В последнее воскресенье июня Руфь вернулась с Материка.

Она привезла с собой много картонных коробок с вещами, потому что реальную школу она уже кончила. Йоргена нигде не было видно, и она спросила о нем у первого, кто попался ей на глаза.

— Йорген теперь день и ночь пропадает у англичанина, — сказал Педер Почтарь и бросил через поручни свой полосатый мешок, потому что пароход, прогудев, собирался отойти от пристани.

Йорген спустился по склону вместе с собакой, привязанной к ручке тележки. При виде Руфи он расплылся в улыбке, кинул тележку и бросился к ней с распростертыми объятиями. Руфь позволила ему тормошить и тискать себя, стараясь понять то, что он говорил ей.

— Чья это собака?

— Майкла! И Йоргена! — Он снова обнял ее.

Потом внимательно осмотрел рукава и воротник ее пальто. Карманы. Вывернул наружу клетчатую подкладку и восхитился ею. Подобрал носовой платок и мелочь, выпавшие из кармана. Снова запихнул их в карман.

Собака тоже захотела участвовать в общей радости и прыгала на Руфь. Йорген словно очнулся.

— Эгон! Лежать! — властно крикнул он и выпрямился.

Руфь не могла опомниться от удивления: Йорген отдал приказ! Большой собаке! И она повиновалась ему!

Они поднимались с пристани вместе с кучкой прибывших. Йорген вез на тележке вещи Руфи, собака бежала рядом с тележкой. Он старался, чтобы между ним с Руфью и остальными все время находилась собака. Иногда он останавливался, обнимал Руфь за плечи и улыбался.

— Руфь! Не уедешь?

— Нет! Пошли! — Она дружески подтолкнула его.

Он засмеялся, поставил тележку и вытащил что-то из кармана. Это была маленькая деревянная собачка. Белая, с черными пятнами. Ее легко можно было зажать в кулаке.

— Спасибо, она очень красивая, — сказала Руфь.

Йорген, смеясь, откинул голову:

— Не уедешь! Нет!

* * *

В корзине у Руфи лежали продукты, приготовленные бабушкой для англичанина: яйца, молоко, хлеб. Клетчатое платье шло ей. Она унаследовала его от Эли, располневшей после родов. Однако платье было еще вполне модным. Стоял теплый июньский день, и платье под черным лакированным поясом стало влажным от пота.

Привязанная у дома собака начала лаять. Но Руфь не боялась собаки, с которой у Йоргена такие дружеские отношения. Она смело подошла ближе.

На пороге показался англичанин, в руке он держал две кисти. Смуглое, обветренное лицо обрамляли густые волосы и борода. Руфь ни у кого не видела таких густых волос. Довольно длинные, вьющиеся локонами. Когда-то и борода, и волосы были темные, теперь они поседели. Ему было за тридцать, а может, и все сорок.

Рубашка и штаны были в краске. Синие, лиловые пятна. Пуговицы отсутствовали. Но он запахнул рубашку на груди и прижал ее широкими подтяжками из темно-коричневой кожи. Казалось, будто подтяжки держат не только штаны и рубашку, но и его самого.

Своим взглядом англичанин словно сорвал с нее платье и повесил его на ветвистую березу всем на обозрение. Руфь невольно покраснела, однако протянула ему бабушкину корзину и сказала:

— Пожалуйста, это вам.

Он принял корзину и что-то буркнул по-английски. Слова были какие-то бугристые. Руфь ощутила странный запах. Масляные краски, скипидар? Он отступил в сторону, словно приглашал ее зайти в дом. Поручение было выполнено, продукты переданы. Но, не успев подумать, Руфь протиснулась мимо художника и вошла в дом.

Там царили сумерки. Окна были слишком маленькие. Неужели они всегда были такие маленькие? Кругом стояли картины. Небольшой кухонный стол был завален тюбиками с краской и кистями. Руфь подошла к двум самым большим картинам и присела на корточки. На одной была изображена странная гора — совсем не похожая на гору, она, тем не менее, несомненно, была горой. И дом, словно вывернутый наизнанку. Яркие краски.

На другой картине был изображен человек. Йорген! Англичанин написал Йоргена! Он увидел ее брата, которого никто не считал за человека, и ему показалось, что Йорген достаточно хорош, чтобы изобразить его на картине. На большой картине.

Англичанин грозной тенью застыл в дверях. Из-за солнечного света он казался черным. Он подошел поближе, блеснули глаза и зубы.

Взгляд Руфи сосредоточился на его щиколотках. Голые ноги в изношенных сандалиях. Он уже давно не подстригал ногти на ногах. Они были слишком длинные. Может, ему такое даже не приходит в голову? Если у человека столько холстов, столько кистей и тюбиков с краской, ему не до ногтей на ногах.

Она перевела взгляд на портрет Йоргена. «О-о-о!» — выдохнула она. Это было только дыхание.

Англичанин подошел к ней вплотную. Свет, проникавший в открытую дверь, нарисовал на полу желтый четырехугольник. Художник что-то сказал у нее над головой. О Йоргене, о том, что ему нравилось позировать. Сидел неподвижно, как статуя. Художник пользовался кистями как указкой, они казались непосредственным продолжением его руки. Неожиданно он положил кисти на стол и поманил Руфь к окну.

Она нерешительно подошла к нему. Он показал на что-то за окном. На цепь гор? На море? Она не поняла. Вдруг он положил свою руку на обнаженную руку Руфи. Смуглая рука и длинные пальцы. Запястье, покрытое короткими темными волосами, скрывавшимися в рукаве. Руфь охватило странное чувство. Ей хотелось и в то же время не хотелось вырвать свою руку.

Его рука по-прежнему лежала на ее. Согнутые немного пальцы образовали над ней купол чаши. Дно этой темной тяжелой чаши было покрыто пятнами краски.

Прошел час, а Руфь еще не успела как следует рассмотреть все картины. Иногда она и художник перебрасывались парой слов. Она на беспомощном школьном английском. Сначала она краснела, с трудом находя нужные слова. Постепенно пошло легче.

Художник рассказал, что живет в Лондоне и что ему давно хотелось приехать в Норвегию. Несколько раз он произнес «Лофотены!» и пощелкал языком. Как будто речь шла о чем-то съедобном. А этот Остров! Она поняла, что ему нравится свет. Руфь никогда не думала, что у них какой-то особенный свет. Но если это говорит человек, повидавший свет во всем мире, наверное, так и есть.

Она сказала, что рада за Йоргена, нашедшего друга в его собаке. Но оказалось, что собака принадлежит норвежскому другу художника, которому из-за болезни пришлось от нее отказаться. Собаку звали Эгон в честь одного живописца. Он смеялся, говоря об Эгоне, хотя тут же сказал, что его друг болен. Но, может, они не были близкими друзьями? Руфь поняла, что художник намерен остаться на Острове на зиму. Ему хотелось писать снег.

Она осторожно напомнила ему, что снег белый. Он засмеялся, и она испугалась, что сморозила глупость. Но художник тут же посерьезнел и объяснил, что хочет написать снежные сугробы, освещенные северным сиянием. Она понимающе кивнула, но все еще чувствовала себя дурочкой.

Когда Руфь обмолвилась, что любит рисовать, художник захотел что-то показать ей. Он повел ее на берег, где у самой воды среди камней стоял мольберт. Смешав на палитре белую и синюю краски, он быстро и смело стал бросать ее на холст. Иногда он помогал себе тряпкой, иногда большим пальцем или тыльной стороной ладони.

Руфь внимательно следила за всеми его движениями. Она вдруг подумала, что впервые видит, как настоящий художник пишет картину.

Забыв, что она плохо знает английский, Руфь вдруг разговорилась и засыпала художника вопросами. Почему он смешивает краски именно так, а не иначе? Какой свет в Лондоне? И почему он не пользуется для неба чистыми красками? И художник отвечал ей! Он щурился на солнце. Приподнимал изношенную соломенную шляпу и потом натягивал ее на уши. Показывал на дедушкин домишко. На горы. На море и островки. На скалы, на которых сушили рыбу. На идущие вдали пароходы. В конце концов он показал на свою голову.

И Руфь поняла, что краски меняются у него в голове по мере того, как он пишет. Но ведь так и должно быть! Только овладев красками и подчинив их себе, можно написать оригинальную картину.

Время от времени художник широко улыбался. Он был живой человек, но ей все равно казалось, что она придумала его себе. Ей стало легче, когда он заговорил с ней. Голос и сандалии, хлюпающие по влажному прибрежному песку, были настоящие.

Только теперь она поняла, почему дедушка не мог жить вместе с бабушкой и детьми. Ведь он должен был построить домишко для этого художника! Дедушка знал, что это понадобится Руфи.

* * *

Руфь старалась почаще ходить к художнику. Иногда вместе с Йоргеном, который вел собаку на поводке. Случалось, она оставалась с Майклом наедине. Если шел дождь, они прятались в дом. В хорошую погоду он стоял у кромки воды и писал.

Она пробовала произносить его имя — Майкл. Но не вслух. Только про себя.

Он натянул для нее кусок холста, дал кисти и краски. Она Хотела поблагодарить его, но это у нее получилось плохо. Слишком многое заслуживало благодарности. Поэтому она быстро, по-будничному проговорила слова благодарности и вздрогнула всем телом при взгляде на его руки. Ей захотелось тоже что-нибудь подарить ему. Что-нибудь настоящее. Оставалось только придумать, что бы это могло быть.

Он поддержал ее под локоть, чтобы показать, как нужно стоять, чтобы не уставали плечо и рука. Она пыталась уловить смысл его слов. Но они улетели. Осталась только его рука. Настоящая. Теплая. У Руфи сдавило горло и захотелось уйти. Но Майкл как будто не заметил этого и продолжал объяснять дальше. Уйти было невозможно. Когда он убрал руку, ей стало легче.

Руфь покрыла холст белой и зеленой краской, потом смешала два красных цвета и чуть справа написала дедушкин домишко. Она делала вид, что ей все известно. Подражая Майклу, бросала на холст краску. Вначале главным был цвет. Остальное она придумала сама. Вскоре Руфь поняла, что ее мазки слишком грубы и сухи. Кисть слишком широка или ее рука слишком тверда. Ее охватило отчаяние, и она опустила руки.

— Скипидар?

Он подошел к ней. Наклонив голову набок, он смотрел на холст. Потом взял у нее кисть и обмакнул ее в скипидар. От запаха скипидара на душе у нее стало легче. Как мало надо, чтобы человек смог воспарить над морем! Скипидар. Он отдал ей кисть, и она засмеялась, запрокинув голову.

Майкл, улыбаясь, наблюдал за Руфью, потом вернулся к своему мольберту.

Они почти не разговаривали. Каждый был занят своим делом. Пошел дождь, и он велел ей идти в дом, а сам на трех столбиках натянул над мольбертом старый парус.

Сидя у окна, Руфь писала дедушкину табакерку и трех дохлых мух, валявшихся на подоконнике. Ей больше нравилось писать в доме. На воле ее многое отвлекало. Майкл писал на воле.

Когда она собралась уходить — ей надо было почистить хлев, — пришел Майкл и похвалил ее работу. Он показал ей тень, которой она не заметила, но, главное, похвалил. И, как в прошлый раз, снова прикоснулся к ее руке. На мгновение. Потом спрятал руки в карманы и вопросительно посмотрел на Руфь.

Она кивнула ему. Его седые вьющиеся волосы были тяжелыми от дождя.

Неожиданно на тропинке перед Руфью вырос Эмиссар, прятавшийся в кустах. Она остановилась.

— Что-то ты припозднилась! Матери самой пришлось пригнать коров. Йорген шастает по горам с этой собакой, а ты слоняешься Бог знает где, как шалава. Люди уже болтают о тебе. Болтают, что ты с утра до вечера торчишь у этого художника. Позор! Стыда на тебе нет! Забыла, почему утопилась Ада? А? Забыла о наказании Господнем? Таких, как ты, святые люди в Земле Иудейской называли блудницами!

Она стояла так близко от него, что в лицо ей летели брызги слюны и было слышно каждое слово. Но она не понимала, что это относится к ней. Не может быть, чтобы он имел в виду ее! Радость, доставленная изображением на холсте табакерки и дохлых мух, покинула Руфь. В голове громыхал голос Эмиссара, повторявшего одни и те же слова. Вечные слова о Судном дне.

Блудница! От этого слова не отмахнешься. Оно преследовало ее всю дорогу домой, и потом в хлеву. Стояло в ушах, когда она подняла подойник с молоком и поглядела на мать, сидевшую возле другой коровы. Перемалывалось в голове, пока она смотрела на красные руки матери и ее бледное лицо под платком.

И вдруг Руфь всем нутром ощутила усталость матери. Ее тысячелетний позор. Выкидыши.

Она прижалась лбом к теплому боку коровы и потянула за соски. Молоко брызнуло и потекло в подойник. Оно текло и текло.

В хлев вошел Эмиссар, он остановился между Руфью и матерью. И снова произнес то слово. Блудница.

Мать вздрогнула так, что корова забеспокоилась и чуть не опрокинула подойник. Она привстала со скамеечки, словно он дал ей пощечину. Потом снова села и крикнула ему, чтобы он замолчал.

Но Эмиссар не унялся, он навис над ними, высокий и статный, и изо рта у него тек словесный поток. В мире не осталось места ничему, кроме слов Эмиссара. Так бывало всегда. Но раньше в них не было такой ярости. Они не разили так беспощадно. И он никогда не обращался непосредственно к ней. Так, как сейчас.

Руфь встала и остановилась перед ним с подойником в руках. Его слова больно задели ее. Это уже чересчур. Ей запрещалось все, чем ей хотелось бы заниматься. А Эмиссар заполнил собой весь хлев. Весь мир.

Она открыла рот, чтобы глотнуть воздуха. Но ее вырвало. Словно недоброкачественную пищу она извергла из себя Эмиссара на пол хлева. Отставив подальше подойник, она пригнулась, чтобы самое страшное извержение не попало матери на халат и на передник.

Эмиссар ловко отпрянул в сторону, словесный поток иссяк. Несколько раз он открыл и закрыл рот. Потом повернулся и ушел.

Руфь вытерла губы обратной стороной ладони и ждала, чтобы мать закончила доить обеих коров. Обе молчали. Полные подойники они принесли домой и поставили в сенях.

Она вымыла лицо и руки. Повязала платок, передник, накрыла кувшин тканью и стала процеживать молоко, слушая чистый звук падающей в кувшин струи.

В открытую дверь и окно сеней, разделенное переплетом на четыре квадрата, падал вечерний свет. Световые конусы перекрещивались друг с другом над пенистой молочной струей, льющейся на ткань. И происходило преображение. Свет преображал все. Делал прекрасным даже уродливое. Руфь вспомнила, что Майкл хотел писать северное сияние, освещающее снег. И Эмиссар не смел запачкать его своей грязью.

* * *

Подошел сенокос. Руфь работала, как машина. Но с Эмиссаром она не разговаривала, даже когда он к ней обращался. Она сгребала сено, наметывала воз, утрамбовывала его и снова сгребала. Йорген возил сено домой, Эмиссар всем командовал.

Мать помогала то тут, то там. С таким видом, словно ей не хватало воздуха. Руфь не сочувствовала матери. Пока мать подчинялась Эмиссару, Руфи как будто не было до нее дела.

Слова Эмиссара о ней и тете Аде росли с каждым днем. Однажды все должно было лопнуть. Вернее, взорваться. Руфь нарисовала, как это будет, в своем блокноте для рисования и спрятала его в нижний ящик комода.

Руки и ноги Эмиссара отделились от туловища. Белые зубы, каждый по отдельности, впились в ствол дерева, черными волосами, в которых не было ни одной седой пряди, хотя Эмиссар был намного старше Майкла, она обмотала овцу в правом углу рисунка. Шишковатый голый череп откатился и белел возле хлева. Прямой нос и широкие плечи, не знавшие тяжести, летели по воздуху, как щепки. Это был серо-черный взрыв с кроваво-красными контурами. Глаза Эмиссара она прибила к столбу изгороди. Карие, блестящие, они были похожи на ненужные гвозди, вбитые в годовые кольца.

Каждый раз, доставая из комода чистое белье, Руфь видела там свой рисунок. Много дней он напоминал ей о том, что она задумала. Наконец она сложила рисунок и унесла в хлев, когда там никого не было.

Открыв люк, Руфь ощутила терпкий теплый запах навоза и быстро засунула рисунок между балкой и половыми досками. Потом она выпрямилась и прочитала «Отче наш». Но закончила она молитву на свой лад: «Боже милостивый, Господи Боже мой. Аминь».

После ужина Йорген один пошел к Майклу и Эгону. Руфь с ним не пошла.

Руки и плечи у нее загорели. По вечерам она осматривала этот противный загар и мазалась нутряным салом и кислым молоком. По ночам подолгу смотрела, как по стене ползет полуночное солнце, и думала о свете над ладонями Майкла. О его руках.

* * *

Когда сено было уже под крышей, Эмиссар наконец уехал читать свои проповеди. И все вздохнули с облегчением. Лицо матери разгладилось. Она даже стала выше ростом. Ее угловатая фигура распрямилась. Она теперь разговаривала с домашними не только по делу, и голос ее перестал быть резким и плаксивым.

Вот бабушке никогда и ничто не мешало. Она целыми днями не отходила от плиты. Во время сенокоса они ели у нее. Когда Эмиссар уехал, обед превратился в отдых. Никто им не мешал жевать, глотать, говорить о том о сем. Будет ли дождь. Скоро ли придет пароход. Сделает ли бабушка новую повязку лошади, поранившей ногу.

Руфи захотелось взглянуть на рисунок, спрятанный под половыми досками хлева, но она удержалась. Пусть себе на здоровье гниет там.

Йорген словно освободился от себя самого, и лицо у него стало светлым. От работы на солнце он стал совсем коричневым. Если бы люди видели, как Йорген поднимает на вилах тяжелые охапки сена и бросает их на воз, им и в голову не пришло бы, что у него не все дома. Это становилось заметно, только когда он начинал говорить. И еще когда по-настоящему сердился или радовался. Тогда его лицо и движения необъяснимо менялись. Таких движений не было ни у кого из жителей Острова.

В субботу после отъезда Эмиссара впервые за три недели пошел дождь. Ручей в загоне пенился и журчал. Бочка под крышей мгновенно наполнилась до половины. И в доме, и на дворе пахло свежее кошенным клевером. Руфи нечем было заняться. Наконец она решилась и по раскисшей дороге пошла к бабушке.

— Если хочешь, я отнесу Майклу корзину с продуктами, — предложила она, стряхивая капли с волос.

Бабушка подозрительно посмотрела на нее, словно они были чужие и только что встретились.

На столе лежали пять свежих буханок. Бабушка брала их одну за другой и, подержав в руке, снова клала на стол. Третью буханку она завернула в полотенце. Потом принесла шесть яиц и все это аккуратно, осторожно сложила в корзину.

— Человек должен следить за собой. Молоденькие девушки часто делают глупости. Тебе это известно не хуже, чем мне. Слухи опаснее яда. Они могут убить человека.

Бабушка не сказала: «Вспомни Аду». Но Руфь понимала, что у нее на уме.

— Он учит меня писать красками. Дал мне холст…

— Я знаю. Но помни, цена может оказаться слишком высокой. Здесь, на Острове, не щадят никого.

Бабушка по столу пододвинула корзинку к Руфи и кивнула. Руфь не шевельнулась.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Ты должна делать только то, что в состоянии вытерпеть твое сердце и твой рассудок. Они ведь всегда будут с тобой. Если для тебя самое главное — твое рисование, пусть люди болтают что хотят. Но если рисование для тебя не самое, а только почти самое главное, или вообще не главное, то тебе следует надрать уши за твою глупость.

* * *

Руфь видела, что Майкл обрадовался, когда они с Йоргеном пришли к нему. Он показал им все, что написал за это время. Спросил, закончился ли у них сенокос. Угостил соком и сельтерской с печеньем. Неожиданно из чемодана, стоявшего под кроватью, он достал альбом для набросков и положил перед ними на стол.

Руфь осторожно стала листать альбом. Края страниц пожелтели. Майкл сидел у стола. Он казался немного чужим. Не таким, как всегда. С воодушевлением и вроде бы даже волнуясь, он объяснил, что эти наброски сделаны им в Париже и Риме. Много-много тел. Одни целые, у других не было рук или голов. Руфь подумала, что столько наготы это все-таки чересчур, хотя Майкл и объяснил им, что это статуи.

Собака заскулила, Йорген надел на нее поводок и вышел с ней из дома. Когда дверь за ними закрылась, в комнату (…) слова Эмиссара и легли на наброски. Руфь пыталась их прогнать, но они словно прилипали ко всему, на что падал её взгляд. До нее с трудом доходило то, что говорил Майкл, но она кивала и делала вид, что ей все понятно.

Дождь барабанил по крыше из гофрированной жести, а Майкл показывал ей альбомы по искусству. Видно было, что их прилежно изучали, края страниц сильно обтрепались. Наверное, их часто перевозили с места на место. На одном альбоме в черном переплете неровными буквами было написано — «Эгон Шиле».

Картина на переплете изображала человека в красном клоунском костюме. Ломаные линии рук и ног. Для головы на картине почти не осталось места. Лицо было обращено вниз, глаза смотрели в сторону. Руфь не могла понять, мужчина это или женщина, но человек пытался натянуть на себя что-то темное. Изображение четко выделялось на белом фоне. Вокруг человека была пустота.

Текст был на немецком. Руфь стала листать альбом. Обнаженные и полуобнаженные люди. Молодые, несколько стариков. Очень худая девочка с распущенными волосами. Набросанная штрихом девушка в спущенных чулках, сложившая на коленях руки.

Майкл показал на нее и спросил, не кажется ли Руфи, что это смелый рисунок. Руфь отвернулась и кивнула. И как только художник осмелился так нарисовать ее? — подумала она. Очевидно, такое могли позволить себе лишь художники, живущие за границей, или тс, кто не собирался возвращаться домой. Вроде Майкла.

На некоторых картинах были изображены дети, или дети, которые все-таки не были детьми. Были автопортреты самого художника. Он выглядел сумасшедшим. А может, сердитым. Иногда его глаза напоминали глаза Эмиссара. Руфи почему-то стало грустно. Столько обнаженных тел…

Майкла же занимали только линии, а не то, какое впечатление они производят на зрителя. В этом смысле он был ребенком. Как Йорген. А она сама? Руфь отвернулась от Майкла. Листала, разглядывала.

Пока она разглядывала картины Эгона Шиле, ей вдруг стало тоскливо оттого, что, дожив до восемнадцати лет, она так и не встретила никого, с кем могла бы поделиться своими мыслями.

Майкл теперь смотрел не на картины, а на нее. Когда их глаза встретились, он спросил, не хочет ли она взять альбом домой. Но Руфь не могла позволить себе принести домой такое. Она отрицательно помотала головой и попыталась объяснить, что у них дома голым на картинах может быть изображен только младенец Христос. Наверное, он понял ее, потому что засмеялся.

Руфи не понравился его смех. Как бы в отместку, она подумала, что рисунки Эгона Шиле это совсем не то, что Майкловы статуи. Линии Шиле все, изображенное им, делают живым. Они заставляют людей оживать, вставать с бумаги и идти в мир.

А ведь она и сама могла бы послужить моделью многим картинам. Неожиданно она услыхала вопрос Майкла. В смысле его слов нельзя было усомниться.

— Model? Jorgen, or somebody, must be with us, if you like…

Руфь залилась краской и отвернулась, не зная, что ответить. Он показал на альбом и повторил свой вопрос. Она отрицательно покачала головой, не поднимая на него глаз. И тут же поняла, что ей хотелось бы позировать ему. Хотелось, чтобы ее увидели. Хотелось стать той, которая заставила бы Майкла рисовать людей такими же живыми, какими рисовал их Шиле. Если бы она была не здесь! А в каком-нибудь городе. В другой стране. Там бы она могла сказать: «Рисуй меня! Пиши! Смотри на меня!» Ей стало трудно дышать. Она сразу заторопилась и пошла к двери. Майкл что-то сказал ей вслед. Наверное, извинялся. Не надо сердиться, у него и в мыслях не было обидеть её. Она красивая. Ему хочется написать красивую картину. Руфь поняла каждое слово, но не подала виду. Не обернулась. Не посмотрела на него.

Дома, когда Руфь уже легла, ее начало трясти. Она встала, подошла к тусклому зеркалу, висевшему над умывальником, и стала разглядывать свое лицо.

Он сказал, что я красивая, думала она.

Ночью она стояла на пустоши высоко на склоне, откуда открывался вид на море и на берег. И тут с облаков по старому пароходному трапу спустился Бог. Он встал перед ней, лицо его скрывали облака. Опустив вниз глаза, Руфь обнаружила, что из стоптанных сандалий Бога торчат голые пальцы Майкла. Ногти на ногах были слишком длинные и не совсем чистые. Ей захотелось сказать ему про ногти, но она не могла вымолвить ни слова. В руках у Бога была старая школьная грифельная доска.

— Рисуй! — сказал Бог и показал ей на свои ноги.

Потом небо потемнело, и она осталась одна с грифельной доской. Доска была такая тяжелая, что Руфь поставила ее на землю, прислонив к единственному росшему там дереву. Она знала, что ей надо найти дорогу, вот только куда? Пока она пыталась вспомнить, с какой стороны она пришла сюда, чтобы пойти в противоположном направлении и попасть туда, куда нужно, послышался треск. Руфь сразу поняла, что это доска. Она не видела ее, но было слышно, что доска упала в какую-то пропасть. Руфь решила идти прочь от этого звука, а то она тоже упадет в пропасть, потому что разбила доску, данную ей Богом. Однако не могла слипнуться с места. Ее ноги словно приросли к зеленой траве.

Руфь проснулась, дрожа от страха. Одеяло валялось на полу. Она выглянула в маленькое треугольное окошко. Сквозь струи дождя можно было различить крышу и печную трубу дедушкиного домишка. С моря наползал туман. Окрестности плавали в тумане, словно в белой пушице.

Она подошла к старому зеркалу. Темные пятна портили его поверхность. Что в ней увидел Майкл? Она видела в зеркале только свои широко открытые глаза.

Заметил ли он, что она дрожала? Нет. Она чувствовала трепет во всем теле. Но отражение в зеркале было неподвижно. Она подошла к своему платью, лежавшему на стуле. Скрипнули половые доски, и она подумала, что не следует ходить по ночам.

Она надела клетчатое летнее платье и поверх него джемпер. Спустилась босиком по лестнице и выскользнула из дома. По мокрой траве она обошла лесок и большие валуны рядом с бабушкиным картофельным полем. Миновав скалу, она побежала по берегу. Никто не должен был ее видеть.

При приближении Руфи собака тихонько заворчала. Майкл показался в дверях, прикрываясь рубашкой. Увидев, что он голый, Руфь растерялась. Она никогда не видела голого мужчину, даже прикрывшегося рубашкой.

Он отступил в тень и шепотом сказал:

— Заходи.

Поскольку Руфь приняла решение еще дома и уже стояла на каменном крыльце дедушкиного домишка, было бы глупо сейчас повернуться и убежать. Майкла, по-видимому, не смущала его нагота. Ведь он видел много обнаженных статуй в Риме и много альбомов по искусству.

Руфь вошла в комнату. Что делать дальше, она не знала. Она быстро закрыла и открыла глаза. Слишком быстро. Он стоял перед ней, но она не смела позволить себе увидеть его. Взгляд ее притягивался вниз, к его пальцам на ногах.

Майкл бросил рубашку на постель и молча закурил трубку. Не глядя на нее, он ходил по комнате и сосал трубку. Это длилось бесконечно. Руфь вдруг заметила, что плачет. Плачет беззвучно, ей было ужасно стыдно.

Он сел к столу и что-то тихо сказал. Руфь не разобрала. Кажется, он хотел ее утешить. Она провела рукой под носом, потом по всему лицу.

Когда он встал и подошел к ней, она почувствовала опасность. Страшную опасность. И отпрянула от его руки. Но он вдруг словно проснулся и быстро отошел к столу с красками. Через мгновение у нее в руках оказался альбом для набросков и уголь.

Майкл зажег обе керосиновые лампы, поставил посреди комнаты стул и поманил ее, как будто сказал: «Иди сюда». Он этого не произнес, только кивнул ей и сел возле окна.

Руфь вошла к нему в картину. Очерченный светом круг обескуражил ее, она зажмурилась и отступила назад, чтобы скрыть лицо. Нерешительно придвинула к себе стул. В руке у нее был уголь. Рука дрожала Она подняла глаза. Майкл протянул к ней руки ладонями вверх, словно говоря: «Вот я. Бери! Пользуйся!»

И вдруг она увидела все его глазами. Бедра. В тени то, что было между ногами. Нереальное, но отчетливое. Плечи, бороду. Вьющиеся на груди волосы. Тени на лице. Он поднял трубку и улыбнулся Руфи.

Платье промокло, пока она бежала под дождем. Ноги тоже. Ее знобило. Проводя первые, нерешительные линии, Руфь чувствовала, что вся покрылась гусиной кожей. Пальцы судорожно сжимали уголь. Но рука повиновалась ей. Она была Руфью, и вместе с тем не была ею. Все как будто перестало существовать. Майкл сидел неподвижно и был реален только для ее линий. И в то же время он был единственным реальным в этой комнате.

Через какое-то время он встал и подошел, чтобы посмотреть на ее рисунок. Руфь протянула ему альбом. Он склонил голову набок. Между бровями залегли складки. Он поднес блокнот к свету и удовлетворенно кивнул:

— Good! Very, very good.

Потом стал показывать и объяснять. О перспективе и расстоянии. Руфь кивала, ей захотелось тут же все исправить. Но он покачал головой. Нет. В другой раз. И продолжал объяснять, словно все было в порядке вещей. Словно он не стоял перед ней голый. Кое-что она понимала, но не все. Он стоял слишком близко и был голый. В комнате было холодно, даже одетой Руфи было холодно. Но щеки ее пылали. Почему он не оденется? Ведь она уже кончила рисовать? И ей надо идти.

Майкл отошел и стал растапливать печь. Он стоял к ней спиной и ждал, когда огонь разгорится. Длинная изогнутая линия спины.

Вот он наклонился и открыл печь, чтобы бросить в нее уголь. Кидал его сильными движениями. В комнату вырвалось черное облако дыма. Майкл стоял, словно освещенный факелами. Огонь лизал уголь. Трещал, щелкал. Майкл захлопнул дверцу и повернулся к Руфи. Какие странные у него глаза. Что в них? Вопрос? Или мольба? Он показал на свою наготу. Потом на нее. Кивнул на альбом для набросков.

На Руфь налетел необъяснимый порыв. Поднял и закружил, все быстрее и быстрее. Лишил воли. Он был так силен, что сопротивляться было бесполезно. Для того она и пришла сюда.

Она сдернула джемпер, платье. Немного помешкав, сняла белье. За это время она ни разу не взглянула на него и, наконец, замерла, понурив голову.

Майкл накинул на дверь крючок и задернул старые занавески. Кольца занавесок заскрежетали на медном карнизе. Когда Руфь подняла глаза на Майкла, он уже раскрыл большой альбом для набросков. Потом выдвинул на середину комнаты мольберт и поставил на него альбом.

В ту минуту, когда он посмотрел на нее, она поняла, что все изменилось. Это не был взгляд мужчины, увидевшего ее обнаженной, это был взгляд человека, увидевшего что-то прекрасное, что он хотел нарисовать.

Не прикасаясь к Руфи, Майкл показал ей, где сесть, и дал в руки бабушкину корзинку, словно понял, что ей это необходимо. Потом он велел ей распустить связанные в пучок волосы. Они были еще влажные от дождя. Показал, как расчесать волосы пальцами. Так! Потом показал, как сесть. Расставив ноги и немного вытянув их вперед. Чуть-чуть нагнуться над корзинкой, одна рука под грудью. Руфь следила глазами за его движениями. Руки у него были смуглые.

Майкл обошел ее вокруг. Измерил ее пропорции. Раскурил трубку. Снова обошел вокруг. Немного откинул занавеску. Склонил голову набок и встал за мольберт.

Время обернулось синей неподвижной тенью. Он зажег третью лампу. В печке трещал огонь. Он спросил, не хочется ей пить? Не холодно ли? Она покачала головой. Один раз он подошел к ней и приподнял ее подбородок, почти не нагнувшись его. Долго смотрел на что-то в ее голове и снова отошел к мольберту.

Он умел почти все из того, чему ей еще предстояло учиться. Знал все, что еще предстояло ей узнать. Руфи захотелось, чтобы он посмотрел на нее. Увидел, что она готова отблагодарить его за то, что он поделился с нею красками и холстом. Или не за это? Может, во всем виноват охвативший ее трепет? Может, из-за него Руфи хотелось, чтобы Майкл подошел к ней и взял ее за подбородок? По-настоящему.

Но он не подошел. Рука его поднималась и опускалась. Едва слышно поскрипывал уголь. Он перелистнул альбом. И снова рисовал. Разглядывал что-то важное, скрывавшееся в ней. Ее обратную сторону. На которую никому раньше не приходило в голову взглянуть.

Потом ему захотелось, чтобы она устроилась на кровати среди подушек. Откинулась назад. Так, да, так. Без бабушкиной корзинки она почувствовала себя еще более обнаженной. Пугающе обнаженной. Ей хотелось прикрыться. Она пошарила вокруг, но ничего не нашла. И осталась лежать, как лежала. От покрывала, на котором она лежала, у нее чесалась спина. От его квадратов, связанных из грубой шерсти. Руфь беспомощно посмотрела на Майкла. Теперь он владел ею целиком.

Он подбросил в печь угля. Над крышей взлетели искры. Она видела, как за окном, вылетая из трубы, они падают в траву. Черная сажа в опасном снопе искр. Майкл слишком сильно растопил печь. Руфь представила себе, что все пылает в огне, что им нужно спасаться. Голыми. Жители Острова сбежались к дому и обнаружили их. Она вдруг увидела себя и его обнаженными в стиле Шиле. Это испугало ее. Но она начала смеяться. И сама слышала, что это не ее смех. Он принадлежал кому-то, о ком она не имела представления, кто не желал показываться на глаза. Чем сильнее пожар пылал у нее перед глазами, тем безудержнее она смеялась.

Майкл перестал рисовать, сперва он был удивлен, потом опустил руку с углем.

— All right, all right, — сказал он.

Руфь пыталась объяснить, и кое-что он, наверное, понял, потому что даже улыбнулся. Но вдруг, когда он отошел от мольберта и на него упал свет, Руфь увидела произошедшую с ним перемену. Его фаллос поднялся. Он был направлен в комнату и смотрел прямо на нее. Этого не может быть. Конечно, нет. А глаза Майкла? Мог ли кто-нибудь написать или нарисовать такие глаза?

— You most go now, Ruth. It’s just morning, — услыхала она.

Она быстро вскочила и схватила платье, упавшее со стула. Через секунду она была уже одета. Ей было стыдно. Ужасно стыдно. Ведь виновата во всем была только она. Уж это-то она хорошо понимала. Она испортила картину.

Когда Руфь хотела прошмыгнуть мимо него к двери, он схватил ее за руку и прошептал что-то невнятное. Тепло его обнаженного тела было слишком близко. Грудь. Плечи и руки.

— Coming back? — услышала она. Низкий, сдавленный голос. Неужели все это происходит с ней, но не наяву же! Она приподнялась на цыпочки и прижалась лбом к его груди. Чуть колкой.

Он тут же обхватил ее. Горячий, настойчивый.

— Нет! — всхлипнула она, отбиваясь.

Майкл мгновенно отпустил ее и буркнул что-то голосом того, кто стоял за мольбертом. В нем было два человека. Не похожих друг на друга. Один стремился уловить линии Шиле. Другого нельзя было дразнить, он был не лучше ее самой.

Она не знала, кто из этих двоих отворил дверь и выпустил её из дома.

* * *

Прошло много дней, прежде чем Руфь снова пошла на берег. В свое треугольное окошко она увидела Майкла, он шел вдоль берега с мольбертом и альбомом для набросков. Собака то убегала вперед, то догоняла его. Потом они скрылись за скалами.

Последнее сено было убрано, и мать была настроена благодушно. Все свободное от уборки сена время Йорген пропадал у Майкла. Однажды вечером он передал Руфи от него записку. Майклу хочется поучить ее писать маслом, если, конечно, она не против. В какой-нибудь солнечный день. Йорген может показать ей, где он обычно пишет.

Неужели он думает, что она боится его? А она боится? Может быть. Однако не настолько, чтобы отказаться от такого урока. Нет. Надо только собраться с духом. Как бы страшно ей ни было!

Майкл стоял в запачканных краской штанах, в соломенной шляпе с большими полями и писал островки, скалы, где сушилась рыба, и мол. Пейзаж был похож и непохож. Майкл захватил холст с красками и на ее долю. Значит, он всегда думал о ней, выходя из дома? Думал, что она придет?

Йорген был с ними все время. Он вырезал свои деревяшки. Бросал палки, которые собака приносила ему обратно. Но далеко от них не уходил. Как будто Майкл просил его об этом: «Не уходи, Йорген, ты нужен Руфи».

Однажды вечером Йорген помогал дяде Арону смолить лодочный сарай, Руфь тем временем перемыла посуду, убрала на кухне и сказала матери, что хочет подняться на Хейю. В этом году она там еще не была.

Майкл с пачкой газет сидел на крышке колодца. Он объяснил, что получил посылку, и угостил Руфь английскими конфетами. Она взяла одну и села на почтительном расстоянии от него.

Он поинтересовался, зачем у нее с собой рюкзак. Идет на Хейю? Он не знал, какая из вершин называется Хейя. Руфь показала. Объяснила, где проходит тропинка и сколько нужно времени, чтобы подняться наверх. А спуститься? Спуститься — полчаса.

Она чувствовала на себе его взгляд. Казалось, слушая ее, он думал о чем-то своем. Например, почему она спустилась к его домишку, если ей, напротив, нужно было подняться к тропинке? Но ее это не беспокоило, потому что сегодня вечером Йорген помогал дяде смолить сарай. И когда Майкл, заглянув ей в глаза, спросил, хочет ли она, чтобы он пошел с ней, она кивнула.

На руке у Майкла, чуть выше запястья, был порез, который еще не затянулся. Два комара приготовились напиться крови. Они кружили, спускались все ниже и снова кружили. Майкл помахал рукой и уперся локтями в колени. Руфь следила за комарами, чувствуя на себе его взгляд. Наконец это стало невыносимым.

Тогда он придвинулся к ней и положил ей на затылок смуглую руку. Эта рука крепко и горячо обхватила ее голову, став как будто ее частью. Словно сильное крыло. Руфь прислонилась к нему. Ей хотелось, чтобы это длилось как можно дольше. Его глаза широко раскрылись и слились с небом. Они синели перед ней, пока она не отвернулась. Тогда он встал и отпустил ее.

Руфь надела рюкзак и пошла.

Через полчаса он нагнал ее. На груди у него висела сумка с кистями и красками, на поводке он держал собаку. Руфь шла впереди, так они подошли к расселине, где в непогоду обычно прятались овцы. Она спустилась в расселину и села на заросший травой уступ скалы. Он спустился туда за ней и сел рядом. Собака свернулась калачиком в тени за их спинами.

Им было видно и селение, и залив, и фьорд, и фарватер. Бугристые волны и полоски тумана к хорошей погоде. Сначала они сидели молча. И опять она заметила на себе его взгляд, но как ни в чем не бывало продолжала смотреть вдаль.

У нее возникло чувство, будто она парит в воздухе. И неважно, что в Майкле два человека. И неважно, что она боится того из них, который не пишет картин.

Первый, неопасный, знал все о живописи, рисунке, перспективе и повидал многие города мира. Он столько всего знает! И, конечно, многих художников. Он знает школы, в которых она могла бы научиться всему, что касается цвета и перспективы. Научиться всему, чему, собственно, нельзя научиться, потому что так не писал еще никто. До нее не писал.

Пусть не этот Майкл тяжело дышал рядом с ней в эту минуту. Держал в своих руках ее голову, отбросил с ее лица полосы и прижался к ней так, что она не осмеливалась даже проглотить скопившуюся во рту слюну.

Тогда-то он и спросил ее о шраме на лбу. Потрогал его пальцами и спросил, откуда у нее этот шрам. Голос его исчез, как только Руфь мысленно увидела Горма, идущего через школьный двор. На нем была коричневая кожаная куртка с зеленым воротником. Горм остановился и поднял руку.

— Он всегда был у меня, — сказала она и встала.