Когда я вернулась домой, у меня на мобильнике было сообщение от Франка. Голос у него был взволнованный. Он считал, что мы с ним условились встретиться. Я задумалась. Где бы он мог сейчас быть? Если дома, то мне вряд ли стоит туда звонить. И все-таки я набрала его номер.
— Почему ты пропала? Я тебе звонил, но тебя не было дома.
— Я была на демонстрации.
— Разве мы не должны были встретиться?
Я почувствовала что-то вроде укора совести, но это быстро прошло.
— Я видела вас в пятницу. Ты привел ее в наше кафе.
— Санне! Перестань! Ведь она моя жена!
Я слышала, что он ждет моего ответа, но молчала.
— Санне? Ты меня слышишь?
— Да.
— Это все глупости. Давай лучше встретимся!
— Когда? Сегодня вечером?
— Нет, завтра. После работы. В пять часов.
— Нет.
— Почему?
— У меня встреча.
— Не будь ребенком. Никакой встречи у тебя нет. Ты просто злишься, что на твою книгу не обратили внимания. И злишься уже давно. Только не надо вымещать это на мне.
— Я сейчас положу трубку. — Казалось, я нашла верный выход, но он грозил пустотой. И тем не менее, когда Франк не сдался, я именно так и поступила.
Не успела я открыть дверь, как Франк проскользнул в нее. Такая уж у него была привычка. Он никогда не останавливался на пороге, чтобы взглянуть на меня или улыбнуться. Он ничего не делал, пока не войдет в квартиру и не закроет за собой дверь, отгородив нас от остального мира. Тогда он бросал все, что держал в руках, и обнимал меня. От него пахло смесью дорогого крема после бритья, стирального порошка и того, что он приносил с собой из своей антикварной лавки. Ведь он обычно приходил ко мне сразу после работы.
Сперва он целовал меня в шею, потом в губы, потом вталкивал меня в комнату, бормоча с наслаждением: «Е… е… еще…». Он хватал воздух между словами, и мне это нравилось.
— У меня полтора часа, — сказал он, словно речь шла о целом годе.
— Ты не должен был приводить ее в наше кафе, — буркнула я и сунула руки ему под куртку. Он был такой крепкий. И теплый.
— Что ты имеешь в виду?
— Ты привел ее в «Арлекин». Я вас там видела.
— Это получилось случайно. Ей захотелось выпить кофе.
— Почему?
— Откуда мне знать. Хватит уже об этом! — добродушно сказал он и освободился от моих рук, чтобы раздеться.
Я снова обхватила его и начала расстегивать на нем рубашку.
— Если я увижу вас там вместе еще раз, тебе не поздоровится.
Он вздохнул и позволил раздеть себя.
Если смотреть сзади, голова у Франка похожа на яйцо. Плечи хорошо развиты, но не особенно широкие. Сильная шея как будто перетекает в плечи. Это, наверное, от того, что он мастер по плаванию и прыжкам в воду. Я отказалась от широкоплечего идеала. В нем было что-то гротескное.
Задолго до Франка я знала одного человека с широкими плечами. Он выглядел так великолепно, что я позволила себе забеременеть от него. Это потом уже можно было подумать, что все получилось из-за его плеч. На самом деле, конечно, все было совсем не так. Влюбленности тоже не было. Такие вещи трудно анализировать задним числом. Людей, которые приходят, чтобы тут же уйти, всегда ждут. Он никогда не тренировался. Трудно сказать, как его плечи выглядят теперь.
Франк плавал в бассейне несколько раз в неделю, но отнюдь не из-за плеч. Он вообще не производил впечатление человека, прилагающего усилия к тому, чтобы хорошо выглядеть. Он делал только то, что ему нравилось. Странно думать о том, на что способны люди, чтобы понравиться. Или обеспечить себе хороший прием. В конце концов такие усилия могут привести к тому, что ты усваиваешь чужие привычки.
Пока я была с тем широкоплечим, я стала любительницей бифштексов. Мягких бифштексов с кровью. Я даже привыкла есть сосиски с лепешками. Но все это исчезло вместе с ним. Вряд ли я когда-нибудь встречусь с ним снова. Для этого нет никаких причин. Больше нет. Но все же странно. Сближаешься с человеком, думаешь, что любишь его, потом проходит время, случаются разные события. Роковые события, изменить которых никто не в силах. И чувство пропадает. А то и хуже, превращается в неприязнь или в ненависть.
Я не ненавидела его. Даже когда он исчез. Или мне так казалось потому, что наблюдая сейчас за Франком, думать о ненависти было вообще немыслимо. Правда, время от времени я вспоминала о широкоплечем, но вспоминала как-то безучастно. Потому что после случая с грузовиком его присутствие в моей жизни стало лишним. Как старое зимнее пальто, из которого ты вырос, но кого-то оно еще может порадовать.
Франк казался даже худым, когда лежал вытянувшись во весь рост. Он всегда пропускал женщин вперед. Это мне больше всего в нем нравились. Нравилось, что он видел человека. Про себя он говорил, что был избалованным ребенком. Он очень тепло рассказывал о своей матери. Всегда.
— Ты бы понравилась моей маме, — однажды сказал он. Потом понял смысл своих слов, обнял меня и тихо шепнул: — Прости.
После того случая я часто спрашивала, как поживает его мать.
Когда я видела, как Франк, голый, стоит перед мойкой, меня всегда охватывало чувство, похожее на нежность. Как будто мы с ним были братом и сестрой или близкими друзьями. А когда он наклонялся и у него вдоль позвоночника обозначалась красиво изогнутая канавка, мне хотелось плакать. Но вот Франк медленно поворачивался ко мне, выпрямлялся, улыбнувшись, и это чувство исчезало.
Единственным, кроме гениталий, что напоминало во Франке животное, была его грудь. Она вся заросла волосами. Он очень гордился своей грудью. Я видела это по взгляду, каким он окидывал себя, когда был обнажен по пояс. По его манере медленно, словно нехотя, откидываться назад. Уголки губ и приспущенные веки как будто говорили: «Смотри! Полюбуйся на меня!»
Ноги у него были не совсем прямые и не такие волосатые. Но поскольку Франк никогда не ходил по улице в шортах, для меня это не имело значения. Мать хорошо воспитала Франка. Его отец умер, когда он учился в гимназии.
— Маме пришлось несладко, — сказал однажды Франк, как будто его самого смерть отца вообще не коснулась. Но я поняла, что коснулась. Только он не хотел говорить об этом. Если кто-то и был способен понять его, так это я. Я оставила его в покое. И все-таки он рассказал мне, что его отец повесился в столовой на крюке, на который обычно вешают люстры.
— Мама всегда мечтала о люстре, — сказал он.
— А ты?
— Я предпочитаю продавать их, — ответил он с кривой усмешкой.
В это мгновение я успела увидеть его. Таким, каким он был. Уязвимым. Он бы никогда не признался, что ему не хватает отца.
— Я был вне себя от злости, — сказал он.
— Это понятно. Он мог хотя бы уйти из дома и совершить свое предательство где-нибудь в другом месте, — сказала я, не зная, как он отнесется к моим словам.
Он глянул на меня. Мне показалось, что он мог истолковать мои слова как выражение симпатии. И даже мгновенной вспышкой любви.
— Спасибо! — сказал он.
Поддавшись бестактному любопытству, которому научилась на кухне нашего приюта и объектом которого быть так противно, я спросила:
— Твоя мать все еще живет в той квартире?
— Да. Она переставила свою кровать в столовую. Под тот самый крюк. И спит там с тех пор, как отца похоронили.
Он как будто пересказывал какой-то роман. И я, как всякий нормальный критик, подумала, что женщины так не поступают. Женщины существа нежные, они боятся смерти. Так мне всегда казалось. Женщины оплакивают своих покойников, но не посещают места их смерти. Правда, в истории и литературе описано несколько нетипичных случаев, и они оставляют тяжелое впечатление. Такие поступки, безусловно, считают неженственными. Но мать Франка поступила именно так. И мое уважение к нему значительно возросло. Я стала иначе смотреть на него. Человек, мать которого ставит свое ложе на место смерти мужа, не абы кто. Мне захотелось расспросить его именно об этом.
— В смелости твоей матери не откажешь.
— Ей? Ты ошибаешься. Она просто упряма, как осел.
— Почему, как осел?
— Потому. Поступок отца привел ее в ярость. По ее мнению, он не должен был так уходить. Это уже слишком. Она говорила, как и ты, что он мог бы сделать это в другом месте. По-моему, повеситься на крюке в столовой она считала проявлением изощренной злобы. И не могла простить его за свою разбитую мечту о люстре.
— У нее так и нет… люстры?
— Нет. Я хотел подарить ей люстру, но она категорически отказалась. «Я буду спать под отцом до самой своей смерти», обычно говорит она. И каждое Рождество повторяется одна и та же история. Обеденный стол стоит на кухне, мы едим там, а не в столовой. Аннемур не нравится, что мать в праздник говорит о мрачном. Она боится, что это повредит девочкам.
— Каким образом?
— В жаждущей мести бабушке и повесившемся дедушке нет ничего романтического. Правда, дети иначе смотрят на такие вещи. Они слушают с интересом, хотя уже много раз слышали эту историю. Это Аннемур…
— У твоих родителей был неудачный брак?
Франк в полосатых облегающих трусах стоял у встроенного кухонного стола и пил пиво прямо из бутылки. Я почувствовала отзвук его горячих синкопированных толчков в своем чреве. Потом он задумчиво вытер рот и сказал:
— Что-то, наверное, было, если он повесился.
— Депрессия?
— Депрессия была у нее. Мама всю жизнь чем-то расстроена. Ее обычные слова: «Я так расстроена, что могу умереть в любую минуту, и это будет облегчением».
Он не передразнивал мать, просто повторил ее слова таким тоном, словно цитировал доклад о состоянии зубов норвежцев после войны. Что-то подсказывало мне, что хуже бывает не тем людям, которые жалуются на свою депрессию. А скорее тем дурочкам, которые не хотят в этом признаться. Я на мгновение почувствовала родство с этими последними, но тут же отогнала прочь эту мысль.
— Он мог бы броситься с моста или утонуть в море, — сказала я, стараясь, чтобы мой голос звучал по-врачебному невозмутимо.
— Нет. Он старался не ездить даже на лифте и вообще лучше всего чувствовал себя дома, — коротко ответил Франк.
Если бы у меня были родители, то, возможно, у меня была бы причина посмеяться над его словами. Но у меня не было причин смеяться, и у Франка тоже. Тут было не до смеха.
— Ты хочешь сказать, что он нуждался в надежной защите дома и хотел до последней минуты, как говорится, знать, что у него под ногами есть пол?
— Да, примерно так.
Я увидела перед собой отца Франка — вот он отодвигает в сторону обеденный стол, делает петлю, приносит ящик из-под пива или табурет и залезает на него. Потом, поджав ноги, повисает, держась за ремень, чтобы проверить выдержит ли крюк его тяжесть. Его немного трясет. Но вообще-то он спокоен. Кто знает, как все было? Но я увидела именно такую картину.
— Он единственный… в вашей семье? — спросила я с той же бестактностью, с какой завела этот необычный разговор. Я чувствовала себя кошкой, которая лежит в уголке и подглядывает за семейной трагедией Франка.
— Не знаю, — растерянно ответил он. — Думаю, да. А почему ты спросила об этом?
— В некоторых семьях злоупотребляют такими вещами. Что-то вроде мести. Это передается по наследству следующим поколениям.
Франк с задумчивым видом смотрел на меня.
— Я думаю, маме было бы приятно с тобой познакомиться.
— Почему?
— Точно не знаю. Но, по-моему, вы ко многому относитесь одинаково.
— Каким образом?
— Если разговор касается чего-нибудь неприятного, вы говорите обо всем прямо и объективно. Словно разбираете в кладовке вещи, которые остались непроданными. Это не совсем обычно.
— Тебе это не нравится?
— Нравится или нет, какая разница, но я вижу в этом определенную схему. Пусть будет так. Я ничего не собираюсь менять.
— И меня тоже?
— Тем более тебя, — сказал он и опустошил бутылку. Потом поднял ее к свету и через нее посмотрел на меня. Показал мне язык, что делал довольно часто, свободной рукой обхватил мои бедра и притянул к себе.
Я устояла перед искушением поинтересоваться, какая она. Это было бы слишком.
— Нельзя менять родителей, — сказала я вместо этого.
— И детей тоже, — серьезно отозвался он.
— Береги своих детей. Семейные трагедии часто повторяются через поколение.
Глаза Франка затянулись пленкой, как у совы, на которую упал луч света.
— Ты за словом в карман не лезешь, — сказал он и замкнулся, превратившись в ежа, лежащего в траве. Медленно ощетинились иголки. Это означало: «Пожалуйста, не тронь меня. На сегодня хватит».
Теперь его семейные отношения интересовали меня еще больше. Но аудиенция была окончена. Франк снова стал как будто Франком. Моя задача заключалась в том, чтобы всеми силами поддерживать в нем равновесие. И этот случай показал мне, что наши отношения исключают долгие откровенные разговоры.
Моя комната с диваном-кроватью, ванной, размером с почтовую марку, встроенной кухней и письменным столом изменялась, как только сюда входил Франк. Она превращалась в стойло для соития. Разговор ограничивался односложными словами и короткими конкретными фразами. Или стонами. Это сохраняло энергию, но едва ли могло называться разговором. Скорее высшей степенью сосредоточенности.
Франк любил так умело, как мог только бывший спортсмен. Его выносливое скользящее тело было чутким и нежным. И после такой отдачи было просто кощунственно затрагивать темы, которые могли испортить настроение и омрачить его уход. Он нуждался, так сказать, в духовном пространстве, в котором мог бы спрятаться. Я, как правило, не лишала его такой возможности.
Потом, когда у него оставалось еще полчаса, его тело иногда начинало мешать мне. Оно напоминало о том, что я всеми силами старалась забыть, а именно — что оно вот-вот исчезнет. Как будто я хотела пережить и забыть эту боль еще до его ухода. Я тосковала по его телу, когда его не было рядом, и оно напоминало мне об этой тоске, когда он был со мной.
Совершив удачную сделку, Франк отправлялся на ипподром Бьерке и ставил на лошадей. Подозреваю, что точно так же он отмечал и неудачные и посредственные сделки. Но он не был обязан отчитываться передо мной. Для этого у него была жена. Правда, я была совсем не уверена, что он перед ней отчитывался.
Случалось, он выигрывал. Тогда он заказывал еду в «Смёр-Петерсене» и приносил бутылку хорошего вина. В рестораны мы с ним не ходили. Там кто-нибудь мог нас увидеть.
— Когда я сорву большой куш, мы с тобой уедем за границу и пробудем там целый год, — любил говорить Франк.
В первый раз я спросила, возьмет ли он с собой и жену с детьми. Но он так оскорбился, что больше я таких вопросов не задавала.
— Как было бы хорошо! — говорила я вместо этого и делала мечтательный вид. Это ему нравилось больше. Я вообще старалась угадать, что ему понравится. Что заставит его расслабиться и поднимет ему настроение.
Когда я вышла из ванной, он уже налил в бокалы вино. Таков был заведенный порядок. Если можно говорить о заведенном порядке, когда дело касается любовных отношений. Я знала, что он все время поглядывает на часы. И ставила будильник так, чтобы он в любую минуту мог взглянуть на него. Я не выносила, когда он наклонялся и смотрел на ручные часы. Его лицо исчезало. А может, меня раздражало само это движение. Уже уносившее его от меня.
Я сидела на неприбранном диване-кровати и думала о том, что она постоянно видит его дома. Каково это? Каково лежать рядом с ним ночью? Такими мыслями я могла развлекаться в одиночестве. Знает ли она обо мне? Будь я на ее месте, я бы сразу догадалась.
— За тебя, Франк! — сказала я, думая о том, что я бы сразу догадалась.
— За тебя, Санне! — отозвался с дивана Франк. Чокаться лежа было не очень удобно.
— Ты подумал над тем, о чем мы говорили? О будущем? — осторожно начала я, пытаясь снова завести этот важный для меня разговор, хотя и понимала, что это глупо.
— О каком будущем?
— О твоем разводе.
Франк поставил бокал на пол и застегнул рубашку. Его колени смотрели в комнату, как стоящие на посту стражи.
— Вся беда в том, что она не хочет разводиться, — немного раздраженно сказал он, словно это была моя вина. Словно я не сумела объяснить его жене, что так будет лучше для всех.
— Но ведь ты сам говорил, что она жалуется на холод в ваших отношениях.
— Да, но она обвиняет в этом меня. И это естественно. Она хочет, чтобы у детей был настоящий дом. Папа и мама. Нормальная жизнь.
Если бы еще он бормотал что-то невнятное и уклончивое! Но он смотрел мне в глаза, говорил громко и отчетливо, словно объяснял мне несправедливые претензии налогового ведомства. Даже слишком отчетливо. Он ничего не сказал ей, потому и был так раздражен. И он поучал меня, что у детей должен быть настоящий дом и папа с мамой. Он мог говорить так, потому что ничего не знал обо мне.
— Они все умерли, — ответила я, когда он единственный раз спросил меня о родных.
Не знаю, стала ли бы я так откровенно лгать, будь я на месте Франка. Но я бы скрыла правду. Ведь по какой-то причине я все же не рассказала ему правду о себе.
— Конечно, у них должна быть нормальная жизнь, но ведь есть и другие жизни, — заметила я.
— Санне, не будь такой несносной. Нам было так хорошо. Ведь правда?
Его голос стал теплым, молящим. Поэтому я ему не ответила.
Я словно тренировалась, обдумывая заранее каждое слово. Спокойно, подобно операционной сестре, которая отвечает за все жизненно необходимые инструменты и ведет счет тому, что введено в разрез и что оттуда вынуто, я рассчитывала, что сможет, а чего не сможет стерпеть Франк. Я не заставляла его говорить тогда несколько месяцев назад, что развод это только вопрос времени. Я просто повторила его слова.
Он уже почти оделся. Я пила маленькими глотками вино и смотрела на него. Наверное, это его злило, потому что он отвернулся, и, когда с одеждой было покончено, вышел в ванную и закрыл за собой дверь. Я воспользовалась этим, и кровать снова превратилась в диван. Потом я подлила себе вина. Только себе. Ведь он собирался уходить.
Из ванны Франк вернулся другим. Словно никакого разговора и не было. Словно наше соитие было единственным, что тут произошло. Он что-то шептал мне на ухо и гладил меня так, будто речь шла о жизни и смерти. И это было недалеко от истины.
— После Пасхи я лечу в Нью-Йорк. Можешь поехать со мной, — как бы невзначай сказал он. Слишком невзначай.
— Ты это серьезно?
— Конечно, серьезно, иначе я бы ничего не сказал.
— Зачем ты летишь в Нью-Йорк?
— По делам.
— Американский антиквариат? — изумилась я.
— Я приглашаю тебя в США, а ты начинаешь выяснять, зачем я туда лечу. По-моему, это немного странно. — Он засмеялся.
— Прости, я не хотела тебя обидеть, — смущенно сказала я.
— Ты и не обидела. Ничуть. Нам там будет хорошо.
Он уже собрался уходить. Я смахнула капельку пота у него с верхней губы. В комнате было совсем не жарко.
— Я счастлива. О такой поездке можно только мечтать! — сказала я и тут же увидела перед собой полки в книжном магазине «Танум» с путеводителями по Нью-Йорку. Все я, конечно, купить не смогу. Но штуки две…