Серебро

Вегин Петр Викторович

II

 

 

Созвездие отца и матери

1

…И в небе стало светлее на две звезды, две звездных, две черноземных отверстых версты н ас разъединили — и не помогут цветы. Счастливы лебеди, мимо тебя пролетая, Матерь Звезда невиданно голубая, все, что ни делаю — светом твоим поверяю. Перед зеленым, строгим светом Звезды Отца не заслонюсь, не спрячу ночного лица — разве пристало колосьям чураться жнеца? В небе нет времени, не существуют стороны света, звезды не знают зимы, не ведают лета, только к земным своим детям тянутся светом. Певчая птица ловчей не станет уже никогда, но остается матерью — матерь, даже если она звезда,  и отцом остается Звезда Отца — навсегда. Кончится время ночное, мы повторимся. Но покуда мы бьемся над разгадкой земной красы, Матерь Звезда дрожит — хватит ли у земли для меня материнства, и смотрит Звезда Отца — какой я земле сын…

2

Волчьи ночи пригодны скорее не для поэтов — для конокрадов. Я две звезды у неба выпрашивал, стал за меня березняк на колени. Что тебе — мало, небо скупое, Лебедя, Девы и Ориона?.. Дай унести две звезды с горизонта. Иму душою, да не рукою… Матерь Звезда со Звездою Отца… Видно, живые звезд недостойны, и остаются пустыми ладони, словно пустые глазницы слепца.

3

Миллионы звезд — высоко, только две звезды — глубоко: не упали в душу — вошли, как два взгляда в меня вожгли. Видит око, рука неймет. Я о двух звездах звездочет. Днем втроем мы смотрим с портрета. Я звено между ними, связной. Но никакой нет                  возможности встретиться, кроме как                стать звездой…

1979

 

Оберег

Подвели к вековой березе, посмотреть велели наверх, где просвечивал красной слезкой древний камешек-оберег. Где взяла ты его, береза? Меж космических вех журавли его, что ли, сбросили? Расскажи, оберег! В 41-м горела Псковщина и стонала святая твердь, но, поруганная и беспомощная, не хотела она умереть. Шла на запад колонна пленная, бабы с девками шли. Где прошли их ноженьки белые — там рдяные цветы взошли. И одна из тех псковитянок упросила конвойных зверей, чтобы ей разрешили оставить на березе ее оберег. Его мама носила и бабушка, а давным когда-то давно — как рассказывал дед —                    его батюшку уберег на Бородино. Забралась она, светловолосая, на вершину, где соловки, оберег надела березе: «Ты мне родину сбереги!..» Щелкнул немец из парабеллума, и слетела она навек окровавленной птахой белой… А над ней висел оберег. Время к горю радость примешивает. Ты, береза, и ты, человек,                          не забудем расстрелянных, не забудем повешенных этот страшный наш оберег. Постою у березы, беретик молча скомкаю.                    Век наперед не снимай, прошу, оберега, чтобы родину оберег. Пусть поют соловьи немыслимо, листопады пускай и снег, и Россия            на дереве жизни — красный камешек-оберег.

1978

 

Ангелина

Не важно, что спина бела, — спиной я к печке прислонился. Ни разу — хоть не застудился — не требовалось так тепла. Труба гудит, дрова трещат, душа отозвалась теплыни. Охотники у Ангелины по-ангельски на печке спят. (А волки пестуют волчат.) — Что, Ангелина, жизнь твоя? —    Что жизнь моя?                            Что было — сплыло… На памяти одно — рубила дрова да эту печь топила, там не дрова — там жизнь моя. (Дом Ангелины — теплый кров застигнутым в ночи метелью. Я здесь живу уже неделю. Отогреваюсь.) —    А… любовь? —    Пыла любовь…                        был и залеточка. Пора стояла золотая — ходила я в невестах летчика, счастливая и молодая. Прилетал мой голубочек из-под самых облаков, да военный «ястребочек» отобрал мою любовь… (Вижу фото на стене — молодая, с белым бантом, Ангелина с лейтенантом.) —    Не достался мне… Войне… Замерзала, вся душа леденела… Всяко было. Молодость свою сожгла — печку письмами топила. Печку письмами топила, все глядела на огонь, все глядела, как горела моя первая любовь… Ангелина, Ангелина, если б все наоборот! Да судьба неумолима. Печь гудит. И жизнь идет. Ангелина, золотая, жаль, что красок и не взял — я б волшебными цветами печь твою разрисовал, чтобы знала, Ангелина, цвет нездешне голубой, а не только розы дыма над заснеженной трубой!..

1972

 

Кэтрин Гилмор

В Ольстере, Ольстере, Ольстере девочка родилась. В маму стреляли монстры. Пуля в ней прижилась. Что моя лирика, господи,  если такое в Ольстере? После такого со звездами наедине оставаться совестно. Совестно, совестно перед звездными цивилизациями! Что же вы сделали, взрослые, в Ольстере? Было ли это на свете и сколько еще будет, чтоб нерожденные дети мать заслоняли от пули? Вырастет девочка Ольстера, спросит ее любимым: «Что это — оспинка?» — «Нет, это меня убили…» Живи, девчушка, посмертно! Такое в мире бывает, но дети, как и поэты, к счастью, неубиваемы!

1977

 

Дневники

Ведите дневники, не будьте простаками.  Равно как рыбаки, удите дни за днями. Веденье дневника не требует таланта, хотя похоже на гранение брильянта. Не корчите судью над временем вчерашним, пишите жизнь свою, все, что сочтете важным. История души любого человека не может жить в глуши Отечества и Века. Нельзя солгать на час —  зачтется все посмертно. Слагаемая часть истории столетья — дневник, где сплетены сильней, чем корни, даты. Во имя седины пишите вашу правду. На чердаке найдут и отряхнут от ныли, прочтут, замрут, вздохнут и скажут: «Люди были…»

1971

 

Кольцо Маяковского

Выйдешь на Маяковке — капли на проводах, словно цветы в упаковке — женщины в дождевиках. Циркульный Маяковский, как соотносите вы радиусы глобуса и любви? Жил-был, говорят, человечище, авторитетно басил… Да золотое колечко на безымянном носил. Там — более, чем на супружество, болью для губ по бесконечной окружности буквы — ЛЮБ. Читайте, как вас учили: слева — направо, или взгляд уподобьте сверлу, выходит одно — ЛЮБЛЮ… В одном виноват он — колечко такого размера, что из нашего человечества не может носить никто. В таких до сих пор нехватка. На этом я закруглю, поскольку летит по экватору немеркнущее ЛЮБЛЮ.

1974

 

Начало

Пять градусов тепла. Мимоза в целлофане. Столешников опустошил твой кошелек. Тебя не знают здесь, тебя не целовала фортуна никогда — ты юн и большерост. Столешников? — скорей, по тону перебранки, Скворешников назвать годится, например, так произносят лишь скворцы да итальянки вальсирующее «эль» и праздничное «эр». В искусстве нет чинов и не бывает лычек.  Вгони-ка переулку под ребро кинжальную строку — и заработай кличку за нищету и дар — московского Рембо! Мир падок на весну, что кот на валерьянку. Прекрасен твой кортеж — нечесаные псы. Снимай, Столешников, снимай с плеча шарманку— разбухшие от медной музыки часы. Весталка юная в муслиновом Мосторге, неосмотрительно высмеивать любовь — все улицы уже ему целуют ноги асфальтами — сквозь дыры мокрых башмаков. Ты знаешь хорошо — нет Музы кроме Музы. Погасло фонарей дешевое драже. И как бильярдный шар, подрагивая в лузе, просвечивает мир в твоей душе!

1975

 

Ночлеги у друзей

Судьба поэта, как всегда, заносчива… На раскладушках,                 надувных матрацах, скитаясь по друзьям в моих мытарствах, какие ночи я провел,                      какие ночи! Какие сны дарила мне вокзальная скамья!                На Белорусском как спалось! Я, видно, проглотил земную ось,  иначе бы сломался,                              разбазарился. И каждый раз, минуя Белорусскую, монетку оброню, чтобы никто, как молодость моя                в заштопанном пальто, не просыпался голодно и грустно. Ночлеги у друзей —                          на стульях и кушетках, на стареньких шинелках, тюфяках… Пускай считают,                         что мы ходим в чудаках, зато мы светим              дальше, чем прожектор. Какой же должен я в себе                               найти источник света, когда, еще не знача ничего, я спал                 на письменном столе поэта, укрывшись            жарким замыслом его!

1982

 

Два стихотворения с одинаковым началом

I

Ночью лежа на спине, лицом к звездам,    я понимаю — как я вас люблю,    я перекатываю во рту,    как дети — карамель,    три сладких слова:    я Вас люблю,             я люблю Вас,                        Вас я люблю… За что? — если бы меня заставили глотать       раскаленные угли, я все равно       не сказал бы — за что. У меня       не было времени спрашивать себя       об этом — так сразу я Вас полюбил.       И когда я вижу Ваше лицо со слезинкой       на щеке и одновременно с улыбкой,       я ничего не могу Вам сказать,       потому что не понимаю — Вы теряете       улыбку или перестаете плакать,       и три слова царапают мою гортань       и душу — я Вас люблю. Что еще Вам       сказать — Вашей улыбающейся слезинке? Я, наверно, похож на заводную игрушку,       повторяющую одно и то же. Может быть,       когда-нибудь полюбите и Вы меня.       Но сейчас не об этом. Сейчас о том,       что, шурша мокрыми от росы джинсами       в прожженном звездами свитере,       я взбегаю по скрипучим ступеням       и в комнате, заваленной черновиками       моих стихов и романов, я обнимаю старый, пахнущий листопадом, глобус       и повторяю, прижимаясь щекой к       Тихому океану: я Вас люблю, потому что нет у меня другой возможности       обнять все Человечество, похожее на       капризного ребенка, улыбающегося и       со слезинкой на щеке, и сказать:       «Я Вас люблю. Все будет хорошо.       Утро вечера мудренее…»

2

Ночью, лежа на спине, лицом к звездам,       я понимаю, что       Галактика мала, как зоопарк,       где Лев не трогает Тельца,       Стрелец не целит в Козерога И Дева мочит рукава в ручье, прикармливая Рыб… Общайтесь со своими созвездиями,       смотрите в них, как в зеркала. Не бойтесь       выходить в открытый космос —       лежите ночью на спине, лицом       к звездам… Я спрашиваю всех земных наместников Неба —      куда девается тот свет созвездий,      под которым мы рождены? Почему      внутри человека темнеет, разве звезды      перегорают, как электролампочки? Я видел Человечество — его лицо Прекрасно,       звезды изгоняют из души темноту,       в левой руке — любимая с детства       скрипка. Но смычок, где смычок —       почему в правой руке вместо смычка       бомба?       И ни то, ни другое не бросить. Вместо соло на скрипке — соло на бомбе? Концерт, на который у каждого есть билет? Богу — богово, а бомбе — бомбово? Человечество,               сколько вам лет?! Мало музыки в мире — это чувствуют звезды. Музыки мало,                  потому и покалывает                  сердца звездный зрачок. На деревьях рек раскачиваются                  городов человечьи гнезда. Невозможно представить,                  что не найдется смычок.

1981

 

Младший лейтенант Вегин

1

В Словакии, на окраине маленького городка, под красными плитами гранита лежат три тысячи наших воинов. Над каждой плитой — звезда. Зеленые залпы сосен не гаснут над могилами…

Снег мешает прочесть имена. Гранитные плиты забинтованы снегом, Тишина и Свобода — цветы на этих могилах.

Скомкав шапки в руках, мы проходим вдоль обелисков. Звезды, звезды, звезды… Имена под снегом.

Что остановило меня именно перед э т о й плитой? Я смахнул шапкой снег и увидел бронзовые буквы на красном граните: «Младший лейтенант Вегин П. В.»

И только прочитав в третий раз, я узнал свое имя…

2

Это не воображенье — правда врезана в гранит. Как Твардовский подо Ржевом,  я в Словакии убит. Над собою над убитым, не имеющий наград, я стою, а на граните: Вегин, младший лейтенант. Смерть солдата, жизнь поэта совмещаются в одно… Или мне за землю эту дважды умереть дано? Я не помню этой пули, окровавившей в бою стриженый висок и тулью лейтенантскую мою. Я не помню этой смерти, но гранит одно твердит, что я в двадцать лет —                          во цвете лет —          в Словакии убит! Совпаденье? Оплошали! Это ж надо так совпасть, чтобы жить на полушарье, за которое смог пасть! Из всего, что я имею, одного не отобрать — то, что я уже умею за Свободу умирать!

3

Когда мы влетели в окопы,                                      когда в рукопашной себя окровавила кровью чужою пехота, мы знали,           что следом за нами растерзанной пашней идет,            засевая бессмертием землю,                                                 СВОБОДА! Я пули не помню,               я смерти не помню —                             последним был грохот меня обогнавшей                                   разгневанной роты, летящей в седьмую атаку, —                                 и следом пресветло по мне          и всему полушарию —                                поступь СВОБОДЫ…

4

Елисейские поля. Прага… Вена… Познань… В обелисках земля — звезды, звезды, звезды… На дорогах запыленных,  площадях, в лесах зеленых,  как на полевых погонах, звезды, звезды, звезды… Оттого среди окопов несгибаемо стоит младший лейтенант Европа и в мои глаза глядит! Мирно в мире. И лежат по Европе тыщи храбрых к лейтенанту лейтенант — вроде грамоты охранной. Снег синеет. Лес гудит. «И звезда с звездою говорит…»

5

Мосгорсправочная Маруся, пролей свет. Сбился с ног. На тебя молюся — есть иль нет? Тридцать лет почти что Победе. Тридцать лет неделимым валетом — лейтенант и поэт! «Что вы, родственники?» —                                 Маруся золотой поправляет браслет. …И язык не повернулся ей ответить «нет»…

1973

 

Хлеб 45-го года

Бабы били спекулянта, обладавшего талантом хлеб из глины выпекать. Сверху — корочка румяная, внутри — глина окаянная. Кто сумеет разгадать? Не забуду вкуса глины — вкус обмана и могилы. Сила правды, сила зла бабьи кулаки сплотила. Он лежал, и глина, глина, глина из него текла… Те года уже далёко, но такие хлебопеки, к сожалению, живут в нашей прозе и в поэзии. Это страшно, а не весело. Где вы, бабы? Где ваш суд?

1978

 

Дом с нарисованным сердцем

На левом углу дома было нарисовано сердце. Кто нарисовал, когда и зачем — не знаю. Я дружил с этим домом с первого класса до первой моей любви. Угол Халтуринского и Обороны. Все ли прохожие замечали, что у этого дома есть сердце? Ночами я слышал, как оно бьется. Мне кажется — оно повторяло сердцебиение моей матери. Зима — лето, зима — лето, зима — лето, седина… Чем дольше живу, тем больше мне хочется нарисовать на рубахе сердце. Мелом — как у того дома, чтобы люди не забывали, что у них есть сердце. И у меня, между прочим. Только теперь понял, что мой дом однажды попросил кого-то из мальчишек обвести мелом его сердце… Жизнь прекрасна, но удивительна. Когда бессонница качает меня на своих руках, я думаю — не болит ли светлое твое сердце, и мысленно прижимаюсь (хоть я и не доктор) к теплой кирпичной стене, мечтая услышать, как оно бьется. Как ты там? — дом с нарисованным сердцем…

I98I

 

Латышские пастухи

На селе горланят петухи. Пастораль — что надо: на лугу разгуливает стадо и белоголовы пастухи. Дуют в дудку? Нет. Дуют водку? Нет. Множат с девками грехи? Нет —           читают пастухи! Хорошо на траве немятой с Шопенгауэром или Кантом и закладывать               листик мяты на странице,                где непонятно. За негромкие пятаки гимназисты шли в пастухи — подсобрать за лето монет, заплатить за университет. Торопливо латышское лето. Боги к просьбам глухи… Композиторами,                      поэтами становились те пастухи! Вспоминая свое пастушество, находя листик мяты в томах, понимали они,                 что, по сущности, оставались они в пастухах. Но одно — когда в поле млечное за тобою стадо идет, а другое —           когда доверчиво за тобою идет народ…

1979

 

Уральские отдохновения

Комментаторы! Души и Времени,  мы колдуем над уральскими пельменями, а на улице четвертый день метелица колобродит, словно белая медведица. Под веселое пельменное кипение  продолжается дискуссия о Времени: …Время — вьюга без конца и без начала, что пороги и эпохи заметала… …Время — племя? Время — бремя? Время — темя, то есть медленное наше облысенье?.. …Может, Время — это вымя? Его млеко из молекулы вскормило человека… …Мы жокеи, и летит гнедое Время, только стремя не теряйте, только стремя… …Время — семя, утверждаю как ученый, урожай его — мальчишки и девчонки… …Время — пламя, выраженье лиц необщее — это свойство его длительного обжига… Мы сидим в избе, три черта и три бога, а метелица ревет, четверонога, и глядит на нас морозными глазами наше Время — бремя, племя, стремя, знамя…

1978

 

Возвращение крыла

Это я, без вины виноватый, возвратился в мой город горбатый. За спиною счастливо дрожат два крыла — наподобье заплаты, вызывая тревожные взгляды. Я привык, что мне в спину глядят. Две сестры — андалузские очи. Обниму их, как собственных дочек, отразимся втроем в мостовых дождевых. «Не бедны — не богаты, слава богу, что вы не крылаты. Я наказан одни за троих…» Улыбнется лукаво Галина, и Татьяна на спящего сына мне укажет — рванусь поглядеть и замру: у мальца розовеют крылышки — словно спит соловейко, обреченней пожизненно петь! «.Может, доктора вызвать, отрезать?» Бесполезно, скажу, бесполезно, эскулапы хотя и хитры, но нет средства, чтоб вывести крылья.  Если б резали, если б рубили — позазубрили бы топоры. Уж такого мы племени роду. И за это мы платим по счету в неудачах, в долгах, как в шелках, и мешает для жизни семейной лебединый ли, соловейный наших крыльев раздольный размах. Ничего нет сильнее на свете окрыленных людей. Сила смерти потягаться с крылом не смогла, и над маминой ранней могилой проросли светоносною силой два ее незабвенных крыла…

1976

 

Дом доктора Чехова

Что за дом? Словно шхуна кверху дном! Что за стиль? Кто «комодом» окрестил? То ль дворец,             то ли ларец, то ли форт,                 то ли торт.  Терем —          в стиле новых мод… Кто в тереме живет? «Доктор Чехов. Дом — комод». Пусть русский стиль в архитектуре подобен розе в лопухах, но русский стиль в литературе — душа и двери нараспах! Когда от боли баба воет, не можно двери запирать. Когда народ от горя стонет,  как можно душу затворять? И в чем он больший врачеватель, судьба еще определит — как доктор               или как писатель осознающий — ч т о  болит? К одним — с пером,                   к другим — в халате. Глаза закроешь, а в глазах  все бьется в долгой лихорадке страна на снежных простынях. О, только бы хватило жизни суметь помочь, суметь согреть… Отчизна ведь всегда — отчизна, а не палата номер шесть. Звонить в любое время.                             Доктор, быть невозможно не у дел. И если не бывало тока, звонок — он все равно звенел! И, почитай, со всей России, других не ведая дорог, приходят            робкие больные и долго           давят на звонок…

1979

 

Подледный лов

Сидят       у лунок                  мужики, черны на ледяной эмали, поймать пытаясь на крючки, что они в жизни проморгали…

1980

 

"Человек с поцелуем на левой щеке"…

Человек с поцелуем на левой щеке по Столешникову идет. Улыбается и застывает в рывке нецелованный встречный народ. Может быть, подойти и спросить: «Не печет поцелуй ваш на левой щеке?» Только он отвлечен, словно он звездочет, с поцелуем на левой щеке. Это первый из новой породы людей с поцелуем на левой щеке. Значит, будет весь мир через несколько дней с поцелуем на левой щеке. Человек с поцелуем на левой щеке. А навстречу ему идет с поллитровой бутылкою в правой руке неуверенный пешеход. Он руками всплеснул и разбил об асфальт то, что было в правой руке. Победил человек — это подлинный факт — с поцелуем на левой щеке. Издается приказ помер семьдесят пять —  в рукомойнике иль в роднике никогда, ни за что не отмывать поцелуи на левой щеке! В завершенье приказа семьдесят пять парню, девушке иль старику, получив поцелуй, сразу же подставлять, подставлять вторую щеку!

 

Баллада о потерянной новогодней секунде 1979 года

Остановите часы на секунду! Празднична, бесшабашна, светла, наша планета что-то напутала, где-то секунду перебрала. Сверьте часы по времени звездному — выйдет в секунду опереженье… Чтобы украсть миллион —                            сотни способов, но невозможно обкрадывать Время. Год на секунду не должен быть меньше,  как ни тасуй. У телескопа смеется женщина: «Это ведь меньше на поцелуй!» Остановите часы на секунду — завтрашний Лорка где-то стоит, жизнью своей заслоняя республику. Может быть, пуля не долетит… Остановите часы! На секунду! Не укорачивайте тишины, чтобы друг другу улыбкой сверкнули две страны. И, километры на счетчик мотая, в космосе черном светла и легка, наша Земля —                  как сачок у ботаника — ловит секунду-мотылька. Звездное время — не только поэтам. Кем бы мы ни были по труду, надо, распахивая планету, Чувствовать землю,                  но видеть звезду!

1979

 

"Вот и осела земля на могиле отца"…

Вот и осела земля на могиле отца, и стрелки травы показывают полдень. Или полночь? Спроси звезду. Спроси траву об отце. Скажи траве о себе. Чем набухло сердце, что не дает спать разуму — все скажи траве. Скажи отцу. Эти зеленые перископы земли когда-нибудь поднимутся и над тобой. И пусть будет кому спросить траву о тебе.

1973

 

Из грузинской тетради

Ты сердца обрывать научилась у сборщиц гранат. Я моргнуть не успел —                         не заметил, как сердца лишился, Я умел говорить о любви, а теперь разучился. От разлуки слова что кофейные зерна горчат. Ты мне снишься уже сквозь лебяжьи московские снеги у подножия Джвари сидишь со звездой в волосах, ты не слышишь меня —                             у тебя мое сердце в руках, ты смеешься и сердцем раскалываешь орехи…

1978

 

"Что ты плачешь у Петровских ворот"…

—    Что ты плачешь у Петровских ворот? —    Мой возлюбленный скоро умрет. —    А с чего ты взяла, что умрет? —    Напророчил таксист-идиот. Ночью ехала я от него, поцелуями обожжена, от возлюбленного моего — я счастливей была, чем жена. Он отвез меня, денег не взял, он скривил мефистофельский рот: —    Я счастливых, как ты, не видал, но любовник твой скоро умрет… Через год возле тех же ворот тормознет тот же клетчатый черт: —    Что, красавица, прав ли я был? —    Лучше б умер, чем разлюбил…

1979

 

Пьеса

Приезжал полухмельной, плакал до рассвета: «Нету света за душой, понимаешь, нету! Ты не думай — я не трус, у ее портрета похмелюсь и застрелюсь, только света нету… Словно лампочка в душе яркая светилась, да в другой патрон уже, глядь, перевинтилась…» Что же тот, кому везло, ходит словно нищий? Говорит:           «Я жил светло, а теперь — темнища…» Чудеса вы, чудеса, гаревое дело. …Вскинет женщина глаза: — Я перегорела…

1978

 

Художник из Антверпена

Люблю тебя, Питер Мужицкий! Кто жизни и смерти ужимки так выразил на холсте? Сограждане жили по Босху, но кисть понимал он как посох - с ней посуху и по воде. Мужицкий? — зато не дворцовый, не купленный, не фарцованый. Той кличкой народ наградил за то, что во дни непогоды немодное платье Свободы он моды превыше ценил! Антверпен в далекие лета был явно достоин мольберта, он жил и не прятал лица. Бузили аркебузиры, тузили купца, ворожили посредством воды и кольца. Возможно ли это на скрипке — наряды, гримасы, улыбки,  колдунья в объятьях костра? Сыграйте, над Шельдой балдея, как головы лицедеев раскачивались на шестах! Как правильно вы полагали, в Антверпене, как в балагане, имбирем пропахла парча, но меж ветчины и овчины был, к счастью, всегда отличимый художник от палача. Так здравствуй, отверстый Антверпен, в своем непотребном отрепье, в камзоле с узорным шитьем! Коллеги мои и калеки, мы — эхо о человеке, зачем — позабыли — живем. Кто выдумал кисти и краски, сей дьявольский способ огласки того, что внутри и вовне?! Антверпен — отпетый натурщик с Безумною Гретой, бредущей с ножом в мастерскую ко мне. Когда избивают младенцев, ко лбу приложить полотенце — навряд ли поможет. Одни есть способ не помешаться: на кисть и перо опираться да углем угрюмо водить. Так здравствуй, подобье балета, где в кордебалете скелетов Смерть хвастает бусами слез! Жизнь — не Вавилонская башня, а вороненая пашня, и вспашет ее только гез! Мы — гезы? Да здравствуют гезы! Звени, колокольная бронза, я чашу свою осушу. Я слезы свои утираю, я краски свои растираю, я геза сквозь слезы пишу…

1974

 

Классические розы

Крик розы срезанной —                      «Похитили! Похитили!». И пес вступается за розу, разъярен. Ах, ангелы — заступники, хранители! Через забор! Прыжок — и я спасен! В шестнадцать лет я был влюблен трагически. Слов не было.                Мне не хотелось жить. Я думал — можно розою классической все, что в душе творится, объяснить. Из всей сухой провинциальной прозы тогда меня тревожило одно — как хороши, как свежи будут розы, заброшенные мной в твое окно. Но нету сострадания страдальцу. Забылся голос твой и цвет волос, но до сих пор не позабыли пальцы тех роковых, классических заноз. К чертям высокий слог!                  Я мог бы снова через забор, за розой, на рожон! Но я теперь все чувства прячу в Слово. Вы замужем. Розарий разорен.

1980

 

Прощальный романс

Любимая, что с тобою?.. Любимая, что с тобою?.. Любимая, что с тобою?.. Какая стряслась беда? Уходишь — как умираешь, уходишь — как умираешь, уходишь — как умираешь.  Любимая, не умирай! Вниз — лестницей винтовою, вниз — лестницей винтовою, вниз — лестницей винтовою уходишь — едва видна… Любимая, ты ослепла? Любимая, ты — ослепла? Любимая, ты ослепла! Последний шаг. Тишина. Свеча моя, ты погасла… Свеча моя, ты погасла… Свеча моя, ты погасла без ветра, сама собой. А свет твой со мной остался, а свет твой со мной остался, а свет твой со мной остался, как солнечный детский шар. Ты есть — но тебя нету, ты есть — но тебя нету, ты есть — но тебя нету. Кончилось колдовство. Прощаю тебя, прощаю, Прощаю тебя, прощаю. Прощаю тебя, прощаю. Прощаю тебя. Прощай. Уходишь — как умираешь… Вниз — лестницей винтовою… Любимая, ты ослепла… Любимая не умирай… Свеча моя, ты погасла… А свет твой со мной остался… Ты есть — но тебя нету… Прощаю тебя. Прощай…

1977

 

Свет

Уходя, оставлю свет в комнатушке обветшалой, невзирая на запрет правил противопожарных. У любви гарантий нет. Чувство ведь — не корпорация.  Уходя, оставьте свет в тех, с кем выпало расстаться. Жаль, что неизбежна смерть. Но возможна сатисфакция — уходя, оставить свет. Это больше, чем остаться!

1977

 

Конец декабря

Ты по снежному городу, светловолосая, шла и глаза мои, словно собак, за собою вела. Но кончается все: сигареты, декабрь, игра, и зрачки опустели, как собачья пуста конура. Как футляры без скрипок, на степах некстати висят  зеркала без твоих отражений. Декабрь. Арбат. За стеною Гамбринус живет — антикварный сверчок: скрипка въелась и плечо, из руки прорастает смычок. Я громаден и прям, будто выпрямленный горбач! Так сыграй что-нибудь на мотив моей грусти, скрипач Переулочный снег. Переход. Каллиграммы следов. Пара глаз за тобою — вернее породистых псов. Но ты входишь в метро — и они попадают впросак, потому что в метро не пускают собак…

1975

 

Кинороща

Эта роща березовая                     снималась в кино. Широкоэкранная роль ее сводилась к тому,       чтобы мужчина и женщина светились — им по роли                друг без друга темно. Что ты, роща, наделала,                      что натворила! Уже седьмой дубль запороли! Да такая, видно,                   березовая светосила, что любовь получилась                    сильней, чем по роли! Они убегали в глубь рощи                         от съемочной группы и благодарно гладили березовые стволы, и такими словами                      зацветали их губы, что повторить                перед камерой                                 их не могли. Что мы значим                    без таинственной власти над нами березовых рощ                   или светотканной Нерли? Нету разницы где —                       в душе иль на киноэкране, но без них не умели,                          а с ними — смогли. Я и сам не пойму,                          что это со мной такое,  будто душу осветила береста, и теперь немыслимо —                         как это не с тобою? А я уже на это и надеяться перестал…

1976

 

Каретный ряд

Я не нашел, не нашел ни одной пятипалой сирени в том беспризорном, ознобном, промокшем саду. Дождь из Эллады примчал и полощет в Каретном ряду. Это смешенье времен, это дождь месит время, как глину, путаница дождевая вчерашних событий, сирени,                                                              сегодняшних лиц, острые шутки таксистов заимствованы у возниц. Минуло время карет или время не вышло каретам— это не главное. Дни наши схожи с балетом — нынче танцует Одиллия, завтра — Одетта! После вчерашнего ливня еще я не высох, не высох. Время горячей сиренью стоит за спиною. Я тебя сравнивать с ливнем не стану — останься собою. Видишь, скажу, я в сирени погиб, как в лавине, видишь, скажу, я промок и, ко всему в довершенье,  я не нашел без тебя ни одной пятипалой сирени…

1973

 

"Возьми за руку, сербияночка"…

Возьми за руку, сербияночка,  выгни бровь — куда катится жизни яблочко, как там ладится любовь? Что всерьез, что понарошку, как на льду, сводя с ума, начертала на ладошке фигуристочка-судьба? Заплачу цыганке трешку, всю судьбу заполучу, а потом еще немножко —  всею жизнью доплачу…

1976

 

Формула весны

Ты шла как формула Весны, и все тебя решали и, оборачиваясь, выдыхали свой ответ. Но даже если вместе взять холсты, стихи, скрижали, не вытанцовываются ответ на белый свет. Чему равны твои глаза, чему равна улыбка? Смешно, чтоб тайна рук и ног была как дважды два! Стал гением, кто допустил,  ища тебя, ошибку — решив, что он решил тебя. А тайна все жива. Я знаю двух учеников, приблизившихся к цели. Их гениальные холсты — как бы черновики решений формулы Весны. Волшебен Боттичелли, он бы решил, да стал плести антихристу венки. А в Петрограде голодал всемирно неизвестный Филонов Павел — комиссар, сменивший пистолет на кисть. Он формулу Весны  решительно, но трезво решил. А чем точней ответ — тем сказочней секрет. Флоренция и Петроград хранят нам две шпаргалки. Но я им предпочту тебя, а формулу Весны решить и будущей зимой не будет нереальным, раз гениальнее любви нет в мире новизны!

1930

 

"Собака, гитара и я"…

Собака, гитара и я — какая большая семья! По волнам житейских забот гитара в дыму папиросок — как шлюпка, в которой плывет Любовь — молодецкий матросик. Зачем ты взлетаешь, душа? Зачем полуночной порою  след женщины ищет, шурша, собака бубновой листвою? Неужто нам плохо втроем? Мы есть вопреки фарисейству, а женщину если найдем — погибнет святое семейство. Она уведет, уведет… Ведь женщины этим владеют. Допустим, собака возьмет гитару, но спеть не сумеет. Давайте уж лучше втроем… Но вновь соблазняет загадка: гитара твердит о своем и тянет по следу собака…

1977

 

Под занавес лета

Под занавес лета,                       когда уже песенка августа спета и кажется — выпадет решкой вечернего солнца монета, вдруг вспыхивает семидневное Бабье Лето, как семь сердоликов сентябрьского браслета! Хохочет крылатый мальчонка с колчаном и луком, рискуя свалиться с потешного велосипеда, он женщин пронзает,                         как будто опилочных кукол, пернатой стрелой!                           Чем отравлены стрелы — известно Поэтам. Наглец белокрылый, он не выбирает объекта — что школьница, что жена страхагента, без промаха бьет, и его откровенное кредо: все, кто не подходит под занавес жизни —                                             под занавес лета! Чего не сумела Весна — совершит Бабье Лето. На счастье нет вето. Так выдумана la vita, что нашей судьбы мы не можем предвидеть кульбита. Я жил вроде смерда — вошла ты и вместо ответа вплела в свои волосы жизнь мою светлою лентой. Сентябрь листопадом наполнит кисеты.                                        Под занавес лета понятней душа и осыпана звоном брегета земля, на которой мерцают таинственным светом художник с певицей, студентка в объятиях студента, кассирша с таксистом, трубач и солистка балета — все, кто наповал стрелой возрожденья пробиты, одной на двоих —                            словно Мастер и Маргарита…

1974

 

Оптимистическая баллада

С вопросом «Как жизнь?»                                   возникнет разиня, как водолаз. Отвечу ему, разине: «Спасибо, не удалась…» Мольеровскою улыбкой прикрою в который раз, как рецидивист улику — «Спасибо, не удалась..». Не лгите пред снегопадом! Припомнить пора опять, что лучший способ скрыть правду — это ее сказать! Но все-таки, снеже белый, как это ни тяжело, не надо,           не переделывай жизнь мою набело. Я пел — если только пелось,  но все же — не удалась, в сравнении с тем, что хотелось сделать и спеть для вас. Не ерничаю, не дурачусь: Мне тридцать седьмой год! Я в ваших глазах удачник, а в собственных — наоборот. Вы видите то, что сделано,  я — то, что хочу для вас. Простите мне самонадеянность. Спасибо. Не удалась. Хотел соловьем прославиться в березняке людей, да бас помешал.                   А вам нравится, что басом поет соловей! Когда я — метр семьдесят восемь, в гроб лягу — метр семьдесят три, поэты тяжелыми розами приколют крылья мои. Я командируюсь в чистилище! Но прежде скажу как смехач, что жизнь — это дробь,                    где удача — в числителе, а знаменатель —                для неудач. Покорнейше извиняйте, что все делю пополам: с собой унесу знаменатель, числитель останется вам!

1976

 

Над крышами

Поэма

Эта поэма начата во Флоренции в дни убийства Роберта Кеннеди. Трагическая гибель Альдо Моро и события в Италии, связанные с борьбой против неофашизма, вернули меня к работе над ней.

Мои герои — современные Ромео и Джульетта. Написанная в форме монолога главного героя, поэма показывает одиночество молодого человека, его конфликт с лживым обществом и попытку подняться над этим миром, взлететь и сохранить спасительную любовь. За эту дерзость взлета и превосходства мир крыш смертельно мстит окрыленным Ромео и Джульетте…

Как хочется, разворачивая газеты, видеть снимки счастливых влюбленных вместо снимков гневных демонстрантов и, слушая новости, узнавать, что похищен не Альдо Моро, а какой-нибудь редчайший цветок.

Мир крыш, к сожалению, представляет другие примеры — Че Гевара, Мартин Лютер Кинг, Сальвадор Альенде, Альдо Моро. Страшно думать, что этот список может иметь продолжение.

Жизнь, пробудившая поэму, пока что не меняется с изменением чисел в календарях.

Рвануться и вымахнуть! —          над крышами, рыжими дымными черепичными крышами,          над суетой, что гнездится под этими крышами,          над нищими духом, над богатыми нищими,          над бывшими, над настоящими, дальними, ближними,          над биржами, над пивными копчеными днищами,          над пьющими, над оплеванными, плюющими,          над бьющими бывших любимых,                                        над клянущимися, клянущими — рвануться и вымахнуть любою ценой, но только откусить от голубого яблока неба! Нет, Флоренция, видно, и о твой воздух не опереться крылами, можно дышать, но невозможно взлететь. Твой воздух, некогда густой, разбавлен криками газетчиков, клаксонами автомобилей, гитарами, плохими копиями Боттичелли, шепотом гадалок, кинорекламами, анонимками, оставляющими яркие следы,                                    как краденые поцелуи. Можно дышать, но невозможно взлететь. Тяжело машут во мне легкие — мои внутренние крылья. Черные монахи спешат схоронить заколотое ржавым ножом сердце. Жарко. Крылья обвисли, голодными близнецами тащатся по мостовой, на них наступают модные каблуки. Сотни вывесок «Удаление зубов», ни одной — «Удаление крыльев». Горбатый антиквар на перекрестке продает пару старых дуэльных пистолетов: они лежат валетом — красивые  символы смерти — в округлом футляре красного бархата, как рыбы в кровавой проруби. Купить и вызвать на дуэль из зеркала собственное отражение? Ножницы женских ног, переходящие улицу, отрезают меня от моих миражей. Разноцветное мороженое продается на выбор — как мнения в парламенте. Можно дышать — но невозможно взлететь. Город уходит под крыши, как рыбы уходят под воду. Дай поцелую лапу, пятнистая дворняга моей надежды! Иди в поводыри к кому-нибудь другому. Выпьем, Флоренция, на помин крыльев моих, за упокой близнецов моих, умирающих с голоду. Сегодня двери кафе — как двери в рай. Вина, девушка, вина! Чистого, как чистота всего несбывшегося, крепкого, как опора, которой нет, вина, глоток вина из красивой бутылки, что у вас за спиной…

 

Что у вас за спиной???

Должно быть, от жары я спятил, предсмертный бред — я перегнулся через стойку и схватил сияющий за ее спиной мираж, и в тусклых зеркалах крыльев моих отразилось искаженное болью лицо. «Оделась ангелом вчера на карнавал, домой вернулась — хрупкий нимб сняла, но только не снимаются крыла. Весь день хожу, стыдясь людей, зеркал… Отрезать думала — ступила пять ножей. Как ледяная веточка весной в стакане распускается листвой, так проросло мое папье-маше…» Дрожь прошла по моим крылам, как по спасенным самоубийцам дрожь первого вдоха, и мы, сшибая бутылки, под звон погребальный рюмок, вылетели на улицу! Взмах в четыре крыла, но нелегко оторваться, когда карнавальный город пытается заарканить или просто поймать за ногу Медленно, медленно, медленно. Ритм взлета подобен ритму созревания оливкового дерева. Маски кричат из окон четвертого этажа. Под нами мчится машина, как городская мышь. Не опали крылья о фейерверк, любимая! Медленно, медленно, медленно.. И вот мы уже выше крыш! О, имя твое волшебно! Как крылья тебя заждались! Вместо кольца обручального над городом сделаем круг. Спят в твоих бедрах дети, которые не родились, и нашей крылатой спаренной тенью зачеркнут мир крыш! Над крышами — рыжими дымными черепичными крышами, над суетой, что гнездится под этими крышами, над нищими духом и над богатыми нищими, над бывшими, над настоящими, дальними, ближними, над биржами, над пивными копчеными днищами, над бьющими бывших любимых,                                         над клянущимися, клянущими… О, как трепещут в паутине улиц неопытные мотыльки людей! Прощай, пустая гробница Данта  в церкви Санта Кроче. Нас не боятся птицы, значит, небо нам доверяет. Слышишь — где-то внизу над Европой колокола. О страшное счастье полета! Вокруг невесомо парят воздушные замки — они никогда не опустятся к тем, кто их строил. Воздушных замков великие города. Скоро в небе от них будет тесно. Словно древняя чаша вина, Рим под нами искрится, и в мертвой карусели Колизея, как непрощенные души рабов, преступников и блудниц, фосфоресцируют коты и кошки, и с перебитым хвостом кот по имени Дуче, что нещадно измучен виденьем мышей, беззвучно взывает к прошлому, и его гигантская тень лежит на римском асфальте, как поверженный герб. Спать. Из подсолнухов стадионов вылущились семечки людей. Спать… Немытая нога фашизма пытается напялить сапожок Италии. Спать? Пистолет Африки болтается на боку Земли. Спать? Веретено подводной лодки в глубине Средиземного моря свивает нить смерти. Эй, на Земле, не спите! Самое большое наслаждение сегодня — спать.  Самое большое преступление сегодня — спать. И поскольку нам выпали карты бессонницы и прокричать опасность в ушные раковины городов некому, спи последний раз, любимая, как спят на Земле. В мире не жгут свечей. Спи на моем плече. Скрипка со скрипачом так же родны — плечом. Спи на моем плече, в мире, похоже, тишь. Мир понимает — спишь ты на моем плече, В мире не жгут свечей, спи на моем плече,  как по концам креста спали ладони Христа. Вишни и тополя тянутся к облаку… Мчится внизу Земля с пистолетом Африки на боку… О воздух вдоль твоего длинного тела! О прядь волос на ветру! Любовь — воздушный змей, запущенный в небо мальчиком по имени Случай. Уже так высоко, что голуби мира под нами. Мы летим быстрей, чем летит птица стрелок по кругу часов, вылетаем из ночи, проснись, настигаем вчерашний день Словно против теченья реки, мы летим в обратное время, туда, где можно дышать, где нерасстрелянное небо, где земля не корчится под скальпелем войны. Где-то есть это время,  где можно дышать. Как податливо небо и время — наши беглые крылья, словно белые весла, любимая, загребают года, и минуты прошедшего времени с крыльев стекают. Будьте прокляты, люди нашего времени, будь проклято, время наших людей! Наше счастье под вашими крышами невозможно. Синий воздух сменился зеленым. Мы вошли во вчерашний слой времени. Ты, как русалка, зелено-голубая. Скоро янтарное время тебя позолотит, Но краснеют твои голубые крылья, Я чувствую —  и мои крылья печет. Что за время навстречу течет? О любимая, вместо времени золотого мы крыла погружаем в красное время пожара. Это небо и время, окровавленное великой Россией. Это небо нам не перелететь, в этом небе и времени можно только сгореть. Сотни свастик, как ножи мясорубок или крылья кровавых мельниц, перемалывают пространство, и Россия, защищая свое время, взметнулась до седьмого неба, во весь рост. Это небо и время нам не перелететь. Значит, только в свое разреженное время окуная крыла, нам остается лететь, только          отталкиваясь                        от него, любя его и проклиная, можно его одолеть и обогнать. Значит, не миновать нам с тобой восстаний, смертей, демонстраций небо и время у нас впереди будет засеяно пулями, как страшная пашня. Но ведь где-то есть время, где можно дышать. Обними меня крепче, и будем готовы к поворотам времен. Вновь под нами наша Земля, на которой так трудно дышать. Города. Горы. Границы. Пастухи так далеки, что кажутся библейскими. На одном ветру развеваются пеленки Моцарта и Сальери. И, как Святой Себастьян, пронзена стрелами радиоактивного дождя Испания. Смотри — нам кисточкой машет художник и щурит свои синие цыганские глаза, и отпечаток нас, летящих над крышами, навсегда остается у него на холсте. До свидания, Марк Захарович! О дудочка крысолова в руках Эйфелевой башни! Зови, зови своих железных крыс! Крысы    автомобилей. Крысы    метрополитена. Крысы    пушек. Крысы    снарядов. Крысы    миноносцев. Океан. Радиограммы Европы и Америки как перелетные птицы над нами. Затонувшие триста лет назад фрегаты, набитые золотом, виднеются в глубине. Если бы подводные лодки охотились только за ними, я был бы спокоен за Землю и за тебя. Как я не люблю эти новые буквы в древней письменности морей! Птицы, устав от полета, садятся на палубу авианосца, и летчики забывают о своих  реактивных распятиях. Наше время отличается ото всех других прежде всего тем, что ни в одно море не брошена бутылка с запиской о беде, На волнах житейского моря безвыходно и безнадежно качаются люди, как бутылки, в которых запечатан крик. Уже Америка видна сквозь облака. Она похожа сверху на песочные часы,  но города Америки — шахматные доски: белые играют против черных. Любимая, дальше не стоит снижаться, тех, кто над крышами — крыши не любят. Крыши Лос-Анджелеса под нами, как переплеты детективных романов. Крыши    и    крысы. Крыши    и    крылья. Крыши    и    Кеннеди. Крыши    и    кровь. Кеннеди в спину, нам ли вдогон, так или иначе, но в нас промахнулись — попали в него, в него промахнулись — попали в нас. Восьмая пуля, проскочив мимо его виска, уже охлаждаясь о синеву, прожгла наше спаренное тело. Падаем, падаем, падаем, падаем, падаем… Неотличима кровь наша от крови Кеннеди. Падаем, падаем, падаем, падаем, падаем… Падает Кеннеди. Всегда есть в кого разрядить пистолет. Тех, кто над крышами — крыши не любят. Хочу простить Земле и не могу. Простим с тобой друг друга и простимся. Целую кровь на крыльях твоих. Спасибо Флоренции за карнавал, окрыливший тебя, за страшное счастье полета, во весь размах расстрелянных крыльев, прощай! И если судьба захотела прервать наш полет, отбросим возможность спланировать, приземлиться. Любимая, стоит разбиться за то, что летали,  разбиться о крыши и крыши собою разбить! На крыши, где капельки крови твоей и моей, на крыши, на суету, что гнездится под этими крышами, на нищих, на дальних, на ближних, на пьющих, на бьющих бывших любимых, на клянущихся, на клянущих, на… Прощальное небо. Корявые крыши все ближе. И все же мы были, любимая, слышишь — над крышами!

Флоренция — Москва 1968-1978