Да, красавица из красавиц, богиня хорошего вкуса, могущество, покровительствующее талантам, символ своей эпохи — Рекамье, ради которой вся Европа устремлялась на улицу Монблан, несравненное, блестящее воплощение женственности… Теперь нам придется последовать за ней спокойным путем ее осени.
Можно ли в это поверить? Годы, мирно протекавшие со времени первых чтений «Замогильных записок» в Аббеи до самого их завершения в 1841 году, годы, струившиеся на фоне политической безмятежности и мещанского процветания, были самыми волнующими в жизни Жюльетты, ибо были самыми счастливыми: годами свершений и плодотворного умиротворения, годами любовной нежности и сопричастности с Рене, гармонии между семьей и светом…
Во-первых, Жюльетта мало и «хорошо» постарела, возможно, в этом наилучшим образом отразилось ее искусство жить. Ее ясная и ровная натура, не поддающаяся на обман — ни чужой, ни свой собственный, — к тому располагала. Она принимала реальность, вместо того чтобы бороться с ней, и потихоньку кое от чего отказывалась. Она сменила свой «фирменный» белый цвет на серый — новый символ. Сент-Бёв сообщает о том, как она ответила одной своей знакомой даме, которая, после долгой разлуки, сделала ей комплимент по поводу ее внешности: «Ах, дорогой друг, нечего больше строить иллюзий. С того самого дня, когда я увидела, что молодые савойцы больше не оборачиваются на улице, я поняла, что все кончено».
С определенной точки зрения это было правдой. Но что ей было за дело? Ее красота смягчилась, ее собственный блеск отошел на второй план перед тем, что казалось ей важным: принимать других, заботиться о счастье окружавших ее людей, оберегать главную свою любовь — Рене. Чем больше проходило времени, тем больше ему требовались присутствие и нежность Жюльетты, ее участие в нем самом и в его трудах. Все это было ему необходимо для единения с самим собой, которого он тщетно пытался добиться благодаря светскому обществу и которое могла ему дать только Жюльетта.
Вторым моментом, наполнявшим жизнь Жюльетты, было как раз поведение Шатобриана. Она хотя и не преобразила его кипучую и сильно ранимую натуру, но умерила его резкость, эгоцентризм, капризность, из-за которых с ним было трудно, если не сказать невозможно, жить. Маленький дикарь из Сен-Мало, мечтавший о славе, как будто не имевший никакой другой веры, кроме веры в свое величие, заставлявший вращаться вокруг собственной особы все, что попадалось ему на пути — пейзажи, события и лица, — наконец-то достиг уравновешенности. Случилось чудо, и этим он был обязан как самой Жюльетте, так и той атмосфере, которой она умела его окружить, той ритуальной регулярности, в которой они проводили время… Под семьдесят лет Шатобриан был способен осуществить тот грандиозный замысел, к которому его привели все его скитания, все его любовные и политические приключения. Наконец на него снизошла некая благодать, он достиг внутреннего примирения, особого настроения, делавших возможным создание магистрального произведения, позволявших облекать в возвышенные слова свою историю, поставленную в сердцевину истории его века. Поскольку Жюльетта поощряла глубинное слияние между тем, каким он хотел быть, тем, каким он был, и тем, каким он хотел, чтобы его запомнили, шедевр Шатобриана близился к завершению. Шедевром же Жюльетты, разумеется, было сделать так, чтобы он увидел свет.
Отныне страсть Жюльетты преобразилась в неизменное участие, и этим определялось ее отношение к писателю: ее свобода, терпение, знание людей, ее спокойствие служили Рене.
Сент-Бёв анализировал это следующим образом:
Г-н де Шатобриан в последние двадцать лет был средоточием ее мира, высшим интересом ее жизни, которому она не то чтобы жертвовала всеми остальными (она не жертвовала никем, кроме самой себя), но подчиняла все вокруг. Что-то вызывало у него антипатию, отвращение или горечь, о чем довольно ясно говорится в «Замогильных записках». Она все это умеряла и исправляла. Как ловко она умела разговорить его, когда он молчал, вложить в его уста любезные и благожелательные к другим слова, которые он якобы недавно сказал ей наедине, но не повторил при свидетелях! Как она кокетничала ради его славы! Как ей удавалось порой заставить его быть действительно веселым, любезным, всем довольным, красноречивым — таким, каким ему с легкостью удавалось быть, когда он того хотел! Своим мягким влиянием на него она подтверждала слова Бернардена де Сен-Пьера: «В женщине есть легкая веселость, рассеивающая печаль мужчины». А с какой печалью приходилось сталкиваться ей! Печалью, которую Рене вынес из чрева матери и которая лишь увеличивалась по мере того, как он старел! Никогда г-же де Ментенон не приходилось так изощряться, чтобы развеселить Людовика XIV, как приходилось это делать г-же Рекамье ради Шатобриана. «Я всегда замечал, — говорил Буало, возвращаясь из Версаля, — что, когда умолкали похвалы в его адрес, король сначала начинал скучать, потом зевать и был готов уйти». Любой стареющий великий поэт — немного Людовик XIV в этом смысле. Каждый день она изобретала тысячу милых способов, чтобы возобновлять и освежать эти похвалы. Она снискивала ему новых друзей, новых почитателей. Она всех нас приковала золотой цепью к пьедесталу его памятника.
Жизнь Шатобриана была совершенно размеренна: он вставал на заре и в халате садился за стол. Одевался, потом, после обеда, пунктуально ехал с улицы Анфер на улицу Севр. Он являлся туда в три часа и запирался с Жюльеттой, которая подавала ему чай. В четыре часа двери салона раскрывались для близких и гостей — писателей, поэтов, критиков, историков, редко политиков. Около пяти Рене уезжал, рано ужинал и ложился неизменно в девять часов. Случалось, что он задерживался в Аббеи: забыть о времени было легко, так как на камине в салоне вместо часов стояла ваза с цветами. Однажды Шатобриан спохватился только в шесть часов, когда ему уже полагалось ужинать у себя дома. Уже на пороге он сказал: «Я не успеваю проголодаться до семи часов. Но г-же де Шатобриан всегда хочется ужинать в пять; так что мы решили садиться за стол ровно в шесть: эдак мы оба недовольны, а это и называется хорошо ладить!» Какая пропасть между улицей Анфер и улицей Севр!
Жюльетта клонилась к шестидесяти годам, но ее талант общения разворачивался в полную силу, не допуская промахов, и это просто поразительно. Не будучи ни в коей мере «синим чулком» (слава богу, у нее для этого слишком тонкий и верный вкус!), она оставалась в центре спаянного ею общества, которое сама избрала и которое частично обновлялось путем кооптации, жило в подлинном интеллектуальном единении и подпитывало ее, не растворяясь в ней. Ее кружок, наследник кружка г-жи Жоффрен, был образцом искусства жить на французский манер, примером обогащающего и творческого совместного времяпрепровождения, в котором не было места склокам и чопорности, столь распространенным в Париже. У Жюльетты нельзя было встретить вульгарного в своей пошлости остроумия, дешевой виртуозности, разлада — напротив, там все дышало умом и гармонией. Наверное, в этом и состоял ее секрет: это тонкое и неизменное согласие между ней и другими, узы которого понемногу начинали связывать всех между собой. Угадывать нюансы, противоречия, маски, чаяния и способности людей, начиная с себя… И пользоваться этим наитием, чтобы помогать другим цениться больше и дороже… Как не припомнить замечательное выражение Сент-Джона Перса, которое, наверное, понравилось бы ей и гостям Аббеи: «Женщина живет на берегу, мужчина безбрежен…»
Она была счастлива жить на берегу, и прочные связи с друзьями, начиная с ближайшего окружения, это доказывают. Кто теперь составлял ее ближний круг?
В первую очередь — Ленорманы, которые процветали и плодились. Они шли в кильватере своего друга Гизо: когда тот, в 1830 году, был назначен министром внутренних дел, он призвал к себе Шарля и сделал его начальником отдела изящных искусств, который тогда находился в его ведении. После отставки министра, осенью 1832 года, Ленорман стал хранителем печатных изданий Королевской Библиотеки, а затем перешел в отдел медальонов, которым руководил долгие годы. С 1835 по 1844 год он был к тому же заместителем Гизо, который руководил кафедрой современной истории в Сорбонне, что в результате привело его во Французский Коллеж.
Хотя они жили отдельно от тетушки, бдительности они не теряли. Любовь к ней «очаровательной четы», как назвал Ленорманов Гизо, была властной в самых мельчайших деталях. Не стоит и говорить, что Жюльетта сопротивлялась им мягко, но стойко. Им пришлось сдаться и согласиться с тем, что было волевого и «авантюрного», по их же собственному выражению, в личности г-жи Рекамье. В одной частной записке Шарль Ленорман анализирует неизменную черту характера Жюльетты — «пламенную страсть к личной независимости, неприятие самой мысли о том, чтобы смешать свое существование с другим»… Они с женой боролись против пагубного влияния некоторых лиц, начиная с Шатобриана (к этому мы еще вернемся), стремились отслеживать появление новых посетителей в Аббеи, навязывать там кое-какие из своих нравственных и интеллектуальных категорий, которые со временем принимали узкий и конформистский характер. Жюльетта, родившаяся в другом веке, пережившая ужасные времена беспорядков, раскола в обществе и войны, была гораздо гибче их и гораздо более открытой. Новые ригористские тиски, в которые загоняли общество с приходом к власти определенных буржуазных кругов, а также народившееся общественное устройство, предвещавшее «викторианскую модель» второй половины XIX века, не впечатляли г-жу Рекамье. Она ничего не говорила, но думала, а главное, действовала по-своему.
Ближе к Жюльетте стояло кроткое домашнее трио: три верных рыцаря, столь отличные один от другого, но собравшиеся под одной эгидой, сплавив свои характеры, свои занятия, свои чаяния в служении единому интересу — Аббеи. Самым старым, но и самым деятельным из них был Поль Давид — теперь маленький, грубоватый человек, постоянно занятый большими и маленькими переговорами в интересах дома, усердно, как в первый день, исполняющий все поручения, которыми нагружала его Жюльетта каждое утро. Как и двое остальных, он жил лишь ею, существовал лишь благодаря ее поручениям и откровениям, которыми она их сопровождала. Он приносил свежие новости, передавал записки, привозил почту, вызывал слуг, подбирал платки дам, все слушал, мало говорил и время от времени ерепенился. Луи де Ломени рассказывает, что однажды одна немецкая августейшая особа пожелала, чтобы он расписался в ее альбоме вслед за всеми знаменитостями Аббеи. Поль отказался, дама настаивала. В конце концов он взорвался: «Э, сударыня, оставьте же меня в покое! Говорю вам: я человек маленький!»
Балланш не был столь скромен. Он обожал Жюльетту, понимал ее, был своего рода зеркалом, в котором отражался самый лицеприятный ее образ, всегда проникался малейшими ее неприятностями, проблемами или расстройствами… При всем при том Балланш, лучший из наперсников, умел обеспечить себе и частную жизнь: его исследования, переписка, некоторые дружеские связи проходили вне стен Аббеи. Он, например, был связан с графиней Шарль д'Отфей — владелицей замка де Сен-Врен, под Арпажоном, муж которой был представлен в Версале одновременно с Шатобрианом (не путать с ее родственницей, графиней Эжен д'Отфей, которая, поселившись в Аббеи незадолго до Июльской революции, устраивала там чтения). От этой прекрасной подруги, у которой он часто гостил, Балланш добился того, чего так и не добился от Жюльетты, — она начала писать! Под псевдонимом Анна-Мария, ставшим ее прозвищем в кругу друзей, она сочинила несколько произведений, в том числе роман под заглавием «Душа в изгнании».
Что до Ампера — самого молодого, недавнего и, возможно, любимого члена трио, — то когда страсти улеглись, он стал душой кружка Жюльетты: он умел казаться веселым, оригинальным, полным воодушевления, его блестящий разговор действовал и на нее, и на Рене; можно сказать, что Жюльетта в некотором роде делила с Балланшем родительские обязанности по отношению к Амелии, а Жан Жака воспитала вместе с Шатобрианом. Не будучи их духовным сыном, он все-таки был самым умным из их наследников. Отсюда некоторый конфликт с Ленорманами, на стороне которых было право, но не хватало остроты чувств, чтобы поддерживать воспоминания о блеске Жюльетты…
В те годы в Аббеи была особенная стабильность: все писали. Когда, летом 1835 года, переехали в Дьеп, в отель «Альбион», Балланш размышлял над переводом Вергилия, Шатобриан переводил Мильтона и работал над «Записками», Ампер начал роман… За ними последовал новый адепт — юный герцог де Ноайль, владелец роскошного замка Ментенон, который был замечен благодаря своим частым выступлениям в палате пэров (в 1848 году он оставил политическую жизнь и сменил Шатобриана во Французской Академии). Он не был обласкан природой, но был прекрасным спутником. Герцогиня де Дино, которая, вслед за своим дядей Талейраном, в свое время давала уроки остроумия, но была лишена всякой доброты, признавала за ним «способность к суждению, уверенность, вкус, принципиальность», однако выдала ему такую характеристику: «Вся эта семья осталась тем, чем была двести лет назад: Ноайли — род больше известный, чем древний, они больше придворные, чем слуги, больше слуги, чем фавориты, больше интриганы, чем честолюбцы, и больше светские люди, чем вельможи, больше знать, чем аристократы, а прежде всего и превыше всего — Ноайли!»
Впрочем, Ноайли окажутся надежными и верными друзьями для Жюльетты и Рене. Они заменят г-же Рекамье клан Монморанси. Ментенон будет открыт для ближнего круга Аббеи, которому там нравилось, так как там можно было вволю работать и отдыхать. В своих «Записках» Шатобриан посвятил несколько прекрасных страниц историческому замку — возможно, в благодарность за прием и заботу, которую хозяева оказывали в старости ему самому и Жюльетте…
Г-жа Рекамье обычно принимала в четыре часа. При этом она почти всегда была занята вышиванием или другой работой. В салоне могло поместиться не более тридцати человек, и он был полон только во время званых вечеров, примерно дважды в месяц. Как вспоминает один немецкий журналист, Жюльетта обладала редчайшим даром выслушивать и воспринимать все, что говорилось вокруг нее, давая возможность прозвучать противоречивым мнениям по одному вопросу и обогащаясь всеми новыми и возвышенными идеями, витавшими в ее салоне.
Однажды, в начале 1836 года, в Аббеи явился Ламартин, чтобы выслушать комплименты по поводу недавно вышедшего «Жослена». Как вспоминает Сент-Бёв, г-жа Рекамье рассыпалась в похвалах его стилю, твердя о том, что Шатобриан был просто восхищен, тогда как сам Шатобриан в это время молчал, закусив шейный платок и дергая его за кончики, — друзья называли это «звонить в колокол». Ламартин подсказывал г-же Рекамье, что еще надлежит похвалить в его произведении, сработанном «просто ювелирно», и когда оба ушли, Шатобриан разжал наконец зубы и обронил: «Индюк!»
Хотя отзвуки внешнего мира доносились до Аббеи лишь приглушенно, они все же его достигали: летом 1835 года Шатобриан и Балланш прервали свое пребывание в Дьепе после покушения Фиески на короля. Балланш описывает Жюльетте ужасный кортеж жертв — четырнадцать катафалков: «впереди — гроб девушки, позади — маршала Мортье», — за которыми шли потрясенные парижане. Никто не остался безучастным во время молебна, который отслужили на следующий день, и государь впервые публично присутствовал на богослужении… Когда, годом позже, блестящий журналист «Насьоналя» Арман Каррель был убит на дуэли в Венсенском лесу директором «Пресс» Эмилем Жирарденом, Аббеи разделяло чувства Ампера и Шатобриана. А когда осенью того же года Жюльетта узнала о Страсбургском заговоре (заговор не удался, но его зачинщик, Луи-Наполеон, оказался в тюрьме), то расстроилась, подумав о своей подруге Гортензии. Они еще увидятся, когда Гортензия остановится проездом в Вири у г-жи Мармон — это будет их последняя встреча…
Одной из постоянных забот для Жюльетты, с самого момента их знакомства, была почти патологическая нестабильность Рене. С тех пор как вся его энергия сосредоточилась на литературной работе, поскольку договор, заключенный с издателями, надолго обеспечил его в финансовом отношении, Шатобриан стал более рассудительным, большим домоседом: ему уже не претила мысль окончить свои дни во Франции, тогда как он годами, совершенно или наполовину искренне, намеревался отправиться с Жюльеттой жить в Италию, о которой еще грезил… Вскоре, летом 1838 года, он переселится с улицы Анфер на первый этаж дома 112 по улице Бак (сегодня это номер 120, смежный с помещением иностранных представительств), чему был очень рад, ибо оттуда до улицы Севр было десять минут пешком…
И жизнь продолжалась: летом выбирались из Парижа в Дьеп, Пасси, Ментенон, порой и в Шапель-Сент-Элуа — маленькое поместье, приобретенное Ленорманами; зимой были собрания и чтения у камелька в салоне Жюльетты. Тихая жизнь, нанизывающая дни за днями, часы за часами, когда и умом, и сердцем ощущаешь утекающее время, а главное — любовь, из которой оно соткано.
Decrescendo
[46]
…
Тем временем Жюльетта вступила в критический период, за развитием которого все внимательно следили. В январе 1836 года Балланш писал г-же д'Отфей: «Госпожа Рекамье была нездорова; мы даже за нее тревожились…»
Она лишилась сна, пять раз за две недели ей пускали кровь. Летом ее самочувствие улучшилось, но осенью все пошло по-старому: Жюльетту утомил несвоевременный приезд в Аббеи г-жи Сальваж, с которой ей пришлось прожить в одной квартире несколько дней. К зиме Жюльетта потеряла голос и постоянно кашляла; ее врач, доктор Рекамье, определил недомогание на нервной почве.
В феврале 1837 года на столицу обрушилась эпидемия гриппа. «Половина Парижа больна», — писал Балланш своей знакомой. Жюльетта не избегла этой участи: «Пришлось лечить ее, как при воспалении легких. За сутки ей трижды пускали кровь». Вскоре Жюльетта пошла на поправку; она не могла говорить, пила молоко ослицы, а со своим окружением общалась при помощи грифельной доски в кожаном футляре, на которой писала все, что не могла сказать или объяснить знаками…
Жюльетта не могла удаляться от Парижа, хотя ей наверняка хотелось бы повидаться с Адрианом, удалившимся на покой в свой замок Монтиньи и увлеченно предававшимся его отделке (он шутя называл это своей реставрацией). В прошлом году ее лагерь восхищался чудесным жилищем бывшего посла, террасой в обрамлении лимонных и апельсинных деревьев, подстриженных шаром, — предмет его особой гордости… Но увы! Адриан был нездоров. 16 мая герцогиня де Дино пометила в своих бумагах, что ему во второй раз делали кровопускание и что, по мнению всех врачей, состояние его тревожно. 7 июня все его друзья были застигнуты врасплох вестью о его смерти. Балланш писал в Сен-Врен: «Госпожа Рекамье, которая уже начала было поправляться, крайне расстроилась и получила большой удар».
Действительно, ужасный траур: Адриан был не только самым старым, самым близким, самым постоянным спутником Жюльетты, но и еще в большей степени, чем Матье, неотъемлемой ее частью. В одном из последних писем к ней Адриан так об этом говорил: «Вы, знававшая все привязанности, все несчастья, все раны, слабости и тайны моего сердца…»
Адриан, который больше любого другого, за исключением, возможно, г-жи де Буань, понимал Жюльетту, был поверенным ее радостей и горестей, разделял с ней праздники, меланхолию, трудности, поддерживавший ее в изгнании, принявший ее в Риме — с пышностью, но и с самым нежным и братским участием… Адриан, обладавший «душой-женщиной», изяществом, даром выражать полусловом то, что он постигал в полной мере и гораздо скорее другого, Адриан, воздыхатель ее юности, воплощение древнейшего и любезнейшего рыцарства… Адриан, безупречный друг, который никогда, ни при каких условиях, ни в одну эпоху их жизни, их дружбы не изменил себе… В очередной раз, как и на могиле г-жи де Сталь, Жюльетта поняла, как горько пережить своих друзей… Амелия недаром писала Балланшу после этого испытания: «Мы пережили монархию, революцию, трудные времена, а теперь наступили времена невозможные». Теперь эту политическую метафору можно было применить и к чувственной жизни г-жи Рекамье…
Осенью, так и не оправившись от нервного расстройства, Жюльетта, под давлением своего окружения, решилась на время оставить Аббеи. Она согласилась провести зиму в лучше отапливаемой квартире, которую предоставил ей канцлер Паскье в своем особняке на улице Анжу, сам же поселился в Люксембургском дворце, на что имел право как председатель палаты пэров. Итак, на несколько месяцев Аббеи перебралось через Сену и обосновалось в центре предместья Сент-Оноре; Жюльетте там было несравнимо лучше.
Когда, следующей весной, снова открылся ее салон, весь Париж занимало прощание с миром князя Талейрана (после блистательного публичного прощания перед Академией моральных и политических наук). Госпожа де Буань, как всегда прекрасно информированная, держала Жюльетту в курсе событий: вопрос был в том, почиет ли бывший епископ Отенский как христианин или нет. 17 мая все было кончено. Благодаря совместным усилиям г-жи де Дино, недавно ставшей герцогиней де Талейран, ее дочери Полины и аббата Дюпарлу, если не дух, то форма религиозного обряда была соблюдена.
Жюльетта уже достаточно оправилась, чтобы посетить 21 мая Комическую Оперу в сопровождении Ампера. 3 сентября она присутствовала на репетиции «Бенвенуто Челлини» Берлиоза, которого поставили в Парижской Опере, и была несколько разочарована: она призналась, что место у нее было неудобным и что она, как и многочисленная публика, в общем, осталась к опере холодна.
В начале лета, когда упорно трудившегося Шатобриана одолело желание к перемене мест (он колесил по югу Франции), Жюльетта поселилась у своей подруги г-жи де Буань, в Шатене. Письма Рене были нежными и очаровательными:
Я думаю и уповаю лишь на одно — окончить свои дни подле Вас. Я умираю от радости при мысли о будущем устройстве, когда я буду жить в десяти минутах от Вас; живя прошлым в своих воспоминаниях, настоящим и будущим с Вами, я твердо настроен все обращать в счастие, даже Вашу несправедливость. Как будет чудесно покинуть этот мир под защитой Ваших взглядов, Ваших слов и Вашей привязанности. А потом — Господь, небеса и Вы, по ту сторону жизни…
Можно ли поверить, что эти подвижные и полные жизненной силы слова принадлежат семидесятилетнему мужчине?.. Как права была Жюльетта, воскликнув, когда ей говорили о ее молодых друзьях: «Но господин де Шатобриан из них самый молодой!»
По словам Амелии, которая держала Ампера в курсе всех дел Аббеи (в сентябре он отправился в Тоскану и Ломбардию по следам Данте), в тот год зима выдалась ненастной, дождливой и холодной. Г-жа Рекамье переносила ее стоически. По вечерам, дважды в неделю — в четверг и в воскресенье — она принимала у себя, а с ноября, по воскресным утрам, в ее доме началась серия чтений «Записок», что приводило ее в восторг. Страницы, написанные за четыре года, произвели мощное впечатление на Аббеи: Балланш признавался г-же д'Отфей, что они все «потрясены»… Через несколько месяцев Жюльетта, несколько смущенная тем, что ей посвящена целая книга, попросила знакомую Балланша поделиться своими «впечатлениями»: не соблаговолит ли она «беспристрастно прочитать» рукопись, которую передал ей Шатобриан?
В том 1839 году Жюльетта не уезжала из Парижа: ее не оставляли одну. Ее часто посещала одна очаровательная поэтесса — Марселина Деборд-Вальмор, которая сильно привязалась к ней. В прежние времена Жюльетта вместе с Матье помогла финансово этой женщине, страдавшей от своей трудной бродячей жизни: несчастная любовь, в том числе страсть к Анри Латушу, горький траур питали ее поэтический дар, ее нежное, естественное, элегическое перо… Очень жаль, что Марселина Деборд-Вальмор, женщина хрупкая, принесенная в жертву, еще не занимает подобающего ей места в романтическом пантеоне. Она напоминает молодого, возможно, лучшего Ламартина, только с меньшей уверенностью в себе, зато с большей непосредственностью… Как бы там ни было, эта скорбящая душа любила Жюльетту — по-своему, преданно и негромко. Она умела распознать ее редкую добродетель — безмятежность.
Жюльетта как могла скрывала свою усталость. Ее кружок раскрывался лишь для кое-каких чтений: новых страниц Шатобриана и «Пор-Рояля» Сент-Бёва. Снова пришла весна, а Жюльетта не выздоровела. Ее окружение и врачи были непреклонны: ей нужен покой и одиночество. С болью в сердце она решилась уехать одна на воды в Эмс.
Бедная Жюльетта! Чувствуется, какой она была печальной, неутешной «изгнанницей», как она писала Полю Давиду, на этом блестящем курорте, где ей предстояло провести два месяца… Летом 1840 года, по неизвестной причине, в Эмс понаехала «туча русских», их шумные развлечения не нравились Жюльетте: она виделась в основном с двумя особами, отличавшимися живым умом. Первой была знатная ломбардская дама, княгиня Бельджиойозо, лет тридцати, не больше, однако ее либеральные идеи и подспудная роль в тайных обществах, боровшихся с австрийской оккупацией Северной Италии, делали ее подозрительной в глазах миланских властей. Второе эмсское знакомство Жюльетты было не новым: речь идет об Астольфе де Кюстине, сыне Дельфины — той самой дамы из Фервака, которую некогда любил Шатобриан, — племяннике Эльзеара де Сабрана, который, как мы помним, очаровывал своими романсами и улицу Монблан, и Коппе… Этот эстет, искренне восхищавшийся Жюльеттой и несколько двусмысленно, по-сыновнему почитавший Рене, был необыкновенным путешественником, сильно отличавшимся от Шатобриана. Кюстин не искал себя через то, что открывал: он наблюдал, исследовал увлеченно, дотошно, старался увидеть и понять. Его книга «Россия в 1839 году» (опубликованная в 1843 году) остается классическим репортажем «с натуры». Благодаря глубине описания и уверенности, с какой разбираются социальные и культурные механизмы, эта книга до сих пор с успехом служит учебным пособием… Скромное ухаживание Астольфа за нежной Жюльеттой могло ей только польстить: насчет гомосексуализма этого запоздалого поклонника никто не обманывался, из-за него даже разразился скандал, а Кюстин мог похвастать тем, что отверг две самые блестящие партии во Франции: Альбертину де Сталь и Клару де Дюрас…
Хотя Жюльетта проявляла «железную волю», следуя предписаниям врачей, ее удручала разлука со своим привычным мирком. «Чем дальше продвигаешься по жизни, — говорила она тогда, — тем больше потребность в любви». Все регулярно писали ей теплые письма, включая Сент-Бёва, который был в восторге от недавнего назначения в библиотеку Мазарини, но это не помогало. Возникла новая проблема, к которой отныне ей пришлось отнестись со всей серьезностью: ее зрение ухудшалось. Она жаловалась, что ей трудно читать письма. Драматизма ситуации придавало то, что рука Шатобриана все больше дрожала: недалек тот день, когда им обоим придется прибегать к чужой помощи, чтобы сообщать друг другу самые потаенные мысли… Какое признание содержится в такой фразе Рене: «Если бы я мог обновить истоки моей жизни моими годами, чтобы сделать их достойными Вас!»
Хотя она сетовала на бесполезность и дороговизну своего путешествия, Жюльетта вернулась в Париж в лучшем состоянии: первая тревога, продлившаяся более двух лет и частично напоминавшая запоздалый климакс (ей было шестьдесят три года), серьезно не отразилась на ее здоровье. Жюльетте придется беречь голос и бронхи, но только и всего. Беда в другом — но сознает ли она это? Жюльетта теряет зрение. Однако в эти годы заката ее отрежет от мира вовсе не слепота, а постепенное исчезновение ее друзей, жестокое, неизбежное разрежение воздуха, которым она дышит и без которого ее жизнь теряет смысл.
Зов умерших
Осенью 1840 года, пока Париж готовился к помпезному возвращению праха Наполеона (Виктор Гюго оставил длинное описание этого события, назвав его «монументальной галиматьей»), в Академии освободились два места. Жюльетта подумала о Балланше, тот снял свою кандидатуру в пользу Виктора Гюго. А госпожа де Буань подумала о Моле, друге юности Рене, блестящем слуге Луи Филиппа. Она попросила Жюльетту о поддержке.
Избрали Моле. Между Аббеи и Шатене состоялся обмен любезностями: в феврале 1842 года в Академии снова освободились два места, и любезная Адель сообщила Жюльетте, что Моле готов отдать свой голос Балланшу и «сыскать ему еще пять»:
Сообщите мне за то, что я могу пообещать г-ну Моле: лучше ли ему поблагодарить г-на де Шатобриана или попросить его голос. Он готов сделать либо то, либо другое, в зависимости от того, что мы сочтем предпочтительным.
Возможно, речь шла об избрании Паскье… На сей раз избрали Балланша и Токвиля. В день их представления, 21 апреля 1842 года, Паскье тоже вступит в почтенное братство: Шатобриан появится там в последний раз, и это его усилие, сделанное ради друга г-жи Рекамье, вызовет долгую овацию присутствующих…
Аббеи очнулось от своего относительного оцепенения лишь ради последнего широкого жеста: зимой 1840/41 года родной город Жюльетты сильно пострадал от разрушительного наводнения, и она, желая помочь своим землякам, устроила вечер по подписке в их пользу — это было одно из ее последних публичных деяний. Герцог де Ноайль частично взял организацию вечера на себя. Сначала должен был состояться концерт, а затем — сеанс декламации восходящей театральной звезды Рашели. Было разослано двести билетов по двадцать франков, но люди платили по сорок, пятьдесят и даже сто франков за билет, так что удалось собрать пять тысяч. Рашель приехала поздно, часов в одиннадцать, так как комитет Французского Театра по злобе заставил ее в тот вечер играть в «Митридате». Она очаровала всех своей искренностью и непретенциозностью и читала очень хорошо. Шатобриан, который обычно ложился в девять, в тот вечер просидел до полуночи, а после выступления подошел к Рашели и сказал ей, волнуясь: «Как печально видеть рождение столь прекрасного существа, когда сам скоро умрешь!» — на что она ответила ему с неподражаемым очарованием: «Но, господин виконт, есть люди, которые не умирают!..»
Утешило ли это старого писателя, которому все труднее было сносить беспрерывные и уже видимые удары старости?
Шатобриан продолжал чтение своих «Записок» у г-жи Рекамье, сообщает все тот же герцог де Ноайль. Г-жа Гей млела от восторга, а г-жа де Буань морщилась; это было особенно заметно, когда автор привел свой блестящий портрет герцога Бордоского. Герцогиня де Грамон-Гиш, присутствовавшая при чтениях, не слишком оценила один пассаж, где говорилось о ней и где Шатобриан сказал: «Госпожа де Гиш была очень красива…»
Госпоже де Гиш еще не было сорока лет…
Однако «Записки» все еще не закончены. Шатобриан, страдая от ревматизма, в свою очередь поддается на уговоры и один отправляется на воды в Нери (департамент Алье): там он приобрел только насморк и множество неприятностей. Его письма к Жюльетте исполнены горечи:
Я хотел бы написать Вам сам, но моя спутница боль и колыхание кареты заставляют так сильно дрожать мою руку, что я не смог бы нацарапать ни слова. Вот до чего дошел Ваш бедный друг.
У Жюльетты дела обстояли не лучше. Ее письмо к герцогине де Ларошфуко-Лианкур после смерти ее друга герцога де Дудовиля писала Амелия. (Оборвалась еще одна ценная и доверительная связь из внутреннего мирка Жюльетты.)
В начале лета г-жа Рекамье с помощью Поля Давида взялась разбирать свои бумаги. Их сортировали на те, что надлежало сохранить, и на те, что предстояло уничтожить. Жюльетта слишком хорошо сознавала, что представляют собой автографы г-жи де Сталь, Бенжамена Констана или Шатобриана, чтобы подумать об их уничтожении; гораздо больше ее смущали ее собственные письма, которые она всегда просила вернуть, сжигала сама или просила сжечь. Но кое-что она перепутала, и бумаги, которые должны были быть сохранены, пропали. По чьей вине? Полетели ли они в печку из-за некоего внутреннего кризиса? Или просто плохое зрение Жюльетты привело к роковой ошибке? Это возможно: в конце лета она была в Аббеи одна. Ампер, Ленорман и Мериме уехали на Восток, Шатобриан был в Нери, Балланш — в Сен-Врене, а Поль Давид был занят умиравшим Огюстом Паскье, братом канцлера, с которым он водил дружбу уже сорок лет. Жюльетта признавалась, что боялась скуки. Продолжала ли она это путешествие по воспоминаниям, горькому и печальному прошлому, перечитывая письма? Возможно, поддавшись меланхолии, она однажды и совершила непоправимое? Или, что более вероятно, немного растерялась и ошиблась?..
***
Шли дни, походка г-жи Рекамье становилась неуверенной, оба ее глаза заволокло катарактой. Она почти не могла путешествовать. Летом 1842 года она поселилась в Нейи, в Фоли-Сент-Джеймс, на вилле, которую после брюмерского переворота занимали Люсьен Бонапарт и его сестра Элиза, а потом — Лаура Жюно, во время своего бурного романа с Меттернихом. Теперь этот дом был переделан под чинный семейный пансион. Жюльетта настолько удалилась от света, что, лишь приехав на ужин к г-же де Буань в Шатене, узнала о трагической смерти герцога Орлеанского, случившейся 13 июля 1842 года совсем недалеко от нее.
Шатобриан продолжал лечение, сначала в Нери, потом в Бурбон-ле-Бэн, что отнюдь не улучшило его состояния: его рукам и ногам грозил паралич… И все же, разбитый ревматизмом, Шатобриан сохранил свою стать, стиль и ясный ум. Он поставил последнюю точку в своих «Записках» — в их наиболее полном варианте, который будет потом восстановлен Левайяном.
Писательский труд определил жизненный путь Шатобриана и помогал ему стареть… Так же как и Жюльетта, он был отдушиной и утешением, его царством вне великой и мелкой человеческой низости… То воодушевление, с каким он работал над «Жизнью Ранее», достаточно на это указывало.
В июле 1843 года, когда Рене снова уехал в Бурбон, Жюльетта потеряла еще одного своего друга, еще один кусок своего прошлого — прусского принца Августа, сраженного апоплексическим ударом во время военной инспекции в Бромберге. Еще в феврале он писал ей: «Ни время, ни расстояние не смогли ослабить нежной дружбы, которая связывает меня с Вами самыми прекрасными воспоминаниями моей жизни».
Завещание принца вызвало скандал: он разделил свое внушительное состояние между прусской короной и своими многочисленными внебрачными детьми, лишив таким образом наследства свою сестру, княгиню Радзивилл. Эта история взбудоражила весь Берлин, ибо Радзивиллы попытались воспротивиться последней воле принца, но, вопреки всякому ожиданию, проиграли процесс. Зато исполнение другой воли принца Августа — возврат г-же Рекамье ее портрета работы Жерара, а также нескольких предметов искусства, которые он хранил в своем кабинете, — не встретило никаких препятствий.
Госпожа де Сталь, ее сын, Матье де Монморанси, Бенжамен Констан, Альбертина, Сисмонди, Адриан, а теперь и принц Август… Немного осталось тех, кто помнил о прекрасных днях в Коппе. Один из них остался верен Жюльетте и, правда, все реже и реже писал ей и навещал ее — Проспер де Барант, которого Луи Филипп сделал своим послом в Санкт-Петербурге и который оказался солидным историком, не утратив несколько мрачного изящества, восхищавшего подружек его юности. Когда, в конце 1835 года, он направлялся к месту службы, то остановился в Берлине и повидался с принцем Августом. В письме, в котором он рассказывал об этой встрече Жюльетте, была такая малорадостная фраза принца: «Годы уходят, и наступит конец, прежде чем удосужишься записать свою волю…»
Жюльетта любила получать письменные свидетельства дружбы со всех концов света. Кюстин регулярно делился с ней впечатлениями во время своего путешествия по России. Вскоре после кончины принца Августа он написал ей из Кобленца, шутливо и весело, чтобы ее развлечь: на сей раз он описывал железную дорогу, «путешествие на пару», которое показалось ему убийственным: «Раньше путешествие было образом свободы; теперь же оно становится обучением рабству…» Только что опубликовали его «Россию в 1839 году»; он получил похвалу принца Густава Мекленбургского, праздного старого холостяка, колесившего по европейским курортам, и поспешил передать их Жюльетте с такими словами: «Вы более чем кто-либо поощряли меня говорить правду, вот почему я не боюсь похвастаться перед Вами таким суждением…»
Осенью того же года граф де Шамбор, бывший герцог Бордоский, пожелал увидеться с Шатобрианом; в ноябре старый легитимист в очередной раз явился на зов старшей ветви. Последняя поездка в Лондон; очень теплый прием, оказанный ему «наследником веков», утешил Шатобриана в его усталости. Почти каждый день он посылал весточку Жюльетте, и мысль о ней сводилась почти к одной патетической фразе:
«Любите меня немного, несмотря на все бури и грозы…»
«Любите меня подольше…»
«Какое счастье вновь увидеться с Вами! Вернуться в Ваш салон, ко всем друзьям! Ваш!.. Ваш!..»
Через несколько месяцев Аббеи покинул Ампер: он затеял долгое путешествие к истокам Нила, откуда писал Жюльетте: «Мне отрадно принести мысли о Вас под пальмы Нила, как в молодости они сопровождали меня среди норвежских елей…»
Он вернется весной 1845 года, совершенно больной.
А Рене в то же время в последний раз отправляется в дорогу: граф де Шамбор увидится с ним в Венеции. Окружение писателя справедливо тревожилось: разумно ли в его возрасте и в его состоянии трястись на почтовых? Вопреки всякому ожиданию, он перенес эту поездку «как молодой», по словам Балланша… С каждой почтой из Венеции летел вопль любви к даме из Аббеи, которую он впервые называл по имени: «Прощай, Венеция, которую я наверняка больше не увижу. Только Вас, Жюльетта, я не соглашусь покинуть никогда…»
В конце лета, вновь поселившись в Париже, Рене ждал Жюльетту, которая отдыхала в Ментеноне, потом у своих племянников в Сент-Элуа: он признавался ей, что ему уже грезится его смерть. Попрощавшись с Венецией, надо было готовиться к прощанию с белым светом; оно несколько затянется.
По возвращении Жюльетты в Париж началась новая серия чтений «Записок», на сей раз в самом узком кругу. Маленький кружок зябко сжимался с наступлением вечера: Жюльетта теряла зрение, Шатобриан — ноги, Ампер еще не оправился от дизентерии, подхваченной в Египте, один из завсегдатаев Ментенона, старый академик Брифо, здорово сдал, только Балланш еще держался… В этой тяжелой атмосфере умы овеяло неожиданным порывом щепетильности. Какая жалость! Шатобриан, под двойным нажимом своей жены и Жюльетты, решил пересмотреть написанное: он справедливо опасался условий будущей публикации, переписал предисловие, что-то вычеркнул, что-то подсократил…
Жюльетте бы хотелось, чтобы та часть, где говорилось о ней, не была опубликована. Г-жа де Буань так объяснила дело г-же Ленорман, через четыре месяца после смерти г-жи Рекамье, когда «Записки» уже давно печатались в газетных подвалах с продолжением и на условиях, не делавших чести Жирардену, который отвечал за публикацию:
Мне написали из Парижа, но я этому не верю, раз Вы мне об этом не говорили, что том «Записок», который г-н де Шатобриан посвятил г-же Рекамье, не был в наборе и что Вы надеетесь помешать г-ну де Жирардену его опубликовать. Я бы желала этого, тем более что она сама не была бы этому рада, ведь она часто мне говорила, что это лишь фигура воображения, очаровательная, каким ей казалось все, что выходило из-под его пера, но не имеющая ничего общего с истиной ни в поступках, ни в чувствах; она заметила это г-ну де Шатобриану, но тот не учел ее слов и даже ответил: «Какое дело потомству до прозаической истины?» Она, хоть и скрепя сердце, признала свое поражение (Вы знаете, как она боялась идти ему наперекор), но не была удовлетворена.
Прекрасная Рекамье предпочитала историческую правду легенде, что было на нее похоже… Как это достойно, когда ты сам — предмет лестного преображения! Эта требовательность, эта справедливость в оценках окрыляют исследователя…
Именно в это время, и возможно, исходя из тех же принципов, Жюльетта позволила себя облапошить Луизе Коле, проникшей к ней, несмотря на преграды, выставленные Ленорманами. Жюльетта из лучших побуждений разрешила ей опубликовать копию писем Бенжамена Констана (которые та забрала себе). На память ее друга покушались, и Жюльетта искренне думала, что таким образом восстановит истину о противоречивом человеке, к которому она все же хранила преданную привязанность.
***
Госпожа де Шатобриан скоропостижно скончалась 9 февраля 1847 года; ее похоронили тремя днями позже, под алтарем часовни при больнице Марии Терезии, которой она посвятила себя со свойственными ей воодушевлением и авторитетом. Нельзя позабыть сочные страницы, которые посвятил Виктор Гюго в «Былом» этой неотразимой и неукротимой патронессе, не имевшей себе равных, чтобы заставить купить у нее шоколадные конфеты, изготавливаемые ее монахинями…
Селеста оставила Рене в плачевном состоянии: в конце сентября он сломал ключицу, выходя из экипажа, и его растущая немощь вызывала все большую тревогу. Жюльетта навещала его каждый день. «Удрученность г-на де Шатобриана глубока и ясна, — писал Балланш, — печаль г-жи Рекамье беспредельна…» Добрый Балланш, озабоченный, как и все в Аббеи, мыслью о том, что великий человек предоставлен сам себе, предпринял шаги с целью снять у своей домовладелицы часть первого этажа для Шатобриана: так он оказался бы еще ближе к улице Севр.
Когда время глубокого траура окончилось, Рене предложил Жюльетте дать ей свое имя. Она задумалась. Помимо чисто сентиментального аспекта, это бы вызвало пересмотр дел того и другого. Адвокат Мандару-Вердами отсоветовал ей это делать. Хотя Жюльетта восприняла такую мысль с волнением, ее окружение не хотело и слышать ни о чем подобном. Амелия этого не скрывала. 30 августа 1847 года она писала тетушке:
Мне также сказали, что он упорно настаивает на своих бранных планах. Вы знаете, что я вообще большая ему потатчица, чем некоторые из ваших друзей, однако я не думаю, что эти планы вам подходят. Но я благодарна ему: меня всегда трогало желание наделить своим именем женщину, которую любишь, будь он помоложе, я бы не возражала.
Весной снова начались утренние чтения «Записок», на сей раз у Шатобриана. На них присутствовали Ампер, Балланш, Ноайль, молодой критик Луи де Ломени (который потом женится на второй малышке Ленорман) и г-жа Кафарелли. Еще, конечно, Жюльетта, которая входила в эту квартиру неуверенным шагом. Она решилась на операцию катаракты: доктор Бланден назначил дату операции на май.
Пока же, 22 апреля, Аббеи собралось в полном составе, чтобы отпраздновать избрание во Французскую Академию Жан Жака Ампера, сменившего Александра Гиро. Все завсегдатаи салона Жюльетты окружили его: Брифо, специально приехавший, чтобы проголосовать, Шатобриан, который отныне мог выходить из дома, Барант, Сент-Олер… Последняя радость — коронация Керубино — среди этого собрания верных призраков.
3 мая состоялась операция. Она прошла быстро, успешно и безболезненно. Г-жа Рекамье убедилась, что может видеть, после чего ей закрыли глаза повязкой.
Хороший знак. Если Жюльетта будет очень осторожна и станет беречь глаза, она может надеяться на серьезное улучшение своего состояния. Но все расчеты перечеркнуло несчастье, которое всех поразило: в пятницу 4 июня Балланш заболел. Воспаление легких. В субботу 12 июня он умер.
Жюльетта не покидала его ни на мгновение. Она, наверное, и на секунду не задумалась о том, что таким образом окончательно отбирает у себя надежду вновь обрести зрение… Неважно: эта болезнь и кончина отняли у нее последние жизненные силы. Г-жа д'Отфей высоко оценила преданность г-жи Рекамье: «Больная, лишенная света, она осталась во весь тот жестокий день и не менее жестокую ночь (агонии) подле него. Он поминутно справлялся о ней, и лишь когда его взгляд перестал ее искать, стало заметно, что он без сознания. Один раз в ту ночь он попросил у нее позволения поцеловать ей руку — возможно, это была единственная милость, о которой он когда-либо ее просил».
«Он умер девственным», — говорили его друзья. Выйдя из его комнаты, священник, только что принявший исповедь умирающего, воскликнул: «Этот человек — ангел!» Балланш посвятил всю свою жизнь Жюльетте; с того самого дня, как он повстречал ее в Лионе, во время ее изгнания, он не успокоился, пока не соединился с ней, не соединил свою жизнь, полную ученых изысканий, с ее, столь непохожей, жизнью. Это тоже говорит в пользу Жюльетты, хотя об этом часто забывают.
Балланш придал Жюльетте глубины, она предавалась размышлениям о смысле бытия, заглядывала внутрь себя, переняла более проницательный подход к литературе, ибо он всегда умел незаметно увлечь ее к более возвышенным сферам, более чистым чувствам и мыслям. Жюльетта же дала незаметному Балланшу свет, силу, обоснование для самореализации и свершения своего труда, и тот земной путь, для которого он как будто не был создан.
Балланш был похоронен в склепе Рекамье и Бернаров, на кладбище Монмартр. Ампер и Ленорман носили траур. Прекрасные незрячие глаза Жюльетты отныне могли только плакать.
***
Вскоре после смерти Балланша Жюльетте сделали новую операцию на том же глазу, но она не удалась. Осенью предприняли новую попытку на другом глазу, но с тем же результатом. Жюльетта была обречена на почти полную темноту. Рене, съездив по делам в Дьеп, потом под Бурж, к своему старому другу де Невилю, приехал в Париж, чтобы провести там свою последнюю зиму. Последние, почти нечитабельные слова, обращенные к Жюльетте, были таковы:
Сохраните Вашу дружбу ко мне. Я не перестану думать о Вас. Не может быть, чтобы несколько месяцев отсутствия пробили брешь в столь длительной связи, как наша. Она будет длиться столько же, сколько моя жизнь.
Сент-Бёв писал тогда о нем: «Он витает в мечтах…» Вынужденная неподвижность была для него как тюрьма. Тишина, мечты, в которых мелькали образы былого, ожидание Жюльетты… Что еще ему оставалось?
Февральская революция 1848 года, которая положила конец не принятой им Июльской монархии, словно пробудила его; он будто бы воскликнул, услышав о свержении Луи Филиппа: «Отлично!» Провозгласили Республику. Нависла угроза гражданской войны; Шатобриан собирался покинуть этот мир на фоне назревающей грозы — его излюбленной атмосферы… Г-жа Ленорман, присматривавшая за тетушкой и сопровождавшая ее на улицу Бак, рассказывает нам об агонии Рене:
Г-н де Шатобриан, как можно было догадаться, не сожалел о падении Луи Филиппа; но когда конец близок, о событиях уже не судят с точки зрения партийных страстей: в этом большом и благородном сердце осталось лишь одно чувство — любовь к родине; он всегда молился за ее свободу. В июньские дни [47] он жадно расспрашивал всех, кто мог сообщить ему новости. Рассказ о героической смерти архиепископа Парижского живо его взволновал; храбрость бесстрашных детей из мобильной гвардии заставила слезы навернуться ему на глаза; но он уже давно замыкался в длительном молчании и выходил из него лишь наедине с г-жой Рекамье, роняя краткие реплики. Последние несколько дней он лежал в постели, попросил о последнем церковном утешении и получил его, не только находясь в полной и твердой памяти, но и с глубоким чувством веры и смирения.
Последнее время г-на де Шатобриана легко было растрогать, и он укорял себя за это как за слабость. Я думаю, ему было страшно поддаться чувствам, обратив накануне смерти несколько слов к своей безутешной подруге; но, получив Святое причастие, он уже больше не говорил.
От жара у него пылали щеки, а глаза сверкали необычайным блеском.
Я несколько раз оставалась одна, вместе с г-жой Рекамье, у одра этого великого человека, боровшегося со смертью; каждый раз как г-жа Рекамье, задыхаясь от горя, выходила из комнаты, он провожал ее взглядом, не окликая, но с тоской, в которой сквозил страх больше не увидеть ее.
Увы! Она не могла видеть, приходила в отчаяние от этого молчания. Из-за ее слепоты они расстались еще прежде смерти.
Госпожа Рекамье ни за что на свете не хотела покидать дом, где господин де Шатобриан сопротивлялся концу, ежеминутно грозившему наступить; но она также боялась встревожить его, проведя ночь в его комнате, чего он конечно же не потерпел бы из-за состояния ее собственного здоровья. Она мучилась в этом тягостном замешательстве, когда одна любезная, умная и добрая англичанка, некогда жившая в Аббеи-о-Буа (г-н де Шатобриан познакомился там с ней и с удовольствием с ней виделся), — госпожа Моль — предложила от чистого сердца приютить ее на одну ночь у себя. Она жила этажом выше в том же доме и в том же подъезде, что и г-н де Шатобриан. Госпожа Рекамье с благодарностью приняла ее предложение и бросилась прямо в одежде на кровать; утром она вернулась к своему другу, состояние которого еще более ухудшилось.
Г-н де Шатобриан отдал Богу душу 4 июля 1848 года. Говорили, что при его кончине присутствовал Беранже, это не так: он скончался в присутствии лишь четырех человек — графа Луи де Шатобриана, аббата Дегерри, сестры милосердия и госпожи Рекамье.
Когда молитвы оборвались, Жюльетта поняла, что Рене умер. Она срезала несколько прядей его волос, положила ему на грудь несколько ветвей вербены, половину которых забрала обратно перед погребением и благочестиво раздала его друзьям. Покорно, даже несколько пассивно, она исполнила все, что должна была исполнить. Не тогда ли окружавшие ее наконец поняли, что и ее жизнь остановилась?
***
Прах великого писателя был перенесен в его родной город; 19 июля 1848 года он был захоронен на морском утесе. Отныне он покоился в высшем одиночестве, против моря, которое так любил. Где бы он ни был, Жюльетта не замедлит присоединиться к нему.
Тщетное утешение: Жюльетта осталась жить. Она согласилась погостить некоторое время, в сентябре, у г-жи де Буань, которая ухаживала за своим старым канцлером в Туре. Госпожа де Буань была, возможно, единственной, кто умел найти успокаивающие слова. Она написала Жюльетте восхитительное письмо соболезнования:
Этот мощный гений износил себя прежде, чем свою оболочку; теперь от него остались Ваша нежность и его слава; Вам без труда удастся соединить их вместе, вот из них Вам и должно черпать самые нежные воспоминания…
Ваша нежность и его слава… В двух словах это и было смыслом жизни Жюльетты в последние тридцать лет.
Зима прошла между Давидом и Ампером, сменявшими друг друга в Аббеи. С потрясающим терпением Жюльетта слушала разговоры, чтение, принимала редких друзей… В последнем жизненном порыве она по собственной инициативе уехала из Аббеи на Пасху 1849 года, спасаясь от новой эпидемии холеры, обрушившейся на Париж. Поселилась у Ленорманов, в их служебной квартире при Национальной Библиотеке. В четверг 10 мая, одеваясь к ужину, она почувствовала себя нехорошо и легла. Как сообщает ее племянница, ложась в постель, г-жа Рекамье потеряла сознание, а очнувшись, пожелала остаться наедине с Амелией, чтобы изъявить ей свою последнюю волю. Черты ее лица были так искажены, что Амелия перепугалась. Послали за доктором, тот сразу же распознал холеру, не скрыл от Ленормана, что надежды нет никакой, добавив, однако, что страдания будут недолгими.
Жюльетта вызвала к себе исповедника и была соборована, она хотела также получить последнее причастие, но это благочестивое желание не было удовлетворено из-за постоянных приступов рвоты.
Ампер и Поль Давид провели эту ночь вместе с Ленорманами в гостиной, примыкавшей к комнате г-жи Рекамье. В полночь она попросила, чтобы они зашли к ней, и попрощалась с ними без всякой торжественности, будто расставалась на ночь.
Госпожа Рекамье скончалась 11 мая 1849 года в десять часов утра.
Ахилл Девериа нарисовал ее портрет на смертном одре: красота ее осталась нетронутой.
В следующее воскресенье состоялось отпевание в церкви Нотр-Дам-де-Виктуар, потом погребение на кладбище Монмартр. В тот день проходили выборы, и все же народу пришло много: в церкви собралось «более трехсот женщин» — редкая вещь по тем временам. Распорядитель церемонии просто опешил, видя, как нескончаемая череда женщин подходит под благословение… Мертвой Жюльетте, как и живой, удалось в наихудших условиях собрать многочисленное общество, явившееся само собой отдать ей последние почести. Как будто Париж в тот день осознал, что вместе с той, кого он столь часто славил, ушло все, что было лучшего в этом веке.