— Любая серьезная торговля начинается в Бергене, поэтому ты должен ехать в Берген, — сказал отец.

Ни о чем другом никогда не было и речи. Словно в этом был смысл существования Горма. На учение в Бергене он должен был потратить три года своей жизни. Читая учебную программу, Горм так и не придумал ни одного убедительного возражения. Однако, может, как раз отцовские слова: «Подожди, вот попадешь в Берген» заставили его поверить, что свободу он обретет только там. Он плохо представлял себе, в чем заключалась эта свобода, кроме свободы напиваться до бесчувствия. Но Турстейн тоже ехал в Берген.

Отец говорил о Высшем торговом училище, как о близком родственнике или, вернее, как о необходимых торговых связях. Он сам два года проучился там перед войной.

Даже у матери нашлись добрые слова о Бергене. Там она, живя у тетки, училась на модистку, там познакомилась с отцом. То есть так она говорила, зато когда его не было, она любила рассказывать о городе и о шляпках. Правда, в конце она со вздохом добавляла, что потом она встретила отца, и Марианна…

Имя Марианны повисало в воздухе, словно мать пыталась вернуть его, не дать ему сорваться с ее губ. А голос… Таким голосом обычно говорят о неблаговидных поступках. В такие минуты Марианна затихала и старалась сделаться незаметной. Отец же помалкивал. И сколько бы мать не уверяла, что она приехала в Берген только для того, чтобы научиться шить шляпки, ей вряд ли удалось кого-нибудь обмануть.

Сестер будущее Горма как будто не интересовало. Пока он был на военной службе, они помирились и снова смеялась над чем-то своим. Марианна закончила курсы медицинских сестер, была помолвлена и в скором времени собиралась стать адвокатшей фру Стейне. Горм почему-то убедил себя, что ему не нравится Ян Стейне. Ян ни в чем перед ним не провинился.

С Эдель Горму было интереснее. Она критически относилась ко всему и всем, кто попадался на ее пути, особенно если им было за тридцать. Кроме того, она без конца говорила о том, что Земля скоро погибнет, потому что американцы сволочи. Эту мысль она почерпнула в Осло, где готовилась к поступлению в университет. От ее надменного отношения к миру особенно страдала мать.

— Фу, мама, — всегда говорила Эдель матери, когда отца не было поблизости.

— Пора бы тебе, дружок, повзрослеть, — отзывалась мать.

— К чему ты там готовилась, если не научилась ничему, кроме: «Фу, мама»? — спросил однажды Горм.

Эдель запустила ему в голову диванной подушкой, и они были квиты. Но Горм понял, что они оба не знают, что дальше делать со своей жизнью. Эдель никак не могла решиться и уехать из дома. Незадолго до отъезда Горма в Берген отец устроил Эдель секретаршей к своему деловому партнеру в городе.

* * *

Мать настояла на том, чтобы поехать с Гормом. Ей необходимо, говорила она, увидеть своими глазами комнату, которую он снимет, санитарные условия и район. Она остановилась в гостинице и собиралась прожить в Бергене неопределенное время.

Каждый вечер Горм должен был докладывать матери всякие подробности, касающиеся своей комнаты и ее обстановки. У него почти не оставалось времени, чтобы купить необходимые учебники и познакомиться с сокурсниками.

Мать пришла в ужас от занавесок, а ковер сочла даже опасным для здоровья. Его следовало основательно вычистить. В остальном санитарные условия ее устраивали. Слушая ее разговор с хозяином, Горм втянул голову в плечи. Когда мать заявила, что намерена купить новые занавески и кое-что еще, чтобы навести у него «уют», как она это называла, терпению Горма пришел конец, хотя он и сам не понимал, как у него хватило смелости возразить ей:

— Хватит, мама! Меня вполне устраивают мои занавески!

Мать сжалась, словно он ее ударил, глаза наполнились слезами.

— Я забочусь только о твоем благе. Чтобы помочь тебе, я проделала такой путь…

— Знаю, знаю, — пробормотал он и надел пальто, чтобы идти с ней за новыми занавесками.

Поскольку ему не понравилось ни одно из ее предложений, она сказала, что он вылитый отец.

Наверное, я ненавижу ее, подумал Горм и предоставил ей решать все самой.

Они купили готовые занавески по ее вкусу, и он отнес их на квартиру. Мать забралась на хозяйскую стремянку, чтобы их повесить, Горм держал стремянку. Он вполне мог не удержать ее, и тогда мать упала бы. Маловероятно, чтобы такое падение закончилось чем-то более серьезным, чем перелом ноги. Но тогда ему пришлось бы каждый день бегать в больницу с цветами. Или, что еще хуже, навещать ее в гостинице.

Горм поднял глаза и обнаружил, что икры и бедра у матери стали дряблые, а под мышками на белой шелковой блузке выступили пятна пота. Фигура у нее была еще стройная, костюм элегантный, но шея уже выдавала ее возраст. Горм не помнил, чтобы когда-нибудь обращал внимание на такие вещи. Его поразило, что он не испытывает к ней никакой жалости.

Когда мать спустилась со стремянки, надела жакет и туфли и прощебетала, что они заслужили хороший обед, Горм понял, что он плохой человек.

Семь дней лоб и виски Горма были постоянно сдавлены точно тисками, и он желал только, чтобы мать поскорей уехала домой. Занятия в первую половину дня казались ему желанным отдыхом.

В последний вечер они обедали в гостинице. Горму хотелось пить, и он перед обедом заказал себе пива. Мать попросила принести ей минеральной воды.

— Ты не хочешь взять к обеду немного вина? — спросил он.

— Нет, спасибо, только не сегодня, ведь я завтра уезжаю. — Мать вздохнула.

— Тогда я тоже ограничусь пивом.

— По-моему, ты пьешь слишком много пива, — сказала она, когда официант отошел. — В твоей личности, дорогой Горм, есть один изъян, и это касается алкоголя.

У него вдруг так сжало виски, что он не сдержался:

— Может, на твой взгляд, я вообще не личность? — Его глаза были прикованы к ее бровям. Темные, изящно изогнутые, они сохранили свою красоту, хотя от его слов лицо матери исказилось. Подбородок отвис, резко обозначились морщины в углах рта, глаза забегали. И наполнились слезами. Хорошо знакомым Горму движением, полным чувства собственного достоинства, она достала из сумочки носовой платок.

— Я думала, у нас будет приятный обед, — сказала она и приложила платок к глазам.

— Я тоже, — сказал он как можно спокойнее, но давление в висках усилилось. Казалось, голова вот-вот расколется.

Мне нисколько не жалко мать, подумал он, и эта мысль не принесла ему облегчения.

— Я не собираюсь отвечать на твой выпад, — сказала она.

Он предпочел промолчать.

— Я надеялась, что мы мило проведем вечер, — продолжала она с улыбкой, которая говорила: «Я готова пожертвовать собой».

Она сама в это верит, подумал он и закрыл меню. Официант подошел, чтобы принять у них заказ.

— К сожалению, у меня пропал аппетит, я ограничусь маленьким пирожным и кофе, а этому молодому человеку принесите, пожалуйста, как вы советовали, баранью отбивную.

Горм не поверил своим ушам. Это было уже что-то новенькое. Мать посвятила официанта в то, что они поссорились. Официант принял заказ с многозначительной улыбкой. Горм откровенно поглядывал на часы, прикидывая, сколько еще ему придется просидеть здесь, прежде чем будет прилично уйти.

— Ты должен знать, что я простила тебе твою грубость, я не злопамятна и всегда в первую очередь забочусь о других. И я вижу, мой дорогой, что сейчас у тебя тяжело на душе.

Голова у него словно отделилась от туловища. Я должен сидеть неподвижно, пока не свалюсь со стула, подумал он, и ему стало интересно, уедет ли к тому времени мать. Или он увидит ее отчаяние оттого, что он на глазах у всех свалился со стула. За соседними столиками уже обратили на них внимание. Взгляды людей были достаточно красноречивы.

«Надо быть осторожнее, дорогой, и не падать со стульев», — скажет она ему. При этой мысли он засмеялся.

— Чему ты смеешься?

— Не знаю, — солгал он и тут же подумал, что вряд ли хоть один человек лгал своей матери больше, чем он.

Да и не только матери. Он влился в огромный косяк лжецов. Например, Элсе. Он обещал написать ей, но и не подумал сдержать свое обещание. Прошло уже несколько недель, а он так и не написал ей ни слова. И вот он опять лжет. Словно это был спорт, которым он успешно овладел, пока служил в норвежских войсках.

Мать с волнением смотрела на свои руки, трогала прибор, тарелки, вздыхала и беспомощно качала головой. Он хорошо знал эти движения. Они были связаны с разными случаями, начиная с детства, и касались только матери и его. Он и мать. Он всегда должен был быть свидетелем ее огорчений и недовольства. Эти воспоминания заставили Горма понять, что он проиграл. Все-таки ему было жалко ее. Сейчас, в эту минуту.

Официант принес заказ. Горм немного поел, и тут же мать сказала, что не надо было тратиться на такой дорогой обед, раз никто почти не ест. Он больше не чувствовал ни возмущения, ни гнева. И был способен только разглядывать обстановку ресторана и наблюдать за посетителями. Когда мать что-нибудь говорила, он согласно кивал. Когда о чем-нибудь спрашивала, он отвечал так, как она ждала от него.

Через некоторое время мать решила все-таки взять десерт, если он не слишком жирный. Официант с удовлетворенной улыбкой принял заказ. Потом обратил взгляд на Горма.

— Нет, спасибо, мне ничего не нужно.

— Дорогой, съешь немного десерта, чтобы составить мне компанию, — с улыбкой сказала мать.

Горм перестал дышать.

— Два карамельных пудинга, — сказал он, не поднимая глаз от тарелки.

На другой день он проводил мать на пристань. Она сказала, что не спала всю ночь и думала о том, что ее присутствие в Бергене нисколько не радовало Горма. Успокоив себя тем, что скоро все кончится, он ласково запротестовал, чтобы сделать ей приятное и таким образом облегчить собственную совесть. Мать заплакала.

— Прости, мама! — пробормотал он, не понимая, за что он просит у нее прощения. Мимо с грохотом проехала моторная тележка. А он как раз собирался сказать, что матери повезло с погодой.

— Хотела бы я сейчас быть молодой, как ты, — всхлипнула она.

Весь облик матери выражал бессилие. Оно передалось и ему, и, чтобы скрыть это не только за дружескими словами, он обнял ее за плечи, дал ей свой носовой платок и повел вверх по трапу.

— Я только отнесу чемодан матери в каюту, — сказал он офицеру, который проверял билеты.

— Мы отчаливаем через десять минут, — предупредил офицер и пропустил их на борт.

Мать тяжело висела на его руке, пока они искали ее каюту.

— Сегодня молодым легко. Нет войны. И времена стали полегче. Знаешь, я зря вышла замуж. Я могла бы реализовать себя, у меня были неплохие способности. Многие считали, что у меня неплохие способности.

— Мы это знаем, мама.

— Не мы, а ты. Остальные, как, например, твой отец, ничего не знают. И не хотят знать. Я чужая в собственном доме.

— Сюда, мама. — Горм открыл дверь каюты.

— Теперь и ты говоришь этим тоном… Как будто я…

— Прости, я не имел в виду ничего плохого. Хочешь подняться на палубу и посмотреть, как отойдет пароход?

Мать отрицательно покачала головой и высморкалась.

— Я не могу показываться на людях в таком виде, — прошептала она.

Когда он освободился от ее рук и покинул каюту, она все еще плакала.

Торопливо идя по коридорам, он смотрел на одинаковые двери кают. В памяти отпечатывались номера. Шесть, семь, восемь, девять, десять. Рот наполнился слюной. Он сглотнул ее. Двери, медные ручки. Мешки с грязным бельем в конце коридора. Темная полоска грязи, приставшая к краю ступеней. Горм выбежал на палубу.

В лицо ударил свежий воздух, Горм жадно вдохнул его. И только потом услыхал звуки. Шум на причале. Крики. Смех. Гул моторов. Грохот ящиков. На трапе он остановился, открыл рот, пошевелил языком. Это помогло. Чему помогло, он не знал. Но помогло.

Наконец он ощутил под ногами доски пристани. Трап убрали. Поручни вернулись на свое место. Матери не было видно. Но Горм каким-то шестым чувством знал, что она там. Просто она не хотела, чтобы он видел ее. Когда черный корпус судна задрожал от заработавшей машины и винты вспенили воду, Горм поднял руку.

Так он и стоял, пока пароход разворачивался и ложился на курс. Постепенно вода в фарватере успокоилась, превратившись в ровную белую полосу. Поднятая рука затекла. И все-таки он стоял, как оловянный солдатик, пока у него не появилась уверенность, что она больше не видит его.

Часа два Горм бесцельно бродил по улицам. Он мог бы позвонить Турстейну из автомата, но не знал, что сказать, если Турстейн ответит ему. Горму казалось, что он надолго израсходовал весь имевшийся у него запас слов.

Хорошо, если б у него был свой человек. По-настоящему свой. Неважно кто. Только бы они могли откровенно говорить друг с другом. Или молчать. Теперь, когда мать уехала, а он так и не обрел покоя, Горм понял, что презирает себя главным образом за то, что у него с нею было много общего. У него, как и у нее, тоже никого нет.

Сады на склонах. Ограды из штакетника. Деревья. Мимо, мимо. В глазах рябило от зелени и желтизны. Он попытался думать об институте, учебниках, новых лицах. Но лицо матери оказалось сильнее. И за нею маячила расплывчатая тень Элсе. Он попробовал мысленно написать письмо. Искал слова в зеленых кронах и облаках. Но не нашел. Все слова, придуманные для Элсе, были бы ложью. Она больше ничего не значит для него.

Горм зашел в кафе и взял чашку кофе. Из приемника, стоявшего на полке, лились звуки псалма. Он вдруг понял, что надеялся стать в Бергене свободным, а между тем сидел тут и желал одного: стать лучше.

В пепельнице валялась скомканная бумажка. Он развернул ее и увидел, что это список того, что следовало купить. Кофе, хлеб, бумажные носовые платки, три метра кружева. Видно, до него за этим столиком сидела женщина.

Псалом и кружево, думал он.

Он достал карандаш, перевернул бумажку и написал:

«Неужели так бывает у всех? Неужели все тоскуют по тому, чего у них нет? По единственному близкому человеку. По женщине, которая все поймет и не использует это против тебя. Не будет предъявлять на тебя никаких прав, и потому тебе не придется ей лгать и не захочется ее бросить. Есть ли вообще такая женщина? Или ты все это придумал и приписал той, которую встретил когда-то в молитвенном доме?»