Время от времени я ходила слушать лекции по литературе, религии, по истории. Я убедила себя, что в университет можно приходить и уходить, когда вздумается, и никому не покажется странным, что ты ни с того ни с сего выдаешь себя за обычную студентку. У меня все было точно рассчитано. Мне это было нужно скорее для души, чем для работы.

В тот зимний день я пришла на лекцию в старое здание университета. Лекцию читал профессор истории религии, весьма уважаемый не только в Норвегии, но и за границей. Мне давно хотелось хотя бы увидеть человека, прославившегося своими знаниями или искусством, а то и познакомиться с ним.

Лекция запоздала, потому что затянулась предыдущая. Такие опоздания не редкость. Это своего рода цепная реакция, происходящая всегда по чужой вине, добровольно никто в таком не признается. Обычно это порождает агрессию и некрасивые выходки. Слушатели, и совсем молодые и в годах, стояли вместе со мной в коридоре и ждали, когда можно будет пойти в аудиторию. Некоторые были сильно раздражены.

В коридоре пахло застарелым потом и страхом перед экзаменами. В запахе тревоги, не имевшей к тебе отношения, было даже что-то приятное. Отчасти этот запах объяснялся обычной небрежностью и нечистоплотностью, но больше — соблюдением традиций и желанием выбиться в люди.

Наконец двери отворились, и толпа ожидающих хлынула в аудиторию. Воздух был нестерпимо спертый. Я нашла место в середине аудитории так, чтобы мне была хорошо видна кафедра и все, что будет происходить. Наконец профессор мог начать свою лекцию. Немного помямлив, он с энтузиазмом заговорил о Большом Взрыве. Я не совсем успевала следовать за его мыслью. Во-первых, потому, что не была готова именно к этому образу, а во-вторых, потому, что мое внимание отвлекала немолодая женщина, которая поминутно что-то искала в своей сумке и тут же снова вешала ее себе на плечо.

Почему-то меня постоянно окружали люди, которые либо стремились в другое место, либо их в данную минуту интересовало что-то совсем другое.

Доска на подиуме была плохо вытерта после предыдущей лекции. Рядом стояли синий, красный, желтый и зеленый стулья и еще высокий, как в баре, табурет непонятного назначения. Был тут также подвесной проектор и относительно новый компьютер. Стены были грязножелтые. Вот в такой обстановке молодому поколению предстоит облагораживаться, а нам, старшему поколению, обретать мудрость, думала я, краснея за норвежское государство.

Вдруг с подиума, или, если угодно с кафедры, донеслось:

— Люди не единственный вид, которому размножение доставляет удовольствие. Но мы обладаем врожденной способностью уничтожать другие существа. В этом отношении мы занимаем высшую ступеньку лестницы. Затем следует назвать нашу способность к изобразительному искусству, что отличает нас от животных.

Я откинулась на спинку стула и пыталась следить за тем, что говорит профессор, несмотря на то, что меня нервировало такое количество присутствующих. Как раз когда во мне затеплилась надежда, что лекция профессора сделает этот день осмысленным, в аудиторию вошла какая-то дама и привлекла всеобщее внимание к своей особе.

— До следующей лекции осталось пять минут, — сказала она высоким сердитым голосом, придавшим ей сходство с директрисой приюта для детей, от которых отказались родители. Или на тюремную надзирательницу.

Профессор растерялся. Наконец в его взгляде появилась твердость. Как будто он столкнулся с чем-то, что, по его мнению, неминуемо должно было случиться, но в то же время ему хотелось, чтобы дама поняла, что он говорит о важных вещах.

— Лисица хитра, — сказал профессор и показал нам изображение лисицы.

И после нескольких минут, во время которых я по вине сердитой дамы не могла усвоить ничего из сказанного, прозвучали такие слова:

— Язык начинается как знак, но теряет свой первоначальный смысл и в конце концов становится звуком. Финиковая пальма первоначально означала «красота». Иначе говоря, слова «женщина как финиковая пальма» значили «красивая женщина»! Это язык клинописи.

Руки профессора двигались как-то особенно выразительно и трогательно. Он листал свои бумаги и несколько секунд пытался понять, что он может сократить в конце, чтобы закруглить свою лекцию по возможности достойно и осмысленно. Но ведь он потерял в начале целых пятнадцать минут! Было очевидно, что он только-только начал завоевывать настоящее доверие слушателей. Его лекция набирала силу, следуя четкому плану — от вступления к сути. Скомкав конец, он подвел итог самому существенному. Но внимание слушателей было уже нарушено.

Я поставила себя на его место, положение было безнадежное. Наверное, он потратил слишком много времени, готовясь к тому, что хотел сказать. Может быть, радовался или страшился. А теперь ему приходилось наверстывать время, отнятое у него другим, дабы потрафить служительнице, которая своим вульгарным визгливым голосом хотела унизить его, человека, пытавшегося сделать свою лекцию предельно интересной и емкой.

Когда дама снова вошла в нашу аудиторию и пронзительным голосом объявила свой вердикт, я вдруг вскочила. Это было ужасно! Я не сразу поняла, что случилось, и смысл моих слов дошел до меня, когда они были уже сказаны:

— Немедленно убирайтесь отсюда!

Поняв, что слетело у меня с языка, я, разумеется, онемела. Но продолжала стоять. На меня смотрели все. В том числе и профессор. В наступившей тишине присутствующие словно забыли о виновнице моего выступления. Ее в аудитории уже не было. Двери были закрыты. Может, мне все это почудилось? Может, никто и не заходил в аудиторию? И ничего не говорил? Может, эта женщина просто понадобилась мне, чтобы оказать сопротивление самой себе? Понадобилась для того, чтобы я могла показать, что я совсем не та, за кого себя выдаю. Но люди, сидевшие в аудитории, обратили на меня внимание и слышали мои слова. Это было видно по их лицам. Они-то были настоящие. Неужели я достаточно сильна для такого поступка?

Когда я пробиралась по рядам под устремленными на меня взглядами, мне все казалось нереальным. На улице меня охватил стыд, у меня задрожали колени и губы. Я решила, что случай в аудитории произошел на самом деле и я имела полное право так на него реагировать. Однако, кроме меня, он по-видимому никого не тронул. Поэтому у меня были все основания стыдиться того, что я разрешила себе действовать по правилам той женщины. Мне было стыдно за людей и, как в цепной реакции, было стыдно, что я приложила силы к тому, чтобы унизить, уколоть и отомстить. Чувство стыда было главным впечатлением, которое я вынесла после той лекции, которую мне так хотелось послушать.

Я прошла через Дворцовый парк и поднялась по улице Хегдехаугсвейен, чтобы зайти в кафе «Арлекин» и выпить там кофе. И вдруг увидела их. Сдвинув головы, они сидели в «Арлекине» за столиком у окна. Вдвоем, без детей. Я сразу поняла, что это Аннемур. Она смотрела на Франка взглядом собственницы, у нее были длинные светлые волосы и темные брови. Глубоко посаженные глаза. Вид у нее был невеселый.

Я не могла ни пройти мимо, ни, тем более, войти внутрь, я просто застыла на месте. Франк не сразу увидел меня, хотя я загородила собой все окно. Было похоже, что ее слова больно задевали его. Что ж, поделом…

Говоря, она оживленно жестикулировала и пыталась поймать его взгляд. И тут он увидел меня. В то мгновение, когда она поняла, что он на кого-то смотрит, у нее на лице появилось выражение усталости. Она с омерзением оглядела меня, как некий ненужный предмет. Глаза у нее были, как у топ-модели на рекламе. Большие, голубые и влажные. Они поблескивали почти грустно и смотрели мне прямо в душу. Я даже ощутила отвращение, которое ей внушила моя особа. И все-таки продолжала стоять у окна. Ее глаза колют, как иглы, подумала я, прекрасно понимая, что это неправда.

На ней был красный джемпер с высоким воротником, поднятым до самых ушей. Это выглядело как-то по-детски. Она могла бы работать в любом доме моделей. Я отметила это так, как человек отмечает про себя красоту какого-нибудь насекомого.

Он не должен был приводить ее туда! В каком-то смысле это было наше с ним кафе. Единственное, что принадлежало нам обоим. Иногда мы, словно случайно, встречались там, когда он возвращался с работы. И никогда не задерживались надолго. Я всегда приходила первая, потом приходил он и громко говорил:

— Вот неожиданность! Рад тебя видеть! — На тот случай, если бы в кафе оказался кто-то знакомый.

И я, подыгрывала ему:

— Садись сюда, если хочешь.

Он садился, и мы болтали о посторонних вещах, чтобы никто ничего не заподозрил. Например, о делах на работе.

Я стояла там, пока она не загородилась ладонями, словно шорами, а Франк опустил глаза. Меня заметили. И мне стало стыдно. Я унизила не только себя, но и Франка. Окно кафе превратилось в подобие прозрачного занавеса открытой сцены. Мало того, что это противоречило правилам игры, это могло иметь последствия и для наших отношений. Я превратилась для него в угрозу. Вместо того, чтобы незаметно пройти дальше, не побеспокоив супругов, я остановилась и уставилась на них. Почему? Я претендовала на время, которое мне не принадлежало, и была ничуть не лучше женщины, крикнувшей профессору, что до следующей лекции осталось пять минут. Скорее даже хуже ее. С моей стороны это было предательство. Я не посчиталась с чувствами Франка. И, что уже вообще не лезло ни в какие ворота, это была месть.

Я заперла за собой дверь квартиры и аккуратно повесила пальто на вешалку у двери. Этому правилу я не изменяла. Сев на раскладной стул, я стянула с себя сапожки. А потом приготовила кофе, которого так и не выпила в «Арлекине». Вкус у кофе был горький. Кофеварку давно следовало почистить.

Я привыкла петь про себя перед сном. Наверное, многолетняя жизнь в большой общей спальне лишила меня способности петь громко, зато я научилась петь про себя. Овладев этим искусством, я даже чувствовала, как мелодия дрожит у меня в голове и на губах. Этого мне было достаточно. И я никому не мешала.

Однажды в передаче «Только классика» я слышала произведение, которое называлось «Послеполуденный отдых фавна» Клода Дебюсси. Динамик слегка хрипел. Это искажало музыку, но я не особенно расстроилась. Мокрые снежные хлопья медленно ложились на окно, выходящее на крышу, словно чья-то рука не ленилась бросать туда пригоршни снега в понравившемся ей ритме. Постепенно все стало белым.

Глупо надеяться, что это музыкальное произведение могло куда-то меня привести. И тем не менее, я записала название и имя композитора в блокноте, лежавшем на письменном столе, слева.

Я вспомнила про одну телепрограмму о двух писателях, которые неохотно и немного смущенно рассказывали о том, каким образом их книги в том сезоне стали бестселлерами. Создалось впечатление, будто они опасались, что зрители подумают: не нарочно ли они написали плохие книги только потому, что такие книги хорошо продаются. Писатели гордились своим успехом, но при этом чувствовали себя неловко. Впрочем, что значит неловко? Признаюсь, я бы не отказалась очутиться на их месте, в центре внимание. Однако, если бы такое чудо случилось, хватило ли бы у меня смелости выставить на всеобщее обозрение свой позор? Может ли писатель написать серьезную книгу, не выставив при этом на всеобщее обозрение самого себя? Или не может?

Было уже поздно. Я перестала писать и собиралась лечь. Погасив свет, я увидела перед собой тех счастливчиков, которые выступали по телевизору. И их книги. Они лежали штабелями во всех книжных магазинах. Я сама видела. Штабелями! Книги производили жалкое впечатление. Иначе и быть не могло. Это было, так сказать, принудительное питание.

Я попыталась напеть про себя отрывок из «Послеполуденного отдыха фавна». Ничего не получилось. Тогда я решила, что куплю себе проигрыватель для компакт-дисков. Если мне удастся выучить эту мелодию, я буду напевать ее про себя, лежа в кровати. Словно она была заклинанием, которое могло привести к каким-то действиям и таким образом изменить мою жизнь.

Утром я проснулась с головной болью. Первым делом я подумала, что у меня начался насморк, поэтому, выпив кофе, некоторое время провела в полном бездействии.

Мой последний роман, на который пока еще никто не обратил внимания, лежал на письменном столе справа. А ведь он вышел уже несколько месяцев назад. Подоконник был покрыт тонким слоем пыли. Я встала и взяла в шкафу тряпку из микрофибры. От нее у меня слегка закололо ладонь. Я протерла подоконник — на тряпке остался серый налет. Странно, но, если перестать вытирать пыль, все постепенно исчезнет. Мир превратиться в пустыню, только время работает медленно.

Первые недели после выхода книги я говорила себе, что надо набраться терпения. Рецензии непременно появятся. Просто у рецензентов слишком много работы. Несколько дней мне вообще казалось, что я просто внушила себе, будто у меня вышла книга, или мне это приснилось.

Я прополоскала тряпку и повесила ее в шкаф. Потом подошла к письменному столу. На переплете была изображена растрепанная женщина в мини-юбке, она уходила в раскрытую дверь. Видна была только ее спина. Стен вокруг двери не было, только косяки. Я оторопела, когда в первый раз увидела этот переплет. И не могла понять, почему им понадобилась именно такая картинка. Ничего общего с содержанием книги она не имела. Цвет был ужасный. Хуже того — он напоминал блевотину. И даже пах ею.

Как только я взяла книгу в руки, я сразу поняла: ее никто не купит, независимо от содержания. Кому нужна книга в таком переплете? Да никому. Ни одному человеку. Почему я не попросила показать мне книгу до того, как ее отправили в типографию?

Я писала этот роман целых два года. Одним для этого требуется больше времени, другим — меньше. Главное, я все-таки написала его. Мне захотелось позвонить в издательство и спросить, сколько экземпляров продано. Но что это изменит? Лучше уж ничего не знать, чем услышать в ответ, что количество проданных экземпляров точно соответствует тому, что обязаны закупать библиотеки. Пока я ничего не знаю, у меня еще есть надежда. Банально, но это правда.

На две мои первые книги было несколько сухих отзывов, и их почти не покупали. Книги вообще продаются плохо, не только мои. Правда, тогда у меня не было чувства, что два года работы потрачены впустую. А вот на этот раз вокруг книги царило глухое молчание. И это было страшно. Словно я уже умерла. Словно книга, на которую я потратила два года жизни, существовала только в моем мертвом черепе. Я увидела землю, а в ней червей и личинок, которые не спеша, с аппетитом поедали мой роман. Бесконечно медленно, но, тем не менее, остановить их было невозможно.

Время от времени в средствах массовой информации проводят дискуссии насчет того, что в Норвегии выпускают много ненужных книг. Если это правда, то моя книга относится как раз к их числу. Я взвесила ее на ладони и быстро сунула в нижний ящик стола. Нужно было что-то делать.

Кнут Гамсун где-то сказал, что писателю не свойственно чувство стыда. Наверное, он прав. В таком случае я не писатель.

Всю осень я постоянно ходила смотреть витрины книжных магазинов. И ни разу не видела в них своей книги. Зато я хорошо изучила город, поэтому нельзя сказать, что напрасно потратила время.

Я даже зашла в книжный магазин на Майорстюа и нашла там экземпляр своей книги. Он стоял на полке соответственно алфавитному порядку, никем незамеченный. Улучив подходящий момент, я поставила его на витрину. Меня бросало то в жар, то в холод, однако я все-таки решилась. Теперь мой роман стоял немного криво рядом со стопкой последней книги Кетиля Бьёрнстада. Но, главное, он стоял в витрине! Санне Свеннсен: «Неизбежная тень».

Потом я быстро вышла из магазина и принялась изучать витрину. Через стекло переплет не казался таким безобразным. На свету, рядом с другими книгами. Неожиданно мне пришло в голову, что кто-нибудь мог наблюдать за мной и видел, что я сделала.

Я долго гуляла по Фрогнерпарку и думала, между прочим, о том, что дома спрятала книжку в ящик стола, а в официальном месте, незаконно, выставила ее на всеобщее обозрение. Когда я через некоторое время снова прошла мимо того магазина, книга по-прежнему стояла в витрине. Завтра ее непременно уберут.

После выхода книги прошло нескольких недель, но никто не упоминал о ней, за исключением редактора и Франка. На Франка я не рассчитывала. Порой мне казалось, что он просто сочувствует мне. Тогда я стала придумывать всевозможные предлоги, чтобы не встречаться с ним. Почему-то я вообразила, что в одиночестве мне будет не так стыдно. Это не означало, что так оно и было, но я в это верила и потому мне было спокойнее.

Конечно, я заставляла себя думать не только о книге, когда встречалась со знакомыми и была вынуждена следить за общим разговором. Но вообще-то чувство стыда мучило меня постоянно, заглушая все остальные чувства. Мне и не нужно было думать о книге, она все равно всегда была со мной.

Когда я сидела одна в темном кинозале, эпизоды из моей книги накладывались на экран, и кадры становились нечеткими. Или просто безобразными. Когда я с кем-нибудь разговаривала, мысли о ней мешали мне, и я начинала запинаться. Как в детстве, когда взрослые изредка приходили в приют, чтобы выбрать ребенка для усыновления. Я не могла даже поздороваться с ними. В конце концов я стала уже слишком большая, чтобы кого-то интересовать. Всем хотелось получить хорошенького малыша. В последние годы я даже пряталась, когда в приют кто-нибудь приходил. Это вошло у меня в привычку. Словно то, что мной никто не интересовался, было изъяном, который все видели и находили отвратительным.