу лишь громкое эхо своего крика. В коридоре темно, он освещен только светом, падающим из одной открытой двери. Я бегу к этой двери и опять зову маму. И снова слышу эхо своего крика. Хотя я еще не знаю, что такое эхо и откуда оно берется. Я падаю и лежу отдельно от самой себя. Какая-то женщина пытается меня поднять. Я как будто вишу в воздухе. Но потом начинаю сопротивляться и лягаюсь. Женщина отпускает меня. Я бегу по какому-то широкому полю. От яркого света у меня болят глаза. Я падаю и долго лежу. Меня тошнит. Когда я наконец встаю, то понимаю, что осталась одна, со мной никого нет. Мои белые чулки испачканы травой. На них дырки. Мелкие камешки впились в кожу на колене. Я понимаю, что мама не видит, что я ушиблась. Это поражает меня.

Потом я пойму, что это и значит — быть одной.

Мы уехали из комнаты тети Эрды в комнату к тете Хельге, потом в комнату к чужим людям. Говорят, что это из-за войны и нехватки жилья. Наконец война кончилась, но я об этом ничего не знаю. Я не понимаю этого даже тогда, когда стою на подоконнике и смотрю в окно. Мимо окна с криками и смехом проходит толпа людей. Они, как овцу на убой, гонят перед собой какую-то девушку. У нее на голове нет волос. Это странно. Мама Йордис быстро снимает меня с окна. Не понимаю почему. И почему она плачет. Именно ее слезы пугают меня.

Все говорят о войне, словно она еще продолжается. У нас в коридоре в ящиках стоят разобранные кухонные шкафчики и стол со стульями, выкрашенные из распылителя, я сама ходила далеко-далеко в лавку Берентсена с запиской от мамы, чтобы купить эту краску. Мне пришлось встать на цыпочки, чтобы положить мамину записку на прилавок.

Папа ездит на мамином велосипеде в контору, которая обеспечивает всех продуктами. Там он ставит на карточках печати и раздает эти карточки людям, чтобы они могли купить по ним продукты. Меня спрашивают, дочка ли я Ханса с Печатью. Услышав этот вопрос много раз, я отвечаю "да".

Мне шесть лет, и я начинаю ходить в школу. Утром, когда еще совсем темно, я должна идти на пристань, оттуда всех школьников везут через залив Воген. Постоянно дует ветер. Мне интересно, все ли дети успеют перепрыгнуть на берег, когда волна прижмет лодку к причалу. Длинноногий Фред, мой двоюродный брат, часто берет меня за руку, и мы прыгаем вместе. Иногда ему приходится ждать, пока у меня кончится рвота. От нее даже на первом уроке во рту сохраняется противный привкус.

Наконец мы переезжаем в целый настоящий дом. На остров Скугсёй. Дом стоит на холме, оттуда открывается вид на море и на поля. За домом березовый лес и скалы.

Он сидит в конторе в цокольном этаже.

На острове есть церковь, построенная в виде креста. Она стоит на мысу отдельно от всех домов. В непогоду церковь не видно из-за морских брызг. Я часто хожу в эту церковь, потому что дружу с Айной, дочерью пастора.

Он никогда не ходит в церковь.

В башне есть скамейка, на которую никому нельзя садиться... Кладбище — это страшные истории о заросших мхом могильных плитах, железных досках с надписями, которые уже невозможно прочесть, и почему-то открытых могилах. Кроме того, там, в замерзшем грунте, можно найти белые человеческие кости, изъеденные позеленевшими бороздками.

В пасторской усадьбе много книг, и там часто устраивают вечера для детей. На скамейке сидит няня, она работает сидя, потому что на щиколотке у нее незаживающая рана. Через окно, сделанное в стене столовой, она раздает бутерброды со свиным рулетом. Там одна тетя говорит, что у нее есть туфли, которым несколько сотен лет, — она очень любит туфли. Пасторша обращается со мной так, будто я ее дочь. А пастор, когда мы собираем картофель, всегда сидит на камне посреди поля и рассказывает нам всякие истории. После обеда он прямо в рабочей одежде и резиновых галошах вытягивается на полу в сенях, подкладывает под голову свитер и спит. В эти полчаса все должны молчать, даже петух.

В усадьбе есть двухэтажный амбар, там мы, дети из округи, играем в свои игры, с куклами и всякими старыми вещами. И топим печь под строгим надзором взрослых, над открытыми конфорками мы жарим на палочках кусочки свинины.

Пасторская усадьба — мой второй дом. Каждый вечер, возвращаясь по посыпанной гравием дороге в дом под горой, в котором мы живем, я сосредоточенно размышляю о всякой всячине. О том, что, если мои родители умрут или куда-то исчезнут, я смогу жить в пасторской усадьбе. О том, что не стану горевать из-за потери мамы, потому что не смогу горевать из-за потери его. Но это справедливо. Таков закон. Если же я вопреки этому закону все-таки буду горевать из-за потери мамы, то потому, что одну большую потерю можно оплакивать, если отбросить все остальное.

Но у меня в запасе есть и другая возможность. Мама не останется с ним навсегда, но выберет себе кого-нибудь другого. У этого другого будет большой дом, сад и много книг. Он будет праздновать Рождество, лестницу, ведущую на второй этаж, будут украшать ниссе, гостиную — ангелы и гирлянды. 17 мая всех будут угощать гоголем-моголем, печеньем с начинкой и красным соком. Как в пасторской усадьбе.

На всякий случаи у меня припасена еще и третья возможность. Я перееду жить в пасторскую усадьбу, но сделаюсь невидимкой. Способ, как стать невидимкой, я придумала сама. Мне ужасно нравится мое открытие, но меня так и подмывает рассказать о нем дочке пастора Айне, моей подруге. Иногда это искушение бывает таким сильным, что мешает мне играть с нею. Ведь я знаю, что ей оно тоже понравится. Но знаю также, что она непременно спросит:

— А почему ты не хочешь идти домой, а хочешь жить у нас?

На всякий случай, если я не устою перед искушением и все расскажу Айне, я придумываю разные ответы на этот вопрос. Но ведь она не поверит ни одному из них. У меня уже есть большой опыт скрывать правду, однако лгать, даже скрестив пальцы, нельзя. Во всяком случае, Айне.

В пасторской усадьбе есть пруд, правда почти без уток, зато на берегу вокруг пруда стоят маленькие домики. Словно селение на берегу озера. Они сделаны из ящиков и гофрированной жести, на крышах лежат камни, чтобы крыши не унес ветер. В этих домиках живут наши бумажные куклы. У них есть маленькая мебель и одежда. Животные. И всякая утварь. Кое-что Айне досталось в наследство, кое-что мы, дети, сделали сами с помощью взрослых или старших братьев и сестер Айны.

Эти игрушечные домики — целый мир. В нем все время что-то меняется. Там живут, ссорятся и играют. С каждым годом семья бумажных кукол растет. Благодаря рождественским подаркам и дням рождения. Иногда появляются бумажные куклы как будто из другого круга, более благородные или, наоборот, простолюдинки, они здесь ничего не знают. И мы помогаем им найти свое место. Хотя некоторые из них бывают совершенно невыносимы. Игра начинается ранней весной, когда сходит снег и домики возвращаются на свои места, а с первыми морозами домики как будто впадают в спячку, и на зиму их убирают в чулан.

Это первый мир, в сочинении которого я принимаю участие. После школы и обеда я иду по посыпанной гравием дороге в пасторскую усадьбу, чтобы играть там в саду. Я придумываю, что будут делать и говорить мои бумажные куклы. Слежу за тем, что делают куклы Айны. Ведь может случиться что-нибудь непредвиденное. Иногда я отказываюсь от того, что придумала, если Айна придумывает что-нибудь более интересное. Она старше меня и больше читала. Ее братья и сестры уже учатся в гимназии в Сортланде и читали еще больше.

Я иду в пасторскую усадьбу по посыпанной гравием дороге, по ней между колеями тянется зеленая травянистая гряда. Светло, и я могу спокойно думать о своем. Мне не нужно следить за березовой рощей, и я не чувствую, будто за мной кто-то наблюдает. Я быстро поняла, что при свете нужно опасаться только запертых комнат.

 

Хавннес

Юханнес никогда не показывал, что сердится, если у него срывалась сделка. Он спокойно ждал следующего раза. Те, кто его не знали, считали, что он у них в руках. Урсин, владелец Хавннеса, до последнего надеялся, что сможет прижать этого молодого и нетерпеливого покупателя, посоветовав ему попытать счастья в другом месте. Но он ошибся. И не учел того, что род, живущий на Офферсёе, а также Линды из Кьопсвика, торговец Бордервик из Бреттеснеса, торговец Дрейер из Хеннингсве-ра и Бинг Дрейер из Бё связаны тесными узами.

До всех, кто был в этом заинтересован, дошел слух, что Хавннес — покупка выгодная, но там многое еще следует привести в порядок и поэтому он стоит не любых денег. Юханнес выжидал, как говорится, пока шли слухи и торги. В конце концов Урсин все-таки принял его предложение, но тогда за предложенные им деньги Юханнес получил в придачу еще и шхуну.

В начале 1865 года Юханнес и Сара Сусанне праздновали крестины маленького Иакова уже под своей крышей. Агнес бродила по дому с удивленными глазами, и это удивление в глазах осталось у нее на всю жизнь. Юханнес позаботился, чтобы в лучшую гостиную была поставлена новая печь из литого чугуна. Повсюду в доме пахло масляной краской и свежей древесиной. Сестра Эллен приехала, чтобы вести у них хозяйство. Саре Сусанне хотелось бы, чтобы к ней приехала и Амалия, но Амалия уже обещала быть экономкой в Бреттеснесе. Анне Софию мать решила оставить у себя в Кьопсвике, поэтому о ней речь даже не заходила. Кроме того, они наняли еще четырех служанок, приказчика в лавку и работника — мастера на все руки. Однако оба понимали, что это самое малое из того, что необходимо.

Требовалось еще столько всего сделать, починить и улучшить. Планирование новой жизни и переезд только укрепили связь между Сарой Сусанне и Юханнесом. Несмотря на то что она еще ходила беременная Иаковом, а потом рожала и корила его. Перспектива иметь собственный дом давала им силы. Под конец она считала уже дни и даже часы, когда они покинут Офферсёй. Свекровь сокрушалась, что Сара Сусанне слишком перегружает себя работой, она должна заниматься только ребенком, но Сара Сусанне лишь улыбалась в ответ. Еще полгода назад все было иначе.

Впрочем, последнее слово осталось все-таки за фру Крог — через два месяца у Сары Сусанне пропало молоко. Пришлось взять кормилицу, жену одного из арендаторов на Офферсёе. В глубине души Сара Сусанне должна была признать, что ее тело почувствовало облегчение. Но о таком вслух не говорят.

Уже уже переехав под собственный кров, Сара Сусанне и Юханнес поняли, что не в состоянии сразу сделать все, что им хотелось бы. Но они действовали сообща. Она говорила с пылающими щеками. Он рисовал Рассчитывал. Соображал. Записывал все коротко и точно. Таким образом, получалось, что решение как будто принимал он, хотя придумывала многое она. Главное, его слова, записанные на бумаге, хранились в шкатулке для документов, и их всегда можно было оттуда извлечь, чтобы посмотреть, что уже сделано, а что еще ждет своей очереди. Независимо от того, кто это придумал. Эти записки были чем-то вроде лоции, только для суши. Часто, когда супруги оставались одни и в доме все стихало, они доставали свою лоцию.

— Работников мы возьмем только на сенокос. Нам не прокормить столько людей круглый год, — писал Юханнес в своем блокноте, когда они обсуждали этот вопрос.

— Я согласна, — кивала Сара Сусанне.

Сверкая ослепительной улыбкой, Юханнес шел за графином, хранившимся в буфете, который они получили вместе с домом. Потом наливал вино в две зеленые рюмки на высоких ножках и одну протягивал ей. Они стояли друг перед другом и, подняв рюмки, кивали друг другу, словно два торговых партнера, заключивших выгодную сделку.

Зима была сырая, почти без снега, зато часто дул сильный юго-западный ветер, и море было неспокойно Случалось, в проливе стоял такой туман, что моряки не видели выхода из фьорда. Лед у берега держался не больше часа, потом по нему шли трещины, и его уносило ближайшим течением. Во время отлива водоросли походили на разбросанный по полю навоз. Сара Сусанне никогда не любила ни вида, ни запаха мелководья, заросшего водорослями. Но поскольку и мелководье и водоросли теперь принадлежали ей, к этому следовало привыкнуть. Юханнес считал, что в случае нужды неплохо иметь под боком водоросли.

Уже первый год их жизни на Офферсёе показал, что он был прав. Потому что в тот день, когда должна была начаться весна, приходившая всегда с прилетом кулика-сороки, который уже расхаживал у кромки воды на своих длинных красных ножках, Господь наслал на них страшный снежный шторм. Старик как будто проспал всю зиму и только в апреле сообразил, что надо что-то делать.

И все-таки все приносило им радость. Здесь, в Хавннесе, Сара Сусанне могла наконец, больше не сдерживаясь, удовлетворять свою потребность в деятельности. Здесь была только одна фру Крог. Потягиваясь утром, она принимала каждый день как подарок. Проснувшись рано, она видела длинную фигуру мужа-брата-партнера, который стоял к ней спиной и расчесывал бороду. Если Эллен уже успевала забрать детей, Сара Сусанне, приоткрыв глаза, наблюдала, как он умывается. Узкие бедра, с которых сползали брюки, если он не надевал подтяжек. Белая мускулистая спина. Ребра, двигающиеся под кожей. Коричневый воротник шеи под светлыми волосами. И руки. Ладони. Словно их вынули из дубильного чана и прикрепили к белым предплечьям.

Какие бы чувства ни обошли ее стороной, она не могла бы требовать от мужчины большего.

Последний раз Сара Сусанне видела брата Арнольдуса вскоре после крестин ее сына Иакова. Наконец он неожиданно появился в ее гостиной, она даже не заметила, как он вошел.

— Ты сегодня одна во всем доме? — весело воскликнул он и подхватил ее на руки.

— Юханнес уехал в Страндстедет. Эллен поехала вместе с ним. Но вечером они вернутся.

— Это не важно, — пробормотал он, уткнувшись носом, в ее волосы.

— У тебя какое-нибудь дело? — Она прижалась к нему. От него пахло табаком и солью. И еще чем-то. Напоминавшем о детстве в Кьопсвике.

— Хотел посмотреть, как вы тут устроились. И еще поговорить с тобой... кое о чем.

— О чем же?

— Я только что побывал на Хундхолмене, видел мальчика.

— Как он там?

— Улюф растет, и ему там нравится. Сестра Марен очень его любит... Но... но она научила его звать меня дядей Арнольдусом из Кьопсвика.

— А тебе это не нравится?

— Нравится или нет, у мальчика должны быть отец и мать.

— Но ведь ни для кого не тайна, что ты его отец?

— Я, во всяком случае, этого не скрываю. Время все расставит на свои места. Ему понравилась деревянная лошадка и бурый сахар, которые я ему привез.

Арнольдус отпустил сестру и сел, улыбаясь во все лицо. Она и раньше наблюдала удовлетворенность, которая появлялась в нем, когда он заставлял себя что-то сделать. Это объяснялось тем, что он с трудом сохранял мир и с самим собой, и со всем окружающим... до следующего раза.

— А у тебя с Марен... У вас не испортились отношения, после того как она взяла мальчика к себе?

— Я к ней всегда хорошо относился, это она раньше... Нет, теперь она сменила гнев на милость. Советуется со мной обо всем, считается.

Сара Сусанне невольно засмеялась. Она открыла дверь в кухню и попросила служанку принести им кофе. Закрыв дверь, она снова села рядом с ним.

— Мне тебя не хватало, ты так редко приезжаешь, — тихо сказала она, поглаживая плюшевую скатерть.

— Я поболтал в саду с Агнес. Она тоже получила деревянную лошадку.

— Деревянную лошадку?

— Да, сегодня день деревянных лошадок. И видел Иакова. Он еще слишком мал, но...

— Спасибо! Зачем ты все это говоришь? — спросила она, не спуская с него глаз. — Мне тебя не хватало!

Служанка принесла кофе. Сара Сусанне взяла у нее поднос, и служанка ушла.

— Ты умеешь лучше обращаться с прислугой, чем наша мама, — сказал он и погасил трубку.

Она промолчала. Разлила кофе по чашкам. Услышала, как с верхнего этажа пронесли вниз хныкающего Иакова, но сделала вид, что ничего не заметила. Только села поудобнее и откинулась на спинку кресла. Ждала.

— Ну ладно. Так как же ты живешь? — наконец спросил он, насмешливо наблюдая за ней.

— У нас все в порядке, но дел много. Теперь вся ответственность лежит на Юханнесе. А я? У меня тоже все в порядке.

— Прекрасно, Что же я еще хотел сказать?.. Да, одно время... пока вы жили на Офферсёе, я часто думал, что неправильно себя вел, когда ты выходила замуж. Что мы с мамой как будто заставили тебя поступить против твоей воли...

Теперь уже Сара Сусанне наблюдала за ним. Так вот что мучило его все это время, подумала она. И теперь он хочет, чтобы она сняла с него чувство вины. Но она молчала.

— Ты смогла со временем полюбить Юханнеса? — шепотом спросил он. Его глаза обежали комнату, словно он боялся, что у стен есть уши.

Она выжидала. Что она могла ему сказать?

— Юханнес... он всегда старается, чтобы мне было хорошо. Я сама его выбрала.

— Выбрала? Ты так называешь свое решение? — удивился он.

— Называй как хочешь. Я ведь не была в безвыходном положении, как мать твоего Улюфа.

— Так-то оно так, но одно время ты выглядела не очень счастливой... Сейчас другое дело, — быстро прибавил он.

Она глотнула воздух. Кому еще на всем свете пришло бы в голову, оттого что она не выглядит счастливой, спрашивать, как ей живется? Даже если с тех пор прошло уже не меньше двух лет.

— Хочешь посмотреть мою светелку в мансарде? По-моему, ты ее не видел, когда был у нас на крестинах?

— Что за светелка?

— Это моя комната. Я там тку и...

— О господи! Конечно хочу! — воскликнул он и во второй раз отложил трубку.

Они поднялись по лестнице на чердак. Она показала ему нарезанные лоскутки, разложенные по цветам. Хотя было еще светло, зажгла лампу, привезенную из дома, которую получила в наследство. И показала ему вид, открывающийся в полукруглое окно.

— Красота! — воскликнул он. — Ты королева, а это твое королевство!

Стоя у окна, она оглядела комнату, словно увидела ее впервые.

Арнольдус сел на один из двух стульев. Откинулся на спинку, расставил ноги и скрестил на груди руки. Он изменился за одно мгновение. Она даже не поняла, в чем заключалась эта перемена. Арнольдус кашлянул.

— Я должен кое-что тебе сказать.

Сначала Сара Сусанне подумала, что теперь от него ждет ребенка другая девушка. Она тоже села.

— Я слушаю — воскликнула она, потому что он все еще молчал.

Арнольдус подергал усы и насмешливо поглядел на сестру:

— Я надумал жениться...

Сара Сусанне заметила, что в комнате словно возникла тревога. Линии как будто стерлись. Краски лоскутков, лежавших на полках, потекли по комнате, словно кровь. По всей комнате... Почти незаметно. Все было почти незаметно. Почему это известие так ее поразило? Ведь она знала, что рано или поздно Арнольдус должен жениться.

— И ты даже не спросишь... на ком? — спросил он незнакомым голосом.

Она провела рукой по губам, которые вдруг перестали ее слушаться.

— На ком же?..

— На Эллен... На Эллен Иверсен. Ты ее знаешь?

— Ты хочешь или должен на ней жениться? — строго спросила она.

Он посмотрел на нее, потом откинул голову и захохотал.

— Хочу! Видит Бог, что хочу! А то зачем же жениться? Ты же меня хорошо знаешь.

 

Тресковый праздник в Хеннингсвере

Юханнес твердо считал, что во время шторма женщине в Вест-фьорде делать нечего, поэтому Саре Сусанне пришлось остаться в Хеннингсвере у Дрейеров. Накануне Дрейер получил по телеграфу предупреждение о надвигающейся с юга непогоде, и Юханнес решил отправиться домой с солью на день раньше, чем предполагалось. Он не мог допустить, чтобы шторм помешал работе засольщиков. К сожалению, он лишался возможности присутствовать на тресковом празднике у Дрейера, попасть на который, по традиции, считалось большой честью. Однако с этим пришлось смириться.

Ветер уже свистел за углами домов. Лодки и шхуны были надежно пришвартованы или вытащены на берег. Над шхерами чайки смело взмывали в небо. Но они не кричали. Утки и овцы искали укрытия среди камней, вороны и сороки, пометавшись недолго среди домов, куда-то спрятались. На мгновение из-за туч показалось низкое послеполуденное солнце. Потом со всей своей юго-западной мощью хлынул прямой дождь. Люди, находившиеся на улице, бросились кто куда. Но Сара Сусанне считала, что Юханнес, вышедший на своей шхуне рано утром, уже давно успел достичь гавани.

Сара Сусанне стояла у окна в спальне у Дрейеров и ждала других гостей. Ей не хотелось быть первой. Однако в такую непогоду приедут, конечно, не все. В просвете между домами она видела море — волны, покрытые белой пеной, остервенело кидались на берег. Накануне, когда они с Юханнесом плыли сюда и море было еще спокойно, она вновь испытала странный обман зрения, знакомый ей с детства. Тогда она верила, что море, поддавшись прихоти, хлынуло на небеса. Все исказилось. Море за шхерами вздыбилось и дотянулось до небес.

Это Арнольдус объяснил ей, что происходит на самом деле.. Как-то летом после смерти отца он посадил ее к себе на колени. Это было в саду. Наверное, он хотел утешить ее, потому что она плакала. Здесь, у окна, она вспомнила, что в тот день ей надели новые туфельки с кнопками на щиколотках. Перестав плакать, она спросила у Арнольдуса, как море может оказаться выше шхер.

— Так кажется, потому что земля круглая, — ответил он.

Неожиданно ей до боли захотелось увидеть брата. Но он сообщил, что не сможет приехать к Дрейерам.

Сара Сусанне поглядела на Большой сад Биргитте Дрейер, как его здесь называли. Там, под прикрытием камней, росли декоративные кусты, цветы и травы. Вдали виднелось ячменное поле. Из снежных сугробов торчали стебли растений. Неестественное зрелище в эту адскую погоду. Но они выживут и принесут плоды, если их не убьют заморозки. Сад пришлось разбить в защищенном от юго-западного ветра месте, а не там, где он был бы лучше виден тем, кто приезжал в усадьбу.

Парадный вход находился с другой стороны дома, он смотрел на пристань. Именно там Дрейер причаливал со своим уловом. Оттуда пахло рыбой и хорошими временами. Когда в открытых сушильнях и на скалах вялилась рыба, весь Хеннингсвер был пропитан особым кисловатым запахом.

Иене Хенрик Дрейер писал свою фамилию через "й", и у него был свой собственный вымпел. Манией величия это не называли, потому что примерно представляли себе, как велико его состояние. Дрейеру не потребовалось прилагать к этому особых усилий. Он женился на Биргитте Цаль в тот год, когда родилась Сара Сусанне, но наследников у них не было. Говорили, что никто не уходит от Дрейеров с пустыми руками, потому что Биргитте очень добра. Юханнес и Сара Сусанне, бывшие оба в родстве с Дрйерами, хорошо это знали.

Сара Сусанне оглядела себя в зеркале, наполовину скрытом гардиной. Ее наряд соответствовал поводу. Шелковая блузка цвета ракушек была на груди расшита бисером и украшена кружевами. Когда она поднимала руки, широкие рукава соскальзывали к локтям. Широкий пояс черной юбки удерживал блузку на месте.

Услышав донесшийся из передней голос Берга из Свольвера, она открыла дверь, чтобы спуститься вниз. В ту же минуту из соседней комнаты вышли пастор с женой. Сара Сусанне повернулась и протянула им руку. Сначала пасторше, которая, как она знала, была немка. Красивая дама, подумала Сара Сусанне. В темноте коридора пастор почти сливался со стеной, но он улыбался. Рука у него была теплая. Он вежливо посторонился, пропуская дам вперед.

— Боже мой, какая ужасная погода! — Фру Берг пожала всем руки прежде, чем позволила снять с себя шубу из тюленьего меха и зимние сапоги. И даже прочла целую лекцию о свойствах тюленьего меха, незаменимого для зимней обуви.

— Я ни разу не простудилась с тех пор, как ношу эти сапожки. Ни снег, ни дождь мне нипочем, гуляй в свое удовольствие.

Это была полная шумная дама, знавшая, однако, когда следует помолчать. Господин Берг держался на заднем плане и, перебирая цепочку от часов, не мешал жене разглагольствовать.

За столом сидело двенадцать человек, но приборов было гораздо больше. Никто не знал, сколько народу осмелится выйти в море в такой шторм.

— Какой огромный стол, тут еще многим хватит места! — воскликнула фру Берг, когда они вошли в столовую.

— Ну что ты! Мы просто его раздвинули, — ответила фру Биргитте с улыбкой, осветившей всю комнату. Она держала семь служанок и двух горничных и с их помощью легко управлялась с хозяйством.

Кроме хозяев и Сары Сусанне, за столом сидели пасторская чета из Стейгена, Магдалине и Юхан Бордервик из Бреттеснеса, Ларе Берг с женой из Свольвера, телеграфист Корбё и смотритель маяка Бейер с женой Юханной.

Служанки приносили и уносили одно блюдо за другим. Рыба скрывалась под белоснежными льняными салфетками, сложенными в виде вееров. Но запах чудесным образом проникал сквозь складки, и восхитительный аромат щекотал ноздри гостей. Подававшая служанка мгновенно закрывала блюдо с картошкой после каждого гостя. Так же быстро, как будто это был грудной ребенок, который мог простудиться, закрывалось и блюдо со сверкающей охристой икрой. Фрикадельки из печени стояли на медной подставке, под которой горела свеча, не дававшая им остыть. В вечном кружении, вызванном теплом, плавал мелко нарубленный лук, золотистые крошки печени и жемчужный жир. На другой медной подставке, тоже подогреваемой свечой, стояло масло для тех, кто жир не любил. Через равные промежутки времени гостей обносили лепешками от Эриксена, личного пекаря Дрейера. В высоких рюмках с монограммой, словно затянутая тонкой пленкой, на радость одним и к огорчению других, плескалась водка. Пили, конечно, и воду, как же без этого. А также вино и пиво. Служанки жонглировали бутылками и графинами.

— Какое чудо этот телеграф, Хенрик! Нас предупредили о шторме, и теперь Юханнес успел благополучно добраться с солью до дома, — сказал Юхан Бордервик и поднял бокал.

Дрейер с энтузиазмом заговорил о том, что телеграф наконец заработал как следует. Больным местом оставалась только Уфутская линия. Какие-то господа на Юге решили, что телеграфная линия, протянутая в Финнмарк, никогда не окупится.

— Окупится! — фыркнул смотритель маяка. — Кто скажет, как должно окупаться здоровье и жизнь людей!

— Для нас неоценимая помощь то, что стортинг выделил деньги на строительство телеграфной линии из Бреттеснеса на востоке до Сёрвогена на западе — теперь нам легко узнавать, где есть рыба и какую ждать погоду, — сказал Дрейер.

— Позор оппозиции, которая не видит, что предпринимательство — дело государственной важности. Они считают, что мы здесь, на Севере, просто прикарманиваем эти деньги. Однако, к счастью, правительство все-таки выделило сто тридцать три тысячи спесидалеров на расширение телеграфной сети, — сообщил пастор Йенсен.

— Я слышал, что теперь телеграфную линию протянут дальше по южной стороне Вест-фьорда до Транёя. И проложат морской кабель! К западу от Лёдингена, до самого Кьеёя, — сообщил телеграфист Корбё.

— Господи! Но ведь Кьеёй — это всего-навсего шхера! Как люди будут получать новости оттуда? — спросила Магдалене Бордервик.

— Будут добираться морем до Неса, а оттуда тащиться пешком до Лёдингена, — сказала фру Берг.

— Было бы лучше, если бы протянули линию до Лёдингена или Офферсёя. Это важно для будущего. И смею заметить, им потребуются женщины для обслуживания этой линии! — заинтересованно воскликнула Магдалене Бордервик.

— Учтите, что на Кьеёе хорошие причалы. А рыбаки, как известно, передвигаются на лодках или на шхунах, — хохотнул Ларе Берг и сменил тему разговора.

Настроение за столом улучшилось. Послышался смех. Постепенно глаза всех дам, за одним исключением, впились в пастора Йенсена, который рассказывал о своей жизни в Дюссельдорфе, где он учился. Исключение составляла его жена Урсула. Она сидела за столом рядом с хозяином дома и задумчиво смотрела на ослепительно-белый кусочек трески у себя на тарелке. Ни печени, ни икры она не ела. Зато не отказывала себе в картошке и в масле.

Стоял март, дни уже удлинились, однако сегодня вместо привычного синего света за занавесками клубились серые сумерки. Хлестал дождь. Шумел. Стучал по крыше и водостокам. Падал в бочки. Проникал всюду, даже туда, где должно было быть сухо.

— Все будет зависеть от перемен, которые начнутся, когда пароходства Бергена и Норденфьельда возьмут на себя все перевозки, — заметил Берг.

— Да-да. Но своими судами и связью с Бергеном мы управляем сами, — вмешался хозяин.

— Вы только подумайте, теперь из Трондхейма до Трумсе можно добраться всего за неделю! — воскликнула хозяйка.

Воспользовавшись случаем, Дрейер рассказал историю о Рикарде Вите, который зимой 1860 года сдал на Юге экзамен на штурмана. Вернувшись на Север, он сошел с парохода в Харстаде, откуда его должны были переправить на Бьяркёй, но ему пришлось одному плыть на маленькой лодке до самого Анденеса, потому что все работники с Бьяркёя ушли на лов.

— Упрямый мужик! Добивается всего, что задумал! — заключил Хенрик Дрейер.

Когда хозяева рыбацких селений встречались со скупщиками рыбы, разговор обычно сводился к обсуждению миграции рыбы и цен на нее, а также — всеобщего права на лов рыбы и права хозяев селений на местам для лова. Дамам оставалось либо высказывать иногда разумную мысль, либо молчать. Молодой телеграфист Корбё забыл, с кем имеет дело, и наступил присутствующим на больную мозоль, заметив, что слишком большая часть дохода попадает в руки слишком малого числам людей.

— У нас есть закон о Лофотенах от тысяча восемьсот пятьдесят седьмого года, который гласит, что море принадлежит всем, — сказал смотритель маяка Бейер.

— Не правда ли? Каждый может ловить рыбу там, где хочет, и никто не смеет ему это запретить. Право принадлежит тому, кто первый пришел на место, а кому принадлежит берег, это не важно, — вставил молодой Корбё.

— А кто несет ответственность, если дело не ладится? Хозяин селения! — раздраженно сказал Юхан Бордервик.

— На этот случай у нас есть надзорное судно, — упрямо стоял на своем Корбё.

— Вполне возможно, что рыбаки больше не будут участвовать в выборе тех, кто за ними надзирает, — власти сами будут присылать своих служащих и морских офицеров следить за порядком, как будто речь идет о войне, — сказал Берг.

— Да-а, нравится нам или нет, надо просто признать новые времена, — вздохнул Дрейер. — Хороший торговец всегда найдет возможность заработать деньги. А хороший хозяин селения пусть сам следит за своими людьми и рыбой. Главное, чтобы в море была рыба и мы бы знали, где она. А ссориться что с людьми, что с государством — только попусту тратить время. Лучше строить домики для рыбаков, чтобы в них было удобно жить. Все-таки четыре пятых, не меньше, общего улова трески в нашем королевстве получают на Лофотенах и в Финнмарке.

— Верно, вот и летят рыбаки к тебе в Хеннингсвер, как мухи на бумагу, смазанную медом. Тут им и выгребные уборные, и комнаты с чугунными печками, трубами и другими роскошествами, — засмеялся смотритель маяка.

— И трактир с водкой, — тихо вставила пасторша.

— Рыбаки — такие же люди, как мы. Им тоже иногда требуется выпить. Но давайте выпьем за Дрейера и за телеграф! — вмешался Корбё.

— Спасибо за честь! А еще выпьем за Юханнеса Крога, который не тратит время на пиры, а везет домой соль до начала шторма! Он всегда глядит в будущее и использует все возможности. Ему не нужны утки, когда можно заполнять бочонки рыбой. — Дрейер поднял бокал.

— Выпьем за хорошие цены и за румяных засольщиц! — хохотнул Берг.

— Да-да, и за весеннюю треску! Она станет нашей Америкой! — продекламировал телеграфист Корбё, встал и, как знаменитый актер, поклонился во все стороны.

Хозяин сам наполнил водкой рюмки гостей.

Потом они заговорили об этом безумце Свенде Фоюне, который уже третий год держит в Варангер-фьорде свое первое в мире китобойное судно, которое ведет промысел, не оставляя следов. Они снова выпили.

— Он собирается стрелять в китов из гарпунной пушки! — Берг покачал головой.

— О господи! — Урсула вытерла губы белоснежной салфеткой. Это была салфетка из приданого хозяйки дома.

— Но, прежде чем стрелять, этого кита еще нужно найти, — заметил хозяин.

— Не исключено, что рано или поздно победа окажется на его стороне, и тогда он будет первым в мире. Кто-то же должен идти впереди и показывать дорогу другим! — заявил молодой Корбё, сильно оживившийся после третьей рюмки.

— Но пушка! — Хозяйка дома поежилась.

— Так ведь и животное не маленькое, — напомнил смотритель маяка с кривой улыбкой.

Сара Сусанне представила себе, как заряд разрывается в теле животного. Как мясо, кровь и внутренности кита вываливаются в море.

— Все море будет окрашено кровью! — воскликнул пастор Йенсен, словно они увидели одну и ту же картину.

Их глаза встретились. Испуганные. Удивленные. Понимающие.

У пастора были покрасневшие скулы и орлиный нос. Борода скрывала рот, но ясно просматривался изгиб верхней губы. Темные волнистые волосы с проседью. У одного виска вилась смешная кисточка.

Мужчины с удивлением посмотрели на пастора, но промолчали. Да и что на это скажешь? В наступившей тишине, которая кому-то могла показаться тяжелой, хозяин перевел разговор на то, что пастор в свое время был депутатом стортинга от Нурланда.

— Вам предстоит еще много поездок в столицу? — спросил он у пастора.

Пастор моргнул несколько раз и передвинул десертную ложку.

— Не думаю, — ответил он. — Поездка в Кристианию не из легких, а политическая мельница мелет медленно. Из-за этого возникает чувство, что все усилия, направленные на то, чтобы улучшить жизнь у нас на Севере, совершенно напрасны.

— У пастора столько дел! — вздохнула его жена. — А ему, ко всем своим обязанностям, еще хочется заниматься живописью и писать философские сочинения.

Саре Сусанне слово "философия" показалось странным. Далеким от обычной жизни. Оно напоминало о древних мудрецах, которые, завернувшись в простыни, ходили среди белых колонн. Это было слишком далеко от того, что можно было ждать от человека, призванного крестить детей, венчать взрослых и провожать покойников в последний путь.

— Было много споров, в которых вы принимали участие, придерживаясь... как бы это лучше выразиться... не пасторской точки зрения, — хохотнул Берг.

— Вы имеете в виду прения о том, что чиновников следует освободить от обязательства принадлежать к государственной церкви? — спросил пастор, и его раскатистое бергенское "р" застряло у гостей в ушах.

— Трудно было ждать такого от пастора, — признался Дрейер.

— Да, наверное, в этом была доля провокации. Но с другой стороны, кто лучше пастора знает, как важно для человека быть честным, знает, во что люди верят и что они собой представляют. В обществе слишком много недомолвок и фальши. Можно прекрасно разбираться в политике, экономике и понимать, что важно для общества, даже не принадлежа к государственной, церкви.

Возникла тишина — возразить на это было нечем. В наступившей тишине хозяйка спросила у пасторской четы, как им нравится в Стейгене. Все обернулись к пасторше. Она сделала вид, что не заметила этого. Спокойно поддев вилкой кусочек картошки, она отправила его в рот.

— О, спасибо! Нам очень нравится! И детям, и нам с женой, — ответил пастор.

— Вот только люди выпускают свою скотину на пасторские земли! — неожиданно сказала пасторша.

— Я понимаю, из-за такого могут возникать ссоры, — вздохнула хозяйка и многозначительно оглядела своих гостей

Все улыбались. Кроме пасторши. Ее подбородок дерзко смотрел в комнату, темные глаза блестели. Красиво очерченные губы были крепко сжаты. Прямой пробор делил волосы строго на две половины. Прямой нос подчеркивал эту симметрию. Сегодня пасторша почти все время молчала. Несмотря на то что уже достаточно хорошо владела этим, на ее взгляд, нелогичным норвежским языком.

— Урсула герой, она прекрасно со всем справляется. С детьми... с хозяйством... — Пастор прикрыл рукой руку жены и долго не снимал ее. — Но сменить жилье не так-то просто, — сказал он наконец.

С ним все согласились, хотя из сидевших за столом мало кто имел опыт в подобных делах. Сара Сусанне о своем опыте помалкивала.

— Жаль, что Арнольдус не смог приехать и познакомить нас со своей молодой женой, — обратилась хозяйка к Саре Сусанне.

— Да, такая погода!.. — быстро отозвалась Сара Сусанне.

После того как Арнольдус женился, она видела его всего два раза. И старалась убедить себя, что его жена в этом не виновата. Но бесполезно. Она плохо себя чувствовала в обществе невестки. Было что-то такое в ее голосе. В смехе. Сара Сусанне понимала, что кое дело не только в Эллен, но и в ней самой. И никому не говорила об этом. Если при ней заходил разговор о невестке, она никогда не осуждала ее, но и не хвалила.

— Да-да, мальчику давно пора было жениться! — воскликнул хозяин.

— Вы правы, — согласилась Сара Сусанне и осторожно положила на край тарелки две рыбные косточки.

— Позволю себе сообщить, что наш пастор должен написать новый запрестольный образ для церкви в Вогане, — объявил хозяин.

— Да, это уже из области призвания. На это потребуется время. Я начал понемногу делать наброски на тему моления о чаше в Гефсиманском саду, там Иисус и ангел. Но мне нужна живая модель.

— Модель? Для Иисуса? — осмелилась спросить Сара Сусанне. Она сидела справа от пастора.

— Нет, для ангела. — Он повернулся к ней всем корпусом.

— Боюсь, с этим у вас возникнут трудности. Мужчин в нашем краю трудно назвать ангелами, — сухо заметила Магдалене Бордервик.

Ее слова вызвали общий, хотя и негромкий смех.

— Вы уже выбрали кого-нибудь, кто согласился быть ангелом? — спросила фру Берг.

— Еще нет, — признался пастор, все еще глядя на Сару Сусанне.

Такое внимание с его стороны взволновало ее. В то же время она наслаждалась восхищением, которое сквозило во взгляде молодого телеграфиста. Но ей было стыдно. Она, замужняя женщина! И Юханнеса здесь нет! Сара Сусанне привыкла, что на людях ее словно защищало его обычное молчание. Но на этот раз все было по-другому. Она повернулась к пастору:

— Уверена, вы найдете кого-нибудь, кто согласится быть ангелом. К тому же вы сможете немного приукрасить модель, если она окажется не совсем такой, как надо.

Все засмеялись. В том числе и пастор с женой. Дерзкие глаза телеграфиста сверкали.

Юго-западный ветер бесчинствовал среди домов. Еще раньше было решено, что никто из гостей не поедет домой в такую погоду. Постели для них были уже приготовлены. Упрямая роза ветров заставляла печи выпускать дым не в трубы, а в помещение. Нагреть спальни было трудно, служанки совсем выбились из сил. Они приоткрыли двери в коридор, чтобы усилить тягу. И бегали из комнаты в комнату, следя за печными отдушинами. Особенно в большой комнате, где должны были спать пастор с женой. Печь в этой комнате окончательно вышла из повиновения, и из нее в комнату вырывался мохнатый дым. В конце концов служанке пришлось закрыть вьюшку и надеяться, что запах печени, проникавший сюда снизу, будет не слишком раздражать пасторшу.

В столовой пастор сидел за столом рядом с хозяйкой. Наконец он встал и поблагодарил за обед. Было вид-что он привык к вниманию окружающих и к тому, что люди прислушиваются к его словам.

— Фру Биргитте, вы добрая фея. Не знаю, что Лофотены делали бы без вас. А мы все — без ваших обедов. Что, скажите на милость, делал бы мой друг Хенрик и весь Хеннингсвер без вашей энергии и любви к ближнему? Ни одна хозяйка на Лофотенах не способна без малейших усилий дарить сразу столько тепла и столько горячих блюд.

— Но у меня есть помощницы, — шепнула фру Биргитте на ухо пастору, однако достаточно громко, чтобы ее все слышали.

— Не умаляйте свои заслуги, — продолжал пастор. — Я благодарю за этот замечательный обед, подаренный нам милостью фру Биргитте и Господа Бога. Не буду пускаться в описания пути, который прошла эта дивная треска. Я это сделал еще в прошлом году. А нынче я хочу только напомнить, что и этому творению Божьему свойственны некоторые человеческие черты. Треска находит своего спутника или спутницу в глубинах океана, и они плавают брюхо к брюху, дабы их вид продолжался еще сотни лет. В этом есть что-то прекрасное и близкое нам.

Дамы опустили глаза в тарелки. Телеграфист открыл от удивления рот, а хозяин позволил себе смущенно улыбнуться. Фру Биргитте прикрыла рот салфеткой, словно хотела за ней спрятаться. Наконец пастор сообразил, что его слова могли счесть бестактными. Он повернулся к хозяйке, положил руку ей на плечо и продолжал:

— Дорогая фру Биргитте, благодарю вас за то, что никто не выходит из-за вашего стола с пустым желудком. Благодарю за вашу верную дружбу с первого дня, как мы узнали друг друга, несмотря на то что этот недружелюбный фьорд пытается нас разлучить!

Пастор не процитировал, по обыкновению, Петтера Дасса, словно намек на способность трески к размножению, сделанный в присутствии фру Биргитте, выбил его из колеи.

Подали пунш, и пасторша хотела удалиться. Но хозяйка всплеснула руками и попросила ее не покидать гостей. По-видимому, пасторше были приятны эти уговоры. Она улыбнулась, не разжимая губ, и осталась. Сигарный дым взмыл к массивной медной лампе, висевшей над столом, и дамы вышли в салон, чтобы немного размяться.

Постепенно мужчины принялись обсуждать новость — один их коллега разорился. Голос пастора умолк, теперь в разговор вступили торговцы. В конце концов пасторша, фру Урсула, отказалась дольше оставаться с гостями и откланялась. За ней откланялись супруги Берги и смотритель маяка.

Когда двери в коридор закрыли из-за непогоды, хозяин предложил гостям выпить в салоне еще по рюмашечке, чтобы им не казалось, что ночь наступила слишком быстро. Пришла служанка, она погасила чадящую лампу и сменила в двух подсвечниках догоревшие свечи. Гости в задумчивости наслаждались удовольствием, полученным в этот вечер. Телеграфист расположился на диване рядом с Сарой Сусанне. Пока за столом шел разговор, она заметила, что его плечо находится к ней ближе, чем позволяли приличия.

— Я все обдумал, — неожиданно сказал пастор. — Фру Сара Сусанне, осмелюсь просить вас... в присутствии свидетелей, чтобы вам было труднее отказаться, не имея на то самых веских причин...

Он наклонил голову, его взгляд был пронзителен, почти властен. Она не могла заставить себя встретиться с ним глазами. Наверное, именно это чувствовал Юханнес, когда не осмеливался говорить, понимая, что слова ему не подчинятся. Тревогу или даже нечто похожее на стыд. Она осторожно отставила рюмку.

— Господи, спаси и помилуй! Это тайна? — воскликнула фру Магдалена. По своему обыкновению она всплеснула руками, показав тем самым, что готова высказать свое мнение о чем бы то ни было.

— Я хочу просить фру Сару Сусанне быть моделью для ангела в Гефсиманском саду.

Все замерли с раскрытыми ртами.

— Но ведь Сара Сусанне, как известно, женщина! — воскликнул Юхан Бордервик.

— Нам ничего не известно о том, какого пола были ангелы, — ответил пастор с хитрой улыбкой.

— Но как это осуществить? Хавннес и Стейген находятся далеко друг от друга.

— Это пустяки, главное — согласие фру Сары Сусанне.

Сара Сусанне встретилась с ним глазами. Его взгляд был серьезен и не допускал возражений. Как будто она одна была виновата в том, что ему надо писать этот запрестольный образ. И вместе с тем он улыбался. Однако она чувствовала, что он смеется не над ней, а над остальными. Над теми, кто сомневался, что он сможет написать ангела с Сары Сусанне, поскольку Сара Сусанне — женщина.

 

Художник и его модель

— Я не прошу вас проявить терпение и выдержку, я складываю руки и молюсь вместе с вами. Мы должны справиться и на этот раз! — прошептал пастор низким голосом и долго смотрел на своих прихожан.

Шел 1868 год, весне уже пора было начаться, но пока не было видно никаких ее признаков. Все испытали на себе последствия прошлогоднего недорода. Потому-то пастор и говорил со своей кафедры совсем не о слове Божьем.

Он не спешил, и слова его заполняли церковь. Казалось, он каждому смотрит в глаза и знает беду каждого. Потому что пастор умел искушать людей надеждой. Его проницательный взгляд, его обаяние, его жесты заставляли людей прислоняться к невидимому плечу и чувствовать себя под надежной защитой. Особенно женщин. Другое дело, что временами он был так занят школой, заботами о церкви и так называемым "лесным делом", а также социальными вопросами, что забывал и о проповедях, и о духовной поддержке. Тем не менее люди чувствовали себя защищенными, имея пастора, который связан не только с Господом Богом, но и с мирскими властями.

И лишь немногие знали о том, что пастор писал еще и философскую диссертацию о принципе Троицы. В те времена людей не слишком интересовала Троица, хотя они и молились... когда им требовалась незамедлительная помощь.

— Бог все знает! — продолжал пастор и положил руки на аналой. — Он видит нашу нужду, знает, что хлеб наш не уродился. Что это был самый большой неурожай после тысяча восемьсот двенадцатого года. Он видел, что в прошлом году земля наша была покрыта снегом до самой середины июля. Что траву нельзя было ни косить, ни сгребать, оставалось только смести ее метлой и использовать как подстилку для свиней. Что картофель был не больше незрелой морошки. И все-таки Он дал нам надежду. Надежду на новую весну. Он увидел наше черное пустое море и послал нам искру надежды на сельдь в районе Трумсё. Богу известно, что алчные люди продают зерно на черном рынке и что покупают его те, кто может за него заплатить. Ему известны их имена... Он знает, что у нас не хватает корма для скота и что наша скотина подыхает в своих стойлах. Но дает нам надежду, и кое-кто начинает думать не только о своем кармане. Господь знает имена и этих людей... Многие уезды взяли заем, чтобы купить то, что еще можно купить, дабы избежать голода, и пароход "Трумсё" отвозит товары в эти районы. Через Шиботн будут посланы товары и в Щвецию, ибо там нужда еще больше, чем у нас. Бог видит, что в Финляндии так плохо, что люди оттуда ищут спасение от голода в нашей стране. Они посылают своих маленьких детей с чужими людьми через границу к нам, дабы спасти их от голодной смерти. И Бог хочет, чтобы мы их приняли. Мы не должны забывать об этом. Бог смотрит на нас! Он просит тех, у кого что-то есть, делиться со своим ближним. Аминь!

Хотя Стейген пострадал не очень сильно, пастор со своими домочадцами, как и все, понимали серьезность обстановки. Люди устали от сентиментальности и проповедей о чуде. Пастор Йенсен говорил о реальных вещах, рассказывал о тех, кому еще хуже, и все-таки поддерживал веру в то, что и из этого положения найдется выход. Он обливал презрением тех, кто не устоял перед выгодами черного рынка и заботился только о собственном благополучии. Не приводил примеров из Библии, но говорил так, будто Господь Бог сидел в стортинге.

После службы люди подходили к нему и благодарили за проповедь, жали руку. Иногда молча. Иногда смущенно, чувствуя, что ему что-то известно про них. И те, кто еще не успел окончательно очерстветь, смиряли свою алчность в пользу христианских дел.

Наступила новая весна и новое лето. Прошло уже два года после обеда в Хеннингсвере, неурожай и политика отнимали у пастора много времени. А паства в Вогане с нетерпением ждала, когда будет написан запрестольный образ.

Сара Сусанне уже в третий раз приехала в пасторскую усадьбу. Юханнес сам привез ее туда. Как он сказал, по пути. У него были дела немного южнее. В первый раз он прислал с нею семье пастора полбочки соленого морского окуня и бочку сайды. Это оказалось как нельзя кстати — свежей рыбы пока еще не было. На этот раз он привез специально для пасторши немного полотна из своей лавки. Его особый способ общения с людьми был непривычен для трех женщин в пасторской усадьбе, но, как ни странно, сестра пастора, его мать да и сама пасторша прекрасно чувствовали себя в его обществе. Словно человек, который не мог легко высказать свое мнение, был им более приятен, чем остальные. С ним они могли сами направлять ход беседы. В пасторский дом Юханнес входил через кухню, как у себя дома. Но оставался там только на одну ночь.

В первый раз, когда Сара Сусанне приехала в Стейген, пасторша поинтересовалась, где они будут работать. Первые наброски пастор сделал у себя в кабинете, но когда нужно было перейти к живописи, он поставил доску в церкви и загрунтовал ее.

— Еще холодно, церковь надо натопить. Поработайте пока в гостиной, — предложила пасторша.

— Дорогая Урсула, я уже установил доску в церкви. Она сюда даже в дверь не пройдет. К тому же мне необходимо больше света и воздуха.

— Но церковь так далеко от дома, — возразила пасторша.

— Ничего. Я привык к этой дороге.

— А кто будет носить вам еду в такую даль? — мрачно спросила она.

— Еду мы возьмем с собой, — ответил пастор с плохо скрываемым раздражением. — Ты говоришь так, будто мы собираемся уйти за много миль от дома, но это всего лишь небольшая прогулка.

К счастью, в то утро, когда пасторша завела этот разговор, в комнате никого, кроме них, не было. Если бы его кто-нибудь услышал, это стало бы всем известно. Кто-нибудь — сестра, дети, мать. Или Сара Сусанне! Пасторша вовремя сдалась. Но ее взгляд повсюду следил за мужем. Не будь это смешно, пастор подумал бы, что она его стережет. Как когда-то в Бергене, где ему в театре приходилось общаться с актрисами и другими женщинами. Неужели им, уже почти старикам, предстоит снова все это пережить? Хорошо хоть жена не заговаривала об этом в присутствии Сары Сусанне.

Вообще-то ему была понятна ревность жены. Ведь он по многу часов проводил в церкви наедине со своей молодой моделью. Он не только писал ее, но и беседовал с нею. Словно они были ровней. Это он-то, не выносивший разговоров за работой! Считавший, что голос, в том числе и его собственный, мешает чувствам, ощущениям, краскам. Мешает настолько, что приходится выбирать. Но на этот раз все было иначе. Его, как жажда, мучило желание узнать, что собой представляет эта женщина. Как будто, выбрав ее в качестве модели для ангела, он сам сделал ее особенной. Как будто для работы было важно не только как она позирует, но и то, о чем она думает. Как будто он должен был соскрести верхний слой с ее истинного облика, чтобы воссоздать ее в образе ангела. Казалось, будто интерес пастора к модели, или как еще это можно назвать, мешает ему писать. Однако, напротив этот интерес захватывал и владел пастором так сильно, что он приходил в себя лишь спустя несколько часов.

Так было во время первого разговора. И пастор помнил его даже теперь, два года спустя.

— Расскажите мне немного о себе, чтобы мы могли лучше познакомиться друг с другом, — попросил он. — Для картины важно, чтобы мне приоткрылся ваш внутренний мир.

— Но ведь вы собираетесь писать не мой внутренний мир.

Такой ответ немного отрезвил пастора, слегка развеял наваждение.

— Но благодаря вам ангел станет живым. — Он попытался спасти положение.

Сара Сусанне с сомнением посмотрела на него, но ничего не сказала. Возникла пауза. Большая церковь как будто замерла в ожидании.

— Вам нравится у нас в усадьбе, или вы уже тоскуете по своим повседневным делам?

Она смотрела на свои руки и ответила не сразу.

— Раз уж вы спросили об этом... Мне было не так-то легко оставить двух малышей. К тому же я не привыкла к такому наряду...

— Я ни разу не был в Хавннесе, но много о нем слышал. Ваш муж еще молод, но уже сумел открыть собственную торговлю. Это достойно всяческой похвалы. Как у него идут дела?

— Хорошо, но это требует больших усилий и ответственности, — слегка неохотно ответила она.

Он заметил, что она замкнулась, и переменил тему разговора.

— Можно полюбопытствовать, сколько вам лет? — шутливо спросил он.

— Я родилась в сорок втором году.

— Совсем как наша старшая дочь Лена. Они с мужем живут на Лофотенах, но вам это, наверное, известно?

— Да, я слышала об этом. Значит, вы были совсем юным, когда стали отцом?

— Выходит, что так. — Он кашлянул и продолжал: — Ваш отец умер очень рано?

— О да... мне было всего шесть лет... Матери пришлось нелегко. Нас, детей, было так много.

— Кажется, после конфирмации вы получили место экономки у торговца в Бё?

— Да. Я вижу, вы все про меня знаете, — ответила она тоном, который ему было трудно истолковать.

— Вам там нравилось? — Он взял уголь и провел по белой поверхности первые линии. В них не было никакого смысла.

— Если быть честной, нет... Но ведь я поехала туда работать, а не наслаждаться жизнью.

Они обменялись взглядом. Он, как вор, выглянул из-за большой доски. Она почти насмешливо улыбалась, словно его вопрос показался ей глупым.

— Мой отец тоже рано умер. Я был еще подросток.

— И как же вы жили? Вам пришлось работать?

— Нет. Моя мать открыла школу в Бергене, на это мы и жили.

— Открыла школу!.. Господи! Наверное, ваша мать очень умная женщина! — воскликнула Сара Сусанне.

— Думаю, и ваша мать ничуть не глупее, но, чтобы открыть школу, требуется небольшой стартовый капитал. У моей матери он был. К тому же в ваших местах едва ли была нужда в школе с пансионом.

— Как сказать!.. Мы в Кьопсвике все нуждались в знаниях. Нам их так не хватало! Но платить за учение было нечем. Поэтому и торговля у нас не очень ладилась после смерти отца. Моя мама для этого не годится.

— Вам не хватает общества образованных людей?

— Ну, уж раз вы сами спросили об этом, иногда было бы приятно поговорить не только о ценах на рыбу, урожае картофеля и направлении ветра.

— Направлении ветра? — Пастор засмеялся. — У вас любящий муж.

Они снова обменялись взглядом. Но на этот раз она не улыбнулась.

— Вам, конечно, известно, что у моего мужа серьезный дефект речи?

— Да. Но вы сами выбрали его, или это был выбор вашей семьи? — осторожно спросил он.

Ее взгляд скользил по окнам, словно она хотела выиграть время.

— Для такой девушки, как я, было только два пути.

— Вот как? И что же это за пути?

— Либо выйти замуж, либо утопиться в море.

— Крепко сказано. Неужели все так плохо? Я имею в виду замужество?

— Нет, не замужество. Но нельзя выходить замуж за кого попало. Ведь это на всю жизнь. За это придется отвечать перед Богом и перед людьми. А когда рождаются дети, тут уже поздно думать, что, может быть, лучше было бы утопиться.

— Неужели вам в голову приходят такие мысли? — осторожно спросил пастор, глядя на проведенные им линии, но не видя их.

— Нет! Юханнес хороший человек. Было бы грешно раскаиваться, что я вышла за него, — уверенно ответила она.

— Вы правы, — согласился он и почувствовал, что краснеет.

Он спрашивал ее о серьезных вещах. Ведь он пастор и духовный наставник. Почему же его так задел ее ответ?

— Что тебе больше всего хотелось бы сделать, если бы у тебя была такая возможность? — спросил он и с удивлением услышал, что обращается к ней на ты.

Она покачала головой и отказалась отвечать.

— Неужели мечты так велики, что о них и говорить нельзя?

- Да-а...

— Но пастору можно сказать обо всем. — Ему хотелось подбодрить ее.

Сара Сусанне сжала губы и дышала через нос, словно пыталась силой удержать рвущиеся с языка слова. Потом как будто решилась, расцепила сцепленные руки и посмотрела ему в глаза.

— Прежде всего я бы выучилась на доктора. На конфирмации я была первой и к тому же умею неплохо лечить раны. Вид крови меня не пугает. Я часто замечала что ее нетрудно остановить... Наверное, я могла бы помогать людям. Только что об этом думать.

Он промолчал. Что он мог сказать ей, кроме пустых слов утешения о великом предназначении женщины быть матерью. Заметив, что Сара Сусанне уже жалеет о сказанном, он спросил, о чем еще она мечтает.

Она сложила руки на коленях и наклонилась к нему. Ее грудь несколько раз поднялась и опустилась. В пустой церкви слышалось ее напряженное дыхание.

— Думаю, я могла бы читать наизусть длинные отрывки и стихи. Это как поток, текущий во мне от другого человека. Я могла бы предстать в другом образе и забыть свое "я". Чтобы люди увидели этого другого человека и восхитились бы им.

— Тебе хотелось бы выступать на сцене? Стать актрисой?

Она смущенно кивнула и пошевелила ногами. Сдвинула колени. Словно вдруг заметила, что сидит не совсем прилично. И смущенно улыбнулась, глаза у нее были серьезные.

— Ты когда-нибудь была в театре?

Она отрицательно покачала головой.

— Мне было четырнадцать лет, когда я первый раз попал в театр. В "Комедихюсет" в Бергене. Там играли датские актеры. Это произвело на меня огромное впечатление. Помню, я записал в дневнике: "С этого дня начнется новая эпоха в моей жизни". И не ошибся. Ты знаешь, что в Бергене я работал в театре?

Она удивленно подняла брови:

— Но разве пастор может быть актером?

— Я был не актером, а режиссером. Однако... Очень быстро оказалось, что теологу это не подобает. Так что препятствия возникают не только у молодых женщин. — Он улыбнулся.

— А люди, которые пишут пьесы? Какие они? Я хотела спросить, вы их встречали?

— Случалось. Правда, Хольберг к тому времени уже умер, а молодой Ибсен появился там, когда я уже уехал, но...

— О, мне так хотелось бы встретить кого-нибудь, кто пишет книги...

— Ты интересуешься драмами и литературой?

— Драмы... литература... Да, наверное, только я понимаю в них не больше овцы.

— Откуда у тебя этот интерес?

— Моя единокровная сестра Иверине много читает. Не знаю только, где она берет книги. Времени у нее хватает, у нее нет ни мужа, ни детей. Я брала у нее почитать "Иллюстререт Фолкеблад". Там был роман о девушке по имени Сюннёве Сульбаккен. Такой замечательный этот Бьёрнсон!.. Я была им очарована, читала и не могла оторваться. Но все это бесполезно.

— Читать никогда не бесполезно. Ты не должна упрекать себя за желание читать, хотя, безусловно, между практическим и духовным миром должно быть равновесие. Когда поедешь домой, можешь взять у нас несколько книг.

Она просияла, словно Господь уже дал ей ангельское обличие.

— Сиди так! Тихо! Не шевелись! — прошептал он и схватил уголь.

Прошедшие два года больше отразились на ней, чем на мне, подумал пастор Йенсен, когда они с Сарой Сусанне шли в церковь. Он не помнил, чтобы заметил такую большую перемену в последний раз, когда она ему позировала. Теперь это была совершенно другая женщина, нежели та, которую он встретил на обеде у Дрейеров в Хеннингсвере. Время безжалостно даже к молодым, думал он. Но ему нравились эти перемены. У его модели появился характер.

Было раннее утро, трава вдоль дороги еще блестела от росы. Птицы влетали в кустарник и вылетали оттуда, словно кортеж природы, предназначенный только для них двоих. Справа отвесно вставали сверкающие серо-зеленые горы. Слева до самого моря пластались пашни и болота, заросшие вереском. Острова и шхеры были затянуты дымкой, неприкаянные хлопья тумана уносило в море. Пастор нес в одной руке корзину с едой, другой придерживал куртку, накинутую на плечи. Он чувствовал себя молодым. Откуда-то пряно пахло клевером.

Сара Сусанне на минуту остановилась и сняла с себя белую шелковую шаль. Она была одета по-летнему — светлая блузка и юбка. Соломенная шляпа с широкими полями и белой лентой. Пастор был намного выше Сары Сусанне и потому видел ее как будто с высоты птичьего полета. Покачивающаяся соломенная шляпа под синим небом. Шляпа скрывала ее лицо и волосы. Но время от времени в плавном движении возникали бедра. Совершенно беззвучно.

Когда она складывала шаль, ее тело изогнулось, и шляпа немного съехала набок. Неожиданно он увидел, что она беременна. Его охватило необъяснимое желание. Словно это не он шел здесь рядом с ней. Ему не подобало испытывать такое чувство, и потому он попытался вызвать в себе раздражение из-за того, что скоро она не сможет ему позировать. Однако это не помогло. Он был не в силах оторвать от нее глаз. Она шла немного впереди, шаль висела у нее на руке. В бахроме, переливаясь перламутром, играл свет. Отблески моря купались на полях шляпы, у одной щеки вилась темно-медная прядь. Пастор был рад, что они идут молча.

Было бы естественным спросить ее о ребенке. Но он этого не сделал. Не сделал и потом, когда они уже пришли в церковь и он остановился у незаконченной работы. Христос и ангел. Ангел в красном одеянии с поднятой чашей. Пастор отогнал от себя мысли о жизни Сары Сусанне в качестве замужней женщины. Долгое время он работал молча.

Когда Сара Сусанне позировала ему в первый раз, он прикоснулся рукой к ее щеке, чтобы поправить поворот головы. Хотел, чтобы она увидела этого воображаемого человека, который лежит на земле со сложенными руками и обращенным к небу лицом. Христос, терзаемый страхом в Гефсиманском саду. Хотел, чтобы она представила себе, что это она, ангел, стоит залитая светом. Это прикосновение странно подействовало на него. Ощущение было сродни ветру. Или грусти... Человек понимает, что лето уже прошло, а он его и не заметил. После этого пастор к ней не прикасался.

Наконец Сара Сусанне взяла в руки чашу и приняла нужную позу, и ему стало легче. В красном широком одеянии она была ангелом.

— Как долго ты сможешь остаться у нас на этот раз? — спросил он и выдавил на палитру краску для волос ангела. Золотистую. Он не хотел делать ангелу рыжие волосы, как у нее.

— Юханнес приедет за мной в четверг. Если позволит море.

— Значит, у нас есть три дня, — сказал он, переводя взгляд с нее на образ.

К тому времени надо так продвинуться в работе, чтобы дальше можно было писать уже без нее, подумал он. И тут же ощутил пустоту, в которой ему придется работать, когда она уедет. Но говорить об этом было нельзя, она могла превратно его понять. Разговоры в церкви окрашивали дни самыми яркими красками. Каждый раз, когда пастор заставлял ее раскрыться, он, естественно, раскрывался и сам. Он заговорил о том, что его интересовало в молодости. Эта возможность была у него всегда, можно было не спешить. Но теперь все изменилось. Теперь следовало спешить. Или все оборвется.

— Где вы научились живописи? — неожиданно спросила Сара Сусанне.

За окном ветер заставлял деревья гнуться, тени от листьев падали ей на лицо. Окрашивая его в зеленый цвет.

— О, это долгая история. Мать заставила меня сначала заняться теологией. Она до сих пор женщина властная, как вы, наверное, заметили. Но, получив теологическое образование, я уехал в Дюссельдорф, чтобы стать художником.

— Просто взяли и уехали, никого там не зная?

— Как сказать... Я жил там с другом, его фамилия Гуде. Он кое-чего добился, этот художник. У него была несгибаемая целеустремленность... без этого художник невозможен.

— А у вас она тоже есть?

— Моя жизнь пошла в другом направлении. Но я написал две стоящие работы. Одна — "Гретхен в тюрьме". И другая — "Ингеборг у моря". Их у меня купил музей в Бергене. Теперь я горжусь этим, — сказал он и усмехнулся, словно испугался, что она примет его слова за бахвальство. — Однако думаю, что этот запрестольный образ станет моей главной работой, в том числе благодаря тебе.

— Почему же вы стали пастором, если вам больше хотелось писать картины? — спросила Сара Сусанне.

Уже не первый раз его удивила ее непосредственность. Именно она и придавала особый смысл их беседам.

— Наверное, я не смогу честно ответить тебе на этот вопрос. Для того чтобы быть пастором, безусловно, необходимо призвание... У меня уже была семья. Мы переехали в Берген, я подал прошение о том, чтобы мне предоставили приход, ведь мне нужно было содержать семью. Потом я познакомился с Уле Буллем, и мы решили основать норвежский театр с норвежскими актерами, которые играли бы на норвежском языке. Однако денег мне это не принесло, поэтому я в ожидании прихода, помимо театра, давал уроки рисования и занимался живописью. Но не буду утомлять тебя рассказом об этом периоде моей жизни.

— Утомлять? Помилуйте! И вы переехали сюда? Так далеко от Бергена?

Он мог бы сказать, что отсюда до места рождения его жены в Германии еще дальше, но это как будто не имело отношения к их разговору.

— Меня хорошо приняли в Нурланде. И я никогда этого не забуду. Здесь меньше показного, меньше фальши. Люди здесь более благодарные и больше способны радоваться жизни.

Забыв о позе ангела, Сара Сусанне с недоверием поглядела на пастора.

— Я мало что знаю о людях из других мест, но, возможно, наши люди стараются показать себя пастору с лучшей стороны.

Он расхохотался. Откинул голову и хохотал так, что церковные стены откликнулись ему эхом. Она тоже засмеялась. Как будто у двоих детей появилась общая тайна.

Когда смех затих и она снова приняла позу ангела, пастор услыхал, что кто-то невдалеке точит косу. Сенокос был в самом разгаре. Он мог бы сказать ей, что травы в этом году больше, чем в прошлом. Но одна мысль об этом показалась ему смешной. Он сообразил, что тема их разговора не имеет отношения к сенокосу.

— Дома я часто думала о том, что вы мне сказали, — неожиданно проговорила Сара Сусанне.

— А что я сказал?

— Извините, что я заговорила об этом, — прошептала она и подняла чашу выше, чем было нужно.

— Так что же такого я сказал?

— Ну, например, что вас всегда тяготило то, что вы назвали требованием, которое предъявляет человеку жизнь. Я сразу поняла, что вы имели в виду. Мне тоже знакомо это чувство. Но о таком никому не скажешь.

— Ты имеешь в виду что-то определенное?

— Хуже всего мне было, когда я только что вышла замуж и жила в семье мужа на Офферсёе. Я не могла быть самой собой, потому что у меня не было ничего своего. Другие, решали за меня, что такое долг. Некоторые дни были беспросветно черны. И сама я тоже была черная. И на душе у меня было черно. Потому что мысли мои были недобрые... Это дурно действует на человека. Из-за этого человек... не знаю даже, как сказать... теряет к себе уважение.

Он сам не заметил, как опустил кисть. Потом одержимо, словно боясь, что она замолчит, снова начал писать. Мелкими быстрыми мазками он клал на доску золотистую краску.

— Какие же недобрые мысли приходили тебе тогда в голову?

— Например, о моей свекрови. Одно время я даже считала ее виноватой в том, что Юханнес так сильно заикается. Она придает слишком большое значение внешней стороне жизни. Слишком строгая.

Пастор привык давать людям советы, когда они рас сказывали ему о своей жизни. Но Сара Сусанне не спрашивала его мнения, она просто рассказывала. Рассказывала о том, как свекровь внушала ей чувство долга.

— Иногда мне казалось, что долг важнее самой жизни, — задумчиво проговорила она.

— И тебя это не радовало?

— Во всяком случае, это вряд ли могло сделать меня хорошим человеком.

— А ты много думаешь о том, что надо быть хорошим человеком?

— Нет, признаюсь, слишком мало, — шепотом ответила она, вздохнула и замолчала.

— Однажды ты сказала, что раскаяться в содеянном — это значит согрешить еще больше и потому ты не раскаиваешься в своем замужестве.

— Я так сказала?

— Да, когда мы разговаривали в первый раз.

— И вы это запомнили? — удивилась она. — Вы тоже так считаете?

— Наверное, ты права.

— Но вы в этом не уверены? — Она опустила чашу.

Он не попросил ее принять прежнюю позу. Просто скользнул по ней взглядом. Она была бледна. Вот она подняла свободную руку и быстро провела ею по лбу.

— Ты сказала, что человек должен нести ответственность за сделанный им выбор, — твердо сказал он.

— Выбор? Да, я так думала. Человек думает, будто у него есть выбор.

— Бог дал нам способность делать выбор. Естественно, в рамках той действительности, которая нас окружает.

— Действительность? Но ведь именно она нам и мешает, — прошептала Сара Сусанне, однако тут же опомнилась и снова приняла нужную позу.

— А когда выбор сделан, уже ничего нельзя изменить, так? Тогда человек оказывается в плену... у долга. Ты хочешь сказать, что раскаиваешься в своем выборе настолько что хотела бы что-то изменить, если бы у тебя была такая возможность?

— А вы не хотели бы?

Взгляд пастора скользнул по окну. Одно из стекол треснуло. Он видел это и раньше и рассердился, что церковный служка так и не заменил стекло. Но теперь уже все равно.

— Я не разрешал себе... Моя действительность — это жизнь, верная долгу. — Он сам удивился своему признанию. — А твоя действительность, как я понимаю, — это рожать и воспитывать детей. Ты устала? Хочешь немного передохнуть?

Сара Сусанне отрицательно покачала головой, немного опустила чашу и вопросительно посмотрела на него — хорошо ли так? Он кивнул. Они продолжали работать молча.

Через час они сделали перерыв и поели, расположившись на крыльце церкви. Хлеб, масло, сыр и малиновый сок. Невдалеке двое работников косили луг. Свистели острые косы. До пастора и Сары Сусанне долетал аромат скошенной травы. Когда они снова заняли свои места около картины, пастор заметил, что не может сосредоточиться. Все стало каким-то плоским, словно растворилось в поверхности картины. Наконец он отложил кисть и подошел к Саре Сусанне. Его взгляд пронизывал ее насквозь.

— Помни, ты избранница Божья, слетевшая к Христу в Гефсиманский сад!

Медленным, почти сонным движением он приподнял ее волосы. Так требовалось для образа.

— Христос лежит здесь, он — человек, и его гнетет страх смерти...

— Вы думаете, что Христос, который был сыном Божьим, действительно боялся смерти?

— Человек Иисус боялся! — прошептал он и поднял ее руку так, что она оказалась в воздухе между ними.

Сара Сусанне подчинилась, теперь пастор стоял между ее поднятыми руками. Прошло несколько мгновений, наконец он сообразил, что просто тянет время. Он опомнился и снова начал работать.

— Помни! Помни, это тебя Бог послал на землю, чтобы утешить человека в беде.

— Я постараюсь, — прошептала она. — Но не знаю, как это сделать. Это трудно, ведь тут нет никакой беды.

Пастора вдруг охватила знакомая радость — он снова мог руководить, мог показывать, как следует выполнить то или другое. Он ловко лег перед ней на спину. Уперся плечами в ящик с красками и сложил руки. Здесь, в темноте, на полу, он все увидел по-новому. Солнечный луч обнажил пятнышко на шее Сары Сусанне и заставил его дрожать. Пастор приоткрыл рот, изображая, будто он о чем-то просит. Его глаза медленно наполнились слезами.

— Ты видела когда-нибудь человека в беде?

— Да, — шепнула она.

— Ты Божий ангел, посланный в утешение этому человеку! — сказал он, пытаясь изобразить страх Иисуса перед смертью.

Сара Сусанне затаила дыхание, словно боролась с самой собой, но взгляд ее смело не отрывался от пастора.

— Мне нужно утешение... — прошептал он.

Она опустилась на колени рядом с ним и положила обе руки ему на лицо. Необъятное пространство церкви прижало ее к нему.

 

Безумие темного чердака

Через десять месяцев действительность изменилась. Сандра — третий ребенок Сары Сусанне — обрела реальность. Роды были легкие. По сравнению с двумя предыдущими детьми девочка была как улыбка. Словно ее появление в этой юдоли скорби было утешением, посланным с того берега, которого ее мать по-настоящему еще не достигла.

Хавннес со всеми своими заботами тоже был достаточно реальным. Они пережили неурожайный год и плохой лов, которые в свою очередь тяжело сказались на торговле. Но когда они уже совсем собрались уволить часть работников, пришла рыба, и на скорбном небосводе вновь засияло солнце.

Тут уж Юханнес не терял времени даром. Он обладал способностью чуять, где есть рыба и где нужна соль. Эта способность помогала ему не только заключать сделки, сулившие выгоду в будущем, но и находиться там, где надо действовать сейчас.

Однажды в начале мая Сара Сусанне поднялась на чердак, чтобы принести оттуда полотно, которое следовало отбелить, расстелив его на последних островках снега. Она открыла окно и глубоко дышала полной грудью. Пуговицы на блузке и на рубашке были расстегнуты. Внизу работник с грохотом вез тачку с камнями. Он обкладывал камнем клумбу вокруг флагштока. Сара Сусан-хотела посадить на ней водосбор и маргаритки. Юханнес был против — цветы помешают поднимать на флагштоке флаг, когда это потребуется. Они сошлись на том, что работник сделает на клумбе узкий проход, чтобы там можно было стоять и поднимать флаг, не топча цветы.

Увидев в окне Сару Сусанне, Юханнес остановился и помахал ей рукой. Одновременно он заметил, что работник забыл зацементировать площадку, но не задержался на этой мысли и даже не успел почувствовать раздражения. Сара Сусанне стояла высоко над ним. Долгая поездка на юг в Хельгеланд больше, чем обычно, пробудила в нем тоску по дому. Там, на чердаке, Сара Сусанне была одна.

Он постарался избежать встречи с детьми или с работниками. Прошел прямо в прачечную и сдернул с себя морскую робу. Подняв тучу брызг, вымыл руки и лицо и в одних носках бросился в дом через главный вход. Работник так грохотал камнями, что Сара Сусанне не слышала, как Юханнес поднялся наверх. Она закрыла окно, но еще стояла там, придерживая одной рукой расстегнутую блузку...

Детородный орган Юханнеса зажил своей жизнью. Словно в нем сосредоточились все его силы. Юханнес подкрался сзади и обхватил Сару Сусанне руками. Они молчали, пока он целовал ее шею и гладил грудь. Она не спросила, как прошла поездка. Не спросила про Арнольдуса, хотя знала, что Юханнес должен был заехать к нему в Кьопсвик. Молча она повернулась к нему, откинула назад голову и закрыла глаза. Когда он приподнял ее юбки и рукой раздвинул ей ноги, она тяжело приникла к нему. Он отступил вместе с нею к двери и закрыл ее скинул подтяжки, и тяжелые штаны из сермяги небрежно повисли на нем. Потом он поднял ее на себя и прислонил к двери.

Наконец их дыхание успокоилось и звуки, доносившиеся снизу, стали реальными, но он все еще держал ее. Крепко. Между дверью и своим жилистым телом.

Так в тот год в Хавннес пришла весна. Без лишних слов вокруг флагштока была разбита клумба. Летом работник сколотил небольшие мостки, которые клали на камни, окружавшие клумбу, когда нужно было поднять флаг. На полях и вокруг домов все зеленело и плодоносило. И Сара Сусанне тоже. Невысокие березы дразнили людей ароматом своих соков. Чайки перестали кричать, они сновали в воздухе, как челноки, прилетая к птенцам с кормом и снова улетая за ним. Пошла мелкая сайда, ее было столько, что можно было ловить на любую снасть.

Магда была четвертым ребенком в семье. Ее зачали в мае на чердаке. Родилась она в феврале 1870 года во время небывалых морозов, которые стояли в ту зиму. Девочка была крохотная и недоношенная, поэтому ее крестили сразу же, как перерезали пуповину. К тому же у Сары Сусанне не было молока. К счастью, они нашли незамужнюю женщину, которую пичкали сливками и соком черной смородины, чтобы, кроме Магды, она могла кормить и собственного ребенка. Кормилицу поместили в комнату рядом с гостиной, эту комнату берегли для важных гостей, которым было трудно подниматься на второй этаж. Раньше кормилица хотела отдать своего ребенка на воспитание чужим людям, но теперь могла этого не делать.

— Это нам дар Божий! — серьезно сказала Сара Сусанне, когда Юханнес привез кормилицу.

Она в этом не сомневалась. И все-таки не могла ощутить в себе чувство материнства. Материнства, для которого была воспитана. Которое все имели в виду, хотя и не говорили об этом прямо. Из-за которого сестра Марен и в собственных глазах, и в глазах всех окружающих была неполноценной женщиной, потому что не могла родить ребенка. Ибо материнство — основа всего сущего на земле.

Сара Сусанне испытывала только внутреннюю усталость. И днем и ночью. Постыдное бессилие, объяснить которое было нечем. Ведь у нее было все, кроме молока. Она мучилась весь конец зимы, не хотела никого видеть. Сестры и родственницы, привозившие ей лакомства и распашонки ребенку, находили бледную и словно замороженную Сару Сусанне.

— Ей надо пить много сливок и смеяться! Она засохла, как старый пергамент! — сказал Арнольдус Юханнесу однажды вечером, когда они сидели в лавке за бокалом вина.

Но сестра Иверине предложила другой выход из положения:

— Перестань каждый год дарить ей по ребенку! Этим ты убьешь ее, она не доживет и до тридцати!

На такое Юханнес не мог ответить, поэтому он только кивнул. Несколько раз. Один за другим. Но понимал, что этот метод лечения невозможен, если только сама Сара Сусанне не откажет ему. А такого, к счастью, пока не случалось еще ни разу. Даже после рождения Иакова, когда у нее еще были свежи разрывы после родов, она ему не отказывала. В конце концов она поправилась, и он так и не услышал от нее ни одной жалобы. Напротив.

После совета Иверине Юханнес горько упрекал себя за свою несдержанность на чердаке. Возвращаясь из деловых поездок, он привозил Саре Сусанне подарки. Куски туалетного мыла, которое, пока им не начинали пользоваться, благоухало в комнате или в комоде. Горжетку из белого песца. Серебряное кольцо с чеканкой и лунным камнем. Последний подарок заставил ее не улыбнуться, а заплакать. Он пытался развлекать ее, рассказывая о жизни за пределами Хавннеса. Показывал хорошие цифры в расчетной книге. Привозил цветочные луковицы, которые она могла посадить. Заставил работника выкрасить садовую изгородь белой краской с перламутровым отливом и сделал новую крышу на беседке. Нашел няню для детей и нанял работника на три дня, чтобы тот вычистил колодец. Привез домой еще одну корову и служанку, чтобы она возглавила все работы по дому и на кухне. Самым страшным для него было то, что Сара Сусанне не протестовала и не спрашивала, сколько все это стоит. И главное, что у нее как будто не было больше потребности в тех коротких беседах наедине, которые они вели у себя в спальне, когда он мог спокойно заикаться и знать, что его все-таки поймут.

За все лето с его страдой, ловом рыбы, заботами о лавке, поездками на шхуне, работой за полночь со счетами Юханнес так и не сумел понять, о чем думает Сара Сусанне. Из-за этого его терзало чувство мучительного одиночества. Он заметил, что, глядя на маленькую Магду или беря ее на руки, он не испытывает той радости, какую испытывал с другими детьми. Это угнетало его, потому что малышка нуждалась в нем — мало того, что ее кормила грудью чужая женщина, казалось, что у нее вообще нет матери. Без сомнения, она была необыкновенно красивым ребенком, у нее были темно-рыжие кудряшки и внимательный взгляд. И то и другое от матери.

Юханнес, который всегда свободно разговаривал со своими детьми о чем угодно, потому что они с рождения привыкли к его заиканию, теперь молчал и замыкался в себе, как старый гном, когда они доверчиво вкладывали свои ладошки в его руку, чтобы идти вместе с ним. При первом же удобном случае он уезжал из Хавннеса, но и вне дома тоже хранил молчание. Он не прикасался к Саре Сусанне ниже талии. И, что еще хуже, ей как будто была даже не нужна его близость! Она как будто забыла, что они обвенчаны друг с другом перед Богом и людьми. Нет, она ни словом, ни движением не просила его о близости! Хотя, если бы она предложила ему себя он, безусловно, попытался бы отговорить ее от этого.

"Сначала тебе надо поправиться", — ответил бы он ей.

И тогда в следующий приезд Иверине он мог бы сказать невестке, что честно сделал все, что от него зависело.

 

Пастор выполняет свой долг

Пастор Йенсен читал в своем скромном кабинете. Живя вдали от принимающей решения власти, он тем более старался быть в курсе событий. И был верным подписчиком газеты "Бергене Тиденде" с первого дня ее выхода в свет. Правда, почта работала не очень регулярно. Иногда после долгого перерыва приходили два номера сразу. Кроме газеты, пастор получал журнал "Альмуевеннен", выходивший под редакцией Юнсона, политика-либерала, выступавшего за народное просвещение, но против каких-либо беспорядков — как и сам пастор. В журнале публиковались рассказы и материалы с иллюстрациями, способствующие просвещению, а также политические статьи, над которыми хотелось и плакать и смеяться. Этот журнал подходил для всех членов семьи. В том числе и для матери пастора и для его сестры Якобины, по полгода томившихся вдали от Бергена. Пастору хотелось бы получать еще и "Моргенбладет", но подписка стоила дорого. Особенно трудно приходилось тому, кто имел большую семью с самыми разными интересами, на что впрочем, пастор не жаловался ни при каких обстоятельствах. Это противоречило бы его проповедям, особенно учитывая ту нужду и несчастья, которые он видел у своих прихожан.

Пастору было ясно, что ему следует радоваться, — он может читать, рассуждать и понимать, умеет принимать решения, и дома и за его пределами. Нельзя отрицать, что его деятельность вне дома приносила наиболее значительные результаты. Дома власть принадлежала жене Урсуле, и у пастора не было причин ее ограничивать. Его мать тоже была достаточно умна, чтобы ни во что не вмешиваться.

Уже два дня дождь поливал окна и стены. Ивы и березы гнулись под порывами ветра. Оставалось лишь надеяться, что погода улучшится и люди на следующий день смогут прийти в церковь. Но пастор не просил у Господа таких пустяков, как хорошая погода. Другое дело, если речь шла о жизни и смерти. Он отложил журнал и взялся за свою проповедь.

Однако им снова овладела усталость, а может, то были не подвластные ему желания. Накануне вечером он положил на свой блокнот книгу. Эрик Андреас Колбан, "Попытка описания уездов Лофотены и Вестеролен в амте Нурланд". Он открыл ее и ощутил горькую радость, читая заметки человека духовно более бедного, чем он сам. Правда, все это было написано около 1818 года. Тем не менее...

Судя по всему, Колбан был скучным глупцом, не проявлявшим никакого интереса к окружающим его людям Этот пастор, живший на Лофотенах и в Вестеролене был совершенно лишен способности понять человеческую душу. Хотя и состоял членом Королевского научного общества в Трондхейме.

Каждый раз, когда пастор читал эту писанину — иначе он не мог назвать подобное произведение, потому что исследованием оно никоим образом не являлось, — в нем закипала ярость. Это жгучее презрение помогало пастору пережить весь день. Ибо требовалось совсем немного, чтобы на фоне Эрика Андреаса Колба-на почувствовать себя спасителем народа. Когда он начал читать, ему в голову пришла удачная мысль. Странно, что он не додумался до этого раньше. При удобном случае он покажет эту книгу своему другу Хенрику Дрейеру. И тогда они за пуншем и трубкой вместе посмеются над глупостью автора.

Пастор уже собрался вернуться к проповеди, когда вошла Урсула и, не спрашивая у мужа, есть ли у него свободная минутка, села к столу напротив него. По ее виду он понял, что на некоторое время о проповеди придется забыть. У жены было замкнутое, но обиженное выражение лица, которое он так хорошо знал.

— Урсула, дорогая, ты, кажется, не в духе?.. — начал он.

Она не ответила, но лицо ее сделалось таким мрачным, что пастор понял: надо спасать положение.

— Почитай это, дорогая! И мы посмеемся вместе, — сказал он и раскрыл книгу на том месте, где преподобный Колбан описывал характер, обычаи и привычки своих прихожан.

Она покачала головой и поджала губы, тогда он начал читать ей вслух. Театрально изменив голос, словно испытывал отвращение от попавшей ему в рот кислятины. Прочитав несколько предложений, он замолчал, ожидая аплодисментов.

Ибо Колбан безапелляционно утверждал, что жители Лофотенов и Вестеролена не обладают сильным характером и только чувственные восприятия руководят их мыслями и поступками. Без "связи с внешним" душе не о чем размышлять. Их "душевными свойствами" являются спокойствие, удовлетворенность, открытость и податливость, что легко может привести их к чему угодно. Все решает мгновение. Люди бранятся или расплачиваются друг с другом, однако никогда не дерутся, даже если они пьяны. Они склонны к ссорам и не умеют прощать, но по натуре добродушны и легко жалеют того, кто по их вине попал в беду, и даже пытаются облегчить его участь. "Они бесконечно далеки от истинной культуры и образования, — писал Колбан, — и потому ими должны руководить авторитетные люди, в противном случае они будут вести себя как дети. Там редко встретишь светлую голову или гения. Зато много сонного равнодушия и провинциального апломба. В одежде и поведении они подражают горожанам. Если у них достаточно средств, то деревенские дети ничем не отличаются там от городских. На работу в будни они носят одежду из сермяги и домотканого полотна, но, идя в церковь наряжаются, надевают золотые кольца и серьги. В доме одного богатого крестьянина я видел зеркало, стол, занавески на окнах, обитые кожей стулья, пуховые перины, столовые приборы, водку, вино и воду. И кофе они пили два раза в день! Кроме того, люди в тех местах обладают странной бесчувственностью к горю и смерти. А потому уныние там большая редкость и наблюдается лишь у тех, кому изменило физическое здоровье. В случае болезни и сам больной, и его близкие желающему скорой смерти. Но вызванное этой смертью горе быстро забывается, так как родственники покойного сосредотачивают свое внимание на оставшемся после него имуществе. Неблагодарность и не знающая удержу страсть довершают эту картину".

Аплодисментов не последовало. Голос Урсулы прервал пастора. Она вырвала книгу у него из рук и хлопнула ею по столу.

— Что за свинья! — проговорила она с резким немецким акцентом и произнесла короткую громовую речь по поводу отношения пасторов к людям вообще и нехристианского высокомерия Колбана в частности.

— Да-да, ты права, — согласился пастор, не ожидавший от жены столь бурной реакции. — Этого человека уже давно нет в живых.

Но пасторша не сдалась. Она как будто заказала эту сцену, чтобы использовать ее в своих целях. Она уже слышала подобные высказывания от людей ученых и неученых, от духовных лиц и от богатых торговцев. И в следующий раз молчать не станет.

— И что же ты тогда скажешь? — улыбаясь, спросил пастор.

Она вскочила и посмотрела на него в упор. Ее густые темные волосы растрепались, красиво очерченные губы потемнели, щеки стали пунцовыми. Она походила на большую птицу, приготовившуюся к нападению. Если бы пастора не испугала ее реакция, он бы продолжал улыбаться. Она была великолепна!

— Человека формирует жизнь! Не все рождаются с серебряной ложкой во рту! Христианин должен принимать все как есть и никого не судить. Во всяком случае, пастору судить людей не пристало! Он должен отпускать им грехи! И помнить о своих собственных! Слышишь, Фриц? Ты должен написать в газету и осудить этого человека, хотя он уже давно умер. Должен осудить его вульгарный образ мыслей! Слышишь? А вместо этого ты занимаешься своими политическими письмами и размышлениями.

— Как раз в данную минуту я работаю над своей воскресной проповедью. — Пастор хотел оправдаться. Но вдруг обнаружил, что она плачет. Он отодвинул свои записки, тоже встал, обнял ее и начал покачивать — он знал, что это ей нравится. Через минуту она уже прислонилась лбом к его груди. Так они и стояли в покачивающейся тишине, в которую врывался только шум дождя и крики детей, играющих возле дома. Потом она заговорила серым, бесцветным голосом:

— Твоя сестра... Якобина... только что сказала мне, что люди опять болтают об этом. Она получила письмо из Бергена от этих пасторов-фарисеев, с которыми общалась до того, как весной приехала к нам. Они пишут, что в обществе опять ходят толки о том, кто был отцом Лены...

— Но, дорогая, наша Лена уже давным-давно замужем и живет на Лофотенах вдали от всех сплетен. У нее своя жизнь.

— Но до нее могут дойти эти слухи. Я в этом уверена! 

— Это касается тебя, но не ее. И не меня.

— Разве то, что касается меня, не касается также и тебя? — воскликнула она.

— Конечно касается. Но не надо придавать такого значения этой старой истории.

— Тем не менее в Бергене ею интересуются.

— Ну и пусть. Что это меняет? — спросил он.

— Станет известно, что ты опять ходатайствуешь, чтобы тебе дали приход на юге. Люди — как шакалы, которые питаются падалью. Роются в том, что должно покоиться с миром... просто по злобе.

Он прижал ее к себе и продолжал покачивать, не переставая говорить. Он уже не раз так делал. По той же самой причине.

— Мы с тобой внушили Лене, что мы — ее родители. И что бы там люди ни говорили, других родителей ей не нужно. Есть только мы с тобой и Лена...

— Зачем ты вписал фамилию Рейтер в церковные книги, когда Лена конфирмовалась?..

— Я не мог сфальсифицировать ее аттестат о крещении... Но теперь она замужняя женщина и уже давно носит другую фамилию. Не надо снова ворошить ту историю.

— В Бергене, когда Лена была уже достаточно большая и все понимала, она этого стыдилась, пряталась. И я тоже. Я надеялась, что здесь, в Нурланде... Но я еще помню тот первый вечер в Бё, когда мы пригласили прихожан на кофе. Ту женщину, которая спросила у Лены, кто она. И ее смущенный ответ, что она дочь пастора и его жены. Она защищалась, не зная правды.

— Когда это было!

— Но это преследует нас все эти годы. А ты... ты сидишь и смеешься над этой чертовой книгой, которая служит злу!

— Урсула!

— Фриц, мне хочется спрятаться... этот позор...

— Но здесь, в Стейгене, никто ни о чем не сплетничает, — напомнил он ей. Однако тут же подумал, что люди и здесь любят сплетни. Мало ли о чем они судачат, не сообщая об этом пастору.

— Я поговорю с Якобиной и попрошу ее поставить на место ее друзей в Бергене.

— Что она может им написать? — всхлипнула пасторша.

— Что Лена наша с тобой дочь. Ни больше ни меньше.

— Но они знают... или думают, что знают... правду. Иногда ты так легкомысленно относишься к важным вещам, что я начинаю сомневаться, соответствуешь ли ты своей должности! Поэтому ты и не обращаешь внимания на то, что люди, может быть, болтают о том, что ты проводишь время наедине с этой... с этой женщиной!

— Урсула, это уже слишком! Ты не понимаешь, что говоришь, — тихо произнес он и отпустил ее.

— Прости меня! — прошептала пасторша и снова заплакала.

Он сел и со вздохом посадил ее к себе на колени.

— Мы с тобой прожили вместе всю жизнь. Так? — начал он.

— Да...

— Я обещал написать этот запрестольный образ и уже слишком затянул эту работу. Чтобы ее закончить, мне необходима модель. Ты согласна?

Она мрачно кивнула.

— Если хочешь, можешь присутствовать там, — услышал он свой голос.

Она испуганно покачала головой:

— Хоть ты не унижай меня! Я говорю не о себе, а о том, что могут сказать люди...

— Прекрасно! Тогда пусть болтают что угодно! А я закончу свою работу! — решительно сказал он.

Однако пасторша еще не успокоилась:

— Но я пришла к тебе не за этим...

— Я понимаю. Ты была в отчаянии из-за слухов, что ходят в Бергене. Почему Якобина рассказала тебе об этом письме?

— Она не виновата. Она хотела просто предупредить нас, — пробормотала пасторша, встала и пошла к двери.

Пастор Йенсен в одиночестве писал в церкви романтических амуров, которые должны были украшать запрестольный образ, хотя сам чувствовал себя как медуза, выброшенная на берег. Слова Урсулы о том, что он не соответствует своей должности, не давали ему покоя. Он понимал, что Урсула права, несмотря на то что это было сказано ею в запальчивости. Он не всегда был тем, за кого себя выдавал. Ни перед Богом, ни перед людьми.

Живя на Севере, пастор годами укреплял свою репутацию политика и общественного деятеля. Однако старая сплетня о внебрачном рождении Лены напомнила ему, что в Бергене его не считают таким безупречным человеком, как здесь. Поэтому он расстался с надеждой получить приход на юге страны.

Между ним и Урсулой царил мир. Но спокойная поверхность только сгущала муть на дне. Это было опасно. Иногда он уезжал по делам, но, когда бывал дома, невысказанное потихоньку тлело под огнем лампы. Можно было извинять себя тем, что серьезные разговоры нельзя вести в доме, имеющем столько ушей. Случалось, особенно в поездках или по дороге в церковь, у него возникала мысль — неужели я был рожден только для этого?

Часто такое наваждение длилось не больше минуты, потом оно сменялось неприятным чувством, которое пастор гнал от себя. Он понимал, что должен быть более внимательным к жене. Но вместо этого утешался, вспоминая свои разговоры с Сарой Сусанне. Ее короткие, прямые ответы. И вопросы. Особенно вопросы.

Первые годы в Нурланде именно откровенность, доверие помогли им с Урсулой выдержать жизнь, так отличавшуюся от той, к которой они привыкли. Но как-то незаметно все изменилось. Пока он боролся с обществом в статьях и в речах, он избегал всего, что могло бы привести дома к разладу. Обращал в шутку или просто не замечал. И постепенно вокруг них выросла стена серых будней.

Доверие? Насколько Урсула способна вообще воспринять доверие? Есть ли у него что-нибудь, принадлежащее только ему, какая-нибудь тайна, делающая доверие между ними невозможным? Например, портрет. Он не показал Урсуле портрет Сары Сусанне, над которым начал работать.

В последний год Сара Сусанне не могла ему позировать. В феврале она родила четвертого ребенка и написала пастору, что не совсем здорова. В то время он написал два мрачных боковых образа, изображавших тени мертвых в Гефсиманском саду. Чтобы уравновесить композицию, он написал трех амуров, которые должны были венчать весь образ. И внушать пастве свет и надежду. В том, что Сара Сусанне была ему, собственно, не нужна, чтобы закончить работу, пастор не признавался даже себе. Он был одержим желанием написать ее портрет. Написать ее такой, какая она есть на самом деле. Это желание владело им с тех пор, как он первый раз увидел ее в Хеннингсвере. Он не мог да и не хотел объяснять это желание.

За окном послышались шаги. Зашуршал гравий, Урсула ступала легко, и пастор вспомнил, что когда-то это его пленяло. Пленяла ее танцующая походка.

Он бросил взгляд на шкаф. Дверца немного покосилась и плохо закрывалась. Там, за его пасторским облачением, висящим на пожелтевшей деревянной вешалке, стоял портрет Сары Сусанне.

— Фриц, тебе письмо, — запыхавшись, сказала пасторша и протянула ему конверт с печатью. Официальное сообщение? Минуту он неподвижно смотрел на письмо. Один угол был попорчен от сырости. — Ну, открой же его!

Пастор послушался. Но не сразу. Она нетерпеливо переступала с ноги на ногу. Он внутренне сжался. Из окна на его руки, державшие письмо, падал синеватый холодный свет. Слова пестрели, постепенно занимая свое место и обретая смысл.

— Что там?

— Мне предлагают приход в Сёруме в Акерсхюсе...

— Господи, слава Богу! Наконец-то! — воскликнула она и обвила руками его шею.

Потом заплакала. Сначала тихо, потом все более бурно, и наконец рыдания уже стали душить ее.

— Неужели тебе так плохо жилось здесь? — пробормотал он.

— Совсем нет! Но ведь ты заслужил тот приход! Без сомнения, заслужил! Давай уедем отсюда, не откладывая! Хорошо? — неожиданно твердо сказала она.

— Такие дела не вершатся по мановению волшебной палочки. На это уйдет время. Надо уладить многие практические вопросы. И дети... Мы должны посоветоваться и с ними.

— При чем все это? Такая возможность выпадает только раз в жизни! И ты должен ею воспользоваться! Нет, ты не откажешься от этого прихода! Только через мой труп!

— Тише, тише. — Пастор невольно улыбнулся.

Пасторша отпустила его и затанцевала по ризнице, напевая немецкую народную песню, которую всегда пела когда бывала в хорошем настроении. Всю мрачность с нее как ветром сдуло, темные глаза сияли. Рот был приоткрыт, она улыбалась мужу. Потом подбежала к шкафу, сорвала с вешалки пасторское облачение и затанцевала, прижимая его к себе. Но тут же остановилась и положила его на стул. Словно не веря своим глазам, она подошла к шкафу, схватила портрет Сары Сусанне и повернула его к себе. Пастор не видел ее лица. Затылок и шея у нее словно окаменели. Она не двигалась. Он услыхал собственное покашливание.

Наконец она повернулась к нему, лицо у нее было чужое. Точно они и не прочли только что письма о приходе.

— Кто тебе заказал портрет этой женщины? — спросила, она таким тоном, каким спрашивают у служанки, почему она плохо вытерла пыль.

— Никто, — ответил он, не зная, что еще можно сказать.

— Странное место для хранения портрета. За облачением.

Домашняя инквизиция. Слова звучали резко и четко.

— Он еще не готов...

— И где же он будет висеть? — спросила пасторша после выразительной паузы.

— Не знаю, — ответил он, хотя в этом не было необходимости. Он мог бы сказать, что хотел подарить его Саре Сусанне в благодарность за то, что она согласилась ему позировать. Но не сказал. Только вспомнил то время, когда работал в театре в Бергене. Молодых актрис, которые старались обратить на себя его внимание и получить роль. Ироничные замечания жены. Холод, когда он пытался что-нибудь объяснить. Но то было давно, а теперь... Эта ее спина... Всякий раз, когда он видел эту повернутую к нему спину, он чувствовал себя покинутым.

Пасторша демонстративно поставила портрет обратно в шкаф и закрыла дверцу, которая все равно опять приоткрылась.

— Повесь его в церкви, тогда ты сможешь любоваться им каждый день! И даже показать епископу, если он приедет! — холодно сказала она и повернулась к нему. Потом выбежала из ризницы.

Пастор снова перечитал письмо, но это было уже бессмысленно. Он вдруг понял, что не примет этого прихода. И снова поссорится с женой. Но тут уже ничего не поделаешь. Он не спеша убрал кисти и краски. Нужно идти домой и поговорить с ней. Сказать то, что осталось невысказанным.

Тебя мучает не портрет, мог бы сказать он ей. Все гораздо хуже. Я не приму прихода в Серуме. Мое место здесь, на Севере!

Если она не захочет его слушать, ему придется взять себя в руки и написать замечания к "лесному делу". Можно по-разному проявить свою решительность, несмотря ни на что. Другого пути нет.

Но когда пастор вернулся домой, его встретил посланный от арендатора. Там кто-то заболел, а доктор был в отъезде. Пасторша вела себя как обычно — хлопотала по хозяйству, заботилась о детях. Правда, перед его уходом она не пожелала ему доброго пути, как желала всегда.

Больной лежал на грубо сколоченном топчане, без одеяла и простыни, прямо на старом соломенном тюфяке. На то время, что пастор был в доме, его молодая жена отправила детей в хлев. Сама она стояла у печки, бледная, расстроенная, и подкладывала в огонь хворост. Обстановка дома состояла из кухонного стола с цинковым ведром, нескольких цинковых тарелок, двух кое-как< сколоченных лежаков, стоявших у одной стены, и стола с шестью табуретками у единственного окна. Под потолком на жерди сохла мокрая одежда. Кое-где из стен торчали пучки мха, они так долго впитывали в себя дождь, что теперь время от времени с них срывались капли.

Пастор снял пальто, и жена арендатора поспешила поставить перед постелью табуретку, чтобы он мог сесть. Больному явно осталось уже недолго. Он стонал, охал и был без сознания.

— Сколько уже времени его лихорадит? — спросил пастор.

— Три дня. Поначалу мы думали, что это что-нибудь обычное... У него болела голова и все тело. Но когда пошла сыпь и он стал заговариваться, мы поняли...

Кожа больного была усыпана мелкой красной сыпью. Кое-где виднелась даже кровь. Пастор привык не подавать вида, но внутренне он содрогнулся. У больного, безусловно, был тиф. Неожиданно больной приподнялся, застонал и замахал руками, словно кто-то прижег его раскаленным железом. Он сел и хотел слезть с кровати. Но его тело свело судорогой.

Пастор попытался удержать больного на месте. Через некоторое время ему удалось снова уложить его в постель, теперь больной лежал неподвижно, глядя куда-то вдаль и открыв рот. Пастор прочитал "Отче наш". Жена больного тенью замерла рядом с постелью. Пастор повернулся к ней, чтобы подготовить к тому, что происходит.

— Помолимся за него, на причастие уже нет времени, — прошептал он ей.

Женщина не ответила, упала на колени рядом с постелью и судорожно сжала худые руки. Через несколько минут больной скончался на руках у пастора.

Жена не плакала, дрожащим голосом она продолжала читать "Отче наш". Снова и снова. Когда пастор закрыл покойному глаза и сложил его руки на груди, она все еще молилась. Наконец он обнял и поднял ее. Она повисла на нем, словно тряпка, словно у нее не было ни позвоночника, ни сил, чтобы держаться на ногах. Пастору оставалось только сесть вместе с нею на топчан рядом с покойным.

За окном приглушенными голосами из-за чего-то ссорились дети. Старший мальчик пробовал их утихомирить. Хворост давно прогорел, отовсюду тянуло холодом.

— У вас есть родные? Кто-то, кто мог бы вам помочь?

Женщина затрясла не только головой, но всем телом, при этом она не сказала ни слова. Пастор подумал, что в комнате нет места для матери с четырьмя детьми, кому-то из них придется сегодня спать на одной постели с покойным.

— А скотина есть?

— Нет... только несколько кур.

— Как думаешь, мы сможем вдвоем отнести его в хлев? Чтобы там ты могла обмыть и обрядить его?

Молодая вдова как будто проснулась. Не отвечая пастору, она решительно встала, сняла со стены доску для разделки теста и положила ее рядом с топчаном. Это произошло так быстро, что пастор не успел даже глазом моргнуть. Его поразило, какими практичными и находчивыми делает людей бедность. Вдвоем они молча положили покойного на доску. Он оказался тяжелым. Смерть вообще тяжела. Доска была слишком короткая, ноги покойного лежали на полу. Когда это было сделано, вдова достала из сундука простыню или скатерть и прикрыла мужу лицо и верхнюю часть туловища. Потом вышла из дома и о чем-то тихо поговорила с детьми. Они вернулись вместе с ней и маленькими соляными столбиками застыли в дверях.

Пока пастор был в доме, там не пролилось ни одной слезы. Он взялся за доску там, где находилась голова покойного. Старший из детей, десятилетний мальчик вместе с матерью взялся за другой конец доски. Свисавшие с доски ноги, согнутые в коленях, раскачивались на ходу. Но это длилось недолго. Они отнесли покойного в хлев к четырем кудахтавшим курам. Осень уже вступила в свои права, поэтому птицы сидели на насесте и не желали покидать хлев, несмотря на непрошеного гостя.

Пастор принес воды, вдова растопила потухшую печь, которая дымила, как открытый костер. Потом она разделила хлеб между детьми, усевшимися к столу. Воду они пили из оцинкованного ковша по очереди. Пастор тоже. Все время он чувствовал на себе взгляд широко открытых глаз старшего мальчика.

— Папа так и останется там лежать? Он не замерзнет? — пробормотала младшая девочка с мокрым носом и внимательными глазами.

— Он больше не боится холода, — ответил пастор и посадил ее к себе на колени.

— Так не бывает, — серьезно сказала девочка и вытерла нос, потершись им о жилетку пастора.

— К сожалению, бывает. Мой папа тоже умер, когда я был маленьким мальчиком.

Эти простые слова заставили детей сгрудиться вокруг него. Странная кучка осиротевших детей, утешением которым служили только вода и хлеб.

Пастор на некоторое время задержался у них. Попытался объяснить детям, что такое смерть. Казалось, его умерший отец интересовал их больше, чем их собственный. Когда он, собравшись уходить, уже подошел к двери, вдова неожиданно схватила его за руку. Она по-прежнему не пролила ни слезинки. Но весь ее вид выражал беспредельное отчаяние. Пастора охватило грешное желание схватить уголь, блокнот и сделать с нее набросок. У него возникло чувство, что, имея дар, он не смеет его использовать. Почему? Ведь он мог сесть здесь вместе с ними. Изобразить эту красоту, безобразие и отчаяние. Создать документ бессмысленного конца человеческой жизни.

—  Я позабочусь, чтобы вам была оказана помощь, хотя бы в самом необходимом. Хлеб для детей и гроб для покойного.

— Благослови вас Бог... — пробормотала она.

Он погладил ее по растрепанным волосам и махнул на прощание детям.

Домой он вернулся уже затемно. Горела только лампа в прихожей. Значит, все уже спят. Он тоже лег, стараясь двигаться как можно тише, и испытал глубокую благодарность за то, что ложится в теплую и чистую постель. Из тени вдруг выплыли глаза мальчика. Что можно сделать для этих детей? Что он, эгоист, мог бы для них сделать? Он, со своими бесполезными занятиями и незаконченными картинами.

Бедность хуже смерти, подумал он.

Утром пастор умылся и оделся, ничего не сказав о вчерашнем посещении арендатора и о его смерти. Пасторша, уже одетая, собиралась покинуть спальню, она не задала ему ни одного вопроса. Ни разу даже не взглянула в его сторону. Он стоял и застегивал рубашку. Медленно.

— Тот приход? Ты все еще считаешь, что я должен его принять? — неожиданно для себя и вопреки принятому решению спросил он.

Она, не глядя на него, пожала плечами.

Это уже война, подумал он, борясь с упрямством и бессилием. Хуже ничего не могло быть, поэтому упрямство победило.

— Ты знаешь, у меня уже спрашивали, когда я закончу запрестольный образ. Наверное, пора начать самому распоряжаться своей жизнью. Если мы переедем на Юг, я, во всяком случае, должен буду до того рассчитаться со всеми своими долгами, — сказал он и помолчал. — Я спрошу у Сары Сусанне Крог, не сможет ли она попозировать мне несколько дней, чтобы я мог закончить работу.

— Да-да, Фриц, распоряжайся своей жизнью. Поступай так, как считаешь нужным, — коротко бросила она.

В тот же день за обедом пасторша сказала, что хочет навестить дочь Лену и ее семью. Она уедет на несколько дней. Удобнее сделать это сейчас, пока свекровь и Якобина еще не уехали на зиму в Берген. В ее отсутствие они помогут Фрицу с детьми и хозяйством.

Пастор не мог понять, что это — открытая демонстрация или она, как сказала, уже давно задумала эту поездку. Но про себя он согласился, что так будет лучше для них обоих.

В тот же день он начал заниматься делом молодой вдовы и ее детей. Сделал все, что от него зависело, чтобы привлечь к этому Комитет помощи беднякам. В течение нескольких дней он похоронил арендатора, нашел приемных родителей для двух младших детей и привез вдове из пасторской усадьбы муки и солонины. Это помогло обрести ему такое душевное равновесие, какое свойственно людям, знающим, что перед лицом Бога они поступили правильно.

 

Если ангел — женщина

Сара Сусанне знала, что это сон. И в то же время понимала, что все так и было на самом деле. Жар. Лихорадка. Странное чувство, будто она находится в собственном теле и в то же время — вне его. Недавно побеленный церковный неф. Выросший запрестольный образ. В ее видении он закрыл собой все окна церкви. Амуры блокировали двери. Спаситель все больше напоминал самого пастора Йенсена. В его этюднике лежало зеркало. Во сне оно было в трещинах, но Сара Сусанне не обратила на это внимания. Зато обратила внимание на другое:

— Почему я выгляжу на образе так, будто веду праздный образ жизни?

— Ангелы не физические существа. Может быть, они переодетые женщины, вышедшие из рук Господа. И только ты можешь оживить для меня ангела!

Его лицо выросло. Глаза.

— Здесь тепло... Ты могла бы надеть одеяние ангела прямо на нижнее белье, — шепотом сказал он.

Нижнее белье, подумала она. Он говорит, нижнее белье. Значит, он больше не пастор. На лбу у нее выступила испарина.

— Я не боюсь жары, — смущенно сказала она, но подчинилась ему. Непонятно, как это у нее получилось, ведь это был только сон.

— Можешь стать в тени, света мне хватит.

Его глаза метались. Зрачки расширились. Она погрузилась в эту сероватую синеву. Поплыла. Одеяние прилипло к ней, неприятно обхватило щиколотки. Она отставила чашу и вышла из синевы. Это оказалось легко, и ее овеяла приятная прохлада.

Сара Сусанне встала с кровати и откинула занавески. Всунула ноги в домашние туфли, прихватила рукой ворот ночной сорочки и подошла к зеркалу. Зеркало было одним из многочисленных подарков, которые Юханнес привозил ей из своих поездок. В раме из карельской березы оно было достаточно большое, чтобы она могла видеть себя в нем до половины.

Она изучала лицо, которое увидела в зеркале. Бледное, с синевой вокруг глаз и возле ноздрей. Трещинки в углах губ — она не давала себе труда чем-нибудь их смазать. Глубокая морщина между бровями. Как у человека, который постоянно на что-то гневается. Можно было подумать, что лето так и не наступило — на лице не было ни единой веснушки. Ей казалось, что, насколько хватало глаз, один туман сменяет другой. Но если бы кто-нибудь спросил, какая нынче погода, она ответила бы, что погода обычная. Это был способ от всего отстраняться.

Сара Сусанне пощипала себе щеки, и они порозовели, будто в молоко подлили слабый ягодный сок. Но это мало помогло. Через мгновение кожа опять приобрела серовато-синий оттенок. Вся одежда была ей велика. Она нашла юбку и блузку, которые носила еще до замужества. Они ей подошли. Служанке она сказала, что хочет вымыть волосы в отваре можжевельника. Вообще-то не следовало донимать этим служанок, у них и так хватало работы. Но Сару Сусанне пугала даже мысль, что ей придется пойти в прачечную и там предстать перед глазами всех, кто, может быть, зайдет туда по делу. Через час помощница кухарки Фредрикке принесла два больших ведра воды.

Сара Сусанне еще не успела распустить и намочить волосы, как мир поплыл у нее перед глазами. Такое с ней иногда случалось, поэтому она села, чтобы переждать дурноту. Пахло туалетным мылом, зеркало и оконные стекла запотели. Потом уже, когда она заплела еще не высохшие волосы и прилегла на постель, ее охватило чувство блаженства, уюта, словно кто-то закутал ее в шерстяное одеяло.

Вообще, она думала, что пастор закончит свою работу без нее, но неожиданно от него пришло письмо. Он настоятельно просит Сару Сусанне выделить для него несколько дней. Тянуть дальше уже нельзя. Он все понимает, ему интересно все, что касается ее и детей, сердечный привет от его жены Урсулы и от него самого.

Сара Сусанне обрадовалась письму. Конечно обрадовалась. Только не знала, как ей справиться с грузом мыслей и порывов. Она больше не владела собой. Была уже не та, что раньше. Ее днями и ночами безраздельно владела ведьма, из-за нее Сара Сусанне похудела, почернела, и ее больше не радовали даже собственные дети. А ведь нужно было еще собрать необходимые для поездки вещи. Одна мысль об этом лишала ее сил.

Юханнес считал, что долг обязывает ее поехать к пастору. Конечно, он сам отвезет ее туда.

— Как думаешь, что скажут в церкви в Кабельвоге, когда увидят твое лицо? Рядом с самим Иисусом, этим смертным парнем? — как всегда заикаясь, спросил он.

— Но ведь Магда еще такая маленькая. Нельзя осенью везти морем такую кроху, — жалобно сказала ненастоящая Сара Сусанне — ведьма сидела и смеялась.

— С Магдой ничего не случится, если она останется дома с кормилицей и всеми нами, — твердо сказал он. Можно было что угодно говорить о ее муже, но он был не из робкого десятка.

Юханнес привез в пасторскую усадьбу оленины. Пастор выразил сожаление, что его жены нет дома и она не может лично принять этот замечательный дар.

— Сестра Якобина и моя матушка не привыкли готовить такие блюда, — смущенно признался он.

— Оленина готовится так же, как и всякое другое мясо, ее варят или жарят, — сказала Сара Сусанне. — Я могу их научить.

Как будто по пути сюда она где-то оставила ведьму и ее личину. Растопили плиту, чтобы поджарить оленину. Сара Сусанне дала нужные указания служанке и сама посолила и приправила мясо. Поставили варить горох, начистили картошку. Из подпола принесли бруснику и накрыли на стол. Бергенские дамы ходили вокруг и принюхивались.

— Господь всемогущий! Как жаль, что Урсула не может этого попробовать! — заметила мать пастора, когда они уже сидели за столом.

Хотя Сара Сусанне и похудела, но сейчас у нее на щеках играл румянец. А вот пастор Йенсен был совсем не такой, каким она его помнила. И он скорее бормотал себе под нос, чем что-то рассказывал. О дочери Лене, к которой уехала Урсула. О больших реставрационных работах в церкви, которые наконец-то закончились. Время от времени он щупал себе лоб и глубоко вздыхал, словно был не совсем здоров. У Сары Сусанне возникло чувство, что что-то было не так, но что именно, она не понимала.

Юханнес был явно разочарован тем, что пасторши не оказалось дома. Первый раз, когда они встретились, Сара Сусанне со страхом следила за их разговором, боялась, что пасторша сочтет Юханнеса глупым из-за его заикания. Но пасторша не позволила себе заметить его недостаток. Часто разговор так увлекал их, что они не могли остановить льющийся поток слов — она на своем немного странном норвежском, и он, несмотря на свое заикание, произносил иногда длинные, совершенно понятные фразы. Однако на этот раз он почти все время молчал.

Постепенно разговором завладели мать и сестра пастора. Они почти не касались домашнего хозяйства или местных событий — тем, которые обычно предпочитают женщины. Сара Сусанне вспомнила родной дом в Кьопсвике. Разговоры матери о чувствах и человеческих судьбах. Это часто раздражало ее, когда она жила дома. Теперь она отнеслась к этому иначе. Надо позаботиться, чтобы это привилось и в Хавннесе. Чтобы беседы там вели о том, о чем люди думают, но не имеют смелости сказать. О том, что может поднять настроение или отвратить от любви к грязным сплетням.

Почему здесь, в доме у пастора, она задумалась об этом, тогда как дома, в Хавннесе, ей хотелось только уснуть, чтобы ни о чем не думать?

— Мы получили из Кристианин книгу Бьёрнстьерне Бьёрнсона "Дочь рыбачки", — сказал пастор, воспользовавшись тем, что его мать и сестра на мгновение умолкли. Все уже поели, и младшие дети легли спать.

— Папа, может, ты почитаешь нам вслух? — спросила дочь пастора София. Ей было пятнадцать лет, и она еще жила дома.

— Не знаю, как наши гости...

— Бьёрнстьерне Бьёрнсон? Этот тот, который написал "Сюннёве Сульбаккен"? — оживилась Сара Сусанне и заметила на себе взгляд Юханнеса. Она сама удивилась, услышав в комнате свой смех.

— Не знаю, подходящее ли это чтение для детей, — возразила мать пастора.

— Ну почему же? — спросил пастор.

— Я слышала, что эта книга немного рискованная и слишком уж мирская.

— Человек, который вот-вот пойдет на конфирмацию, вполне может послушать Бьёрнсона, дорогая матушка. Ведь это литература.

— Литература литературе рознь. Конечно, люди в книгах не совсем такие, как... Но я понимаю, что у тебя иная точка зрения. Можно подумать, что годы, прожитые здесь, на Севере, и пасторское служение показали тебе, как следует воспитывать молодых людей. Однако, по-моему, все дело в театре, дорогой Фриц. Именно работа в театре на всю жизнь привила тебе снисходительность, которая не подобает воспитанным людям.

— Не буду отрицать, матушка, прошлое многому научило меня, — ответил пастор и погладил мать по руке. — Но времена изменились. А вместе с ними и то, что подобает или не подобает воспитанным людям, как бы мы к этому ни относились. Мы, старики, должны следовать за временем и стараться не тормозить развитие молодых. Пусть они думают сами! Однако разрешите мне начать чтение, а обсуждать содержание мы будем по ходу дела. Если оно нас шокирует, можно просто прекратить чтение.

Его мать была не совсем в этом убеждена, но уступила.

Пусть они думают сами. Саре Сусанне хотелось запомнить эти слова. Она сможет повторить их своему сыну, упрямому Иакову, когда он подрастет настолько, чтобы понять их смысл. А вот Агнес говорить их было бы ни к чему, почему-то Сара Сусанне это чувствовала. Девочка понимала больше, чем казалось.

— Как жалко, что сейчас с нами нет мамы, — сказала София и беспомощно взглянула на отца.

— Когда она вернется, мы еще раз вместе прочтем начало, — шепотом пообещал он ей.

Якобина зажгла две лампы. Все расселись. Двое старших детей и пятеро взрослых. Пастор принес книгу и удобно откинулся на спинку самого удобного кресла. И его зазвучавший в комнате голос сразу все в ней изменил. И мебель и людей. Для Сары Сусанне все исчезло.

"Там, куда из года в год постоянно приходит сельдь, постепенно вырастают рыбацкие селения, если, конечно, этому не препятствуют какие-нибудь обстоятельства. О таких селениях можно сказать, что море словно выбросило их на берег, но издалека они одинаково походят и на отмытые морем бревна, и на обломки кораблекрушений или же на перевернутые лодки, которые штормовой ночью рыбаки вытаскивают на берег, ища под ними укрытия; подойдя поближе, обнаруживаешь, как случайно здесь все построено: в одном месте движению мешает оставленный большой валун, в другом — образовались три, даже четыре заводи, тогда как улицы петляют и карабкаются по склонам".

Голос пастора, низкий и теплый, с легкой дрожью удивления, звучал в то же время проникновенно и чисто. Это был совсем не тот голос, который Сара Сусанне слышала раньше. Он слился с этой историей, стал ее неотъемлемой частью.

Сара Сусанне удивлялась, что в этой книге, созданной далеко отсюда, на Юге, человеком, который, без сомнения, никогда не бывал в их краях, так точно описана и природа, и окружающая Сару Сусанне жизнь. Откуда он мог знать, какой она была, эта Петра? Ибо, по мере того как пастор читал, Сара Сусанне как будто воплощалась в Петру, становилась с нею единым целым. Словно вся эта история была написана про нее, о ней, о той, какой она была на самом деле.. Она опустила глаза и не видела ничего, кроме шевелящихся губ пастора. Они то открывались, то скрывались, заставляя бороду и короткие усы струиться потоком. Он показывал живые картины из этой книги. Такие живые, что Сара Сусанне испугалась, — не дай Бог присутствующие поймут, что он читает про нее.

И позже, в комнате для гостей, после того как Юханнес уже уснул, Сара Сусанне все думала о том, что на самом деле она совсем другая. Не та женщина, которая вышла замуж за Юханнеса, поселилась с ним в Хавннесе и родила четверых детей. Что она живет скрытой жизнью, не имеющей ничего общего с той, которая проходит на глазах у людей. Она не понимала, хорошо это или плохо. Но решила набраться храбрости и поговорить об этом с пастором. Да-да, завтра же она расскажет ему, что чувствует себя чужой в собственной жизни. Почему-то она была уверена, что он ее поймет.

Они стояли вдвоем в пустой церкви перед запрестольным образом. Оба были поражены до глубины души. Сара Сусанне узнавала и не узнавала себя. Нет, это не она. Совершенно не она. Пастор изобразил ее несравненно более значительной, чем она была на самом деле. От яркого сверкания красок у нее потекли слезы. Она не знала, какими словами сказать ему об этом. Никто не научил ее тем словам, какие ей сейчас были нужны.

— Но ведь образ готов, — прошептала она. — Он так прекрасен, что я не понимаю, зачем я опять здесь.

Пастор немного наклонился вперед и спрятал руки в рукава рабочего халата, словно ему было холодно. Но высокая печь была раскалена докрасна, и Сара Сусанне не чувствовала холода. Она искала слова, чтобы объяснить ему, как она понимает эту картину, и не могла их найти. Он не спешил ей помочь. Только стоял рядом, почти как нищий. Когда он начал смешивать краски, а она встала в нужную позу, он был таким же далеким и неприступным. Всю первую половину дня он работал молча, отходя время от времени к печке, чтобы подбросить дров. Неожиданно он удалился в ризницу, потом вышел оттуда. Словно искал что-то, забыв, куда положил. Он был другим — во всех отношениях. Сара Сусанне никак не могла решиться доверить ему свои мысли.

Она вспомнила свой сон. Во всяком случае, Христос и в самом деле был похож на пастора, и зеркальце в этюднике действительно было разбито. Она могла бы рассказать ему этот сон или сказать что-нибудь о "Дочери рыбачки", но не решилась. Потому что, находясь здесь, он как будто отсутствовал. Говорил только самое необходимое, в чем для нее не было никакого смысла.

Кровавое осеннее солнце постепенно опустилось в море, на пол легли тени, и краски превратились в сплошную серую массу. Пастор и Сара Сусанне по-прежнему почти не разговаривали друг с другом. Она то сидела, то стояла, как он просил, и все время ее не покидало чувство, что это ее последний день, а он даже не замечает этого.

— По-моему, вам не очень понравилась Петра из книги Бьёрнсона? Вы читали о ней так, как будто все это только выдумка, — проговорила она наконец.

Он вздрогнул и удивленно уставился на нее. Потом опустил кисть и палитру. Через мгновение под сводами церкви уже раскатилось эхо от его голоса.

— Сейчас я о ней не думаю. Сейчас я думаю только о тебе, это ты сделала все возможным. Этот запрестольный образ. Он очень много для меня значит. Весь день мне хотелось спросить, захочешь ли ты позировать мне, чтобы я мог закончить твой портрет. Я его уже начал... Он стоит там. — И пастор кивнул головой на ризницу.

— Портрет? Какой портрет?

— Мне не дает покоя твой портрет... Я должен его дописать!

— Вы будете писать его так же долго, как запрестольный образ?

Пастор засмеялся и сказал, что напишет портрет быстро, если ей жаль тратить на это время.

— Нет, на это мне времени не жаль. Но мне жаль того времени, которое уходит год за годом, а я так и не...

Он отложил кисти и медленно начал вытирать руки о грязную тряпку. Потом обогнул большой образ и подошел к Саре Сусанне. И, не переставая вытирать руки, сел на ступеньки, ведущие в алтарь. Руки у него стали грязнее, чем были. Он прикрыл рукой ее руку. Когда он ее убрал, у нее на тыльной стороне ладони отпечаталось одеяние ангела. Тепло разлилось у нее по груди, по шее, достигло подмышек.

— Значит, мы думаем об одном и том же. Мне надо еще так много успеть. Пережить. Я должен написать еще столько картин... А ты о чем мечтаешь?

— Мечтаю? Я даже не знаю, кто я... и как должна прожить свою жизнь, — прошептала Сара Сусанне.

— Я тоже не знаю, живу ли я вообще. Иногда мне все кажется предательством. В том числе и по отношению к самому себе.

— Вы имеете в виду, что должны писать картины, а не читать проповеди?

— Я даже не знаю, есть ли у меня талант. Если бы я был в этом уверен, я преодолел бы любые препятствия. А так я даже не знаю, стоит ли мне сожалеть о своей жизни. Нет, такой человек, как я, не может сожалеть о своей жизни!

Она боялась взглянуть на него. В его голосе звучала усталость. Лицо прорезали глубокие морщины. А были ли они у него, когда она позировала ему в последний раз? Водянистые, как у больного, глаза. Саре Сусанне вдруг захотелось плакать. Но она только кивнула и, заикаясь, проговорила слова благодарности.

— За что ты меня благодаришь? — удивился он.

— За то, что вы говорили со мной как с разумным человеком, способным понять все, что вы говорите.

Он снова взял ее за руку.

 

Песочные часы без песка

В течение трех дней работник с пяти утра топил в церкви печь. И все равно казалось, что пастор мерзнет больше, чем Сара Сусанне. Теперь он работал только над портретом. На третий день в церковь пришла служанка, чтобы напомнить пастору о собрании, которое, как он был уверен, он отменил. Повысив голос, пастор попросил служанку передать, что не хочет, чтобы ему мешали.

— Неужели вы не понимаете, что я пишу картину!

Девушка вздрогнула, точно ее ударили, выскользнула из церкви и прикрыла за собой дверь.

Когда они остались одни, пастор долго стоял, опустив голову, и смотрел на портрет, Саре Сусанне была видна только обратная сторона холста. Потом он снова принялся за работу. Поднимал и опускал кисть. Хватался за тряпку. Что-то вытирал. Его взгляд неподвижной пленкой то обволакивал Сару Сусанне, то перемещался на полотно. Всякий раз, когда пастор подкладывал в печку уголь, ей хотелось предложить ему перебраться работать в усадьбу. Ведь портрет был намного меньше запрестольного образа. Его можно было отнести туда, просто взяв под мышку. Но она ничего не сказала. Вечером перед уходом домой пастор снял портрет с мольберта и снова спрятал его в шкаф в ризнице. А запрестольный образ светился на хорах, прислоненный к стене.

Позировать для портрета Саре Сусанне было легче, чем для запрестольного образа. На нем была изображена только голова, верхняя часть туловища и правая рука. И модель могла сидеть. Склоненная голова, распущенные волосы. Сара Сусанне на ночь заплетала косы, чтобы распущенные волосы лежали волнами. Он объяснил ей, куда она должна смотреть. Вниз, но не на то, что она держит в руке. И очень серьезно, словно увидела что-то, чего не замечала раньше. Или о чем-то задумалась. Это важно.

Однако часто, когда глаза пастора были прикованы к картине, Сара Сусанне украдкой его разглядывала. Несколько раз она чуть не спросила, о чем он думает. Наблюдая за его нахмуренной сосредоточенностью, она словно видела в зеркале самое себя.

Ели они то, что приносили с собой из дома, возле печки или быстро перекусывали во время работы. Что касается Сары Сусанне, все время сидевшей с губкой в руке, то она не была уверена, можно ли это назвать работой. Зачем нужна губка, она не понимала. Пастор засмеялся, когда она спросила его об этом.

— Сейчас я не могу дать тебе то, что должно быть у тебя в руках, пусть пока это будет губка.

Тогда засмеялась и она. Легкую губку можно было держать часами. Но иногда Сара Сусанне так уставала от неподвижности, что чуть не падала. Он тут же заговаривал с ней о "Дочери рыбачки". И сразу возникал разговор — словно в них открывались глубокие колодцы. Когда темнело, пастор зажигал восковую свечу и три керосиновые лампы. Так он мог работать до самого вечера.

— Во время работы между нами стоят песочные часы, — сказал он однажды.

Она кивнула и увидела, как из часов вместе с дневным светом высыпается песок.

В последний день, перед тем как Юханнес должен был забрать Сару Сусанне домой, свет был свинцовый. Непроницаемый. Седой пастор стоял далеко от печки, на лбу у него выступила испарина. Сара Сусанне боялась спросить, что его мучит.

Все случилось, когда они собирались сделать перерыв и поесть. Неожиданно хлынул дождь, словно его выплеснули из лохани. Сара Сусанне даже не заметила, как он подкрался. Дождь стучал в окна, по крыше и по стенам. Казалось, с неба летят мелкие камешки или кусочки свинца. Обычно в это время года грозы не бывает. Тем не менее боги погоды лили на землю воду и швыряли в окна огонь. Потом громыхал гром. А когда порыв ветра распахнул настежь входную дверь и внутрь ворвался снежный вихрь, пастор бросился к двери и запер ее изнутри на большой железный крюк.

За высокими окнами вспыхнула яркая молния и осветила запрестольный образ, он словно вспыхнул. Пастор в полотняном халате медленно пошел к Саре Сусанне, в горах громыхала гроза. Чем ближе он подходил к ней, тем отчетливее она понимала все, что происходило между ними. Он беспомощно смотрел на нее. На его растрепанной бороде засохла темно-рыжая краска, которой он писал ее волосы.

Пастор прошел по нефу от входной двери до алтаря. Глаза у него были широко открыты, походка нетвердая, как у лунатика, но шел он целеустремленно. Сара Сусанне уже не помнила, пошла ли она ему навстречу или только встала со стула. Он не опустился перед ней на колени, как в тот раз, когда показывал ей, в какой позе должен лежать Христос. Но он видел ее отчаяние. И когда он уже стоял перед ней, распахнув объятия, ей некуда было от него деться. Потом она не могла понять, как все получилось. Потому что даже не думала, что с ней может произойти нечто подобное.

Он что-то произнес. У самого ее уха. Или издалека.

— Сара Сусанне... ты держишь не губку. Знаешь, что это?

Она не могла ответить, ей нужно было глотнуть, чтобы к ней вернулось дыхание.

— Ты держишь в руке мое сердце! Всегда!

Она начала считать сразу, как только послышался стук в дверь. Но когда пастор уже стоял в открытых дверях, она, увидев фигуру женщины за дверью, забыла, на какой цифре остановилась. Пасторша воспользовалась попутным транспортом и приехала домой еще до начала грозы. Никто, кроме нее, не посмел побеспокоить пастора сообщением о том, что молодая вдова арендатора, которой он всячески помогал, тоже лежит при смерти. Поэтому пасторша сама пришла в церковь.

Через мгновение пастор уже спешил к своей прихожанке, так и не объяснив жене, почему дверь церкви была заперта изнутри.

Когда Сара Сусанне вышла из церкви, пасторша стояла на крыльце, подобно галеонной фигуре на носу шхуны. Ветер рвал с нее шаль. Властное лицо посерело, красивый рот исказила гримаса, словно кто-то причинил ей сильную боль. Взгляд был ледяным. От нее веяло холодом.

— Я стучала очень громко. Несколько раз!

Потом уже Сара Сусанне не помнила точно, что пасторша говорила еще. И сказала ли что-нибудь она сама. Но последние слова пасторши прозвучали как приговор:

— Вы еще пожалеете, что приехали к нам!

Отвечать на такое было бесполезно. Там и тогда Сара Сусанне не думала о том, что жена пастора может опозорить ее, распустив грязные сплетни, или что Юханнес узнает про запертую изнутри дверь церкви. Она понимала отчаяние пасторши и бессознательно надеялась, что ее желчь иссякнет, если ей не будет оказано никакого сопротивления. Во всяком случае, оправдываться она не стала. Да и что бы она могла сказать в свое оправдание? Что только она одна могла бы утешить двух человек в Гефсиманском саду?

Вместо этого она немного наклонилась вперед, словно не совсем поняла слова пасторши. Хотя прекрасно их поняла. Поняла каждой клеточкой своего тела. И ничего не могла поделать. Еще можно было объяснить то, что случилось, но объяснить то, как это выглядело, было невозможно.

Сара Сусанне почувствовала удар по щеке. Сильный. Плевок попал ей на другую щеку. Холодный.

Она прошмыгнула мимо женщины на крыльце и побежала прочь.

Сара Сусанне покрепче завязала на голове платок, поставила в лодку саквояж со своими вещами, оттолкнула лодку и прыгнула в нее. Дул встречный ветер, и она гребла изо всех сил. Это помогло ей бороться и с собой, и со всем остальным миром. Как только она оттолкнулась веслом от причала и доверилась волнам, на нее навалились вопросы. Так ли уж нужно было пастору спешить к вдове арендатора, как только он узнал о ее болезни? Ведь он видел глаза стоящей на крыльце жены. Видел ее отчаяние.

Теперь она сама поспешила уехать оттуда. От позора, которого хотела избежать. Как будто она что-то украла. Или кого-то ограбила. А может, она и в самом деле виновата?

Она с трудом справлялась с ветром, но справиться с течением было еще труднее. Лодка была тяжела, как намокшее бревно. Сара Сусанне схватила самую маленькую лодку, оказавшуюся далеко не лучшей. Кто хозяин лодки, она не знала. Соседняя усадьба находилась совсем близко. Вскоре Сара Сусанне увидела дома и пристань, к которой ей предстояло причалить. Она испугалась. И подумала, что, наверное, было бы лучше бежать через болото и заросли кустарника, чем выходить в море. Однако тот путь был не близкий. А у нее саквояж. Ветер неистовствовал, с неба низвергался настоящий библейский потоп, и ей приходилось часто вычерпывать из лодки воду. За одну минуту она промокла до нитки.

Зато ей было тепло. У нее замерзли только кончики пальцев. Пальцы, как когти, впились в тяжелые весла, но постепенно они распухли и потеряли чувствительность. Платок и шаль не мешали воде затекать за воротник, течь между грудями и по спине и приклеивать юбку к бедрам. Башмаки она сбросила и спрятала под скамью на корме, чтобы они не испортились. Сама она могла потом вытереться, согреться, царапины заживают быстро, а вот с обувью и платьем дело обстояло хуже.

Непогода только набирала силу.

Лодка ударилась о камень, но Сара Сусанне не могла понять, где она оказалась. Во всяком случае, это был не причал. Она подняла весла в лодку и с трудом прошла на нос, чтобы взять веревку. Потом подвязала юбки вокруг талии и выпрыгнула из лодки. Под ногами были острые камни и скользкие водоросли. Она попыталась тащить за собой тяжелую лодку, но ногам не во что было упереться, и лодка не поддавалась. В конце концов Сара Сусанне поняла, что надо сесть обратно в лодку.

Тогда шхера или камни, в которые лодка уткнулась, уже исчезли из глаз.