I. Гость
В этот прохладный майский вечер чорбаджи Марко, одетый по-домашнему, в халате, с непокрытой головой, ужинал имеете со своими домочадцами во дворе.
Хозяйский стол, как всегда, был накрыт под виноградными лозами между прозрачным и холодным ручьем, который, как ласточка, пел день и ночь в своем каменном желобе, и высокими кустами вечнозеленого самшита, темневшими у ограды. Зажженный фонарь висел на ветке сирени, и пахучие кисти дружески клонились над головами сотрапезников.
А сотрапезников было много.
Вместе с дядюшкой Марко, его старухой матерью и женой за столом сидела целая стайка детей, больших и маленьких; вооруженные ножами и вилками, они мгновенно опустошали все, что появлялось на столе, вполне оправдывая турецкое выражение: «На хлеб кидаешься, как на врага».
Отец время от времени добродушно поглядывал на детей, которые, пыхтя, работали острыми зубами, наполняя несокрушимо здоровые желудки, улыбался и говорил веселым голосом:
—Ешьте, детки, да растите большие! Пена, принеси еще вина!
Служанка шла к ручью, в котором охлаждалось искристое вино, наполняла большую фарфоровую миску и ставила ее на стол. Дядюшка Марко передавал миску детям, приговаривая благодушно:
—Ну, пейте, озорники!
И миска обходила всех сидевших за столом. Глаза загорались, щеки покрывались румянцем, а Марко с наслаждением облизывался. Когда жена его неодобрительно нахмурила брови, Марко, обернувшись к ней, проговорил строгим тоном:
—Пусть пьют у меня на глазах, чтоб не было для них вино приманкой… Я не хочу, чтоб они стали пьяницами, когда подрастут.
Дядюшка Марко смотрел на воспитание детей со своей собственной, практической точки зрения. Человек старосветский, необразованный, он от природы был одарен здравым смыслом, хорошо разбирался в людях и знал, что запретный плод всегда кажется слаще. Поэтому, дабы уберечь своих детей от наклонности к воровству, он доверял им ключ от денежного сундука.
—Гочо, поди открой кипарисовый ларец и принеси мне кошелек с деньгами, — говорил он иногда.
Или приказывал другому сыну:
—Сынок, вынь из шкафчика золотые и отсчитай двадцать червонцев. Дашь их мне, когда я вернусь.
И уходил.
В те времена, когда отцы обедали, дети должны были стоять в сторонке, чтобы научиться почитать старших. Но Марко всегда усаживал своих ребят за стол вместе с собой, даже когда у него бывали гости.
—Пусть учатся, как вести себя в обществе, — объяснял он, — что пользы, если они будут дичиться и теряться на людях, как Анко Распопов.
Надо сказать, что Анко Распопов прямо-таки умирал от застенчивости, когда встречал человека в костюме из черного сукна.
Вечно занятый торговыми делами, Марко только за едой видел всех близких вместе и, пользуясь случаем, довольно своеобразным способом занимался их воспитанием.
—Димитр, не протягивай руку за куском прежде бабушки; не веди себя как фармазон! [5]Фармазон. — Прозвище «фармазон» (искаженное франкмасон, то есть член тайного мистико-политического общества «вольных каменщиков») означало в обывательском языке вольнодумца, безбожника. Ср. в «Горе от ума»: «Что? К фармазонам в клоб? Пошел он в бусурманы!»
—Илия, не держи нож, как мясник, не руби, а режь хлеб по-человечески.
—Гочо, что ты расстегнулся, словно деревенщина? Да снимай феску, когда садишься за стол. У тебя опять волосы отросли, как у дикаря; сходи к Ганко, пусть он тебя подстрижет, да на казацкий манер [6]…на казацкий манер. — Выть остриженным «по-казацки», то есть в кружок, считалось признаком русофильских настроений.
.
—Васил, убери ноги, — надо и другим дать место. Вот пойдем в поле, там сможешь развалиться на просторе.
— Аврам, ты кто?! Протестант? Встал из-за стола и не перекрестился!
Но подобные наставления детям Марко делал, только когда бывал в хорошем расположении духа; если же он сердился, за столом царило гробовое молчание.
Глубоко верующий и набожный, Марко всячески старался внушить своим сыновьям религиозные чувства. Каждый вечер старшие дети обязаны были слушать, как он читает вечернюю молитву перед божницей. А по воскресеньям и праздникам всем предписывалось ходить в церковь. Это правило соблюдалось очень строго. Нарушение его вызывало в доме настоящую бурю.
Однажды, великим постом, Киро должен был причащаться, и Марко приказал ему пойти на исповедь. Киро вернулся из церкви что-то слишком скоро. Надо сказать, что он и в глаза не видел священника.
—Исповедался? — спросил его отец подозрительно.
—Исповедался, — ответил сын.
—У кого?
Киро смутился, но ответил уверенным тоном:
—У отца Эню.
Он солгал; Эню был молодым священником и еще не исповедовал.
Поняв, что Киро лжет, Марко вскочил, разъяренный, схватил его за ухо, выволок на улицу и так, держа за ухо, привел в церковь, где и передал сына с рук на руки духовнику, отцу Ставри, попросив: «Батюшка, исповедай этого осла!» И остался ждать конца исповеди.
Еще нетерпимее относился Марко к тем, кто бросал учиться. Сам он так и остался неучем, но ученость и ученые люди внушали ему уважение. Марко был из числа тех патриотов, ревностных поклонников просвещения, стараниями которых Болгария за короткое время была покрыта сетью школ. Он имел лишь смутное представление о том, какую практическую пользу может принести знание землепашцам, ремесленникам, торговцам, и с тревогой видел, что окончившие обучение не получают ни работы, ни хлеба. Но он чувствовал, понимал сердцем, что наука — это какая-то таинственная сила, которая призвана изменить мир. Марко верил в науку так же, как верил в бога, — не рассуждая. Поэтому он по мере сил старался служить делу просвещения. Им владело лишь одно честолюбивое стремление — быть бессменным школьным попечителем в родном городишке Бяла-Черкве. [7]Бяла-Черква — перевод турецкого названия города Сойота: Акча-Клисе.
И его всякий раз избирали, так как он пользовался общим доверием и уважением. Занимая эту скромную общественную должность, Марко работал не жалея ни труда, ни времени но зато уклонялся но других должностей, сопряженных с властью и материальными благами, а особенно от службы в конаке. [8]Конак (турецк.) — дворец, особняк, здание правительственных учреждений и присутственных мест.
Когда со стола убрали. Марко встал Это был человек лет пятидесяти, исполинскою роста, слегка сутулившийся, но все еще стройный Его румяное лицо, загорелое и огрубевшее от солнца и ветра во время частых поездок по полям и ярмаркам, всегда, — и даже когда он улыбался, — казалось серьезным и холодным. Косматые брови, нависшие над голубыми глазами, придавали ему выражение строгости. Но было в этом лице что-то добродушное, честное, искреннее, неизменно внушавшее людям симпатию и уважение.
Марко сел на покрытую красным ковром тахту, стоявшую под высоким самшитом, и закурил трубку с длинным чубуком. Его домочадцы удобно расположились на домотканой подстилке у журчащего источника, и служанка принесла кофе.
В этот вечер у Марко было хорошее настроение. Он с интересом следил за возней своих румяных малышей, оглашавших двор громким хохотом. Они сбегались и разбегались, и до отца доносились звонкие вскрики, веселый смех, сердитые голоса — ни дать ни взять стая птичек, щебечущих и порхающих среди ветвей. Но вот безобидная веселая игра приобрела воинственный характер: замелькали детские ручонки, посыпались удары маленьких кулаков, раздались угрожающие крики, а затем и плач; птичий концерт превратился в сражение… Все, и победители и побежденные, побежали к отцу, кто жаловаться, кто оправдываться. Один выбирал бабушку в защитники, другой просил маму взять на себя роль прокурора. И Марко из бесстрастного зрителя превратился в судью. По праву и долгу отцовства он обязан был решать, кто прав, кто виноват. Однако вопреки судебной практике судья но захотел выслушивать ни обвинение, ни защиту, а сразу же вынес приговор: одних погладил но головке, другим надрал уши, а младших — они-то и были обиженные — расцеловал в щечки.
И все утихомирились.
Но тут, разбуженный шумом, заплакал самый маленький, спавший на руках у бабки Иваницы. Бабка стала укачивать его на руках, приговаривая:
—Спи, внучек, спи, а то турки придут и тебя заберут! Марко нахмурился.
—Ну, будет, — проговорил он, — довольно пугать детей турками! Чего доброго, трусами вырастут.
—Уж как умею, — возразила бабка Иваница. — Нас тоже турками пугали… да и как не пугать, разрази их господь! Семьдесят лет живу на свете, а, видать, до могилы покоя не найду: не дожить мне до счастливого времечка!
—Бабушка, когда я вырасту большой, — и брат Васил к брат Георги тоже, — мы возьмем нашу саблю и перерубим всех турок! — крикнул Петарчо.
—Оставьте хоть одного, внучек! Жена Марко вышла из дома во двор.
—Как Асен? — спросил ее Марко.
—Уснул; жар у него спал, — ответила она.
—И зачем только он смотрел на такие страсти?! — сокрушенно проговорила бабка Иваница. — Вот теперь захворал.
Марко слегка нахмурил брови, но не отозвался ни словом. Надо сказать, что в тот день с поля на церковный двор привезли обезглавленный труп сына Генчо — маляра, и маленького Асена, который увидел это из окон школы, затрясла лихорадка. Марко, спеша переменить разговор, обратился к детям:
—Ну, теперь сидите спокойно, послушаем, что нам расскажет ваш старший брат… Потом все вместе споете песенку. Васил, чему вас нынче учили в школе?
—Всеобщей истории.
—Так; и что же вам рассказывали из истории?
—О войне за испанское наследство.
—Это насчет гишпанцев, что ли? А ну их, они нам ни к чему… Расскажи что-нибудь о России.
—Что рассказать? — спросил мальчик.
—Например, об Иване Грозном, о Бонапарте, как он поджег Москву…
Не успел Марко договорить, как в темном углу двора что-то обрушилось, и с кровли каменной ограды посыпались черепицы. Куры и цыплята испуганно раскудахтались и, растопырив крылья, забегали по двору. Служанка, которая снимала рубашки, развешанные на веревке, закричала не своим голосом:
—Разбойники! Разбойники!
Поднялся переполох. Женщины спрятались в доме, детей и след простыл, а Марко, мужчина неробкого десятка, окинул взглядом темный угол, из которого донесся шум, и бросился в дом. Немного погодя он выбежал из другой двери, той, что была поближе к конюшне. В руках он держал два пистолета.
Все эти действия, столь же решительные, сколь и неблагоразумные, были совершены так быстро, что жена Марко не успела опомниться и удержать мужа. И лишь когда он выскочил на порог, из дома донесся ее перепуганный голос, которому вторил отчаянный лай собаки, в страхе удравшей к ручью.
В темпом углу между курятником и конюшней действительно стоял какой-то человек; но в густом мраке рассмотреть что-нибудь было трудно, тем более что Марко быстро перебежал из освещенной фонарем половины двора в темную.
Марко на цыпочках вошел в конюшню, похлопал по крупу коня, чтобы тот не пугался шума, потом посмотрел в окно, забранное деревянной решеткой. То ли глаза его привыкли к темноте, то ли ему просто показалось, но теперь он был убежден, что в углу двора, у окошка, недвижно стоит человек.
Пригнувшись, Марко прицелился и громко крикнул:
—Давранма! [9]Руки вверх! (турецк.)
Несколько секунд он ждал ответа, не снимая пальца с курка.
—Дядя Марко, — послышался шепот.
—Кто тут? — спросил Марко по-болгарски.
—Дядюшка Марко, не бойтесь, я свой!
И неизвестный подошел к самому окошку. Марко отчетливо увидел его темный силуэт.
—Кто ты? — настороженно и подозрительно спросил он, опустив пистолет.
—Иван, сын деда Манола Кралича из Видина.
—Не узнаю тебя… Что ты здесь делаешь?
—Я все тебе расскажу, дядюшка Марко, — ответил пришелец глухо.
—Никак тебя не разгляжу… Откуда ты?
—Издалека, дядюшка Марко… Потом расскажу.
—Откуда — издалека?
—Из очень далекого места, — едва слышно прошептал ночной гость.
—Откуда?
—Из Диарбекира. [10]Диарбекир — город в юго-восточной части турецких владений в Малой Азии (Курдистан), цитадель которого служила местом заключения политических преступников, в частности — деятелей национально-освободительного движения в Болгарии.
Это слово, как вспышка молнии, осветило все в памяти Марко. Он вспомнил, что у деда Манола сын заточен в крепости Диарбекир. Дед Манол был его старым товарищем по торговым и другим, более важным делам.
Марко вышел на темный двор и, подойдя к ночному гостю, схватил его за руку и через конюшню провел на сеновал.
— Иванчо, ты ли это? Я же тебя помню мальчонкой… — тихо проговорил Марко. — Переночуй здесь, а завтра подумаем, как быть дальше.
—Благодарю вас, дядюшка Марко… Кроме вас, я никого здесь не знаю, — прошептал Кралич.
—Не о чем говорить! Мы с твоим отцом — друзья. У меня ты все равно что у себя дома. Тебя кто-нибудь видел?
—Нет, когда я вошел, на улице, кажется, никого не было.
—Вошел! Да разве так входят, сынок? Скажи лучше — вломился! Ну, не беда, сын деда Манола для меня всегда дорогой гость, а тем паче когда он идет из таких далеких мест… Есть хочешь, Иванчо?
—Спасибо, дядюшка Марко, не хочется.
—Нет, тебе надо подзакусить. Пойду успокою домашних, потом вернусь, и поговорим… обдумаем, как тебя получше устроить. Эх, сохрани тебя господь, чуть было я не наделал дел! — проговорил Марко, осторожно спуская курок пистолета.
—Прости, дядюшка Марко; сам понимаю — оплошал я.
—Подожди, я сейчас вернусь.
И Марко вышел, закрыв за собой дверь конюшни.
Жену и мать он застал полумертвыми от страха; увидев его живым и невредимым, они вскрикнули в один голос и схватили его за руки, словно боясь, как бы он опять не убежал. Марко с напускным спокойствием уверил их, что во дворе никого не нашел; должно быть, чья-то кошка или собака столкнула несколько черепиц с ограды, а глупая Пена подняла крик.
—Только весь околоток переполошили, — сказал он, убирая пистолеты в кобуры, висевшие на стене.
Домашние успокоились.
Бабка Иваница позвала служанку.
—Пена, чтоб тебе пусто было! Как напугала нас! Скорей выведи детей помочиться на синий камень. [11]…помочиться на синий камень. — По существовавшему в старину народному поверью, это вылечивало детей от последствий испуга.
Но тут раздался громкий стук в ворота. Марко вышел во двор и спросил:
—Кто там?
—Эй, хозяин, отопри! — крикнул кто-то по-турецки.
—Онбаши! [12]Онбаши (турецк.) — начальник полиции в маленьком городе.
— прошептал Марко в тревоге. — Надо спрятать Кралича в другое место.
И, не обращая внимания на новый стук, побежал к конюшне.
—Иванчо! — позвал он, заглянув на сеновал. Ответа не последовало.
—Уснул ты. что ли. Иванчо? — проговорил он громче. Никто не ответил.
—Эх, наверное, убежал, бедняга, — проговорил Марко, только сейчас сообразив, что дверь в конюшню была открыта. И добавил озабоченно: — Что же теперь с ним будет?
На всякий случай он еще несколько раз позвал Кралича и, не получив ответа, вернулся к воротам, в которые колотили так сильно, что, казалось, они вот-вот разлетятся в щепки.
II.
Гроза
Действительно, при первом же стуке в ворота Иван Кралич, не помня себя, кинулся к ограде, снова перелез через нее и спрыгнул на улицу. Несколько секунд он стоял в замешательстве. Потом настороженно осмотрелся, но ничего не увидел в непроглядной тьме. Черные грозовые тучи затянули небо; тихая вечерняя прохлада отступила перед порывами ветра, жалобно завывавшего на безлюдных улицах. Кралич свернул в первый попавшийся переулок и прибавил шагу; нащупывая дорогу, он хватался руками за стены, но то и дело попадал ногой в лужу. Все ворота, ставни и окна были закрыты наглухо. Через их щели не проникало ни луча света; нигде не было ни малейших признаков жизни. Как и все провинциальные города, этот городишко еще задолго до полуночи казался мертвым. Кралич долго шел наудачу, надеясь где-нибудь выйти на окраину. Но вдруг он вздрогнул и, остановившись под широким навесом над воротами, замер. Он увидел впереди чью-то темную фигуру. Не трогаясь с места. Кралич слегка прислонился к воротам. Рычание, а затем сердитый лай заставили его отскочить в сторону. Он разбудил дворового пса, спавшего за оградой у самых ворот. Неосторожное движение и собачий лай выдали Кралича. Ночная стража засуетилась, забряцало оружие, и кто-то крикнул по-турецки: «Стой!» В минуты неотвратимой опасности рассудок коварно покидает людей, и ими движет только слепой инстинкт самосохранения. В такие минуты у человека, как говорится, нет головы; есть только руки — для сопротивления и ноги — для бегства. Стоило Краличу отступить назад, и мрак сразу же образовал бы непроницаемую преграду между ним и стражей. Но Кралич бросился вперед, вихрем пронесся между полицейскими и побежал дальше. Стражники погнались за ним, и улица огласилась топотом и криками. Среди них выделялся визгливый голос полицейского-болгарина, оравшего: «Стой! Стрелять будем!»
Кралич бежал не оборачиваясь. Сзади раздалось несколько выстрелов, но в спасительной темноте пули не задели его. Однако он бежал, видно, не слишком быстро, потому что вскоре кто-то схватил его сзади за рукав. Выпростав руки из рукавов, Кралич рванулся вперед и ускользнул от преследователя, оставив ему свою куртку. Вслед ему раздалось еще два выстрела. Кралич бежал вперед, сам не зная куда; он еле переводил дух, ноги у него заплетались от усталости. С каждым шагом ему все больше хотелось повалиться на землю и уже не вставать. Но вот ослепительная молния внезапно осветила все вокруг, и Кралич увидел, что он уже посреди поля, а погоня осталась где-то далеко позади. В изнеможении он опустился на землю возле орехового дерева, чтобы хоть немного прийти в себя. С гор дул сильный свежий ветер, и шелест листвы сливался с его завыванием и глухими раскатами грома. Вскоре гроза приблизилась, гром угрожающе прогрохотал над головой беглеца и заглох где-то в беспредельном пространстве. Короткий отдых и свежий воздух вернули беглецу силы. По всему было видно, что сейчас начнется дождь, и Кралич быстро пошел дальше, ища, где бы ему укрыться от грозы. Вокруг него жалобно стонали деревья, высокие вязы пригибались к земле под напором ветра, шуршала трава; казалось, вся природа насторожилась и угрожающе ворчит. Редкие крупные капли дождя, как пули, застучали по земле. Снова молния очертила неровный силуэт горного хребта, и могучий раскат грома прокатился по небу, словно стремясь обрушить небосвод. Хлынул дождь, под бешеными порывами ветра косые его струи хлестали землю; молнии, сверкающие в тучах, бороздили тьму, озаряя деревья и горы своим фантастическим бледно-голубым светом. Это волшебное зрелище, что открывалось лишь на миг, сменяясь глубокой тьмой, напоминало какую-то страшную, грозную феерию. Дивное очарование таилось в этой борьбе стихий, в этой перекличке стран света, в этой адской иллюминации бездн. Казалось, будто все это — величественное представление, игра безграничных и таинственных сил, борющихся друг с другом и в то же время сливающихся в какой-то неземной демонической гармонии… В грозу природа поднимается на вершины высочайшей поэзии.
Кралич промок до нитки; молнии ослепляли его. раскаты грома оглушали, но он шел, не разбирая дороги, то продираясь сквозь кустарники, то под деревьями, то по бахчам и нигде не находя убежища от дождя. Наконец до него донесся плеск падающей воды, заглушивший все остальные шумы. Он подошел к мельничной плотине. Новая вспышка молнии внезапно осветила крышу мельницы, стоявшей под ветвистыми ивами. Кралич подбежал к ней и укрылся под навесом над дверью. Немного погодя он толкнул дверь. Она открылась, и он вошел. Внутри было темно и тихо. Вскоре гроза прошла; дождь прекратился как-то сразу, перестал дуть ветер, и месяц позолотил кромки рваных облаков. Ночное небо прояснилось. Так быстро погода меняется только в мае.
Послышались приближающиеся шаги, и Кралич поспешно спрятался в узком проходе между рундуком для зерна и стеной.
—Смотри-ка, дверь открылась; должно быть, от ветра, — услышал он во тьме грубый мужской голос, и сразу же кто-то зажег керосиновую лампочку.
Выглянув из своего убежища, Кралич увидел мельника, рослого сухопарого крестьянина, а рядом с ним босую девочку в коротком фиолетовом сукмане. [13]Сукман — женское платье без рукавов из грубой ткани.
Девочка — вероятно, это была дочь мельника — силилась запереть дверь на засов. Ей было уже лет тринадцать — четырнадцать, но держалась она как ребенок, а ее черные глаза с длинными ресницами смотрели по-детски кротко. Простой грубый наряд не мог скрыть стройности ее стана, и в будущем она обещала сделаться красавицей. По-видимому, отец и дочь уходили куда-то недалеко, быть может, на какую-нибудь мельницу по соседству, — одежда их не успела промокнуть.
—Хорошо, что мы закрепили колесо, не то сломало бы его в этот ливень, — проговорил мельник. — Уж этот дед Станчо! Как начнет рассказывать, конца не видно… Ну, слава богу, никто, кажется, сюда не забрался и не обворовал нас с тобой. — Он оглянулся кругом. — Иди-ка ложись, Марийка. И зачем только мать прислала тебя сюда? Того и гляди, натерпишься из-за тебя страху.
И мельник, что-то мурлыкая себе под нос, стал прибивать гвоздем оторвавшуюся доску.
Марийка послушно отошла в угол, постелила себе и отцу и, положив несколько земных поклонов, легла на козью кошму; как всякое беззаботное существо, она заснула немедленно.
Кралич смотрел на все это с трепетным любопытством. Огрубевшее, но добродушное лицо мельника внушало ему доверие. Человек с таким честным лицом не мог быть предателем. И Кралич решил выйти из своего убежища и попросить у мельника совета и помощи. Но в эту минуту снаружи донеслись чьи-то голоса; мельник умолк, выпрямился и стал прислушиваться. В дверь громко постучали.
—Эй, мельник, отопри! — крикнул кто-то по-турецки.
Мельник подошел к двери, получше задвинул засов и обернулся; лицо его побелело.
Снова раздался стук в дверь, кто-то крикнул, залаяла собака.
«Охотники, — догадался мельник, узнав по лаю, что собака — гончая. — Что они еще задумали, проклятые? Не иначе, как это Эмексиз-Пехливан». [14]Эмексиз-Пехливан. — По словам Вазова, таково было настоящее имя проживавшего в Сопоте жестокого, как зверь, турка, гигантского роста. В переводе: «бездельник-силач».
Эмексиз-Пехливан — злодей, каких свет не видывал, — днем и ночью наводил ужас на окрестных жителей. Две недели назад он вырезал всю семью Ганчо Даалии в деревне Иваново. Поговаривали, и не без основания, что это он отрубил голову ребенку, труп которого вчера на подводе привезли в город.
Дверь трещала под ударами.
Мельник стоял в оцепенении, схватившись за голову, как человек, который не знает, что делать. На лбу у него выступили крупные капли пота. Но вот он быстро нагнулся и, вытащив из-под пыльной скамьи топор, встал с этим топором у двери, которая, казалось, готова была разлететься в щепы. Однако стоило ему бросить взгляд на спящую дочь — и решимости его как но бывало. Страх, безнадежность, скорбь — все эти чувства отражались на лице мельника. Отцовская любовь победила вспыхнувшее в его душе возмущение. Он вспомнил болгарскую пословицу: «Повинную голову меч не сечет», — и, отказавшись от борьбы с немилостивыми, решил просить у них милости. Поспешно забросив топор за рундук — туда, где прятался Кралич, — он тщательно прикрыл Марийку одеялом и отпер дверь.
На пороге стояли два вооруженных турка с охотничьими сумками за спиной. Один из них держал на привязи гончую. Другой, — это действительно был кровожадный Эмексиз-Пехливан, — сначала окинул все помещение испытующим взглядом и только тогда вошел. Это был высокий, сутулый, сухощавый человек, без бороды и усов. Впрочем, лицо его не внушало того страха, какой внушали его имя и его деяния. Только маленькие выцветшие серые глаза сверкали коварством и злобой, точно у обезьяны. Его спутник, приземистый, мускулистый, хромой и, судя по выражению лица, зверски жестокий человек со скотскими инстинктами, вошел вслед за ним с гончей и прикрыл дверь.
Эмексиз-Пехливан вперил злые глаза в мельника.
— Отвечай, мельник, почему не открывал? — спросил он.
Мельник невнятно пробормотал что-то в свое оправдание и смиренно поклонился до земли, бросив беспокойный взгляд в глубь мельницы, туда, где спала Марийка.
—Ты здесь один? — обернулся к нему Эмексиз.
—Один, — поспешил ответить мельник, но, решив, что лгать бесполезно, добавил: — И ребенок спит вон там.
В эту минуту Марийка откинула одеяло и повернулась линем к вошедшим. Тусклый свет лампочки упал на ее белую полную шею. Турки плотоядно уставились на спящую девочку. Лоб у мельника покрылся холодным потом. Эмексиз повернулся к нему и с притворно-добродушным видом сказал:
—Слушай, хозяин, поди-ка ты купи нам бутылку водки.
—Пехливан-ага, сейчас уже за полночь, и все харчевни в городе закрыты, — отозвался мельник, дрожа от страха при мысли о том, что придется оставить Марийку одну с этими людьми.
—Иди. иди, — настаивал хромой, — для нашей милости найдется хоть одна открытая. Нам хочется, чтобы ты нас угостил; выпьем вместе — друзьями станем…
Хромой издевался над мельником, уверенный в том, что добьется своего. Он даже не считал нужным скрывать свои намерения от несчастного отца.
Эмексиз не сводил глаз с девочки, непринужденно раскинувшейся на постели. Оглянувшись, он убедился, что мельник все еще не ушел; брови его сдвинулись, но он вновь сдержал себя и сказал добродушным тоном:
—А у тебя, хозяин, оказывается, дочка-то красавица! Вот она и попотчует гостей… Ну, иди за водкой, а мы останемся сторожить мельницу. — И добавил угрожающим тоном: — Тебе известно, кто такой Эмексиз-Пехливан!
Мельник давно понял, какой гнусный умысел скрывается за этим неуклюжим обманом. Вся его бесхитростная, честная душа кипела негодованием. Но он был как в ловушке: один против двух вооруженных злодеев. Сопротивление было бы сейчас бесполезным безумством; он был готов умереть, но это не спасло бы девочку. И он снова сделал попытку умилостивить злодеев:
—Господа, смилуйтесь над старым человеком… Я хворый, кости болят… Нынче прямо с ног валюсь после работы… Позвольте мне лечь спать… не позорьте.
Но это было все равно, что говорить с глухими.
—Ну, неси, неси скорей водки, хозяин, нам пить охота, — зарычал хромой. — Много мелешь, недаром на мельнице живешь!.. Ступай за водкой!
И он подтолкнул старика к двери.
—Я в такое позднее время никуда не ухожу с мельницы, — глухо проговорил мельник, — оставьте меня в покое.
Тогда оба турка сбросили личину добродушия, и их хищные взгляды, как стрелы, вонзились в мельника.
—Ах ты, свинья! Он еще огрызается! А это видел? — рявкнул Эмексиз, обнажая свой ятаган. Глаза его налились кровью.
—Хоть убейте, а ребенка я не оставлю! — проговорил мельник тихо, но с решительным видом.
Эмексиз встал.
—Топал-Хасан, [15]Топал-Хасан — хромой Хасан.
выгони отсюда этого пса, чтобы мне не пачкать ножа.
Хромой кинулся на мельника, сшиб его на пол у самого порога и, пиная ногами, стал выталкивать за дверь. Но мельник вскочил и стремительно бросился назад, внутрь мельницы, с криком:
—Сжальтесь! Сжальтесь!
Марийка проснулась от шума и в испуге вскочила с постели. Увидев обнаженный ятаган Эмексиза, она закричала и кинулась к отцу.
—Смилуйтесь, господа, пощадите! — кричал несчастный отец, обхватив руками дочь.
По знаку Эмексиза сильный Топал-Хасан, как тигр, набросился на мельника сзади и вывернул ему руки за спину.
—Так, так, Топал-Хасан, давай-ка свяжем эту старую мельничную крысу; раз уж ему так хочется, пусть останется и поглядит на представление… Поделом ему, дураку… Свяжем его, потом подожжем мельницу; тогда сами на него полюбуемся.
И, не обращая внимания на крики мельника, разбойники стали привязывать его веревкой к столбу.
Мельник, обезумев от ужаса при мысли о том, что ему предстояло увидеть, кричал как зверь, призывая на помощь, хоть и знал, что в этой глуши спасения ждать неоткуда.
Вся в слезах, Марийка распахнула дверь и тоже стала звать на помощь. Но ей ответило только эхо.
—Эй ты, мельничиха, ни с места! Ты нам сейчас понадобишься! — крикнул Эмексиз и, боясь, как бы она не убежала, схватил ее и оттащил в глубь мельницы, потом бросился на подмогу к Топал-Хасану.
—Смилуйтесь! — взывал в отчаянии мельник. — Люди, спасите! Неужто некому помочь?.. Марийка, сюда!.. — дико кричал он, не сознавая, что просит помощи у слабой девочки.
Все это время Кралич стоял как громом пораженный, следя за сценой, разыгравшейся у него на глазах; ноги его дрожали, волосы шевелились на голове, по спине бегали мурашки.
Все, что он увидел и пережил в этот вечер, начиная со своего вторжения во двор Марко и до этой минуты, было так неожиданно и страшно, что ему казалось, будто он видит сон. Свист пуль и раскаты грома все еще звучали у него в ушах. Мысли его путались. Сначала он подумал, что турки пришли за ним и судьба его решена. Сознание своей полной беспомощности убило в нем энергию — ее хватило бы лишь на то, чтобы отдать себя в руки турок и тем самым избавить мельника от наказания за укрывательство беглеца. Но когда стало ясно, что ему предстоит увидеть нечто гораздо более страшное, чем все, что он видел раньше, когда он услышал, как мельник зовет на помощь Марийку, кровь у него вскипела от бешеного гнева и ярости. Ему еще не доводилось биться не на жизнь, а на смерть, но в этот миг турки показались ему ничтожными, как мухи. Усталости, бессилия, колебаний как не бывало. Кралич машинально протянул руку, поднял топор и, выскочив из своего убежища, пробежал, пригнувшись, за мешками с зерном; потом выпрямился, бледный как мертвец, и, кинувшись к Эмексизу, вонзил топор ему в затылок. Все это он проделал как во сне.
Турок, не успев вскрикнуть, рухнул на пол.
Внезапно увидев перед собой нового и опасного врага, Топал-Хасан бросил веревку, которой привязывал мельника, выхватил пистолет и разрядил его в Кралича. Мельницу заволокло дымом; от выстрелов лампа погасла, и все погрузилось в кромешную тьму. И вот во мраке началась смертельная схватка: в ход пошли руки, ноги, ногти, зубы. Дерущиеся — сначала двое, потом трое — катались но полу, раздирая ночную тишину дикими криками, пыхтением, стонами, которым вторил яростный лай гончей. Топал-Хасан, сильный как бык, отчаянно боролся со своими двумя противниками, а тем надо было победить во что бы то ни стало, иначе им грозила гибель…
Наконец лампу снова зажгли. Топал-Хасан еще корчился в предсмертных судорогах, но вскоре затих и он, — во время борьбы Краличу удалось дотянуться до его кинжала и перерезать противнику горло. Турки лежали мертвые в луже крови.
#i_002.jpg
Мельник выпрямился и, потрясенный, смотрел на незнакомца, пришедшего к нему на помощь невесть откуда. Пере ним стоял смуглый, высокий, бледный как смерть юноша с черными, глубоко сидящими, проницательными глазами. Его длинные, взлохмаченные волосы были покрыты пылью; рваный мокрый пиджак испачкан грязью; на жилете не осталось ни одной пуговицы, и под ним не было рубашки. Штаны у незнакомца были обтрепанные, сапоги дырявые, — словом, он походил на человека, который либо убежал из тюрьмы, либо неизбежно должен в нее попасть. Мельник так и подумал.
— Господин, я не знаю, кто ты такой и как ты очутился здесь, — взволнованно проговорил он, с состраданием глядя на незнакомца, — но мне не отблагодарить тебя, живи я хоть до ста лет. Ты спас меня от смерти и от еще большего зла: ты спас от позора мое дитя и мои седины… Бог тебя награди и благослови!.. Да и все люди скажут тебе спасибо… Знаешь, кто это? — Он показал рукой на Эмексиза. — Это такой злодей, что даже дети в утробе матери и те плакали от его злодеяний. Наконец-то земля избавилась от этого зверя. Дай тебе бог здоровья, сынок!
Со слезами на глазах выслушал Кралич эти искренние, простодушные слова.
—Ничего особенного я не сделал, дедушка, — проговорил он, все еще тяжело дыша. — Мы с тобой убили двоих, но таких зверей, как они, — тысячи и тысячи. Болгарский народ только тогда вздохнет свободно, когда все возьмутся за топоры и уничтожат этих кровопийц!.. Но вот что ты мне скажи, дедушка, где нам зарыть трупы? Нельзя оставлять улики.
—Тут неподалеку есть готовая могила для этой падали, — ответил старик. — Помоги мне только их вытащить.
И вот два человека, отныне навеки связанные этой кровавой ночью, потащили трупы к зарослям бузины, темневшим за мельницей. Здесь под кустами когда-то была выкопана яма, и в нее бросили трупы, хорошенько засыпав их землей, чтобы ничего не было заметно. Когда Кралич и мельник с киркой и заступом в руках возвращались на мельницу, мимо них пробежало что-то белое.
—Гончая!.. — воскликнул Кралич. — Она будет рыскать здесь и, чего доброго, выдаст нас…
Подкравшись к собаке, Кралич ударил ее по голове; жалобно воя, гончая поползла к реке. Кралич киркой столкнул ее с берега, и она исчезла под водой.
—Надо было и этого пса вместе с теми, — заметил мельник.
Они принялись замывать свою окровавленную одежду и засыпать песком пятна крови на земле.
—Слушай, да ты, кажется, ранен? — воскликнул мельник, увидев, что из руки Кралича течет кровь.
—Пустяки! Этот дьявол укусил меня, когда я схватил его за горло.
—Дай завяжу скорее. — И мельник перевязал юноше руку своим измятым носовым платком. Потом выпустил ее и, глядя Краличу прямо в глаза, спросил: — Прости, сынок, скажи, откуда ты идешь?
И опять посмотрел на Кралича в недоумении.
—После псе узнаешь, дед; а пока скажу одно: я болгарин, истинный болгарин. Не сомневайся во мне.
—Боже упаси! Что, у меня глаз нет, что ли? Ты служишь народу, а за таких я душу отдам…
—Где бы мне, дедушка, переночевать? Да и переодеться хорошо бы.
—Я тебя отведу в монастырь, к дьякону Викентию. Он мне родня и сделал много добра таким, как ты… И он тоже истинный болгарин… Ну, пойдем; у него все и переночуем. Хорошо, что нас никто не видел.
Однако дед Стоян ошибался: в стороне, под ореховым деревом, освещенный луной, стоял, не шевелясь, высокий человек. Так он стоял и когда закапывали турок. Но наши герои ничего не заметили.
Немного погодя мельник, Кралич и Марийка, которая во время борьбы спряталась под вязом и теперь всхлипывала с перепугу, направились к монастырю, высокие стены которого, залитые лунным светом, белели вдали меж темными ветвями тополей и орешин. Следом за тремя путниками двинулся и неизвестный человек.
III.
Монастырь
Они пересекли полянку, усеянную крупными валунами, прошли под ветвями столетних орешин, дуплистых от старости, и перед ними предстали высокие стены монастыря. В лунном сиянии он казался таинственным, точно сказочный средневековый замок с фантастически причудливыми очертаниями.
Некогда эта старинная обитель гордилась могучей сосной с усыпанной множеством птичьих гнезд пышной кроной, под которой ютилась древняя церковка. Но буря повалила сосну, а игумен воздвиг на месте старой церкви новую. Построенная в новомодном стиле, с высоким куполом, она никак не вязалась с остальными зданиями монастыря — обветшалыми памятниками прошлого — и, нарушая архитектурный ансамбль, была как лист бумаги, приклеенный к древнему пергаменту. Старинная церковь и могучая старая сосна пали под ударами судьбы, и с тех пор монастырь пришел в упадок; уже не радует взор гигантское дерево, уходящее в облака; не возвышают благочестивую душу написанные на стенах лики святых, архангелов, преподобных отцов и мучеников, оставшиеся без глаз по милости кырджалиев и делибашей. [16]Кырджалии и делибаши (турецк.) — турецкие разбойники, грабившие и терроризировавшие население Балканского полуострова.
Трое наших знакомых обошли монастырь и остановились перед задней стеной, — вскарабкаться на нее было легче, и она стояла ближе к келье дьякона Викентия. Здесь можно было не бояться разбудить монастырских собак или привлечь внимание сторожей, — поблизости шумели горные водопады, наполняя все вокруг диким грохотом.
Кто-то должен был первым перелезть через стену, отыскать на заднем дворе лестницу и передать ее остальным. За это, разумеется, взялся Кралич, начавший ночь со штурма стены во дворе Марко. Вскоре все трое перебрались через стену, рискуя попасться на глаза воинственному игумену, который не задумался бы пальнуть в них, если бы случайно выглянул в окно. Они очутились в маленьком заднем дворе, сообщавшемся с большим передним двором через запертые изнутри ворота. Дьякон жил в первом этаже, и окно его кельи выходило на задний дворик; но дверь в нее вела с переднего. Мельник подошел к окну, в котором горел свет.
—Викентий еще читает, — проговорил он, поднявшись на цыпочки и заглянув в келью.
Он постучал по стеклу. Окно открылось, и кто-то спросил:
—Это ты, дядя Стоян? Чего тебе?
—Дай мне, дьякон, ключ от ворот. Я тебе все расскажу. Ты один?
—Один, все спят. Вот ключ!
Мельник исчез во тьме, но через две-три минуты вернулся, провел Кралича и дочь в передний двор и запер ворота.
В большом дворе царило безмолвие. Тишину нарушало только монотонное, дремотное журчание источника — казалось, кто-то читает псалтырь по покойнику. Темные ряды открытых галерей, мрачных и безжизненных, окружали двор. Кипарисы, черные и таинственные, как исполинские привидения, устремлялись ввысь.
Дверь дьяконской кельи открылась, и ночные гости вошли.
Дьякон, еще совсем молодой человек с черными умными глазами и подвижным лицом, опушенным бородкой, которой пока не касалась бритва, по-дружески поздоровался с Краличем. о подвиге которого мельник уже успел коротко рассказать. С удивлением и почтением смотрел дьякон на этого героя, который играючи расправился с двумя злодеями, спасая старика и девочку. Честное сердце дьякона угадало в госте человека благородного и смелого. Благословляя своего избавителя, дед Стоян продолжал торопливо и взволнованно рассказывать обо всем, что случилось на мельнице. Но Викентий, заметив, что гость очень изнурен и бледен, предложил отвести его в нежилую келью и там устроить на ночлег. Они ушли. Дьякон с узлом под мышкой, в котором была одежда и ужин, первым прошел через спящий двор. Подойдя к крыльцу трехэтажного здания, Викентий и Кралич поднялись но ступенькам. Они шли по коридорам и поднимались по лестницам, стараясь ступать неслышно, но половицы под ними скрипели, как это бывает в пустом деревянном доме. Наконец они добрались до верхнего этажа и вошли в одну келью. Викентий зажег свечу. В этой мрачной комнате с голыми стенами не было никаких вещей, кроме соломенного тюфяка да кувшина для воды. Такое убежище напоминало тюремную камеру, но Кралич сейчас и не мечтал ни о чем лучшем.
Немного поговорив о происшествии на мельнице, Викентий решил, что пора пожелать гостю спокойной ночи.
—Вы с ног валитесь от усталости, вам надо поскорее лечь. Но стану утомлять вас расспросами. Да в них нет и надобности. Ваше геройское поведение сегодня ночью красноречивее слов. Утром увидимся, а сейчас скажу лишь одно: не беспокойтесь ни о чем, — дьякон Викентий весь в вашем распоряжении… Спокойной ночи!
И Викентий протянул Краличу руку. Кралич сжал ее и задержал в своей.
—Нет, — сказал он. — вы приютили незнакомца и подвергаете себя опасности. Вам надо знать хотя бы, кто я. Меня зовут Иван Кралич.
—Иван Кралич? Тот, что был заточен?.. Когда же вас освободили? — с удивлением спросил дьякон.
—Освободили? Я бежал из крепости Диарбекир! Я беглец. Викентий снова крепко пожал ему руку.
—Добро пожаловать, Кралич, — теперь вы стали для меня еще более дорогим гостем и братом. Болгарин нужны хорошие сыновья. У нас теперь много работы, очень много. Нет больше сил терпеть турецкую тиранию, и народное негодование скоро дойдет до своей высшей точки. Пора готовиться… Останьтесь у нас. Кралич, вас здесь никто не узнает. Хотите работать с нами? — быстро и горячо говорил молодой дьякон.
— Этого именно я и хочу, отче Викентий.
—Утром поговорим подробнее… Здесь вы в полной безопасности. В этой келье я прятал Левского. [17]Левский Васил (1837–1873) — один из крупнейших деятелей и руководителей национально-освободительной борьбы в Болгарии, создатель сети тайных комитетов и мощной «внутренней» (то есть действовавшей на территории порабощенной Болгарии) революционной организации. Прославился своим личным мужеством и выдающимся даром конспирации. В 1873 г. был предательски выдан турецкой полиции и повешен в Софии.
Сюда никто не заходит… Привидений здесь можно бояться больше, чем людей. — шуткой закончил разговор дьякон, направляясь к двери, — Спокойной ночи!
— Вам также, отче, — отозвался Кралич и запер за ним дверь на крючок.
Он быстро переоделся и поужинал. Потом лег, задул свечу, но еще долго ворочался на своем ложе; сон все не шел к нему. Душу его тревожили тяжелые воспоминания. В памяти с отвратительной и жестокой ясностью всплывали страшные события и образы этой ночи… Не скоро избавился он от этого мучительного состояния. Наконец природа победила; силы Кралича были исчерпаны до дна, и, не устояв перед неодолимой потребностью в отдыхе, он уснул. Но среди ночи вздрогнул и открыл глаза. Кто-то шел тяжелыми медленными шагами по галерее мимо кельи. Потом послышалось заунывное пение, лучше сказать — завыванье. Шаги приближались, и странное пение звучало все отчетливее, напоминая не то заупокойную молитву, не то жалобные стоны. Кралич решил было, что это поют где-то далеко, а из-за монастырской тишины звуки кажутся близкими и какими-то искаженными… Но нет, шаги явно доносились с галереи. И вдруг за окном возникла чья-то тень и наклонилась внутрь кельи. Кралич в ужасе уставился на нее и заметил, что она делает какие-то странные и неуклюжие знаки руками, словно подзывая его к себе. Все это было ясно видно в лунном свете. Кралич не сводил глаз с окна, и вдруг ему начало казаться, что эта неведомая тень напоминает Эмексиз-Пехливана — человека, которого он убил. Решив, что все это сон, Кралич протер глаза. Но когда он снова раскрыл их, тень по-по-прежнему маячила за окном, наклоняясь внутрь.
Кралич не был суеверен, но это пустое, нежилое здание и гробовая тишина приводили его в трепет. Вспомнив шутку дьякона насчет привидений, он поддался безотчетному страху, и ему стало не по себе. Но он тут же устыдился. Ощупью отыскав свой револьвер, он встал, бесшумно открыл дверь и босиком вышел на галерею. По ней, напевая, бродила взад и вперед таинственная высокая фигура. Кралич отважно приблизился к ней. Но, вместо того чтобы исчезнуть, как в сказках, поющий призрак испуганно вскрикнул, так как сам Кралич в нижнем белье дьякона был еще больше похож на призрак.
— Кто ты? — спросил этот второй «призрак», хватая за грудь первого.
Но несчастный от страха онемел. Он только крестился, в испуге таращил глаза и крутил головой, как идиот. Кралич понял, что он не в своем уме, и вернулся в келью.
Викентий забыл предупредить гостя о ночных привычках безобидного дурачка, юродивого Мунчо, уже много лет жившего в монастыре. Мунчо и был тем неизвестным человеком, который видел, как закапывали турок.
IV. Снова у Марко
Когда Марко, убедившись, что Кралич исчез, открыл ворота, перед ним предстал онбаши со своими подчиненными. Они с опаской вошли во двор.
—Что здесь произошло, чорбаджи Марко? — спросил онбаши.
Марко спокойно объяснил, что ничего не произошло; просто пугливой работнице что-то почудилось. Онбаши поспешил удовлетвориться этим удобным для него объяснением и, довольный, что избежал возможных неприятностей, убрался восвояси.
Не успел Марко запереть ворота, как появился его сосед.
—Ну как,беда миновала, дядя Марко?
—А, Иванчо, заходи, выпьем но чашке кофе.
К ним скорым шагом приближался высокий молодой человек.
—Добрый вечер, дядюшка Марко. Скажите, Асену лучше? — спросил он, еще не дойдя до ворот.
—Заходи, заходи, доктор…
Проводив гостей в комнату, Марко зажег две спермацетовые свечи, вставленные в блестящие бронзовые подсвечники.
Эта маленькая комната, веселая и уютная, предназначалась для приема гостей. Она была обставлена в нехитром, но своеобразном вкусе того времени, который и в наши дни еще не вышел из моды в некоторых провинциальных городах. Пол ее устилали пестрые половики, а две широкие лавки со спинками были покрыты домоткаными красными коврами и выложены подушками. У одной стены стояла железная печка, которую топили только зимой, но оставляли в комнате и на лето — для украшения. Напротив в божнице, перед которой горела лампада, стояли иконы, из-за которых торчали афонские лубочные картинки — дары благочестивых паломников. Иконы были очень древнего письма, и потому бабка Иваница ценила их, как любители ценят старинное оружие. Одну из них она почитала особенно благоговейно. Бабка Иваница с гордостью рассказывала, что эту замечательную икону писал ее прадед, отец хаджи Арсений, причем — не рукой, а ногой, и никому не приходило в голову опровергать слова старушки, — так убедительно они звучали. Над божницей висели букетик базилика и верба, хранившаяся здесь еще с вербного воскресенья. По народному поверью, они приносили в дом здоровье и благодать. Вдоль стен тянулись полки с фарфоровыми блюдами — неотъемлемая принадлежность каждого почтенного дома, а по углам стояли угольники с цветочными горшками. По стенам были развешены трубки с длинными чубуками, желтыми янтарными мундштуками и позолоченными головками; давно уже вышедшие из моды, они теперь служили только украшением. Марко в угоду традициям оставил себе для курения лишь один «чубук». Стена, расположенная против окон, служила здесь «картинной галереей». Это был «Эрмитаж» Маркова дома. Он состоял из шести литографий, привезенных из Румынии и вставленных в позолоченные рамки. Своеобразный подбор этих литографий свидетельствовал о примитивном художественном вкусе того времени. На первой литографии была изображена сцена из домашнего быта немцев; на второй — султан Абдул Меджид [18]Султан Абдул Меджид. — Абдул Меджид правил с 1839 по 1861 г. Период его правления отмечен попытками провести некоторые реформы, регулирующие положение христианских подданных империи (так называемый «Танзимат» — новое устройство) с целью ослабить нараставшее национально-освободительное движение.
на коне, со свитой; на трех других — эпизоды из Крымской войны: бой при Альме, бой под Евпаторией, снятие осады Силистры в 1852 году. [19]Крымская война… Альма… Евпатория… Силистра — Иначе: восточная война 1854–1856 г.г., то есть война России с Англией, Францией, Турцией и Сардинией. Неудачный для русских войск бой при реке Альме произошел 8 сентября 1854 г.; Силистра — турецкая крепость на Дунае.
Под этой последней картинкой стояла не соответствующая действительности надпись на румынском языке: « Resboiul Silistriei» [20]Бой под Силистрой.
— но чья-то мудрая рука написала внизу болгарский перевод: «Разбой у Силистры»! На шестой литографии были портреты русских полководцев времен Крымской войны. Все они были изображены только до колен. Поп Ставри уверял, что ядра англичан оторвали им ноги, и бабка Иваница называла их «мучениками».
— Кто это опять трогал мучеников? — сердито спрашивала она детей, заметив непорядок.
Над «мучениками» висели большие стенные часы с маятником, гири которых опускались до самых подушек на лавке. Эти старинные часы давно уже отслужили свою службу: их механизм износился, пружины ослабели, белая эмаль циферблата потрескалась, а погнутые стрелки еле держались на месте, — не часы, а развалина. Но всякий раз, как они останавливались. Марко очень старательно и умело возвращал их к жизни. Он всегда сам чинил их: разбирал, заводил, смазывал, окунув перо в деревянное масло, обматывал бумажками оси колесиков — для большей сохранности — и таким образом оживлял часы на некоторое время, после чего они опять останавливались. Марко в шутку называл их «мой чахоточный»: но и сам он, и его близкие так привыкли к этому «больному», что, когда у часов «исчезал пульс», или, иными словами, переставал качаться маятник, в доме становилось как-то пусто и тихо. Когда Марко брался за цепи, чтобы завести часы, из груди «чахоточного» вырывались такие громкие и сердитые хрипы, что кошка убегала вон из комнаты. Две семейные фотографии на той же стене служили дополнением к сокровищам этой «картинной галереи», которую древние часы превращали прямо-таки в музей.
Один из гостей, доктор Соколов, был домашним врачом Марко и пришел навестить больного Асена.
Это был молодой человек лет двадцати восьми, статный, с голубыми глазами, светло-русыми волосами и открытым добродушным лицом; нрав он имел довольно буйный и грешил легкомыслием. В бытность свою фельдшером одного турецкого лагеря на черногорской границе он в совершенстве изучил язык и обычаи турок; по вечерам пил водку и якшался с онбаши, а по ночам, чтобы не давать ему покоя, стрелял в печную трубу и, кроме всего прочего, дрессировал медведя. Чорбаджии смотрели на него косо, больше доверяя лекарю Янелии, но молодежь горячо любила доктора Соколова за веселость, общительность и пламенный патриотизм. Доктор всегда был первым и в подпольной работе местного комитета [21]Местный комитет. — Незадолго до освобождения Болгарин повсюду в стране стали создаваться тайные комитеты, руководившие подготовкой восстания против турок.
, и на дружеских пирушках и этим двум занятиям посвящал все свое время. Он не кончил никакого медицинского учебного заведения, но молодежь, стремившаяся возвысить его над греком-лекарем, присвоила ему звание доктора, а он не считал нужным протестовать. Что касается лечения больных, Соколов целиком возлагал его на двух своих верных помощников — природу и благодатный климат этого горного края. Надеясь на них и к тому же ничего не смысля в латыни, он редко прибегал к своей фармакопее, и вся его аптека умещалась на одной полке. Не мудрено, что доктор Соколов скоро стал намного популярнее, чем его конкурент.
Другим гостем был Иванчо Йота [22]Это лицо, как и Хаджи Смион, Мичо Бейзаде, господин Фратю, поп Ставрн и Мунчо, которые будут в дальнейшем фигурировать в романе, автор уже обрисовывал в повести «Наша родня», написанной в 1884 году. Действие обоих этих произведений разыгрывается в одной и той же местности Южной Болгарин — в Бяла-Черкве.
. Как добрый сосед, он решил зайти поболтать с Марко, чтобы успокоить его. Несколько минут разговор вертелся вокруг вечернего происшествия, причем Иванчо очень красноречиво рассказывал о своих переживаниях и тревогах.
— Так вот, — говорил он, — не успела моя Лала убрать со стола, и все такое прочее, как слышу я у вас на дворе страшнейшую пропаганду. Собака и та лаяла чрезвычайно. Я испугался, точнее, не испугался, а сказал Лале: «Лала, что случилось у Марко? Погляди с галереи, что у них там творится во дворе…» Потом подумал: «Нет, не женское это дело». И вот я сам дерзновенно поднялся на галерею; поглядел — во дворе у вас темно… «К чему эта пропаганда была? — спросил я себя мысленно, — точнее, с чего весь околоток перебудили?» А Лала стоит сзади и держит меня за полу. «Куда ты? — говорит. — Уж не собрался ли к Марко во двор прыгать?» — «Да нет, у них там все спокойно, душенька, — отвечаю я. — Запри-ка калитку в их двор».
—Зря беспокоился, Иванчо, ничего худого не произошло, — улыбаясь, заметил Марко.
—Тогда, — продолжал Йота, — я сказал себе мысленно: «Надо сообщить в конак; ведь господин Марко мой сосед, нельзя искушать его безопасность». И я быстро сбежал по лестнице, а Лала что-то кричит мне вслед крамольным голосом… «Молчи ты!» — мужественно говорю я ей… Вышел на порог, посмотрел на улицу — всемирная тишина.
—Дядюшка Марко, Асенчо уже спит? — начал было доктор, чтобы прервать разглагольствования Иванчо. Но тот перебил его и продолжал:
—Убедившись, что на улице всемирная тишина, я сказал себе: «Вот этого-то тебе и надо бояться, Иванчо». Повернулся, вышел через черный ход в переулок, точнее, в тупик, из тупика выбрался через калитку Недко во двор Махмудкиных, прошел мимо мусорной кучи дядина сына Генко и — прямо в конак. Вхожу, осматриваюсь и дерзновенно заявляю онбаши, что у вас разбойники и куры носятся по двору как угорелые.
—Да говорю я тебе, ничего у нас не случилось; зря ты трудился, Иванчо, — уверял его Марко.
С улицы донесся шум сильного ветра; начиналась гроза.
—Да, дядя Марко, забыл тебя спросить, — проговорил доктор, видимо что-то внезапно вспомнив, — приходил к тебе сегодня вечером один молодой человек?
—Какой молодой человек?
—Один странный молодой человек, довольно плохо одетый… Но, как мне показалось, интеллигентный… Спрашивал, как пройти к тебе.
—Не знаю, меня никто не спрашивал, — отозвался Марко, заметно смутившись, на что его гости, впрочем, не обратили внимания. — А где ты его видел?
—В сумерки, около сада хаджи Павла, меня догнал какой-то молодой человек, — спокойно продолжал доктор свой рассказ. — Догнал и спрашивает вежливо: «Вы не можете мне сказать, сударь, далеко ли отсюда живет Марко Иванов?.. Хочу его разыскать, говорит, а в этих местах я впервые…» Случайно я шел в твою сторону и предложил ему пойти со мной. По дороге я к нему присмотрелся, — худой, слабый, едва держится на ногах, бедняга, и почти раздетый… Насколько я сумел разглядеть в темноте, одет он был в тоненький рваный пиджачок, а на улице похолодало. Я не решился спросить, откуда он и почему в таком виде, но мне стало жаль несчастного и как-то тяжело на душе. Посмотрел я на свою гарибальдийку [23]Гарибальдийка — куртка, в какой изображали вождя итальянского национально освободительного движения Джузеппе Гарибальди (1807–1882).
— вся потертая: как говорится, заплата на заплате. «Вы не обидитесь, сударь, если я вам предложу свою одежонку? — спросил я. — А то простудитесь!» Он поблагодарил и взял мою куртку. Так мы дошли до вашего дома, и я с ним расстался. Вот я и хотел спросить: кто он такой?
—Я же тебе сказал, что ко мне никто не приходил.
—Странно, — проговорил доктор.
—Уж не он ли и есть тот разбойник. что карабкался на вашу ограду, дядя Марко? — спросил Иванчо. — Пропаганда была не всуе.
—Нет, не может быть, чтобы этот юноша был разбойником… Тех можно сразу узнать — по роже, — заметил доктор.
Хозяину этот разговор был но по душе и, желая переменить тему, он обратился к Соколову:
—Читал газету, доктор? Как восстание в Герцеговине? [24]Восстание в Герцеговине — произошло в 1875–1876 г.г.; оно дало сильный толчок к подъему национально-освободительного движения на Балканском полуострове.
—Тяжело читать, дядюшка Марко. Героический народ творит чудеса, по что он может сделать против такой силы?
—И всего-то их, герцеговинцев, горсточка, но как долго держались! Нам такое не по плечу! — проговорил Марко.
—Да разве мы пытались? — возразил доктор. — Нас в пять раз больше, чем герцеговинцев, но мы еще не знаем своих сил.
—Эх, доктор, не говори ты так. — сказал Марко. — Герцеговинцы — это одно, а мы — другое; мы в самом чреве адовом; только шелохнись, и всех нас перережут, как овец. И помощи нам ждать неоткуда.
—А я опять спрашиваю: разве мы пытались? — с жаром повторил свой вопрос доктор. — Хоть мы ничего и не делаем, нас все равно режут и бьют. И чем больше мы будем похожи на овец, тем больше нас будут бить. Ну что им сделал невинный Генчев сынок? А ему вчера отрубили голову. Нам грозят виселицей, как только мы пытаемся протестовать против тирании, а Эмексиз-Пехливану и ему подобным разрешается зверствовать безнаказанно. Где же справедливость? Самый бездушный человек и тот не в силах все это вынести. «И у решета есть сердце», — как говорят у нас. Вошла бабка Иваница.
—А вы знаете, — промолвила она. — Пена давеча слышала, — еще до грозы, — как палили из ружей… Что бы это могло быть?.. Пресвятая богородица, должно, опять какую-нибудь христианскую душу загубили…
Марко вздрогнул и переменился в лице. Он заподозрил, что случилось что-то дурное с Краличем. Сердце его сжалось от боли, и скрыть этого он не мог.
—Дядюшка Марко, что с вами? — спросил доктор, пристально всматриваясь в его огорченное лицо.
Дождь перестал. Гости собрались уходить. Новость встревожила их тоже.
—Должно быть, просто ставни хлопнули, а служанке опять что-то почудилось… Не бойтесь! Будьте дерзновенны! — храбрился Иванчо Йота. — Бабушка Иваница, а что, калитка открыта? Та, что ведет в мой двор?
И пока Марко провожал доктора до ворот, Иванчо спешил к калитке, которую ему открыла жена.
V. Ночь продолжается
Доктор Соколов постучал в ворота своего дома. Старуха хозяйка открыла ему, и он вошел, бросив скороговоркой:
—Что делает Клеопатра?
—О тебе спрашивала, — ответила старуха, улыбаясь.
Доктор пересек продолговатый двор и вошел в свою комнату. Просторная, почти без мебели, с большим камином и вделанными в стену шкафами, она служила ему и кабинетом, и аптекой, и спальней. На полочке были расставлены все его лекарства, на столике стояла ступка и валялось несколько медицинских книг; среди них лежал револьвер. Над кроватью висели двустволка и ягдташ. Стены были украшены только портретом черногорского князя Николы [25]Князь Черногории Николай I Негош, правивший страной с 1860 по 1918 г.
и висевшей под ним фотографией какой-то актрисы. В комнате было неубрано, тихо, пусто; все говорило о том, что в ней живет беспечный холостяк. Полуоткрытая дверца вела в чулан.
В этом чулане три года назад ночевал покойный Левский Доктор, небрежно скинув фес и пиджак, подошел к чулану и, хлопнув в ладоши, крикнул:
—Клеопатра! Клеопатра! Никто не ответил.
—Клеопатра, выходи, голубушка! Из-за дверцы послышался рев.
Доктор сел на стул посреди комнаты и позвал:
—Сюда, Клеопатра!
Из чулана вышел медведь, точнее — молодая медведица.
Она подошла к доктору, шаркая огромными лапами по полу и радостно урча. Потом поднялась на задние лапы, положив передние на колени хозяина, и раскрыла широкую пасть с белыми острыми зубами. Медведица ласкалась к доктору, как собачонка. Он погладил ее по пушистой голове и не отнял руку когда Клеопатра облизала ее и легонько захватила зубами.
Эта медведица, пойманная на Средна-горе еще совсем маленьким зверенышем, была подарена Соколову одним крестьянином-охотником, сына которого он вылечил от опасной болезни Доктор привязался к медвежонку и ничего не жалел, чтобы его вырастить. Под нежной опекой Соколова Клеопатра благополучно росла, усваивала уроки гимнастики, и ее любовь к хозяину крепла с каждым днем.
Клеопатра уже научилась плясать медвежью польку, прислуживать и подавать доктору шапку. Она, как собака, сторожила комнату, хотя это было, что называется, «медвежьей услугой», так как ее присутствие в доме отпугивало больных. Впрочем, доктор об этом не очень беспокоился.
В разгаре пляски Клеопатра так ревела, что весь околоток знал, когда она танцует. Тогда и весельчак Соколов пускался с нею в пляс.
В этот вечер доктор чувствовал особенное расположение к «деликатной» Клеопатре. Он подал ей кусок мяса прямо с руки.
—Кушай, моя голубушка. «Голодному медведю не до пляски», говорят старые люди, а я хочу, чтобы ты сейчас поплясала для меня, как танцуют принцессы.
Медведица, должно быть, поняла эти слова и заревела Это означало: «Я готова!» Доктор схватил поднос и принялся бить в него, распевая веселую песню:
Воодушевившись, Клеопатра встала на задние лапы и пустилась в пляс, не переставая реветь. Но вдруг она бросилась к окну и яростно зарычала. Доктор с удивлением увидел, что во двор вошли какие-то люди.
Он сразу же схватил свой револьвер.
—Кто там? — громко спросил он и толкнул Клеопатру, чтобы она умолкла.
—Доктор, пожалуйте в конак! — крикнули в ответ со двора.
—Это ты, Шериф-ага? За каким чертом меня туда вызывают? Кто-нибудь заболел?
—Сначала запри медведя.
Доктор сделал знак рукой Клеопатре, и медведица, недовольно урча, ушла в чулан. Доктор прикрыл за ней дверцу.
—Нам приказано отвести тебя в конак. Ты арестован, — проговорил онбаши строгим голосом.
—Почему арестован? Кто меня арестовал?
—Там все узнаешь. Иди с нами.
И полицейские увели доктора, смущенного, растерянного, охваченного предчувствием беды.
Выходя из ворот, он услышал душераздирающий рев Клеопатры, — она плакала, как дитя.
В конаке была суматоха. Доктора отвели к бею.
Бей сидел на своем обычном месте, в углу. Рядом с ним расположился Кириак Стефчов; он читал какие-то бумаги, в которые заглядывал и Нечо Пиронков — член совета конака. [26]Совет конака — совет при турецкой городской администрации, в состав которого включались известные своей преданностью султанскому режиму представители местной болгарской буржуазии.
Бей — шестидесятилетний старик — нахмурился при виде доктора, но все-таки предложил ему сесть. Подобную тактику турки иногда применяли по отношению к обвиняемым, чтобы расположить их к признаниям. К тому же Соколов был домашним врачом бея, и старик его любил.
Доктор внимательно осмотрелся и с удивлением увидел на диване свою куртку, ту самую, которую он подарил Краличу. Это сразу пролило свет на все его недоумения.
—Скажи, доктор, это твоя куртка? — спросил бей. Соколов не хотел да и не мог отрицать этого и ответил утвердительно.
—А почему она не у тебя?
—Я вчера подарил ее одному бедняку.
—Где же это было?
—На Хаджи-Шадовой улице.
—В котором часу?
—В два часа по турецкому времени.
—Ты знаком с этим человеком?
—Нет, но мне стало жаль его. Он был в лохмотьях.
—Как врет, несчастный! — проговорил Нечо презрительно.
—Чего ты хочешь, Нечо? — прошептал его сосед. — Утопающий хватается и за соломинку.
Бей лукаво усмехнулся — мол, стреляного воробья на мякине не проведешь. Он не сомневался, что куртка была снята с плеч самого доктора. Так показывали и стражники.
—Кириак-эфенди, подай то, что нашли в куртке… А это тебе знакомо?
Доктору предъявили номер газеты «Независимость» [27]«Независимость» — газета, издававшаяся Любеном Каравеловым в 1873–1874 г.г. в Бухаресте и фактически бывшая органом Центрального революционного комитета, объединявшего вокруг себя болгарских революционных демократов.
и печатную крамольную листовку. Он сказал, что никогда их не видел.
—Кто же положил их тебе в карман?
—Я уже вам сказал, что подарил свою куртку незнакомому человеку; может, это он их туда положил.
Бей опять усмехнулся. Доктор почувствовал, что дело принимает плохой оборот: его обвиняли по меньшей мере в сношениях с бунтовщиками.
Так вот кто он такой, этот вчерашний незнакомец! Если бы доктор узнал это вовремя, он спас бы от беды и его и себя.
—Позовите раненого Османа! — приказал бей.
Вошел полицейский, рука которого была забинтована выше локтя. Это был тот, что сорвал куртку с плеч Кралича, и в этот момент в него попала пуля, пущенная другим полицейским. Но Осман — то ли по ошибке, то ли по злому умыслу — утверждал, что его ранил бежавший мятежник.
Осман подошел к доктору.
—Это он и есть, эфенди, — проговорил он.
—Ты с него сорвал куртку? Узнаешь его?
—Он в меня и пулю пустил на Петканчовой улице. Доктор смотрел на полицейского, ошеломленный. Тяжкое да к тому же и ложное обвинение вызвало в нем бурю негодования.
—Полицейский врет без зазрения совести! — крикнул он.
—Выйди, Осман-ага!.. Ну, как, — снова обратился к Соколову бей, и лицо его стало серьезным, — ты отрицаешь все это?
—Ложь и клевета! Я никогда не ношу револьвера, а по Петканчовой улице вчера даже и не проходил.
Онбаши поднес к свече и осмотрел револьвер, взятый во время ареста доктора с его стола, и проговорил многозначительным тоном:
—Четыре пули… а пятую он выпустил.
Бей столь же многозначительно кивнул головой.
—Ошибаетесь! Вчера вечером я не брал с собой револьвера.
—А где ты был вчера вечером, когда все это произошло, — часа в три по турецкому времени?
Для Соколова этот неожиданный вопрос прозвучал как гром среди ясного неба. Доктор густо покраснел от смущения, но ответил уверенным тоном:
—В три часа я был у Марко Иванова — у него ребенок болен.
—Ты пришел к чорбаджи Марко в четыре часа без малого; мы тогда только что вышли от него, — возразил онбаши, встретившийся с доктором у дома Марко.
Доктор молчал, подавленный. Обстоятельства сложились против него. Он чувствовал, что запутывается.
—Лучше ответь нам чистосердечно: где ты был после того, как отдал свою куртку на Хаджи-Шадовой улице, и перед тем, как зашел к чорбаджи Марко? — спросил бей.
Прямой вопрос требовал столь же прямого ответа. Но доктор Соколов молчал. Он не умел скрывать своих чувств, и мучительная внутренняя борьба исказила его черты.
Это смущение, это молчание были красноречивее исповеди. Они дополнили улики, собранные против него. Бей не сомневался в виновности доктора, но все-таки спросил его еще раз:
—Скажи, где ты был в это время?
—Не могу сказать, — тихо, но решительно ответил доктор. Этот ответ поразил всех присутствующих. Нечо, советник, иронически подмигнул Стефчову, как бы желая сказать: «Попался в ловушку, несчастный!»
—Отвечай! Где ты был тогда?
— Этого я никак не могу сказать… Это тайна, и моя совесть — и лекарская и просто человеческая — не позволяет мне открыть ее. Но на Петканчовой улице я не был!
Бей настоятельно требовал ответа и грозил доктору, что молчание приведет к тяжелым для него последствиям. Но доктор уже смотрел спокойно, как человек, сказавший все, что он считал нужным.
—Так ты не хочешь отвечать?
—Я все сказал.
—В таком случае ты этой ночью будешь нашим гостем. — Отведите его в тюрьму! — приказал бей строгим тоном.
Доктор вышел растерянный, ошарашенный всеми этими обвинениями; опровергнуть их было не в его власти, потому что как он сам признался, он ни в коем случае не мог сказать, где он был вчера вечером.
VI. Письмо
Марко спал плохо. События этой ночи отняли у него душевный покой. Он встал раньше обычного и отправился в кофейню Ганко выпить кофе. Ганко только что открыл свое заведение и разжигал печку. Марко был его первым посетителем.
Содержатели кофеен — словоохотливые люди, и Ганко, отпустив несколько острот, которые он неизменно повторял всем посетителям, подавая кофе, поспешил сообщить Марко о происшествии с доктором на Петканчовой улице и о том, к каким последствиям оно привело. Все это Ганко рассказывал с большим воодушевлением, сдабривая свою повесть множеством всяких нелепостей.
У людей с мелкой душой несчастья ближних обычно пробуждают три чувства: во-первых, удивление; во-вторых, внутреннее удовлетворение, — ведь беда свалилась не на их голову; и, в-третьих, скрытое злорадство. Эти темные чувства таятся в самых глубинах человеческой натуры. А у Ганко, кроме того, был зуб на доктора, который однажды потребовал списать с его счета стоимость двенадцати чашек кофе взамен гонорара за визит. Ганко не мог простить доктору этого неслыханного поступка.
Удивлению Марко не было границ. Ведь он вчера вечером разговаривал с доктором, но ни в его лице, ни в словах не заметил никаких следов пережитого волнения. Да Соколов и не стал бы скрывать от Марко такие вещи.
В кофейню вошел онбаши, и Марко воспользовался случаем расспросить у него, как было дело. Из разговора с онбаши Марко понял, что доктор стал жертвой заблуждения полиции, но Кралич ускользнул из ее когтей. Радость озарила его лицо.
—Я голову даю на отсечение, что доктор невиновен! — сказал он.
—Дай бог, — проговорил онбаши, — но не представляю себе, как он сможет оправдаться.
—Смог бы, да не успеет… замучают… Когда бей явится в конак?
—Через час. Он рано приходит.
—Отпустите доктора, я возьму его на поруки; заложу дом и детей, но возьму. Он не виновен ни в чем.
Онбаши посмотрел на него с удивлением.
—В поручителях нет надобности; его уже увели, — сказал он.
—Когда? Куда? — вскричал Марко.
—Ночью мы под конвоем отправили его пешком в К. Марко вспыхнул, не сумев скрыть своего негодования. Онбаши, уважавший Марко, проговорил дружелюбным, но наставительным тоном:
—А вам, чорбаджи Марко, лучше бы не вмешиваться в;>то грязное дело. Зачем это вам нужно? В теперешние времена никто ни за кого не может ручаться.
Допив кофе, онбаши продолжал:
—Через полчаса и я поеду в К. с письмом бея, к которому приложена крамольная литература, найденная у доктора. Если хотите знать, из-за нее-то вся каша и заварилась; это его и погубит… А все остальное… пустяки! Османа ранил не доктор, а кто-то из наших, по ошибке… Это по ране его видно… А впрочем, начальство разберется… Ганко, дай мне какую-нибудь ненужную бумагу, завернуть письмо, чтоб не измялось.
Он вытащил из-за пазухи большой конверт с красной печатью и завернул его в бумагу, взятую у содержателя кофейни. Выкурив еще одну папиросу, онбаши попрощался с Марко и ушел.
Глубоко задумавшись, Марко долго сидел, не двигаясь с места. Ганко, кофейня которого была в то же время и цирюльней, стоя спиной к Марко, принялся мыть голову другому посетителю — Петко Вазуняку.
Немного погодя Марко встал и вышел.
—В добрый час, дядюшка Марко! Что так скоро убегаешь? — крикнул ему вслед Ганко, покрывая голову клиента хлопьями белой мыльной пены. — За доктора волнуешься, что ли? Он сам виноват. Что посеешь, то и пожнешь. Ведь не забрали же они Петко Базуняка? Базуняк, что ты на это скажешь?
Клиент, весь покрытый мыльной пеной, пробурчал в ответ что-то невнятное.
Потрудившись еще, Ганко смыл остатки пены, вытер Базуняку голову и лицо полотенцем сомнительной чистоты и, подав ему надтреснутое зеркало, сказал:
— На здоровье!
Вынося на улицу грязную воду, Ганко столкнулся в дверях с Марко.
—Табакерку забыл, — объяснил Марко, быстро направляясь к лавке, на которой лежала его табакерка.
Тем временем Базуняк, оставив на зеркале монету, вышел из кофейни. Ганко вернулся.
—Слушай, Ганко, скажи пока что. сколько я тебе должен? — обратился к нему Марко. — Надо расплатиться. В конце месяца я ведь всегда рассчитываюсь с тобой.
Ганко показал пальцем на потолок, который был испещрен отметками, сделанными мелом.
—Вот тебе моя приходо-расходная книга, подсчитай и плати, — сказал он.
—Так здесь же нет моей фамилии!
—Я веду счета на французский манер.
—С такой бухгалтерией тебе скоро придется протянуть ноги, — пошутил Марко, вынимая кошелек. — Эге, смотри-ка, онбаши забыл свое письмо, — добавил он, показывая на полочку.
—И правда, его письмо! — вскрикнул удивленный Ганко и вопросительно посмотрел на Марко, словно ожидая, что тот скажет.
—Отошли ему это письмо, да поскорее, — проговорил Марко нахмурившись. — Вот тебе двадцать восемь грошей и один червонец, разорил меня совсем!
Ганко удивленно посмотрел на Марко.
—Странный человек этот Марко. — пробормотал он. — Дома своего не жалеет для медвежатника, а не догадается бросить письмо в огонь. Миг — и нет его…
Но тут вошли новые посетители и, быстро наполнив кофейню клубами дыма, занялись пересудами о несчастье, случившемся с доктором.
VII. Геройство
Солнце поднялось высоко, и лучи его проникли сквозь зеленые виноградные лозы, затенявшие монастырский двор. Ночью здесь в каждом углу мерещились привидения, и двор казался мрачным и жутким, но сейчас в нем было светло, тихо, покойно и весело. Певчие птицы оглашали его радостным чириканьем; прозрачные струи источника журчали мелодично и ласково; с гор веял утренний ветерок, шевеля ветви стройных кипарисов и тополей, и листва их нежно шелестела. Все здесь сейчас казалось каким-то ясным и праздничным. Сумрачные кельи и те смотрели приветливо, а в примыкавших к ним открытых галереях звонко щебетали ласточки, свившие здесь гнезда.
Посреди двора, под лозами, прогуливался величавый старец с белой бородой до пояса, облаченный в длинную фиолетовую рясу, и с непокрытой головой. Это был восьмидесятипятилетний отец Иеротей, величественный памятник минувшего века, уже почти развалина, но развалина еще импозантная и почитаемая. Тихо и мирно доживал он последние дни своей долгой жизни. Каждое утро он прогуливался по двору, дышал свежим горным воздухом и, как ребенок, радовался солнцу и небу, к которому уже держал путь.
Невдалеке, под виноградной лозой — словно для контраста с этим памятником прошлого — стоял с книгой в руках дьякон Викентий. (Он готовился ко вступительному экзамену в русскую семинарию.) Молодостью и надеждой веяло от юношеского лица дьякона, сила и жизнерадостность светились в его мечтательном взгляде. Этому юноше принадлежало будущее, и в будущее он смотрел с такой же верой, с какой старец обращал свои взоры к вечности.
Ничто так не способствует созерцанию, как тишина, царящая за монастырской оградой.
На каменных ступеньках, ведущих в церковь, сидел круглый, как шар, отец Гедеон, увлекшийся наблюдением за индюками, которые прогуливались по двору, распустив хвосты веером. Он мысленно сравнивал их с гордыми евангельскими фарисеями, а их клохтанье вызывало в его памяти образ мудрого царя Соломона, который понимал язык птиц. Углубившись в свои благочестивые размышления, отец Гедеон спокойно ожидал желанного звона к полуденной трапезе и, предвкушая ее, вдыхал приятные запахи кухни.
На пороге кухни, на самом солнцепеке, стоял косоглазый человек, приятель Мунчо. тоже юродивый, живший при монастыре. Он с не менее философским глубокомыслием наблюдал за индюками. Впрочем, слова «наблюдал за индюками» не совсем точны — юродивый видел не только индюшиное семейство, по и многое другое, так как один его глаз смотрел на восток, а другой — на запад.
Тут же стоял в Мунчо, ломая руки, вертя головой и со страхом поглядывая на галерею верхнего этажа. Почему она внушала ему страх, знал он один.
Других обитателей в монастыре не было, если не считать игумена, который сейчас был в отъезде, да нескольких батраков послушников.
Но игумен как раз вернулся — неожиданно для братии. Прискакав на коне, он спешился, бросил поводья косоглазому и хмуро проговорил, обращаясь к Викентию:
—Везу из города плохие вести.
И он во всех подробностях рассказал о том, как Соколов попал в беду.
—Бедный Соколов, — заключил он со вздохом.
Игумен Натанаил был крупный, сильный, подвижной чело век с мужественным лицом и густыми курчавыми волосами Если бы с него сняли рясу, в нем не осталось бы почти ничего монашеского. Он был меткий стрелок, и стены его кельи были увешаны ружьями; он умел лечить огнестрельные раны, умел и наносить их, а ругался артистически. Ему бы не игуменом быть, а воеводой [28]Воевода — руководитель повстанческого движения, командир повстанческого отряда.
на Балканах. Поговаривали, впрочем, что когда-то он действительно был воеводой, но потом ушел в монастырь на покаяние…
—Где отец Гедеон? — спросил игумен, осматриваясь.
—Вот я! — крикнул визгливым голосом отец Гедеон, появляясь на пороге кухни. Он ходил узнать, скоро ли будет готов обед.
—Опять залез на кухню, отец Гедеон! Или не знаешь, что чревоугодие смертный грех?
И Натанаил приказал монаху оседлать осла, съездить в деревню Войнягово и обойти косцов, косивших монастырские луга.
Отец Гедеон был приземист, тучен, пузат, а лицо у него лоснилось, как бурдюк с кунжутным маслом. Те несколько шагов, которые он сделал, чтобы подойти к игумену, вызвали обильный пот на его лице. Он стоял, сложив руки на животе и ему явно не хотелось совершать путешествия по грешному миру.
—Отче игумен, — задыхаясь,проговорил умоляющим голосом отец Гедеон, — отче игумен, не лучше ли избавить вашего покорного брата от этой горькой чаши?
И отец Гедеон низко поклонился.
—Что это еще за горькая чаша? Разве я тебя посылаю пешком? Поедешь верхом на осле; и весь-то труд — одной рукой держать поводья, а другой благословлять, когда будешь проезжать по деревням.
И Натанаил бросил на монаха насмешливый взгляд.
—Отец Натанаил, не о труде толк; ради труда и подвижнической жизни мы и спасаемся в этой святой обители, но не время теперь разъезжать.
—Почему не время? Погода плоха, что ли? В мае месяце полезно прокатиться, — здоровей будешь.
—Времена, отче, времена-то какие! — с жаром воскликнул отец Гедеон. — Сами видите — доктора связали вервием, и, может статься, христианин дойдет до погибели. Агаряне [29]Агаряне — то есть мусульмане, считавшиеся потомками Агари, жены библейского пророка Авраама.
род жестокосердый… А если, упаси бог, на меня наклепают, что я, дескать, народ бунтую, тогда и монастырь пострадает!.. Опасность великая.
Игумен громко расхохотался.
—Ха-ха-ха!.. — неудержимо хохотал он, хватаясь за бока и глядя на тучного отца Гедеона. — Так ты думаешь, турки могут тебя заподозрить? Выходит, отец Гедеон у нас политический деятель! Ха-ха-ха!.. Недаром говорят: заставь лентяя работать, он и тебя научит, как от работы отлынивать! Грешно тебе: рассмешил меня, когда на сердце такое горе. Дьякон Викентий! Дьякон Викентий! Иди сюда, послушай, что говорит Гедеон… Мунчо, ступай позови Викентия, не то я умру от смеха.
И действительно, игумен хохотал так громко и раскатисто, что пробудил эхо во всех соседних галереях.
Выслушав приказание игумена, Мунчо пуще прежнего завертел головой, и в его выпученных глазах появилось выражение тупого страха.
—Русс-и-я-н! — крикнул он, весь дрожа и показывая пальцем на галерею, на которую незадолго до того поднялся дьякон.
И тут же, опасаясь, как бы его не заставили выполнить приказание, быстро зашагал в противоположную сторону.
—Руссиян? — удивился игумен. — Какой такой «руссиян»?
—Злой дух, ваше преподобие. — пояснил отец Гедеон.
—С каких это пор Мунчо стал таким пугливым? До сих пор он жил, как филин в лесной чаще…
—Воистину, отче Натанаил, некий дух ночной бродит по галереям… Нынче ночью Мунчо прибежал ко мне сам по свой от страха. Говорил, будто видел злого духа в белом одеянии, когда тот вышел из кельи, — той, где окошко застеклено… И еще рассказывал разные разности, прости ему господи! Надо бы окропить святой водой верхнюю галерею.
Мунчо, остановившись в отдалении, со страхом смотрел вверх.
— Что же он видел? — спросил игумен. — Впрочем, пойдем, отче, посмотрим сами, — решил он вдруг, заподозрив, что в келью забрались воры.
— Сохрани боже! — проговорил Гедеон, крестясь. Игумен один отправился на галерею.
Надо сказать, что как раз в ту минуту, когда игумен позвал Викентия, тот входил к Краличу.
—Что нового, отче? — спросил Кралич, заметив, что Викентий чем-то встревожен.
—Опасности никакой нет, — поспешил успокоить его дьякон. — Но игумен привез очень неприятную весть: сегодня ночью забрали Соколова и отправили его в К.
—Кто он такой, этот Соколов?
—Доктор, живет в нашем городе, хороший малый. У него в кармане будто бы нашли крамольные листовки… Может, и правда? Я лично знаю одно: он пламенный патриот, — проговорил дьякон и, видимо озабоченный, умолк, но вскоре продолжал: — Еще, говорят, когда вчера за ним погнались стражники, он выстрелил из пистолета и ранил полицейского, а тот сорвал с него куртку… Пропадет бедный доктор… Слава богу, что вам удалось от них ускользнуть… и что в городе о вас вообще ничего не слышно.
Не успел дьякон произнести эти слова, как его собеседник схватился руками за голову и, болезненно охая, заметался по комнате, как безумный. Казалось, его охватило безнадежное отчаяние. Ничего не понимая, дьякон удивленно смотрел на Кралича.
—Что с тобой, душа моя? Ведь, слава богу, тебе ничто не угрожает! — воскликнул Викентий.
Кралич остановился перед ним, — лицо его было искажено душевной мукой, — и крикнул страстно:
—Не угрожает, говоришь? Легко сказать! — И он ударил себя по лбу. — Что смотришь, Викентий? Не понимаешь? Ах, боже мой, я забыл тебе сказать, что эта куртка была на мне. Вчера в городе какой-то любезный молодой человек показал мне, как пройти к Марко, и подарил мне свою куртку, — ведь я был в лохмотьях. Видно, это и был Соколов. Потом эта куртка попала в руки стражника… В ее карман я переложил из рваного кармана своего пиджака газету «Независимость» и листовку, которую мне дали в одной троянской хижине, когда я там ночевал… Мало того, его еще обвинили в том, что он стрелял в полицейского, а я даже не дотрагивался до револьвера! Ах, проклятые! Теперь понимаешь? Этот человек пострадал из-за меня… Я проклят судьбой, — приношу несчастье тем, кто мне делает добро.
—Да, плохо дело, — горестно проговорил Викентий. — А самое грустное, что ему не поможешь… так уж все сошлось.
Кралич повернулся к нему; лицо его пылало.
—Как это не поможешь? Да разве я допущу, чтобы такой великодушный человек и, как ты сам сказал, хороший патриот погиб из-за меня? Это было бы подлостью!
Дьякон молча смотрел на него.
—Нет, сложу голову, но спасу его!
—Но что же можно сделать? Скажи! Я готов на все! — воскликнул Викентий.
—Я сам его спасу.
—Ты?
—Да, я. Я его спасу… Один я должен и один я могу спасти его! — крикнул в исступлении Кралич и снова заметался по келье; лицо его отражало непоколебимую решимость и отвагу.
—Ты что же, хочешь, чтобы мы напали на тюрьму? Викентий смотрел на него изумленный и даже немного испуганный. «Уж не сошел ли он с ума?» — подумал дьякон.
—Как же ты собираешься спасти доктора? — спросил он.
—Ты не догадываешься?
—Нет.
—Пойду и отдамся в руки властей.
—Как? Сам пойдешь и отдашься?
—А что ж, просить других отвести меня? Послушай, Викентий, я честный человек и не хочу покупать себе жизнь ценой чужих страданий. Не за тем я шел сюда чуть не месяц, чтобы сделать подлость. Если я не могу отдать свою жизнь со славой, то могу пожертвовать ею честно… Понял? Если я сегодня же не отдамся в руки турецких властей и не скажу: «Соколов не виновен; я с ним не знаком; куртку сняли с меня, и листовки мои; опасный человек — я, во всем виноват я. и даже в стражника стрелял я, делайте со мной, что хотите», если я так не скажу, доктор Соколов пропал, особенно раз он не мог или не хотел оправдываться… Скажи, разве есть другой выход?
Дьякон молчал. В глубине своей честной души он понимал, что Кралич прав. Чувство справедливости и человечности требовало от него, чтобы он пожертвовал собой, не дожидаясь, пока ему об этом напомнят. Теперь этот человек казался Викентию еще более достойным и обаятельным, чем раньше. Лицо Кралича светилось тем благородным, ясным, как бы неземным светом, каким озаряет человеческое лицо только истинная доблесть. Правдивые, страстные, проникновенные слова Кралича наполнили сердце Викентия каким-то сладостным торжеством. Дьякону хотелось быть на месте Кралича: тогда он сам сказал бы такие слова и выполнил бы свой долг. Он был так растроган, что глаза его затуманились от слез.
—Покажи мне дорогу в К., — попросил Кралич.
В эту минуту за окном появилась большая косматая голова игумена — в пылу разговора молодые люди не услышали его шагов. Кралич вздрогнул и вопросительно посмотрел на дьякона.
Дьякон выскочил за дверь, отошел с игуменом к перилам галереи и долго с жаром говорил ему что-то, размахивая руками и то и дело поглядывая на окно кельи, в которой его нетерпеливо ждал волновавшийся Кралич.
Когда дверь наконец открылась и в келью вошли Викентий и Натанаил, Кралич шагнул навстречу игумену и нагнулся, чтобы приложиться к его руке.
—Не надо, не целуй, недостоин я этого! — воскликнул игумен, прослезившись, и, обняв Кралича, горячо поцеловал его, как отец сына после долгой разлуки.
VIII. У чорбаджи Юрдана
В этот день старый чорбаджи Юрдан давал обед по случаю семейного торжества. Были приглашены родственники, друзья и единомышленники хозяина.
Юрдан Диамандиев, человек уже в годах, болезненный, хмурый и нервный, принадлежал к числу тех зажиточных болгар, которые опозорили самое слово «чорбаджия». Богатство его росло, многочисленная семья жила в достатке, с его словами считались, но никто его не любил. В молодости он якшался с турками, угнетал и грабил бедняков, поэтому его ненавидели и теперь, хотя он уже не делал да и не мог делать зла. Он во всех отношениях был человек прошлого.
Обед проходил весело, несмотря на то что сам хозяин сидел насупившись. Тетка Гинка, замужняя дочь Юрдана, все еще недурная собой, болтливая, взбалмошная бабенка, колотившая, когда считала нужным, своего смиренного мужа, забавляла гостей шутками и остротами, непрерывно сыпавшимися с ее неутомимого языка. Больше всех смеялись три монахини. Одна из них госпожа Хаджи Ровоама, сестра Юрдана, хромая, злая сплетница, вторила тетке Гинке, то и дело отпуская язвительные шутки по адресу отсутствующих. Хаджи Смион, зять хозяина, набив полный рот едой, давился от смеха. Хаджи Павлин, сват Юрдана, тоже хохотал не переставая и ел вилкой, взятой из прибора Михалаки Алафранги, а тот, рассерженный такой неучтивостью, хмуро озирался по сторонам.
Михалаки получил прозвище «Алафранга» вполне заслуженно: лет тридцать назад он первый в городе начал носить брюки вместо шаровар и щеголять французскими словечками. Правда, этим все и кончилось. Он до сих нор носил пальто времен Крымской войны, а его скудный французский лексикон не пополнился ни одним новым словом.
Но льстившее ему прозвище и репутация ученого мужа сохранились за ним и по сей день. Не забывая об этом ни на минуту, Михалаки задирал нос, держался высокомерно, говорил важно и никому не разрешал называть себя «дядя Ми-хал» — из боязни, как бы его но спутали с Михалом стражником. В этом отношении Михалаки был очень придирчив. Он много лет был в ссоре со своим соседом Иванчо Йотой, который дважды назвал при людях Михалаки Алафрангу Михалаки Малафранзой, полагая, что это одно и то же.
Против Алафранги сидел Дамяичо Григоров, длиннолицый, сухопарый, смуглый человек лет пятидесяти, с лукавыми, задорными глазами; тонкие губы его вечно кривила ироническая усмешка, а по лицу была разлита важность и серьезность. Словоохотливый, красноречивый и неутомимый рассказчик, он обладал фантазией, неисчерпаемой, как родник, и богатой, как сокровищница Халима; [30]Сокровищница Халима — баснословные сокровища, о которых говорится в сборнике арабских сказок «Халима».
каплю воды он превращал в море, муху — в слона, а когда не было мухи, обходился и без нее. Главное, он сам верил всему, что рассказывал, а это единственный способ внушить доверие слушателям. При всем том Дамянчо был один из самых видных в городе торговцев и хороший патриот.
Муж тетки Гинки ел молча, уткнувшись в тарелку, ибо стоило ему вымолвить слово или громко рассмеяться, как жена бросала на него свирепый взгляд, означавший: «Не смей!» Слабохарактерный и мягкий человек, он был под башмаком у жены, и, вместо того чтобы называть ее по мужу — Гинка Генкова, люди его самого звали Генко Гинкин.
Рядом с ним сидел Нечо Пиронков, советник; он то и дело шептал что-то щегольски одетому Кириаку Стефчову, а тот поддакивал ему, не слушая, и, улыбаясь, поглядывал на дочь Юрдана Лалку. Однако он вскоре был наказан за невнимание к словам соседа: Нечо чокнулся с ним, и вино пролилось на белые брюки Стефчова.
Этот юноша (мы уже видели его у бея, и в дальнейшем он будет играть важную роль в нашем рассказе) был истинный чорбаджия по духу и воспитанию, а отец его был того же поля ягода, что и Юрдан Диамандиев. Молодой годами, Кириак Стефчов придерживался, однако, безнадежно устаревших взглядов; он не поддавался благородному влиянию новых, свободолюбивых идей. Понятно, что турки смотрели на Стефчова с одобрением, а молодежь, считавшая его турецким наушником, чуждалась его. Этому отчуждению способствовали и его надменный характер, злобная, завистливая душа и развращенное сердце. Но несмотря на это или, может быть, именно поэтому, чорбаджи Юрдан питал слабость к Стефчову и никогда не скрывал своего расположения к нему. Вот почему молва, обоснованно или необоснованно, прочила Стефчова Юрдану в зятья.
Со стола убрали и подали кофе; его разносила высокая румяная девушка в черном платье, на которую никто не обращал внимания. Начавшись за обедом, разговоры не прекращались, ибо тетка Гинка ловко умела поддерживать их своей неутомимой словоохотливостью. Вскоре разговор незаметно перешел на злобу дня — историю, случившуюся с доктором Соколовым. Эта тема сразу возбудила всеобщее внимание и внесла новое приятное оживление в послеобеденный отдых.
— А что же теперь делает докторша? — со смехом проговорила мать Серафима.
— Какая докторша? — спросила сватья.
— Неужто не понимаешь, сватья? Клеопатра, конечно.
— Давайте-ка навестим ее и надоумим послать письмо доктору; а то он небось тоже стосковался по своей хозяйке, — сказала тетка Гинка.
— Михалаки, — обратилась сватья к Алафранге, — что это за кличка — Клеопатра? Бабка Куна никак не может ее выговорить; все у нее не получается…
Михалаки нахмурился, глубокомысленно помолчал и, наконец, произнес, растягивая слова:
— Клеопатра — эллинское, сиречь греческое, имя. Клеопатра — значит: «плачет по… плачет о…».
— Плачет о докторе, попросту говоря, — сказал, ухмыляясь, Хаджи Смион и без всякой надобности полез в карман своего пиджака.
— Имя ничего не значит, — заметила госпожа Хаджи Ровоама. — А вот кто-то другой будет плакать о докторе еще горше, чем его Клеопатра.
И, наклонясь к Хаджи Смионовице и другой молодой женщине, монахиня прошептала им что-то. Все три засмеялись лукавым смехом, заразив остальных гостей.
- Ты только подумай, Гина! Неужто сама жена бея? — удивлялась Мичовица.
- Почему бы и нет? Волк и из стада овцу уведет, — сказала тетка Гинка.
И опять раздался взрыв смеха.
— Кириак, а что за бумаги нашли у Соколова? — спросил Юрдан, не понимавший, над чем смеются гости.
— Сплошную крамолу — от первого до последнего слова. Бей вызвал меня ночью и приказал сделать перевод. В этих листках написана такая чушь и льются такие помои, дядя Юрдан, каких и сумасшедшим не придумать. Листовка бухарестского комитета [31]Бухарестский комитет. — Имеется в виду Центральный революционный комитет, руководивший подготовкой народного восстания в Болгарии в 1870–1875 г.г., основанный Л. Каравеловым и В. Левским.
призывает нас к борьбе за освобождение, хотя бы ценой того, что все превратится в прах и пепел.
— Хоть подохни, но освободись, — заметил с издевкой Нечо Пиронков.
— Ну, конечно! Эти негодяи хотят все сжечь, превратить в прах и пепел; но чье добро, спрашивается? Чужое. Ведь у них самих ни кола, ни двора. В прах и пепел — легко сказать! Вот мерзавцы! — проговорил чорбаджи Юрдан сердито.
— Сущие разбойники, — добавил Хаджи Смион.
Дамянчо Григоров, с нетерпением ждавший случая рассказать какой-нибудь длинный анекдот, ухватился за последнее слово Хаджи Смиона и начал:
— Ты сказал, Хаджи, разбойники, а я подумал: разбойник разбойнику рознь… Мне как-то довелось выехать в Штип. Дело было в тысяча восемьсот шестьдесят третьем году, тоже в мае месяце, но в субботу двадцать второго числа, в три часа ночи, в пасмурную погоду…
Тут Дамянчо рассказал очень длинную историю, в которой, кроме разбойников, фигурировали двое пашей, [32]Паша — высший гражданский и военный титул в Турции.
содержатель постоялого двора в Штипе, капитан греческого судна и сестра валашского князя Кузы. [33]Князь Куза — правитель княжеств Валахии и Молдавии Александр Куза; с 1861 по 1886 г. — князь объединенной Румынии.
Все очень внимательно слушали захватывающий рассказ Дамянчо, хоть не совсем верили ему, и с удовольствием прихлебывали кофе.
— Уж если они хотят сжигать все подряд, так и монастырь тоже спалят? — спросила мать Серафима.
— Чтоб их самих спалило огнем небесным! — пробурчала госпожа Хаджи Ровоама.
— Подумать только, — продолжал Стефчов, — ведь это прямо разврат! Распространять такие пакости! В молодых людях это убивает все хорошее; они становятся бездельниками, докатываются до виселицы. Взять хотя бы Соколова. Жаль парня, очень жаль!
— Да, очень жаль, — согласился Хаджи Смион. В разговор вмешался Михалаки Алафранга:
— А я еще вчера беседовал с доктором и понял, какие мысли у него на уме. Он сетовал, что нет у нас Любобратичей. [34]…нет у нас Любобратичей. — Мичо Любобратич — один из главных руководителей Герцеговинского восстания 1875–1876 г.г.
— Что же ты ему сказал?
— Сказал, что если нет Любобратичей, то есть висельники!
— Правильно, — проговорил Юрдан.
— А кто такие эти Любобратичи? — спросила любопытная сватья.
Генко Гинкин, который регулярно читал газету «Право» и был в курсе политических событий, раскрыл было рот, чтобы ответить, но тетка Гинка пронзила его взглядом и ответила сама:
— Любобратич — это вождь герцеговинцев, бабушка Дона. Эх, будь у нас здесь хоть один такой человек, как Любобратич… я бы стала его знаменосцем… и пошли бы мы резать турецкие головы, как капусту!
— Да, будь здесь хоть один такой, как Любобратич, все пошло бы по-другому… и я бы встал под его команду, — сказал Хаджи Смион.
Юрдан бросил на них строгий взгляд:
— Так и в шутку нельзя говорить, Гина. А ты, хаджи, тоже сболтнул лишнее. — И, повернувшись к Алафранге, Юрдан спросил: — Что теперь будет с доктором?
— По закону, — ответил Стефчов вместо Алафранги, — за посягательство на слугу султана полагается смертная казнь или! пожизненное заточение в Диарбекире.
И он окинул победоносным взглядом все общество.
— Поделом, — проворчала Хаджи Ровоама. — Ну что ему сделали монастыри? За что он хотел их сжечь?
— Сам виноват, — заметил советник Нечо. — Неспроста, видно, вчера была такая гроза.
— Нечо сказал «гроза» и напомнил мне один случай, — не преминул вставить свое слово Дамянчо Григоров. — Во время Крымской войны, как сейчас помню, отправились мы с Иваном Бошнаковым в Боснию, дня за два до зимнего Николы. Заночевали около Пирота, и вдруг началась гроза. Да какая гроза!..
И Дамянчо Григоров рассказал, как молния ударила в ореховое дерево, под которым сидели путники, зажгла его, убил пятьдесят овец и оторвала хвост у его гнедого коня, которого потом пришлось продать за бесценок.
Он рассказывал все это столь красноречиво и с такими подробностями, что публика внимательно выслушала всю историю с начала и до конца. Стефчов и советник Нечо, правда, переглянулись, насмешливо улыбаясь. Но Михалаки сидел все также важно, слегка наклонившись вперед, а Хаджи Смион раскрыл рот, пораженный сокрушительной силой Дамянчевой молнии, сверкавшей посреди зимы.
Пока Дамянчо рассказывал свою историю, тетка Гинка оглядывалась по сторонам, ища глазами Лалку.
— Рада, куда это Лалка запропастилась? Пойди-ка позови ее, — приказала Хаджи Ровоама молодой девушке в черном.
После того как Стефчов отозвался о докторе с такой жестокой холодностью, Лалка потихоньку вышла в другую комнату, бросилась на диван и, уткнувшись в него лицом, громко зарыдала. Потоки слез хлынули из ее глаз. Бедная девушка всхлипывала и захлебывалась слезами. Черты ее были искажены тяжким горем. Эти люди, так цинично насмехавшиеся над горькой участью доктора, возмущали ее до глубины души, и при мысли о них ей становилось еще тяжелее. «Боже мой, боже мой, какие они злые!» — думала она.
Но слезы облегчают и безнадежное горе. А судьба доктора еще не была решена, и Лалка могла надеяться.
Девушка встала, вытерла платком свое красивое белое лицо и села у открытого окна, чтобы скорее исчезли следы слез. Она рассеянно смотрела куда-то вдаль, не видя проходивших по улице беззаботных и равнодушных людей. Для нее уже не существовал этот жестокий мир: она никого не хотела видеть, ничего не хотела слышать, потому что все ее мысли были заняты одним человеком.
Но вдруг ее внимание привлек быстрый конский топот. Она выглянула в окно и обомлела. Верхом на белом коне, веселый, мчался доктор Соколов, возвращаясь домой. Он учтиво поздоровался с Лалкой и проехал мимо. Ошеломленная радостью, она даже не ответила на поклон и, вся во власти какой-то неодолимой силы, бросилась к гостям, взволнованно крича:
— Доктор Соколов вернулся!
Неприятное удивление отразилось на лицах многих гостей. Стефчов побледнел и проговорил с притворным равнодушием:
— Должно быть, его поведут на новый допрос. Не так-то легко ему избежать Диарбекира или виселицы.
Повернувшись, он встретил презрительный взгляд Рады и, жестоко уязвленный, густо покраснел от злости.
— Не надо так говорить. Кириак! Хоть бы он спасся, бедняга. Жалко… такой молодой! — с чувством проговорила тетка Гинка.
Снова посыпались насмешки по адресу доктора, но они лишь по привычке срывались с языка; сердце в этом не участвовало. Чужое страдание, ударив по человеческой душе, всегда высекает искру света, если только он теплился в душе.
К чести Хаджи Смиона нужно отметить, что и он искренне обрадовался возвращению доктора, но не посмел выразить это в присутствии хозяина дома, как это сделала своевольная дочь Юрдана, тетка Гинка.
IX. Все объяснилось
Не успел доктор вернуться домой, как снова вышел на улицу и, направляясь к Марко, быстро прошел мимо кофейни Ганко. Многие из сидевших в ней завсегдатаев окликнули его и поздравили с освобождением, а горячее всех — сам хозяин. У дома Марко доктор столкнулся со Стефчовым, который шел от Диамандиевых.
— Кланяюсь вам, господин переводчик! — крикнул доктор, презрительно улыбаясь.
Марко уже отобедал и сидел на скамейке под самшитом, попивая кофе. Доктора он встретил с величайшей радостью.
Поздоровавшись со всеми домашними и весело ответив на поздравления, Соколов сказал хозяину:
— Расскажу тебе сейчас, дядюшка Марко, целую комедию.
— Как же это все произошло, душа моя?
— Да я и сам ничего не понимаю… Даже как-то не верится, — не быль, а прямо сказка. Забрали меня ночью из моего дома, только я вернулся от вас, и повели в конак. Ты уже слышал, как меня там допрашивали и в чем обвиняли. Кто бы мог подумать, что из-за какой-то потертой куртки выйдет такая история? Меня посадили под замок. Не прошло и часа, как входят два полицейских. «Доктор, собирайся!» — «Зачем?» — спрашиваю. «Пойдешь в К., бей приказал». Ладно. Выходим; один впереди меня, другой сзади, оба с ружьями. К рассвету дошли до К. Там меня тоже посадили под замок — время было раннее, и здания суда еще не открывали. Взаперти я просидел часа четыре, и эти часы показались мне годами. Наконец меня привели к судье. Вместе с ним заседало несколько советников и видным горожан; мне прочитали какой-то протокол, в котором я ничего не понял. И здесь допрашивали, и здесь плели всякий вздор об этой несчастной куртке. А куртка моя лежит себе на зеленом столе и смотрит на меня жалобно. Судья вскрыл письмо, должно быть, присланное нашим начальством, вынул из него какую-то газету и листовку и спрашивает меня: «Эта газета и листовка твои?» — «Нет, не мои!» — «А как же они попали к тебе в карман?» — «Я их туда не клал». Судья опять принялся читать письмо. Тогда Тинко Балтоолу взял газету и развернул ее. «Эфенди, — говорит он судье тихо, — в этой газете нет ничего противозаконного, она издается в Царьграде». И смотрит на меня, улыбаясь. Я решительно ничего не понимаю; стою как столб. Судья спрашивает: «Значит, это не та крамольная газета, что издается в Румынии?» — «Нет, эфенди, — отвечает Балтоолу. — В этой нет ничего о политике, пишут только о вере; это протестантская газета». Гляжу я на нее, дядюшка Марко, и глазам своим не верю: да это же «Зорница»! Тинко Балтоолу берет печатную листовку, просматривает ее, бросает взгляд на меня и опять смеется: «Эфенди, а это просто объявление», — говорит он и читает вслух: «Практический лечебник доктора Ивана Богорова [35]Иван Богоров — Иван Андреев Богоров (1818–1892). видный болгарский патриот-просветитель, врач по профессии, журналист, составитель разнообразных учебников, научно-популярных книг, одной из первых грамматик болгарского языка и издатель первой болгарской газеты «Былгарски орел» (1846).
». Судья растерянно смотрит вокруг. Все хохочут; рассмеялся и он, рассмеялся и я. Что же мне оставалось делать? Можно ли было не смеяться? Но вот что самое интересное: как произошло это чудодейственное превращение?.. Что бы там ни было, но после краткого совещания с заседателями судья говорит мне: «Ну, доктор, произошла ошибка; извини за беспокойство». Я валялся по тюрьмам, меня таскали ночью из конака в конак, а у них это называется «беспокойство»! «Укажи, говорит, одного поручителя и отправляйся домой подобру-поздорову». Я был прямо ошарашен.
— А насчет раненого полицейского речь не заводили?
— О нем даже и не спрашивали. Как я понял, наш бей тщательно расследовал дело, — уж не знаю, сам ли догадался или кто его надоумил, но, так или иначе, он написал, что не считает меня виновным в ранении полицейского. Очевидно, тот сам признался, что соврал.
Лицо у Марко засияло от удовольствия. Он был уверен, что в полицейского стрелял сын деда Манола, и только сейчас перестал беспокоиться.
— Ну, теперь ты, слава богу, свободен, — сказал он.
— Как видишь. Но подожди. Еще удивительней другое, — сказал доктор, оглядываясь кругом. Убедившись, что поблизости никого из домашних нет, он продолжал: — Николчо поручился за меня, и он же дал мне своего коня — вернуться домой.
Выехал я из К., поравнялся с еврейским кладбищем, смотрю, со стороны гор идут двое, один из них дьякон Викентий, и он окликает меня: «Вы куда, господин Соколов?» — спрашивает он, явно удивляясь, что я на свободе. «Возвращаюсь домой. Все в порядке». У него глаза на лоб полезли. Я рассказал ему, как дело было, а он бросился мне на шею и ну меня обнимать да целовать. «А это кто, друже Викентий?» — спрашиваю я, кивая на его спутника. «Это господин… Бойчо Огнянов». И знакомит меня со своим товарищем. Присмотрелся я и, можешь себе представить, узнал его! Это был тот, кому я вчера отдал свою куртку!
— Как? Сын деда Манола? — невольно вскрикнул Марко.
— А ты разве его знаешь? — удивился доктор. Марко прикусил язык.
— Продолжай, — сказал он, волнуясь.
— Поздоровались, познакомились. Он благодарил меня за куртку и с отчаянием в голосе просил извинить его. «Ничего, господин Огнянов, — сказал я, — когда мне случается оказать кому-нибудь небольшую услугу, я в этом не раскаиваюсь. А вы куда идете?» — «Господин Огнянов шел разыскивать вас», — ответил Викентий. «Меня?» — «Да, хотел вас выручить». — «Меня выручить?» — «Да, хотел отдать себя в руки властей и признать себя виновным во всем». — «Неужели вы для этого шли сюда? Ах, господин Огнянов, на что вы решились?» — воскликнул я, пораженный. «Это был мой долг», — ответил он просто. Я не удержался от слез и посреди дороги обнял его, как родного брата. Каково? Что за благородная душа, дядюшка Марко! Какое рыцарство! Такие вот люди и нужны Болгарии.
Марко слушал, не говоря ни слова. Две слезы медленно скатились по его щекам. Он думал, что дед Манол может гордиться таким сыном.
Немного помолчав, доктор продолжал:
— Мы распрощались, они пошли полем, а я прямо сюда; но я и сейчас никак не могу прийти в себя после этой встречи. А еще больше меня изумляет загадка с письмом бея. Здесь, в конаке, я своими глазами видел газету «Независимость» и воззвание, — уверяю тебя. А там оказались «Зорница» и объявление о книге Богорова! Как их подменили? Кто это сделал? Уж не ошибся ли сам бей? Ломаю себе голову, но ничего не могу понять. Скажи, что ты об этом думаешь, дядюшка Марко!
#i_003.jpg
И доктор скрестил руки в ожидании ответа. Марко затянулся и с еле уловимой улыбкой на губах проговорил:
— А тебе не пришло в голову, что это сделал кто-нибудь из твоих друзей? Какая там ошибка бея! Где он возьмет протестантскую газету и богоровское объявление?
— Но кто это мог быть? Кто тот неизвестный благодетель, что спас меня от опасности, а Огнянова от верной гибели? Помоги мне узнать… Я должен его отблагодарить; я готов руки и ноги ему целовать.
Марко наклонился и сказал доктору на ухо:
— Слушай, доктор. О том, что я тебе сейчас скажу, ты должен молчать до гроба.
— Даю честное слово.
— Газету и листовку подменил я.
— Ты, дядюшка Марко? — крикнул доктор, вскочив с места.
— Сиди и молчи… Теперь слушай, как все это произошло. Сегодня утром я спозаранку зашел в кофейню и впервые услышал от Ганко о твоем аресте. Я был поражен. Тут входит онбаши и рассказывает мне, что ночью тебя отправили в К., а сам он должен ехать туда с письмом бея, к которому приложена крамольная литература. «Как быть?» — думаю. Онбаши посидел еще немного и вышел. Смотрю — письмо-то он позабыл! Ганко в это время мыл голову одному посетителю и не смотрел в мою сторону. Я подумал, уж не разорвать ли мне это письмо? Но какой толк? Тебя бы все равно потащили на допрос и оставили под подозрением. Что делать? А времени на размышление нет. И вот мне приходит в голову то, чего я за всю свою жизнь в мыслях не имел… Надо тебе знать, доктор, что я поседел на торговле и ни одного чужого письма в жизни не распечатал. На мой взгляд, нет поступка бесчестней, а вот сегодня, да простит меня бог, я сделал это в первый и последний раз. Побежал домой, заперся в конторе, осторожно подрезал красный сургуч, вынул то, что лежало в конверте, и вложил туда другую газету и объявление, — первое, что попалось под руку. Турки ведь недогадливы, сам знаешь… Потом я отнес письмо в кофейню и положил его на прежнее место, — Ганко ничего не заметил. Слава богу, все кончилось хорошо. Теперь, по крайней мере, совесть будет мучить меня меньше.
Доктор слушал Марко, потрясенный.
— Дядюшка Марко, — проговорил он растроганно, — я вечно буду тебе благодарен. Ты называешь свой поступок бесчестным, но это славное дело, это подвиг! Ты с риском для себя спас двоих. Отец не оказал бы такой услуги сыну.
И доктор умолк — он не мог говорить от волнения.
Марко продолжал:
— Вчера вечером сын деда Манола действительно разыскивал меня. Но он полез через ограду и поднял такой шум, что переполошил всю полицию.
— Бойчо Огнянов?
— Так вот как вы его теперь называете? Да, да, он самый. Мы с его отцом большие друзья; он, бедняга, никого здесь не знает и хотел укрыться у меня. Это ты указал ему дорогу. Но он вскоре убежал. Я не хотел тебе говорить об этом при Иванчо.
— Откуда он пришел? — спросил доктор, на которого незаурядная личность Бойчо Огнянова произвела сильнейшее впечатление.
— А он тебе не говорил? Бежал из Диарбекира.
— Из Диарбекира?
— Тише… Куда ты? — спросил Марко доктора, поднявшегося с места.
— Пойду в монастырь — там его приютил дьякон. Я должен поговорить с ним… Ты разрешишь доверить ему, и только ему одному, твое признание? Он должен знать, кому обязан жизнью, — ведь если бы меня не освободили, он отдался бы в руки властей.
— Нет! И заклинаю тебя, молчи и постарайся забыть об этом. Я только тебе признался, можно сказать — исповедался, чтобы легче было. Передай привет сыну деда Манола; попроси его зайти ко мне, только пускай теперь входит в ворота.
Доктор ушел.
X. Женский монастырь
Не в пример мужскому монастырю, затерянному в горах, всегда безмолвному и безлюдному, женский монастырь в Бяла-Черкве был очень оживленным местом.
Отделенные высокой оградой от суетного и грешного мира, человек шестьдесят — семьдесят монахинь, молодых и старых, целый день сновали по двору и окружавшим его галереям, оглашая их веселым гомоном. Жизнь кипела здесь с утра до вечера.
Монастырь слыл самым рьяным распространителем новостей в городе. Это была колыбель всех сплетен, что носились из дома в дом, смущая грешных мирян; здесь предсказывались и подготовлялись помолвки, расстраивались свадьбы. Всякие истории, как будто безобидные, исходили отсюда, чтобы, обойдя весь город, вернуться в целости и сохранности, только раздутыми до огромных размеров; бывало и наоборот: попадая в монастырь крошечными, как пылинка, слухи вырастали здесь в целую гору. Этот многошумный центр привлекал, особенно в праздничные дни, толпы гостей-мирян, которых благочестивые монахини потчевали анекдотами из жизни города и вишневым вареньем.
Госпожа Хаджи Ровоама, с которой мы познакомились у ее брата Юрдана, слыла заядлой сплетницей, мастерицей вынюхивать городские тайны. Когда-то она была игуменьей, но ее свергли во время одного «восстания» в монастырской «республике»; однако ее авторитет был непоколебим до сих пор. Хаджи Ровоаму спрашивали обо всем на свете. Она подтверждала достоверные новости и опровергала ложные; она умышленно распускала слухи, которые несколько дней служили духовной пищей монахиням и постепенно просачивались за пределы монастыря.
В эти дни госпожа Хаджи Ровоама была не в духе; ее уязвило освобождение доктора Соколова — опасного врага монастыря. Затаив в душе злобу, она недоумевала: кто ему помог? Кто лишил ее удовольствия ежедневно выслушивать да и самой выдумывать все новые предсказания его судьбы? Это было просто безобразие! Вот уже четыре или пять дней, как ее мучила бессонница, — сон не слетал на ее веки. Хаджи Ровоама ломала себе голову, стараясь отгадать, почему доктор не захотел сказать бею, где он был вечером, перед тем как его арестовали в ту знаменательную ночь. И потом: кто подменил газету?.. Наконец блестящая мысль осенила монахиню. Это случилось во время вечерней молитвы. Хаджи Ровоама так обрадовалась, что всплеснула руками, как Архимед, когда он открыл свой великий физический закон. Она вышла из своей кельи и направилась к сестре Серафиме, которую застала уже раздетую.
— Сестра, ты знаешь, где был доктор в ту самую ночь и почему он не захотел ответить бею? — спросила она дрожащим голосом.
Сестра Серафима навострила уши.
— У жены бея! — сказала Хаджи Ровоама.
— Не может быть, хаджийка!
— Именно у нее, Серафима; потому он и отказался отвечать: ведь он еще не сошел с ума. Пресвятая богородица, и как я сразу не догадалась! — говорила Хаджи Ровоама, стоя перед божницей и крестясь. — А ты знаешь, кто выпустил доктора?
— Кто, сестра хаджийка? — спросила сестра Серафима.
— Опять-таки она!.. Жена бея!
— Что ты говоришь, хаджийка!
— Боже мой, пресвятая богородица! Как это мне тогда же в голову не пришло!
Излив свою взволнованную душу, Хаджи Ровоама вернулась к себе, дочитала вечернюю молитву и легла, чувствуя, что у нее гора с плеч свалилась.
Наутро во всем монастыре говорили только об одном. История о докторе и жене бея разрасталась, принимая угрожающие размеры. Когда ее рассказывали, слушатели неизменно задавали вопрос:
— А кто узнал об этом?
— Конечно, Хаджи Ровоама, — следовал ответ.
Это имя обезоруживало любого скептика. И все направлялись к Хаджи Ровоаме за пикантными подробностями.
В течение двух часов слух облетел весь город.
Но всякая новость, даже самая интересная, за три дня становится старой. Обществу, начавшему позевывать, нужна была новая пища. Появление в городе Кралича, которого никто почти не знал, снова вызвало оживление в монастыре, и монахини заволновались. Кто он? Откуда приехал? Зачем? Никто не знал. Наиболее любопытные обитательницы монастыря отправились в город. Но они узнали только, что приезжего зовут Бойчо Огнянов, а насчет его намерений принесли самые противоречивые сведения.
Мать София говорила, что он приехал поправить свое здоровье.
Госпожа Рипсимия уверяла, что он торгует розовым маслом.
Сестра Нимфодора рассказывала, что он собирается поступить в учителя.
Мать Соломона и госпожа Парашкева давали понять, что ни те, ни другие сведения не соответствуют действительности а приехал он высмотреть себе невесту, и они даже знают, кого он хочет посватать…
Сестра Апраксия клялась, что он переодетый русский князь, приехавший посмотреть старую крепость и пожертвовать ризы монастырской церкви. Но сестре Апраксин не очень верили, потому что в лучших домах она не бывала, а черпала новости у жены Петко Базуняка и свахи Фачко Добиче, да к тому же была глуховата.
Госпожа Хаджи Ровоама слушала эту болтовню и улыбалась себе в усы, — а усики у нее действительно были.
Она знала, что это за человек, но ей хотелось помучить сестер. И только поздно вечером оракул заговорил.
Наутро весь монастырь уже знал, что этот незнакомец, этот Огнянов — турецкий соглядатай!
Главной, а может быть, и единственной причиной, побудившей Хаджи Ровоаму распространить столь гнусные слухи об Огнянове, послужило то обстоятельство, что он не почтил её своим посещением; этим он нанес кровное оскорбление ее честолюбию и нажил в ее лице опасного врага.
День был воскресный. Уже подходила к концу служба в монастырской церкви, битком набитой молящимися женщинами. Они толпились и во дворе, и у церковных окон, и под огромной ветвистой грушей.
Одну группу составляли мирянки — женщины молодые и пожилые, разукрашенные и разодетые, как куклы, в пестрые платья. Они весело болтали, то и дело оборачиваясь, чтобы разглядеть наряды других представительниц прекрасного пола, беспрерывно входивших в ворота. Другая группа состояла из монахинь, в большинстве молодых. Они вели себя не менее шумно, чем мирянки, озирались по сторонам, перешептывались и громко хохотали. Время от времени они гурьбой бросались за какой-нибудь спелой золотистой грушей, упавшей с дерева, и старались вырвать ее друг у друга из рук; потом, раскрасневшись, возвращались к молящимся и крестились.
Служба кончилась.
Поток мирян хлынул из церкви; одни разбрелись по двору, другие разошлись по кельям.
Маленькая, уютная, довольно богато обставленная келья Хаджи Ровоамы едва вмещала гостей. Монахиня, улыбаясь, принимала и провожала их, а Рада, в чистом черном платье и косынке, разносила на красном подносе варенье и кофе. Спустя час наплыв посетителей стал уменьшаться. Но Хаджи Ровоама частенько посматривала в окно, словно поджидая каких-то особенно желанных гостей. Наконец вошло несколько человек: это были Алафранга, Стефчов, пои Ставри, Нечо Пиронков и один молодой учитель. Лицо монахини засияло. Очевидно, их-то она и ждала. Она дружески поздоровалась с новыми гостями, а те обменялись рукопожатием с Радой. Стефчов, тот даже подмигнул молодой девушке и с силой стиснул ее руку. Раду бросило в жар от смущения, и она покраснела, как пион.
— Послушай, Кириак, я опять хочу тебя расспросить, что это за история вышла с доктором, — обратилась Хаджи Ровоама к Стефчѳву после обычного обмена любезностями. — У нас тут, знаешь, всякие небылицы рассказывают…
— А что именно? — спросил Стефчов.
— Говорят, будто ты обманул бея — сказал ему, что газеты крамольные, потому что хотел оклеветать Соколова.
Стефчов вспыхнул.
— Кто это говорит — тот осел и подлец. В кармане докторовой куртки нашли газету «Независимость», номер тридцатый, и воззвание. Спросите Нечо.
Нечо Пиронков охотно подтвердил слова Стефчова.
— К чему спрашивать Нечо? Что он знает? — вмешался поп Ставри. — Насчет доктора нам самим все известно. Он, что называется, носит с собой веревку, на которой его повесят. Я еще позавчера говорил это Селямсызу. Ходил к нему в гости пробовать его новую водку… Ну и мастер он приготовлять анисовку! А ты, хаджийка, как себя чувствуешь? Здорова?
— Как видишь, батюшка: живу с молодежью и сама молодею, — ответила монахиня и опять обратилась к Стефчову: — А ты не знаешь, кто подменил газеты?
У Хаджи Ровоамы явно чесался язык рассказать о своем открытии.
— Полиция все узнает.
— Ваша полиция гроша ломаного не стоит… Лучше я тебе сама скажу — кто. Сказать?
Она игриво улыбнулась и, наклонившись, шепнула на ухо Стефчову некое имя. Но шепот ее был так громок, что тайну узнали все. Советник Нечо подбросил свои четки и рассмеялся, молодой учитель многозначительно переглянулся с другими гостями, а поп Ставри пробормотал:
— Сохрани нас, боже, от соблазна нечестивых! Рада смутилась и спряталась в чуланчике.
— Посмотрите на него, посмотрите! — крикнул вдруг Стефчов, показывая пальцем на двор.
Доктор Соколов шел по двору с двумя приятелями. Один из них был дьякон Викентий, другой — Кралич, в новом костюме из серого домотканого сукна, сшитом по французской моде. Все бросились к окну.
Это дало повод монахине рассказать и о втором своем открытии:
— А вы знаете, кто этот человек?
— Приезжий-то? Это некий Бойчо Огнянов, — ответил Стефчов, — сдается мне, он того же поля ягода.
Хаджи Ровоама отрицательно мотнула головой.
— Разве нет? — спросил Стефчов.
— Нет, совсем нет; давай спорить…
— Бунтовщик?
— Нет, шпион! — отчетливо проговорила монахиня. Ошеломленный Стефчов посмотрел на нее.
— И глухие об этом слышали, один ты не знаешь.
— Анафема! — пробормотал поп Ставри.
Хаджи Ровоама следила злым взглядом за доктором и его спутниками. Куда же они зайдут?
— К сестре Христине направились! — крикнула она.
Сестра Христина пользовалась дурной славой. Ходили слухи, что она патриотка, связана с революционными комитетами. Однажды у нее ночевал сам Левский.
— И любят же ее дьяконы, эту проклятую Христину! — заметила Хаджи Ровоама, злобно улыбаясь. — А вы знаете, Викентий хочет снять с себя камилавку! И хорошо сделает малый. Зачем пошел в чернецы смолоду?
— Нет, он поступил правильно: женись молодым или постригись молодым, — возразил поп Ставри.
— Мне кажется, батюшка, он выберет первое.
— Сохрани боже!
— Викентий задумал послать сватов к дочке Орлянковых. Собирается снять с себя рясу и камилавку, как только от него примут обручальное кольцо, а венчаться будет в Румынии… Но мне думается, что ничего у него не выйдет.
Монахиня бросила многозначительный и покровительственный взгляд на молодого учителя, которого собиралась женить — и как раз на дочери Орлянковых. Учитель смутился и покраснел.
К дому подошли новые гости.
— А, братец пришел! — воскликнула Хаджи Ровоама, бросившись навстречу Юрдану Диамандиеву.
За ней поднялись и стали выходить гости. Стефчов немного отстал и, поймав руку Рады, чтобы пожать ее на прощанье, дерзко чмокнул девушку в заалевшую щеку. Рада ударила его по лицу и быстро отскочила.
— Как не стыдно! — пролепетала она сдавленным голосом и, чуть не плача, скрылась в чулане.
Стефчов, всегда важный и чопорный в обществе мужчин, но бесцеремонный с женщинами, остолбенел. Он поправил фес, съехавший набок, свирепо погрозил пальцем Раде и вышел вслед за остальными.
XI. Волнения Рады
Рада Госпожина (так ее называли потому, что она была келейницей госпожи Хаджи Ровоамы) была высокая, стройная и красивая девушка, с простодушными, чистыми глазами и; миловидным ясным лицом, белизну которого оттеняла черная косынка.
Рада осталась сиротой в раннем детстве и вот уже много лет была воспитанницей Хаджи Ровоамы. Когда девочка подросла, покровительница заставила ее сделаться послушницей — то есть готовиться к пострижению в монахини — и одела в черную иноческую одежду. Теперь Рада преподавала в первом классе школы для девочек, получая за это тысячу грошей в год.
Тяжела участь девушек-сирот. Рано лишившиеся отцовской любви и защиты и материнской нежной заботливости, брошенные на произвол судьбы, они всецело зависят от людской милости или людского жестокосердия, они растут и расцветают среди чужих, равнодушных людей, не согретые ничьей ласковой, ободряющей улыбкой. Они, как цветы, выращенные под крышей, — хилые и без запаха. Но дайте животворным лучам солнца пролиться на эти цветы, и их скрытый дотоле аромат наполнит воздух благоуханием.
Рада выросла в душной, мертвящей атмосфере келейного быта под строгим, неласковым надзором старой сплетницы. Казалось бы, можно было относиться к сироте хоть немного более сердечно, но Хаджи Ровоаме это и в голову не приходило; она не могла понять, что Раде больно и трудно переносить деспотизм, и тем труднее, чем больше развивалось в ней чувство собственного достоинства. Недаром мы уже видели, как Рада, работавшая учительницей, прислуживала за хозяйским столом у брата Хаджи Ровоамы.
Последнее время Рада была очень занята в школе, потому что приближался годовой экзамен. И вот этот день настал. Еще с утра школу заполнили девочки, приодетые и причесанные матерями, нарядные, как бабочки. Они сидели за раскрытыми книжками и в последний раз повторяли свои уроки; казалось, в классе жужжит пчелиный рой.
Богослужение окончилось, и, по заведенному обычаю, люди направились в школу узнать об успехах учениц. Гирлянды цветов украшали двери, окна и кафедру; а икона святых Кирилла и Мефодия [36]Кирилл и Мефодий — знаменитые в истории славянской культуры братья Кирилл (Константин) и Мефодий, уроженцы г. Солуни (Салоники), с именем которых связывается составление славянской азбуки. Были признаны православной церковью святыми. Посвященный их памяти день 11/24 мая отмечается в Болгарии как праздник национальной культуры.
была обрамлена великолепным венком из роз и полевых цветов, еловых веток и самшита. Вскоре передние парты заполнились школьницами, а все свободное пространство — публикой, причем наиболее важные гости стояли впереди, а некоторые даже сидели на стульях. Среди присутствующих были и наши знакомые. Несколько стульев оставалось свободными в ожидании важных гостей, пока еще не пришедших.
Рада усаживала школьниц за парты и, явно стесняясь, шептала им какие-то наставления. Ее миловидное лицо с большими блестящими глазами, оживленное волнениями этого торжественного часа, было прелестно и обаятельно. Нежный румянец, игравший на щеках, выдавал трепет ее застенчивой души. Рада чувствовала, что на нее устремлены сотни любопытных взглядов, и это смущало ее до потери самообладания. Но как только старшая учительница, начав свою речь, привлекла внимание публики к себе, у Рады стало легче на душе. Осмелев, девушка посмотрела вокруг. С радостью заметила она, что Кириака Стефчова в зале нет, и к ней вернулось мужество. Старшая учительница закончила речь среди торжественной тишины, — в те времена еще не было принято аплодировать. В соответствии с программой начался экзамен первоклассниц.
Добродушное и спокойное лицо главного учителя Климента и его теплые слова внушили девочкам уверенность в своих силах. Рада с напряженным вниманием слушала, как отвечают ее ученицы, и стоило им запнуться, как это болезненно отражалось на ее лице. Эти маленькие розовые губки, которые хотелось расцеловать, эти звонкие, чистые голоса сейчас решали ее судьбу. Рада согревала девочек своим ясным взглядом, ободряла их ласковой улыбкой и готова была вложить всю душу в их трепещущие уста.
Но вот у дверей толпа расступилась и дала дорогу двум опоздавшим гостям; стараясь не шуметь, они сели на свободные стулья. Рада бросила взгляд на вошедших. Один из них, старший, был чорбаджи Мичо, попечитель школы, а другой — Кириак Стефчов. Девушка слегка побледнела, но решила не обращать внимания на этого неприятного человека, который ее всегда смущал и пугал.
Кириак Стефчов кивком ответил на приветствия, но с доктором Соколовым, своим соседом, не нашел нужным поздороваться; а доктор, тот и не взглянул на него. Положив ногу на ногу, Кириак хмуро и высокомерно разглядывал присутствующих. Слушал он рассеянно, а больше смотрел в ту сторону, где стояла Лалка, дочь Юрдана. Раду он только раз или два смерил с головы до ног суровым пренебрежительным взглядом. Лицо его отражало душевную сухость и жестокость. Время от времени Кириак подносил к носу гвоздику, потом снова смотрел перед собой, важно и безучастно. Главный учитель протянул учебник Михалаки Алафранге и предложил ему задавать вопросы ученицам. Михалаки отказался, заявив, что будет экзаменовать по французскому языку. Учитель повернулся направо, к Стефчову, и повторил предложение. Кириак согласился и передвинул свой стул вперед.
В толпе стали шушукаться. Все устремили глаза на Кириака. Экзамен шел по истории Болгарии. Стефчов положил учебник на стол, почесал себе висок, как бы желая сосредоточиться, и громко задал вопрос экзаменующейся ученице. Она молчала. Холодный, неприветливый взгляд Стефчова замораживал детскую душу. Девочка так смутилась, что позабыла вопрос, и жалобно взглянула на Раду, словно прося у нее помощи. Стефчов повторил вопрос. Опять молчание.
— Пусть сядет, — сухо проговорил экзаменатор, обращаясь к учительнице, — вызывайте следующую.
Вышла другая девочка. Стефчов задал вопрос ей, Она выслушала его, но не поняла и стояла, не говоря ни слова. Молчали и все присутствующие, испытывая мучительное чувство. Девочка стояла как вкопанная, на глазах у нее выступили слезы, но заплакать она тоже не смела. Сделав над собой усилие, она попыталась что-то ответить, но запнулась и умолкла. Стефчов бросил на Раду ледяной взгляд и проворчал:
— Преподавание велось небрежно. Вызовите следующую ученицу.
Рада глухим голосом произнесла новую фамилию.
Третья ученица ответила невпопад: она тоже не поняла вопроса. Заметив во взгляде Стефчова неодобрение, она пришла в замешательство и безнадежно оглянулась кругом. Стефчов задал ей другой вопрос. Девочка не ответила. Взгляд ее помутнел от смущения, побледневшие губы задрожали, она внезапно разрыдалась и побежала к матери. Это произвело на всех очень тяжелое впечатление. Женщины, дочери которых еще не были вызваны, озирались в недоумении и тревоге. Каждая дрожала от страха, боясь услышать фамилию своего ребенка.
Рада стояла как громом пораженная. Ни кровинки не было в ее лице; ее бледные щеки подергивались, с чистого, ясного лба скатилось несколько крупных капель пота. Молодая учительница не смела поднять глаза. В пору было хоть сквозь землю провалиться. Что-то сдавило ей грудь; хотелось громко заплакать, и она с трудом удерживалась от слез.
Публика беспокойно зашумела. Все растерянно смотрели друг на друга, как бы спрашивая: что здесь происходит? Каждому хотелось найти выход из положения. Одно лишь торжествующее лицо Стефчова выражало самодовольство. Шум и ропот нарастали. Но вдруг наступила гробовая тишина, и все взоры обратились в одну сторону. Из толпы вышел Бойчо Огнянов, который до сих пор стоял поодаль, стараясь остаться незамеченным, и, подойдя к Стефчову, проговорил решительным тоном:
— Господин, не имею чести быть с вами знакомым, но прошу извинить меня. Ваши вопросы недостаточно ясны; они носят отвлеченный характер, и ответить на них было бы трудно даже ученицам пятого класса… Пожалейте этих неискушенных детей… Разрешите мне, госпожица? — обратился он к Раде.
И попросил вызвать одну из проэкзаменованных девочек. У всех точно гора с плеч свалилась. Своим поступком Огнянов вызвал сочувственный и одобрительный гул, привлек к себе все взгляды, завоевал все симпатии. Клевета Хаджи Ровоамы в миг была забыта. Одухотворенное лицо молодого человека, бледное от перенесенных страданий и освещенное смелым взглядом живых глаз, подкупило все сердца. Лица людей прояснились, все вздохнули свободно. Все поняли, что Огнянов нашел выход, и были довольны.
Огнянов спросил девочку то же самое, что спрашивал Стефчов, но вопрос задал в самой простой форме. Девочка ответила. Матери облегченно вздохнули и с благодарностью посмотрели на Огнянова. Его имя, незнакомое и странное, стало передаваться из уст в уста, запечатлеваясь в сердцах.
Вызвали другую девочку. И она ответила вполне удовлетворительно для своего возраста.
И вот все эти дети, напуганные до полусмерти предыдущим экзаменатором, устремили дружеские взгляды на Огнянова. У всех поднялось настроение. Девочки заспорили, кому выходить раньше и отвечать этому доброму дяде, которого они уже успели полюбить.
Рада снова оживилась. Удивленная, до слез растроганная и растерянная, она с благодарностью смотрела на великодушного человека, который помог ей в такую тяжелую минуту. Впервые она встретила теплое, дружеское участие — и со стороны незнакомого человека. Это он-то шпион? Да он сейчас стал ее ангелом-хранителем! Он раздавил Стефчова, как червя. Рада торжествовала; снова воспрянув духом, она гордо и счастливо оглянулась кругом и встретила лишь сочувственные взгляды. Сердце ее забилось от взволнованной признательности, и слезы затуманили ее взор…
Третьей девочке Огнянов задал такой вопрос:
— Райна, ну-ка скажи мне, при каком болгарском царе болгары крестились и стали христианами?
И он ласково, по-дружески заглянул в детские заплаканные глазенки, доверчиво смотревшие на него.
Девочка немного подумала, беззвучно пошевелила губами и выкрикнула чистым, тонким голоском, звонким, как голос жаворонка, поющего по утрам в небе:
— Болгар крестил болгарский царь Борис! [37]Болгар крестил болгарский царь Борис! — «Крещение», то есть признание Болгарией христианства по восточноправославному византийскому обряду как государственной религии, произошло в царствование Бориса-Михаила, в 865 г.
— Очень хорошо, молодец, Райна… Теперь скажи мне: кто составил болгарскую азбуку?
Этот вопрос озадачил девочку. Стараясь вспомнить, что нужно ответить, она молча мигала глазками; раскрыла было рот, но так и не решилась произнести ни слова.
Огнянов ей помог:
— Наши буквы, Райна, кто первый их написал?
Глаза у девочки засияли. Райна подняла голую до локтя ручонку и молча показала на Кирилла и Мефодия, которые благосклонно смотрели на нее с иконы.
— Так, так, милая, святые Кирилл и Мефодий, — послышались голоса из передних рядов.
— Умница, Райна! Святые Кирилл и Мефодий да помогут тебе стать царицей, — пробормотал растроганный поп Ставри.
— Отлично, Райна, можешь идти, — ласково проговорил Огнянов.
Сияющая Райна с видом победительницы побежала к матери. Мать обняла ее, прижала к груди и со слезами на глазах осыпала поцелуями.
Огнянов повернулся к главному учителю и возвратил ему учебник.
— Вызовите и нашу Сыбку, сударь, — попросил Огнянова чорбаджи Мичо.
Живая белокурая девочка уже стояла перед Огняновым и кротко смотрела ему в глаза. Немного подумав, он спросил:
— Сыбка, скажи мне, какой царь освободил болгар от греческого рабства?
— От турецкого рабства болгар освободил… — начала было девочка, обмолвившись, но чорбаджи Мичо перебил ее:
— Постой, Сыбка! Ты скажи, родная, какой царь освободил болгар от греческого рабства, а от турецкого ига найдется кому их освободить…
— Что богу угодно, тому и быть, — изрек поп Ставри. Незамысловатый намек чорбаджи Мичо вызвал улыбку сочувствия на лицах большинства присутствующих. Послышался шепот, приглушенный смех. Сыбка звонко крикнула:
— От греческого рабства болгар избавил царь Асен, [38]От греческого рабства болгар избавил царь Асен… — Братья Петр и Асен, представители крупной болгарской феодальной знати, подняли в 1185 г. восстание против византийского владычества, закончившееся признанием независимости Болгарии и вступлением на болгарский трон в 1187 г. Асена I, принявшего титул царя. Основанное братьями Петром и Асеном так называемое «второе болгарское царство» просуществовало до 1393 г., когда страна была захвачена турками-османами.
а от турецкого рабства их избавит русский царь Александр!
Она плохо поняла, что ей сказал отец. После ответа Сыбки весь зал замер.
Недоумение и беспокойство отражались на многих лицах. Все невольно посмотрели на Раду, а та покраснела и в замешательстве опустила глаза. Она тяжело дышала от волнения. Одни смотрели на молодую учительницу с укоризной, другие — с одобрением. Но всем было неловко. Стефчов, еще минуту назад сидевший с убитым видом, снова поднял голову и победоносно оглянулся вокруг. Все знали о его дружбе с беем, о его связях с турками и теперь стремились хоть что-нибудь прочесть на его лице. Общая симпатия к Раде и Огнянову внезапно охладела, смешалась с молчаливым неодобрением. Единомышленники Стефчова громко роптали, злорадствуя, а те из присутствующих, что хорошо относились к учительнице, безмолвствовали. Поп Ставри, тот был сам не свой от тревоги. Старик теперь испугался собственных слов и про себя молился: «Помилуй мя, боже!» Но среди женщин враждебные лагери определились более резко. Хаджи Ровоама, разъяренная тем, что Стефчова только что опозорили при всех, бросала свирепые взгляды на учительницу и Огнянова и что-то громко кричала. Она даже назвала молодого человека «бунтовщиком», забыв о том, что еще недавно выдавала его за турецкого осведомителя… Были и такие, кто не менее громогласно вступались за Раду и Огнянова. Тетка Гинка кричала так, что ее было слышно во всем зале:
— Да что вы обмерли со страху? Христа, что ли, распяла эта девочка? Правду сказала! И я говорю, что нас избавит царь Александр, — никто, как он!
— Сумасшедшая! Замолчи! — шептала ей мать.
Сыбка растерялась. Она каждый день слышала такие слова от отца и гостей и не понимала, почему теперь все волнуются. Стефчов встал и обратился к сидящим в передних рядах:
— Господа, тут проповедуются революционные идеи, направленные против правительства его величества султана. Я не могу оставаться здесь и ухожу…
Нечо Пиронков и еще три-четыре человека пошли за ним. Остальные же не последовали его примеру.
После минутного замешательства все вдруг поняли, что ничего особенного не произошло. Ребенок по неведению сказал несколько неуместных, но правдивых слов… Ну и что же? Опять водворилась тишина, а вместе с нею вернулось сочувствие к Огнянову, и все снова стали смотреть на него дружелюбно. Сегодня он был героем; на его сторону перешли все честные люди и все матери школьниц.
Экзамены спокойно продолжались и вскоре закончились.
Ученицы спели песню, и все разошлись довольные. Огнянов подошел к Раде проститься, и она сказала ему с волнением:
— Господин Огнянов, сердечно вас благодарю за себя и за моих девочек. Я не забуду вашей услуги.
Во взгляде ее светилось глубокое и горячее чувство.
— Я сам работал учителем, госпожица, и потому понял, как вам было тяжело. Вот и все… Поздравляю вас с хорошими успехами ваших учениц, — участливо проговорил Огнянов и, тепло пожав руку молодой девушке, ушел.
После этого Рада уже не видела гостей, подходивших к ней прощаться.
XII. Бойчо Огнянов
Бойчо Огнянов (Кралич стал называть себя тем именем, которое непроизвольно сорвалось с языка у Викентия, когда тот представлял Соколову своего спутника у еврейского кладбища), так быстро привлекший к себе всеобщее внимание, появился в городе с согласия своих новых друзей — Викентия, игумена и доктора Соколова. Вначале они не пускали туда Огнянова, но он стоял на своем и легко развеял все их опасения. Он уверил их, что в его родном городе, далеком Видине, не бывает почти никто из бяло-черковцев, кроме Марко Иванова; к тому же если б кто и знал его раньше, вряд ли узнает теперь, после того как восьмилетнее заточение в Азии, тамошний климат и перенесенные страдания до неузнаваемости состарили и изменили его.
Но и заточение и страдания не только не охладили преданности Огнянова той идее, ради которой он столько вытерпел, а наоборот, способствовали тому, что он вернулся на родину еще более пламенным и бескорыстным борцом, смелым до безумия честным до самопожертвования, любящим Болгарию до фанатизма. Мы уже видели, как он вел себя в трудных случаях жизни. Да, он вернулся в Болгарию, чтобы работать для ее освобождения. Такого человека, как он, — бежавшего из крепости, живущего под чужим именем, лишенного всяких семейных и общественных связей, ежечасно подвергающегося опасности быть узнанным и выданным, не ожидающего от жизни никаких радостей — такого человека одна лишь великая идея могла заставить приехать в Болгарию и не покинуть ее даже после того, как он совершил два убийства… Как он будет работать и приносить ей пользу? Каковы здесь условия? Что он может сделать? Достижима ли цель, к которой он стремится? Этого он не знал. Он знал только, что ему придется преодолеть множество препятствий и опасностей. Они и обрушились на него сразу же после приезда.
Но для таких рыцарских натур препятствия и опасности — родная стихия, в которой закаляются их силы. Сопротивление их укрепляет, гонения не страшат, опасности воодушевляют, ибо все это — борьба, а борьба вдохновляет и облагораживает. Она красива, даже когда борется червь, поднимающий голову, чтобы ужалить наступившую на него ногу, она героична, когда человек борется из чувства самосохранения, и она священна, когда люди ведут ее во имя человечества.
В первые дни слух, пущенный Хаджи Ровоамой, отталкивал от Огнянова тех, с кем его хотели познакомить друзья. Но его благородный поступок на экзамене, вызванный низостью Стефчова, мгновенно заткнул рты клеветникам и открыл для него все двери и все сердца. Весь городок видел в нем желанного гостя. Огнянов с радостью принял предложение Марко Иванова и Мичо Бейзаде работать в школе учителем — особенно потому, что это объясняло его переселение в город.
Его товарищами по работе были: главный преподаватель Климент Белчев, учителя Франгов и Попов и учитель пения Стефан Мердевенджиев, который преподавал и турецкий язык. Первый получил образование в русской семинарии и, как многие семинаристы, был добродушен, непрактичен и склонен к настороженности; всякий раз, как школу посещали попечители, он декламировал им стихи Хомякова и оду Державина «Бог». Но Марко предпочитал, чтобы Климент Белчев рассказывал ему о величии России и о Бонапарте… Учитель Попов, молодой человек довольно буйного нрава, когда-то был другом Левского и бредил комитетами, революциями, повстанцами. Он с радостью принял нового товарища и страстно к нему привязался… Из всей этой компании только Мердевенджиев был человек неприятный. Он благоговел перед церковным пением и обожал турецкий язык. Первое свидетельствовало о косности и заплесневелости его ума, второе — о преклонении перед бичом: ведь любить турецкий язык мог только тот болгарин, который любил и самих турок или ждал от них благ земных. Не удивительно, что Мердевенджиев был дружен со Стефчовым, — их связывало сходство вкусов.
Огнянов преподавал и в женской школе, а значит, ежедневно виделся с Радой. С каждой, встречей он открывал новые прекрасные черты в душе этой девушки и, проснувшись однажды утром, понял, что любит ее. Нужно ли говорить, что и она уже любила его втайне? Еще в тот день, когда он так по-рыцарски ее защитил, она почувствовала к нему ту горячую благодарность, которая в первый момент — только благодарность, а во второй — уже любовь. Это бедное сердце, стосковавшееся по нежной ласке и сочувствию, воспылало к Огнянову горячей, чистой и беспредельной любовью. Рада увидела в нем воплощение доселе неясного идеала своих грез и надежд и под влиянием этого животворного чувства похорошела и расцвела, как роза в мае.
Этим двум, беспорочным и честным сердцам не нужно было ни многих месяцев, ни многих слов, чтобы понять друг друга. Каждый день Огнянов расставался с девушкой все более очарованный и счастливый. Любовь к Раде стала цвести и благоухать в его душе рядом с другой любовью — к родине. И одна любовь была как исполинская сосна, ожидающая бурь и метелей, другая — как нежный цветок, жаждущий солнечного света и росы; но обе выросли на одной почве, только под двумя разными солнцами…
И все-таки тревожные мысли часто вонзались, как пули, ему в сердце. Что будет с этой простодушной девушкой, которую он хочет связать со своей судьбой, таящей так много неизвестного? Куда он ведет ее? Куда идут они оба? Борец, которому грозят всевозможные опасности и случайности, он увлекает на свой тернистый путь этого чистого, любящего ребенка, так недавно вступившего в жизнь и лишь теперь согретого благодатными лучами любви. Рада хочет, ждет от него счастливого светлого будущего, радостных и безмятежных дней под новым небом, созданным в ее мечтах. Почему должна эта девушка переносить удары, которые судьба готовит Огнянову?
Нет, он обязан открыть ей все, сорвать пелену с ее глаз, сказать ей, с каким человеком она готова связать свою жизнь. Эти мысли жестоко терзали его честную душу, и он решил поговорить с Радой откровенно, исповедаться ей во всем.
Он отправился к Раде.
Рада переселилась из монастыря в комнату при школе, скромно, даже бедно обставленную. Единственным украшением этой комнаты была сама хозяйка.
Огнянов толкнул дверь и вошел.
Рада встретила его, улыбаясь сквозь слезы.
— Рада, ты плакала? О чем, голубка?
Он нежно обнял девушку и погладил ее по раскрасневшимся щекам. Она отстранилась, вытирая глаза.
— Что с тобой? — спросил Огнянов, растерявшись.
— Здесь только что была госпожа Хаджи Ровоама, — ответила Рада дрожащим голосом.
— Она тебя оскорбила, эта монахиня? Опять мучила тебя? А, мои стихи!.. Смотри-ка, их топтали ногами! Рада, объясни мне, что случилось?
— Ах, Бойчо, госпожа Хаджи Ровоама увидела их на столе. Закричала: «Крамольные стихи!» Принялась их топтать и наговорила о тебе столько гнусностей… Как же мне не плакать?.
Лицо Огнянова стало серьезным.
— Что она могла сказать обо мне?
— Чего только не говорила! Ты и бунтовщик, и разбойник, и убийца,!.. Боже мой, неужели эта женщина не знает жалости!
Огнянов озабоченно взглянул на Раду и сказал:
— Слушай, Рада, мы с тобой познакомились, но до сих пор не знаем друг друга, или, вернее, ты меня не знаешь… Это моя вина. Скажи, ты могла бы меня полюбить, будь я таким, каким меня хотят изобразить некоторые люди?
— Нет, Бойчо, я хорошо тебя знаю. Ты благородный человек, и потому я тебя люблю.
И она с детской непосредственностью бросилась ему на шею и ласково заглянула в глаза.
Тронутый этой простодушной доверчивостью, Огнянов горько улыбнулся.
— И ты меня знаешь, правда? Иначе мы не полюбили бы друг друга, — шептала Рада, глядя на него большими блестящими глазами.
Огнянов нежно поцеловал их и проговорил:
— Рада, дитя мое, если я благородный человек, как ты сейчас сказала, значит, я должен признаться тебе в том, о чем ты и не подозреваешь. Моя любовь не позволяла мне огорчать тебя, но этого требует совесть. Ты должна знать, с кем связываешь свою жизнь… Я больше не имею права молчать…
— Расскажи мне все, но для меня ты все равно останешься таким, как был, — промолвила она, смутившись.
Огнянов усадил ее и сел рядом с нею.
— Рада, Хаджи Ровоама сказала, что я бунтовщик. Но она не понимает значения этого слова; она называет каждого честного молодого человека бунтовщиком.
— Правда, правда, Бойчо, она очень злая, — быстро проговорила Рада.
— Но я действительно бунтовщик, Рада. Девушка бросила на него удивленный взгляд.
— Да, Рада, и — не только на словах, но и на деле: я веду, подготовку к восстанию.
Он умолк, она тоже не проронила ни слова.
— Весной мы начнем восстание; поэтому я и живу в этом городе, — продолжал он.
Девушка молчала.
— Вот мое будущее; будущее, полное неизвестности, грозящее всякими опасностями.
Рада растерянно посмотрела на него, но ничего не сказала. В этом холодном молчании Огнянов увидел свой приговор. Ему казалось, будто с каждым его словом любовь этой девушки угасает. Сделав над собой усилие, он продолжал свою исповедь:
— Вот мое будущее. А теперь расскажу тебе о своем прошлом.
Глаза Рады, полные тревоги, впились в его лицо.
— Мое прошлое, Рада, было еще более тяжким и бурным. Знай, что я восемь лет пробыл в заключении, в Азии, как политический преступник… и бежал из Диарбекира!
Девушка молчала, пораженная.
— Скажи мне, Рада, монахиня говорила и об этом?
— Не помню, — сухо ответила Рада.
Немного помолчав в мрачной задумчивости, Огнянов продолжал свой рассказ:
— Она меня называет разбойником и убийцей… Сама не знает, что говорит: не так давно обзывала меня шпионом. Но послушай…
Тут Рада почувствовала, что на душе у него есть что-то еще более страшное, и побледнела.
— Послушай, я убил двух человек, и это было совсем недавно.
Девушка невольно отодвинулась от него.
Огнянов не смел на нее взглянуть; он говорил, обернувшись к стене. Сердце его разрывалось на части, словно его терзали железными клещами.
— Да, я убил двух турок; я, который мухи не обидел…
Я был вынужден их убить, потому что они на моих глазах хотели изнасиловать девочку… и на глазах у ее отца, которого они связали. Да, я убийца, и мне опять грозит Диарбекир или виселица.
— Говори, говори… — прошептала она, сама не своя.
— Больше говорить нечего, теперь ты знаешь обо мне все, — дрожащим голосом ответил Огнянов.
На лице Рады он прочел страшный приговор и ждал его теперь из ее уст.
Рада бросилась ему на шею.
— Ты мой, ты самый благородный! — крикнула она. — Ты мой герой, мой прекрасный рыцарь.
И они обнялись крепким, страстным объятием, трепеща от любви и счастья.
ХІ
I
І. Брошюра
С лестницы послышались тяжелые шаги. Кто-то взбегал по ней так быстро, что дрожал весь этот деревянный дом. Рада вырвалась из объятий Огнянова.
— Это доктор мчится, — сказал Бойчо, прислушавшись. Рада отошла к окну и пылающей щекой прижалась к стеклу, чтобы скрыть свое волнение.
Доктор, как всегда, шумно ввалился в комнату.
— Читайте, — проговорил он, подавая Огнянову какую-то брошюру. — Огонь, братец, огонь! С ума сойти можно!.. Поцеловать бы ту золотую руку, что это написала!
Огнянов раскрыл брошюру. Она была издана эмигрантами в Румынии. Как большая часть подобных книг, эта брошюра была довольно посредственным произведением, полным избитых патриотических фраз, приторной риторики, отчаянных восклицаний и ругательств по адресу турок. Но она возбуждала громадный энтузиазм болгар, жадных до каждого нового слова. Судя по жалкому состоянию страниц, испачканных, измятых, почти истлевших от множества прикосновений, она прошла через сотни рук и зажгла тысячи сердец.
Соколов от этой брошюры был как пьяный. Даже Огнянов, более искушенный в литературе, увлекся, просмотрев несколько страниц, и не мог уже оторвать от них глаз. Доктор ревниво смотрел на него и, не вытерпев, выхватил у него брошюру.
— Послушай, послушай, дай я тебе почитаю! — крикнул доктор и начал читать громким голосом, воодушевляясь все больше и больше; при каждом сильном выражении он левой рукой рассекал воздух, топал ногами и метал пламенные взгляды на Раду и Бойчо, которые позабыли о своих недавних сладостных волнениях и заразились его воинственным пылом. Комната да и вся школа сотрясались от его раскатистой октавы. Прочитав большую часть брошюры и дойдя до длинного стихотворения, которым она заканчивалась, доктор, весь дрожа и обливаясь потом, оборвал чтение и повернулся к Огнянову.
— Огонь, братец, огонь! На, читай… Я устал… Нет, дай я сам; ты читаешь стихи, как поп Ставри «Отче наш»; испортишь все впечатление. Нет, читай ты, Рада!
— Возьми брошюру, Рада, ты хорошо читаешь стихи! — сказал Огнянов.
Девушка начала читать.
Как и прозаическая часть брошюры, стихотворение было написано достаточно бездарно: в нем было много восклицаний, много искусственного пафоса. Но читала его Рада хорошо и с чувством. Ее звонкий вибрирующий голос придавал жизнь и силу любому стиху.
Доктор глотал каждое слово и громко топал ногой. На самом интересном месте дверь открылась без стука, и вошла старуха, которая прислуживала в церкви.
— Вы меня звали? — спросила она.
Бросив на старуху свирепый взгляд, доктор молча вытолкал ее вон, захлопнул дверь и опустил щеколду. Бедная старуха сошла к себе вниз совсем растерянная и приказала детям церковного сторожа не шуметь, потому что учительница дает урок учителю и доктору.
— Кого опять черт несет? — заорал в отчаянии Соколов, снова услышав чьи-то шаги. — Вот я его выброшу в окно! — И он открыл дверь.
Вошла девочка с письмом в руках.
— Кому это? — буркнул доктор.
Девочка подошла к Раде и отдала ей письмо.
Рада, увидев на конверте незнакомый почерк, удивилась, но вскрыла письмо и стала читать.
Бойчо смотрел на девушку в недоумении. Он заметил, что на лице у нее проступили красные пятна, потом появилась улыбка.
— Что это? — спросил Бойчо.
— Письмо. На, читай! Он взял листок.
Это было любовное послание от Мердевенджиева. Бойчо громко рассмеялся.
— Уж этот Мердевенджиев! Теперь он мой соперник, Рада, и к тому же — опасный. Удивительно, как только эта пустая голова смогла сочинить такое послание. Не посмотреть ли в письмовнике, с каких страниц оно списано? Рада, смеясь, разорвала письмо.
— Зачем ты его разорвала? Ответь! — сказал ей Соколов.
— Что же ему ответить?
— Напиши: «О-о-о-о сладкоголосый соловей! О-о-о-о музыкальнейший селезень! О-о-о-о-о нежносердечный удод! Мне выпала высокая честь сегодня, часов в шесть…» — дурачился Соколов, но, взглянув на часы, не кончил фразы и обратился к Бойчо: — Видишь, какой он подлый человечишка?.. Видишь, какой это гнусный интриган? Может, он шпион, а? Поздравляю вас в таком случае! Слушай, когда ты сегодня придешь в школу, плюнь ему в лицо. На твоем месте я бы дал ему по физиономии…
— Просто дурак; ну что с него взять?
— Нет, нет, презирать подлецов мало, их надо наказывать… Разреши мне! — проговорил доктор тоном заговорщика.
— Зачем? К чему это тебе? Не бросай камень в грязь — обрызгает.
— Ага! Постой! — крикнул доктор и хватил себя по лбу, как бы желая удержать какую-то мысль, мелькнувшую у него в голове.
— Что такое?
— Придумал! — И Соколов громко рассмеялся. Огнянов посмотрел на него вопросительно.
— Ничего, ничего… до свидания. И не забудь: завтра отправляемся на Силистра-Йолу.
— Опять? Да что это ты все кутежи затеваешь, душа моя?
— Завтра увидимся, до свидания! — И доктор выбежал. Вернувшись домой, он написал женским почерком следующую записку, адресованную Мердевенджиеву:
«Благодарю. Не нахожу удобным ответить письмом. Жду Вас вечером в саду бабушки Якимчи. Калитка будет открыта. Ах! Ах!
Известная Вам…
28 сентября 1875 года».
Певчий явился на любовное свидание в назначенное время. Но вместо Рады его встретила страшным ревом Клеопатра, которую Соколов привязал в темном углу сада, примыкавшего к его дому.
XIV. Силистра-Йолу
Так называлась расположенная на берегу монастырской реки красивая лужайка, опушенная ветвистыми вербами, высокими вязами и ореховыми деревьями. Уже настала осень, но этот прелестный тенистый уголок, словно остров нимфы Калипсо, [39]Нимфа Калипсо — по древнегреческим преданиям, была владетельницей сказочного острова Огигии, где она в течение нескольких лет удерживала своими чарами полюбившегося ей Улисса (Одиссея), мечтая стать его женою.
— царство вечной весны, — был еще свеж и зелен. К северу от этой чудесной лужайки сквозь пышные ветви деревьев виднелись две вершины горной цепи Стара-планина: Кривины и Остробырдо. Между ними пролегало ущелье с крутыми скалистыми склонами, на дне которого шумела река. Лесной прохладный ветерок нежно шевелил листву, донося сюда благоухание гор и глухой рокот водопадов. По ту сторону реки вздымались высокие белые обрывы, изрезанные и изрытые потоками дождевой воды. Солнце подходило к зениту, и его лучи, пронизывая листву, осыпали лужайку золотым дождем трепещущих зайчиков. Чудесной прохладой и очарованием веяло от этого поэтического уголка, носившего такое прозаическое и неподходящее название — «Путь к Силистре». Ведь никакая торная дорога — ни силистрийская, ни какая-нибудь другая — не проходила через эту уединенную лужайку, так уютно притаившуюся в отрогах неприступной здесь Стара-планины. Но название лужайки объяснялось не ее местоположением, а другим обстоятельством, так сказать, историческим. Уединенность этой лужайки, ее прелесть и прохлада давно сделали ее излюбленным местом для пикников, пирушек и кутежей. В этой бяло-черковской Капуе [40]Капуя — город в Италии. Древняя Капуя славилась роскошью и изнеженностью своих жителей.
разорялись многие мелкие торговцы, моты и кутилы, а разорившись, уходили наживаться в Силистрийский уезд — дикий край изобилия, где все они легко находили себе дело и заработок, а иные даже богатели. Удача первых «искателей сокровищ» из Бяла-Черквы привлекла и других в эту обетованную землю — на силистрийскую низменность.
Вот почему в Силистре и окружавших ее деревнях теперь проживало множество выходцев из Бяла-Черквы; в этих новых местах они стали «пионерами цивилизации», — помимо всего прочего, они дали этому краю человек десять священников и двадцать два учителя. Итак, для бяло-черковцев самая прямая дорога в Силистру пролегала здесь.
Хотя Силистра-Йолу сыграла роковую роль в судьбах многих людей, но слава ее не меркла по сей день и привлекала охотников кутить и пировать. А их было много. Чужеземное иго, при всех своих дурных сторонах, имеет и одно достоинство: делает народы веселыми. Там, где арена политической и духовной деятельности заперта на ключ, где ничто не возбуждает жажды быстрого обогащения, а честолюбивым натурам негде развернуться, — там общество растрачивает свои силы на узко местные распри и личные ссоры, а утешения и развлечения ищет и находит в мелких жизненных благах. Кувшин вина, выпитый в прохладной тени верб близ шумливой кристально чистой реки, помогает забыть о рабстве; кусок мяса, тушеного с алыми помидорами, ароматной петрушкой и забористым перцем, съеденный на траве под нависшими над головой ветвями, сквозь которые синеет высокое небо, делает жизнь царской, а если еще захватить с собой скрипачей, покажется, будто все это — верх земного блаженства. Чтобы хоть как-нибудь мириться с жизнью, порабощенные народы создают свою философию. Безвыходно запутавшийся человек пускает себе пулю в лоб или лезет в петлю. Но ни один порабощенный народ, как ни безнадежно его положение, не кончает с собой. Он ест, пьет и рожает детей. Он веселится. Вспомните народную поэзию, в которой так ярко отражены народная душа, жизнь и мировоззрение простого человека. В этой поэзии тяжкие муки, длинные цепи, темные темницы и гнойные раны перемежаются с жирными жареными барашками, красным пенистым вином, крепкой водкой, шумными свадьбами, веселыми хороводами, зелеными лесами и густой тенью; и все это претворилось в целое море песен.
Когда Соколов и Огнянов пришли на Силистра-Йолу, там уже было шумно от криков веселой компании. Среди других пировали Николай Недкович, развитой и просвещенный юноша; Кандов, студент одного русского университета, приехавший сюда поправить здоровье, человек начитанный, крайне левых убеждений, увлекающийся социализмом; господин Фратю; учитель Франгов — горячая голова; Попов — восторженный патриот; поп Димчо, тоже патриот, но пьяница, и Колчо-слепец. Колчо, молодой человек невысокого роста, с испитым, страдальческим и одухотворенным лицом, был совершенно слеп. Он прекрасно играл на флейте, с которой бродил по всей Болгарии, был остроумным рассказчиком, шутником и непременным участником всех веселых сборищ.
На пестрой скатерти, разостланной по траве, уже лежала еда. Две больших бутыли, одна с белым, другая с красным вином, охлаждались в мельничной запруде, примыкавшей к лужайке. Музыканты-цыгане играли на гадулках, громко распевая турецкие песни. Один кларнет и два бубна с жестяными колокольчиками дополняли этот шумный оркестр. Обед проходил очень весело. Тосты следовали один за другим и, по тогдашним обычаям, произносились сидя.
Первый тост предложил Илийчо Любопытный:
— Будьте здоровы, друзья! Кто чего хочет, подай ему, боже; кто нам зла желает, того бог накажет, кто нас ненавидит, пусть добра не видит!
Все громко чокнулись.
— Да здравствует честная компания! — крикнул Франтов.
— Я пью за Силистра-Йолу и ее завсегдатаев! — провозгласил поп Димчо.
Попов поднял стакан и крикнул:
— Братья, пью за балканского льва! [41]Балканский лев — лев, как деталь болгарского герба, служил символом болгарской государственности.
Оркестр, делавший передышку, заиграл опять и прервал тосты; однако господин Фратю, еще не успевший произнести своего тоста, махнул музыкантам, чтобы они умолкли, встал, осмотрелся и, подняв стакан, восторженно крикнул:
— Господа, предлагаю тост за болгарскую liberte [42]Свободу (франц.)
.Vіvat! [43]Да здравствует! (лат.)
— и выпил до дна.
Остальные, не поняв толком его слов и глядя на его возбужденное лицо, держали в руках полные стаканы, полагая, что он еще не кончил говорить. Господин Фратю, немало удивленный тем, что никто не откликнулся на его призыв, смутился и сел.
— Что вы хотели сказать, господин Фратю? — холодно спросил Кандов, сидевший против него.
Фратю насупился.
— Мне кажется, я выразился довольно ясно, милостивый государь: я поднял бокал за свободу Болгарии.
Два последних слова Фратю произнес совсем тихо и бросил опасливый взгляд на цыган.
— Что вы понимаете под словом «свобода»? — не отставал от него студент.
— А по-моему, тебе лучше выпить за болгарское рабство, — вмешался доктор Соколов, — никакой «свободы Болгарии» не существует.
— Пока нет, но мы ее добудем, дорогой мой. — Каким образом?
— Наливая вино, — вставил кто-то иронически.
— Нет, проливая кровь! — сказал Фратю с жаром.
— Фратю, не забывай: вола привязывают за рога, а человека — за язык! — насмешливо сказал Илийчо Любопытный.
—Да, мы добудем ее мечом, господа! — кипятился господин Фратю, поднимая кулак.
— Раз так, я пью за божество рабов — за меч! — провозгласил Огнянов, поднимая стакан.
Эти слова воодушевили всю компанию.
— Музыканты! — крикнул кто-то. — Сыграйте «Захотел гордый Никифор». [44]«Захотел гордый Никифор» — одна из наиболее популярных народных песен в Болгарии в 50—70-е годы, в которой говорится о поражении и гибели византийского императора Никифора I в войне с болгарами в 811 г.
В те времена эта песня была болгарской марсельезой.
Оркестр заиграл, и все подхватили песню. Когда дошли до стиха «Руби, коли, чтоб родину освободить!», воодушевление дошло до своей высшей точки, и над головами замелькали ножи и вилки.
Господин Фратю схватил большой нож и принялся яростно рассекать им воздух. Размахнувшись, он сгоряча ударил по бутыли с красным вином, которую нес мальчик. Вино пролилось и залило летний пиджак и брюки господина Фратю.
— Осел! — заорал пострадавший.
— Господин Фратю, не сердись, — проговорил поп Димчо, — уж если рубить и колоть, так без крови не обойдешься!
Все громко кричали, но не слышали друг друга, так как оркестр заиграл какой-то турецкий марш и бубен заглушал все другие звуки.
Огнянов и Кандов отделились от остальных и, сидя под деревом, горячо спорили о чем-то. К ним подошел Николай Недкович.
— Вы мне говорите, что нужно начать борьбу, — продолжал разговор Кандов, — потому что борьбой мы добудем свободу. Но что это за свобода? У нас опять будет князь, а это все равно что султан, только мелкий; чиновники по-прежнему будут грабить, монахи и попы — жиреть за наш счет, а армия — высасывать все жизненные соки из народа! И это, по-вашему, свобода? За такую свободу я не отдам и капли крови из своего мизинца.
— Позвольте, господин Кандов, — возразил ему Недкович, — ваши взгляды уважаю и я, но здесь они неприменимы. Нам прежде всего нужна политическая свобода, иначе говоря, мы сначала должны стать хозяевами своей земли и своей судьбы.
Кандов отрицательно покачал головой.
— Однако вы сейчас толковали мне другое. Вы просто ищете новых властителей, чтобы заменить ими старых; вы не хотите шейх-уль-ислама [45]Шейх-уль-ислам (арабск.) — буквально «вождь ислама», глава мусульманского духовенства.
и потому бросаетесь в объятия другого владыки, который носит титул экзарха [46]Экзарх (греч.) — владыка, глава болгарской православной церкви.
, иными словами, меняете деспота на тирана. Вы навязываете народу начальников и вконец уничтожаете идеи равенства; вы освящаете право эксплуатации слабых сильными, труда — капиталом. Ведите свою борьбу ради достижения более современной, более человечной цели; боритесь не только против турецкого ига, но и за торжество современных принципов, то есть за уничтожение таких нелепых явлений, как трон, религия, право собственности и право сильного, — явлений, освященных вековыми предрассудками и возведенных в степень нерушимых принципов отсталостью людей. Читайте, господа, Герцена, Бакунина, Лассаля… Откажитесь от этого узкого обывательского патриотизма и поднимите знамя современного разумного человечества и трезвой науки… Тогда я буду с вами…
— Высказанные вами взгляды, — горячо возразил Огнянов, — говорят лишь о вашей начитанности, но они же весьма красноречиво свидетельствуют о том, что вы не понимаете болгарского вопроса! Под вашим знаменем окажетесь только вы один: народ вас не поймет. Запомните, господин Кандов: в настоящее время мы можем поставить перед народом только одну разумную и реальную цель — свержение турецкого ига. Пока что мы видим только одного врага — турок и против них восстаем. Что касается социалистических принципов, которыми вы нас угощаете, они не годятся для нашего желудка; болгарский здравый смысл их отвергает, и ни сейчас, ни когда бы то ни было они не смогут найти почвы в Болгарии. В такое время громко провозглашать подобные принципы и поднимать знамена «современного мыслящего человечества, трезвых наук и разума» — значит затушевывать первоочередной вопрос. Ведь сейчас дело идет о том, чтобы спасти свой очаг, свою честь, свою жизнь от первого попавшегося шелудивого турка-полицейского. Прежде чем разрешать общечеловеческие вопросы или запутанные проблемы, необходимо сорвать с себя цепи… Те, чьи творения вы читаете, не думают, даже не знают о нас и наших страданиях. Мы опираемся только на свой народ, а значит, и на чорбаджийство и на духовенство: они сила, и мы должны использовать и их. Уничтожь турка-полицейского, и народ увидит свой идеал воплощенным в жизнь! Если у вас есть другой идеал, народ не может считать его своим.
Оркестр перестал играть, и шум утих. Слепой вынул флейту, и зазвучала необычайно прекрасная мелодия.
— Идите-ка сюда, что вы там философствуете? — крикнули товарищи троим собеседникам, сидевшим под деревом.
Но те даже не обернулись — так горячо они спорили.
Слепой играл в торжественной тишине; как ни разгорячены были головы от выпитого вина, пирующие молча наслаждались упоительными звуками, лившимися из черной флейты Колчо. Но вот он внезапно оборвал игру и сказал:
— Знаете, что я сейчас вижу? Все улыбнулись.
— Отгадайте!
— А что ты нам дашь, Колчо, если угадаем? — послышались вопросы.
— Свой телескоп.
— Где же он сейчас?
— На луне.
— Постойте, я угадал: ты сейчас видишь красные щеки Милки Тодоркиной, — сказал пои Димчо.
— Ошибся: мне легче их ущипнуть, чем увидеть.
— Ты видишь господина Фратю, — сказал Попов, так как в эту минуту господин Фратю стоял против Колчо и махал руками перед его носом.
— Нет, разве можно увидеть ветер?
— Может быть, солнце?
— Нет, вы же знаете, что я с ним повздорил и даже клятву дал, что, пока я жив, мои глаза его не увидят.
— Ты видишь ночь? — предположил доктор.
— И не это… Я вижу стакан вина, который мне подносят. Эх вы, забыли про меня!
Несколько человек тут же налили вина в стаканы и, улыбаясь, поднесли их слепому.
— За здоровье честной компании! — провозгласил он и осушил стакан. — А что я получу за то, что вы не отгадали?
— Остальные стаканы, что уже налиты для тебя.
— Сколько их?
— Святая неделя.
— Я больше уважаю день сорока мучеников, — заметил поп Димчо.
— На здоровье!
— Будь здоров!
— Vive la Bulgarie, vive la republique des Balcans! [47]Да здравствует Болгария, да здравствует Балканская республика! (франц.)
— крикнул господин Фратю.
Колчо запел один тропарь [48]Тропарь (греч.) — церковное песнопение.
, высмеивающий монахинь.
Веселье не угасало до вечера. Наконец вся компания собралась возвращаться в город.
— Братцы, завтра пожалуйте в школу на репетицию! — крикнул вслед уходящим Огнянов.
— Какой ставите спектакль? — спросил Огнянова студент.
— «Геновеву».
— Откуда это выкопали такое старье?
— Мы выбрали «Геновеву» [49]«Геновева». — Имеется в виду пьеса «Многострадальная Женевьева» немецкого писателя Фридриха Геббеля (1813–1863). Пользовалась огромной популярностью на любительской болгарской сцене в 60—70-х годах.
по двум причинам: во-первых, это не крамольная вещь, а на этом настаивали чорбаджии; во-вторых, все ее читали и хотят видеть на сцене. Приходится угождать вкусам публики. Ведь мы стремимся получить как можно больше прибыли. Деньги нужны на покупку газет и книг для читалища [50]Читалище. — Народные библиотеки (читалища) стали возникать в Болгарии в 50-х годах прошлого века; их организация и деятельность являлись одной из своеобразных форм борьбы за национальную болгарскую культуру; многие из подобных читалищ в городах и селах Болгарии, руководившиеся местной демократической интеллигенцией, служили центрами подпольной революционной работы.
, да и на многое другое.
Шумно и весело возвращались в город молодые люди. Вскоре они затерялись среди садов, уже окутанных вечерним полумраком. Спустя четверть часа вся компания, громко распевая бунтарские песни, победоносно вступила на темные улицы города. Это мятежное шествие привлекало к воротам кучки женщин и детей.
Одного лишь Огнянова не было среди них. На лугу к нему подошла какая-то девочка, что-то шепнула, и он незаметно отделился от товарищей.
XV. Неожиданная встреча
Огнянов направился на север. Он держал путь к горному ущелью.
Вечерело.
Солнце заходило медленно и величаво… Но вот угасли его последние лучи, позолотив высокие пики Стара-планины. Только на западе несколько облачков с золотой кромкой еще улыбались солнцу с поднебесной высоты. Вся долина была окутана тенью. На западе белые обрывы тонули в вечерних сумерках, все больше сгущавшихся над монастырскими лугами, скалами, вязами и грушами, очертания которых расплывались, теряя четкость. Не слышно было ни птичьего щебета, ни стрекотанья кузнечиков. Крылатое племя, днем оглашавшее эту долину веселым шумом, теперь молча ютилось в своих гнездах, свитых на ветвях деревьев или прятавшихся под карнизами монастырских стен. Вместе с темнотой пришла удивительная меланхолическая тишина ночи, и тишину эту будил только грохот горных водопадов. Время от времени легкий ветер доносил в долину отдаленный звон колокольчиков — это запоздалые стада возвращались в город. Вскоре показалась луна и одарила этот блаженный час новым очарованием. Серебристый лунный свет залил луга, и деревья отбросили на землю причудливые тени. Обрывистый склон, теперь отчетливо видный, напоминал стену каких-то древних развалин; новый купол церкви, весь белый, возвышался над монастырской оградой и тополями, а за ними высоко вздымались вершины Стара-планины, сливаясь с темным ночным небом.
Огнянов обошел монастырь с задней стороны, спустился в темный овраг и, поблуждав несколько минут по его каменистому дну, подошел к мельнице.
Дед Стоян встретил его у дверей.
— Что случилось? — быстро спросил Огнянов.
— Пришел друг.
— Какой друг?
— Наш человек.
— Наш человек?
— Ну да, из тех, что за народ.
— Кто он такой?
— Не знаю. Нынче вечером спустился с гор и — прямо ко мне. Я сначала испугался: подумал — разбойник. Ты бы посмотрел, на что он похож… Ноги как палки… А оказалось — свой человек. Я дал ему хлеба.
— Отведи меня к своему гостю!
— Я его спрятал, иди за мной.
И дед Стоян повел Огнянова на мельницу. Внутри ее было темно.
Мельник зажег коптилку, провел Бойчо между стеной и жерновами, потом между двумя ларями и остановился перед дверцей, над которой висели клочья рваной паутины, — признак того, что эта дверь долго стояла запертой.
— Как? Он здесь заперт?
— Ну да! Береженого бог бережет… разве не так, учитель?
Дед Стоян постучал в дверь и крикнул:
— Эй, господин! Выходи!
Дверь открылась, и какой-то человек, согнувшись, вышел из чулана. Это был юноша небольшого роста, сухощавый, белобрысый, с очень мелкими чертами лица, давно уже не бритого, с живыми глазами и легкими движениями; Огнянова он поразил своей необычайной худобой. Он был одет в хорошо облегавшую его тощее тело белую хэшовскую одежду [51]Хэшовская одежда. — Имеется в виду принятая «хзшами» — болгарскими повстанцами, участниками вооруженной борьбы против турок — полувоенная форма.
, распестренную традиционными кистями и обшитую на спине, груди и коленях цветной тесьмой и шнурами, но такую рваную, что сквозь лохмотья виднелось голое тело скитальца.
Гость мельника и Огнянов, взглянув друг на друга, оба враз вскрикнули:
— Муратлийский!
— Кралич!
Крепко пожав друг другу руки, они расцеловались.
— Как ты очутился здесь? Откуда ты? — спрашивал Огнянов Муратлийского, своего бывшего товарища по повстанческому отряду.
— Я?.. А ты где был и как сюда попал? Неужели это и вправду ты, Кралич?
Кралич оглянулся, растерянно окинул взглядом мельницу и деда Стояна, который застыл на месте, раскрыв рот и продолжая держать коптилку перед товарищами.
— Дедушка Стоян, погаси свет и закрой дверь… Или нет, мы выйдем на двор. Здесь такой шум, что мы друг друга и не услышим.
Дед Стоян пошел вперед с коптилкой и закрыл за ними дверь.
— Ну, беседуйте, — сказал он, — а я пойду лягу. Захочется и вам спать, входите и ложитесь, где понравится!
Дно оврага потонуло во мраке, но обрывистый его склон был хорошо освещен луной. Огнянов и Муратлийский отошли подальше — в самое темное место — и устроились на большом камне, у которого тихо журчала извилистая речка.
— Давай опять расцелуемся, брат, — с чувством проговорил Огнянов.
— Скажи, Кралич, откуда ты взялся? А я-то думал, что ты все еще в диарбекирском раю!
— Так, значит, тебя еще не повесили? — отшучивался Бойчо.
Они говорили как друзья… Схожие судьбы и страдания сближают и чужих людей. А Бойчо и Муратлийский были братьями по оружию и по идеалам.
— Ну, теперь рассказывай, — начал Муратлийский. — Ты пришел издалека… Поэтому тебе первому говорить. Когда ты вернулся из Диарбекира?
— Ты хочешь сказать, когда я бежал?
— Как? Ты бежал?
— В мае.
— И сумел благополучно пробраться сюда? Как же ты шел?
— Из Диарбекира шел пешком до русской Армении, а там через Кавказ пробрался в южную Россию, затем в Одессу, — все с помощью русских. Из Одессы пароходом до Варны. Оттуда через горы — в троянские хижины. Перевалил Стара-планину и очутился в Бяла-Черкве.
— А почему ты выбрал именно этот городок?
— Боялся идти туда, где никого не знаю. В некоторых местах у меня были знакомые, но я не знал, что у них теперь на уме, и не был уверен в них. Вспомнил, что в Бяла-Черкве живет лучший друг отца, благороднейшей души человек. К тому же я был убежден, что меня там никто не знает, кроме него; да и он бы не узнал, не скажи я ему сам, кто я такой.
— Ну, я-то узнал тебя сразу. Итак, ты остался здесь?
— Да. Этот человек, друг отца, помог мне устроиться учителем, и пока, слава богу, все идет хорошо.
— Значит, ты теперь за преподавание взялся, Кралич?
— Официально — за преподавание, а неофициально — за прежнее ремесло.
— Апостольство? [52]Апостольство — то есть пропаганда и организация национально-освободительной борьбы на территории порабощенной Болгарии.
— Да, революция…
— Ну, как у вас тут идут дела? Мы-то оскандалились.
— Дела пока хороши. Настроение очень приподнятое, почва — что твой вулкан. Ведь Бяла-Черква была одним из пристанищ Левского.
— Какой у вас план?
— Плана еще нет. Готовимся к восстанию, но, так сказать, лишь теоретически и ждем, пока время нас научит. А брожение усиливается с каждым днем и в городе и в окрестностях; рано или поздно восстание вспыхнет.
— Молодец, Кралич! Герой!
— Теперь ты расскажи о своих мытарствах.
— Да ты уже знаешь. В Стара-Загоре мы так оскандалились [53]В Стара-Загоре мы так оскандалились… — Имеется в виду восстание, поднятое 16 сентября 1875 г. в районе города Стара-Загоры под руководством Ст. Стамбулова, 3. Стоянова и Г. Икономова; недостаточная подготовленность этого выступления послужила причиной его быстрой ликвидации турецкими властями.
, что стыдно смотреть в глаза людям…
— Нет, нет, рассказывай с самого начала: что произошло с тех пор, как разбили отряд и мы с тобой расстались. За те восемь лет, что я пробыл в Диарбекире, я ничего не слышал ни о тебе, ни о наших товарищах.
Муратлийский лег на камень, положив руки под голову, и, устроившись поудобнее, начал. Рассказывать ему пришлось долго. Он участвовал в Софийском заговоре Димитра Обшти [54]Димитр Обшти — один из сотрудников Басила Левского. Находясь во власти стихийно бунтарских и авантюристических настроений, встал во главе оппозиционной группировки по отношению к В. Левскому и Центральному революционному комитету; самочинно организовал в сентябре 1872 г. нападение на правительственную турецкую почту на Арабоконакском перевале близ города Орхание (ныне Ботевград) и вскоре был схвачен турецкой полицией; данные Обшти предательские показания позволили турецким властям разгромить ряд революционных комитетов в Болгарии и напасть на след Левского, который и был арестован 28 декабря 1872 г.
и в ограблении орханийской почты. Попав в тюрьму в результате предательства, он чудом избежал Диарбекира, а может быть, и виселицы. Затем отправился в Румынию, где полтора года скитался, терпя нужду, а оттуда опять перешел в Болгарию с поручением и снова боролся с опасностями и трудностями, сопутствующими агитатору. Этой весной он очутился в Стара-Загоре и активно участвовал в подготовке к восстанию. Восстание кончилось печально. Муратлийский был легко ранен турками в небольшой стычке у Элхова и ушел на Стара-планину, преследуемый турецкой погоней и даже иными болгарами, к которым обращался с просьбой дать хлеба и крестьянское платье, чтобы переодеться. Десять дней скитался он таким образом по горам, подвергаясь тысячам опасностей и лишений. Нестерпимый голод заставил его спуститься с гор, причем он решил, что попросит хлеба у первого встречного, приставив ему к груди пистолет… К счастью, ему повстречался дед Стоян. И Муратлийский с чувством рассказал о том, как хорошо его принял мельник, ведь с тех пор как он начал скитаться по Стара-планине, это был первый человек, отнесшийся к нему по-братски.
Огнянов с волнением слушал все то, что рассказывал Муратлийский о своих приключениях и пережитых опасностях. Он переживал вместе с ним его тревоги, страдания, горькие разочарования и стыд за подлое поведение людей, неизбежное, впрочем, после крушения всякой революции. С братским участием он сейчас принялся обдумывать, как бы получше устроить друга.
Муратлийский умолк. Река шумела у их ног. Кругом было пусто и тихо. Против того места, где сидели друзья, высились освещенные луной немые громады скал; ночной ветерок покачивал растущие на их вершинах низкорослые деревца и кусты дикой сирени.
XVI. Могила говорит
Утром Огнянов решил вернуться в город. Миновав ущелье, он вышел к монастырю. На поляне перед монастырем, под большими ореховыми деревьями, прогуливался игумен. Наслаждаясь утренней красотой этих романтических мест, он обнажил голову и полной грудью вдыхал живительный, свежий горный воздух. Теперь, осенью, от природы веяло новым меланхолическим очарованием, золотились листья деревьев, желтели бархатные склоны гор, и повсюду был разлит сладостно-нежный запах увядания.
Огнянов поздоровался с игуменом.
#i_004.jpg
— Красивые места, отче, — сказал Огнянов, — ваше счастье, что вы живете среди природы и можете спокойно радоваться ее божественной красоте. Если я когда-нибудь вздумаю уйти в монастырь, то лишь из любви к природе, которая всегда прекрасна.
— Из апостолов да в монахи! Берегись, Огнянов, сразу скатишься на несколько ступенек ниже. Оставайся в миру. К тому же я бы тебя и не принял в свой монастырь, — ты такой безбожник, что, чего доброго, заразишь неверием самого отца Иеротея, — пошутил игумен.
— А что он за человек, этот старик? — спросил Бойчо.
— Весьма благочестивый и почтенный брат, очень похожий на господа Саваофа: по есть у него один грешок — закапывает свои деньги в землю, и они там зарастают плесенью. Сколько раз мы ему намекали, советовали отдать их для общего дела. Притворяется, что не понимает… О нем уже поговорку сложили. «Недогадлив, как отец Иеротей», — говорим мы в подобных случаях. Откуда идешь в такую рань?
— Ночевал на мельнице у деда Стояна.
Игумен посмотрел на молодого человека немного удивленно.
— Тебе что-нибудь угрожает?
— Нет… Я встретился там с одним товарищем.
И Огнянов рассказал о своей встрече с Муратлийским.
— Почему же вы не пришли в монастырь? — укоризненно проговорил игумен. — Там вы, наверное, спали на мешках с зерном.
— Нашему брату революционеру не привыкать стать.
— Благослови вас господь!.. А как вы собираетесь его окрестить, твоего товарища?
— Ярослав Бырзобегунек, австрийский чех, фотограф, решивший обосноваться в Бяла-Черкве.
Отец Натанаил рассмеялся.
— Ну и дерзкие же вы люди, апостолы! Смотрите, как бы крынка не разбилась в третий раз…
— Не беспокойся! И у революционеров, как и у разбойников, есть свой бог, — многозначительно проговорил Бойчо и улыбнулся. — Ба, ты, оказывается, с оружием, — проговорил он, заметив ружье Натанаила, прислоненное к стволу вербы.
— Да вот надумал пристрелять его сегодня утром. Давно уже я не брал ружья в руки… Ты всех точно с ума свел: я теперь каждый день эту музыку слышу… перед самым монастырем… Такая пальба, что и мертвого взбодрит, а про меня, старого грешника, и говорить нечего…
— Ну что ж, не мешает и тебе поупражняться, отец игумен.
Так они говорили, пока не добрались до мельницы — той самой, где Огнянов однажды провел страшную ночь. Он вспомнил все и нахмурился.
Теперь мельница не работала. С той ночи мельник Стоян забросил ее и снял другую, на монастырской реке.
Запущенная и заросшая бурьяном, мельница как-то не вязалась с этой прекрасной местностью и походила на гробницу.
Между тем к собеседникам незаметно подкрался Мунчо и, остановившись возле них, уставился на Огнянова. По тупому лицу помешанного блуждала какая-то странная усмешка. А в глазах отражались и дружелюбие, и страх, и удивление — чувства, которые Огнянов пробуждал в душе Мунчо. Надо сказать, что несколько лет назад Мунчо обругал пророка Магомета в присутствии одного онбаши, и тот избил юродивого до полусмерти. С тех пор в его затемненной душе осталось только одно чувство, только одна мысль, только один проблеск сознания: ужасная, нечеловеческая ненависть к туркам. Оказавшись случайным свидетелем убийства двух турок на мельнице и погребения их трупов в яме, Мунчо стал испытывать к Огнянову благоговейное удивление и почтительный страх. Эти чувства походили на поклонение божеству. Почему-то юродивый называл Огнянова «Руссиан». В ту ночь на галерее он испугался Огнянова, но позднее привык к нему, так как часто встречал его в монастыре. Завидев Огнянова, Мунчо уже не мог оторвать от него глаз и, должно быть, считал его своим покровителем. Когда его обижали монастырские батраки, он их пугал Руссианом: «Вот погодите, скажу Русс-и-ану, чтоб он и вас-с-с за-ре-зал!» — и проводил пальцем поперек горла. Эти же слова он твердил, бродя по городу, но, к счастью, никто не понимал их смысла.
Игумен и Бойчо не обращали внимания на Мунчо, а тот беспрерывно вертел головой и дружески улыбался.
— Смотри, онбаши идет! — сказал игумен. Действительно, невдалеке показался онбаши с ружьем через плечо и сумкой за спиной. Он шел на охоту.
Это был человек лет тридцати пяти, с опухшим желтоватым лицом, большим выпуклым лбом и сонным ленивым взглядом маленьких серых глаз. Подозревали, что он курит опиум. Обменявшись приветствиями, игумен и онбаши немного поговорили об охоте в этом году; затем турок взял ружье игумена и, как это делает всякий страстный охотник, внимательно осмотрел его.
— Хорошее ружье, деспот-эфенди, — проговорил он. — Куда будешь целиться?
— Да вот как раз выбираю место, Шериф-ага… Несколько лет не брал ружья в руки, надо же хоть разок его разрядить.
— А в какую мишень? — спросил онбаши и снял с плеча свое собственное ружье, явно желая показать, какой он меткий стрелок.
— Видишь, вон там на обрыве бурьян, похожий на шапку, — сказал игумен, — около него когда-то копали глину.
Онбаши посмотрел на него немного удивленно.
— Далековато!
Шериф-ага присел на корточки у большого камня, положил на него ружье и прицеливался секунд десять.
Грянул выстрел; пуля подняла пыль в нескольких шагах от «мишени».
Легкая досада отразилась на внезапно покрасневшем лице онбаши.
— Еще раз, — сказал он и, снова присев, стал целиться; теперь он целился почти минуту.
Выстрелив, онбаши поднялся и стал всматриваться в бурьян. Но на этот раз пыль на обрыве поднялась еще дальше от цели.
— Эх, чтоб тебя! — проворчал он, разозлившись. — Деспот-эфенди, нельзя выбирать такую далекую цель! Ну-ка, стреляй теперь ты! Но предупреждаю, зря пропадет пуля… Хоть в обрыв-то попади, — добавил он шутливо.
Игумен поднял ружье, стоя прицелился и сразу же выстрелил.
Облачко пыли взвилось над самым бурьяном.
— Все еще слушается меня эта штучка!.. — воскликнул игумен.
— Постой! — закричал онбаши. — Ну-ка. еще раз… Игумен опять прицелился и выстрелил. Пуля снова попала в бурьян. Онбаши побледнел и сердито проговорил:
— Глаз у тебя меткий, ваше преподобие, и не верится мне, что ты несколько лет не стрелял… Тебе бы впору поучить вашу молодежь, ту, что здесь что ни день увлекается пальбой… — Потом добавил со злобой: — Очень уж распустились, что-то не сидится им на месте… Ну, да когда-нибудь свернут себе шею!
И онбаши смерил Огнянова злым, ненавидящим взглядом.
Все это время Мунчо спокойно стоял поодаль. Но как он изменился теперь! Безумный испуг, смешанный с лютой ненавистью, исказил черты его лица, и оно стало страшным. Разинув рот и широко раскинув руки, он с угрожающим видом уставился на онбаши, словно готовясь кинуться на него. Онбаши, случайно повернувшись в сторону юродивого, бросил на него презрительный взгляд. Глаза Мунчо загорелись звериным бешенством.
— Погоди, Ру-сс-и-ан зарежет и тебя! — крикнул он, брызгая слюной от ярости, и крепко выругался.
Онбаши немного знал по-болгарски, по невнятных слов Мунчо не разобрал.
— Что он промычал, этот скот? — спросил турок игумена.
— Да так просто, эфенди. Или ты его не знаешь?
— Почему это Мунчо здесь так разошелся? В городе он тихий, — заметил Бойчо.
— Неужели не понимаешь? Всякий петух поет в своем курятнике.
Тем временем невдалеке показалась великолепная гончая с черными подпалинами на боках и в кожаном ошейнике, на котором болтался обрывок веревки; гончая бежала по лугу к мельнице.
Все повернулись в ее сторону.
— Сбежала от хозяина, — заметил игумен. — Очевидно, где-нибудь поблизости бродят охотники.
Огнянов невольно вздрогнул.
Гончая добежала до мельницы, остановилась, обнюхала дверь и стала кружить по траве, жалобно воя. Ледяная дрожь пробрала Огнянова.
— Смотрите-ка, да это гончая пропавшего Эмексиз-Пехливана! — воскликнул онбаши.
Гончая — Огнянов хорошо ее помнил — бегала вокруг мельницы, царапала когтями порог, рыла лапами землю у кустов и скулила. Но вдруг она подняла длинную влажную морду и, как бы желая обратить на себя внимание, сердито залаяла. Сердце у Огнянова сжалось от этого угрожающего лая! Он переглянулся с игуменом: оба они были поражены. Онбаши внимательно смотрел на собаку, удивленный и недоумевающий.
Гончая то лаяла, то выла, повернув морду в их сторону.
И вдруг она кинулась к Огнянову. Весь бледный, он отскочил, а собака, яростно лая, бросалась на него по-волчьи.
Он выхватил кинжал и стал обороняться от рассвирепевшего животного, а игумен, не видя поблизости ни одного камня, безуспешно пытался оттащить собаку.
Онбаши молча наблюдал за этой странной сценой. На Огнянова и его сверкающий кинжал он смотрел подозрительно и зловеще. Но, защищаясь, Огнянов мог убить собаку, которая то и дело ловко увертывалась от кинжала, чтобы кинуться на врага с другой стороны, и онбаши отогнал ее.
— Чорбаджи, почему эта собака так зла на тебя? — обратился он к раскрасневшемуся и тяжело дышавшему Огнянову.
— Как-то раз, не помню где, я ударил ее камнем, — ответил Огнянов с напускным спокойствием.
Онбаши посмотрел на него испытующе и недоверчиво. Очевидно, он не был удовлетворен ответом.
В голове у него зародилось смутное подозрение. Но он решил все обдумать потом, а пока сделал вид, что объяснение Огнянова кажется ему вполне правдоподобным.
— Что правда, то правда, собаки этой породы очень злопамятны, — сказал он.
Попрощавшись с игуменом, онбаши пошел к ущелью и вскоре скрылся из виду.
Гончая, подняв хвост, уже трусила по лугу, догоняя своего нового хозяина.
— Ведь вы же убили эту гадину? — проговорил игумен в недоумении.
— Я бросил ее, полумертвую, в заводь, думал, что утонет, но она, к несчастью, осталась жива! — пробормотал Огнянов озабоченно. — Прав был дед Стоян: лучше было зарыть ее вместе с теми двумя псами. И надо же было так случиться, что здесь оказался этот дубина Шериф! Беда там и нагрянет, где ее не ждешь!
— А тех-то вы прикончили как следует? Как бы кто из них не воскрес вроде этой собаки, — проговорил игумен укоризненно. — Когда берешься за такое дело, нужно доводить его до копил, а не бросать на полдороге… Новичок ты еще, Бойчо, в этом ремесле, ну, да, может быть, обойдется. Ведь мы распустили такой слух насчет пропавших турок, что о них перестали беспокоиться. Но придется мне опять разузнать, что про них говорят.
Между тем Огнянов устремил глаза на то место, где были зарыты турки, и с удивлением увидел там большую кучу камней. Ни он, ни мельник Стоян этих камней не бросали. Огнянов высказал свое удивление игумену. Натананл его успокоил, говоря, что камни, очевидно, попали на это место случайно. Они не знали, что Мунчо каждый день ходит сюда и с проклятиями бросает камни на могилу турок, так что уже подобрал все камни, валявшиеся поблизости.
Огнянов протянул руку игумену.
— Куда ты?
— До свидания, спешу. У меня куча дел со спектаклем. Из-за этой проклятой собаки я забыл про свою роль.
— Кого ты играешь?
— Графа.
— Графа? А где же твое графство?.. — пошутил игумен.
— Диарбекирская крепость… Дарю ее тому, кто пожелает. И Огнянов ушел.
XVII. Представление
Драма «Многострадальная Геновева», которую в этот вечер играли в мужском училище, неизвестна большинству молодых читателей. А между тем лет тридцать назад эта пьеса наряду с «Александрией», «Хитрым Бертольдом» и «Михалом» [55]«Александрия», «Хитрый Бертольд», «Михал». — «Александрия» — анонимная повесть о жизни и подвигах Александра Македонского, известная уже в средневековой Болгарии по переводам с византийского оригинала; «Хитрый Бертольд» — немецкая народная юмористическая повесть; «Михал» — комедия Савы Доброплодного (1856), переделанная из пьесы сербского драматурга Йована Поповича.
воспитывала литературные вкусы целого поколения и приводила в восторг тогдашнее общество. Вот вкратце ее содержание. Один немецкий граф, по имени Зигфрид, уехал в Испанию воевать с маврами и оставил в неутешном горе свою жену, молодую графиню Геновеву. Не успел он уехать, как его наместник Голос явился к графине с оскорбительным предложением, которое она с негодованием отвергла. Тогда мстительный Голос убил Драко — верного графского слугу, графиню бросил в тюрьму, а графу написал, что графиня изменила ему с Драко. Разгневанный граф прислал ему приказ убить неверную супругу. Но палачи, на которых Голос возложил эту миссию, сжалившись над графиней, отвели ее с ребенком в лес и, оставив в пещере, бросили на произвол судьбы, а Голосу сказали, что казнили ее. Спустя семь лет злосчастный граф вернулся с войны и, узнав из письма, оставленного Геновевой, что она невинна, стал оплакивать ее раннюю смерть, а Голоса заковал в цепи, и тот сошел с ума от угрызений совести. Как-то раз граф, чтобы развлечься, поехал на охоту в лес и случайно нашел в пещере графиню с ребенком: при них жила серна, кормившая их молоком. Супруги узнали друг друга и, счастливые, вернулись во дворец. Эта наивная и трогательная история вызывала слезы у всех женщин в городе — и пожилых и молодых. Легенду о Геновеве все помнят доныне, а многие дамы даже знали пьесу наизусть.
Вот почему предстоящий спектакль уже много дней волновал бяло-черквовское общество. Его ждали с нетерпением, как большое событие, которое должно было внести приятное разнообразие в монотонную жизнь городка. Все население собиралось идти смотреть пьесу. Богатые женщины шили себе наряды, а бедные, продав на базаре пряжу, покупали билеты немедленно, чтобы не истратить деньги на соль или мыло. Только и было разговоров что о спектакле, и они отодвинули на задний план обычные сплетни о семейной и общественной жизни горожан. В церкви старухи спрашивали друг друга: «Гена, вечером пойдешь на «Геновеву»?» И уже готовились плакать о многострадальной графине. В каждом доме с интересом говорили о том, кто какую роль получил, и с удовлетворением узнавали, что Огнянов будет играть графа. Роль коварного, а впоследствии свихнувшегося Голоса взял господин Фратю — любитель сильных ощущений. (Стремясь произвести на публику как можно более глубокое впечатление, господин Фратю вот уже целый месяц не стриг себе волос.) Илийчо Любопытный играл слугу Драко и в день спектакля раз двадцать репетировал сцену своей смерти от меча Голоса. Он же должен был воспроизводить лай охотничьей собаки графа. И эту роль он разучивал с не меньшим усердием. Играть Геновеву предложили было дьякону Викентию, так как у него были красивые длинные волосы, но, узнав, что духовному лицу не разрешается выходить на сцену, эту роль дали другому парню, снабдив его какой-то белой мазью, чтобы он замазал себе усы. На остальные, второстепенные, роли тоже нашлись желающие.
Труднее было с декорациями и бутафорией, так как требовалось достать уйму всяких вещей, а денег было мало. Впрочем, потратиться пришлось только на занавес: его сшили из красного кумача и заказали одному дебрянскому иконописцу нарисовать на нем лиру. Лира получилась похожей на вилы, которыми ворошат сено. А для обстановки графского дворца собрали всю лучшую мебель в городе. У Хаджи Гюро взяли оконные занавеси с изображением тополей; у Карагезоолу — два малоазиатских кувшина; у Мичо Бейзаде — изящные стеклянные цветочные вазы; у Мичо Саранова — большой ковер; у Николая Недковича — картины на темы из франко-прусской войны; у Бенчоолу — старую продавленную кушетку, единственную в городе; у Марко Иванова — большое зеркало, привезенное из Бухареста, и групповой портрет «мучеников»; из женского монастыря взяли пуховые подушечки; из школы — карту Австралии и звездный глобус, а из церкви — малую люстру, которой предстояло освещать всю эту всемирную выставку. Кое-что позаимствовали даже из тюрьмы конака, а именно — кандалы для Голоса. Костюмы же были те самые, в которых три года назад играли «Райну-княгиню» [56]«Райна княгиня» — пьеса болгарского драматурга Добри Войникова (1866), созданная на основе популярной у болгарских читателей исторической повести русского писателя А. Ф. Вельтмана «Райна, королевна болгарская».
. Таким образом, граф надел Святославову порфиру, а Геновева — багряницу Раины. Голос нацепил себе на плечи что-то вроде эполет и натянул на ноги высокие блестящие ботфорты. Ганчо Попов, игравший Хунса, одного из палачей, заткнул за пояс длинный кинжал, припрятанный до будущего восстания. Драко щеголял в помятом цилиндре Михалаки Алафранги. Напрасно протестовал Бойчо против всей этой нелепицы и мешанины. Большинство актеров упорно настаивало на том, чтобы все на сцене выглядело как можно более эффектным, и ему пришлось подчиниться.
Как только зашло солнце, публика стала сходиться в школу. Виднейшие горожане заняли передние парты, и тут же сел бей, которому послали особое приглашение. Рядом с беем посадили Дамянчо Григорова, чтобы тот по мере сил развлекал старика. Все остальные места были заняты разношерстной толпой, и, пока не поднялся занавес, в зале стоял гул. Из дам больше всех шумела тетка Гинка; она знала пьесу наизусть и рассказывала соседям, какие будут первые слова графа. Хаджи Смион, сидевший за другой партой, отметил, что зрительный зал бухарестского театра значительно больше здешнего, и объяснил зрителям, что означают вилы, намалеванные на занавесе. Оркестр, состоявший из местных цыган-скрипачей, почти беспрерывно играл австрийский гимн, очевидно в честь немецкой графини.
Наконец настала торжественная минута. Исполнение австрийского гимна оборвалось, и занавес поднялся с громким шумом. Первым показался на сцене граф. Зал так и замер, — казалось, будто в нем нет ни души. Граф начал говорить, а тетка Гинка, сидя за своей партой, суфлировала ему. Когда же граф пропускал или изменял хоть слово, она кричала:
— Не так!
Протрубил рог, и вошли посланцы Карла Великого звать графа на войну с маврами. Граф простился с Геновевой, упавшей без чувств, и уехал. Придя в себя, графиня увидела, что графа нет, и заплакала. Ее плач вызвал в публике взрыв смеха. Тетка Гинка опять закричала:
— Да ну, плачь же, плачь! Или плакать не умеешь? Графиня заревела во весь голос, и зал отозвался на это раскатистым хохотом. Громче всех смеялась тетка Гинка, крича:
— Вот бы мне на сцену! Уж я бы заплакала — лучше некуда!
Хаджи Смион объяснил публике, что плач — это целое искусство, и в Румынии даже нанимают женщин оплакивать покойников. Кто-то зашипел на него, чтобы он замолчал, а он, в свою очередь, зашипел на тех, кто слушал его объяснения. Но с появлением Голоса наступил перелом. Голос стал искушать целомудренную Геновеву, а та ответила ему презрением и позвала слугу Драко, чтобы послать его с письмом к графу. Вошел Драко, и его цилиндр возбудил общий смех; Драко смутился. Тетка Ринка крикнула:
— Драко, сними Алафрангову кастрюлю! Валяй без шапки! Драко сиял цилиндр. Новый взрыв хохота в публике…
Однако действие начало принимать трагический характер. Рассерженный Голос вынул меч, чтобы заколоть Драко, но еще не успел дотронуться до него, как Драко, словно подкошенный, упал бездыханным. Публика не удовлетворилась такой нелепой смертью, и кто-то потребовал, чтобы Драко ожил. Но труп Драко за ноги потащили со сцены, причем голова его колотилась об пол. Тем не менее Драко геройски переносил боль и так и не вышел из роли убитого. Графиню бросили в темницу.
На этом действие закончилось, и снова раздались звуки австрийского гимна. Зал зашумел; зрители смеялись и критиковали постановку. Старухи были недовольны Геновевой, которая играла недостаточно трогательно. Фратю же сыграл неблагодарную роль Голоса неплохо и заслуженно внушил ненависть иным старушкам. Одна из них, подойдя к его матери, сказала:
— Эх, Тана, нехорошо поступает ваш Фратю; что ему сделала эта молодка?
Сидя за первой партой, Дамянчо Григоров подробно разъяснял бею события первого действия. Увлекшись собственным красноречием, он кстати рассказал случай с каким-то французским консулом, который бросил свою жену в результате подобной интриги. Бей, выслушав Григорова очень внимательно, решил, что граф и есть французский консул; и в этом заблуждении пребывал до конца спектакля.
— Этот консул большой дурак, — проговорил он строго. — Как мог он приказать убить жену, не разузнав все как следует? Я даже пьяного с улицы и то не посажу под замок, пока не заставлю его дыхнуть на Миала, полицейского.
— Бей-эфенди, — объяснил Дамянчо, — так написано, чтобы поинтереснее было.
— Писака глуп, а консул еще глупее.
Сидевший с ними по соседству Стефчов тоже критиковал графа.
— Огнянов и в глаза не видел театра, — проговорил он высокомерным и авторитетным тоном.
— Ну что ты! Он хорошо играет, — возразил ему Хаджи Смион.
— Хорошо играет? Как обезьяна! Не уважает публику.
— Да, и я заметил, что не уважает, — согласился Хаджи Смион. — Ты видел, как он расселся на кушетке, взятой у Бенчоолу? Можно подумать, что он брат князя Кузы.
— Надо его освистать, — проговорил Стефчов сердито.
— Надо, надо, — поддержал его Хаджи Смион.
— Кто это собирается свистеть? — крикнул человек, сидевший за той же партой.
Стефчов и Хаджи Смион обернулись. Они увидели Каблешкова. [57]Каблешков Тодор (1853–1876) — один из видных руководителей Апрельского восстания. Возглавив революционную работу, он 20 апреля поднял восстание, захватив в Копривштице со своим отрядом конак и уничтожив турецкий полицейский пикет. Он же направил в город Панагюриште знаменитое «кровавое письмо», написанное кровью убитых турок, с призывом к скорейшему выступлению. После подавления восстания скрывался в горах, был схвачен турками и покончил жизнь самоубийством.
В то время Каблешков еще не был апостолом. В Бяла-Черкве он оказался случайно — приехал погостить к родственнику. Смущенный огневым взглядом будущего апостола, Хаджи Смион слегка отодвинулся, чтобы тот смог увидеть зрителя, который собирался свистеть, то есть Стефчова.
— Я! — откровенно ответил Кириак.
— Вы вольны поступать, как вам заблагорассудится, милостивый государь, но если хотите свистеть, выходите на улицу.
— У вас не спрошусь!
— Спектакль дается с благотворительной целью, играют любители. Если вы можете сыграть лучше, идите на сцену! — горячо проговорил Каблешков.
— Я заплатил за билет и прошу без нотаций, — отпарировал Стефчов.
Каблешков вспыхнул. Не миновать бы ссоры, если бы Мичо Бейзаде не поспешил ее предотвратить.
— Кириак, ты разумный человек… Тодорчо, успокойся…
В эту минуту оркестр доиграл австрийский гимн. Занавес поднялся.
Теперь сцена представляла собой темницу, освещенную только лампадой. Геновева держала на руках младенца, родившегося в заключении, и плакала, жалобно причитая. Играла она более естественно, чем раньше. Полуночный час, мрачная темница, вздохи несчастной беспомощной матери — все это разжалобило зрителей. На глазах у многих женщин выступили слезы. Как и смех, слезы заразительны. Число плачущих быстро умножалось, а когда графиня писала письмо графу, прослезился даже кое-кто из мужчин. Каблешков и тот умилился и после одного патетического эпизода захлопал. Но его аплодисменты прозвучали в полной тишине и замерли без поддержки. Многие сердито смотрели на несдержанного зрителя, который поднял шум в самом интересном месте. Иван Селямсыз, то и дело шмыгавший носом, сдерживая слезы, бросил на него свирепый взгляд. Геновеву увезли в лес, чтобы там казнить. Занавес опустился. Каблешков опять захлопал, но и на этот раз у него не нашлось подражателей. В Бяла-Черкве рукоплескания еще не были в обычае…
— Что за мерзкие люди жили в этой стране! — тихо сказал бей Дамянчо Григорову. — Где все это происходило?
— В Неметчине.
— В Неметчине? Этих гяуров я еще не видывал.
— Ну что вы, бей-эфенди! Да у нас в городе живет один немец.
— Уж не тот ли это безбородый, «четырехглазый», — ну тот, что в синих очках?
— Он самый, фотограф.
— Вот как? Хороший гяур… Когда встречает меня, всегда снимает шляпу на французский манер. Я думал, он француз.
— Нет, немец, он, кажется, из Драндабура. [58]Драндабур, искаженное Бранденбург — провинция Пруссии.
Началось третье действие. Сцена снова представляла комнату во дворце. Граф вернулся с войны мрачный и был очень удручен смертью графини. Служанка передала ему письмо Геновевы, написанное в темнице в предсмертный час. Графиня писала, что стала жертвой низости Голоса, что умирает невинно и прощает своего супруга… Граф, читая вслух это письмо, сначала всхлипывал, потом, придя в полное отчаяние, залился слезами. Зрители, тронутые его страданиями, тоже заплакали, и некоторые — в голос. Прослезился и бей, который уже не нуждался в Григорове.
Общее напряжение возрастало и, наконец, стало невыносимым, когда граф приказал привести коварного Голоса — виновника его несчастия. Появился Голос, взъерошенный, страшный, измученный угрызениями совести и закованный в кандалы, взятые из тюрьмы конака. Публика встретила его враждебным ропотом. В Голоса впились разъяренные взгляды. Граф прочел ему письмо, в котором графиня писала, что прощает и своего погубителя. Снова разразившись рыданиями, граф принялся рвать на себе волосы и бить себя в грудь. Публика тоже начала рыдать неудержимо. Тетка Гинка и та проливала слезы, но все-таки решила, что надо успокоить соседей:
— Будет вам плакать! Ведь Геновева жива — она в лесу!
Некоторые старушки, еще не видавшие пьесу, удивленно спрашивали:
— Да неужто она жива, Гинка?
— Надо бы сказать бедняге, чтоб он не убивался, — проговорила бабка Петковица; а бабка Хаджи Павлювица не вытерпела и сквозь слезы крикнула графу:
— Ох, родной, да не плачь ты, жива твоя молодуха!
Между тем Голос начал сходить с ума. Взгляд его вытаращенных глаз был страшен, взлохмаченные волосы стали дыбом; он размахивал руками, отчаянно дергался, скрежетал зубами. Жестокие угрызения совести терзали его; но публике его страдания принесли облегчение. На всех лицах было написано беспощадное злорадство. «Поделом ему!» — говорили женщины. Они даже досадовали на Геновеву за то, что та простила его в своем письме. Матушка господина Фратю, увидев, в каком прискорбном состоянии находится ее сын, обремененный тяжелыми цепями и всеобщим негодованием, растерялась, не зная, как поступить.
— Уморили моего парня, осрамили! — проговорила она и сделала попытку стащить его со сцены, но ее удержали.
Третье действие имело блестящий успех. Шекспировской Офелии никогда не удавалось вызвать столько слез в один вечер…
Последнее действие происходит в лесу. Вход в пещеру. На пороге появляется Геновева, одетая в звериную шкуру, и ее ребенок. Серну, кормящую их молоком, играет коза, которой дали сочных листьев, чтобы она не убежала со сцены. Геновева жалобно рассказывает ребенку об его отце, но, заслышав лай охотничьих собак, вместе с ребенком возвращается в пещеру, таща за рога упирающуюся козу. Лай все громче, и публика находит, что эта роль хорошо удается Илийчо Любопытному. Он проявляет такое усердие, что на его лай отзываются собаки с улицы. Вот появился и граф в охотничьем костюме; вокруг него свита. Зрители, затаив дыхание, впились в него глазами, ожидая его встречи с Геновевой. Бабка Иваница, опасаясь, как бы граф не прошел мимо, предложила соседям сообщить ему, что его жена в пещере. Но граф и сам это увидел. Он наклонился и крикнул в пещеру:
— Кто бы ты ни был, зверь или человек, выходи! Пещера безмолвствовала. Зато из зала послышался негромкий свист.
Все удивленно посмотрели на Стефчова. Он густо покраснел.
— Кто это свистит? — сердито крикнул Селямсыз. Недовольный зал загудел.
Огнянов поискал глазами того, кто свистел, и, заметив, что Стефчов устремил на него наглый взгляд, прошептал:
— Ну погоди, я тебе уши оторву!
Снова раздался свист, уже более громкий. Публика замерла. Еще миг — и последовал взрыв общего негодования.
— Держите этого протестанта — сейчас я его выброшу в окно! — свирепо крикнул Ангел Йовков, гигант ростом в два с половиной метра.
— Вон отсюда свистуна! Вон Стефчова! — раздались голоса.
— Мы сюда пришли не затем, чтобы слушать свист и хлопки! — кричал Селямсыз, превратно поняв рукоплескания Каблешкова.
— Кириак, постыдись! — сердито крикнула тетка Гинка, рядом с которой вся в слезах сидела Рада.
Хаджи Смион шептал Стефчову:
— Побойся бога, Кириак, я же тебе говорил: не надо свистеть. Тут народ простой… сам видишь.
— Почему он свистит? — спросил бей Григорова. Дамянчо пожал плечами. Бей что-то прошептал полицейскому, и тот направился к Стефчову.
— Кириак, — сказал ему полицейский на ухо, — бей приказал тебе пойти на улицу покурить — на душе легче станет.
Надменно усмехаясь, Стефчов вышел, довольный тем. что испортил впечатление от игры Огнянова.
После его ухода все успокоилось. Спектакль продолжался; граф нашел свою пропавшую супругу. Последовали объятия, причитания, слезы. Публика опять расчувствовалась… Добро одержало полную победу над злом. Граф и графиня поведали друг другу о своих страданиях. Бабка Петковица напутствовала их из зала:
— Идите себе домой, родные, и живите в любви да в согласии, не верьте больше этим проклятым Голосам…
— Сама ты проклятая! — не выдержала за ее спиной, матушка господина Фратю.
Бей дал супругам такой же совет, как и бабка Петковица, только менее громко. Все ощутили удовлетворение, даже радость. Граф всюду встречал взгляды, полные сочувствия. спектакль закончился песней: «Зигфрида город, радуйся теперь!» — которую пели граф, графиня и их свита.
Но после того, как спели два куплета этой добродетельно-веселой песни, со сцены послышались звуки другой песни — революционной:
Это было как гром среди ясного неба.
Песню запел один человек, ее подхватили три-четыре актера, потом вся труппа, а за нею начали подпевать и зрители. Патриотический энтузиазм внезапно овладел всеми. Мужественная мелодия этой песни возникла как невидимая волна, выросла, залила весь зал, разлилась по двору и ушла в ночь… Звеня в воздухе, песня зажигала сердца и опьяняла головы. Ее торжественные звуки затронули в людях какие-то новые струны. Пели все, кто знал слова, — и мужчины и женщины; сцена слилась с зрительным залом, души объединились в общем порыве, и песня поднималась к небу, как молитва…
— Пойте, молодцы, дай вам бог здоровья! — кричал Мичо в полном восторге.
Но иные старики потихоньку роптали, находя подобные безумства неуместными.
Бей, не понимая ни слова, слушал песню с удовольствием. Он попросил Дамянчо Григорова переводить ему каждый куплет. Другой на месте Дамянчо, пожалуй, растерялся бы, но Дамянчо был не из тех, кого можно поставить в тупик каверзной просьбой. Вдобавок сейчас ему представился случай испытать свои силы.
И он обманул бея самым нехитрым приемом, сам получая от этого удовольствие. По словам Дамянчо, песня выражала сердечную любовь графа к графине. Граф якобы сказал жене: «Теперь я тебя в сто раз больше люблю», а она ему ответила: «Люблю тебя в тысячу раз больше…» Он обещал в честь ее построить церковь на том месте, где была пещера, а она ему ответила, что продаст все свои алмазы, чтобы раздать милостыню бедным и соорудить сто водоразборных колонок, отделанных мрамором.
— Что-то уж слишком много колонок, не лучше ли было бы ей построить мосты на счастье? — перебил его бей.
— Нет, колонки лучше, а то в Неметчине мало воды, и люди там больше пьют пиво, — стоял на своем Григоров.
Бей кивком головы выразил согласие с его мнением.
— А где Голос? — спросил бей, ища среди актеров господина Фратю.
— Ему сейчас не положено выходить на сцену.
— Правильно… Такого негодяя нужно было повесить. Если будут опять играть эту пьесу, скажи консулу, чтобы он его не оставлял в живых. Так будет лучше.
И правда, господина Фратю не было среди актеров. Решив не дожидаться лавров от публики, он благоразумно улизнул, как только началось крамольное пение.
Труппа допела песню, и под крики «браво!» занавес опустился. Вновь зазвучал австрийский гимн, провожая публику к выходу. Вскоре зал опустел.
Актеры переодевались на сцене, весело разговаривая с друзьями, пришедшими их поздравить.
— Каблешков, черт бы тебя побрал, с ума ты сошел, что ли? Влез на сцену, стал за моей спиной и ну реветь, как ветер в бурю! Отчаянный ты… — говорил Огнянов, стаскивая с ног сапоги князя Святослава.
— Не вытерпел, братец, надоело слушать, как все плакали и кудахтали над твоей «многострадальной Геновевой». Нужно было чем-то отрезвить народ. И вот мне пришло в голову выйти на сцену… Сам видишь, какой получился блестящий эффект.
— Да, но я все посматривал вокруг, — не схватит ли меня за локоть кто-нибудь из полицейских, — смеялся Огнянов.
— Не волнуйтесь, Стефчов убрался раньше, чем мы запели, — сказал Соколов.
— Это бей его выгнал, — вставил учитель Франгов.
— Но сам-то бей остался, — заметил кто-то. — Я видел, как внимательно он слушал… Завтра ждите неприятностей…
— Будет вам беспокоиться! Ведь рядом с ним сидел Дамянчо Григоров. Он ему заморочил голову, надо думать. А если нет, отберем у него диплом острослова.
— Я не без умысла пригласил его и посадил рядом с беем, — старик любит анекдоты. Эта лиса сумела заговорить ему зубы, — будьте покойны! — говорил Николай Недкович, снимая с себя тонкую рясу попа Димчо, в которой играл роль отца Геновевы.
Все надеялись, что никто их не выдаст. Но утром Огнянова вызвали в конак.
Он предстал перед беем, который сидел насупившись.
— Консулус-эфенди, — сказал ему бей, — мне стало известно, что вы вчера пели бунтарские песни, это правда?
Огнянов ответил отрицательно.
— Но онбаши уверяет меня, что это так.
— Его ввели в заблуждение. Вы же сами были на спектакле.
Бен вызвал онбаши.
— Шериф-ага, когда пели «эти» песни? При мне или без меня?
— Крамольную песню пели при вас, бей-эфенди. Кириак-эфенди не станет врать.
Бей строго посмотрел на онбаши. Его самолюбие было задето.
— Что ты вздор мелешь, Шериф-ага? Кто там был, Кириак или я? Я все слышал своими ушами. Кому чорбаджи Дамянчо слово в слово переводил всю песню? Мне. Я вчера беседовал и с чорбаджи Марко, он тоже находит, что песня очень хорошая… Чтобы такого безобразия больше не было! — прикрикнул бей на онбаши и повернулся к Огнянову: — Консул, извини за беспокойство, произошла ошибка… Постой, а как звали того, закованного в цепи?
— Голос.
— Да, Голос… Ты бы лучше приказал его повесить. Я бы непременно повесил… Не следовало тебе слушаться женских советов… Все было хорошо, а песня лучше всего, — закончил бей, с трудом поднимаясь с места.
Огнянов попрощался и вышел.
— Скоро услышишь другую песню, и ее ты поймешь без помощи Дамянчо, — бормотал себе под нос Огнянов, выходя в ворота.
Но он не заметил, как зловеще смотрел на него онбаши.
XVIII. В кофейне Ганко
Прошло несколько дней. Кофейня Ганко, как всегда, была с раннего утра полна посетителей, шума и дыма. Сюда сходились и стар и млад, здесь обсуждались общинные дела, восточный вопрос, внутренняя и внешняя политика всей Европы. Это был своего рода малый парламент. Но пока что на повестке дня стояло представление «Геновевы», дававшее основную пищу для разговоров. Впрочем, ему предстояло еще долго занимать местное общество, и с течением времени впечатление, произведенное пьесой, все больше углублялось. Многих волновала история с пением революционной песни, вызывавшая самые горячие споры. Теперь, когда страсти улеглись, некоторые осуждали Огнянова, за которым сохранилось прозвище «Граф», как это бывает с актерами-любителями, имевшими успех у публики; а господина Фратю все звали «Голос». Даже и в это утро господин Фратю с удивлением заметил, что некоторые почтенные старцы смотрят на него косо, не прощая ему клевету на Геновеву. Одна старушка, остановив его на дороге, сказала:
— Ах, родной, зачем ты так сделал? И не грех тебе перед богом-то?
Но с приходом чорбаджи Мичо Бейзаде разговор в кофейне вновь перешел в не знающую пределов область политики.
Чорбаджи Мичо Бейзаде, смуглый пожилой человек невысокого роста, носил шаровары и суконную безрукавку. Как и его сверстники, он не получил почти никакого образования, и кругозор его был ограничен; но жизнь, полная испытаний, сделала его опытным и рассудительным. Его черные живые глаза сияли умом, худое лицо было изборождено глубокими морщинами. У него была одна странность, сделавшая его притчей во языцех, а именно: непомерное пристрастие к политике и непоколебимое убеждение в скором падении Турции. Само собой разумеется, он был русофилом, до мозга костей, до фанатизма, порой даже до смешного. У всех еще в памяти, как он вспылил, когда на экзамене в школе ученик сказал, что под Севастополем Россия была побеждена.
— Ошибаешься, сынок, Россию нельзя победить! Возьми назад свои деньги у того учителя, что тебя учил, — сердито сказал чорбаджи Мичо.
Тут же на экзамене учитель попытался с учебником в руках доказать, что в Крымской войне Россия потерпела поражение. Мичо тогда раскричался, заявил, что «его история врет», и, будучи попечителем школы, добился увольнения учителя.
Нервный и горячий, он взрывался, как только кто-нибудь осмеливался говорить наперекор его заветным убеждениям. В таких случаях он кипятился, кричал и ругательски ругался. Но сегодня он был весел и, садясь за стол, проговорил с победоносным видом:
— А турок-то опять поколотили!
— Как? — послышались радостные, удивленные голоса.
— Любобратич и Божо Петрович [60]Божо Петрович (Божидар Петрович) — один из видных вождей Герцеговинского восстания 1875 г., черногорский воевода.
ухлопали несколько тысяч турок, — ответил Мичо, решив сообщать новость по частям, чтобы продлить удовольствие.
— Браво, дай им бог здоровья! — крикнуло несколько человек.
— И Подгорица [61]Подгорица — турецкая крепость на черногорской границе, в районе которой оперировали повстанческие отряды Божо Петровича.
взята, — продолжал Мичо.
Удивлению не было конца. Можно было подумать, что взята не Подгорица, а Вена.
— Оружия и добровольцев видимо-невидимо: валом валят из Австрии.
— Неужели правда?
— Босния опять загорелась. Сербия пришла в движение и готовит войска. А зашевелится Сербия, и мы зашевелимся. Тогда плохи будут дела нашего…
— Пошел он к черту!
— Австрия и пикнуть не посмеет, потому что Горчаков [62]Горчаков А. М. (1798–1883) — князь, русский дипломат.
цыкнет на нее из Петербурга, скажет: «Стой! Режут ли там друг друга, дерутся ли, уж это их дело…» Тогда песенка наших будет спета.
Все навострили уши и с удовлетворением слушали чорбаджи Мичо, который сообщал такие радостные вести.
— Сколько человек убито? — спросил Никодим.
— Турок-то? Я тебе говорю — тысячи; скажи две, скажи пять, скажи десять — не ошибешься. Молодцы герцеговинцы — они шутить не любят.
— Хорошо, если только правда!
— Я тебе говорю, что правда!
— А где ты это узнал? — спросил чорбаджи Марко.
— Из верного источника, душа моя. Позавчера господин Георги Измирлия узнал от Янаки Дафниса, аптекаря в К., что все это было написано в триестской газете «Клио».
— Не думаю, чтоб герцеговинцы сумели чего добиться… Повоюют, повоюют, да и уморятся. Сколько их там? Горсточка, — сказал Павлаки, ища одобрения во взглядах остальных посетителей.
— И я так говорю, Павлаки: сколько их, герцеговинцев? Горсточка. Турки их не боятся, — согласился с ним Хаджи Смион, поправляя чулок на левой ноге.
Тут вмешался чорбаджи Мичо.
— Ты, Павлаки, извини меня, ни черта не понимаешь, и ты, Хаджи, тоже, — возразил он горячо. — В политике очень часто из ничего получается что-то. Сам Горчаков сказал, что из Герцеговины полетят искры, от которых вспыхнет пожар во всех турецких владениях.
— А мне кажется, что эти слова сказал Дерби [63]Дерби. — Эдуард Генри Стенли, граф Дерби (1826–1893), английский государственный деятель, консерватор; в 1874 г. — министр иностранных дел; поддерживал реакционную Турцию.
, — с важностью поправил его господин Фратю.
Чорбаджи Мичо насупился.
— Дерби — англичанин и не мог говорить против султана, — возразил он. — Знаю я эту аглицкую политику: «В Турции все хорошо, Турция процветает…» Я тебе говорю, что Дерби не мог этого сказать.
— Ну, конечно, Фратю, Дерби так не говорил, — подтвердил Хаджи Смион.
— Эх, кабы вспыхнул пожар да сгорел бы весь Царьград, мы бы враз и освободились от этой погани, — откликнулся сапожник Иванчо Дудов, который, скажем прямо, был новичком в политике.
— Здесь речь идет о другом пожаре, Иванчо, — объяснил Павлаки без улыбки.
— Настоящий пожар вспыхнет, когда загорится Болгария, — изрек господин Фратю.
— А зачем ей гореть, Болгарии? Не нужно мне, чтобы она горела, Болгария-то. Нам надо сидеть тихо-смирно. Или не знаете, какая недавно заварилась каша в Загоре? — хмуро возразил чорбаджи Димо.
— Вот, Фратю, ты так говоришь, а почему, спрашивается? — отозвался Данчо-Пекарь. — Потому что, когда все начнется, ты очутишься в Румынии на Подумогушое [64]Подумогушой — центральная улица Бухареста.
и будешь оттуда кричать: «Держите их!» — а нам здесь будут рубить головы!.. Нет, уж ты меня лучше не уговаривай… Данчо тоже разбирается в людях.
— Напротив, я останусь здесь и тоже буду жертвовать собой, — возразил господин Фратю.
— Уж если суждено вспыхнуть пожару, так хоть бы поскорее, — сказал кто-то. — Разве это государство? Оно и сейчас горит, только дыма нет. У нас последние рубахи с плеч поснимали… За город носа показать не смеешь. Да разве это государство?.. Дрянь!
— Не беспокойтесь, теперь не долго, — сказал Мичо, — есть предсказание, что Турция скоро падет.
— Турция совершенно сгнила, один скелет остался, а больше нет ничего… Толкни — и развалится! — поддержал его кто-то.
— А если не толкнем ее, значит, сами дураки! — с жаром воскликнул поп Димчо.
— Так-то так, — отозвался поп Ставри, — правда, заварилась каша. И малый и старый только о том и твердят. Даже у баб, у детишек день-деньской все один разговор. А песни послушай: теперь уж не услышишь «ахов» да «охов», а все о ружьях да о саблях поют. «Как грянут барабаны, так взыграет мое сердце. Вставайте с турками драться!» Ну и прочие безумные песни. А молодые ребята? Поищи-ка их! Все на монастырском лугу. «Бау, бум, бау, бум» — только и слышишь, целый день палят из ружей; в Бозалан не проедешь. Мой Ганко набрал где-то целую кучу пистолетов и ружей и, не успеет распустить учеников, берется за свое оружие. «Зачем тебе, сынок, спрашиваю, это старье?» — «Скоро понадобится, отвечает, придет время, когда самый завалящий пистолет на вес золота будет…» Да, на бочке с порохом сидим; все это так просто не кончится, помяните мое слово. Сохрани нас бог!
Бесхитростные и откровенные речи попа Ставри правдиво отражали то, что делалось вокруг. Вот уже несколько месяцев, пожалуй, со дня появления Огнянова в городе, — как это отметил Стефчов, — повсюду начался подъем духа, который с каждым днем возрастал, и особенно после сентябрьского восстания в Стара-Загоре.
На пирушках провозглашались патриотические тосты и открыто говорилось о восстании; вокруг монастыря целый день раздавались ружейные выстрелы — это молодежь училась стрелять. Революционные песни вошли в моду и проникали всюду — в дома, на посиделки и оттуда на улицы; сентиментальные любовные песни везде были вытеснены патриотическими. Люди прямо диву давались, слыша, как девушки поют на посиделках:
Или как почтенные матери многочисленных семей с жарой распевают во весь голос:
Но все это были лишь платонические порывы, и, презирая их, турки делали вид, будто ничего не слышат. Однако после неудачного сентябрьского восстания в Стара-Загоре турки не пугались не на шутку, и ярость их вылилась в кровавые расправы над болгарами. На стрельбу болгар но голым обрывам турки отвечали выстрелами в живых людей; на крамольное пение болгарок — изнасилованием их сестер и убийством их братьев. Турки убивали безоружных путников, жгли деревни, брали в плен жителей и делили добычу с полицией. По всей Фракии стон стоял от невиданных насилий и зверств.
Во многом соглашаясь с Мичо, чорбаджи Марко возражал ему, когда заходила речь о восстании. Самую мысль об этом он называл безумием и строго отчитывал Огнянова, которого любил и всегда защищал, за каждое крамольное слово, сказанное в его присутствии.
— Удивляюсь не глупости тех вертопрахов, что ходят стрелять на монастырский луг и бредят всяким вздором, — начал дядюшка Марко, — нет, я на тех не могу надивиться, у кого седина в бороде. Какая их муха укусила?.. Мы играем с огнем. Пятьсот лет Турция держала в страхе весь мир, и ее хочет одолеть кучка молокососов с кремневыми ружьями!.. Не дальше, как вчера, вижу своего Басила: тащит карабин к монастырю и тоже собирается уничтожать Турцию!.. Иной раз скажешь ему цыпленка зарезать, так этот трусишка бежит на улицу и просит первого встречного порезать цыпленку горло: каплю крови увидеть боится… «Иди домой, сумасшедший, — говорю ему, — тебе ли за оружие браться?» Мы здесь живем точно в аду. Вы говорите — бунт? Не дай бог до него дожить, тогда все пропало… Камня целого здесь не останется…
В разговор вмешался Ганко, содержатель кофейни:
— Правду говорит дядюшка Марко. Восстание для нас гибель.
И он посмотрел на потолок, где счета его должников были написаны мелом в виде бесчисленных черточек. Возражения Марко немного рассердили Мичо.
— Марко, — сказал он, — ты говоришь мудро, но есть люди мудрее нас, и они знают, что все это сбудется. Так или иначе, Турции суждено пасть.
— Не верю я вашим пророкам, — спорил Марко, подразумевая Мартына Задеку [66]Мартын Задека — мнимый автор книжки пророчеств о политических событиях ближайшего столетия, изданной на немецком языке в конце XVIII века и пользовавшейся известной популярностью в Болгарин в годы турецкого владычества, так как в ней «предсказывалось» падение Турецкой империи.
, в которого благоговейно веровал Мичо. — Что мне твой Задека! Прндн сюда сам царь Соломой, я и ему не поверю, если он скажет, что мы в силах сделать что-нибудь путное… А ребячество нам ни к чему.
— Но позволь, Марко, а если так повелел сам бог? — заметил мои Ставри.
— Бог повелел нам терпеть, батюшка. А уж если он решил погубить Турцию, так не на нас, сопляков, он возложит такое дело.
— Теперь уже известно, душа моя, кто ее погубит, — сказал Павлаки.
— Дед Иван, дед Иван! [67]Дед Иван. — «Дедом Иваном» в Болгарин называли Россию, русский народ, как грядущего освободителя болгар от турецкого ига.
— послышались голоса. Чорбаджи Мичо, видимо, почувствовал удовлетворение.
— Кому-кому, а мне можете об этом не говорить, — начал он, оживившись. — Я то самое и хочу сказать, что мы пойдем впереди, а дед Иван с дубиной в руках пойдет за нами до самой святой Софии! [68]…до самой святой Софии! — то есть до Константинополя (Стамбула), в то время столицы Турции с ее мечетью Айя-София, бывшим византийским храмом св. Софии.
Как можно без его согласия? Да разве смог бы Любобратич убивать этих псов целыми тысячами, если бы не опирался на его могучее плечо? Но я к тому речь веду, что дни турецкого владычества уже сочтены, как дни чахоточного. Это черным по белому писано — я не из пальца высосал… Слушайте еще раз, кто не верит: «Константинополь, столица султана турецкого, взят будет без малейшего кровопролития. Турецкое государство вконец разорят, глад и мор будет окончанием сих бедствий, турки сами от себя погибнут жалостнейшим образом!» А в другом месте опять-таки сказано: «Мечети ваши разорены, а идолы ваши и алкоран вовсе истреблены будут! Мохаммед! Ты — восточный антихрист! Время твое миновало, гробница твоя сожжена, и кости твои в пепел обращены будут!»
В пылу красноречия Мичо, сам того не замечая, вскочил и рубил воздух рукой.
— Но когда же это пророчество исполнится? — спросил поп Ставри.
— Говорю вам — скоро; час пробил!
В эту минуту дверь открылась, и вошел Николай Недкович; он держал в руках только что полученный номер газеты «Век» [69]«Век» — болгарская газета, издававшаяся в Константинополе (1874–1876) Марко Балабановым; орган сторонников «мирного» разрешения национального вопроса в султанской Турции путем частичных реформ.
.
— Это свежий, Николчо? — крикнуло несколько человек. — Читай, читай!
— Ну-ка, посмотрим, много ли голов пало от руки Любобратича, — нетерпеливо говорили другие.
— Я же вам говорю — тысячи. Садись сюда, Николчо! — И Мичо освободил ему место рядом с собой.
Николай Недкович развернул газету.
— Сначала прочти о герцеговинском восстании! — приказал дядюшка Мичо.
В торжественной тишине Недкович стал читать. Его слушали, затаив дыхание, но радостная весть о победе восставших, помещенная в газете «Клио», не подтверждалась. Напротив, известия с театра военных действий оказались плохими: не только Подгорица не была взята, но и последний отряд Любобратича потерпел полное поражение, а сам Любобратич бежал в Австрию.
Все повесили носы. Лица людей выражали глубокое разочарование и скорбь. Недкович тоже был расстроен; голос его ослабел и стал хриплым.
Мичо Бейзаде внезапно прошиб пот, он побледнел и, дрожа от злобы, закричал:
— Враки, враки и еще раз враки! Рассказывай другим эту чушь собачью! Любобратич их бил и разбил!.. Врет газета! Не верьте ни одному ее слову!
— Но, дядюшка Мичо, — возразил Недкович, — телеграммы взяты из разных европейских газет. В них, наверное, есть доля правды.
— Враки, враки, это все турки сами выдумали в Царьграде! Ты найди «Клио» да почитай.
— И я не верю, — поддержал его Хаджи Смион, — газетчики врут, как цыгане. Помню, в Молдове была одна газетка: что ни скажет, обязательно соврет.
— Вранье, вранье! — добавил кто-то.
— Я же вам говорил, — продолжал Мичо, — турецкие сообщения всегда надо понимать наоборот: если пишут, что убито сто герцеговинцев, значит, ухлопали сотню неверных, а если скажешь — тысячу, тоже не ошибешься.
Дядюшке Мичо удалось немного подбодрить общество этими словами. Они казались убедительными, ибо отвечали тайным желаниям каждого. А газетным сообщениям не хотелось верить, потому что они несли плохие вести. Да и нельзя же доверять этой газетке! Но когда та же газета сообщала об успехах Любобратича, никому не приходило в голову усомниться в достоверности ее сведений. И все-таки сегодняшние известия расстроили завсегдатаев кофейни Ганко. Разговоры понемногу прекратились, у всех было тяжело на душе. Мичо и тот чувствовал себя как-то неловко. Он сердился на себя самого, на газету «Век» и на весь мир, потому что новость, вычитанная в газете «Клио», не подтвердилась. Вот почему он взорвался, когда среди полной тишины Петраки Шийков проговорил язвительным тоном:
— Как видно, дядюшка Мичо, твоя герцеговинская искра останется только искрой, и ничего из нее не получится… Слушай, что я скажу: Турция будет нами владеть и в этом году, и в будущем, и через сто лет, а мы до самой своей смерти будем обманывать себя твоими пророчествами.
— Шийков! — заорал разъяренный Мичо. — Если твоя пустая башка ничего не смыслит в этих делах, так и молчи! Такой скотине, как ты, сколько ни долби, все равно ни черта не поймешь.
Начиналась ссора, но появление Стефчова прервало ее и положило конец крамольным разговорам о падении Турции.
XIX. Отклики
Снова наступила тишина. Присутствие Стефчова стесняло завсегдатаев кофейни. Он сел, поздоровался кое с кем и с торжествующим видом стал прислушиваться… Стефчов полагал, что прерванный разговор касался неких пасквилей на Огнянова и Соколова, во множестве разбросанных всюду в прошлую ночь. Но никто и не заикнулся об этом, то ли потому, что о пасквилях ничего не знали, то ли потому, что отнеслись к ним с презрением.
Рассерженный Мичо ушел. За ним еще несколько человек вышли из кофейни.
В это время вошли двое новых посетителей. Это были Огня нов и Соколов. Как только они сели. Хаджи Смион обратился к первому:
— Граф, не покажешь ли к рождеству еще какую-нибудь комедию?
— «Геновева» — не комедия, а трагедия, — поправил его господин Фратю. — Комедией называется смешной спектакль, а трагедией — спектакль, в котором есть трагические, душещипательные сцены… Пьеса, которую мы сыграли, — это трагедия… Моя роль была трагической ролью… — объяснял многознающий господин Фратю.
— Знаю, знаю, сколько я их насмотрелся в Бухаресте! А как хорошо ты сыграл сумасшедшего! Не сглазить бы тебя, Фратю, но я все-таки скажу: ты был совсем сумасшедшим… Очень тебе помогли волосы, — похвалил его Хаджи Смион.
В разговор вмешался Иванчо Йота, который только что вошел.
— Не о театре ли речь ведете? — спросил он. — Я в прошлом году был в театре в К., когда играли… не помню что… ах, да — «Ивана-разбойника».
— «Иванко-убийцу» [70]«Иванко-убийца» — известная историко-патриотическая драма «Иванко, убийца царя Асена» (1872) болгарского писателя Васила Друмева.
, — поправил его господин Фратю.
— Ну да, убийцу… Только наша пьеса лучше кончается… Моя Лала всю ночь бредила. Кричит: «Голос! Голос!» — словно какая припадочная, а сама вся дрожит от страха.
Весьма польщенный, господин Фратю горделивым взглядом окинул компанию.
— Да, да, я потому и прошу Графа снова показать нам комедию… Вот будет хорошо, ей-богу!.. Только песню пускай споют другую, — начал было Хаджи Смион, но вдруг спохватился, что косвенно порицает песню, спетую после спектакля, и в смущении принялся шарить у себя по карманам.
— «Геновева» — не комедия, а трагедия, — повторил господин Фратю строгим тоном.
— Да, да, трагедия… одним словом — театр.
— Ну нет, это была комедия: она вызывала смех, — откликнулся из своего угла Стефчов с ехидной усмешкой.
Огнянов, прервав свою беседу с Соколовым, проговорил:
— Боюсь, Хаджи, как бы меня опять не осрамили… Стефчов не отрывал глаз от газеты, которую держал в руках.
— Кто тебя осрамит? Никто не может тебя осрамить! — пробурчал дед Нистор. — Покажи нам опять «Геновеву» — дети только о ней и говорят. В тот день паша Пенка лежала больная, а теперь только и твердит: «Папа, хочу «Геновеву», «Геновеву» хочу!»
— Хорошо, дед Нистор: да боюсь, не освистали бы меня, — проговорил Огнянов, бросив быстрый взгляд на Стефчова, — ведь это неприятно.
— Особенно, когда свист исходит из навозной кучи, — язвительно добавил Соколов.
Чуть не задохнувшись от злости, Стефчов побагровел, но не решился отложить газету. Он боялся Огнянова и под его презрительным взглядом чувствовал себя очень нехорошо. А глаза Огнянова загорелись угрожающим огнем.
— И я тебя поддержу, дед Нистор, — сказал Чоно Дойчинов, — я тоже хочу посмотреть «Геновеву»… Только Голоса пускай играет Кириак, эта роль больше ему под стать; Фратю, тот хоть и хвастунишка, а божий человек; напрасно его люди ругали.
Стефчов покраснел до ушей от этого простодушного, но ядовитого комплимента, который задел и господина Фратю.
Огнянов и Соколов невольно улыбнулись. Улыбнулся и Хаджи Смион, хоть и сам не знал почему.
Подняв глаза, Стефчов раздраженно посмотрел на Огнянова и Соколова.
— Да, я надеюсь, что Огнянов из Лозенграда скоро покажет нам и трагедию, — сказал он, стараясь говорить спокойно, хотя голос его дрожал от злости. — Он может быть уверен, что на этот раз никто не будет смеяться — и меньше всего он сам.
Стефчов сделал ударение на слове Лозенград. (Огнянов говорил, что родился в этом городе). Заметив это, Огнянов немного изменился в лице, но отозвался спокойно:
— Когда за кулисами находятся такие опытные манипуляторы, я хочу сказать — шпионы, как Стефчов, не мудрено, если все превращается в трагедию.
И он презрительно посмотрел на Стефчова. Соколов дернул товарища за рукав.
— Не трогай его, а то вонь еще хуже будет, — прошептал он.
— Терпеть не могу подлецов! — проговорил Бойчо достаточно громко, чтобы его услышал Стефчов.
И в эту минуту он увидел, что у открытой двери кофейни стоит Мунчо. Дурачок уставился на Огнянова и дружески улыбался ему, кивая головой. Сейчас лицо у юродивого было необычайно кротким, добрым и счастливым. Бойчо и раньше замечал, что Мунчо всегда смотрит на него пристально и с любовью, но не мог понять, чем объясняется столь сильная привязанность. Сейчас, когда их взгляды встретились, лицо Мунчо расплылось в еще более блаженной улыбке, а глаза заблестели от необъяснимого и бессмысленного восторга. Он вошел в кофейню, не спуская глаз с Огнянова, и, улыбаясь во весь рот, крикнул протяжно:
— Русс-и-ан!.. — и несколько раз провел пальцем по шее, показывая, как отрезают голову.
Все посмотрели на него с удивлением.
Удивлен был и Огнянов, хотя Мунчо не впервые делал ему такие знаки.
— Граф, что тебе сказал Мунчо? — посыпались вопросы.
— Не знаю, — ответил Огнянов, улыбаясь, — он меня очень любит.
Мунчо, как видно, заметил общее недоумение и, чтобы лучше объяснить, почему он восхищается Огняновым, окинул все общество торжествующе-тупым взглядом и, показав пальцем на Огнянова, крикнул еще громче:
— Русс-и-ан!.. — Потом махнул рукой куда-то в сторону севера и стал еще усерднее пилить себе горло указательным пальцем.
Этот жест, повторенный дважды, привел в смущение Огнянова. Он заподозрил, что произошла роковая случайность, и Мунчо каким-то образом узнал о происшествии на мельнице деда Стояна, а может быть, и видел его. Волнуясь, Огнянов взглянул на Стефчова, но быстро успокоился, заметив, что тот отвернулся и шушукается с соседом, не обращая внимания на Мунчо.
Вскоре Стефчов встал, отпихнул Мунчо от двери и вышел, бросив на Огнянова злой и мстительный взгляд.
Он весь кипел от злости. Столько раз уже Огнянов задевал его самолюбие, но отомстить ему никак не удавалось. Стефчову не терпелось отплатить врагу, но, опасаясь открытой борьбы с Бойчо, он действовал исподтишка. Пение революционной песни на спектакле дало ему в руки оружие против Огнянова, но, как мы уже видели, и на этот раз коса нашла на камень. Бей не мог допустить, чтобы Огнянов решился петь революционную песню в присутствии начальства, и потому не поверил Стефчову. А тот решил, что настаивать неблагоразумно. Зато Стефчов разнюхал кое-что другое: три дня назад он был в К. и там случайно узнал от одного лозенградца, что никаких Бойчо и никаких Огоняновых в Лозенграде никогда не было. Стефчов увидел в этом нить, способную привести его к новым открытиям. Судя по всему, под именем Бойчо Огнянов скрывается кто-то другой, и скрываться у него есть причины. Он водит дружбу с доктором Соколовым, чьи мятежные настроения уже давно не секрет. Этих двух людей, вероятно, что-то связывает, но что именно? Нет, тут дело нечисто, это ясно… Так, переходя от одного предположения к другому, Стефчов инстинктивно почувствовал, что Огнянов имеет отношение и к таинственному происшествию на Петканчовой улице, которое до сих пор казалось какой-то мистификацией. Огнянов приехал в Бяла-Черкву как раз тогда, и тогда же тут началось брожение умов, которому сам он, однако, по-видимому, остался чужд. Решив разгадать эту загадку, Кириак взялся за дело со всем упорством и страстностью, с какими способна ненавидеть злая и завистливая душа… Новые роковые обстоятельства пришли ему на помощь в его тайной борьбе против Огнянова.
XX. Тревоги
Тучи сгущались над головой Огнянова. Но он ни о чем почти не подозревал. Всегда уверенный в себе, он после шести месяцев спокойной жизни в Бяла-Черкве сделался совершенно беззаботным человеком. Дела поглощали его целиком, и ему было просто некогда думать о таких пустяках, как личная безопасность. Из всех человеческих чувств страх был наиболее чужд его душе. Нельзя также забывать о той светлой призме, сквозь которую он смотрел на мир, — о его любви к Раде.
Впрочем, сейчас Огнянову стало немного не по себе, и, выйдя из кофейни, он спросил доктора:
— Как ты думаешь, за угрозами Стефчова скрывается что-нибудь серьезное?
— У Стефчова на тебя зуб, и он такой негодяй, что давно уже подложил бы тебе свинью, если б мог. Он не ограничился бы одними разговорами.
— А этот Мунчо? Что означают его выходки? Все это начинает меня бесить. доктор засмеялся.
— Брось! Ну что с него взять?
— Да, конечно, все это чепуха; но Стефчов, Стефчов… уж не разузнал ли он что-нибудь?
— Что он может узнать? Скорей всего это Хаджи Ровоама наплела ему про нас. Сам знаешь, сплетница и часа не может прожить без вздорных измышлений.
— Так-то так, но она опасная ведьма и способна нюхом учуять то, что другому надо увидеть воочию или услышать своими ушами. Стефчова она науськивает, а Раду тиранит…
— Помнишь, какой она распустила слух? Болтала, будто ты шпион! Говорю тебе, все это вздор.
— Но о тебе она говорила другое — правду говорила… Впрочем, надо признать, что бабьи сплетни — это больше но ее части… Да, ты знаешь, завтра Стефчов засылает сватов…
Доктор изменился в лице.
— К Лалке?
— Да.
— Как ты узнал?
— Мне Рада сказала… Разумеется, это дело рук Хаджи Ровоамы. Сватами будут Хаджи Смион, этот вездесущий хамелеон, и Алафранга.
Доктор не мог скрыть своего волнения. Он зашагал еще быстрее. Огнянов удивленно посмотрел на него.
— Доктор, а ты мне не говорил, что сердце твое несвободно.
— Я люблю Лалку, — хмуро отозвался Соколов.
— Она это знает?
— И она меня любит… или, вернее, я нравлюсь ей больше, чем Стефчов. Не думаю, чтоб ее чувство было очень глубоким.
И доктор невольно покраснел.
— К твоему счастью или несчастью, оно глубже, чем ты думаешь,это я точно знаю, — сказал Огнянов, участливо глядя на друга.
— Откуда ты знаешь? — спросил доктор.
— Слышал от Рады: ведь они подруги. Лалка раскрывает ей всю душу. Ты не представляешь себе, сколько слез она пролила, когда тебя увезли в К., и как радовалась, когда ты освободился. Рада все это видела.
— Она — невинное дитя, — глухо проговорил доктор, — она умрет, если ее отдадут за этого…
— Почему же ты не сватался к ней до сих пор? — участливо спросил Огнянов.
Доктор удивленно посмотрел на него.
— Разве ты не знаешь, что ее отец видеть меня не хочет?
— Тогда укради ее!
— Теперь? Когда мы готовимся к восстанию? Быть может, оно вспыхнет только через два года, но, может быть, и завтра, кто знает. В такие неспокойные времена я и думать не могу о женитьбе… К тому же грех навлекать беду на голову девушки.
— Что правда, то правда, — задумчиво проговорил Огнянов, — потому то и я не женюсь на Раде, хотя мог бы этим избавить бедную сироту от многих тяжких горестей и дать ей счастье… Какое у нее сердце, у этой прелестной девушки!.. Но она убивает себя, бедняжка, связывая свою судьбу с моей.
И лицо Огнянова омрачилось.
Доктор не мог отдать себе вполне ясный отчет в своих чувствах к Лалке. Он сказал, что не решается свататься к ней в это беспокойное время, но это было не совсем верно. Истинная любовь не боится опасностей и не знает преград. Правда, он испытывал нечто похожее на любовь к дочке Юрдана, но пока это было лишь слабое чувство, — не страсть, а расположение, возникшее случайно и не пустившее еще глубоких корней. Человек темпераментный, ведущий рассеянную, веселую жизнь, доктор не был способен горячо привязаться к кому-нибудь одному. Его сердце было поделено между женой бея, — если, конечно, верить молве, — Клеопатрой, Лалкой, революцией и кто знает чем еще. Но сейчас, когда он узнал от Огнянова о чувстве Лалки, сладостно и сильно польстившем его самолюбию, и о грозившей ей беде, сердце его неожиданно сжалось от боли. Ему показалось, что он всегда был влюблен в Лалку и не в силах жить без нее. То ли в нем пробудился эгоизм, — а это Чувство глубоко укоренилось в человеческой натуре, — то ли вспыхнула искренняя и пламенная страсть, но так или иначе он был совершенно подавлен мыслью, что Лалка навсегда потеряна для него. Нельзя ли как-нибудь оттянуть помолвку? Устранить соперника? Спасти Лалку? Эти вопросы можно было без труда прочитать на помрачневшем лице Соколова.
Огнянов понял все. Страдания доктора и судьба Лалки возбудили в нем горячее сочувствие.
— Я вызову его на дуэль, этого шелудивого пса! Я должен его убить!.. Иначе он начнет убивать других! — вспыхнул вдруг Огнянов.
Друзья шли мрачные. Огнянов внезапно остановился.
— Хочешь, я ему скажу, чтобы он и думать о ней не смел? — проговорил он с решительным видом. — Хочешь, дам ему пощечину в кофейне при всех?
— Он проглотит ее, как глотает все прочее. Ведь у него ни стыда, ни совести… Да это и не поможет.
— По крайней мере, я его опозорю.
— Для Юрдана Диамандиева пощечина не позор.
— Но девушка все узнает!
— Лалку не спрашивают, да и сама она преклоняется перед волей отца, — с грустью проговорил доктор и подал руку приятелю.
— Уходишь? Вечером пойдем к попу Ставри?
— Мне что-то не хочется. Иди один.
— Нет, надо пойти. Слово дали. Поп Ставри, конечно, звезд с неба не хватает, но он человек честный… Там, быть может, и придумаем что-нибудь.
— Ну, хорошо, зайди за мной, я буду ждать тебя дома. И друзья разошлись.
Огнянов пошел в школу. В учительской сидел один лишь Мердевенджиев, погруженный в чтение турецкой книги. Огнянов не поздоровался с ним. С первых же дней их знакомства ему было противно смотреть на человека, который в одной руке держал псалтырь, а в другой турецкую хрестоматию — два аттестата, свидетельствующие о том, что умственные способности у него сомнительные. После его письма к Раде неприязнь Огнянова к певчему перешла в отвращение, и оно стало еще сильнее, когда он увидел, как тот заискивает перед Стефчовым. Закурив папиросу, Огнянов, окутанный клубами дыма, быстро шагал взад и вперед по комнате, обдумывая свой разговор с доктором и не обращая внимания на певчего, сонно склонившегося на, книгой. Внезапно он увидел на столе свежий номер газеты «Дунав» [71]«Дунав» («Дунай») — газета, издававшаяся в Русе (1864–1876) на болгарском и турецком языках.
; в Бяла-Черкве ее выписывал один лишь Мердевенджиев за ее сообщения о Турции. Огнянов рассеянно просмотрел сообщения о Болгарии и уже хотел было бросить газету, как вдруг на глаза ему попался заголовок, напечатанный крупными буквами. Пораженный, он прочитал следующее:
«Побег из Диарбекирской крепости. Иван Кралич, родом из Видина, Дунайской области, 28 лет, высокого роста, глаза черные, волосы вьющиеся, лицо смуглое, осужденный за участие в волнениях 1868 г. [72]…волнениях 1868 г. — Имеются в виду усилившиеся в 1868 г. действия болгарских повстанческих отрядов.
на пожизненное заключение в Диарбекирской крепости и бежавший из нее в марте сего года, опять находится во владениях его императорского величества и разыскивается властями, которым по этому случаю даны необходимые указания. Верноподданные султана обязаны под страхом строгой кары за неповиновение сообщить о вышеуказанном беглом преступнике, как только его опознают, и передать его в руки законных властей, дабы он понес заслуженное наказание в соответствии со справедливыми императорскими законами».
При. всей своей выдержке Огнянов не смог сохранить спокойствие в присутствии чужого человека: он изменился в лице, губы его побелели. Слишком уж велика была неожиданность. Он метнул взгляд на Мердевенджиева. Певчий все так же неподвижно сидел за книгой. Он, вероятно, не заметил, как волнуется Огнянов, да вряд ли обратил внимание и на газетную заметку, которая сама по себе не представляла никакого интереса. Эти успокоительные предположения до некоторой степени вернули Огнянову хладнокровие. Первой его мыслью было уничтожить опасную улику.
Поборов отвращение, Огнянов унизился до разговора с певчим.
— Мердевенджиев, — сказал он спокойно, — вы, наверное, уже прочли газету? Дайте ее мне; хотелось бы просмотреть ее дома. В «хронике» много интересного.
— Нет, я еще не читал ее. Но все равно, возьмите, — лениво ответил певчий и снова уткнулся в книгу.
Огнянов вышел, унося с собой этот единственный в Бяла-Черкве номер «Дунава», таивший в себе такую зловещую угрозу.
XXI. Козни
И сегодня, в кофейне, Кириак Стефчов бежал с поля боя, как убегал в других случаях, но на сей раз твердо решив вернуться и с новой силой броситься на противника.
Лютая ненависть к Огнянову, разгоревшаяся после ряда столкновений, заглушила в его душе те немногие ростки добра, что едва пробивались сквозь густой бурьян низких инстинктов.
В кофейне ему на этот раз пришла в голову жестокая мысль погубить своего врага, предав его. А для этого он располагал всеми необходимыми данными и средствами. Стефчов уже давно по мелочам интриговал против Огнянова и клеветал на него, но это не помогало, — Огнянов всегда выходил победителем и еще больше вырастал в глазах людей. В этом Стефчов окончательно убедился на представлении «Геновевы», когда публика вступилась за Огнянова. Будь на месте Стефчова Михалаки Алафранга, он совершил бы предательство со спокойной совестью, уверенный в том, что делает доброе дело. Но Кириак при всей своей испорченности все-таки понимал, как гнусно то, что он задумал, и тем не менее был не в силах удержаться. Бешеная жажда мести сжигала его. И он решил действовать, но так, чтобы люди не догадались, кто предатель.
#i_005.jpg
«Да, фамилия этого бродяги не Огнянов, — думал Стефчов, — и родом он вовсе не из Лозенграда, это первое; во-вторых, на Петканчовой улице гнались за ним, и крамольные листовки принадлежали ему. Хаджи Ровоама права, — доктор Соколов в этот час действительно был у турчанки… На это намекнул и наш Филю, полицейский. Турчанка и листовки припрятала. Но как она ухитрилась? Не знаю. В-третьих… впрочем, скоро мы узнаем то, что в-третьих. И это самое страшное, это его доконает, и он попадет уже не в Диарбекир, а на виселицу… Я уничтожу этого подлеца!»
Стефчов шел в женский монастырь: там он назначил встречу Мердевенджиеву.
— Ты была права, госпожа, — сказал он Хаджи Ровоаме, войдя в ее келью.
— Благослови тебя бог, Кириак, а я-то думала, что маленько ошибаюсь, — шутливо ответила монахиня, прекрасно понимая, о чем идет речь. — Куда ты так спешил? Пыхтишь, как поддувало!
— Поругался с Огняновым…
— Этот чертов сын и нашей простушке Раде голову заморочил… — вскипела монахиня. — Учит ее каким-то крамольным песням… И откуда только взялась эта зараза? До того дошло что старухи и те распевают бунтарские песни… Весь свет задумали перекроить, все хотят разрушить и сжечь!.. Одни собирали всю жизнь, как муравьи, выпрашивали, копили, наживали, а другие вздумали все разом превратить в прах и пепел. И были бы хоть люди как люди! А то ведь сопляки… И наша Рада с ними! Пресвятая богородица, скоро и она будет не лучше Христины, и она будет прятать мятежников, и над ней будут измываться даже цыгане… А что было на днях? Что это за гнусные песни распевали на спектакле? Турки-то спят, что ли?
— Я рассорился с Огняновым и наконец решил стереть его в порошок, — начал Стефчов сердито, но, вспомнив, что на болтливую монахиню нельзя положиться, оборвал речь и сказал: — Впрочем, все это дело полиции, ей и карты в руки… Только прошу вас, госпожа, молчок!
— Ты же знаешь меня…
— Знаю, потому и говорю: молчок!
На крыльце послышались шаги. Стефчов выглянул в окно и очень довольный проговорил:
— Мердевенджиев идет!.. Ну, что скажешь? — спросил он певчего, когда тот быстрыми шагами вошел в комнату.
— Мышка в мышеловке! — ответил Мердевенджиев, разматывая шарф.
— Как? Сам выдал себя?
— Весь побледнел, позеленел и задрожал… Он и есть!
— А что он сказал?
— Попросил у меня газету… Это в первый раз, — раньше он презирал ее не меньше, чем меня…
Стефчов вскочил и всплеснул руками.
— В чем дело? — спросила Хаджи Ровоама, ничего не понимая.
— Неужели он не догадался, что это ловушка? — проговорил Стефчов.
— Нет. Я сделал вид, будто углубился в чтение и ничего не замечаю, а на самом деле видел все. Медведь спит, а ухо держит востро, — добавил Мердевенджиев гордо.
— Браво, Мердевен! И с пасквилями ты справился, — написаны мастерски. Тебе бы редактором быть!
— Так вы уж не оставьте Мердевена… Местечко освобождается… Похлопочите за меня.
— Будь спокоен, похлопочу.
Певчий поблагодарил Стефчова на турецкий манер — приложив руку к груди.
— Я и с Поповым думаю свести счеты… Смотрит на нас, как бык, и к тому же — сторожевой пес Кралича.
— Какого Кралича? — спросила Хаджи Ровоама, удивляясь тому, что первый раз в жизни она чего-то не знает.
Занятый своими мыслями, Стефчов не отвечал ей и рассеянно смотрел в окно.
— Да, а ты знаешь, что вчера попечители приходили в школу? — снова начал Мердевенджиев.
— Кто именно?
— Все… Михалаки предложил уволить Кралича, но остальные встали на его защиту. Марко Иванов больше всех старался… Сделали ему только замечание за песню, и все. Словом, вышел сухим из воды.
— Марко души не чает в этом Краличе, но когда-нибудь он за это поплатится… И что он суется не в свое дело?
— А Мичо?
— Мичо тоже стоит за Огнянова.
— Понятно! Ворон ворону глаз не выклюет. Мичо на каждом шагу поносит правительство, а Марко поносит турецкую веру.
— Покатился горшок, да попал в мешок, — пробормотала Хаджи Ровоама.
— А Григор? А Пинков?
— И они под их дудку пляшут.
— Пусть меня черти возьмут, если я не закрою эту их школу!.. Пусть там кричат только совы да филины ухают! — кричал разъяренный Стефчов, бегая взад и вперед по келье.
— Правильно. Свяжи попа, и приход смирится, — отозвалась монахиня. — Все развратные и бунтовщические песни из этих школ вышли… А кто же все-таки этот Кралич?
— Кралич — это королевич, будущий король Болгарии, — отшутился в ответ Стефчов.
Мердевенджиев взял свой фес и открыл дверь.
— Не забудь, пожалуйста, о моем дельце, Кириак! — попросил он, выходя из комнаты.
Бедняга певчий думал, что все кончится увольнением Огнянова, место которого он мечтал занять.
— Сделаем — своя рука владыка.
Стефчов остался, чтобы поговорить наедине с монахиней о другом важном деле — своем сватовстве к Лалке… В конак он отправился, когда сумерки уже сгустились.
На Пиперковой улице ему повстречался Михалаки Алафранга.
— Ты куда, Кириак?
— Знаешь новость? «Дунав» окончательно сорвал маску с Огнянова и показал его таким, какой он есть! Оказывается, из Диарбекира бежал заключенный, и его всюду разыскивают… Могу поклясться, что это он, Огнянов… Живет под чужим именем.
— Что ты говоришь, Кириак? Так, значит, он опасный человек, из-за него могут пострадать и невинные люди… Недаром я вчера предлагал его выгнать, — такой учитель нам не ко двору… Ты куда идешь? Расскажи обо всем бею, пусть примет меры…
— Не мое это дело, у меня и газеты-то нет, она у Мердевенджиева. Это он все знает… — схитрил Стефчов, стремясь заранее отвести от себя подозрения в предательстве. О певчем он упомянул умышленно, чтобы потом все свалить на него.
— Расскажи, расскажи бею: окажешь большую услугу обществу, — повторил Михалаки совсем просто и естественно, так же, как сказал бы Стефчову, что на базаре появилась хорошая рыба, и посоветовал бы купить ее. — Ну, а завтра мы с Хаджи Смионом идем к деду Юрдану… Уже можно поздравить тебя.
Дело в шляпе.
И Михалаки пожал руку Стефчову. — Спасибо, спасибо.
Уже настала ночь. Стефчов и Михалаки пошептались еще немного и разошлись в разные стороны.
Стефчов тронулся в путь, напевая турецкую любовную песню. Он шел в конак.
XXII. В гостях у попа Ставри
Когда совсем стемнело, Соколов и Огнянов направились к дому попа Ставри, стоявшему на самой окраине города.
Друзья молча шли по темным улицам. Оба о чем-то задумались. Огнянов уничтожил номер газеты «Дунав», единственный экземпляр в городе, и это его немного успокоило. К тому же и в поведении Мердевенджиева он не заметил ничего угрожающего. Зато сам он почувствовал себя готовым к поступкам самым дерзким, доходящим до безрассудства. Так всегда бывает с тем, для кого опасность и риск стали родной стихией. Но все же легкое облачко сомнения омрачало душу Огнянова. Доктор был озабочен еще больше…
Чем дальше они отходили от центра города, тем меньше им встречалось прохожих. Тесные, кривые улички были безлюдны и безмолвны. Только собаки лаяли все громче и чаще.
— Смотри-ка, кто это там? — проговорил доктор, указывая на человека, притаившегося у ограды.
Человек мгновенно бросился бежать прочь.
— Ага, испугался! Давай-ка догоним его и спросим, почему он не хочет услышать от нас «добрый вечер», — сказал Огнянов и погнался за незнакомцем.
Доктор, погруженный в свои тяжкие думы, не был расположен бегать взапуски, но все-таки побежал тоже.
Незнакомец улепетывал во всю прыть. Должно быть, совесть у него была нечиста, а может быть, он принял их за людей сомнительных. Вскоре он оставил преследователей далеко позади, — ведь если дерзание окрыляет плечи, то страх окрыляет ноги. Огнянов и Соколов поняли, что им не угнаться за незнакомцем. А тот юркнул в какие-то ворота и точно сгинул. Друзья рассмеялись.
— С какой стати мы вздумали гнаться за этим беднягой? — проговорил доктор.
— Я заподозрил, что это один из приспешников Стефчова — они по вечерам разбрасывают пасквили. У меня давно уже руки чешутся.
Соколов шел, все так же задумавшись.
— Доктор, куда тебя несет? Вот попов дом! — крикнул ему вслед Огнянов и постучал в калитку.
Рассеянный доктор вернулся.
Калитка открылась, и за нею появилась темная фигура хозяина.
— «Толците, и отверзется вам!» Доктор! Граф! Входите! — весело приветствовал их поп Ставри.
Как мы уже говорили, за Огняновым сохранилось прозвище «Граф»; один лишь бей называл его «консулом». Супруг Геновевы вызвал всеобщее сочувствие на спектакле, и оно перешло на Огнянова в жизни. Дети окружали его с криками: «Граф! Граф!» — и бежали к нему, чтобы он погладил их по голове. В первые дни знакомства старик священник недолюбливал Огнянова, но после спектакля Стефчов потерял в нем союзника.
Из окна, выходящего на галерею, доносились звуки флейты. Поп Ставри привел друзей в большую комнату, где собралось уже много гостей. Среди них были Кандов, Николай Недкович и слепой Колчо. Все обменялись приветствиями с новыми гостями. Сын хозяина, Ганчо, приятель Огнянова, принес еще водки и закуски — мелко нарезанные маринованные овощи, политые оливковым маслом и щедро посыпанные красным перцем. Флейта умолкла.
— Колчо, сыграй еще! — попросил Николай Недкович. Колчо снова поднес флейту ко рту и мастерски сыграл несколько европейских мелодий.
— А ну, дайте-ка водочки и закусочки, чтобы флейта лучше звучала: забыли вы про меня! — проговорил Колчо, перестав играть.
— Правильно, Колчо. «Кто просит, тот себе приносит», — заметил поп Ставри.
Огнянов молча налил и подал слепому водки. Тот тронул его за руку и узнал.
— Огнянов, да? — проговорил он. — Спасибо… Все называют вас Графом, а вот мне один пустяк помешал увидеть вас в этой роли.
Гости переглянулись, улыбаясь.
— Колчо, спои нам монашеский тропарь!
Колчо сделал торжественное лицо, откашлялся и начал:
— Благослови, господи, праведниц твоих: госпожу Серафиму и кроткую Херувиму; черноокую Софию и белолицую Рипсимию; толстую Магдалину и сухопарую Ирину; госпожу Парашкеву — незлобивую деву и Хаджи Ровоаму — безгрешную мадаму…
Колчо перебрал всех обитательниц местного женского монастыря и каждой дал характеристику, прямо противоположную действительной.
Вся компания громко хохотала.
— Пожалуйте к столу! Нечего смеяться над Христовыми невестами! — шутливо ворчала попадья.
Гости уселись за стол, на котором вместо салфеток лежало длинное полотенце.
Поп Ставри благословил трапезу, и гости отдали ей заслуженную честь, — все, кроме Соколова, который все еще не мог успокоиться. Перед хозяином стояла исполинская бутыль с янтарным вином, и он, не скупясь, разливал эту благодать.
— Вино веселит сердце человека и тело укрепляет! — воскликнул он по-русски, доливая стаканы. — Граф, пей! Николчо, за твое здоровье! Давай, Кандов, опрокидывай, ты же «русский»! Доктор, хлебни как следует! Это ведь не лекарство, это дар божий. Колчо, промочи горло, чадо мое, потом спой еще нам румынскую: «Лина, Лина…»
Так потчевал развеселившийся поп Ставри своих гостей, то утоляя, то возбуждая их жажду, а стаканы звенели, скрещивались, мелькали в воздухе, и казалось, будто они танцуют кадриль.
После ужина все беседовали еще оживленнее и — на самые разнообразные темы. Разумеется, вскоре зашла речь о «Геновеве», о том, как Стефчов пытался освистать Огнянова, и поп Ставри осудил Стефчова. Огнянов искусно перевел разговор на более безобидную почву, заговорив о том, какое вино будет лучшим в этом году. Поп Ставри, как рыба в море, почувствовал себя в родной стихии и со знанием дела перечислил качества вин всех местных виноградников. А про Пиклиндольское вино сказал, что это — всем шампанским шампанское…
— Оно греет, как солнце, и сверкает, как золото; оно желтое, как янтарь, и острое, как бритва. От такого вина помолодел пророк Давид… Десять капель этого вина превращают человека в философа, пятьдесят — в царя, а сто — в святого!
Поп Ставри говорил с таким восторгом, что у любого самого строгого постника слюнки бы потекли. Увлекшись, старик присвистнул от восхищения, и на столе погасла свеча.
— Зажгите ее скорей! — попросил он.
— Поп Ставри, у тебя есть три сокровища, — сказал Колчо, — священство, подсвечник и свеча, но, по правде сказать, я сейчас ни одного из них не вижу…
— А у тебя что есть, чадо мое? — спросил священник, не поняв тонкой шутки.
— А у меня ни кола, ни двора, всего и богатства, что зовут меня — Колчо!
Эти остроты рассмешили всех.
Вскоре разговор стал общим. Но вот с улицы донеслась веселая песня. Вероятно, пел какой-нибудь голосистый молодой парень:
Певец прошел мимо, и песня замерла в конце улицы. Разговор перешел на Милку Тодоркину, соседку попа Ставри. Милка была красивая, но распутная девушка; в городе о ней рассказывали разные разности, и ее слава росла с каждым днем, на радость болтливым сплетницам. Недавно о Милке и песню сложили. А соседи ее постоянно ворчали. Им было не по нутру, что под боком у них такой соблазн, — ведь дурные примеры заразительны. Люди советовали Милкиным родителям обвенчать ее с Рачко Лиловым, сыном медника, который был от нее без ума. Но его родители не соглашались. Кто же захочет отдать свое чадо подобной сердцеедке?
— Почему этот Лило-медник и слышать не хочет о Милке? — спрашивала попадья. — На ком же он собирается женить своего рябого Рачко? Уж не думает ли он, что за его сынка пойдет дочь какого-нибудь чорбаджии или боярышня? Милка — девушка молодая, красивая… Ну, грешила, оступалась по глупости, так ведь поумнеет же она когда-нибудь! Ум приходит с годами… Уж если они любят друг друга, пусть и поженятся. Будут жить да поживать в любви и в согласии, как бог даст. Чего бы лучше?
— Дура девчонка, что и говорить, — вмешался поп Ставри, — да ведь и ее искушают со всех сторон: что ни волокита — за ней волочится, что ни песня — про нее сложена… Ничего не поделаешь! Люди из мухи делают слона, из муравья — льва! Так вот и получилось, что про Милку худая слава пошла… Я говорил ее отцу: «Подстереги ты этого сукина сына Рачко, когда он придет к девушке, да и обвенчай их немедля, вот и делу конец». Фата все покроет.
— А ведь еще недавно ходил слух, будто сын чорбаджи Стефана сватался к Милке; правда это? — спросила одна гостья. — Тогда она еще берегла свою честь.
— Кого только к ней ни пристегивали!.. Вот и потеряла свое доброе имя, — сказала другая.
— А вы знаете, Кириак Стефчов собирается засылать сватов к Лалке, Юрдановой дочери, — отозвалась третья.
Эти слова пронзили доктора, точно острым ножом.
— Как же, как же — у Стефчова глаза разгорелись на богатое приданое, — подтвердил хозяин.
— А Милке нравится Рачко? — спросил Огнянов, чтобы переменить разговор.
— Я же вам говорю! Он ходил к девушке тайком, — значит, полюбились друг другу… Ну и нечего канителиться, скорей под венец, вот и сплетням конец. Ох, Иисусе Христе, прости, господи, согрешишь тут с этими мирскими соблазнами… А завтра праздник — андреев день… Ганчо, налей еще нижиереченского винца, а то у нас глотки пересохли… Анка, Михалчо, пора спать. Вы еще маленькие.
Дети встали и ушли, очень недовольные: их живо интересовал разговор о Милке Тодоркиной.
— По-моему, нужно дать этой Милке свободу выбора: зачем принуждать ее венчаться? — сказал Кандов.
Поп Ставри смерил его взглядом.
— Как же не венчаться? — проговорил он в недоумении.
— Пусть дадут ей свободу, нельзя же лишать ее человеческих прав, — говорил студент с жаром.
— Какую свободу? Свободу выставлять свое грязное белье напоказ? Не пойму я тебя.
— Странное у вас представление о правах человека, — заметил Николай Недкович.
— Раз она не стесняет свободы других, пусть живет, как ей нравится: ничего дурного в этом нет! — объяснил Кандов.
— А если у нас будет самолучшая, — тоже скажешь «ничего дурного»? — спросил поп Ставри.
— Какая «самолучшая»?
— Ну, республика! — нетерпеливо объяснил хозяин. Кандов посмотрел на него в недоумении.
Недкович шепотом объяснил ему, какое значение произвольно придавал старик этому слову.
— Тут все дело в принципе, — уверенным тоном начал Кандов. — Передовые идеи нашего либерального века требуют освобождения женщины от рабского подчинения мужчине — наследия варварских времен.
— Что же тогда получится? — спросил пои Ставри, ничего не поняв.
Повернувшись к Огнянову и Недковичу, Кандов продолжал:
— Современная наука признала, что способности у мужчин и женщин одинаковые, а значит, женщина должна быть уравнена в правах с мужчиной. До сих пор она была жертвой целого ряда глупых предрассудков, которые сковывали ее волю; она задыхалась под унизительным бременем тирании и животных инстинктов мужчин! Люди придумали множество законов и всяких формальностей, чтобы мешать каждому ее шагу!..
Кандов говорил искренне. Он был честный человек, но наглотался без разбору утопических теорий разных социалистических доктринеров, и это спутало его понятия об истине и лжи; трескучие слова и модные закругленные фразы затмили для него реальную правду жизни; пораженный их новизной, он пытался во что бы то ни стало блеснуть ими. До сих пор Кандов жил в среде, страдающей болезненным идеализмом. Чтобы отрезветь, ему надо было побыть некоторое время в Болгарии.
— Скажите мне, — продолжал он, — что значат все эти громкие слова: целомудрие, брак, супружеская верность, святые материнские обязанности и другие подобные нелепости? Все это просто эксплуатация женской слабости!
— Точно по книге читает! — пробормотал поп Ставри себе под нос.
— Господин Кандов, — возразил Недкович, — все образованные люди сочувствуют тем идеям, которые вы высказали вначале. Но вы сейчас совершили головокружительный прыжок и впали в безумную крайность… Вы отбрасываете законы — и уже не только созданные людьми, но и законы природы: вы подрываете незыблемые основы, на которых построено человеческое общество… Что произойдет, если мы уничтожим брак, семью, материнство и отнимем у женщины ее высокое призвание?
Поп Ставри, наконец-то поняв, о чем идет речь, нахмурил брови.
— Я требую ее эмансипации, — заявил Кандов.
— Прошу прощения, вы требуете ее деградации, — обернулся к нему Огнянов.
— Господин Огнянов, вы читали философов, писавших по женскому вопросу? Советую почитать…
— Кандов, Кандов, друже! — обратился поп Ставри к студенту. — А ты читал Евангелие?
— Читал… когда-то.
— Помнишь, как там сказано: «Жены, своим мужем повинуйтеся»? И дальше: «Сего ради оставит человек отца своего и матерь свою и прилепится к жене своей?»
— Я основываюсь только на истинной науке, батюшка.
— А есть ли наука более истинная, чем божья? — сердито возразил старик. — Нет, друже Кандов, выкинь-ка ты из головы все эти протестантские измышления. Брак — великое таинство. Да разве можно без брака, сынок? К чему же тогда церковь, к чему вера, к чему священники, если люди будут размножаться, подобно свиньям, без венца, без благословения божьего?
Дверь открылась, и вошел Ганчо.
— А у Милки на дворе шум и гам стоит — ужас! — сказал он.
— Что случилось? Из-за чего?
— Толком не знаю, — ответил Ганчо, — но сдается мне, что наш Рачко попался в ловушку. Со всего околотка соседи собрались.
— Если это действительно Рачко, догадываюсь, что будет дальше, — сказал поп Ставри. — Пойдем, ребята, посмотрим… Может, и батюшка там понадобится. Без попова благословения ничего не делается, что бы ни болтал наш друг Кандов…
Все гости вышли из дома.
XXIII. В ловушку попался другой
Надо было миновать несколько ворот, чтобы дойти до дома Милки Тодоркиной. В тесном дворике стоял гул голосов; люди толпились у крыльца. Шум нарастал. Любопытные соседи запрудили весь двор, кое-где светилось два-три фонаря. Многие пытались увидеть в окно запертых любовников. Милкин отец кричал, мать причитала и, как вспугнутая наседка, носилась с места на место. Вскоре пришел и отец Рачко, протиснулся сквозь толпу и принялся было выбивать дверь, чтобы выручить сына… Но несколько сильных рук оттянули его назад.
— Это что за порядки! — орал он, пытаясь снова навалиться на дверь.
— Дядюшка Лило, успокойся! — крикнул ему один из соседей. — Видишь, как дело обернулось?
— Сыночек! — взвизгивала Лиловица. — Не отдам я своего сына такой дряни и мерзавке!.. — И, как коршун, бросалась на тех, кто ей противоречил.
— Грех тебе, Лиловица! «Дрянь и мерзавка»! А что делает у нее твой Рачко? Давайте-ка лучше поступим по обычаю.
— Что вы с ним хотите сделать? Уж не повесить ли? За что? Или он убил кого?
И Лиловица, растрепанная и обезумевшая, снова кинулась к двери.
— Обвенчаем их как полагается!
— Не хочу я этой ведьмы в снохи!
— А сын твой хочет, его и обвенчаем…
Мать Рачко в отчаянии не знала, что делать. Она чувствовала, что этот всеобщий приговор сильнее ее. И она начала причитать:
— Погубили мое дитя! Смерть моя пришла!.. Чума ее возьми — эту бешеную суку, что приворожила моего сына!
Толпа все увеличивалась, нарастал и шум. Среди общего гула можно было разобрать только отдельные выкрики, но все люди требовали одного:
— Венчать, венчать! И все образуется в три дня, — кричал один сосед.
— «Свяжи попа, и приход смирится», — отзывался другой.
— Что искал, то и нашел, — говорил третий.
— Постойте, надо узнать толком: может, она его нарочно заманила?
— Парень сам хотел на ней жениться.
— Раз так, чего ж они канителятся?
— Ждут, чтобы пришел человек из конака, тогда и откроют.
— Идет! Онбаши пришел! — закричали вдруг несколько человек.
Шериф-ага в сопровождении двух полицейских протиснулся сквозь толпу.
— Обвенчать их сейчас же! — крикнул кто-то.
— Нет, сначала в баню отвести под барабанный бой, чтоб всю грязь долой, — отозвался Ганчо Паук.
— Плевое дело, ребята: худо ли, хорошо ли, — обвенчаем их тут, на месте, да пусть нас вином угостят, — сказал Нистор Летун.
— А попа позвали? — спрашивал всех Генчо Стоянов.
— Здесь я! — отозвался поп Ставри и вместе со своими гостями пробился вперед. — Не беспокойтесь, ваш батюшка знает христианский закон… Ганчо, ступай принеси мне епитрахиль и требник.
Тут дверь открыли.
— Выходите! — крикнул онбаши.
Раздались голоса: «Милка, Рачко! Выходите!» Все столпились возле онбаши. Многие вставали на цыпочки, стремясь посмотреть на парня и девушку, точно никогда их не видели. Фонари поднялись над толпой и ярко осветили открытую, дверь. Первой на пороге появилась Милка. Она не подымала глаз и так растерялась, что даже не могла ответить матери, невнятно говорившей ей что-то. Только раз она подняла глаза и посмотрела вокруг испуганно и удивленно. Сейчас Милка была еще красивее, чем всегда, и быстро привлекла на свою сторону симпатии разгневанных соседей. Молодость и красота обезоружили озлобленную толпу. На многих лицах можно было прочесть, что девушку уже простили.
— Молодка выйдет, каких мало! — заметил один сосед.
— Ну уж ладно, чему быть, того не миновать… Совет им да любовь! — сказал Нистор.
Поп Ставри стоял впереди со своими гостями. Некоторые из них никогда не видели Рачко.
— Рачко, выходи и ты! — крикнул старик, подойдя к двери и заглянув в темную комнату.
— Не стыдись, родной, выходи, — говорил другой, — мы все вам простим, и батюшка благословит вас на веки веков.
Кандов повернулся к своим друзьям.
— Трудное положение, — сказал он тихо. — В такие минуты человек стареет на десять лет.
— Своеобразный народный обычай, — проговорил Недкович, — в позапрошлое воскресенье здесь таким же образом обвенчали другую пару.
— Этот обычай немного смахивает на насилие, — заметил Огнянов.
Парень все не выходил.
— Почему же он не выходит? — спросил поп Ставри Милку. — Ведь он там, внутри?
Она утвердительно кивнула головой и удивленно посмотрела на дверь.
Онбаши потерял терпение. «Выходи же!» — закричал он. Другие тоже звали Рачко. Толпа напирала на дверь. Всех охватило любопытство не менее острое, чем в театре, когда зрители ждут поднятия занавеса. Но тут занавес был уже поднят — ждали только героя. Однако он не появлялся.
Наконец онбаши решил войти в дом, а вслед за ним туда хлынула и толпа. В углу комнаты неподвижно стоял человек. Но это был не Рачко, медников сын.
Это был Стефчов.
Все замерли на месте. Онбаши отпрянул назад. Он не верил своим глазам. Не верили своим глазам и другие. Поп Ставри выпустил из рук епитрахиль; его друзья изумленно переглядывались. Соколов торжествующе смотрел на своего врага; злорадная улыбка оживила его лицо. Он упивался жгучим позором соперника. Стефчов, пристыженный, растерянный, раздавленный устремленными на него взглядами, был сам на себя не похож и в испуге озирался по сторонам. «Стефчов! Стефчов! Стефчов!»— шепотом разнеслось по толпе. Стефчов еще раз оглянулся, словно ища, куда бы ему спрятаться. В пору было хоть сквозь землю провалиться…
Как он здесь очутился? По воле рока.
В тот вечер, расставшись с Михалаки, Стефчов пошел в конак. Но, дойдя до дверей, остановился в нерешительности. Темна и жестока была душа Стефчова, но сейчас в ней вдруг пробудились и взбунтовались чувства, свойственные каждому болгарину. Он испугался того, что хотел сделать, и решил отложить выполнение своего плана до следующего утра, чтобы набраться смелости. Пройдя мимо конака, он отправился к одному своему родственнику, жившему на окраине, но не застал его дома и пошел обратно. В это-то время Кириак и наткнулся в темноте на доктора и Огнянова; он узнал их и в безумном страхе пустился наутек: ведь на воре шапка горит. Пробегая мимо Милкиных ворот, он бессознательно толкнул калитку, чтобы найти убежище во дворе, и спрятался в густом бурьяне. Там он просидел довольно долго, но на улице все было спокойно. Какая-то женщина прошла через двор и поднялась на крыльцо. Стефчов по походке узнал Милку… Надо сказать, что когда-то он первый соблазнил ее и через некоторое время бросил. Так, от падения к падению, она и покатилась вниз, неудержимо влекомая в пропасть. В этот день, накануне своего сватовства, Стефчов с тревогой вспомнил, что у Милки хранятся его письма, и подумал, что, узнав о ею предстоящей женитьбе, она, чего доброго, воспользуется ими и ему напакостит. Его врагам нетрудно было бы натравить на него обиженную девушку. И он решил теперь же выманить у нее эти компрометирующие письма. Крадучись, он приблизился к двери и вошел в комнату своей бывшей любовницы.
Между тем Милкин отец — точнее, не отец, а отчим — наблюдал за всеми движениями человека, вошедшего во двор, так как в этот вечер подкарауливал Рачко, чтобы поступить с ним по совету соседей. В темноте он принял Стефчова за медникова сына и запер его в Милкиной комнате. Потом побежал сзывать своих ближайших соседей, а за ними во двор сошлись жители со всего околотка.
Онбаши тотчас же нашелся.
— Расходитесь, господа, я допрошу его милость в конаке! — сурово крикнул он толпе, а Стефчова схватил за руку.
— Зачем в конаке? Тут все и закончим! — крикнул кто-то из задних рядов, еще не зная, что вместо Рачко поймали Стефчова.
— Да это же Стефчов, — объяснили ему соседи.
— Стефчов?! Как так? Шум нарастал.
— Ну и что ж такого, что он чорбаджийский сын? — крикнул кто-то. — Хотели женить Рачко, а теперь женим Стефчова. Что он — из другого теста, что ли?
— Венчать так венчать! — вторил ему сосед.
— Нет, эта девчонка ему не пара, — раздался голос в защиту Стефчова.
— А что он делал у нее ночью? Значит, чорбаджии вольны надругаться над девичьей честью, а законы писаны только для бедняков?
Послышалось еще несколько голосов, благоприятных для Стефчова.
— В баню, в баню! — твердил. Ганчо Паук. Огнянов обратился к онбаши:
— Слушай, Шериф-ага, уведи поскорей его милость, собралась толпа… смотрят… Нехорошо.
Позабыв о том, что Стефчов его враг, он видел перед собой только жертву, раздавленную позором. Вынести это зрелище человеческого унижения он не мог.
Онбаши подозрительно посмотрел на Огнянова.
— Брось, — дернул друга за рукав мстительный Соколов. — Тебе-то что за дело? Пусть краснеет!
Стефчов только сейчас заметил своих преследователей и, увидев, что они усмехаются, решил, что это они виновники его позора. Адская злоба закипела в его душе, и взгляд, брошенный им на Огнянова и Соколова, мог бы их напугать, если бы только они его заметили…
Онбаши вывел Стефчова из дома.
— Расходитесь!.. — крикнул он. — Это вас не касается… Вы искали здесь Рачко… Иди, Стефчов!
Толпа расступилась.
— Как все это произошло? — тихо и участливо спросил Стефчова онбаши.
— Меня предали Огнянов и Соколов, — прошептал тот. Толпа пошла за ними следом.
— Выдайте его нам, эфенди! Девушку опозорили. Что ей теперь делать? Только и остается, что помереть! — кричал Иван Селямсыз, который только что пришел.
Толпа громко роптала, но этим и ограничивался ее протест.
— Что же вы молчите? Ратуйте, люди добрые! — кричал Селямсыз громовым голосом. — Или чорбаджийский сынок Стефчов вам рты на замок замкнул?
Селямсыз с давних пор ненавидел Стефчова. Но, сколько он ни взывал к толпе, никто не откликнулся.
Кое-кто еще толкался у крыльца. Там брызгали водой на Милку, упавшую в обморок.
Несчастная девушка не вынесла всех этих волнений, и что-то сломилось в ней — навсегда.
Люди расходились недовольные.
XXIV. Два провидения
Было утро праздничного дня. Игумен Натанаил стоял у аналоя в боковом приделе монастырской церкви, заканчивая пение тропаря. Кто-то дернул его за рукав.
Игумен оглянулся. Перед ним стоял Мунчо.
— Чего тебе надо, Мунчо? — спросил игумен, строго посмотрев на него. — Иди себе, иди, — приказал он дурачку и снова принялся за тропарь.
Но Мунчо крепко сжал его руку у локтя и не отпускал. Рассерженный игумен опять обернулся и только тогда заметил, что Мунчо очень возбужден, дрожит всем телом и тяжело дышит, а в его лихорадочно блестящих глазах застыл ужас.
— Что случилось, Мунчо? — спросил игумен строго. Мунчо пуще прежнего выпучил глаза, затряс головой и с величайшим напряжением проговорил:
— Рус-си-ан… у у мелли-н-ницы… Турр-ки! — И, не выдавив из себя больше ни слова, стал показывать руками, как копают землю.
Игумен пристально посмотрел на него, и вдруг его осенила страшная догадка. Мунчо, должно быть, знает, кого закопали у мельницы, а так как он упомянул и «Руссиана», значит, он, возможно, открыл всю тайну. Но каким образом? Неизвестно… Ясно одно: тайну уже узнали власти!
— Пропал Бойчо! — прошептал Натанаил в отчаянии, позабыв про все тропари на свете и не видя отца Гедеона, который стоял у аналоя напротив, отчаянно махал рукой и подмигивал, стараясь напомнить игумену, что теперь снова настала его очередь петь. Натанаил бросил взгляд на алтарь, где дьякон Викентий служил литургию, и, оставив отца Гедеона одного управляться с тропарями, вышел из церкви. Спустя минуту он вбежал в конюшню, и не прошло другой, как он уже стрелой мчался в город.
Утро было морозное, началась метель. Ночью выпал снег, трава и деревья побелели. Игумен немилосердно пришпоривал своего вороного коня. Тот летел галопом, и из его ноздрей вырывались клубы пара. Натанаил знал, что слух, который он сам же распустил, чтобы объяснить исчезновение охотников, упал на благоприятную почву, и все подозрения рассеялись. Кто же мог теперь вновь возбудить бдительность бездеятельного начальника полиции? Ясно, что кто-то предал Огнянова. Но кто именно? Трудно сказать. Только не Мунчо, даже если он и в самом деле знает все. Игумену было известно, как юродивый обожает Огнянова. Но, может быть, Мунчо нечаянно выдал его? Так или иначе, совершено предательство, и оно повлечет за собой тяжкие последствия для Огнянова.
Обычно игумен добирался до города за четверть часа, но на этот раз доскакал в четыре минуты. Конь был весь в мыле. Игумен оставил его у брата и пешком направился к дому, где жил Огнянов.
— Бойчо здесь? — спросил он тревожно.
— Вышел, — ответил хозяин, видимо чем-то рассерженный. — Только что перед вами приходила полиция и весь дом перевернула, искала его. Чего им от него надо, проклятым? Можно подумать, он человека убил!
— Куда он пошел?
— Не знаю. «Плохо, но еще есть надежда», — сказал себе игумен и бегом направился к доктору Соколову. Он знал, что Огнянов не очень набожен, и даже не подумал искать его в церкви. Натанаил заглянул и в кофейню Ганко, мимо которой проходил, но Огнянова там не было. «Если Бойчо еще не в тюрьме, я узнаю от Соколова, где он», — подумал Натанаил, вбегая во двор к доктору.
— Есть дома кто-нибудь, бабка? — спросил он хозяйку.
— Нет никого, ваше преподобие, — ответила старуха, бросив метлу, чтобы отвесить поклон духовному лицу и приложиться к его руке.
— Где доктор? — в сердцах крикнул Натанаил.
— Не знаю, отче духовник, — ответила женщина, запинаясь и смущенно глядя в землю.
— Беда! — вздохнул игумен и направился к воротам. Старуха засеменила вдогонку.
— Подожди, подожди, отче духовник!
— Что такое? — спросил игумен нетерпеливо. Она сделала таинственное лицо и сказала тихо:
— Здесь он, только прячется, — давеча его искали проклятые турки… прости, отче!
— Не от меня же он прячется, что ж ты мне сразу-то не сказала? — пробормотал игумен и, перебежав двор, постучался.
Доктор тотчас открыл ему дверь.
— Где Бойчо? — спросил игумен.
— У Рады. А что случилось?
Чувствуя, что надвигается беда, Соколов побледнел.
— Сейчас копают у мельницы… Предали…
— Не может быть! Пропал Огнянов! — в отчаянии крикнул Соколов. — Надо его предупредить скорей.
— За ним уже приходили домой, да не нашли, — продолжал взволнованный игумен. — Я скакал сюда во весь дух, чтобы не опоздать… Боже мой, что с ним будет? Сохрани его господь!
Соколов распахнул дверь.
— Куда ты? — спросил удивленный игумен.
— Побегу к Бойчо… Надо его спасать, пока не поздно, — ответил доктор.
Игумен бросил на него еще более удивленный взгляд.
— Но ведь тебя тоже ищут! Лучше я пойду… Доктор махнул рукой.
— Нельзя, — сказал он. — Если ты в такое время придешь к Раде, все это заметят, будет скандал…
— Но ты же попадешь им прямо в лапы!
— Пускай; я должен предупредить его во что бы то ни стало… Бойчо в опасности. Я проберусь туда переулками…
Игумен со слезами на глазах благословил Соколова, и тот умчался.
Доктор знал, что утром Огнянов собирался пойти в женскую школу, где в этот день не было занятий и где он назначил свидание человеку, привезшему письмо от П-ского комитета. Вскоре Соколов добежал до церковного двора, никем из полиции не замеченный, и поднялся по лестнице в женскую школу, где жила Рада. В ее комнату он ворвался как ураган. Неожиданное появление Соколова, да еще такое бесцеремонное, поразило девушку.
— Бойчо приходил сюда? — спросил Соколов, еле переводя дух и даже не поздоровавшись с Радой.
— Только что ушел, — ответила Рада. — Почему ты такой бледный?
— Куда он пошел?
— В церковь… А что случилось?
— В церковь? — вскрикнул Соколов и, ничего не объясняя, бросился к двери, но, пораженный, отпрянул назад. Он увидел, что онбаши ставит стражу у всех выходов из церкви.
— Что с тобой, доктор? — крикнула бедная учительница, предчувствуя недоброе.
Соколов подвел ее к окну и показал ей на полицейских.
— Видишь? Это караулят Бойчо. Его предали, Рада! И меня ищут… Ах ты, горе горькое! — проговорил он, схватившись за голову.
Рада, как подкошенная, упала на лавку. Ее круглое личико, побелевшее от страха, казалось мраморным.
Соколов пристально смотрел в окно. Он не мог показаться на глаза полиции и, думая о том, как велика опасность, искал глазами верного человека, чтобы попросить его предупредить Огнянова. Вдруг он увидел господина Фратю, который проходил под окном, направляясь в церковь.
— Фратю, Фратю, — позвал он негромко, — подойди! Фратю остановился у самого окна.
— Фратю, ты идешь в мужскую церковь?
— Да, как всегда. — ответил господин Фратю.
— Прошу тебя, передай Бойчо, — он тоже там, — что полицейские караулят его у входа. Пусть попытается что-нибудь придумать.
Господин Фратю метнул встревоженный взгляд на церковь и увидел, что все три выхода из нее. действительно охраняются полицией Лицо его застыло от ужаса.
— Скажешь? — нетерпеливо спросил доктор.
— Я?.. Хорошо, передам, — ответил, явно колеблясь, благоразумный Фратю. И добавил подозрительным тоном: — А ты сам, доктор, почему не идешь?
— Меня тоже ищут, — прошептал доктор.
Фратю переменился в лице. Торопясь отделаться от опасного собеседника, он пошел прочь.
— Фратю, скорее, слышишь? — в последний раз повторил Соколов.
Господин Фратю кивнул в знак согласия и, пройдя немного вперед, свернул к женскому монастырю.
Доктор увидел это и в отчаянии рванул себя за волосы. О себе он не думал; он тревожился за друга, прекрасно понимая, что предупреждать его уже поздно и только чудо могло бы вырвать его из когтей полиции. Итак, оставалась только искорка надежды, но все-таки это была надежда.
Правы были те, кто предполагал, что Огнянова предали. Стефчов, когда его в прошлую ночь привели в конак, изложил свои подозрения бею и рассказал все, что узнал про Огнянова. И тут же он угадал страшную правду. Он вспомнил о случае с гончей Эмексиза, о котором ему как-то рассказывал онбаши. В то время ни Стефчову, ни онбаши не пришло в голову спросить себя, отчего гончая с бешеной яростью набрасывалась на Огнянова и рыла землю у мельницы. Теперь эти вопросы возникли сами собой. Почему собака вертелась у мельницы? Почему она кидалась на Огнянова? Может быть, в этом кроется тайна исчезновения охотников-турок? Ведь они пропали как раз тогда, когда Огнянов появился в Бяла-Черкве. Ясно, что без Огнянова тут дело не обошлось. В злобном уме Стефчова все эти мысли, сопоставленные одна с другой, молниеносно превратились в страшное подозрение, едва ли не в уверенность.
Стефчов посоветовал бею немедленно произвести раскопки у мельницы деда Стояна. Бей, не возразив ни слова, тотчас же отдал распоряжение. Огнянова он велел на всякий случай арестовать рано утром, чтобы тот не успел убежать или натворить еще чего-нибудь. Впрочем, утром трупы охотников уже были выкопаны, и участь Огнянова решена. Теперь он был как зверь, обложенный со всех сторон. Онбаши решил подкараулить Огнянова у церковных дверей. Забирать его прямо из церкви он считал неудобным, — это могло бы вызвать нежелательные волнения в народе и дать возможность Огнянову отчаянно защищаться. Лучше было застать жертву врасплох.
В то время как доктор сокрушался в одном углу комнаты, а Рада замирала от страха в другим, неожиданно послышались чьи-то тяжелые шаги, поднимавшиеся по лестнице. Очнувшись, доктор насторожился и стал прислушиваться. В такт постукиванию палки по ступенькам шаги медленно приближались, и, наконец, кто-то остановился за дверью. Пришелец запел на один из церковных «гласов» знакомый тропарь Колчо:
— Благослови, господи, праведниц твоих: святейшую Серафиму и кроткую Херувиму; черноокую Софию и белолицую Рипсимию; толстую Магдалину и сухопарую Ирину; госпожу Ровоаму, к чертям эту мадаму…
— Колчо! — крикнул доктор, открывая дверь.
Слепой непринужденно вошел в комнату — он всюду был свой человек.
— Ты из церкви, Колчо?
— Из церкви.
— Видел ты Огнянова? — спросил доктор нетерпеливо.
— Очки мои еще не прибыли из Америки, вот почему я его не видел. Но слышал, что он сидит в кресле перед алтарем рядом с Франговым.
— Колчо, перестань шутить, — остановил его доктор. — Огнянова преследует полиция; его подстерегают у церковных дверей! А он ничего не подозревает. Если его не предупредить — он пропал.
— Иду!
— Умоляю тебя, Колчо! — вскрикнула Рада, ожившая от проблеска надежды.
— Я бы сам пошел, но полиция разыскивает и меня. А ты не вызовешь подозрения. Иди, — сказал доктор.
— За Огнянова я готов и жизнь свою несчастную отдать, если понадобится… Что ему сказать? — спросил слепой живо.
— Скажи ему только: «Все открыто; полиция охраняет выходы из церкви; спасайся как можешь!»— ответил доктор, потом добавил мрачно: — Если только к нему не подослали уже кого-нибудь, чтобы обманом выманить из церкви.
Поняв, что дорого каждое мгновение, Колчо быстро вышел.
XXV. Нелегкое поручение
Колчо спускался по лестнице ощупью, постукивая палкой по ступенькам, но, очутившись во дворе, пошел быстрее и увереннее. Поднявшись на церковную паперть, он остановился возле Шериф-аги и стал шарить у себя по карманам, делая вид, будто ищет платок: он хотел послушать, какие распоряжения будет отдавать онбаши.
— Хасан-ага, — говорил Шериф-ага тихо, — прикажи всем, чтобы смотрели в оба… Если он будет сопротивляться, стреляйте, не ожидая моего приказа…
— Ненко, поди, милок, поскорей позови Графа, то бишь учителя Огнянова… Скажи, что один человек просит его выйти, — сказал какому-то мальчишке полицейский Филчо, которого слепой узнал по голосу.
Колчо, опасаясь, как бы его не опередили, приподнял тяжелый занавес перед главным входом и вошел. Церковь была битком набита молящимися. Хаджи Атанасий заканчивал пение «херувимской», служба подходила к концу. Народу было тьма-тьмущая; в тот день пришло много причастников, служили несколько панихид, поэтому теснота была ужасающая. Пробить себе путь в толпе казалось немыслимым. Колчо затерялся в ней, словно в непролазной чаще леса, темного, как ночь, которая для слепого была вечной. Он чутьем знал, в какую сторону идти; но как пробить эту стену, плотно сбитую из человеческих рук, бедер, грудей, плеч, ног? Мог ли он, хилый и немощный, проложить себе дорогу к самому алтарю, у которого сидел Огнянов? Задача, непосильная и для богатыря! Колчо немного протиснулся вперед, но, быстро обессилев, остановился. Ткнулся направо, ткнулся налево — в кромешной тьме, — но тщетно: стена была непроницаема. Многие даже сердито советовали слепому стоять на месте, если он не хочет, чтобы его задушили или раздавили. Чьи-то железные локти так стиснули его, что ребра у него затрещали. Он уже задыхался. Вот-вот должно было прозвучать: «Со страхом божиим и верою приступите!» — и тогда людской ноток хлынет к дверям и увлечет его за собой. И Огнянов погибнет! А кто знает, может быть, в эту самую минуту мальчик каким-то образом добрался до Бойчо, и тот идет за ним, не подозревая о ловушке. Он мог пройти мимо самого Колчо, задеть его локтем, и Колчо не узнал бы его. Слепой инстинктивно ощупывал всех вокруг в надежде, что мальчик попадется ему под руку. Но вот рука его в самом деле коснулась кого-то, кто явно был еще подростком, и напуганному воображению слепого представилось, будто это и есть тот зловещий посыльный, который пошел вызывать Огнянова. Колчо в исступлении схватил его за руку и потянул к себе, бессознательно и торопливо бормоча: — Это ты, мальчик? Как тебя зовут, мальчик? Постой, мальчик!
Но толпа тут же разделила их. Колчо был в отчаянии. Бедная добрая его душа тяжко страдала. Он с ужасом понимал, что жизнь Огнянова висит на волоске и этот волосок — он, Колчо, слабый, ничтожный, затерянный, почти не заметный в этом море людей. А «херувимская» уже кончалась… Хаджи Атанасий всегда пел протяжно и медленно, но теперь слепому чудилось, будто он ужасно спешит. Что делать? В критические минуты человек решается на крайние меры. И Колчо закричал истошным голосом:
— Люди, пропустите! Дайте дорогу! Ох, умираю, ох, смерть моя пришла… задыхаюсь… матушки! — и принялся толкать в спину стоящих впереди него.
Те хоть с трудом, но отодвигались и пропускали вперед несчастного умирающего слепого, не испытывая ни малейшего желания, чтобы он испустил дух у них на плече. Таким образом Колчо, едва дыша, кое-как протиснулся к креслу, на котором сидел Огнянов. Слепой нашел его без посторонней помощи, — такова уж чудесная сила инстинкта у тех, кто лишен зрения. Он уверенно потянул кого-то за полу и тихо спросил:
— Это вы, дядя Бойчо?
— Что тебе? — отозвался Огнянов.
Колчо потянулся к его уху, и Огнянов наклонился.
Но вот он поднял голову. Лицо его было бледно; на висках вздулись жилы — признак усиленной умственной работы.
Минуту он раздумывал, потом снова нагнулся и что-то прошептал слепому.
И вдруг встал с кресла, протолкнулся вперед и затерялся в толпе причастников, стоявших перед алтарем.
В этот миг раскрылись царские врата, и отец Иикодим со святыми дарами в руках возгласил:
— Со страхом божиим…
Служба кончилась. Толпа, как поток, прорвавший плотину, устремилась к выходу. Спустя полчаса церковь опустела — ушли последние старушки причастницы.
Только в алтаре еще оставались священники, снимавшие облачения.
Тогда в церковь вошли полицейские. Онбаши был взбешен — Огнянов из церкви не вышел. Значит, он скрывался в церкви. Двери заперли изнутри и начали обыск. Несколько полицейских поднялись в огороженное решетками женское отделение, другие остались внизу обыскивать все углы и закоулки, третьи вошли в алтарь через боковые двери. Перевернули все, осмотрели все уголки, где можно было бы укрыться, поднялись на амвон, передвинули аналой; заглянули и под престол в алтаре, и в шкафы, где хранилась церковная утварь, и в сундуки, набитые старыми иконами, и в оконные ниши, но нигде ничего не нашли. Огнянов точно сквозь землю провалился! Пономарь сам показывал все тайники, уверенный, что Огнянов не мог в них спрятаться. Отец Никодим и тот принимал участие в поисках и метался по алтарю с недоумевающим лицом. Он рылся даже в облачениях и передвигал утварь и книги на престоле. Сам онбаши подивился его усердию. Полицейский Миал, однако, заметил, что не только человек, но даже цыпленок не мог бы спрятаться между этими вещами.
— Да я совсем другое ищу! — отозвался растерявшийся отец Никодим.
— Что же ты ищешь?
— Кожух мой пропал, и камилавка тоже, а в ней синие очки.
Бедный старик уже дрожал от холода.
— Ну, теперь все понятно, Шериф-ага! — крикнул Миал. Весь в поту и еле переводя дух, подошел Шериф-ага.
— Разбойник, он разбойник и есть, — заметил полицейский злорадно, — у батюшки одежду стащил!
Шериф-ага остолбенел.
— Неужели правда, отче? — спросил он.
— Ни кожуха, ни камилавки, ни очков — как в воду канули! — проговорил отец Никодим, сам не свой от удивления.
— Значит, это Граф их украл! — сказал Шериф-ага с видом человека, сделавшего великое открытие.
— Никто как он! Напялил на себя кожух, а шапку надвинул на глаза, вот мы его и не узнали, когда он проходил мимо, — говорил полицейский.
— Должно быть, так, — согласился отец Никодим. — Пока я причащал верующих, кто-то стянул мои вещи.
— А я видел у выхода какого-то попа в синих очках, — заявил один полицейский.
— И ты его не схватил, разиня? — заорал на него начальник.
— Как же я мог догадаться?.. Мы караулили не попа, а простого человека, — оправдывался тот.
— Так это он, значит, был! Ах ты, мать моя! — проговорил удивленный Миал. — Потому-то он весь съежился и закутался, одиночки были видны… Отец родной и тот бы его не узнал…
В дверь громко постучали. Шериф-ага приказал открыть. Вошли полицейский Филчо и сторож.
— Шериф-ага! Граф в ловушке! — крикнул Филчо.
— Спрятался в женском монастыре, его там видели, — добавил сторож.
— Скорей в монастырь! — приказал онбаши. И все бросились на улицу.
XXVI. Незваные гости
Полицейские быстро подбежали к монастырским воротам. Шериф-ага оставил здесь двух стражей с обнаженными саблями и заряженными револьверами.
— Никого не пропускать ни туда, ни оттуда! — приказал он и вместе с остальными своими людьми ворвался во двор.
Налет полиции переполошил обитательниц монастыря, посеяв страх и сумятицу во всех кельях. Монахини выскакивали за двери и метались по галереям; за ними выскакивали и их гости. Поднялся крик, шум; суматоха была неописуемая. Онбаши, стараясь внести успокоение, махал рукой и кричал что-то по-турецки, но никто не понимал его, да и попросту не слышал. Между тем полицейские забрали всех священников, попавшихся им под руку, всех людей в очках — хотя бы и не синих, — а двух мужчин задержали только потому, что их звали Бочо, и всю компанию заперли в одной комнате. Сюда же попали студент Кандов и фотограф Бырзобегунек, но фотограф, как подданный австрийского императора, а не турецкого султана, был немедленно освобожден, и онбаши даже извинился перед ним. Высунувшись в окно, Кандов громко протестовал против этого наглого посягательства на его свободу и прямо-таки бесился. Его сотоварищи вели себя спокойнее, хорошо зная, что собой представляют турецкие власти.
— Эх, Кандов, видно, ты и не нюхал еще турецкие порядки! — заметил один из священников.
— Но ведь это насилие, произвол, беззаконие! — кричал студент.
— На произвол и беззаконие отвечают не криками, — в башку этого Шериф-аги все равно ничего не втемяшить, — а вот чем! — проговорил Бочо-мясник, обнажив свой нож.
В спешке Шериф-ага не догадался разузнать, кто видел Огнянова, когда тот входил в монастырь, и как он был одет, но тотчас же приступил к обыску на галерее, где, как ему сказали, спрятался беглец. На эту галерею выходила и келья Хаджи Ровоамы. Придя в себя от первого потрясения, монахини стали горячо протестовать и даже обижаться, что их подозревают в укрывательстве человека, которого считают врагом султана. Болыше всех возмущалась этим недостойным подозрением Хаджи Ровоама. Зная турецкий язык, она ругательски ругала онбаши и, наконец, с позором прогнала его. Но в остальных кельях поиски продолжались с еще большим рвением. Полиция усердствовала — ведь в конце концов Огнянов должен же был найтись. Для Шериф-аги поимка беглеца была вопросом чести, и он яростно обыскивал шкафы, сундуки, чуланы и всякие укромные уголки. Люди со страхом ждали, что несчастного Графа вот-вот выволокут из какой-нибудь кельи.
И вдруг кто-то зловеще крикнул: «Поймали!» Но оказалось, что поймали не Огнянова, а господина Фратю, которого вытащили из-под лавки в келье матери Нимфодоры и сразу же отпустили.
Прислонившись к перилам галереи, Рада напряженно следила за ходом поисков. Она была сама не своя от страха за Огнянова и заливалась слезами. Позабыв об осторожности, она дала волю своим чувствам, и все окружающие сразу поняли, что она любит Огнянова. На нее стали коситься, но Раду мало беспокоило мнение этих болтливых баб, равнодушных к опасности, грозившей ее любимому, и слезы ее лились безудержно.
Две монахини, стоя в стороне, шушукались, указывая глазами на келью Хаджи Дарий, тетки доктора Соколова и защитницы Бойчо. Скорее всего, Огнянов был там, а полицейские уже приближались к келье Хаджи Дарии. Сердце у Рады разрывалось. Она окаменела от ужаса… Боже, что делать?
К ней подошел Колчо, узнав ее по голосу, хотя она только громко всхлипывала.
— Рада, ты здесь одна? — тихо спросил он.
— Одна, Колчо, — ответила Рада, задыхаясь от слез.
— Не беспокойся, Радка, — прошептал Колчо.
— Как же не беспокоиться, Колчо? А если его найдут? Ведь он здесь… Ты сам сказал, что его видели в монастыре.
— А по-моему, его здесь нет, Радка.
— Все говорят, что он здесь.
— И первый это сказал я… Бойчо в церкви сам попросил меня пустить слух, что он скрылся в монастыре. Надо было задержать полицию… Сейчас Огнянов свободен, как волк в лесу.
Бедная девушка чуть не бросилась на шею слепому. Лицо ее просветлело, как небо после грозы. Спокойная и сияющая, пошла она к Хаджи Ровоаме, которая сразу же заметила непонятную перемену в настроении своей воспитанницы.
«Неужто эта негодница узнала, что его нет в монастыре?» — подумала монахиня со злобной досадой и, смерив девушку испытующим взглядом, сказала:
— Ну что, Рада, наревелась? Так, так, хорошо, будь посмешищем для людей, плачь из-за этого разбойника и кровопийцы.
Но сердце у Рады было переполнено счастьем.
— И буду плакать, — ответила она дерзко, — пусть хоть один человек плачет, когда другие радуются…
Столь смелый отпор показался монахине чем-то совершенно неприличным. Она не привыкла, чтобы ей так отвечали.
— Ах ты, бесстыдница! — прошипела она сквозь зубы.
— Я не бесстыдница!
— Нет, бесстыдница и сумасшедшая! Твой проклятый разбойник уже сегодня будет качаться на виселице!
— Если его поймают! — язвительно отрезала Рада. Хаджи Ровоама вскипела:
— Вон, проклятая! Чтоб ноги твоей у меня больше не было! — закричала она, чуть не задохнувшись от ярости, и вытолкнула Раду за дверь.
Девушка вышла на галерею как ни в чем не бывало. Что для нее значило презрение Хаджи Ровоамы? Ее грубо вытолкали из кельи, но и это ее не обидело. На сердце у нее было спокойно, весело. Она даже радовалась, что окончательно порвала со своей жестокой покровительницей.
Завтра, а может быть, и сегодня ее, вероятно, выгонят из школы, и она останется одна, под открытым небом и без куска хлеба. Но не все ли равно? Она знает, что Бойчо спасен. Он теперь свободен, словно волк в лесу, как сказал Колчо. Боже мой, как добр этот Колчо! Какая участливая, сердобольная у него душа, как он отзывчив к чужому горю; а своего горя не видит, забывает о нем, бедняга! Сколько зрячих жестоко и умышленно не видят людских страданий! А Стефчов, этот зверь, с каким нетерпением он, должно быть, ждет сейчас гибели Бойчо!.. Но Бойчо уже избежал опасности… Врагам не придется торжествовать, а честные люди будут радоваться. Но никто никогда не будет так счастлив, как она!.. Вся во власти этих чистых, светлых чувств, она вдруг заметила Колчо, который медленно спускался но лестнице.
— Колчо! — крикнула она, сама не зная зачем.
— Радка, ты меня зовешь? Колчо повернулся к ней.
«Боже мой, зачем я его позвала? Только мучаю беднягу», — подумала девушка, устыдившись. Но сразу же побежала к слепому, остановила его и сказала:
— Колчо, я просто так… Позволь мне пожать тебе руку.
И она с глубокой благодарностью сжала его руку в своей.
Поиски продолжались. Выбившись из сил, Шериф-ага предоставил своим подчиненным искать беглеца, а сам пошел к задержанным камилавкам и очкам, только сейчас сообразив, что их пора отпустить.
Кандов снова принялся выражать протест против насилия над его личностью и нарушения элементарной справедливости.
Онбаши, удивленный, попросил перевести ему слова этого рассерженного господина.
— Кандов, повтори еще раз, чтоб я мог перевести твои слова эфенди, — попросил его Бенчо Дерман, лучше других знавший турецкий язык.
— Скажи ему, пожалуйста, — начал Кандов, — что моя личная неприкосновенность, мое самое дорогое человеческое право вопреки всякой законности и без достаточных оснований…
Бенчо Дерман безнадежно махнул рукой.
— Да в турецком языке и слов-то таких нет! — сказал он, — Брось ты, Кандов!
В конце концов незваные гости убрались из монастыря и отправились обыскивать город и его окрестности.
XXVII. Скиталец
Присутствие духа спасло Огнянова и на этот раз.
Как только он вышел из города, первой его заботой было спрятать в кустарнике камилавку и кожух отца Никодима.
Метель, которая помогла Огнянову пройти незамеченным по опустевшим улицам, бушевала здесь еще сильнее. Завывал порывистый ветер с гор, склоны Стара-планины были словно усыпаны солью. Поле, безлюдное и мертвое, казалось безнадежно печальным под сероватым снежным покрывалом. К счастью, солнце внезапно пробило облака и согрело замерзшую землю.
Не разбирая дороги, Огнянов шел на запад, через виноградники, пересеченные оврагами и высохшими руслами речек. В одном укрытом от ветра месте он присел отдохнуть и обдумать свое положение. А положение было тяжелое. Огнянова беспощадно преследовал какой-то рок, верным союзником которого был Стефчов. Мысленным взором Огнянов видел, как в течение часа обрушилось здание, воздвигавшееся с такой любовью и воодушевлением. Он видел дьякона, доктора, деда Стояна и других близких, преданных друзей — в тюрьме; видел убитую горем Раду; видел торжествующих врагов! Он не мог угадать, что способствовало успеху их предательства. Но заметка в газете «Дунав» и гнусное шпионство певчего несомненно дали в руки его врагам сильное оружие. И он понимал, к каким страшным последствиям это приведет. Неужели дело его погибло безвозвратно? Неужели это несчастье повлечет за собой провалы в других местах? Теперь бегство его показалось ему подлостью. Ему захотелось вернуться, чтобы воочию убедиться, как велико свершившееся зло; о себе он уже не думал: не ведая страха, он был способен решиться на возвращение в город… Но, поразмыслив, Огнянов понял, что сначала ему необходимо изменить свою внешность. И это заставило его продолжать путь. Он решил пойти в Овчери — эту деревню он во время своих объездов посещал чаще других, и жители ее были ему преданы. Переодеться будет удобнее всего у дяди Дялко, думал он. Но Овчери приютились в долине по ту сторону Средна-горы, и путь туда был очень опасен, потому что дорога проходила через несколько турецких деревень. Весть о том, что найдены трупы двух турок-охотников, вероятно, уже сегодня с быстротой молнии облетела эти полуразбойничьи гнезда. Если его не задержат как подозрительное лицо, то убьют как «неверного»: ведь в этих краях каждый день погибает по нескольку человек. А для него опасность тем более велика, что одет он по-городскому. Побороть страх и идти на верную гибель было бы безрассудно. Наконец он решил дождаться ночи в каком-нибудь укромном месте и отошел еще дальше, к отрогам Стара-планины, где мог укрыться в густых зарослях граба.
После двухчасового трудного пути по оврагам и буеракам Огнянов добрался до первых зарослей. Там, спрятавшись в сухом кустарнике, он вытянулся на спине, чтобы отдохнуть или, вернее, обдумать все, что произошло. Небо совсем прояснилось. Осеннее солнце ласково пригревало землю, в траве сверкали капельки талого снега. Время от времени воробьи почти неслышно пролетали над головой беглеца и в поисках пищи садились на тропинки. Высоко в небе кружил горный орел: то ли он где-то поблизости высмотрел падаль, то ли принял за падаль неподвижно лежащего человека. Огнянов так и подумал и помрачнел еще больше. В этом орле ему теперь чудилось что-то зловещее. Хищная птица казалась ему воплощением его беспощадной судьбы. Она только и ждет, чтобы ей приготовили кровавый обед, а тогда не замедлит ринуться вниз со своих голубых высот. Что ж, все возможно. В зарослях небезопасно — сюда забредают охотники-турки, а все они сущие разбойники. Огнянов с нетерпением ждал захода солнца и в поисках более надежного убежища несколько раз переходил с места на место. Время тянулось нестерпимо медленно, и солнце совершало свой путь томительно долго. А горный орел все парил в небе. Взмахнет раз-другой своими черными крыльями и опять распластает их. Огнянов не мог оторвать глаз от парящей в высоте птицы, но мысли его витали в глубинах прошлого. В его возбужденном мозгу одно за другим всплывали воспоминания… Годы юности, годы борьбы, страданий и веры в высокие идеалы. А Болгария, ради которой он перенес столько испытаний… Она так прекрасна, так достойна любых жертв! Она богиня, ради которой верующие в нее готовы пролить свою кровь. Кровью окрашен ее ореол, но лучи его — блистательные имена, и Огнянов надеялся увидеть среди них и свое имя… Как он гордился ею, как искренне был готов умереть, и больше того, бороться за нее! Смерть казалась ему возвышенной жертвой, борьба — великим таинством…
Где-то раздался выстрел, и Огнянов вернулся к действительности.
Он оглянулся кругом. Эхо в горах повторило звук выстрела и замолкло.
«Должно быть, это охотники стреляют дичь», — сказал он себе.
Огнянов успокоился, но ненадолго. Спустя четверть часа невдалеке послышался собачий лай, а вскоре и голоса людей. Гончая Эмексиза невольно вспомнилась Огнянову — он знал, что турок был родом из ближайшей деревни. Этот лай был ему как будто знаком, или, может быть, так ему показалось. А лай, теперь уже более громкий, послышался где-то совсем близко; кусты зашуршали, словно под напором ветра, и из них выбежали две гончие, опустив морды до земли.
Огнянов вздохнул с облегчением.
Этих собак он видел впервые, и ему не пришлось вновь столкнуться с гончей Эмексиз-Пехливана, которую хозяин приучил бросаться на людей, как на дичь… Гончие в большинстве не умны и безобидны, но эта проклятая собака оказалась необычайно злопамятной, в чем мы уже убедились, когда она кинулась на Огнянова неподалеку от монастыря. Она стала союзницей Стефчова и выдала Огнянова…
Заметив человека, притаившегося в кустах, гончие подошли, обнюхали его и побежали дальше. И вдруг Огнянов услышал, что приближаются люди. Не оглядываясь, он бросился бежать но кустарнику. Грянуло три ружейных выстрелу беглецу показалось, будто что-то укусило его в бедро, и он побежал втрое быстрее. Что делалось позади, гнались за ним или нет, он не знал. Вскоре он спустился в русло высохшей реки с берегами, поросшими низким орешником, и забрался в самую чащу. Охотники, должно быть, потеряли его из виду. Огнянов долго прислушивался, но ничего не услышал. Только теперь он почувствовал на ноге что-то теплое и мокрое. «Ранен!» — испугался он, увидев, что сапог его полон крови. Разувшись, он обнаружил, что по левой ноге струится кровь с двух сторон, — пуля прошла через бедро навылет. Он оторвал от рубашки лоскут и перевязал раны. Боль становилась сильнее, а путь ему предстоял длинный и трудный. Беглец очень ослабел от потери крови и к тому же целый день ничего не ел.
Вскоре сумерки сгустились, и Огнянов покинул сухое речное русло, в которое, он был уверен, завтра нагрянет турецкий карательный отряд. Чем больше темнело, тем сильнее пробирал его холод. Первая турецкая деревня, встретившаяся Огнянову, казалась вымершей. С наступлением темноты улицы турецких деревень становятся совсем безлюдными, похожими на кладбища. Только из одной лавки слышался говор. Но Огнянов не решился постучать в нее, хоть и умирал с голоду. Он шел еще часа два, миновал еще несколько деревень, и, наконец, впереди что-то забелело. Это была Стрема. Он с трудом перешел реку вброд и, выбравшись на берег, сел — от холодной воды ноги у него окоченели и боль усилилась. Бедро опухло, и Огнянов стал опасаться, как бы не началось воспаление; тогда, чего доброго, придется остаться на дороге. Он встал, срезал стебель сухого тростника, росшего у берега, и снял брюки, чтобы промыть рану по способу, который он знал еще со времен Хаджи Димитра [73]…со времен Хаджи Димитра… — то есть со времен боев повстанческого отряда Хаджи Димитра Асенова, проникшего на болгарскую территорию из Румынии для борьбы против турок в 1868 г.
. Насосав воды в длинную полую тростинку, он приложил ее к ране и подул; вода вылилась с другой стороны бедра. Это он проделал несколько раз. Перевязав рану, Огнянов направился к Средиа-горе, в предгорьях которой он сейчас находился… Ночной мрак сгущался. Огнянов спешил в Овчери, но деревни все не было видно. Вскоре он попал в какую-то чащобу и понял, что заблудился. Озадаченный, он остановился и прислушался. Теперь он был уже на склоне Средна-горы. Откуда-то глухо доносились человеческие голоса. В такой поздний час здесь не могло быть никого, кроме угольщиков. Огнянов вспомнил, что видел издали красный огонек, горевший где-то в этих местах. Но кто эти люди? Болгары или турки? Он заблудился, замерз и обессилел; если это христиане, есть надежда, что они сжалятся над ним. Поднявшись немного выше, он увидел совсем близко пламя костра и направился к нему. Сквозь ветви деревьев он рассмотрел темные фигуры людей, сидевших у огня, и услышал несколько болгарских слов. Но как показаться этим людям? Ведь он был весь в крови. Его появление могло испугать этих болгар и, чего доброго, привести к еще худшим последствиям… Людей было трое. Один лежал, укрывшись чем-то, а двое разговаривали у догорающего костра. Поодаль, жуя сено, стояла лошадь, покрытая попоной. Огнянов напряг слух.
— Ну, довольно болтать… Ты подбрось дров в костер, а я пойду подложу сенца кобылке, — сказал старший и поднялся.
«Я знаю его! Он из деревни Веригово. Ненко, сын деда Ивана», — с радостью подумал Огнянов.
Деревня Веригово, расположенная по ту сторону Средна-горы, была тоже хорошо знакома Огнянову.
Ненко, подойдя к лошади, нагнулся, чтобы достать сена из кожаного мешка. Огнянов выбрался из кустов и, приблизившись к нему, сказал:
— Добрый вечер, дядя Ненко! Ненко вздрогнул и выпрямился.
— Кто ты?
— Не узнал меня, дядя Ненко?
Тусклое пламя костра осветило лицо Огнянова.
— Учитель! Ты ли это? Идем, идем, здесь все свои люди… Наш Цветан, дед Дойчин… Матушки, да ты холодный как лед, совсем окоченел, — говорил крестьянин, возвращаясь с Огняновым к костру. — Цветанчо, подбавь побольше дров, чтобы костер разгорелся как следует… Надо обсушить и согреть одного христианина… Знаешь его?
— Учитель! — радостно воскликнул молодой парень. — Как ты сюда попал?
И он подвинул к Огнянову охапку сухого хвороста, чтобы тот сел.
— Спасибо тебе, Цветанчо!
— Ранили его пулей, звери, — проговорил Ненко гневно, — но, слава богу, неопасно.
— Да что ты!
— Дед Дойчин, вставай, у нас гость! — разбудил или, лучше сказать, растолкал Ненко спящего старика.
Вскоре большой костер запылал ярким пламенем. Угольщик с состраданием посматривали на бледное лицо Огнянова, а тот вкратце рассказывал им обо всем, что с ним случилось. Вскоре Огнянов ощутил живительную силу огня. Замерзшие руки и ноги его согрелись, и рана болела меньше. Дед Дойчин вытащил из своей рваной торбы ломоть хлеба и головку лука в подал их Бойчо.
— Чем богаты, тем и рады… А теплом-то мы, благодарение богу, богаче самого царя. Кушай, учитель…
Огнянов чувствовал себя все лучше и лучше. Душа его наполнилась большой и дотоле неизведанной радостью. Это прекрасное, золотое, живительное пламя, этот дремучий лес вокруг, эти лица, закопченные, грубые, простые, но сиявшие теплым, дружеским участием, эти потрескавшиеся черные рабочие руки, которые с истинно болгарским радушием протянули ему последний нищенский кусок, — все это показалось ему невыразимо трогательным. Если бы не боль, Огнянов чувствовал бы себя совершенно счастливым и, пожалуй, даже запел бы: «Лес ты мой, лес зеленый…»
Уже занималась заря, когда Ненко, ведя под уздцы лошадь, на которой сидел Огнянов, вошел в деревню Веригово и постучал в ворота одного двора. Во дворе залаяли собаки, из дома вышел сам хозяин, дядя Марин. Он догадался, что в такую рань к нему может постучаться только необычный гость.
Хозяин и гости сначала поздоровались, потом объяснились.
— Порази их господь, этих нечестивцев! Чтоб их собаки загрызли! Чтоб черти забрали их души! — приговаривал дядя Марин, осторожно помогая спешиться Огнянову, у которого от тряски сильнее разболелась нога.
Огнянова отвели в заднюю комнату, где он однажды уже ночевал. Дядя Марин тщательно осмотрел его рану и перевязал ее.
— Заживет, как на собаке, — заметил он. Уже совсем рассвело.
XXVIII. В Веригове
Огнянов выздоравливал, хотя и не так быстро, как предсказывал дядя Марин. Гостеприимная семья старика ухаживала за раненым, всячески стараясь облегчить его страдания. Лечил его сам дядя Марин — он кое-что смыслил в медицине, — а бабка Мариница блистала своим кулинарным искусством. Почали бочонок белого среднегорского вина; каждое утро во дворе резали цыпленка — и только для Огнянова, остальные не ели мясного, потому что был рождественский пост.
Окруженный теплым вниманием и заботой, Огнянов прожил в этом болгарском доме три недели, с каждым днем чувствуя себя все лучше и лучше. Но ему не терпелось поскорее узнать, что делается в Бяла-Черкве, что сталось с Радой, с друзьями, с делом, от которого его оторвали. Он просил дядю Марина послать кого-нибудь разузнать обо всем этом, но тот не соглашался.
— Нет, не пошлю я никого, а на той неделе сам поеду в город купить кое-что к празднику. До тех пор потерпи, сынок… Только не волнуйся, а то не скоро поправишься. Господь милостив!
— Но на будущей неделе я сам смогу поехать.
— Так я тебя и пущу! Это мое дело. Я твой лекарь, у меня и надо спрашиваться, — возражал с отцовской строгостью крестьянин.
— Хоть бы Раде сообщили, что я жив.
— Учительница и так это знает — не попался туркам в лапы — значит, жив.
Огнянов смирился.
Некоторые крестьяне — всё свои люди, — с трудом выпросив у Марина разрешение, время от времени навещали больного. Они всей душой жаждали услышать пылкие речи учителя и всякий раз уходили от него с бодрыми лицами и горящими глазами. Чаще других к Огнянову допускали отца Иосифа, председателя местного комитета.
Он уже теперь был избран воеводой и в церкви под облачениями прятал знамя. Приходил также старик учитель, дед Мина. Огнянов был уверен, что, кроме них и семьи дяди Марина, никто в деревне не знает его тайны. В этом его уверял и хозяин дома. Между тем раненый с удивлением замечал, что с каждым днем стол его становится богаче: ему подавали жареных цыплят, масло и яйца, молочную рисовую кашу, пироги, а нередко даже диких уток и зайцев; появлялись на его столе и вина разных сортов. Подобная роскошь внушала ему беспокойство: ему было неловко, что хозяева тратятся на него. Изредка выходя во двор, Он замечал, что курятник пустеет.
#i_006.jpg
— Дядя Марин, да ты разоришься, — говорил Огнянов хозяину. — Возьмись за ум, не то я откажусь от твоего угощения и буду покупать себе в лавке хлеб и брынзу… Этого мне достаточно.
— Ты меня не спрашивай, разорюсь я или нет. Я твой лекарь и, как умею, так тебя и лечу. Тут ты мне не указ. «Кто как умеет, так и мелет…» Не вмешивайся не в свое дело.
И Огнянов умолкал, глубоко тронутый.
Он и не подозревал, что все местные жители соперничали друг с другом, стараясь получше угостить любимого учителя.
Его тайна была известна всей деревне. Но здесь не могло быть и речи о предательстве.
Сочувствие к нему было всеобщим. Слух о том, что он убил двух кровожадных злодеев, высоко поднял его в глазах даже самых равнодушных. Отвага подкупает простой народ больше, чем все прочие добродетели.
Но рана у Бойчо заживала медленно. Живой и нетерпеливый, он был прикован к постели и постоянно мучился беспокойством. Добрый дед Мина лучше других умел облегчать его страдания. Огнянов каждый день проводил с ним по нескольку часов и,привыкнув к нему, уже не мог без него обходиться.
Дед Мина был своего рода «памятник старины», живой осколок вымершего поколения тех учителей, что учили детей читать псалтырь и Часослов и первые открыли в Болгарии прославленные келейные школы [74]Келейные школы. — До открытия в Болгарии первого светского училища (гимназии) в Габрове (1833) дело национального образования находилось в руках монастырей и церковноприходских организаций. Содержавшиеся при них на добровольные пожертвования и общественные средства «келейные школы» учили детей церковнославянской грамоте и элементарным началам других наук. Демократические но составу своих учащихся школы эти были одной из форм национального сопротивления ассимиляторским мероприятиям турок и греческого духовенства.
. Это был беловолосый, широкоплечий, круглолицый старик лет семидесяти. Ходил он постоянно в широчайших шароварах. После многих лет подвижнической жизни дед Мина бросил якорь в этой глухой деревушке и в тишине доживал свои долгие дни. В те времена учить детей по старинке уже нельзя было, и дед Мина, оставшись не у дел, только пел безвозмездно в церкви, куда нововведения не имели доступа. В праздничные дни крестьяне, обступив деда Мину, слушали, затаив дыхание, его увлекательные рассказы о старике, смахивающие на проповеди и подкрепленные цитатами из Священного писания. Из всех книг старик читал только эту одну, и она служила ему единственной духовной пищей. Огнянов любовался этим памятником прошлого и с удовольствием слушал мудрые речи поседевшего труженика — живого отголоска забытой эпохи. Когда человек страдает нравственно или физически, душа его настраивается на религиозный лад; он находит нежданное утешение в словах великой книги. Она, как бальзам, утоляет его душевную боль. Впервые испытал Огнянов обаяние боговдохновенных слов, которыми старец озарял свою речь. Придя в первый раз навестить Огнянова, лежащего в постели, дед Мина проговорил строго:
— Еще одна христианская жертва! Опять невинно пролитая кровь!.. «Доколе, боже, поносит враг?.. Вскую отвращаеши десницу твою… Восстани, боже! Суди! Воздвигни руце твои на гордыню их в конец!»
И, поздоровавшись, он стал участливо расспрашивать Огнянова. Тот попытался было повернуться на другой бок и вскрикнул от острой боли.
— Крепись, сынок! «Блаженни плачущии, яко тин утешаться», — скорбно проговорил старик.
— Конечно, дедушка Мина, приходится потерпеть… недаром же мы назвались апостолами, — улыбаясь, сказал Огнянов.
— Трудна, учитель, трудна ваша деятельность на земле, но зато достойна похвалы и славы, ибо сам бог вразумил вас, да служите народу. «Вы есте свет мира: не может град укрытися верху горы стоя». Разве не сказал Христос своим апостолам: «Жатва убо многа, делателей же мало… Идите: се аз посылаю вы яко агнцы посреде волков!»
Эти простые слова вносили сладостное успокоение и бодрость в душу Огнянова. Он попросил старца дать ему почитать какую-нибудь священную книгу, и дед Мина принес ему псалтырь. Огнянов со страстным интересом читал это вдохновенное сочинение, в котором бьет ключом источник высокой поэзии. Эти песни борьбы, эти вопли отчаяния и восторженные молитвы вызывали отклик в его смятенной душе. Он не выпускал из рук книги псалмов Давида.
И вот настал день, когда дядя Марин отправился в Бяла-Черкву. С тревогой ждал Огнянов его возвращения. В голову ему лезли всякие мысли, одна горше другой. Ведь он уже больше месяца ничего не знал о людях, дорогих его сердцу. Что с Радой? Какие оскорбления, какие гонения ей, наверное, пришлось вынести после его побега! На нее, конечно, обрушилось возмущение общества, а может быть, и ярость властей. Не суждено он было, бедняжке, найти счастье с Бойчо! И вот теперь она, несчастная, брошенная на произвол судьбы, похоронившая свои лучшие мечты, в довершение всего опозорена общественным мнением. Жестокие люди вменят ей в преступление ее любовь к Бойчо, и тяжким горем заплатит она за те редкие минуты радости, которые дало ей это чувство. И нет с нею Бойчо, чтобы утешить и поддержать ее, слабую, как дитя…
Расстроенный этими грустными мыслями, Огнянов очень обрадовался приходу деда Мины. Теперь было хоть с кем поделиться своим горем. Дед Мина озабоченно выслушал его.
— Надейся, надейся на бога, учитель, не предавайся унынию; всевышний не оставляет страждущих, кои уповают на милость его. «Надеющиеся на господа яко гора Сион… Яко не оставит господ жезла грешных на жребий праведных… Сеющие слезами радостию пожнут…»
И тут, как бы в подтверждение этих слов, дверь открылась, и вошел дядя Марин.
Дрожа от нетерпения, Огнянов старался узнать новости по его лицу.
— Добрый вечер! Подожди, подожди, учитель! Все расскажу по порядку… А ты не слишком ли много двигался? — сказал дядя Марин, снимая тяжелый плащ. — Ваши горожане, — продолжал он, — уж больно чудные… прямо как тени какие-то, — ни поймать их, ни расспросить…
— Разве ты не пошел прямо к доктору?
— Он арестован.
— А к дьякону в монастырь?
— Дьякон скрывается.
— Деда Стояна не нашел?
— Он приказал долго жить, прости его боже; умер от побоев в ту самую ночь, когда его арестовали; говорят, будто не вынес пыток бедняга, все выдал.
— Несчастный!.. А Радка, Радка?
— Не видал я твою Раду.
— Почему? Что с нею? Огнянов побледнел.
— Да там она, не беспокойся, но из школы ее выгнали.
— Ты бы поискал ее у монахинь, у Хаджи Ровоамы! — в тревоге воскликнул Огнянов.
— Монахиня вытолкала ее взашей.
— Боже мой, она осталась на улице. Она погибла!
— Чорбаджи Марко пристроил ее к своим родственникам, только я не мог найти их дом, а мои спутники торопились… Но я кое-кого расспросил, — девушке там хорошо.
— С дядюшкой Марко мне не расплатиться за всю жизнь… А что говорят обо мне?
— О тебе? Тебя там все зовут по-другому… Пока я сообразно, что это тебя так кличут, чуть не поседел вконец.
— Графом, что ли?
— Да, Графом. О Графе все говорят, будто его подстрелили охотники в Ахиевском лесу.
— Это правда.
— Правда, да не совсем: ты жив, а тебя считают мертвым, и так-то оно и лучше.
Огнянов подскочил на кровати, как ужаленный.
— Как? И она? И она думает, что меня убили? Только этого ей недоставало, несчастной!
Огнянов встал и, словно желая испробовать свои силы, зашагал по комнате.
— Не надо ходить, рану разбередишь.
— Я уже могу ехать, — проговорил Огнянов решительно.
— Куда ехать? — спросил удивленный дядя Марин.
— В Бяла-Черкву.
— Ты с ума сошел!
— Нет еще, но сойду, если задержусь здесь хоть на день. Достань мне одежду. Дашь мне своего коня?
Зная упрямство Огнянова, дядя Марин не пытался его удерживать.
— Можешь взять и коня и одежду. Только жаль мне тебя, молодой ведь совсем, — проговорил он, помрачнев. — По всем дорогам снуют проклятые турки, грабят народ, и нет числа их зверствам… Неужто тебе не жалко самого себя?
— За меня не беспокойся, я вернусь к тебе, как сокол, живым и здоровым. Если не прогонишь… — добавил Огнянов полушутя.
Старик посмотрел на него хмуро.
— Нет! Ты не поедешь! — сказал он решительно. — Я созову всю деревню, и тебя силком запрут здесь. Ты нам нужен, как причастие божие, а собираешься идти на верную смерть! Я не хочу, чтобы потом люди говорили: дядя Марии послал на смерть учителя Бойчо, нашего апостола! — сердито кричал он.
— Потише, дядя Марин, вся деревня услышит, — остановил его Огнянов.
Дед Мина улыбнулся в усы.
И у Марина лицо засияло каким-то веселым лукавством. Огнянов посмотрел на друзей с удивлением. Почему их рассмешили его последние слова?
— Чего вы смеетесь? — спросил он.
— Эх, дай тебе бог здоровья, учитель! Кого ты боишься? Все наши деревенские, даже дети, знают, что ты у меня… О твоем пропитании вся деревня заботилась… Мы простые люди, по христиан не выдаем, а за таких, как ты, душу отдадим!
Теперь и Огнянов улыбнулся, поняв, что его тайна была известна всей деревне.
Они спорили еще долго, но Огнянов рассеял опасения хозяина, и его отъезд был решен.
XXIX.
Бесп
oк
ойный
отдыx
Часом позже из Веригова верхом на коне выезжал турок. Точнее— турецкий крестьянин.
Заношенная, вылинявшая зеленая чалма закрывала его лоб до самых бровей, шея сзади была тщательно выбрита, ворот ситцевой безрукавки с истрепанными петлями не застегнут. На плечах у него был рваный кафтан с протертыми рукавами, за поясом — нечищеный старинный кремневый пистолет с коротким шомполом, сопотский ятаган и трубка; на ногах — узкие рваные шаровары с незастегнутой у щиколотки штаниной и полицейские царвули с ремнями. Поверх всего этого был накинут драный тулуп из домотканого сукна.
В таком виде Огнянов был неузнаваем. Зима, уже вступившая в свои права, легла на землю белым покрывалом, кое-где вспоротым черными скалистыми пиками Стара-планины. Печаль и безмолвие сковали природу. Только большие стаи ворон, перелетая с места на место, будили дремлющие, окрестности.
Прямой путь в Бяла-Черкву шел на северо-восток, но Огнянов от него отказался, чтобы не проезжать через деревню Эмексиз-Пехливана, которая невольно внушала ему страх. В памяти его всплывала, гончая убитого, и чудилось, будто в нее переселился ненавистный дух турка, вышедший из могилы, чтобы преследовать врага, Итак, Огнянов направился прямо на север, к Карнарскому постоялому двору, намереваясь оттуда повернуть на восток и по отрогам Стара-планины пробраться в Бяла-Черкву. Это был окольный, но менее опасный путь, хотя и он проходил через турецкие селения.
Когда Огнянов подъехал к первой турецкой деревне, снег стал падать крупными хлопьями, заволакивая все вокруг. Становилось все холоднее. Огнянов совсем закоченел: его онемевшие руки едва держали поводья; конь шел, полагаясь лишь на чутье, так как земля была покрыта снегом и от дороги не осталось и следа. Тихо проехал Огнянов по безлюдным улицам деревни, не встречая ни одной живой души, и вскоре спешился у единственного здесь постоялого двора, расположенного против мечети. Надо было дать отдых коню, который уже еле брел по сугробам, да и самому хотелось погреться. Передав коня мальчику-слуге, Огнянов толкнул дверь кофейни, решив, что она пуста, так как изнутри не доносилось ни малейшего шума. Но, распахнув дверь, он остановился пораженный: кофейня была битком набита турками. Повернуться и уйти было неудобно. Он сделал общий поклон и сел. Ему вежливо ответили. Прожив долгое время среди турок, Огнянов хорошо изучил их язык и обычаи. Посетители сидели на рогожках, без обуви, с длинными трубками в руках. В комнате было полутемно от табачного дыма.
— Кофе! — резко потребовал Огнянов, обращаясь к хозяину.
И, низко склонившись, чтобы по возможности скрыть лицо от чужих взглядов, Огнянов стал набивать себе трубку. Так, сгорбившись и со свистом прихлебывая кофе, он стал прислушиваться к разговорам. Вначале он слушал равнодушно, но насторожил уши, когда речь зашла об убийстве двух охотников. Подобного случая давно уже не было в этой округе, и турки и сейчас еще жаждали мести. Внезапное возбуждение обуяло посетителей кофейни, перед тем таких тихих и вялых. Послышалась злобная ругань, посыпались угрозы кровавых расправ над болгарами. Огнянов постарался придать своему лицу еще более хмурое выражение и стал еще громче прихлебывать кофе в знак того, что и он разделяет общее негодование. Разговор перешел на убийцу охотников, и Огнянов со смущением убедился в том, как популярны его имя и личность. Даже в этой глуши о нем уже ходили легенды.
— Этого безбожника-консула нельзя ни поймать, ни узнать, — сказал один из присутствующих.
— Ему какой-то дьявол помогает: то он учитель, то поп, то крестьянин, то турок; меняется в мгновение ока, — из молодого парня оборачивается в старика. Сейчас он безбородый, волосы черные, а немного погодя — глядишь, уже русый, с длинными усами. Поди поймай его! Ахмед-ага мне говорил, что как-то раз его выследили неподалеку от Текийского леса. Погнались за ним, — он тогда был переодет крестьянином, — и вдруг погоня видит перед собой ворона, а крестьянина и след простыл… Стали стрелять, но птица как сквозь землю провалилась, только и слышно было ее карканье…
— Басни, — заметил кто-то недоверчиво.
— Все равно от нас не уйдет, рано или поздно попадется, только бы напасть на его логово, — проговорил другой.
— Я же вам говорю, что этого негодяя нельзя поймать, — возразил первый. — Он и не прячется, да разве его узнаешь?.. Может, он и сейчас сидит здесь, среди нас, в кофейне, а нам и невдомек.
Все посетители невольно подняли глаза и переглянулись. Несколько взглядов с любопытством остановились на Огнянове.
Он теперь допивал третью чашку, по-прежнему шумно глотая кофе и беспрестанно выпуская изо рта клубы дыма, которые окутали все его лицо, но почувствовал, что все на него смотрят, и по его вискам покатились капли пота. С трудом выдерживая напряжение, он только ждал подходящего момента, чтобы уйти из кофейни и свободно вздохнуть на свежем воздухе.
— Если не тайна, куда держишь путь? — спросил его кто-то.
— На Клисуру, по воле аллаха, — спокойно ответил Огнянов, развязывая длинный измятый кошелек, чтобы заплатить за кофе.
— В такую метель?.. Лучше переночуй здесь, все равно завтра успеешь на базар.
— Путнику путь, что лягушке лужа, — возразил Огнянов, усмехаясь.
— Что ты нам бабушкины сказки рассказываешь, Рахман-ага? — проговорил кто-то. — Твой гяур не дьявол и не ворон, а бунтовщик, такой же, как все бунтовщики.
— А вот ты попробуй поймай его!
— Поймаем… уже напали на след.
— Только попадись он нам в руки! — крикнули несколько человек, кровожадно озираясь по сторонам.
— Даю голову на отсечение, что не сегодня, так завтра Бойчо-бунтовщик будет пойман.
— А где его ищут, этого пса?
— Он скрывался у гяуров в какой-то среднегорской деревне, — нашел себе тепленькое местечко. Вчера туда отправились полицейские; одни пошли через деревню Баня; другие — через Абрашларские луга… Загоним зверя!
— И ты туда?
— Туда! Соберемся в Веригове и оттуда начнем.
Человек, сказавший эти слова, сидел в углу, и Огнянов только теперь рассмотрел, что это полицейский. Итак, останься он хоть на один день в Веригове, ему угрожала бы гибель, и эта новость взволновала его. Никто больше не смотрел на него с подозрением, но в этой кофейне ему стало душно… Сделав общий поклон, он вышел.
Снова очутившись на свободе, на свежем воздухе, под снежным небом, он вздохнул полной грудью и вскочил на коня.
После трехчасового пути всадник, весь в снегу, остановился у Карнарского постоялого двора.
XXX. Общительный знакомый
Кариарский постоялый двор стоит высоко в горах на Троянском перевале [75]Троянский перевал — перевал через Балканский хребет, соединяющий долины Среднегорья с придунайской частью Болгарии. Название ого связано с именем римского императора Трояна, завоевателя Дакии (нынешней Румынии). Троянский перевал уже во времена владычества римлян на Балканском полуострове служил главным путем из Фракии в прндунайские земли.
. Здесь путники отдыхают, закусывают, отогреваются и с новым запасом сил начинают подъем на Стара-планину. Но каждую зиму на одну или две недели постоялый двор лишается посетителей: путников не бывает, потому что вьюги наметают огромные сугробы снега на старую римскую дорогу, что идет через Балканские горы, и она становится непроезжей. Тогда всякая связь между Фракией и Придунайской Болгарией прекращается, пока троянские возчики ценой нечеловеческих усилий не протопчут узкую дорожку в снегу. В эти дни путь уже был закрыт, и постоялый двор пустовал. Хозяин его, болгарин маленького роста, с тупым, вечно ухмыляющимся лицом, вежливо встретил гостя и провел его в большую комнату, предназначенную для приема гостей и всяких других целей. В очаге, пылал огонь, и Бойчо прикурил от него.
— Другие заезжие есть? — спросил он хозяина.
— Нет никого. Когда закрыт путь через Балканы, мой постоялый двор тоже закрывается… Куда едешь? — спросил хозяин, с любопытством осматривая гостя.
— Можешь сварить кофе? — вопросом на вопрос ответил Огнянов.
— Можем, можем, отчего не сварить?.. Куда ж ты едешь? — настаивал хозяин.
— В Троян.
—Откуда?
— Из Бяла-Черквы… А дальше дорога хорошая?
— Я сам из Бяла-Черквы, но только в Троян проехать нельзя… Я правду говорю, уж ты мне поверь… — приговаривал хозяин, подавая кофе, и так пристально смотрел на гостя, словно старался вспомнить, где он видел этого человека.
Огнянов сдвинул брови и опустил голову, чтобы избежать этих назойливых взглядов. Хозяин снова посмотрел на него искоса и усмехнулся в усы.
— Хозяин, ты подал сладкий кофе! — проговорил Огнянов строгим тоном и отодвинул чашку.
— Прости, я думал, ты пьешь кофе с сахаром. Сварить еще?
— Не надо!
— Нет, выпей, выпей еще кофейку, это полезно…
— Что нового в ваших краях?
— Страшные дела творятся. Что ни день — убийства, грабежи. Проезжих нет, путь через горы закрыт, я разоряюсь… А с тех пор как выкопали труп Эмексиз-Пехливана, — знаешь, небось? — турки совсем озверели… Делают вид, будто ищут бунтовщиков, а на самом деле убивают невинных. Я тебе правду говорю, ты мне поверь…
Огнянова удивила смелость хозяина; болгарин решался так говорить только с болгарином. И Огнянов, выдававший себя за турка, нахмурился.
— Ну, ты полегче, осел! Будешь болтать лишнее, и тебе не сносить головы.
— Я знаю, при ком болтаю, господин, — проговорил хозяин фамильярным топом.
Огнянов посмотрел на него еще более удивленно. Ему захотелось как-то осадить его.
— Да ты, кажется, пьян, гяур?
— Не сердись, Граф, ведь я тоже на «Геновеве» плакал! — отозвался хозяин уже по-болгарски и протянул гостю руку.
Огнянов понял, что его узнали, и это его взбесило. К тому же и лицо и нахальство этого человека были ему противны. Бросив холодный взгляд на хозяина, он спросил: — Откуда ты родом?
— Из Бяла-Черквы, Рачко Прыдле! [76]Прыдле — вонючка.
— отрекомендовался хозяин и опять протянул руку, но она снова повисла в воздухе.
Впрочем, Рачко на это не обиделся.
— Что ты меня боишься, Граф? Или тебе не нравится мое имя? Оно мне досталось от отца, и я им горжусь… Да и разве это важно, как кого зовут. Имя ничего не значит; если человек честен, так и имя у него доброе. Спроси в Бяла-Черкве, кого зовут Прыдле, каждый тебе скажет… Ты послушай меня. Когда человек честен, так имя его, к примеру сказать… Я содержу свое семейство, у меня трое детей, — чего и тебе желаю, — и каждый меня уважает… А ради чего человек живет? Ради чести и доброго имени.
— Твоя правда, Рачко, дело говоришь.
— Правду говорю. Ты не смотри, что я такой, — я тоже не лыком шит… Сколько раз я принимал здесь народных борцов… Я как только тебя увидел, так и подумал: постой, а ну посмотрим, узнает ли меня Граф.
Огнянов никак- не мог припомнить, видел ли он когда-нибудь этого знаменитого человека.
— Ты давно держишь этот постоялый двор?
— Да года полтора уже, по когда показывали «Геновеву», я как раз приехал в Бяла-Черкву… Ты играл графа.
— А ты мне дашь чего-нибудь поесть?
— Угощу чем бог послал.
Рачко поставил на грязный стол небольшую миску фасоли с красным перцем, подал кислую капусту и хлеб.
— И я за компанию, — проговорил он общительно и сел за стол вместе с Огняновым.
Тот ел молча. Рачко производил на него самое неприятное впечатление своей бесцеремонностью, да к тому же он сел с ним за стол без приглашения.
«Какой нахал! Вот так хозяин! И, кажется, набитый дурак к тому же», — подумал Огнянов. А Рачко, как бы в подтверждение его мыслей, налил два стакана и сказал:
— Давай чокнемся! Ну, будь здоров! — И осушил стакан прокисшего вина. — А узнал-то я тебя сразу, правда? Сколько раз я здесь принимал дьякона Левского [77]Дьякон Левский — Васил Левский по настоянию родных в ранней юности стал готовиться к церковной деятельности и принял сак дьякона. После того как, став революционером, он отказался от этого сана, за ним сохранилось прозвище «дьякон».
, чокался с ним! Он со мной дружил… И я народный борец, не смотри, что я такой…
В его словах Огнянов заметил явное противоречие: Рачко говорил, что держит этот постоялый двор года полтора, а Левский погиб три года назад. Очевидно, хозяин врал, и это усугубило недоверие Огнянова.
— Допей вино-то! Как? Не хочешь? Ну так дай, я выпью… И Рачко допил стакан Огнянова, скорчив гримасу, — вино у него было не вино, а уксус.
Обед закончился быстрей, чем того желал развеселившийся Рачко.
— Погоди, куда спешишь? Неужто не останешься ночевать? Я тебя ненадолго оставлю одного, только схожу в Карнаре… Ты меня подожди. Оставайся на весь вечер… Поболтаем… Я ведь тоже борюсь за народ.
— Спасибо, Рачко, но лучше выведи моего коня, я двинусь дальше.
— Дорогу-то совсем замело… Я тебе правду говорю, ты меня слушай… Даю голову на отсечение…
— Довольно! — отрезал Огнянов и добавил нетерпеливо: — Приведи коня!
Хозяин вышел.
Огнянов тщательно осмотрел комнату и заглянул во все двери… Ему невольно пришел на память Какринский постоялый двор, где предали Левского. Корчмари в турецких деревнях, хотя все они и были болгары, поневоле и по привычке якшались с турками, и их надо было остерегаться. А этот пустомеля Рачко явно был способен навредить с самым невинным видом.
— Конь стоит у крыльца, но дорога на Троян плохая, — сказал Рачко, вернувшись.
— Сколько я тебе должен за себя и за коня?
— Нет, Граф, извини, я тебя угощал.
— Все-таки скажи, я хочу тебе заплатить. Я очень доволен твоим гостеприимством и особенно твоим вином, — насмешливо проговорил Огнянов.
— Да, винцо неплохое… Но ни за него, ни за угощение, ни за сено я с тебя ни гроша не возьму… Для таких друзей, да я…
— Раз так, благодарю тебя, Рачко, — сказал Огнянов, оглядываясь кругом. — Здесь никто больше не живет?
— Только я и сын, Граф, но сына я послал в Бяла-Черкву. Он сегодня вечером вернется. Мне сейчас надо сходить в деревню ненадолго, а оставить здесь некого… Останься, а?
Огнянов бросил взгляд на столб, подпиравший потолок. Потом взял хозяина за руки и проговорил дружеским тоном:
— Теперь потерпи, Рачко, пока я тебя свяжу.
И, сняв одной рукой веревку, висевшую на гвозде, Огнянов другой рукой прижал Рачко к столбу. Тот принял это за шутку.
— Так ты меня связать хочешь? Ладно, связывай! — проговорил он с веселой усмешкой.
Огнянов, не торопясь, привязал хозяина к столбу. Поняв наконец, что дело нешуточное, Рачко сначала удивился, потом вознегодовал:
— Ты так не шути! Что я, разбойник, что ли, чтобы меня связывать?
И Рачко сделал попытку разорвать веревку.
— Только пикни, я тебе живот распорю! — жестко проговорил Огнянов.
Хозяин испуганно покосился на пистолет, торчавший за поясом гостя, он чуял, что Граф ни перед чем не остановится, и присмирел.
— Я бы лучше тебе язык завязал, но раз не могу язык, связываю тебя, — говорил Огнянов, улыбаясь и крепко привязывая хозяина. — Когда вернется твой сын?
— Вечером, — ответил Рачко, весь дрожа.
— Ну, он тебя и отвяжет. Прощай, Рачко, я поеду в Троян. Сохрани память о Графе, но только в своем сердце…
И, бросив хозяину под ноги несколько грошей, Огнянов вскочил на коня и снова отправился в путь.
XXXI. Посиделки в Алтынове
Огнянов не поехал в Бяла-Черкву, но повернул назад, к деревне Алтыново, расположенной к западу от постоялого двора, в конце долины. До нее было часа два езды, но конь выбился из сил, а дорога оказалась трудная. Таким образом, Огнянов добрался до деревни только к вечеру, провожаемый воем волков, которые гнались за ним до самой околицы.
Он въехал в деревню через болгарский квартал (в ней жили и турки и болгары) и вскоре остановился у ворот дяди Цанко.
Дядя Цанко был родом из Клисуры, но с давних пор переселился в Алтыново и обосновался здесь. Это был простодушный, веселый человек и настоящий патриот. У него часто останавливались апостолы. Огнянова он встретил с радостью.
— Хорошо сделал, что заехал ко мне… Нынче вечером у нас посиделки, посмотришь на наших девок. Не пожалеешь, — улыбаясь, говорил Цанко, провожая гостя в комнаты.
Огнянов поспешил рассказать хозяину, что его преследуют и по какой причине.
— Слыхали, слыхали и мы, — проговорил дядо Цанко. — Ты думаешь, если мы живем в глуши, так и не знаем, что на свете творится?
— Но, может, у тебя будут неприятности из-за меня?
— Не беспокойся, говорю тебе. Нынче вечером присмотри себе девушку… в знаменосцы, — пошутил Цанко. — Вот в это окошко будешь глядеть, словно царь какой.
Огнянов очутился в тесной и темной каморке. В крошечное оконце он увидел большую комнату. Сюда собрались самые пригожие девушки и молодицы, чтобы заняться пряжей и шитьем для приданого Донки, дочери хозяина. Огонь весело пылал в очаге, освещая стены, украшенные лубочной иконой св. Ивана Рильского [78]Иван Рильский (ум. в 946 г.) — монах-отшельник, основавший обитель в Рильских горах. Близ предполагаемого места его кельи был выстроен большой монастырь Ивана Рильского, представляющий одну из крупных исторических и архитектурных достопримечательностей Болгарии.
и полками, на которых стояли пестро раскрашенные глиняные поливные блюда. Мебель, как и в каждом зажиточном деревенском доме, составляли умывальник, стол, лавки и огромный шкаф, в котором хранилась домашняя утварь Цанко. На полу, устланном козьими шкурами, сидели парни и гостьи, готовившие приданое. В тот вечер хозяева позволили себе роскошь — не довольствуясь пламенем очага, зажгли две керосиновые лампы.
Огнянов уже давно не наблюдал подобных любопытных сборищ, созывавшихся по старинному обычаю. Притаившись в темном чуланчике, он с интересом следил за наивны ми сценами чуть ли не первобытной сельской жизни. Дверь открылась, и вошла Цанковица — жена Цанко, тоже уроженка Клисуры, сплетница и болтушка. Присев подле Огнянова, она указывала ему на красивейших девушек, называя их по именам, и о каждой находила что сказать.
— Погляди вон на ту краснощекую толстуху. Это Стайка Чонина… Заметь, как смотрит на нее Иван Боримечка… Уж так жалобно, так жалобно! А когда хочет ее рассмешить, лает, что овчарка. Работящая девка, подбористая и чистюля. Только уж больно быстро раздобрела бедняжка, ну да ничего, выйдет замуж, похудеет. А ваши девушки, городские, те, наоборот, после замужества толстеют… Та, что слева от нее, это Цвета Проданова: у нее любовь вон с тем, у которого усы торчат, как опаленные… Уж такая вертушка! То и дело стреляет глазами на все четыре стороны. А так ничего, хорошая девушка. Рядом с ней Цвета Драганова, а рядом с Цветой — Райка-поповиа… Этих я и на двадцать пловдивских красоток не променяю. Смотри, какие у них белоснежные шеи, ну прямо лебединые. Как-то раз мой Цанко сказал, что если одна из этих девок позволит ему поцеловать ее в шею, так он ей подарит свой виноградник на Малтепе… За это я его, нечестивца, хватила кочергой… А видишь ту, что справа от толстой Стайки? Это дочь Кара-Велюва — самая богатая невеста. К ней пятеро лучших женихов сватались, да отец ее не отдает… Держит при себе, суслик… Он ведь на суслика похож… Отсохни у меня язык, если Иван Недялков ее не увезет… А вон там и Рада Милкина; она песенница: поет, ни дать ни взять соловушка на нашей сливе, только жаль, неряха. Ну ее к богу; мне больше по душе Димка Тодорова, та, что сидит у скамьи; смотри, какая она хорошенькая да нарядная. Будь я парнем, непременно бы к ней посваталась. Хочешь, тебя посватаю? Уж больно у нее глаза хороши, чтоб ей пусто было… А рядом с нашей Донкой сидит Пеева дочка. Она тоже красивая и работящая, ничего не скажешь, не хуже нашей Донки. И голосиста, как Рада Милкина, а смеется — ну что твой колокольчик, заслушаешься.
Так, стоя в темноте рядом с Бойчо, Цанковица напоминала Беатриче из «Божественной комедии», когда она показывает Данте всех обитателей ада поочередно и рассказывает их историю.
Огнянов слушал в пол-уха бесконечные объяснения Цанковицы; он был целиком поглощен самим зрелищем и не очень нуждался в его толковании. Девушки посмелее лукаво подшучивали над парнями, заливаясь веселым смехом. На мужской половине тоже раздавался громкий смех, и отсюда летели стрелы, пущенные в представительниц болтливого пола. С обеих сторон градом сыпались шутки, насмешки, остроты, а порой вольное словцо вызывало непринужденный хохот парней и румянец на щеках девушек, даже самых загорелых. Цанко тоже принимал участие в общем веселье, Цанковица же хлопотала по хозяйству, готовя угощение. Донка то вставала с места, то снова садилась.
— Будет вам хохотать, лучше спойте! — весело крикнула хозяйка, покинувшая Бойчо, чтобы пойти посмотреть стоявшую на огне кастрюлю, в которой варилось кушанье для гостей. — Рада, Станка, затяните-ка песню, чтобы парням стыдно стало. Эти женихи гроша ломаного не стоят, коли они петь не хотят.
Не дожидаясь повторения просьбы, Рада и Станка запели песню, и ее подхватили девушки, разделившись на две группы. Одна, состоявшая из лучших песенниц с высокими голосами, пропев стих, умолкала, другая вторила первой:
Девушки кончили петь, и посыпались похвалы парней, которым эта любовная песня понравилась, потому что каждый считал, что она спета для него. Иван Боримечка не спускал глаз со Стайки Чониной.
— Вот пойдем по домам, проверим эту песню! — громогласно изрек он.
Девушки расхохотались, насмешливо поглядывая на Боримечку.
Он был как утес: рост гигантский, сила богатырская, лицо скуластое, рябое и простодушное. Петь он любил до страсти, а голос у него был под стать его телосложению. Боримечка рассердился. Молча отойдя в сторону, он внезапно залаял, как старая овчарка, прямо над головой у девушек. Девушки взвизгнули от испуга, потом рассмеялись. Те, что были посмелее, принялись его дразнить. Одна девушка запела:
Все расхохотались.
Другая подхватила:
Снова послышались хихиканье и смех. Иван вспыхнул. Тупо и удивленно глядя на толстощекую Стайку Чонину, которая так нелюбезно высмеяла своего вздыхателя, он раскрыл рот, напоминавший пасть удава, и заревел:
Это была злая насмешка, и Стайка смутилась. Щеки ее покраснели так, что казалось, будто их густо нарумянили. Злорадное хихиканье подружек больно задело ее. Некоторые насмешницы с притворным простодушием спрашивали певца:
— Как же это можно, — и виноград есть, и вино пить? Врет эта песня.
— Да уж что-нибудь одно, — песня врет или девушка врет, — ответил кто-то.
Ядовитый намек привел в бешенство Стайку. Она бросила мстительный взгляд на победоносно озиравшегося Боримечку и запела дрожащим от гнева голосом:
За смертельную обиду — страшное отмщение!
Стайка гордо оглянулась кругом. Слова песни ножом вонзились в сердце Ивана Боримечки. Выпучив глаза, он стоял как вкопанный, и казалось, будто его обухом но голове ударили. Раздался взрыв громкого, неудержимого хохота. Все с любопытством уставились на бедного Ивана. А он не знал, куда деваться от стыда и невыносимо оскорбленного самолюбия; на глазах его выступили слезы. Хохот поднялся пуще прежнего. Цанковица принялась журить молодежь:
— Это еще что за насмешки? Да разве можно парню и девушке так цапаться, вместо того чтобы ласкаться и ворковать, как голубки?
— Хороши голубки, нечего сказать! — пробормотала одна насмешница. — Один другого стоит, полюбуйтесь на них.
И веселые девушки снова расхохотались.
— Милые бранятся, только тешатся, — заметил Цанко примирительно.
Но Иван Боримечка, еще больше рассердившись, вышел из комнаты.
— Кто кого любит, на того и походит, — сказала Неда Ляговичина.
— А ты знаешь, Неда, — над кем люди смеются, тому бог помогает, — отозвался Коно Горан, двоюродный брат Боримечки.
— Ну-ка, молодцы, затяните-ка вы какую-нибудь старую гайдуцкую, чтоб сердца у вас поуспокоились, — предложил Цанко.
Парни дружно запели:
Огнянов трепетно слушал конец этой песни.
«Этот Стоян, — думал он, — настоящий гайдук, легендарный болгарский гайдук. Смерть он встречает суровым спокойствием. Ни слова сожаления, раскаяния, надежды. Единственное желание — умереть достойно!.. Если бы теперешние болгары были такими героями!.. О, тогда бы я не беспокоился за исход борьбы… О такой борьбе я мечтаю, такие силы ищу… Уметь умирать — это залог победы…»
И тут зазвучали кавалы [79]Кавал — большая свирель.
. Мелодия, вначале нежная и грустная, постепенно крепла и ширилась; глаза музыкантов заблестели, лица их загорелись воодушевлением. Ясные звуки звенели, наполняя ночь первобытной, дикой песней гор. Они уносили душу к балканским вершинам и пропастям, они пели о тишине лесистых ущелий, о шелесте — листвы, под которой в полдень отдыхают овцы, о лесных травах, о горном эхе и вздохах любви в логу. Кавал — это арфа болгарских гор и равнин!
Как зачарованные, внимали все этой родной, близкой поэтической музыке. Цанковица, стоя у очага, слушала, не шелохнувшись, уперев руки в бока. Но больше всех восторгался Огнянов, — он чуть было не захлопал в ладоши.
Возобновились шумные разговоры, снова раздался смех. Упомянули имя Огнянова, и он стал прислушиваться. Петр Овчаров, Райчин, Спиридончо, Иван Остен и другие завели разговор о предстоящем восстании.
— Я уже совсем приготовился к свадьбе, жду только револьвера из Пловдива. Послал за него сто семьдесят грошей, — три барана продал, — говорил пастух Петр Овчаров, председатель местного комитета.
— Но мы не знаем толком, когда поднимут знамя. Одни говорят, что мы обагрим свои клинки на благовещенье, другие — на юрьев день, а дядя Божил откладывает дело до лета… — говорил Спиридончо, стройный, красивый парень.
— Подожди, пока закукует кукушка и зашумит дубрава… Впрочем, я готов хоть сейчас, — пусть только скажут.
— Да, наша Стара-планина многих юнаков укрывала и нас укроет, — проговорил Иван Остен.
— Петр, так, значит, учитель двоих ухлопал? Молодчина!
— Когда же он приедет к нам в гости? Поцеловать бы ту руку, что так ласкать умеет, — сказал Райчин.
— Он нас опередил, учитель-то, но мы постараемся его догнать. Мы в этих делах тоже смыслим, — отозвался Иван Остен. Иван Остен был богатырь и меткий стрелок. Убийство Дели-Ахмеда, совершенное в прошлом году, приписывали ему. Местные турки следили за ним, но пока безуспешно.
За ужином пили за здоровье Огнянова.
— Дай бог, чтоб мы скорее увидели его живым и здоровым… Берите пример с него, сынки, — проговорил Цанко, осушив миску вина.
— Спорю с любым, кто пожелает, — вмешалась нетерпеливая Цанковица, — что завтра раным-ранешенько он, как сокол, прилетит сюда.
— Да что ты говоришь, Цанковица? А я завтра еду в К.! — огорченно проговорил Райчин. — Если он приедет, вы его задержите до сочельника… Повеселимся на святках, кровяной колбасой его угостим.
— Что это за шум на улице? — сказал Цанко и, не допив вина, встал.
И в самом деле со двора доносились мужские и женские голоса. Цанко и его жена выскочили за дверь, гости тоже встали. Но Цанковица сразу же вернулась, очень взволнованная, и объявила:
— Вот и обтяпали дельце, дай им бог здоровья!
— Что такое? Что случилось?
— Боримечка увел Стайку. Все так и ахнули.
— Схватил ее в охапку, негодник, да и потащил к себе домой на плече, как ягненка.
Поднялся веселый шум.
— Да как же это получилось?
— Потому-то он и ушел раньше, а за ним — Горан, братец его.
— Подкараулил Стайку за поленницей у ворот, — объясняла Цанковица, — да и схватил! Вот жалей парня, а он девушку не пожалеет. Ну и Боримечка! Кто бы мог подумать!
— Уж если говорить правду, они — два сапога пара! — сказал кто-то из гостей.
— Она как откормленный сербский поросенок, а он — как мадьярский битюг, — шутил другой.
— Ну, совет им да любовь, а завтра выпьем у них красной водки, — сказал Цанко.
— И меня должны угостить; кому-кому, а мне полагается, — кричала Цанковица, — ведь я их, можно сказать, сосватала!
Немного погодя гости разошлись по домам веселые.
XXXII. До бога высоко, до царя далеко
Цанко зашел к Огнянову в его темный чулан.
— Ну, Бойчо, понравились тебе наши посиделки?
— Замечательно, великолепно, дядя Цанко!
— А ты записал песни?
— Как я мог записывать? Здесь и свечи-то нет. Пришла Цанковица со свечой в руках.
— Стучат в ворота, — сказала она.
— Верно, Стайкины родные за ней пришли… Ну, с этой бедой мы справимся!
Но тут вошла Донка и сказала, что стучат полицейские, а ведет их дед Дейко, староста.
— Черт бы побрал и их, и твоего деда Дейко! Куда мне их девать, этих свиней?.. Они не за тобой, — успокоил он Огнянова, — но все-таки спрячься. Жена, покажи учителю, куда ему спрятаться.
И Цанко вышел. Немного погодя он привел в дом двух разъяренных полицейских в плащах, засыпанных снегом.
— Почему ты держал нас целый час на улице, скотина? — ругался одноглазый полицейский, стряхивая снег с плаща.
— Мы чуть не замерзли, пока ты удосужился открыть! — кричал другой, низкорослый, хриплым басом.
Цанко бормотал какие-то извинения.
— Что бормочешь? Поди зарежь цыпленка и зажарь яичницу.
Цанко хотел было возразить что-то, но одноглазый заорал:
— Не трепли языком, гяур, а прикажи хозяйке приготовить ужин, да поживее!.. Или ты собираешься угощать нас своим гяурским компотом с ореховой скорлупой? — добавил он, бросая презрительный взгляд на неубранный стол.
Цанко поплелся было к двери, чтобы выполнить приказание, но второй полицейский крикнул ему:
— Постой, а девок куда упрятал?
— Все разошлись по домам, уже поздно, — ответил Цанко, с которого хмель совсем уже соскочил.
— Ступай приведи их: пускай доужинают… да нам поднесут водочки. Зачем ты их прогнал?
Цанко испуганно смотрел на него.
— Где твоя дочь?
— Уже легла, господин.
— Подними ее, пусть угостит нас, — сказал одноглазый, сушивший у огня свои обмотки, от которых поднимался пар и шел тяжелый запах.
— Не пугайте мою дочку, господин, — умоляющим голосом просил Цанко.
Вошел староста и со смиренным видом стал перед турками.
— Свинья! Заставил нас, как нищих, стучаться в двадцать дверей! Насилу привел сюда! Чего вы прячете своих…
И он назвал деревенских девушек скверным словом.
Болгары отмалчивались: ко всему этому они привыкли. В эпоху рабства родилась унизительная пословица: «Повинную голову меч не сечет». Цанко молил бога только об одном — чтобы эти люди не трогали его дочери.
— Ну, хозяин, — начал одноглазый, — значит, вы готовитесь к бунту?
— Нет, господин, — смело ответил Цанко.
— А зачем здесь валяется кинжал? — сказал другой полицейский, коротыш, подняв кинжал, забытый Петром Овчаровым на половике.
— Так вы не готовитесь к бунту, нет? — ехидно усмехаясь, спросил одноглазый.
— Нет, господин, мы мирные подданные султана, — ответил Цанко с напускным спокойствием. — Кто-нибудь из гостей обронил этот кинжал…
— Чей он?
— Не знаю, господин.
Полицейские принялись рассматривать кинжал и увидели, что на нем выцарапаны какие-то слова.
— Что здесь написано? — спросил один из них хозяина. Тот нагнулся; на одной стороне клинка, близ тупого его края были выцарапаны завитушки и слова «Свобода или смерть», на другой — имя владельца кинжала.
— Тут виноградные лозы нарисованы, — солгал Цанко. Одноглазый полицейский ударил его грязным царвулем по лицу.
— Ты, гяур, думаешь, что если у меня один глаз, так я уж совсем слепой?
Ответ Цанко только укрепил подозрения полицейских.
— Староста, иди сюда!
Вошел староста, неся на противне раскатанное тесто, чтобы спечь у Цанко в доме пирог. Увидев в руках полицейского обнаженный кинжал, он вздрогнул.
— Прочти, что здесь написано!
Староста нагнулся, прочел надпись про себя и выпрямился в смятении.
— Что-то плохо разбираю, господин.
Полицейский схватил плеть и ударил его. Она со свистом рассекла воздух и два раза обвилась вокруг шеи старосты. По щеке его потекла струйка крови.
— Проклятый народ! Староста молча вытирал кровь.
— Читай, или я тебе этот кинжал в горло всажу! — заорал полицейский.
Перепуганный староста понял, что делать нечего, нужно подчиниться.
— Петр Овчаров, — прочел он, умышленно запинаясь.
— Ты его знаешь?
— Наш, деревенский.
— Он пастух, этот Петр? — спросил одноглазый, очевидно немного понимавший по-болгарски.
— Да, господин, — и староста вернул ему кинжал, мысленно благодаря святую троицу, что удалось умолчать о других страшных словах, выцарапанных на клинке. Но благодарить было рано.
— Посмотри с другой стороны! — приказал полицейский. Староста снова наклонился над кинжалом; ему было страшно, и он медлил в нерешительности, но, увидев правым глазом, что коротыш приготовился снова ударить его плетью, сказал:
— «Свобода или смерть» написано, господин. Одноглазый подскочил.
— И свобода, да? — ухмыльнулся он зловеще. — Кто делает эти кинжалы? Где пастух Петр?
— Да где же ему быть, господин? Дома.
— Ступай позови его… Староста направился к двери.
— Погоди, дурак, и я пойду с тобой!
И, накинув на плечи плащ, коротыш вышел вместе с ним.
— Так-то лучше, Юсуф-ага, у гяуров что пастух, что разбойник — одно и то же.
Тем временем Цанко пошел к жене, которая готовила туркам еду, осыпая их проклятиями:
— Разрази их господь! Чтоб им все кишки разорвало! Чтоб они змеиной костью подавились и лопнули! Чтоб они ядом отравились! И я должна готовить им мясо перед самым рождеством!.. Откуда взялась эта нечисть? Весь вечер испортили, напугали до полусмерти!..
Вошла Донка, бледная, перепуганная.
— Донка, иди, доченька, ночевать к дяде, только лезь через плетень, не ходи по улице, — сказал Цанко.
— И где только их выкопал этот Дейко? На прошлой неделе тоже привели к нам двоих, — причитала хозяйка.
— А что он может поделать? — отозвался Цанко. — Куда только он их ни водил, а они сюда захотели: песни услышали… Старосте тоже по шее надавали.
Цанко пошел обратно к одноглазому.
— Ты где пропадал, хозяин? Давай водки и закуски. Вместе со старостой вернулся коротыш.
— Нет пастуха, — сердито буркнул он.
— Надо всю деревню перевернуть, но схватить этого 6yнтовщика, — сказал одноглазый, прикладываясь к водке.
— А может, за отца его взяться? — негромко проговорил коротыш и прошептал еще что-то одноглазому.
Одноглазый одобрительно кивнул головой.
— Староста, ступай позови старика, надо спросить его кое о чем… И это возьми, — сказал коротыш, протягивая ему бутылку из-под водки.
— Насчет водки не выйдет, господин, сейчас все закрыто. Вместо ответа одноглазый ударил старосту по лицу своим царвулем. Он был не так свиреп, как его спутник, но зверел, когда напивался или хотел напиться.
Спустя четверть часа пришел дед Стойко, человек лет пятидесяти, со смелым, энергичным лицом, которое говорило о силе воли и упорстве.
— Стойко, говори, где твой сын, — ты знаешь, куда ты его спрятал. А не скажешь — не сносить тебе головы.
И одноглазый жадно набросился на водку. Глаз его сверкал. Сделав несколько глотков, он передал бутылку своему спутнику.
— Я не знаю, где он, господин, — ответил старик.
— Знаешь, гяур, знаешь, — злобно процедил сквозь зубы полицейский.
Старик упорствовал.
— Нет, скажешь!
— Сейчас тебе зубы выбьем, а завтра побежишь за нашими лошадьми! — прошипел коротыш.
— Что хотите со мной делайте, жизнь у меня все равно одна, — ответил старик решительно.
— Выйди вон и подумай хорошенько… а не то пожалеешь… — приказал ему одноглазый с притворным добродушием.
Он хотел выманить у деда Стойко выкуп и собирался подослать к нему старосту в качестве посредника. Это был настоящий грабеж, но полицейские норовили получить выкуп под видом добровольного подарка. Турки часто вымогали у болгар деньги подобным образом.
Дед Стойко не двигался.
Удивленные такой дерзостью, турки переглянулись и злобно уставились на старика.
— Ты слышал, старик? — заорал одноглазый.
— Не о чем мне думать, отпустите домой, — хмуро ответил тот.
Полицейские пришли в бешенство.
— Староста, держи эту развалину! — И одноглазый схватил плеть.
Староста и Цанко умоляли полицейского сжалиться над несчастным. Вместо ответа он ударил старика ногой, и тот рухнул на землю.
На него посыпались страшные удары. Вначале дед Стойко кричал, стонал, потом умолк. Обильный пот выступил на лбу его мучителя; турок устал.
Полуживого старика выволокли наружу и стали приводить в чувство.
— Скажете мне, когда он очнется. Я его заставлю говорить.
— Просим тебя, Хаджи-ага, пощади старого человека, — умолял Цапко, — новых мучений он не вынесет… помрет.
— Плевать! Был бы здоров султан, так ты и знай, бунтовщик! — внезапно вспылил коротыш. — Тебя самого виселица ждет не дождется! Ты у себя бунтовщиков собираешь, и пастуха, должно быть, спрятал ты. Надо поискать его у тебя.
Цапкс переменился в лице. У одноглазого от водки кружилась голова, но он все же заметил смущение хозяина и резко обернулся к другому турку:
— Юсуф-ага, давай поищем здесь: у этого гяура кто-то укрывается.
И одноглазый встал.
— Ищите, — глухо проговорил Цанко и пошел впереди турок захватив с собой фонарь.
Он водил их по всему дому, а чулан оставил напоследок. Наконец дошла очередь и до чулана. Здесь в закопченном потолке был- устроен люк, но, когда его закрывали, заметить его было невозможно. Цанко знал, что Огнянов успел влезть на чердак и закрыть за собой крышку. Поэтому он без большой тревоги привел турок в чулан. Войдя с зажженным фонарем, он первым делом взглянул на потолок. Крышка люка был открыта.
Цанко замер на месте. Турки осмотрели чулан.
— Куда ведет этот ход?
— На чердак, — проговорил Цанко.
Ноги у него задрожали, и он прислонился к стене. Коротыш заметил, что хозяин дрожит от страха.
— Посвети-ка мне получше, я полезу наверх, — сказал он. Но внезапно спохватился, — должно быть, у него возникли какие-то опасения. Он позвал своего спутника.
Хасан-ага храбрел от вина: хмель ожесточал его сердце и разжигал разбойничью кровь. Турок взобрался на плечи к старосте.
— Ты что, ослеп, хозяин? Давай фонарь!
Цанко, побледнев как полотно, подал ему фонарь.
Одноглазый сначала просунул в отверстие фонарь, а потом и голову. По движению ею туловища можно было догадаться, что он поворачивается и водит фонарем во все стороны.
Но вот он наклонился, спрыгнул на пол и сказал:
— Кого ты здесь прятал, хозяин?
Цанко изумленно посмотрел на него. Он не знал, что ответить. В этот вечер он натерпелся такого страха и так измучился, что ему стало казаться, будто все это сон. Мысли его путались. На новые вопросы он отвечал с испуганным и виноватым видом.
— Ладно! Этот бунтовщик все нам в Клисуре выложит. Там тюрьма получше. А на эту ночь запрем его здесь…
И полицейские заперли хозяина в темном холодном чулане. Цанко был так потрясен, что не скоро пришел в себя. Он схватился за голову, словно боясь, что растеряет остаток разума. Человек он был не стойкий, и страдания быстро сломили его. Он охал и стонал в полном отчаянии.
В дверь стукнули, и послышался голос Дейко:
— Что думаешь делать, Цанко?
— Не знаю, дед Дейко, посоветуй.
— Ты же знаешь, где у турок слабое место. Зажмурь глаза и выкладывай денежки. По крайней мере, отвяжешься. А не то будут тебя таскать по конакам да по судам, пока не замучают до смерти… Дед Стойко и тот, бедняга, — мог бы откупиться за малую толику… Раскошеливайся-ка лучше, Цанко, отдай деньги, что накопил на черный день!
Подошла Цанковица, вся в слезах.
— Цанко, давай откупимся! Не жалей ничего, Цанко! Не то эти кровопийцы не выпустят тебя живым из своих когтей… Дед Стойко-то умер… Ох, матушка, до чего мы дожили!
— Что же им отдать, жена? Сама знаешь, денег у нас нет.
— Отдадим монисто.
— Донкино монисто из червонцев?
— Другого ничего нет; давай отдадим, только бы тебе спастись… Эти проклятые звери опять про Донку спрашивают!..
— Ну что ж, делай, жена, как тебя господь вразумил, а я уж и не пойму, что надо, — проговорил Цанко, вздыхая в темноте.
Цанковица вышла вместе с Дейко.
Немного погодя в чулан сквозь щели проник свет свечи, и дверь отперли.
— Цанко, выходи и успокойся, — сказал Дейко. — Турки на этот раз не очень жадничали — даже кинжал тебе отдают, чтоб ты уж не боялся… Дешево отделались. — И он прошептал хозяину на ухо: — Теперь уже недолго терпеть, а потом либо мы их, либо они нас, и делу конец… А так жить нельзя.
XXXIII. Победители угощают побежденных
Тем временем Огнянов стучал в ворота Петра Овчарова. Он видел через щель в потолке, как убивали старика, и больше не мог выдержать тяжкой душевной муки; рука его тянулась отомстить убийцам, но это было безрассудно и могло кончиться плохо. Как безумный, выскочил Огнянов на улицу и побежал прямо к дому деда Стойко. На его стук дверь открылась.
— Где Петр? — спросил он, совсем позабыв о том, что должен скрываться.
— Это ты, учитель? — спросила мать Петра со слезами на глазах.
— Где ваш Петр, бабушка Стойковица?
— Сынок, смотри, чтобы не прослышали эти… Петр у Боримечки.
— А где дом Боримечки, бабушка?
— Рядом с поповым — узнаешь по новым воротам. Только осторожней, сынок.
Бедная старуха и не подозревала, что ее дед Стойко умирает. Огнянов побежал дальше, не чувствуя под собою ног. Поравнявшись с домом священника, он встретил на улице шумную компанию и, услышав голос Петра, остановил парней.
— Учитель! — послышались голоса.
— Да, я, братцы. Куда идете?
— Были у Боримечки, — ответил Петр. — Он нынче ночью украл себе невесту, вот мы и ходили к нему выпить по чарке вина… Посмотрел бы ты, как они поладили! Можно сказать, родились друг для друга… А ты когда приехал?
— Петр, отойдем, мне надо сказать тебе два слова. И они вдвоем отошли в сторону.
— Прощайте, спокойной ночи! — крикнул Петр своим товарищам и зашагал домой вместе с Огняновым. Вскоре они подошли к дому деда Стойко.
— Отец вернулся? — спросил Петр у матери.
— Нет еще, сынок. Огнянов увел Петра в погреб.
— Слушай, Петр, я тебе сказал, что твоего отца жестоко избили из-за тебя… А ведь эти скоты могут натворить у Цанко и чего-нибудь похуже… Только оружием можно удержать их от злодейств. Я бы и сам давеча размозжил им головы, да побоялся последствий… У Цанко нам появляться нельзя.
— Я хочу отомстить, брат! — крикнул Петр вне себя.
— И я жажду мести, Петр, — страшной для них, но безопасной для нас.
— А как отомстить? — проговорил Петр, снимая со стены ружье.
— Погоди, давай подумаем.
— Не могу я думать, надо посмотреть, что они там делают с отцом!
Огнянов и сам был горяч, однако он теперь старался удержать другого, еще более горячего человека от поступка вполне естественного, но гибельного.
Если Петр пойдет к Цанко, без кровопролития не обойтись. А Огнянов считал, что час решительной борьбы еще не наступил. Ему было жаль потерять преждевременно и без пользы для дела такого хорошего парня — настоящего юнака.
Но напрасны были все его старания. Петр кричал, сам не свой:
— Будь что будет, но я должен отомстить за отца!
И, резко оттолкнув Огнянова, который пытался удержать его, он ринулся к воротам.
Огнянов рвал на себе волосы, видя, что повлиять на этого неукротимого человека он не в силах. Но не успел Петр подбежать к воротам, как кто-то постучал. Он зарядил ружье и открыл калитку. Трое болгар, соседей Цанко, несли завернутое в половик тело деда Стойко.
— Отдал богу душу, Петр, — сказал один крестьянин.
Во дворе послышались крики и рыдания женщин. Бабушка Стойковица рвала на себе рубашку и кидалась на остывшее тело мужа. Огнянов отозвал в сторону убитого горем Петра и снова увел его в погреб. Со слезами на глазах старался он успокоить парня, а тот, на минуту оцепенев при виде мертвого отца, теперь еще яростней рвался отомстить за него немедля.
— Мы отомстим, брат, отомстим, — говорил Огнянов, обнимая его. — Для нас с тобой нет теперь более священной задачи.
— Убить их, убить! — кричал, обезумев от ярости, Петр. — Эх, отец, переломали злодеи твои старые кости… Что нам с тобой теперь делать, матушка!
— Успокойся, брат, сдержись, возьми себя в руки: мы отомстим врагам страшной местью, — уговаривал его Огнянов.
Прошло полчаса, и Петр немного успокоился — ведь самые страшные нравственные муки не выдерживают собственной напряженности. Он согласился остаться дома после того, как Огнянов, Остен и Спиридончо поклялись ему перед образом, что не оставят в живых обоих полицейских.
— Нашел Боримечка время жениться, — сказал с досадой Остен. — Не женился бы, взяли бы мы, его с собой… Такой верзила всегда пригодится.
План мщения был таков: решили устроить засаду на дороге к Лясковскому перевалу в том месте, где начинается шоссе на Клисуру. Для засады выбрали заросший кустарником овраг, из которого вытекает речка Белештица, впадающая в Стрему. Здесь предполагалось перехватить полицейских, кинуться на них с кинжалами, а трупы спрятать в чащобе. На всякий случай и во избежание жертв решили захватить и ружья, но пускать в ход это слишком шумное оружие только в крайнем случае. Этот план был разработан на основе тех сведений, которые сообщил Дейко: полицейские собирались встать рано, до вторых петухов, и отправиться, в Клисуру: они очень торопились и приказали разбудить их задолго до рассвета.
Пропели первые петухи, и маленький отряд, покинув спящую деревню, вышел в поле. Снег падал крупными хлопьями. Белая его пелена покрывала все вокруг, и ночь посветлела. С ружьями, спрятанными под плащами, путники молча шагали по сугробам. Они шли так бесшумно, что казалось, это двигаются не живые люди, но призраки или упыри, что появляются перед рождеством. Снег валил непрерывно, намело большие сугробы, и это задерживало движение отряда, но он неуклонно шел вперед, не замечая препятствий, поглощенный одной мыслью — мстить. В ушах этих людей еще звучали крики Петра, их боевого товарища, вопли его матери и родных. В эту минуту друзья боялись только одного: как бы турки не выскользнули у них из рук; все остальное было для них безразлично… Долго шли они молча, но вдруг сзади послышался лай. Они повернулись, удивленные.
— Откуда тут взялась собака в такое время? — сказал Бойчо.
— Странно, — проговорил Спирндончо, обеспокоенный.
Лай зазвучал громче, и, пока товарищи продолжали недоумевать, из-за деревьев появилась громадная темная фигура, напоминавшая уж, конечно, не собаку, но скорее чудовище, невиданного гигантского медведя, вставшего на задние лапы.
Бойчо и Спиридончо инстинктивно бросились под прикрытие толстого дуба и приготовились защищаться от этого неведомого врага. Но, он во мгновение ока очутился рядом с ними.
— Боримечка! — воскликнули все трое в один голос.
— Он и есть! А вы про него забыли! Ах, будь оно неладно!.. Действительно, это был Боримечка, закутанный в плащ. Он услышал шум на улице, пошел к Петру и там узнал обо всем.
Не задерживаясь ни на минуту, он вернулся домой, проводил молодую жену к ее матери, заткнул за пояс топор, взял ружье и побежал догонять друзей, чтобы мстить вместе с ними.
Приход этого сильного помощника придал бодрости отряду.
— Теперь идемте, — сказал Остен.
— Вперед! — добавил Огнянов.
— Подождем еще одного, — проговорил Боримечка.
— А кто же еще идет? — спросил его кто-то с удивлением.
— Братишка Петра, Данаил; он тоже пошел со мной.
— Зачем ты взял его?
— Петр сам его послал, хотел, чтобы брат все увидел своими глазами.
— Как? Петр нам не верит?.. Мы же ему поклялись.
— Грош цена вашим клятвам… И я вам не верю…
— Почему?
— Потому что вы пошли без Боримечки… Будь оно неладно!
Эти три слова Боримечка произносил чуть не после каждом своей фразы. Они выражали его чувства и мысли гораздо лучше, чем все другие слова.
— Не сердись, Иван, — сказал Остен. — Мы не забыли о тебе, но ведь ты молодожен.
— А вот и Данаил!
Еле переводя дух, подросток остановился около них; он был вооружен только длинным ножом, заткнутым за пояс.
Теперь в отряде было уже не три человека, а пять.
Молча двинулись они вперед. Они шли вдоль средиегорского кряжа, по отрогу горы Богдан, с которой берет свое начало речка Белештица. Вскоре они дошли до нее. Лучшего места для засады нельзя было выбрать. Справа текла река Стрема, которую турки не могли миновать, слева был глубокий, изрытый ливнями овраг, а над ним вздымались горы. Здесь-то и остановился отряд. Он находился в часе ходьбы от Алтынова, и если бы пришлось стрелять, никто не услышал бы выстрелов. Уже светало, когда товарищи заняли позиции в чаще. Порошил мелкий снежок. Хорошенько укрывшись, они терпеливо ждали, устремив глаза на восток, откуда должны были показаться полицейские. Но первое, что они услышали, был волчий вой. Он раздался прямо у них над головой, потом послышался ближе. Очевидно, волки спускались с гор в поисках добычи.
— Идут к нам, — сказал Иван Остен.
— Стрелять нельзя.
— Работать ножами и прикладами, — скомандовал Огнянов. — Слышите?
Товарищи насторожились. В роще что-то негромко шуршало, и это значило, что приближается целая стая. Вой повторился. Стало рассветать.
— Не помешали бы нам эти проклятые волки… — вздохнул Огнянов.
В этот миг несколько зверей выскочили на поляну. Они остановились и завыли, вытянув острые морды. За ними появились и другие волки.
— Восемь! — прошептал Боримечка. — Вам четыре, остальные мои.
Не успел он это сказать, как голодные хищники бросились в заросли. И заросли стали крепостью: волки нападали, люди яростно оборонялись. Засверкали ножи и кинжалы; замелькали, поднимаясь и падая, ружейные приклады. Слышны были только вой да тяжелое дыхание. Несколько зверей уже валялось перед кустами; другие, кинувшись на своих раненых сородичей, раздирали их еще живыми. Вскоре волков вытеснили из чащи. Иван Боримечка часто делал вылазки, лая, как овчарка, и добивал зверей топором. Он вызывал в памяти Гедеона, который разил войска филистимлян, вооружившись ослиной челюстью.
Наконец изгнанные из оврага хищники отбежали на противоположный пригорок и принялись зализывать свои раны.
К счастью, пока длилось это побоище, на дороге никто не появился.
— А волки-то не уходят, — заметил Огнянов.
— Посмотрите, к ним подошла еще стая!
— Ну, что ж, мы и этих угостим, — чтобы помнили свадьбу Боримечки, — сказал Спиридончо.
— Будь оно неладно! — пробормотал Боримечка самодовольно.
Прошло некоторое время.
Турки не появлялись, хотя уже пропели вторые петухи… Отряд и раньше слышал в ночной тишине отдаленное кукареканье, доносившееся из окрестных селений. Светало; отчетливее становились очертания деревьев, в поле можно было уже ясно отличить один предмет от другого. Ожидание томило парней. Сидя без движения, они замерзли. Чего только не приходило им в голову: турки могут не появиться вовсе; может быть, они отложили свой отъезд из боязни нападения или потому, что за ночь намело много снега; скоро совсем рассветет, начнется движение на дорогах, а тогда все пропало!.. Все эти мысли не выходили у них из головы. Нетерпение их нарастало и становилось все более мучительным. Остен тяжело вздохнул.
— Будем дожидаться и, пока они не появятся, не тронемся с места, — глухо проговорил Огнянов.
— А если на дороге будут другие прохожие?
— Они пойдут своей дорогой, — нам нужны только те двое.
— Но тогда придется напасть открыто!
— Не удастся из засады, так в открытую.
— Будем стрелять отсюда, а потом прямо в горы… Никто нас и не увидит, — сказал Остен.
— Хорошо. А если они вышли с целым отрядом турок?
— Тогда придется дать им настоящий бой… Оружие у нас есть, позиции хорошие, — сказал Огнянов. — Теперь помните: мы перед божьим образом поклялись не оставить их в живых.
— Будь оно неладно!..
— Я только одного опасаюсь, ребята, — сказал Бойчо.
— Чего?
— Как бы они не пошли другой дорогой.
— Этого не бойся, — успокоил его Остей, — другой дороги нет; только если назад повернут! Ну, а тогда дай нам, боже, силы, — догнать их будет нелегко.
Боримечка стоя всматривался в даль.
— Кто-то идет, — проговорил он и показал рукой на восток.
Все посмотрели в ту сторону. По дороге, извивавшейся между деревьями, двигались два человека.
— Они верхом! — с досадой воскликнул Огнянов.
— Это не наши, — сказал Спиридончо.
— Наши пешие, — заметил Остен.
— Будь оно неладно!..
Огнянов волновался, даже сердился; он не отрывал глаз от всадников, ехавших рядом. А те уже приблизились на расстояние шагов в сто.
— Наши! — радостно воскликнул он. — Наши!
— Они! И я их узнал по плащам и по рожам, — проговорил кто-то. — Вон тот — одноглазый…
Держа ружья наготове, все смотрели на полицейских, а те спокойно ехали по дороге, приближаясь к отряду.
— Узнаю коня Цанко, — сказал Спиридончо.
— Под другим мой конь, — добавил Огнянов.
— Забрали силой.
Но радость Огнянова сразу же омрачилась: он понял, что всадникам нетрудно будет спастись бегством… Значит, действовать открыто, и пускать в ход ножи невозможно. Необходимо стрелять из засады, а гром выстрелов может погубить отряд… Да и коней жалко…
— Будь что будет, — прошептал Огнянов.
— Ружья на изготовку!
— Ребята, смотрите в оба, как бы не испортить все с самого начала.
— Когда подъедут к вязу, стрелять! — сказал Остен.
— Я беру одноглазого, — отозвался Боримечка.
— Боримечке и Сииридончо — одноглазый, мне и учителю — другой, — скомандовал Остен.
Всадники поравнялись с вязом.
Из кустарника высунулись ружейные стволы, и дружный залп разорвал тишину. Сквозь пороховой дым товарищи увидели, как один турок свалился с коня, а другой сполз набок и повис на стременах.
Кони шарахнулись в сторону и остановились.
— Учитель, кто из них убил моего отца? — спросил Данаил, первым выскочив из засады.
— Одноглазый, тот, что упал.
Данаил бросился к дороге. Мгновенно добежав до нее, он вонзил ятаган в грудь убийцы своего отца.
Когда к нему подошли товарищи, он, как безумный, все еще колол турка. Сейчас он походил на хищного зверя. Турок, еще живой, был весь искромсан. Глубокий снег вокруг пропитался кровью, и кое-где она стояла лужицами.
Огнянов вздрогнул от ужаса и отвращения при виде этой бойни. Он, пожалуй, вмешался бы, будь это не Данаил, а какой-нибудь трус, но брат Петра был храбрец, и только неудержимая жажда мести могла толкнуть его на дикую расправу. Огнянов подумал:
«Месть зверская, но оправданная и богом и совестью. В наше время жестокость необходима… Целых пять столетий болгарин был овечкой, пусть теперь будет зверем. Люди уважают козла больше, чем овцу, собаку — больше, чем козла, кровожадного тигра — больше, чем волка и медведя, а сокола, что питается падалыо — больше, чем курицу, из которой приготовляют изысканные кушанья. Почему? Потому что видят в них олицетворение силы, а сила — это и право и свобода… Как бы ни изощрялись философы, природа остается такой, как она есть. Христос сказал: «Если тебя ударят по правой щеке, подставь левую». Это божественное изречение, и я преклоняюсь перед ним. Но мне больше нравится Моисей, который говорил:
«Око за око, зуб за зуб!» Это естественно, и этому завету я следую. Жестокий, по священный принцип, и его мы должны положить в основу пашей борьбы с тиранами… Быть милостивым к немилостивым так же подло, как ожидать милости от них…»
#i_007.jpg
Поглощенный этими волнующими мыслями, такими же страстными и беспощадными, как то, что он сейчас наблюдал, и противоречащими его гуманной натуре, Огнянов стоял над трупом и, словно в каком-то забытьи, смотрел, как снег постепенно засыпает лужи крови, изрубленное тело и окровавленные лохмотья.
И вдруг он заметил в этом кровавом месиве монисто из мелких золотых монет. Огнянов указал на него Спиридончо.
— Подними, отдашь какому-нибудь бедняку, чтобы он купил себе чего-нибудь вкусного к рождеству.
Спиридончо поднял монисто концом шомпола.
— Проклятый, какого болгарина он обобрал?.. Смотри, смотри, да это же Донкино монисто!.. Оно и есть! — воскликнул пораженный и растерявшийся Спиридончо.
Он был женихом Донки.
— Очевидно, девушка выкупила отца, — сказал Огнянов.
— Но от мониста осталась только половина… другую, наверное, отрезали, и она в этой падали.
И Спиридончо с отвращением принялся искать шомполом другую половину мониста, но не нашел ее. Она была у второго турка, с которым одноглазый по-братски разделил и добычу и кару.
Боримечка уже прикончил того топором.
Трупы оттащили в кусты… Тем временем конь Цанко галопом возвращался в деревню, а другой, почуяв близость волков, перешел вброд Стрему и, задрав хвост, помчался куда-то но полю.
— Око за око, зуб за зуб! — шепотом повторял Огнянов, сам того не замечая.
Не успел отряд отойти прочь, как волки подошли к кустарнику. Природа и звери объединились, чтобы скрыть следы праведного возмездия.
Снег все шел.
Стало совсем светло. Кругом была настоящая пустыня. Ни души не было видно ни в поле, устланном белым покрывалом, ни на дороге. Ранний час и глубокий снег удерживали людей в постели. Итак, убийство турок было совершено без единого свидетеля. Но друзья не хотели привлекать к себе внимание и на обратном пути, а на дороге, которой они шли сюда, наверное, уже появились путники; к тому же недалеко от нее стояли мельницы. Обсудив положение, отряд решил подняться по северному склону Богдана, поросшему кустарником и густым буковым лесом, с тем чтобы, спустившись, войти в деревню с другой стороны. Это был трудный путь, но зато здесь не приходилось бояться встреч с людьми и можно было скрыться в чаще. Данаила отправили в деревню прямой дорогой.
XXXIV. Метель
Крутой тропинкой они пошли дальше по лесистому склону, который привел их к долине Белештицы. Боримечка, хорошо знавший эти места, шел впереди с ружьем на плече. Идти становилось все трудней и трудней, так как горная тропа была вся заметена снегом. Не прошло и получаса, как путники, эти закаленные парии, стали обливаться потом, точно поднимались они уже несколько часов. Наконец они добрались до одной вершины. Снег перестал идти; вскоре из-за белесоватой пелены, покрывшей небо, вышло солнце, и бледные его лучи озарили горы и долины. Белизна снежного покрывала стала ослепительной. Оно сверкало на солнце миллиардами трепещущих искр, как осыпанная алмазами сорочка багдадской султанши. В проснувшейся уже долине над деревнями поднимались дымки; кое-где появились люди, которые, видно, с трудом протаптывали путь на засыпанных снегом дорогах и тропинках. Отчетливо видна была деревня Алтыново, раскинувшаяся на отроге хребта. И в ней тоже были признаки жизни: какое-то темное пятно двигалось к окраине деревни, где было кладбище. Все догадались, что хоронят деда Стойко; услышали и звон клепала [80]Клепало — железная доска, заменяющая колокол. Амбарица — ныне Левский, одна из высот Стара-планины, господствующая над районом городов Сопот и Карлово.
.
Но горный хребет и его неприступные вершины покоились в царственном, непробудном сне под своим девственным покрывалом. На западе величественная Рибарица поднимала к небу свой гигантский округлый купол, окруженный более низкими вершинами. Темя ее было закрыто быстро бегущими кучевыми облаками, напоминавшими клубы дыма. На севере тянулась прямая цепь Стара-плаиины, сияющая белизной под солнцем. Обычно она казалась мрачной, но сейчас красота ее радовала глаз путника. Только не прикрытые снегом темные утесы — ложе низвергавшихся водопадов — придавали ей суровый вид. Ровный кряж стеной тянулся до самой Амбарицы, где начиналась гряда балканских великанов…
Товарищи двигались вперед, время от времени останавливаясь, чтобы полюбоваться зимним очарованием гор, но полюбоваться молча. Горе Петра, отмщение — все это омрачало их. Изредка они перекидывались несколькими словами о дороге, которая шла то вверх, то вниз. Иногда кто-нибудь проваливался в сугроб, и его вытаскивали с большим трудом. Тогда богатырская сила Боримечки оказывалась как нельзя более кстати. Привалы делали довольно часто, так как все валились с ног от усталости: людей мучил голод, а тут еще с севера подул холодный ветер, который обжигал лица и леденил уши и руки. А лес делался все гуще и неприветливее. В одном месте пришлось остановиться — тропинка исчезла бесследно. Впереди был непроходимый буковый лес, заваленный глубокими снежными сугробами, а вьюга разыгралась не на шутку.
Все растерянно переглянулись.
— Может быть, повернуть назад в долину и пойти в деревню прямой дорогой? — предложил Спиридончо.
— Нет, — возразил Остен, — лучше пойдем обходным путем; возвращаться не будем.
Остальные поддержали его.
После краткого совещания решили пройти несколько шагов в обратном направлении и, свернув направо, как-нибудь пробиться сквозь буковые заросли, чтобы выйти на поляну, расположенную на самом гребне хребта, а оттуда уже спуститься в долину с другой стороны.
— Там, в зимовье Дико, можно будет отогреться и перекусить, — сказал Остен. — А то, чего доброго, и ружья в руках не удержим.
— Я согласен с Остеном, — проговорил Огнянов, горбясь под напором ветра, — давайте зайдем к Дико. Во-первых, подкрепимся, во-вторых, может быть, узнаем, что делается в Алтынове. Не следует спускаться туда вслепую.
Огнянов мог бы упомянуть и о третьей причине: от утомления и холода у него сильно разболелась больная нога.
— И то правда, — согласился Спиридончо, — конь Цанко теперь уже вернулся в деревню, и там наверняка поднялась суматоха.
— Ну, об этом не беспокойся, — сказал Остен. — Пока он успеет добежать до дому, волки не оставят и костей от полицейских… Если турки отправятся на поиски, они найдут только лохмотья. А дед-мороз уже засыпал снегом кровавые следы. На коня Цанко не попало ни капли крови, это я знаю наверное.
Наконец путники вышли на поляну и стали совещаться, в каком направлении идти.
Иван Боримечка внимательно смотрел на небо. Товарищи ждали, что он скажет.
— Давайте-ка поскорей добираться до зимовья, что-то Рибарица мне не нравится… будь оно неладно! — проговорил он озабоченно.
Они повернули на северо-восток, и снова начался подъем. Выл яростный ветер, он раздувал полы одежды, забирался за ворот, в рукава, проникая до самого тела. Метель разыгрывалась пуще прежнего… Огнянов постепенно стал отставать. Силы покидали его, в ушах звенело, дружилась голова, он чувствовал, что не может больше идти, и все-таки не кричал товарищам, чтоб его подождали; впрочем, они все равно не смогли бы его услышать, — ветер заглушил бы его голос. Одаренный, необычайно сильной волей, он полагался только на нее, надеясь, что она его спасет, даже если мускулы откажутся повиноваться. Но человек, как он ни силен духом, вынужден подчиняться законам природы. Никакие усилия воли, никакая мощь духа не могут бесконечно напрягать мускулы. Правда, душа способна понукать тело к действию; однако она может лишь пробуждать и прилагать силу, но не создавать ее…
Ветер завывал в ущельях, ледяное дыхание бури сковывало руки и ноги, кровь застывала в жилах. Воздух казался каким-то ледяным разбушевавшимся морем; солнечные лучи теперь уже не грели, а колючими шинами вонзались в тело. Но вот солнце спряталось за завесой метели, и, гонимый ветром, снег вихрем закрутился вокруг путников. Ветер, лучше сказать — яростный ураган, вмиг развеял сугробы, и снежная пыль поднялась к небу столбом. Солнце совсем скрылось, все вокруг потемнело; небо и земля слились и превратились в беснующийся снежный хаос. А буран шумел, выл и стонал, и казалось, будто мир проваливается в преисподнюю.
Это длилось лишь минуты две. Снежная буря перекинулась на соседнюю вершину, окутав ее непроницаемой мглой. На сером небе снова появилось солнце и осветило все вокруг бледным, холодным светом.
При первых порывах ветра отряд укрылся под отвесной каменной стеной, и она кое-как защитила его. Он спасся чудом; если бы не эта стена, он оказался бы погребенным под снегом. Путники один за другим с трудом поднимались на ноги, как после сна, подобного смерти. Они совершенно окоченели и не чувствовали ни рук, ни ног. Мороз навеял на них сонливость. Это было самое опасное. Первым очнулся Боримечка.
— Вставайте же! — закричал он. — Давайте подниматься, а то замерзнем!
Понемногу товарищи пришли в себя, взяли ружья под мышку и побрели дальше. Но вдруг Боримечка остановился.
— А учитель где?
Все оглянулись в испуге. Огнянова нигде не было видно.
— Его унесло бурей!
— Снегом засыпало!
Друзья кинулись искать Огнянова. Рядом зияла пропасть, и это приводило их в ужас. Они не смели заглянуть в нее.
— Вот он! — крикнул Остен.
На самом краю пропасти из снега торчали ноги, обутые в царвули. Огнянова вытащили. Он был без чувств, лицо его посинело, руки и ноги одеревенели.
— Будь оно неладно! — горестно пробормотал Боримечка.
— Растирайте его, братцы! — крикнул Остен и первый принялся тереть снегом лицо, руки и грудь Огнянова. — Он еще теплый — авось удастся его спасти.
Возвращая к жизни умирающего товарища, все позабыли о себе. Усиленное растирание скоро привело Огнянова в чувство, да и на всех подействовало благотворно. Кровь быстрее побежала по жилам.
— Скорее в зимовье! — скомандовал Остен.
Взяв Огнянова за руки и за ноги, трое товарищей понесли его по заваленному снегом склону Богдана. И тут пригодились крепкие мускулы Боримечки. Ценой нечеловеческих усилий отряд наконец добрался до зимовья.
XXXV. В зимовье
Зимовье Дико стояло на ровной площадке в низине; высокие горы защищали его от ветров. В просторном дворе, на северной его стороне, под широким низким навесом лежали кучи веток и сено — зимний корм для овец и коз. В избушке жили пастухи, которые стерегли стада на зимнем пастбище. Сейчас из нее шел веселый дымок. На путников бросилась овчарка, но, узнав Ивана Остена, стала ласкаться к нему. Огнянова внесли в теплую избу и снова принялись растирать изо всей силы. Товарищам помогал мальчик-подпасок, оставшийся здесь за сторожа; он снял с Огнянова царвули и снегом растирал ему ноги. Наконец стало ясно, что ни Огнянов, ни его спутники не обморожены; все перекрестились и возблагодарили провидение. Мальчик подбросил дров в огонь. Друзья уселись перед очагом, стараясь держать руки и ноги подальше от пламени. Собака, верная своим привычкам, села у входа, чтобы охранять людей.
— Обрейко, а где дядя Калчо? — спросил Остен. Калчо, брат Дико, сторожил зимовье.
— Вчера ушел вниз, в деревню; вот-вот прийти должен.
— Дай нам, сынок, поесть. Что у тебя в торбе?
Мальчик вытащил все свои припасы: несколько черствых ломтей ржаного хлеба, лук, соль и сушеную зелень.
— А нет ли водочки, Обрейко?
— Нет.
— Вот досада! Учителю не мешало бы подкрепиться водочкой, — сказал Остен, глядя на Огнянова, который ломал себе руки и чуть не корчился от боли, — он бы тогда пришел в себя.
— Ничего, учитель, жив твой бог… Ну, видел нашу Стара-планину?.. Хороша разбойница?
— Слава богу, что хоть вы от нее не пострадали, — сказал Огнянов.
— Старых знакомых она не трогает.
— Если хочешь знать, — заметил Остен, — это сама Стара-планина послала нам метель… Боримечка правду сказал.
— Боримечка тоже не лыком шит! — гаркнул в подтверждение этих слов сам Боримечка.
Собака залаяла на него. Громоподобный голос парня обеспокоил ее. Огнянов с любопытством смотрел на Ивана. Невольно напрашивалась мысль, что прозвище «Боримечка» подходит к нему как нельзя лучше [81]…прозвище «Боримечка» подходит к нему как нельзя лучше. — «Боримечка» значит по-болгарски «борись с медведем», «побеждай медведя».
. Трудно было придумать более подходящее имя для этого большеголового, неотесанного, полудикого великана, который, казалось, был вскормлен не женщиной, а медведицей. Огнянов смотрел на эту непомерно высокую фигуру, на это сухопарое, костлявое, но сильное тело, на эту удлиненную косматую голову со скуластым лицом, узким лбом, маленькими, дико поблескивающими глазками, огромным носом, широкими ноздрями и большим ртом, в который можно было запихнуть зайца (Боримечка ел и сырое мясо); смотрел на эти длинные, волосатые, жилистые руки Геркулеса, способные разорвать на куски льва. Пожалуй, думал Огнянов, этому парню больше пристало охотиться на диких зверей, с которыми у него было что-то общее, чем пасти коз — занятие совершенно идиллическое. При этом как бы для контраста лицо Боримечки светилось самым бесхитростным простодушием и незлобивостью. Кто бы мог подумать, что этот толстокожий, грубый, на первый взгляд почти первобытный человек способен к привязанности, что ему не чужды тончайшие человеческие переживания… А это было именно так. Само его появление в отряде в столь важный для него день, — хоть и комическое появление, — свидетельствовало о том, что сердце у него доброе и мужественное. Этот парень был способен на самопожертвование. Под влиянием этих мыслей лицо Боримечки стало казаться Огнянову привлекательней и даже умней, чем раньше.
— Иван, кто тебе придумал такое страшное имя?
— Как, учитель, ты разве не знаешь? — отозвался Остен. — Иван боролся с медведем.
— В самом деле?
— Он знаменитый охотник… и медведя он убил.
— Боримечка, расскажи сам, как вы с медведем скатились со скалы, — сказал Остен.
— Неужели ты один на один боролся с медведем? — спросил удивленный Бойчо.
Боримечка вместо ответа потянулся рукой к своей шее. Огнянов увидел шрам от глубокой раны, теперь уже зарубцевавшейся; потом Боримечка засучил рукав и, обнажив до локтя волосатую руку, показал другую зажившую рану. Можно было подумать, что она нанесена железным крюком. Огнянов с ужасом смотрел на эти знаки.
— Боримечка, расскажи о своей встрече с медведем, — попросил он. — Оказывается, ты настоящий юнак!
Боримечка торжествующе и гордо окинул всех глазами, заблестевшими от воспоминаний, и приготовился рассказывать.
— Будь оно неладно! — начал он со своей любимой фразы. Но тут собака неожиданно залаяла и выскочила из хижины.
— Почему лает Мурджо? Потому что Боримечка заговорил, — пошутил Остен.
— Дядя Калчо! — крикнул подпасок.
Вошел Калчо с посохом в руке, с торбой, перекинутой через плечо.
— Как? У меня гости? Добро пожаловать, молодцы! — проговорил он приветливо, положив свою ношу на пол.
— Освободите место у огня для дяди Калчо, пусть погреется, — сказал кто-то.
— Ну и холод! Волки и те замерзают! Где вас застала буря? — спросил Калчо.
— Тут, внизу, — ответил Спиридончо.
— Да разве в такое время охотятся? Небось вам не впервые ходить в горы, или не знаете их повадок?
— И не говори, дядя Калчо, соблазнила нас хорошая дичь… Водочки не принес? — спросил Остен.
— Водочки? Принес. Принес и кое-что получше. Фляжка обошла весь круг.
— Что для нас сейчас лучше водки?
— Новость.
Все насторожились.
— Нынче утром волки собрали двух клисурских полицейских.
— Не может быть! — лукаво воскликнул Боримечка. Собака опять залаяла на него.
— Сожрали и волоса не оставили. Целая ватага турок отправилась их искать и нашла у Сарданова холма, — только лохмотья да кости их. Как я слышал, хаджи Юмер-ага сказал, что волки погнались за полицейскими, когда те вели коней в поводу, и будто полицейские пустились бежать в одну сторону, а кони в другую… Одна лошадь пропала… Волки, должно быть, почуяли, что мясо эфенди вкуснее конины, вот и набросились на них. Выпьем, ребята, за то, чтобы всем этим извергам так околеть. Они собачке отродье, так пускай их собаки сожрут.
Калчо опять поднял флягу. И тут только он заметил Огнянова, которого не встречал раньше.
— А этот откуда? — спросил он, подавая флягу Огнянову.
— Из Кара-Саралие; мы повстречались с ним в горах… И он на того же зверя ходил, — ответил Спиридончо.
— Это юнак, каких мало… будь здоров, учитель! — заревел Боримечка.
Собака опять зарычала.
Калчо с улыбкой обернулся к Боримечке.
— Ну, медведь, а ты что натворил?
— Никому ничего плохого не сделал, Калчо!
— Хорош женишок, украл девушку, голову ей вскружил… Ну, совет да любовь! А где же твоя дичь? Чем будешь угощать гостей на свадьбе?
— Оставил ее там, внизу, дядя Калчо, — прогремел Боримечка.
На этот раз пес Мурджо рассердился всерьез.
— Ну, Иван, расскажи, как ты боролся с медведем, — снова попросил кто-то.
— С медведем? — опять вмешался Калчо, бросив лукавый взгляд на Боримечку. — Пусть лучше расскажет нам, как боролся со Стайкой.
Все рассмеялись. Иван Остен хотел еще раз убедиться в том, что турки ни о чем не догадываются, и потому снова завел разговор о происшествии.
— Значит, вот как получилось? Волки сожрали полицейских. А турки не говорили, что, может быть, это болгары их убили?
— Ну, что ты! Вся деревня знает! Дед Стойко, царство ему небесное… — начал отвечать Калчо, толком не поняв вопроса.
— Это мы слышали, но я спрашиваю: может, турки подозревают, что полицейских убили болгары?
Калчо недоумевающе посмотрел на Остена.
— Кто же может так подумать? Когда это было, чтобы болгарин из нашей деревни убил полицейского? Я же вам сказал, что это доброе дело сделали волки, а турки собираются завтра устроить на них облаву и угнать их подальше… Мне это на руку. А то в нынешнюю зиму из-за волков в поле нельзя выйти. Пейте, молодцы! Желаю всем нам встретить святое рождество во здравии и веселии! А вам желаю поступить, как Боримечка, но только не постом… Выпей, друг!
Калчо дал Огнянову водки, и благотворная жидкость вернула Огнянову силы. Он поднял флягу и, взволнованный, проговорил:
— Помянем, братья, деда Стойко, мученика, жертву злодеев-турок. Упокой, господи, его праведную душу, а нам даруй мужественное сердце и сильную десницу, чтобы бороться с басурманами и за одного убить сотню… Прости, господи, деда Стойко.
— Прости его, господи! — повторили товарищи Огнянова.
— Прости, господи! — проговорил Калчо, сняв шапку, и. обернувшись к Огнянову. сказал дружеским тоном: — Хорошо ты говорил, друг, из твоих бы уст да в божьи уши! Ну что ж, потерпим до поры до времени, а там будет дело… Как тебя звать-то? Давай познакомимся. Меня зовут Калчо Богданов Букче.
И Калчо снова подал флягу Огнянову. Огнянов назвал себя вымышленным именем и выпил за новое знакомство.
Все поели, но немного, — надо было беречь скудные припасы Калчо Букче, — потом простились с ним. Пастух пошел провожать гостей. По дороге он опять обратился к Огнянову:
— Друг, прости, забыл твое имя, будешь опять в наших краях, заходи ко мне, поболтаем… Хорошо ты говоришь… Ну, час добрый!
Горячая речь Огнянова глубоко взволновала бедного пастуха. Кое-что в ней было ему уже знакомо, но «друг» говорил и о борьбе, а это было для пастуха чем-то совершенно новым, и в его душе зазвучала струна, дотоле молчавшая. Мы увидим позже, какое влияние оказала на него эта встреча…
Отряд вскоре скрылся вдали и вошел в деревню, когда уже темнело.
Огнянов решил переночевать на постоялом дворе дяди Дочко, но только он вошел в комнату, вслед за ним по лестнице поднялись пятнадцать башибузуков с ружьями; их вел полицейский, которого Бойчо видел накануне в кофейне турецкого селения.
И не было здесь Колчо, чтобы предупредить его!