Немецкий мальчик

Вастведт Патрисия

1937

 

 

26

В светлое время дня Эдди откапывал скот. Овцам снег не страшен, а вот новорожденные ягнята могут замерзнуть насмерть, даже материнского молока не попробовав.

Тропы и дренажные канавы заносило снегом, приходилось ходить с палкой, как слепому, и нащупывать дорогу. Один неверный шаг — и завязнешь в сугробе чуть ли не по плечи. Все заборы и ограды исчезли, и под большой снежной насыпью могло оказаться что угодно — дерево, пастушья хижина или стадо овец.

В оттепель весь этот снег превратился в воду. Весенние цвета земли, травы и коры деревьев блестели и ослепляли, как свежая краска на картине. Ромни-Марш казалась плоской, пока паводок не обозначал пригорки и низины. Сейчас Эдди целыми днями бродил по островам и переносил овец либо домой, либо на возвышения, куда можно положить лист шифера и солому. Половину бочонка он превратил в паром, на котором перевозил ягнят. Овцы плыли следом, а сзади их подгонял колли.

По затопленным пастбищам Эдди бродил с самого утра и сейчас, прислонившись к дереву, через гладь паводковой воды смотрел на лебедей и их отражения. Чуть дальше маячила фейрфилдская церковь, временно, оказавшаяся на острове. Эдди закурил и, затянувшись поглубже, наслаждался теплом табачного дыма.

День догорал, а еще нужно пройти двести ярдов до церкви и проверить, не занесло ли туда его овец. Дороги на пастбище не было, и даже летом женщинам на каблуках и старикам приходилось тяжело. В воскресенье священник и его прихожане поплывут в церковь на лодках. Впрочем, в паводок здесь всегда так. Спасение души в этих краях требовало недюжинной выдержки и изобретательности.

В этой самой церкви Эдди венчался с Рейчел. Как хороша была его невеста! Медовая кожа, просвечивающая сквозь белое кружево, гордо поднятая голова, ослепительная улыбка… Рейчел ничуть не стеснялась. Вокруг ее букета кружила пчела, а на цветок в волосах то и дело садилась бабочка. В церкви царил зеленоватый сумрак и могильный холод, но Эдди вспоминал лишь тепло надежды и красоту невесты, прекрасной, как псалом.

Рядом с Джорджем стояла Элизабет в синем костюме, а бабушка Лидия и Вера сияли ярче электрических ламп. Потом все бросали разноцветные лепестки и конфетти, которые тотчас подхватывал ветер.

Джордж Мэндер пригласил фотографа. Когда настала пора делать снимок, Эдди застыл как истукан, а Рейчел сперва взяла его под руку, а затем повернулась, чтобы чмокнуть в щеку. В результате на фотографии ее лицо и ленточки букета получились как будто в дымке, а платье и волосы развевались, словно флаги.

Крепкий, надежный истукан Эдди и неугомонный ветерок Рейчел. Она сказала, что это неважно, мол, на фотографии все как в жизни: муж твердо стоит на ногах, а молодая жена в вечном смятении.

На долю Рейчел выпало немало грусти, но она не опустила руки и не сломалась. Она твердила, что впереди их ждет только хорошее, и со временем Эдди поверил.

Сейчас он понимал: они обманывали себя, намеренно отворачивались от очевидного и с самого начала смотрели не туда.

Эдди прислонился к дереву на пригорке. Апатия лишала последних сил. Как же до церкви добраться? Целых два дня он практически не снимал высокие, как у землекопов, брезентовые сапоги. Чувствовалось, что от влаги размякли пятки, и Эдди невольно вспомнил лондонские улицы — мостовую, тротуар, фонари у обочины. Неужели он когда-то жил там, где ноги не утопают в грязи?

Лондонскому кирпичу непогода не страшна, а горизонт с крышами и трубами не меняется день ото дня. Даже в зимнюю стужу у каждого района свой запах, который растекается со сточными водами и разносится с сажей. Запах пивной в Гринвиче, скотобойни и сыромятни в Детфорде — признак не только цивилизации, но и самой жизни, ведь ты жив, раз твои легкие вздымаются, а нос втягивает зловонный воздух.

Здесь, в Кенте, у воздуха нет ни формы, ни содержания — никакого доказательства того, что затопленное пастбище не привиделось. Хорошо хоть терпкий запах влажной собачьей шерсти не дает усомниться в том, что в этот пасмурный вечер Эдди еще жив. Верный колли жался к его ноге и тоже смотрел на воду.

Эдди бросил окурок, от резкого движения под куртку проник холод и на время отвлек от грустных мыслей. Ветер крепчал, морщил воду и писал каракули по безупречно четкому отражению церкви. Поверхность воды наверняка покрылась тончайшей коркой льда, на ощупь чуть ли не мягкой, увеличивающей каждый сучок и листик, словно лупа.

Эдди снова думал о Люси и сынишке. Семь лет с Рейчел не отдалили его от Люси — наоборот, приблизили к ней. Мысли Эдди то и дело возвращались к лондонскому прошлому.

Вот Люси подносит к груди новорожденного Арчи, поднимает голову и улыбается.

Вот она стоит перед домом с Арчи на бедре и хихикает с Флорри Тэннер. Арчи крутится, высматривая Эдди, а потом, видимо, принимает решение. Сейчас он выскажется! «Па-а-а-а!» — кричит малыш и запрокидывает голову, точно это слово его нокаутировало.

Вот Эдди сидит у койки Люси. Последние три дня он почти от нее не отходит и порой, открывая глаза, не знает, явь это или очередной сон. Больничные шумы — кашель, стоны, скрип туфель по навощенному линолеуму — пропитали Эдди насквозь, как будто он живет в этой палате всю жизнь.

На пологе вокруг койки розы и розовые ленты. До самой смерти Эдди не забыть нежность бутонов и ленты, оттенком напоминавшие разбавленную кровь. Когда медсестра опускает полог и отгораживает их от внешнего мира, Эдди склоняется над Люси — она дышит медленно, будто наслаждаясь ароматом любимых духов, — стягивает маску и всасывает яд ее дыхания.

Люси открывает глаза. «Арчи сегодня кушал?» — спрашивает она и морщится: от трех слов саднит горло. Потом голос срывается. Эдди гладит ее по голове. Люси постригли, потому что, сказала старшая медсестра, от длинных волос сильнее поднимается температура. Только Эдди знает: волосы тут ни при чем и старшей медсестре это известно. Косу Люси выбросили. Эдди хотел забрать ее себе, да не решился попросить.

«Арчи сегодня кушал? — снова спрашивает Люси. — Он хорошо себя чувствует?» Эдди кивает: да, сынишка в порядке. Это первый и единственный раз, когда он не сказал ей правду. Хотя его ложь относительна: Арчи не голоден. Он ждет маму.

Люси успокаивается. Наш малыш.

Эдди целует ее и проводит языком по ее губам, но они сухие, как прошлогодние листья. Ни капельки слюны украсть не удается, но Люси не знает, что он замыслил, и сонно улыбается. Для нее это обычный поцелуй.

Существо в белой маске отодвигает полог — бегунки отчаянно скрипят по карнизу. Первым делом медсестра смотрит на Люси, потом поворачивается к Эдди. «Идите домой, мистер Сондерс, вам нужно выспаться».

На воду опустился лебедь, вспоров ее шелковистую поверхность сильными перепончатыми лапами. Р-раз — и, словно по мановению волшебной палочки, белоснежные крылья сложились.

Все, нужно браться за работу и думать о Рейчел, которая не заслуживает его тайных побегов к Люси.

Нужно помнить, какой Рейчел была и наверняка осталась под черным налетом мучительной тоски. Раньше она пела курам и танцевала с ведрами, возвращала к жизни самых слабых ягнят, нашептывая им свою волю. В спальне при тусклом свете лампы она не стеснялась кричать от счастья. Эдди частенько вспоминал ее гладкое сильное тело и белозубую улыбку, сверкающую сквозь паутину волос.

Изменилось все три года назад, когда Элизабет родила малышку Кристину. Рейчел искренне радовалась за подругу, но мало-помалу начала отгораживаться от Эдди.

— Не могу объяснить! — раздраженно восклицала Рейчел. — Это внутри меня, каждый день, каждую секунду, даже когда чем-то занимаюсь, разговариваю или думаю о другом. Я словно умираю от жажды, сильнейшей, неутолимой, и не имею права пить. Люси была тебе хорошей женой, а я — нет.

— Рейчел, я очень счастлив, — первое время утешал ее Эдди. — Никто, кроме тебя, мне не нужен.

Сегодня утром в предрассветном мраке Эдди почувствовал, как тлеет ее скукожившийся разум. Рейчел сказала, ей приснился сон: она родила ребенка, но где-то потеряла. Малыш был то воробушком в вязаной кофте, то жеребенком с серебряными глазками, то ребенком, но таким крошечным, что она искала его в ящиках буфета, в карманах и за диванными подушками. Малыш умрет, если его не найти.

— Даже кошмарный сон лучше, чем явь без ребенка. — В глазах Рейчел горела злость, точно ее бездетность была вызовом, на который Эдди не ответить, или спором, в котором ему не одержать верх.

Первое время Эдди утешал — дескать, у тебя есть я, а у меня ты, — но теперь даже не пытался. Рейчел нарочно мучила его, хотела, чтобы он почувствовал ее боль. Можно подумать, он не чувствовал!

Когда Эдди сегодня собрался, Рейчел даже не спустилась приготовить ему чай. Она не проводила его, значит, их отношения в тупике, ведь любящий человек понимает: любое прощание может стать последним. Если мужчина и женщина не прощаются, значит, не боятся искушать судьбу.

Колли отодвинулся от Эдди, и у того тут же замерзла нога. Эдди потоптался на месте и поработал кистями. Глубокомысленными размышлениями овец не спасешь. Пес вилял хвостом и ежесекундно оглядывался. Рейчел, к ним шла Рейчел! Подол пальто волочился по воде, на груди висел ягдташ. Не женщина, а безутешный призрак — длинные черные волосы распущены по плечам, в карих глазах скорбь.

— Привет, пес! Привет, Эдди! Я принесла вам чай.

Эдди заявил, что, хоть и вечереет, домой он еще не собирается, но на самом деле не желал подношений от Рейчел. Сейчас он, как всегда, уступит, а потом снова будет корчиться от боли.

— Я с вами пойду. — Тон у Рейчел был такой, словно это подразумевалось само собой.

Эдди сказал, что придется нести ее на закорках, иначе она просто окоченеет. Он втайне надеялся, что Рейчел почувствует его неприязнь и откажется.

— Хорошо, — только и сказала она.

Эдди не хотел видеть Рейчел и умирал от желания с ней побыть. Радовался, что она пришла, и ругал себя за уступчивость. Боялся, что она окончательно растопчет его любовь, и ловил себя на мысли, что, возможно, по-настоящему любил только Люси. От внутреннего разлада пропал голос. Бедный пес смотрел то на хозяина, то на хозяйку, не зная, что случится дальше.

Наконец Эдди кивнул, повернулся к Рейчел спиной, и она, опершись на его плечи, подпрыгнула: давай, мол, лови меня. Тонкие руки обхватили его за шею, гладкая смуглая щека прижалась к его щеке.

Эдди почти забыл нежность ее прикосновений и легкий мускусный аромат, как у свежераспиленного дерева и роз. Тело у Рейчел ладное, вес небольшой — проблем не будет. Рейчел оплела ногами его талию. Эдди подхватил ее под коленки — когда-то такая поза завела бы обоих с пол-оборота, а сейчас их тела молчали, словно желание и надежда угасли без следа.

Эдди брел к церкви и на веревке тащил вертлявую половину бочонка. За бочонком плыл колли. Ноги Рейчел бороздили воду, над водой распахнулся закат. Быстро холодало.

Впереди замаячила яркая цепочка — к острову плыла лисица, а за ней три лисенка. Тощие малыши с трудом держали головы над водой и отставали. Еще немного — и они утонут. Эдди вытащил дрожащие комочки из воды и посадил в свой ковчег.

Онемевшие, будто чужие ноги едва двигались. Сквозь призму воды казалось, что травы на затопленном пастбище куда больше, чем на самом деле, а колли не плывет, а бежит по воздуху, выбивая лапами пузыри.

Прочь от церкви плыла зайчиха — не к соседнему острову, а в открытое паводковое море. Колли покружил возле нее, управляя хвостом, словно румпелем, и оставил в покое. Поравнявшись с зайчихой, Эдди мог дотронуться до мокрых грязных ушей, маленькой головы и длинного костлявого тела, от которого разбегались крохотные волны. Лисят он уже спас, хотя он же фермер, он понимает, что с дикой природой лучше не спорить. Почему бы не спасти зайчиху? В заячьих глазах читался страх — не перед водой, а перед ним, лисятами и колли. Если посадить в ковчег, зайчиха попадет из огня да в полымя. Так ради кого это спасение, ради зайчихи или ради себя самого? Внезапно в грациозных движениях лап Эдди разглядел огромное желание жить и понял: заячья мудрость заслуживает больше доверия, чем его собственная. Пусть плывет, куда решила.

С каждым шагом Рейчел казалась все тяжелее, она молча обнимала его за плечи и прижималась щекой к шее. Они прошли мимо дохлого ягненка, который распластался на воде, словно морская звезда, и медленно вращался.

Начался подъем, воды под ногами стало заметно меньше, и Рейчел соскользнула со спины Эдди.

На острове возле фейрфилдской церкви они нашли только одну овцу. Два мертвых ягненка лежали на траве, три живых спрятались за контрфорсом и свернулись клубками, положив головы на копытца. Двери церкви оказались открыты, к кафедре жалось еще несколько овец, а в нефе стоял облепленный грязью упряжной конь.

Они сели на скамью и выпили чай из фляги, и тишина, что окутывала их, была мирной, словно ярость на время ушла из беспросветной тоски Рейчел. Над Ромни-Марш поднимался ветер. Лисица с детенышами ускользнули в полумрак.

Уже почти стемнело, когда Эдди и Рейчел погрузили в ковчег спящих ягнят. Колли погнал овец к воде.

Обратно они ехали верхом на коне. Рейчел села перед Эдди, прижалась к нему спиной и накрыла ладонями его руки, крепко держащие конскую гриву.

В Рейчел что-то изменилось, что-то погасло. Либо она возвращалась к нему, либо, как зайчиха, плыла в никуда.

Карен с тоской вспоминала свой пыл, самоуверенность, желание использовать малейший шанс. С годами сил и желания рисковать заметно поубавилось, а житейская мудрость подсказывала, что не всякая игра стоит свеч.

Теперь ей больше всего хотелось, чтобы ничего не менялось, хотелось послушной овцой брести по проторенной дорожке, не обращая внимания на дразнящие огоньки счастья, которые гаснут, стоит присмотреться к ним внимательнее. Когда-то давно Элизабет называла ее ветреной и безрассудной. Сейчас Карен стала совсем другой, точнее, никакой вообще. Удивительно, до чего застылой может быть жизнь — такой застылой, что и не замечаешь, как один серый день сменяет другой и приближается смерть.

«Придумываю себе занятия, суечусь, а на самом деле шевельнуться не решаюсь. Я — заложница мрака».

В себе Карен ценила лишь терпение и поразительный талант притворяться. Лицемерие, как любая ложь, угнетало, лишало последних сил. Каждое утро она с огромным трудом наскребала в себе порцию фальшивого смирения, чтобы дотянуть до конца дня. Карен лежала в постели с закрытыми глазами — окопы лучше всего рыть в темноте — до тех пор, пока не начинала казаться себе невидимой.

«Я даже детей своих обманываю. Они не понимают, что я сдалась. Я притворяюсь, что наша жизнь прекрасна, а в действительности мир жестокий, он в порошок людей стирает. В Германии тесно и душно, как в консервной банке. Наверное, во мне говорит отчаявшаяся мать».

Карен понимала, что в Германии наверняка немало других женщин, живущих во лжи и притворстве. Но как их распознать, если они маскируются?

Карен тосковала по Элизабет. Сестра — якорь правды, а Карен уносило все дальше в никуда. Теперь даже Элизабет не узнает ее, пополневшую, поздоровевшую. Сестре невдомек: жир — лишь часть маскировки, он отлично заполняет лиф вечернего платья и отвлекает внимание от банальных фраз. Со стороны создавалось впечатление, что Карен — верная дочь партии, что она любит и ненавидит в соответствии с политикой фюрера.

Артур казался довольным, а может, безразличным, с ним не поймешь. Его ничуть не коробило, если товарищи по партии целый вечер любезничали с его статной английской женой, и в субботу Карен собиралась блистать умопомрачительным декольте и безупречными манерами, а голова ее будет оглушительно пуста.

— Где Антье? Куда она подевалась? — спросила Карен Одноухого Мишку и Вязаную Собачку. Притаившаяся за шторой малышка взвизгнула и сжала шелковые кисти в кулаках. «На муаре снова появятся затяжки, а у Хеде — повод цокать языком, — подумала Карен. — Ерунда, новые шторы купим». Она заглянула под стулья, в шкатулку с секретом, в туфельки Антье, за диванные подушки — высокая прическа тотчас растрепалась. — Здесь ее нет! И здесь нет! И здесь!

Антье вылетела из-за шторы и в одних носках заскользила по натертому до блеска полу. Карен побежала следом, нагнала и прижала к себе.

— Ich habe dich! Я тебя поймала! — Антье вырвалась из ее объятий. — Давай снова! Начинаю считать. Раз, два, три, беги!

И Антье унеслась прочь.

— Хеде, Штефан уже дома? — громко спросила Карен. Летними вечерами мальчик со своим отрядом учился ставить палатки, ходить строем и кричать Ней Hitler именно так, как полагается.

— Mutti, я здесь! — отозвался Штефан. От Артура он унаследовал способность беззвучно подкрадываться и глотать улыбку. Карен поцеловала сына в белокурую макушку. Маленькая Антье обняла брата за пояс, и Штефан сделал вид, что грызет ее руку. — Я людоед! Ам! Ам! Ам!

На крики Антье прибежала Хеде и застыла в дверях, подперев бока руками.

— Наша малышка совсем расшалиться! Мадам, ужин готовый!

Одно время Карен просила Хеде не называть ее мадам, а потом махнула рукой. Наверное, для служанки это значило что-то вроде «английская леди». Стол уже накрыли, и Хеде резала еду для Антье.

— Хеде, давай я сама.

— Мадам видеть, как я резать? Наша малышка любить так, — с нежностью проговорила Хеде. — Хедди знать секрет, и Антье не оставить ни крошка!

— Антье сядет со мной, я прослежу, чтоб она все съела.

Дородная Хеде опустилась на стул и наполнила свою тарелку. После рождения Антье Артур бывал дома все реже, и Хеде стала столоваться с хозяйкой. У Ландау работали и повар, и горничные, поэтому Хеде превратилась в компаньонку Карен, хотя кроме воспитания детей и ведения хозяйства говорить им было не о чем.

Ужин прошел спокойно. Штефан корчил рожи и развлекал Антье, напевая песни гитлерюгенда. Малышка хихикала и, если бы не напоминания Карен, вообще забыла бы про еду. Хеде ела не спеша, тщательно пережевывая каждый кусок. Служанка принесла пудинг.

— Хеде, я выбрала субботнее меню, — объявила Карен. — Нас будет восемнадцать, значит, пригласим поваров из ресторана, а наш пусть возьмет выходной. Герр Бёллинг и доктор Грундманн сядут рядом с Артуром.

— Ja, мадам, понятно.

— Штефан будет сидеть за общим столом, и, пожалуйста, перед сном приведи Антье к гостям.

Хеде подняла голову:

— Я показать ее герр Бёллинг и доктор Грундманн? Показать Антье этим людям, мадам?

— Думаю, Антье уже достаточно взрослая, чтобы встречаться с чужими. Ей будет полезно.

Хеде опустила ложку.

— В чем дело, Хеде?

— Ни в чем.

— Штефан, милый, если ты сыт, пожалуйста, отведи Антье в сад, — попросила Карен.

Штефан взял сестренку за руку, и минуту спустя Карен выглянула в окно и увидела обоих на лужайке. Антье сидела на плечах у брата, одной рукой держала его за ухо, другой обрывала цветы на вишне.

— Так в чем дело, Хеде?

Хеде промокнула губы салфеткой и наклонила тарелку, чтобы собрать в ложку остаток сливок.

— Вы ее Muni, вам и решать.

По-твоему, будет слишком поздно? Думаю, если Антье один раз ляжет попозже, ничего страшного не случится.

Хеде положила ложку параллельно узору на тарелке и нахмурилась, точно собираясь с мыслями.

— Дело не в этом, мадам! Ах, в мой голова настоящий каша! Вы сказать, что я из ума выжить! Безумный как болван, так говорить Англия? — Хеде сложила руки на коленях и воздела глаза к потолку. — Значит, так: пять лет назад мы ездить Англия, герр Ландау, маленький Штефан и я смотреть Лондон, а вы навещать свой друг.

— Это было давным-давно. Не понимаю, к чему…

— Мадам, я быстро сказать до конца, ладно? Два, нет, три дня мадам гостить у свой друг. Герр… Мистер… Как же его звать? Ах, мой память совсем плохой! — Хеде забарабанила пальцами по скатерти. — Я вспомнить! Мистер Росс. Да, Майкл Росс, так сказать герр Ландау. Я очень удивиться, чуть в обморок не упасть! Judd Герр Ландау говорить, что ваш друг — еврей! — Хеде похлопала себя по груди. — Я думать, фрау Ландау — англичанка и совсем молодой. Она дружить с кем попало.

— Хеде, мистер Росс — брат моей школьной подруги. Да и вообще, тебя это не касается, я…

Хеде подняла руку — тише, тише, дайте договорить.

— Потом родиться малышка Антье. Я в жизни не видать такой красивый малышка! Но я сразу подумать: Антье странный малышка, у Mutti, Pappi и большой Bruder голубой глаза, а у Антье другой. Карий! Карий, как у черномазый. — Хеде глянула в окно: Антье ползала по граве, собирая опавшие цветы вишни. — Карий, как у еврея.

Карен замерла, чувствуя, как по спине бегут мурашки.

— Хеде, что ты говоришь?

— Мадам, дело не в том, что я говорить. Любой человек смотреть Антье и видеть правда.

— Боюсь, я не понимаю, о чем речь. — Карен поднялась и начала собирать тарелки. — Я уложу детей. Можешь идти, Хеде. Спасибо.

— Я не такой простой, как думать мадам, — тихо скачала Хеде, схватив Карен за руку. — Беда близко, глупо говорить, что она не прийти.

Карен вырвала руку, но снова села за стол.

— Вот и правильно, — кивнула Хеде. — Значит, Pappi Антье — еврей. Мадам не говорить, что это не так, для сказка уже слишком поздно. Мадам, я любить наш малышка, но я разрываться пополам и не знать, что делать. Я немка, а немцы иметь один долг. — Хеде снова взяла хозяйку за руку, и на сей раз Карен не вырвалась. — Мадам, не надо сердиться, моя вина здесь нет. Герр Ландау любить малышка Антье, как родной Pappi, и притворяться, что не видеть правда, или ему сердце болеть ее видеть. Но скоро Антье увидеть чужие, например герр Бёллинг и доктор Грундманн. Правда раскрыться. Если люди спросить меня, я не врать. Мадам понимать, что по-другому я не могу, хотя мое сердце болеть?

Мозг у Карен был по-прежнему парализован.

— Герр Ландау потерять работа. Штефан потерять школа и свой гитлерюгенд, а что случиться с вами, мадам? Но больше всех страдать Антье. — Над верхней губой Хеде появилась капелька пота. — Я спросить себя, как мы защитить Антье? Я думать, думать и придумать только один план.

Карен чувствовала: если Хеде заговорит, на волю вырвется немыслимый ужас. Антье носилась по саду, подбрасывала вишневый цвет и кружилась в дожде лепестков.

— Сейчас я сказать план, — шепнула Хеде. — Mein Gott, прости меня! Значит, так: мы лить в глаза Антье отбеливатель. Прийти боль, малышка терять зрение, но боль скоро пройти, а малышка иметь голубой глаза.

Карен точно примерзла к стулу. Следовало влепить Хеде пощечину; немедленно ее уволить, позвать на помощь, но кого?

— Я поговорю с мужем, — промямлила она и тотчас подумала: «Ничего глупее придумать не могла!»

— Ja, мадам, поговорите! — Хеде встала и с ненавистью взглянула на Карен. — Мадам думать, я ничего не видеть? Вы дважды разбить сердце герру Ландау! Вы мучить хороший, добрый человек, который вас любить. Я пытаться помочь, придумать выход из положение! Вы думать, Антье невидимая? — Голубые глаза Хеде сверкнули серебром, и Карен заметила, что они холодны и плоски, точно монеты. — Думать, что фюрер сделать исключение, потому что вы красивый жена партиец? Нет, мадам, исключение он не сделать!

— Mutti! — позвал Штефан. Долго ли он стоял в дверях, Карен не знала и занервничала.

— Милый, не подкрадывайся так! Мы с Хеде перепугались. Антье в саду? (Взгляд Штефана впился в нее, потом в Хеде.) Мы тут, как всегда, сплетничаем… Вы с Антье хорошо поиграли? — Карен улыбнулась и протянула сыну руку. — Пожалуй, я тоже выйду в сад. Погода-то прекрасная! Во что сыграем? Ну, предлагай!

Карен знала: Штефан отнюдь не легковерный дурачок. Его глаза были непроницаемыми, как у Хеде. Мальчик постоял у двери, потом развернулся и, судя по стуку шагов, коридором вышел в сад.

 

27

Зальцбург
Карен.

Майкл!

Другого адреса у меня нет — надеюсь, твоя мать перешлет письмо тебе. Если порвешь его, значит, я этого заслуживаю, но, может, все-таки согласишься еще раз со мной встретиться?

В июне я на пару дней приеду в Англию. Если обратишься к мистеру Стаббарду, который отвечает за бронирование в фолкстонском отеле «Метрополь», он назовет тебе точные даты. Пожалуйста, позвони мне в отель, и мы встретимся в любом удобном тебе месте. Майкл, нам очень нужно поговорить. Умоляю, не отказывайся!

Завидев на лестнице гостью, Рональд Стаббард разгладил страницы журнала регистрации бронирования и молниеносно спрятал газету за кассу, подальше от глаз мистера Бискита. Стаббард искренне верил: раз он прослужил старшим администратором двадцать семь лет, то имеет право на привилегии и небольшие поблажки, но старик Бискит обожал рыскать по отелю и устраивать проверки. Возмутительно, что человек не может почитать газету, если вокруг тихо и спокойно!

Новости были мрачные: обстановка в Европе накалялась, Испания билась в агонии. Напыщенный паяц фюрер заверил сеньора Франко в поддержке, а молодые люди из стран, которым вообще не следовало вмешиваться в конфликт, устремились на юг помогать испанским мятежникам — судя по газетным описаниям, сущим дикарям. На Востоке все друг другу глотки рвут, и, если мистер Чемберлен не отстоит позиций Европы, все со дня на день вновь попадут в окопы, хотя клялись не делать этого никогда. Красивые слова и обещания не развязывать новую войну оказались пустым звуком.

Пожалуй, в такой чудесный солнечный день о плохом лучше не думать. Стаббард чуть выше подтянул рукава форменного пиджака, чтобы выставить напоказ запонки, очень красивые, с темно-коричневой эмалью, их подарила мама на прошлое Рождество.

Стаббард сложил губы в профессиональную улыбку, но молодая женщина все не входила, хотя остановилась у самой двери. Получилась премилая картинка: ее изящный силуэт на фоне высокого берега и «Лис Клифф Холла», желтого утесника, морской зыби и размытой полосы французского берега.

Лицо женщины Стаббард не видел, но отдал должное и статной фигуре, и пальто-трапеции на ладонь ниже колен, и высокой прическе, и сдвинутой набок шляпе с фетровым украшением на полях и вуалеткой, и дорогому дамскому несессеру, что висел на локте.

Шея у незнакомки изящная, отметил Стаббард, а запястье тонкое — по таким критериям он определял общественное положение дам.

Много лет назад, когда в «Метрополе» были апартаменты, Стаббард гордился умением угадывать, к кому из жильцов пришел гость. В ту пору обстановка в отеле была куда теплее, и после смены служащим разрешалось пропустить стаканчик-другой в комнатке возле бара. В свое время Стаббард курил в присутствии индийского принца и министра его величества.

Сегодня "Метрополь» поскучнел, хотя по-прежнему считался модным и вторым по значимости в Фолкстоне.

Сквозь стеклянную дверь Стаббард видел, как старый мистер Пирс, швейцар, склонился в полупоклоне: рука в белой перчатке на медной ручке двери, бахрома эполетов развевается на ветру, пуговицы сверкают. Молодой носильщик, которого все звали Истукан Сидни, стоял в сторонке и ждал указаний, хотя багажа у гостьи не было.

Женщина нервно поправила шляпку и убрала с лица выбившуюся прядь. На фоне яркого солнца и сияющего моря фигуры женщины, Сидни и старика Пирса казались четкими, словно вырезанными из черной бумаги. Наконец Пирс, пожалуй, с излишним подобострастием распахнул дверь. Гостья вошла в фойе.

Нежный овал лица, ярко-рыжие волосы, хорошая кожа, ясные серые глаза, но ни следа пудры или помады. Стаббард был слегка разочарован: незнакомка оказалась миловидной, но не такой уж утонченной и изысканной, как он решил, глядя на фигуру.

Лет двадцать пять, решил Стаббард. Подбородок и нос порозовели, будто женщина гуляла под ярким солнцем, а полные губы Стаббарду не нравились в принципе. Однако именно небольшие изъяны делали ее лицо зрелым и привлекательным. Поначалу Стаббард думал, что посетительница не входит из робости, но сейчас в ее взгляде читалось затаенное волнение, которое за годы службы он видел не раз и не два. Эта молодая особа явилась на встречу с джентльменом.

— Доброе утро, миссис Ландау у себя в номере? — спросила она, склонившись к нему, точно боялась, что их подслушают. Значит, не с джентльменом.

Высокая, просто одетая фрау Ландау тоже была ему не по вкусу. Красавица, тут и спорить нечего, но такая надменная, что ни золотистые волосы, ни голубые глаза не спасут.

Она приехала два дня назад, но пищу для сплетен дала заранее — забронировала смежные номера и позволила сообщить даты своего пребывания некоему мистеру Майклу Россу, который «зайдет или позвонит». Проницательный Стаббард предвкушал пикантные сцены. Сколько таких пар он перевидал на своем веку! Джентльмен позвонил еще позавчера, но лично в отель не явился, а фрау Ландау не покидала номер. Вот и гадай, в чем тут дело.

Фрау Ландау оказалась очень требовательной — она явно считала себя не простой иностранкой — и скупой на чаевые. Горничные даже ссорились, бежать на звон ее колокольчика не хотелось никому. Стаббарду пришлось вмешаться и напомнить, что ублажать немцев в интересах государства. Девушки ответили недоуменными взглядами. Ну конечно, разве эти недалекие особы читают газеты?

— Мадам не желает присесть и подождать? — спросил Стаббард, указав на ряд крылатых кресел у стены.

— Ой, спасибо, садиться не буду! — Очевидно, его профессиональную вежливость приняли за искреннюю. — Миссис Ландау спустится, как только узнает, что я здесь. — На конторке стояли цветы в стеклянной вазе, лилии, и гостья наклонилась понюхать. — Чудесный букет! Мне цветы всегда поднимают настроение, а вам?

Улыбка молодой женщины получилась такой славной, что Стаббард тотчас простил ей назойливое дружелюбие. Да, нежный летний аромат лилий поднимал настроение и ему. Ну как не проникнуться симпатией к гостье с пыльцой на носу? Она слишком милая, чтобы дружить с фрау Ландау.

— О чьем приходе мадам желает, чтобы я доложил фрау Ландау?

В серых глазах отразилось полное недоумение. Ясно, нужно попроще.

— Мадам, могу я узнать ваше имя?

— Элизабет, миссис Элизабет Мэндер. Спасибо.

Оповестить фрау отправили Истукана Сидни. Она тотчас спустилась, и Стаббард, слившись с конторкой, стал наблюдать.

— Я разжирела, а ты похудела, — без обиняков заявила фрау Ландау, едва взглянув на миссис Мэндер. — У тебя нос в пыльце.

Бедная миссис Мэндер была настороженной и взвинченной. Она ежилась в объятиях фрау Ландау и терла аккуратный носик.

— Твоя комната рядом с моей, — объявила фрау Ландау, когда закончились поцелуи и прочие приличествующие встрече нежности. — Окна выходят на море, а между комнатами дверь. Можно оставить ее открытой и разговаривать. Давай сумку.

Обе направились к лестнице.

Элизабет гадала, почему Карен не вспоминает их последнюю встречу. Простил ли ее Артур? Элизабет не раз спрашивала об этом в письмах, но, видимо. Карен снова погрузилась в семейную жизнь, а о фюрере говорила едва ли не больше, чем об Артуре. У них родился второй ребенок, девочка, назвали Антье Эвой. Значит. Карен удалось сохранить семью.

К восторгу Джорджа, Элизабет наконец забеременела и родила дочь в том же месяце, что Карен — Антье. Карен послала Кристине вышитую шаль, а Элизабет отправила Антье плюшевого мишку и теплую распашонку, которую связала сама.

Карен писала все реже, а потом вдруг объявила, что снова едет в Англию, на сей раз одна, и собирается забронировать на две ночи номер в фолкстонском отеле. «Побудем вместе! — радовалась Карен. — Совсем как раньше, до того, как появились мужья и дети».

С одной стороны, предстоящая встреча Элизабет радовала, с другой — пугала: вдруг случится что-то непредвиденное и вновь воцарится хаос? На сей раз она решила держать дистанцию и гадала, знает ли Карен, где теперь Майкл, и не ищет ли повода вновь с ним увидеться.

Отель был дорогой. На конторке портье стояли цветы, по стенам висели картины маслом.

Когда Карен сбежала по ступенькам, Элизабет тотчас увидела, как изменилась сестра за прошедшие пять лет. Стала настороженнее, что ли. Она крепко обняла Элизабет, как будто ничего между ними и не произошло.

— Я разжирела, а ты похудела. У тебя нос в пыльце.

«Почему администратор не предупредил, что лилии пачкаются?» — удивилась Элизабет. Как бы она сама себе ни нравилась в новой шляпке, но желтый нос — зрелище жалкое и нелепое.

Их номера были со стороны фасада, высокие эркеры выходили на полумесяц белых вилл у самого моря. Светлый клен, бледно-зеленый муар, хромовые лампы и стеклянные столики — очень свежо и современно. Элизабет сняла пальто и шляпку, а несессер поставила в ванную, облицованную зеркальными панелями, где десятки ее отражений с прическами, покосившимися от тряски в фолкстонском автобусе, поплевали на носовые платки и вытерли носы. Элизабет припудрилась и подкрасила губы.

— Эй, ты чем занимаешься? — крикнула Карен. — Здесь внешность никого не волнует! В «Метрополе» одно старичье, все слепые как кроты!

Сестры спустились в зимний сад, где пожилые дамы угощались хересом, а в перекидных карманах лежали газеты. Занавески из тончайшего хлопка защищали от утреннего солнца. Молодой человек с напомаженными волосами играл популярные песенки на рояле и смотрел вдаль, словно пальцы, порхающие по клавишам, совершенно его не интересуют.

— Как хорошо! — сказала Элизабет.

— Ненавижу отели, — скривилась Карен. — Как Джордж? Шляпка твоя мне очень понравилась. Чувствуется, теперь он дает тебе больше денег на одежду.

— Спасибо, — улыбнулась Элизабет. — Вообще-то он никогда не скупился.

Было время, когда всю одежду Элизабет вязала и шила сама, но теперь дела в плавильне шли неплохо, и они с Джорджем больше не считали каждое пенни. В этом году Джордж уже не раз возил ее по лондонским магазинам. Он нанял сразу двух бухгалтеров, в том числе одного по зарплате, и помощь Элизабет больше не требовалась. Как ни странно, безбедным существованием они были обязаны кумиру Карен. Воинственность мистера Гитлера вынудила правительство заняться перевооружением, и заказы для плавильни посыпались как из рога изобилия. Однако Джордж переживал. «Скажи спасибо, что плавильня выпускает не оружие, а болты и заклепки, — успокаивала Элизабет. — Мистер Чемберлен говорит, что оружие не развязывает войну, а предотвращает. Твоя плавильня помогает защищать страну и охраняет нашу мирную жизнь». Элизабет хотелось, чтобы Джордж согласился, но он молчал.

Молодой человек за роялем завершил выступление оглушительным переливчатым аккордом.

— Я всегда знала, что Джордж станет тебе хорошим мужем, — заявила Карен.

— Странно, что ты так говоришь, но да, Джордж — хороший муж. Мне очень повезло.

Сестры выпили кофе в зимнем саду, прогулялись вдоль «Лис Клифф Холла» и, устроившись в шезлонгах, стали смотреть на Английский канал. Духовой оркестр играл «Привет, мистер Солнце» Клиффорда Мартина Эдди-младшего. Когда дирижер опустил палочку, а музыканты отложили инструменты и достали бутерброды, Карен взяла Элизабет под руку. По змеящейся дорожке сестры спустились с откоса, прошли через ложные гроты скалы, облепленной ракушками и загорающими ящерицами, и под соснами и тамарисками по крутой каменной лестнице с деревянными перилами вышли к морю.

Подставив лица полуденному солнцу, сестры добрели до сэндгитских коттеджей. Они семенили по волнолому; чтобы сохранить равновесие, приходилось вытягивать руки в стороны, а чтобы сохранить остатки приличия — придерживать развевающиеся юбки. Элизабет понимала: они слишком взрослые для таких забав, но она словно пробивалась сквозь годы замужней жизни и материнства, пузырьком воздуха взлетая туда, где они с Карен навсегда останутся девчонками.

Обида на Карен понемногу проходила. Что такое четыре дня в сравнении с тысячей жизней, прожитых вместе? Четыре дня — это же совсем мало.

Про ланч они обе забыли. У Элизабет болела голова, а кожу на лице стянуло от солнца и соленого воздуха. В магазинчике, обшитом рейкой внахлестку, продавали мороженое. Они быстро опустошили вазочки, оставили их на подносе и сели на песок, прислонившись спиной к деревянному волнорезу. В море рыбацкие лодки ждали скумбрию, которая приходит с вечерним приливом.

— Я всегда знала, что ты будешь счастлива, потому что ты хорошая, — сказала Карен.

— Я вовсе не хорошая.

— Мне так стыдно за то, что я натворила в прошлый раз! — выпалила Карен, схватив Элизабет за руку. — Ты простишь меня?

Элизабет онемела от изумления: стыдно?! Карен в жизни не стыдилась своих поступков. Потом ее осенило: весь сегодняшний день — фальшивка. Карен что-то нужно, и она ждет удобного момента, чтобы попросить.

Только мама когда-то учила, что если человек извинился, то его следует простить, как ни сильна обида. Элизабет крепко обняла Карен и прижала к себе. Выпустить сестру из объятий мешали не эмоции, а их отсутствие, она обнимала словно не сестру, а рулон ткани. Не зная, когда же финал этой сцены примирения, Элизабет смотрела поверх головы Карен на старух, которые вязали и болтали возле своих коттеджей, и детей, кувыркающихся на ограждении променада.

— Спасибо, — наконец кротко прошептала Карен.

К отелю сестры шли молча.

Элизабет надела новое платье и опаловые серьги, которые подарил Джордж. Она купила кашемировый жакет и дорогую помаду, надеясь, что хоть раз и хоть в чем-то не уступит Карен.

На других посетителей ресторана Карен смотрела с презрением.

— Сколько денег и времени я потратила на тряпки и безделушки! Женщины, которые наряжаются в пух и прах — полные ничтожества. Слава богу, теперь я понимаю: чтобы быть красивой, женщине нужны лишь здоровье и дети!

Размышления вслух предназначались не сестре, но опаловые серьги и помада оттенка «Коралловый секрет» вдруг показались глупыми и безвкусными.

Карен слишком много пила и пререкалась с парой за соседним столом.

«Juden!» — процедила она, не удосужившись понизить голос. Заявила, что старый джентльмен на нее глазеет. Это, мол, оскорбляет не только ее, но и его жену! Жена испугалась, а седовласый джентльмен извинился, сказав, что Карен неправильно его поняла. Он давно интересуется Германией и всего лишь хотел пригласить Карен и Элизабет за свой столик. Все гости ресторана следили за ссорой разинув рты.

«Даже если бы старик впрямь глазел на Карен, что удивительного? — подумала Элизабет. — Такую красоту и безвкусной блузкой не испортишь».

Когда сестры поднялись к себе, было уже поздно. Пока Элизабет искала ключи, Карен прислонилась к двери. В номере заранее включили свет и расстелили постель. Карен не без труда переступила порог, скинула туфли, вытащила шпильки из волос и дернула блузку. Половина пуговиц вылетела из петелек, и Карен, безуспешно повозившись с остальными, стащила блузку через голову и швырнула на пол. Пошатываясь, она застыла у кровати, светлая кудряшка упала на щеку. Карен резко села, потом рухнула на подушки, и, пока засыпала, из глаз ее текли слезы, мешаясь с тушью.

Элизабет погасила лампу на прикроватной тумбочке. Из-за чего бы ни плакала Карен, плакала она о себе.

Когда-то давно Элизабет могла спать только вместе с сестрой. Она хорошо помнила, как бежала по холодному линолеуму кэтфордской спальни — скорее, скорее, чтобы страшные тени не схватили за пятки! — как прыгала в постель и старалась устроиться поближе к Карен. Прижиматься строго запрещалось: сестру это злило. Не хватало одеяла, приходилось сворачиваться калачиком и довольствоваться плоским уголком подушки, и все равно рядом с Карен спалось слаще всего.

Элизабет ушла в свой номер, разделась и раздвинула шторы. Ночь выдалась безлунная. Мрак разбавляли только желтые огоньки ламп на рыбацких лодках, очень похожие на упавшие в море звезды. Карен снова захныкала, и Элизабет закрыла дверь между номерами.

Утром море побурело, на волнах появились барашки. Заросший травой променад пустовал, в окно стучал дождь, ветер приносил соленые брызги. Элизабет накинула халат и, глядя в окно, гадала, чем занимаются Джордж и Кристина. Она тосковала по дому.

В десятом часу Элизабет постучалась к Карен, ожидая увидеть номер в душном полумраке. Ничего подобного — Карен раздвинула занавески и настежь открыла балконные двери. Дождевые капли летели в комнату, щедро смачивая ковер и блестящий пол. Карен стояла в одной ночной рубашке.

— Господи, Карен, ты же пневмонию схватишь! Да и ковер портить незачем.

— Слушай, я же за все плачу, — напомнила Карен.

Элизабет закрыла балкон, придвинула к столу тележку с завтраком, сняла с блюд крышки, расставила тарелки и чашки.

— Есть тосты, кипяток, джем… Грейпфрут хочешь? А вот мармелад!

— Я должна тебе кое-что сказать.

— Вот молоко, вот сливки…

— Заткнись! — Карен стукнула по столу так, что зазвенела посуда. — Суетишься, как курица на яйцах! Вечно ничего не слышишь, потому что слушать не желаешь.

Впервые за много лет Элизабет почувствовала, как в душе захлопнулась невидимая дверь. Она ведь не обязана это терпеть. Можно встать и уйти.

— Ты выслушаешь меня?

— Да.

— Я отдам Антье тебе, — сказала Карен.

Элизабет услышала, но что тут ответишь? Она взяла заварочный чайник, поставила на место, передвинула молоко и сняла крышку с серебряного блюда. В голове была полная каша.

— Ты будешь любить ее ради меня, поэтому я тебя и выбрала. — Карен частила: выступление перед сестрой было явно отрепетировано. — Я надеялась, что Артур ничего не узнает, но сейчас скрывать бесполезно. В его семье ошибок быть не должно, это плохо сказывается на карьере. Ему нельзя иметь жену, которая совершила… Которая позволила себе неверность. Он, то есть мы… воспитываем ребенка, а ребенок… этот ребенок не немец. Поэтому ее заберешь ты.

Тишина легонько плескалась в стены. Элизабет разлила чай по чашкам — как-то негоже, чтобы он остывал.

— У вас же есть Штефан, а с Антье что не так? Между ними нет разницы. — Элизабет поставила чайник на столик. Она забыла налить молока. Карен рассердится, мелькнула глупая мысль.

— Между ними есть разница. Она дочь Майкла.

Словно со стороны Элизабет смотрела, как ее рука берет тост. Это невозможно — и неизбежно. Майкл никогда ей не принадлежал. Она размешивала сахар и была бестелесна, точно звон ложки о чайную чашку.

— Не молчи! — повысила голос Карен. — Ты слышишь меня? Антье еврейка, ей нельзя оставаться в Германии.

Из коридора донеслись приглушенные голоса, потом удаляющиеся шаги и хлопок двери.

— Потому что я должна подавать пример, — сказала Карен, словно Элизабет что-то спросила. — Из-за Артура я должна быть правильной. Мы все строим для Германии чудесное будущее, и фюрер говорит, что каждый должен отдать часть себя, каждый должен принести жертву.

— Хватит, Карен! Хватит нести чушь! Ты всегда говорила, что каждый должен жить так, как хочет. Почему ты мне не сказала? Как ты могла не сказать?

Карен встала и подбрела к окну. Остановилась в луже дождевой воды, прижала к стеклу ладони.

— Они читают наши письма.

— Кто? Кто читает твои письма?

По стеклам бежали ручейки, шторы промокли, словно дождь лил прямо в номере.

— Пожалуйста, не спрашивай больше ни о чем.

Оставаться в отеле еще на одну ночь теперь не имело смысла. Элизабет уже вызвала такси, и сестры сидели в пустом зимнем саду, слушая, как летний дождь стучит по стеклянной крыше. Карен рассказывала о будущем, которое у всех немцев одно, потому что они большая дружная семья. Она говорила почти без остановки, будто стена слов отгораживала ее от споров и сомнений. «Ну и логика!» — думала потрясенная Элизабет.

Карен закурила и поправила складки на юбке.

— Если ты не возьмешь Антье, ее заберет семья из Голландии, — сказала она. — Все уже подготовлено. Проблем не будет.

Напрасно Элизабет думала, что сестре уже ничем ее не удивить. Она склонилась к Карен и стиснула ее руку:

— Карен, что случилось? Я хочу понять. Прошу тебя.

Карен смотрела на дождь. Голос ее был ровен, как будто она годами предвкушала эту минуту.

— Элизабет, ты как ребенок. Ты хочешь, чтобы люди тебя любили, и ты понятия не имеешь, как устроен этот мир. Ты не понимаешь, потому что веришь, будто мир справедлив, а все люди добрые и хорошие.

Знакомое унижение. Карен знала ее лучше, чем Элизабет знала себя сама. Без толку спорить, но Элизабет вскочила и топнула ногой — в самом деле, как ребенок. Карен права.

— Плохо же ты меня знаешь! Ты забираешь все, на что взгляд упадет, и плюешь на последствия. Всем, кто тебя окружает, ты делаешь больно.

Карен потушила сигарету.

— Ну так что? Ты ее возьмешь?

— Не представляю, что сказать Джорджу.

— Спасибо, — проговорила Карен, словно все было уже решено.

У мистера Пирса, швейцара, был выходной, и его место занял Истукан Сидни. Сейчас он зарделся, предвкушая, как поведет миссис Мэндер к машине. Но милую непосредственную гостью как подменили. Она казалась усталой, точно не спала всю ночь, и опустошенной, точно перенесла потрясение. Хотя, может, она просто мечтала поскорее избавиться от фрау, как и большинство служащих «Метрополя».

Сегодня миссис Мэндер и фрау Ландау уезжали, и Стаббард занял стратегически выгодную позицию за конторкой, чтобы понаблюдать за прощанием. Как правило, дамы либо напоказ целуют воздух, имея в виду не размазать помаду, либо холодно пожимают друг другу руки, не снимая перчаток. Однако эти странные особы буквально на секунду стиснули друг друга в настоящих крепких объятиях, за которыми проницательный Стаббард почувствовал и любовь и ненависть.

Фрау Ландау выглядела ужасно — неудивительно, после вчерашнего-то скандала в ресторане. Стаббард услышал новость от Элси в самом начале дневной смены. Кто-то из официантов доложил шеф-повару (вероятнее всего, Уолтер, его близкий, хм, друг), шеф-повар — миссис Кабси, миссис Кабси — прачкам, а прачки — Элси.

Фрау Ландау обрушилась на старого мистера Аарон-хайма, заявив, что тот на нее глазел. Миссис А., которая воздерживается от спиртного из-за лекарств, хлопнула порцию скотча, а к канцлерскому пудингу не притронулась. Сегодня утром фрау Ландау и миссис Мэндер не съели завтрак, оставили в номере лужу дождевой воды и насквозь мокрый ковер. У горничных летом и так дел невпроворот, а тут взрослые дамы безобразничают! Шторы из комнаты фрау придется снимать и гладить, но муар ведь вообще мочить нельзя.

Фрау Ландау смотрела вслед удаляющемуся такси и не отошла от двери, даже когда машина скрылась. Величественная и неприступная, а ведь наверняка от похмелья мучается. Распущенные волосы, свободная одежда, которую в последнее время предпочитают многие дамы, — сколько же она будет смотреть в никуда?

Потом случилось невероятное. Фрау Ландау рухнула на пол, словно марионетка с перерезанными нитями. Ее прекрасное тело сложилось, как перочинный нож, и в следующий миг она распласталась на ковре. Румяные щеки, веер белокурых волос — теперь она напоминала не гарпию, а спящего ангела. Тому, кто прослужил в «Метрополе» двадцать семь лет, волноваться не пристало, но от такого зрелища Стаббард разволновался.

Вызвали доктора, фрау вскоре пришла в себя. Ее проводили в номер, и Стаббард передал ей записку с предложением за счет отеля послать телеграмму мужу или любому родственнику. Не одной же ей в таком состоянии домой ехать. Фрау Ландау отказалась.

Чуть позднее, бледная и в кои веки вежливая, она попросила спустить багаж вниз, расплатилась и покинула отель.

 

28

В 1928 году, когда Майкл отравился путешествовать, английские художники знали свое место: выше грубых американцев, но гораздо ниже французов. Вотчиной модернизма считалась Европа, хотя слабые лучи его остекленевшего ума пересекали Английский канал и проникали в Лондон. Майкл считал себя одним из озаренных и под ледяным взглядом французского модернизма чувствовал себя как дома, эдаким светлячком, возомнившим себя родственником луны.

В Мазаме Майкл понял свою ошибку: в живописи нет места вычурности, живопись — это наблюдение и воссоздание увиденного в краске. Однако подобия робки и неуклюжи, а картина не в состоянии передать рождение и смерть мимолетного момента. Больно видеть, как по бугорку травы скользит тень, как зевает кот, из крана падает капля, — видеть и знать, что сохранить для будущего не удастся. Майкл старается, понимает, что стараний недостаточно, только долг художника — собирать осколки времени.

Потом Артур Ландау преподал ему другой урок. Майкл трус, он рисует, только чтобы спастись. Он пытается сохранить собственную жизнь, и поэтому годы, проведенные на Дандженессе, когда Майкл писать не мог, очень напоминали смерть. Если бы не Элизабет, он бы утопился.

Она спасла его, но заставила страдать. Тысяча мгновений Элизабет утеряны. Вот Элизабет идет по гальке с корзиной в руках. Вот тянется к веревке и вешает его рубашку, прищепкой цепляя ее к самому небу, — пятки у нее пыльные, а руки темны от загара. Поднимается ветер, и рубашка раздувает зеленые и желтые тени на синеве. Элизабет за столом чистит апельсин на серой столешнице, и в глазах у Элизабет солнце.

Жизнь тускнеет, словно хвост кометы, от Элизабет не остается ни следа. И никаких доказательств существования Майкла.

Он возвращается в Лондон и живет в студии на Фицрой-стрит. Он заново учится рисовать, ищет утешение на зеленых улицах, на рынках, в парках, среди прохожих и детей, играющих на тротуаре. Прежнего владения кистью не вернешь, но Майкл находит покупателей и на нынешние работы — обычных людей, которым нужна картина для гостиной или кабинета. «Мы не понимаем современное искусство, — твердят покупатели. — А сегодня повсюду сплошь заумь и эмоции. Вот вы хороший художник!» — добавляют они, как будто Майкл — хороший человек.

Жарким летним утром Майкл вышел из студии и отправился на угол Уоррен-стрит, на почту. Письма на его имя приходили редко, хотя время от времени писала мать — то открытку ко дню рождения пришлет, то маленький подарок на Рождество. Верин почерк становился неразборчивым, совсем как у бабушки Лидии. Вера никогда не спрашивала, почему пять лет назад он сбежал с Дандженесса и бросил ее во второй раз.

На почте Майкл расписался за корреспонденцию — в основном извещения о денежных переводах от галерей, которым он продавал свои работы. В Лондоне его картины считались диковинкой, да и он сам тоже. Он не желал примыкать ни к одному из воинствующих течений, а потому стал желанным гостем в любом стане творческих революционеров — модернистов, реалистов, абстракционистов, сюрреалистов. Его принимали с теплотой и снисходительностью, как чудаковатого кузена, который приятен в общении, но отказывается вникать в суть семейной распри.

Беззаботные посиделки вроде тех, что Франки устраивала в Риджентс-парке, сменились вечеринками нового тина. Чаще всего теперь пили пиво, от еды воздерживались, главными демонами считали фашизм и бедность, а Граалем — Вечную Истину.

«Искусство — представление об идеальном порядке», — заявляли одни, а другие настаивали, что искусство должно быть стихийным. Искусство обязано высмеивать суету буржуазии, но добиваться общественного единства. Искусство вне времени. Искусство — здесь и сейчас. Искусство — мазня безумца, сырая котлета, тигр в очках, водолазный костюм с маской из роз.

В одном издании написали: «Левые, правые, красные, черные (и белые тоже, ибо у дураков, которые принципиально ни в чем не участвуют, своя линия фронта). Хэмпстед, Блумсбери, сюрреалист, абстракционист, социальный реалист, Испания, Германия, ад, рай…» Если смешать все цвета, получается грязь.

Майкл разобрал стопку почты и, укрывшись от жары на станции метро «Уоррен-стрит», вскрыл письма. Один конверт с немецкими марками переслали из Хайта, где жила его мать.

Майкл зашел в кафе и за столиком прочел письмо Карен Ландау.

«Если порвешь его, значит, я этого заслуживаю…» Жаль, Карен решила, что Майкл злится, хотя злиться следовало ей. Его ненависть к Артуру Ландау испарилась, остался лишь стыд за то, как он с ней обошелся во время их последней встречи.

«В июне я на пару дней приеду в Англию. Если обратишься к мистеру Стаббарду, который отвечает за бронирование в фолкстонском отеле «Метрополь»… Майкл, нам очень нужно поговорить. Умоляю, не отказывайся!»

Письмо пришло полтора месяца назад, и не забери Майкл корреспонденцию сегодня, запросто пропустил бы ее приезд. Он вернулся на почту и позвонил в «Метрополь». Дежурный администратор сообщил, что миссис Карен Ландау приедет в Фолкстон на следующей неделе.

Когда Майкл позвонил самой Карен, телефонистка на коммутаторе далеко не с первого раза его соединила. Карен говорила устало и раздраженно, да еще связь была ужасная. Быстро и сухо Карен объявила, что приедет в Лондон и они встретятся в чайной отеля «Чаринг-Кросс». Много времени она не отнимет.

Майкл приехал пораньше и, дожидаясь назначенного часа, гулял по набережной Виктории. Чуть мимо Карен не прошел.

— Привет, Майкл! Это я.

Если бы Карен не заговорила, он мог ее не узнать, хотя заметил бы наверняка. На любой другой женщине унылый зеленый жакет из плотной ткани с колючим ворсом казался бы уродливым, а Карен превращал в эдакую скромницу-крестьянку, которая не осознает своей красоты. Прежней живости и огня Майкл не нашел. Карен потяжелела, лицо округлилось, а волосы она теперь собирала в замысловатый низкий пучок. Черты как будто окаменели. Карен стояла под истерзанными ветром деревьями, смотрела на покрытую рябью Темзу и казалась замершей куклой.

— Прекрасно выглядишь, — произнес Майкл, но получилось неубедительно.

— Угу, как учительница, — улыбнулась Карен и на миг превратилась в себя прежнюю, словно всех этих лет разлуки и не бывало.

Майкл потянулся было за поцелуем, но испугался ее неподвижности. Никогда раньше он не видел в Карен такого безразличия, такого откровенного равнодушия.

— Стоять холодно. Может, прогуляемся? — предложила она. Они добрели до лестницы, убегавшей к зеленоватой бетонной площадке чуть выше воды. — Давай спустимся, не хочу стоять на ветру.

На ступеньках Карен поскользнулась и судорожно схватила Майкла за руку. Он придерживал ее, пока она не выпрямилась. Тотчас вспомнился парижский поезд. Карен отстранилась, не глядя ему в глаза, и принялась суетливо отряхивать жакет словно от следов его прикосновения. Судя по всему, то путешествие она и не вспомнила.

Они молча стояли и смотрели на реку. К площадке подплыл лебедь, явно рассчитывая, что его покормят.

Карен вытащила из сумочки фотографию очаровательной темноглазой малышки со светлыми кудрями.

— Это Антье Эва. — Карен быстро спрятала фотографию.

Уже потом, после ее ухода. Майкл так и не вспомнил, какими именно словами Карен объяснила, что эта девочка — его дочь. Зато он помнил, как смотрел на воду, покрытую жирной пленкой, и на белого лебедя, чьи перья отливали голубизной, будто в них запуталась луна. Мир перевернулся. Новость Майкл воспринял не разумом, а органами чувств, словно изменилось освещение или температура. Он помнил свое изумление: надо же, эта кроха — часть его!

— Антье нельзя оставаться в Германии, — сказала Карен. — Сам понимаешь почему. Она… — Карен запнулась. — Она в опасности.

— Если она моя дочь, я бы хотел ее увидеть.

Резкий смешок Карен напоминал лай гиены.

— О да, Майкл, она твоя дочь! Думаешь, я мерзла бы здесь, будь у меня хоть тень сомнения? Майкл, ты не должен с ней видеться, никогда! Это я и хотела тебе сказать. Обещай, что не станешь!

— Я хотел бы с ней познакомиться.

— Неужели не понимаешь, что это несправедливо? Антье должна принадлежать новой семье. Тебя ей лучше не знать, а меня — забыть. Если немецкие власти пронюхают… Даже не представляю… Если кто-то догадается… — В глазах Карен читалось отчаяние, и Майкл почувствовал: если бы не гордость, она бы на колени встала.

— Чем я могу помочь? — спросил он.

— Ничем. Ты вообще ничего не должен делать.

— Тогда зачем ты мне сказала? Я мог бы никогда не узнать.

— Это вряд ли. Антье забирает Элизабет.

Значит, еще одна частица его души окажется вне досягаемости. Ему нельзя видеть Элизабет, а теперь еще и дочь.

Лебедь оторвался от воды и захлопал крыльями, подняв небольшой шторм, потом опять опустился на бурую воду Темзы. Когда Карен заговорила снова, отчаяние исчезло из ее голоса, осталась только апатия, будто напоследок речь зашла о чем-то второстепенном.

— Когда-то я думала, что Артур избил тебя, потому что меня любит. Глупость, правда? Дело не в ревности, а в том, что ты еврей.

Майкл давно понял, что его еврейскую кровь чувствуют все, кроме него, что национальность у него на лице написана. Еврейчик Фрэнки Брайон, еврейский парень, с цветами явившийся к Элизабет, английский еврей, который заслуживал, чтоб его искалечили в Германии Артура Ландау.

Карен права, но Майкл понимал, как больно ей это признавать. Ей плохо при любом раскладе. Либо его избили из-за нее, либо, если это не так, потому что Артур Ландау ее не любил.

От реки веяло холодом. Карен смотрела, как грязные волны плещутся у белоснежной груди лебедя. Ее бледное лицо отливало синевой, словно прямо под кожей скрывались ужасные синяки. Она даже перестала дрожать. Ни сил, ни желания жить в Карен почти не осталось.

Постояв у воды, Майкл и Карен поднялись наверх и молча зашагали по набережной. Лебедь поплыл за ними по покрытой рябью воде, будто путь неведомо куда они держали вместе. Карен взяла Майкла под руку, и он вспомнил, как четыре года назад теплой летней ночью лежал с ней на кентском пляже и слушал, как море шуршит галькой. Карен с улыбкой смотрела на звезды, радуясь, что Майкл ее простил. Он сказал, что мюнхенские побои — дело прошлое. Соврать было совсем нетрудно.

Они решили поплавать при луне. Карен порезала ноги на устричной банке и потеряла туфли. Майкл понимал, что ей нужно вернуться в отель, но облегчение и благодарность ударили ей в голову — Карен сказала, что хочет остаться с ним.

Теперь Майклу стало стыдно. Карен пострадала сильнее, чем заслуживала. Прошлое превратилось в клубок грехов и наказаний, такой плотный, что не распутаешь. В Париже Карен ему солгала — то ли ревновала, то ли защищала младшую сестру, то ли хотела доказать, что ее желание — закон. Как бы то ни было, ее ложь навредила всем.

Они прошли по набережной примерно полмили, затем вернулись. Под мостом Карен застыла и отстранилась от Майкла.

— Я должна это сделать, — обреченно проговорила она. — Майкл, ты же меня понимаешь? Я должна отказаться от Антье. Иначе правда вскроется и ее заберут. А меня накажут — упрячут туда, где я умру, всеми брошенная и забытая. С такими, как я, в Германии по-другому не бывает. — Карен пригладила волосы. — Боюсь, сейчас мне не до чая, на поезд пора. — Казалось, ей не терпится уйти. — Прощай, Майкл, вряд ли мы еще увидимся.

Карен решительно развернулась, и Майкл смотрел, как она уходит.

 

29

После биржевого краха 1929 года Фейрхевены вернулись в Техас, и Франческа Брайон купила их дом на Уоберн-сквер. Фрэнки всегда считала, что Блумсбери подойдет ей больше, чем тупая манерность Риджентс-парка, и наверняка понравится завсегдатаям ее вечеринок — художникам, писателям и поэтам.

Из одолжения леди Каре Фрэнки купила дом вместе с обстановкой. Бедная Кара говорила, что не выдержит, если «торгаши и кредиторы стервятниками слетятся» в ее «чудесный английский дом». «Но с картинами ни за что не расстанусь! Это мое утешение, моя душа! А Урбан говорит, живопись — единственное надежное капиталовложение в этом мире». Картины отправили в Америку.

Фрэнки только радовалась, что больше не увидит портрет Пикси Фейрхевен, в котором жил призрак возлюбленной Майкла.

На обоях в салоне Кары на месте портрета остался темный прямоугольник, и Фрэнки повесила туда зеркало. Лучше смотреть на себя, чем вспоминать Элизабет.

Майкла Фрэнки не видела давным-давно. Она разыскала его в рыбацкой хижине на богом забытом мысе Дандженесс и догадалась, почему он не вернулся в Лондон. Причина тому не изуродованное лицо и руки, не способные держать кисть, а Элизабет. Майкл ничего не сказал, но Фрэнки и без слов поняла, что в Кенте он жил ради Элизабет.

Фрэнки явилась без приглашения, и Майкл изобразил бурную радость. Он вытянулся и потяжелел — мальчик превратился в мужчину. — перебивался чуть ли не подаяниями, но бедности нисколько не стеснялся. В убогой хижине ему было вполне уютно — не хуже, чем на лондонской вилле, в замке или в пещере. Майкл мог жить где угодно — а может, свое жилище он просто не замечал.

Тогда Франческа почувствовала, насколько они разные. На Майкле была одежда цвета гальки, а Фрэнки без ярких красок терялась. Она сидела за деревянным столом в своих зеленовато-синих туфлях и малиновом пальто с желтым шарфом и хотела извиниться.

Фрэнки сняла перчатки, но Майкл не взял ее за руку. Он к ней даже не прикоснулся! Она уже забыла, целовались ли они когда-нибудь. Истошные вопли чаек казались чуть ли не музыкальными, словно стенание. Как же люди живут среди таких скорбных криков? Фрэнки чувствовала каждую волну, будто море плескалось под деревянным полом хижины, и страдала из-за того, что Майкл и Элизабет наверняка занимались здесь любовью. Когда они сжимали друг друга в объятиях, даже птичьи крики наверняка звучали прекрасным гимном, а не тоскливым стоном одиноких, как сейчас.

Майкл приготовил чай, к которому Франческа не притронулась. Его нежности никогда не хватало, а теперь угасла и она. Он не чувствовал, что Фрэнки больно смотреть на его увечья. Она звала его в Лондон, обещала оплатить консультацию у хирурга, сказала, что студия на Фицрой-стрит до сих пор числится за ним, а у нее самой теперь два дома — в Блумсбери и в Риджентс-парке, Майкл может поселиться в любом из них или где пожелает.

Майкл слушал вполуха, глядел на нее вполглаза. Ни в заботе Франчески, ни в ее деньгах он больше не нуждался.

Фрэнки забыла в хижине синие лайковые перчатки, но вернуться не могла. Майкл подумает, что все подстроено, — такого унижения она не снесет.

Прошло немало времени, но незаметно для Фрэнки Майкл начал забываться. Будто ветка от дерева оторвалась. Потом рана затянулась, Фрэнки выздоровела. Да, на сердце остался рубец, но эта свобода — не скучать по нему, не надеяться на встречу — почти походила на счастье.

Франческа убеждала себя, что у них все равно ничего бы не вышло. Рядом с двадцатидевятилетним мужчиной сорокалетняя вдова обречена на страдания. Она богатая, он нищий. Слава богу, они так и не стали любовниками и ей не о чем жалеть. Она сумеет его забыть. Хорошо представлять будущее и видеть в нем только себя.

И когда в маленькой галерее на набережной Виктории Фрэнки увидела картину, ей почудилось, что земля уходит из-под ног. Ярко-желтая трава под хмурым зеленым небом — цвета нервные, злые. Карточка с именем художника отсутствовала, только почерк не спрячешь. Значит, Майкл снова взялся за кисть, хотя прежнее мастерство не вернулось. Стоило вспомнить его увечья, и у самой Фрэнки заболели руки.

Франческа поехала на Фицрой-стрит. Она годами избегала этой улицы и сейчас не понимала, что надеется там найти. Тело трепетало, как в юности, а душу терзала досада. Какая же она слабая! После стольких лет готова открыть крышку люка и провалиться в прошлое.

Наступала ночь, а окна студии до сих пор закрывали муслиновые занавески. Фрэнки выбралась из машины. За занавесками горел теплый золотой свет, и Фрэнки представила, как в зеркалах отражается пламя свечей — точно созвездия тянутся в бесконечность.

Она бросилась в подъезд, взбежала по лестнице и гудящим металлическим коридором прошла к двери студии.

Заляпанные чернилами письма Тоби Шрёдера не отличались подробностями, но Элизабет радовало, что он вообще пишет. Шестнадцатилетний, он по-прежнему учился в Танбридж-Уэллс, каникулы проводил в Нью-Йорке с родителями — он звал их Ингрид и Бруно, — а выходные — в Лондоне с тетей, Фрэнки.

Тоби никогда не просил, но время от времени Элизабет навещала его в Лондоне. Они встречались в кафе или в музее или отправлялись на пароме в Кью или Гринвич. Тоби радовался приездам Элизабет: им всегда было о чем поговорить. Он расспрашивал о Джордже и маленькой Кристине, которую Элизабет однажды взяла с собой; об Эдди, Рейчел и Мишке, на котором кататься уже не мог: пони шестнадцатилетнего не выдержит.

В глазах Тоби, почти скрытых челкой, не было ни следа обиды. Да, много лет назад Элизабет сделала что-то нехорошее, но это было давно и неправда. Неприятный эпизод детства, который постепенно растворялся, словно Тоби смотрел на него не в тот конец телескопа.

Тоби написал, что хочет увидеть пепелище Хрустального дворца в Сиднэме, пока его не разобрали на металлолом. Решили, что Тоби доедет с вокзала Виктория до Пенджа поездом, а Элизабет — из Кента на машине и будет ждать его на станции.

Увидев на платформе бывшего подопечного, Элизабет едва сдержалась, чтобы не воскликнуть: «Как ты вырос!» Тоби вымахал выше нее. Она велела себе не разглядывать его лицо, которое узнавала с трудом, — еще не сложившееся, но крупное, лицо почти взрослого мужчины. Длинная светлая челка, синий шелковый шарф, твидовые брюки, оливковая кожаная куртка — куртка и брюки были чересчур велики, да и вообще Элизабет считала, что школьнику нужно быть скромнее. Впрочем, мать и тетя Тоби такой вид наверняка одобряли.

Когда-то давно Элизабет сама так одевалась, но те времена миновали, оставив ее замужней дамой в безликих нарядах и шляпках, которые никто не замечает.

Вместе с Тоби Элизабет прошла через парк, поднялась на вершину Сиднэм-Хилла и из-за барьера смотрела на огромный скелет из покореженного металла. Разрушенная огнем конструкция казалась почти изящной, точно груда почерневшего кружева. Каменный бюст сэра Джозефа Пэкстона задумчиво глядел в пустоту а два сфинкса охраняли лестницу в никуда. На величественных террасах и в галереях уже пробивалась трава, повсюду, насколько хватало глаз, валялись осколки зеленого стекла. Кто-то влез на пьедестал и нахлобучил мраморной нимфе каску.

— Ничего себе! — изумленно пробормотал Тоби. — Тут словно бомба взорвалась! Вот так черт!

Оба захихикали.

— Да, ужасно, — кивнула Элизабет.

— Жаль, я не видел, как все горело, — сокрушенно покачал головой Тоби, и они пошли к кафе на берегу озера. — Думаешь, война будет?

— Разумеется, нет! С какой стати?

— В школе болтают, что испанский конфликт расползется по всей Европе. Брата Пикока взяли водителем «скорой помощи». Если бы мог, я бы тоже воевать пошел.

— Хорошо, что ты не можешь.

Официантка принесла чай, и разговор ненадолго затих.

— Приезжай в Кент на выходные, — предложила Элизабет. — Вы с Джорджем сто лет не виделись.

Она частенько приглашала Тоби, но тот ни разу не приехал.

— Угу, конечно.

— Верховую езду сейчас любишь?

— Не слишком. В Америке изредка катаюсь. Бруно купил лошадь для Бонни Мэй, но сестра ее до смерти боится.

— Наверное, твои сестры теперь взрослые барышни.

— Это они так думают.

Элизабет отставила чашку и промокнула губы.

— Мы с Джорджем хотим удочерить девочку, — объявила она, чуть не срываясь на писк от старания говорить нормальным голосом. Прежде Антье Эву она упоминала лишь при Джордже и невольно удивилась, как просто все звучит: захотим и удочерим.

— Ничего себе. — сказал Тоби, взглянув на нее.

— По-твоему, это правильно?

— Ну да, а что? По-моему, это здорово.

— Как твоя тетя Франческа? — после паузы спросила Элизабет, как спрашивала всегда.

— Не знаю, — пожал плечами Тоби. — Я давно Фрэнки не видел. Она была в Италии, в Греции и где-то еще, вроде бы на Корсике. На следующей неделе они возвращаются.

— Замечательно! Она с подругой путешествует?

— Нет, замуж вышла. За Майкла Росса. Да ты его знаешь. Он жил в Кенте неподалеку от вас с Джорджем, а сейчас перебрался к Фрэнки в Блумсбери.

Телеграмма фрау Ландау сильно удивила: только уехала и снова бронирует номер с детской кроваткой на три ночи, с видом на море, и смежный люкс для миссис Мэндер на две ночи.

Стаббард внес заказ в журнал регистрации. Очень в духе фрау: уверена, что для нее свободные номера всегда найдутся, как поздно ни предупреди. Свободные номера нашлись, хотя Стаббарда так и подмывало проучить строптивую особу и поселить ее в номере без вида на море. Он, впрочем, сдержался, решив, что игра не стоит свеч.

О доброте своей Стаббард не пожалел. Дочь фрау Ландау оказалась маленькой феей, глянешь — и слезы умиления на глаза наворачиваются. Девочка очаровала всех. Старик Пирс поклонился и пожал лапу ее плюшевому медведю, а Истукан Сидни понимал ее с полуслова, хотя девочка разговорчивостью не отличалась. Сидни тоже слыл молчуном — наверное, потому они друг другу и приглянулись.

Фрау Ландау тоже сильно удивила: высокомерная богачка превратилась в нежную любящую мать, спокойную, но явно гордую тем, что ее дочь привлекает столько внимания. Из-за малышки «Метрополь» гудел словно улей: все наперебой старались угодить Антье Ландау. Миссис Кабси отвела ее в гости к горничным, повар сварил ей ириски, а Эдит и другие девушки впали в меланхолию и не могли нормально работать.

Впрочем, Стаббарда радовало, что персонал отеля перестал сплетничать и роптать по поводу и без, а фрау Ландау стала вежливой и обходительной. Она глаз с дочки не сводила, словно боялась, что Антье исчезнет, и никак не могла наглядеться.

— Дети так быстро растут! — вздыхала миссис Кабси. — Оглянуться не успеешь, а они уже вылетают из гнезда. Прекрасно понимаю миссис Ландау!

Вскоре приехала миссис Мэндер, и следующие два дня гостьи провели втроем. Нарядившись в сарафаны, они с утра уходили на море, а возвращались загорелые и посвежевшие. Каждый день мать заваливала малышку Антье подарками — то бумажных вертушек купит, то воздушного змея, то ведерко, то шарик. На этот раз и друг с другом женщины держались куда приветливее. Неудивительно, кто же будет ссориться и спорить при такой очаровательной крошке! «А правильно ли я поступил?» — впервые в жизни подумал Стаббард.

В последний вечер фрау Ландау подошла к столу Стаббарда одна. Заплатила за оба номера, заказала такси на четыре утра. На четыре утра! От завтрака отказалась и предупредила: она заранее выставит багаж за дверь, чтобы коридорный не стучал. Фрау вручила Стаббарду конверт, который утром следовало передать миссис Мэндер.

Больше фрау Ландау Стаббард не видел, она уехала до начала его смены.

Ровно в девять миссис Мэндер спустилась в фойе. Малышка семенила следом, держась за ее юбку. Темные глаза девочки казались огромными. Антье озиралась, но не капризничала, а вела себя тихо и спокойно.

Пирс поклонился мишке, а зардевшийся Сидни пробормотал что-то такое, от чего Антье едва не улыбнулась. Миссис Мэндер взяла ее за руку и вывела на крыльцо. Обе черными бумажными фигурками застыли на фоне яркого солнца и сияющего моря, совсем как миссис Мэндер, когда приезжала два месяца назад.

Через минуту у обочины притормозил старый желтый «даймлер».

Проснувшись, Элизабет сразу увидела Антье. Значит, Карен принесла ее из своего номера и уложила на кровать. Элизабет приподнялась на локте и всмотрелась в личико спящей девочки. Дочь Майкла, такая невинная и безмятежная! Сейчас голубоватая дымка рассеется и начнется первый день ее новой жизни. За ним второй, третий, четвертый, и со временем немецкая девочка исчезнет. В четыре года потерять всех и все, даже родной язык, — испытание не из легких.

За шторами светило солнце. Майкл сейчас наверняка просыпается рядом с Франческой Брайон.

Элизабет встала и оделась. Когда она застегивала серьги, в зеркале появилось отражение Антье. Босая, в ночной рубашке, девочка оглядывалась по сторонам.

— Mutti! — позвала она.

Элизабет проворно закутала Антье в кардиган, поднесла к окну и показала на волны, женщину с собакой, лодку и голубя.

— Море. Леди. Лодка. Птичка.

Антье внимательно смотрела на ее губы, точно стараясь понять, как произносятся незнакомые слова.

— Mo-ре. Лей-ди. Лот-ка. Птиш-ка.

Попрощаться с Антье спустился чуть ли не весь персонал отеля. Мистер Стаббард вручил Элизабет плотный конверт, в котором лежали документы и письмо.

Элизабет! Здесь все нужные документы. Их готовили очень тщательно, проблем возникнуть не должно. Свидетели уже расписались, вам с Джорджем осталось поставить подписи там, где я пометила.
Карен.

Отныне она твоя. Если начнет расспрашивать, говори, что тебе ничего не известно. Обещай, что она никогда не узнает, кто я ей. Ты не понимаешь, что сейчас творится в Германии.

Пожалуйста, не пиши мне, а если придется, очень прошу, не упоминай ее. Умоляю, не рассказывай никому. Моя жизнь в твоих руках.

Пожалуйста, не думай обо мне слишком плохо.

В документах на удочерение говорилось, что мать девочки умерла два года назад. Отец «не установлен».

— Милая, хочешь молока? Молока? — Элизабет показала на кувшин с молоком.

Антье выглянула из самого грязного угла чулана, где пряталась между прессом и метлами. Малышка оделась — натянула вязаные брюки, нарядное платье с розовыми шелковыми цветочками по подолу и пальтишко. Даже сумочку свою взяла. Раскраска, цветные карандаши и ночная рубашка валялись кучей на полу. Элизабет опустилась на колени, и Антье испуганно вжалась в стену.

— Она не умеет говорить, — посетовала Кристина. — Лишь повторяет за мной слова.

— Что мне ей сказать? Какие слова она уже знает?

— Карандаш, — ответила Кристина. — Краски. Кукла.

Элизабет протянула Антье чашку с молоком, но девочка отвернулась и спрятала подбородок в бархатный воротничок платья.

— Солнышко, пожалуйста, выпей! Ты же с утра ничего не ела.

Антье поморщилась, словно голос Элизабет причинял ей боль.

Она не любит молоко, — заявила Кристина.

— Кристина, пожалуйста, поговори с ней, только ласково.

Кристина взяла Антье за руку, забрала у нее сумку и бросила на пол. Потом сжала девочку в объятиях и поцеловала в щеку, да так крепко, что Антье охнула.

— Осторожнее, Кристина, осторожнее! — попросила Элизабет.

Кристина заглянула Антье в глаза — их носы едва не соприкоснулись — и позвала:

— Антье!

— Давай звать ее Элис, — предложила Элизабет.

— Но ведь она Антье!

— Ну, это только произносится немного иначе. Теперь ее зовут Элис, нам нужно ее приучить.

Элизабет дала Кристине чашку с водой, и та поднесла ее к губам Антье. Девочка жадно выпила, пролив немного на воротник.

— Кристина, отведи Элис в гостиную, — велела Элизабет. — У камина тепло, можно поиграть, а я принесу вам печенье.

— На кукольных тарелочках, — попросила Кристина. — И настоящий чай.

— Да, и настоящий чай. Оставь вещи Элис. Я все уберу.

Девочки ушли, держась за руки, а Элизабет подняла ночную рубашку и сумочку. Внутри лежали галька и шарфик Карен.

Элис бродила по дому, открывала двери, ощупывала мебель, спускалась и поднималась по лестнице, точно постоянное движение спасало от слез. Элизабет бросала тряпку для пыли, стирку, кастрюли с кипящим супом и бежала ее искать.

Элис рисовала картинки — гору, елки, двухэтажный дом, мужчину, женщину и мальчика с желтыми волосами и синими-синими глазами.

Элис выбивала Элизабет из колеи, а взять себя в руки никак не получалось. Элизабет не справлялась с элементарными вещами, порой не могла даже дышать, одиночество Элис заражало и камнем давило на грудь. Они так похожи — обездоленные, ждущие того, что никогда не случится.

Однажды за чаепитием для Кристининых кукол и мишки Элис, которое устроили на коврике перед камином, Элис закричала:

— Mutti, Mutti, schau mir mal an! [23]Мама, мама, ну посмотри на меня! (нем )

Кристина сунула ей мишку:

— Ему так грустно!

— Элис, как зовут мишку? — спросила Элизабет. — Мишка? — Она ткнула пальцем в медвежонка.

— Штефан, — ответила Элис, повернув игрушку к себе.

Это отрешенное неземное спокойствие Элизабет видела в глазах новорожденной Кристины, прежде чем оно сменилось испуганным непониманием. В спокойствии была мудрость, смирение с превратностями судьбы и надежда, что кто-то придет и все исправит.

В присутствии Кристины у Элизабет никогда не сжималось сердце и не болела душа. Либо это просто забылось, а чувство к родной дочери со временем пришло в равновесие.

Любовь к Элис была старше и проще, будто всегда жила в Элизабет и ждала своего часа.

 

30

Если во время поездки в Хайт по магазинам удается избежать встречи с Рейчел, Элизабет вздыхает с облегчением: «Уф-ф, пронесло!» Порой Эдди вечером приезжает к Джорджу сыграть в криббидж, а вот Рейчел к Элизабет больше не заглядывает, они больше не вяжут и не штопают вместе.

Если бы попросили объяснить, в чем дело, Элизабет назвала бы размолвку недоразумением: она подумала одно, Рейчел — другое. Только это неправда, правду она сказать не может, поэтому не может и помириться с подругой.

Элизабет соврала так явно, что Рейчел онемела от удивления и не нашлась с ответом. Разговор был несколько месяцев назад, но до сих пор мучает Элизабет и не дает спать по ночам.

Однажды утром Рейчел прибежала к ней с хозяйственной сумкой. Она дрожала то ли от волнения, то ли от расстройства, и Элизабет не на шутку перепугалась.

— Рейчел, что случилось? С Эдди все в порядке? А с Верой?

— Дело в тебе. Скажи, что это неправда! Скажи, что не обошлась бы так со мной!

Рейчел помогала матери разбирать шкафы в бунгало и наткнулась на коробку от конфет, в которой бабушка Лидия хранила рисунки дедушки Леми. Помимо рисунков там лежали фотографии.

И вот сейчас Рейчел вываливает содержимое сумки прямо на кухонный стол и из кучи конвертов и листов плотной бумаги достает карандашный портрет маленькой девочки, потом ее же акварельный портрет — девочка в чересчур длинном платье сидит в кресле. Рейчел снова роется в бумажной груде, вытаскивает конверт, а из него — два снимка. На первом та же девочка сидит на плечах у Майкла и держит его за уши, на втором — задувает свечи на торте. Рейчел раскладывает фотографии на столе.

На фотографиях Элис, и Элизабет едва сдерживает улыбку.

— Смотри! — требует Рейчел. — Смотри! — В темных глазах гнев мешается со страхом. Она поочередно тычет в снимки, словно Элизабет может не понять.

Элизабет смотрит, но молчит.

— Это я, но если не знать, то можно подумать, что Элис, — хрипло говорит Рейчел. — Она ведь дочь Майкла! Уж не знаю почему, но Карен отдала ее тебе, верно? Не ври, Элизабет, скажи правду!

— Мать Элис умерла.

Рейчел сверлит ее горящим взглядом.

— Элис — сирота, о ее родителях почти ничего не известно.

На фотографии Элизабет больше не глядит. Там Майкл, ему лет десять, не больше, а улыбка счастливая и беззаботная, Элизабет такой не видела у него ни разу.

— Я имею право знать! — кричит Рейчел. — Почему она досталась тебе, а не мне? У тебя есть Кристина, Элис должна быть моей!

Как противен Элизабет собственный короткий смешок! Это нервное, но выходит надменно, чуть ли не злорадно.

— Побойся бога, Рейчел! Дети не паек, который распределяют всем поровну! (Как она могла сказать такое?!) Я покажу тебе документы на удочерение, хотя, разумеется, не обязана. Хочешь, взгляни на свидетельство о рождении Элис. Ее отца никто не знает.

Кажется, что Рейчел не дышит, что у нее сердце остановилось.

— Я его знаю.

Рейчел разворачивается и уходит. Элис и Кристина в саду, и Элизабет опрометью выбегает из дома. Девочки играют как ни в чем не бывало, а Рейчел уже след простыл.

Порой секрет зарыт так глубоко и спрятан так надежно, что его забывает даже сам хранитель. Насколько помнит Элизабет, в секрете Карен все просто и ясно. Скрывать прошлое Элис нелегко, но ради старшей сестры нужно терпеть.

Однако приходят и другие мысли: «Наверное, даже хорошо, что Элис принадлежит мне одной. Какой смысл делить ее с Рейчел? Кто от этого выиграет? Рейчел — максималистка, захочет девочку для себя одной, а разве я не заслужила частичку Майкла?»

Подобно всем глубоко зарытым и хорошо спрятанным вещам (за исключением золотых), со временем секрет поблек и потерял форму. Изначально он защищал Карен, теперь служит Элизабет.

Наступает 1938 год — прошел год, как Элис приехала в Англию, полгода, как Рейчел обо всем догадалась. Соседи знают, что очаровательная Элис сирота, но почему добрейшие Мэндеры ее удочерили, давно никого не интересует. Секрет зарастает быльем.

Холодной ноябрьской ночью он вырывается на свободу и жиреет, превращается в чудовище. Мощные челюсти мигом перемалывают вину Элизабет, а стальные копыта растаптывают обиду Рейчел. Карен и малышка Элис для него — мелкие сошки: в черном мозгу зреют далеко идущие планы. Имя чудищу — Kristallnacht, или Хрустальная ночь.

Живет в Париже немецкий парень. Однажды он узнает, что депортированных из Германии евреев держат на польской границе в нечеловеческих условиях, а тех, кто отказывается выполнять приказы фюрера, уничтожают. Родные парня — польские евреи. Их выселили из дома в Ганновере и депортировали в Польшу, которой лица с немецкими паспортами совершенно не нужны. Голодные, всеми брошенные, его родители томятся на польской границе вместе с сотнями товарищей по несчастью и однажды отправляют в Париж письмо: «Помоги, сынок!»

Парню всего семнадцать. Он не понимает, что уже слишком поздно. Он покупает револьвер, пули и отправляется в немецкое посольство в Париже. Он стреляет в сотрудника посольства, а в кармане прячет записку для родителей: «Прости меня, Господи! Я хотел, чтобы мой протест услышал весь мир…»

Мир слышит, но решительных мер не принимает. За гибель чиновника гитлерюгенд мстит побоями — страдают не только евреи, но и немцы с семитской внешностью. По всей Германии громят и сжигают синагоги, оскверняют еврейские могилы, бьют окна и витрины еврейских магазинов, предприятий и домов. Kristallnacht, Ночь разбитых витрин.