Черное Пламя (сборник)

Вейнбаум Стенли

БЕЗУМНЫЙ ПРОФЕССОР

 

 

 

ПОД ЗНАКОМ “ЕСЛИ”

Всегда и везде опаздывать — стало моей второй натурой. Вот и сейчас я чувствовал, что безнадежно не успеваю в аэропорт. Теряя драгоценные минуты, я остановился у ближайшего автомата, чтобы позвонить диспетчеру аэровокзала с необычной просьбой — задержать, по возможности, рейс. Любезный голос без малейших признаков удивления пообещал мне льготные пять минут.

— Постарайтесь уложиться в это время, сэр. Задержка на более долгий срок сорвет работу аэропорта, — пояснил он.

Самое неприятное заключалось в том, что только с этим рейсом я еще мог успеть в Москву, чтобы не позднее восьми часов вечера зарегистрироваться на участие в аукционе. Единственным лотом этого важного мероприятия был подряд на строительство грандиозного Уральского туннеля. Почему-то в этот раз правительство настаивало на личном участии всех заявителей, и поэтому я, Ричард Уэллс, а для друзей и домашних просто Дик, мчался сейчас, нарушая все правила дорожного движения, по стальной арке моста Стейтен-Айленд.

Я должен был лететь в эту неимоверную даль как представитель фирмы “Н.Дж. Уэллс Корпорейшн”, и, учитывая то, что этот самый Н.Дж. Уэллс являлся моим отцом, ощущал груз удвоенной ответственности. Хотя сотрудники фирмы давно примирились с моей, как они считали, расхлябанностью, все они глубоко ошибались. Виной кажущегося отсутствия пунктуальности всегда было роковое стечение обстоятельств.

Так получилось и накануне важного путешествия в Москву. Совершенно неожиданно я повстречал профессора физики Гаскела ван Мандерпутца: он весьма отличал меня среди прочих школяров, когда я обучался наукам в колледже. Конечно, я не мог прервать беседу с маститым ученым, сославшись на такую вульгарную причину, как улетавший самолет, — как-никак, я знал профессора еще с 2014 года. И в результате, конечно, опоздал: великолепный лайнер оторвался от взлетного поля, когда моя машина заруливала на стоянку возле аэропорта.

В принципе все сложилось как нельзя лучше, если не считать, конечно, удара по моей репутации. В Москву успел к сроку представитель нашего филиала в Бейруте, и ему удалось выиграть торги. А лайнер, огибая грозовой фронт, столкнулся в условиях нулевой видимости с британским транспортным самолетом. В результате из пятисот пассажиров лайнера погибло около четырехсот, и я — со своей фатальной невезучестью — вряд ли оказался бы среди сотни счастливчиков. При любом раскладе контракт на строительство все равно пролетел бы мимо “Н.Дж. Уэллс Корпорейшн”.

Как сообщил мне при встрече профессор, его пригласили возглавить кафедру новых направлений в физике, созданную в Нью-Йоркском университете в расчете, по-видимому, именно на гениальный ум Гаскела ван Мандерпутца. О том, что он невероятно талантлив, говорило хотя бы то, что его питомцы всегда отличались высоким уровнем интеллекта: вероятно, он умел вдохнуть в каждого из них истинную жажду познания.

Мы договорились встретиться на следующей неделе, но события, только что описанные мной, стерли из памяти все остальное, и во вторник я буквально чудом вспомнил о профессоре. Поэтому я явился к нему на два часа позже условленного времени, заготовив заранее кучу извинений и объяснений.

Но профессора это не удивило и не расстроило. Подняв голову от книги, он даже как-то удовлетворенно хмыкнул и проговорил:

— Ничто так не противостоит времени, как привычки. Помнится, и восемь лет назад Дик Уэллс являлся на лекции лишь к середине первого часа. Это не мешало тебе вполне успевать по предмету, хотя и отвлекало от него остальных: они проверяли по тебе, сколько еще осталось до перерыва.

— Но вы же помните, профессор, что я тогда посещал по настоянию отца курс менеджмента, а занятия проходили в восточном крыле. Я мог бы успевать, перемещаясь на роликовых коньках, но студент в подобной обуви выглядел бы в аудитории несколько странно.

— Да, ты всегда умел объяснить все, что угодно, — согласился профессор. — Хотя не мешало бы больше ценить время. Кстати, ты обратил внимание, что мы постоянно упоминаем о времени? А наука лишь теперь обратила внимание на это понятие. Да что там наука! Главное, что на это обратил внимание я, Гаскел ван Мандерпутц!

Он пригласил меня присесть, и, устраиваясь в кресле, я плеснул елея в костер его самомнения:

— Вы один из тех, кто как раз и движет науку вперед!

Но это его не порадовало, а даже несколько обидело.

— Интересно, кого это ты имеешь в виду? — тоном капризного ребенка спросил он.

— Хотя бы Корвейла, Шримсона, Гастингса, — перечислил я несколько пришедших на ум имен.

— Да они мне и в подметки не годятся! — возмущенно воскликнул упрямец. — Это ремесленники от науки, и только! Они лишь подхватывают крохи с моего стола, да и то подчас не знают, что с ними делать. Если бы ты назвал, например, Эйнштейна или де Ситтера — уж куда ни шло. Но этих… Противно слушать.

Некоторое время он гневно пыхтел, затем постепенно успокоился и заявил:

— Хотя и эти двое тоже не достойны упоминания в одном ряду со мной.

— Но позвольте, профессор, — возразил я. — Весь мир считает Эйнштейна великим ученым. Ведь именно он впервые установил связь между временем и пространством, доказав, что это не просто философские понятия.

— Я согласен, в интуиции ему не откажешь, — снисходительно проговорил ван Мандерпутц. — Но это все напоминает блуждание в потемках, а не научный подход к проблеме. Только мне, единственному среди смертных, удалось подчинить себе время и экспериментально доказать мою власть над ним!

— И чего же вы добились, уважаемый профессор?

В свое время мы вдоволь посудачили об огромном самомнении нашего профессора физики, но потом перестали обращать внимание на преувеличенную самооценку, принимая это как чудачество гения. Однако за прошедшие восемь лет я как-то забыл эту его особенность, и теперь она смешила и даже несколько шокировала меня.

— Я измерил время! — провозгласил он.

— И что это дает? — допытывался я. — Вы изобрели машину времени?

— Похоже, Дик, ты начитался пустых сочинений наших фантастов, — с отвращением произнес ван Мандерпутц. — Все эти путешествия во времени удалось развенчать даже Эйнштейну.

— Но многие ученые считают это возможным, — нерешительно возразил я.

Гаскел ван Мандерпутц даже застонал.

— Спрашивается, зачем я несколько лет тратил на тебя время, Ричард Уэллс! — возмутился профессор. — Но я надеюсь, ты хотя бы помнишь, что с изменением скорости движения изменяется и скорость течения времени. — И ехидно добавил: — Это доказал еще твой любимый Эйнштейн.

Я кивнул.

— Ну вот. А теперь предположим, что некто — ну, хотя бы ты — изобрел машину, которая способна разогнаться до девяти десятых скорости света. У тебя имеется соответствующее топливо: скорее всего, мотор работает на высвобождаемой энергии атома. Ты стартуешь со скоростью сто шестьдесят тысяч миль в секунду и перемещаешься в пространстве на двести четыре тысячи миль. Допустим, такие ускорения не размазывают тебя по сиденью — для этого ты тоже что-то изобрел. — Профессор издевательски хихикнул. — И вот в результате такого рывка ты попадаешь в будущее. А теперь скажи мне, какое время ты там пробудешь?

Я, естественно, замялся: профессор наверняка знал ответ, и мои слова явились бы для него лишь дополнительным поводом доказать свое превосходство.

— Молчишь? — возмутился он. — А ведь твой хваленый Эйнштейн вывел специальную формулу для расчета! Знай, что твое путешествие продлится всего секунду! — Он торжествующе поднял указательный палец. — Одну секунду, молодой человек.

Видя мою растерянность, он удовлетворенно зажмурил глаза, словно кот, только что отведавший сметаны.

— А вот с путешествием в прошлое будет и того похлеще, — подчеркнуто ласково промурлыкал профессор и тут же опалил меня яростным взглядом пронзительных глаз. — Для того чтобы забраться в прошлое на ту же жалкую секунду, не хватит энергии всей Вселенной! Даже если ты сумеешь создать машину, способную выдержать ускорение в двести сорок тысяч миль в час в течение десяти секунд. Вот какова цена бредней безответственных писак!

Некоторое время он еще продолжал метать молнии в отсутствующих оппонентов, а я старался не вмешиваться в его монолог, чтобы случайно не усугубить взрыв страстей. Когда профессор немного успокоился, я поинтересовался:

— А в чем состоит ваше открытие?

— О, это переворот в науке! — заявил он. — Я не стремлюсь попасть ни в прошлое, ни в будущее. Это, в сущности, даже неинтересно. Прошлое уже было — ну и бог с ним. А будущее… Иногда лучше не знать, что ждет нас в будущем, — с непривычной для него печалью проговорил профессор и надолго умолк.

Но я вновь напомнил ему о теме разговора, и он, постепенно воодушевляясь, заговорил:

— Представь себе Вселенную. Она имеет три измерения в пространстве и протяженность во времени, верно? Но существует четвертое измерение, попасть в которое проще простого: оно существует совсем рядом с нами, не в прошлом или будущем, а параллельно нашей реальности, то есть — в настоящем. Задача состоит в том, чтобы не гнаться за временем, а пройти сквозь него. И я сумел найти способ путешествия через время.

По-видимому, на моем лице отразилось такое изумление, что он тут же пришел в негодование:

— Бог мой, я наказан за то, что учил недоумков! Ну как же ты не понимаешь, что речь идет об условных мирах! В будущем находится то, что еще только должно состояться, в прошлом то, что уже состоялось, а вот наше настоящее таит в себе неизведанные возможности, которые — при определенных условиях — могли бы состояться, стать реальностью, если бы… Вот в этом словосочетании “если бы” и заключается смысл моего открытия. Эти нереализованные возможности я назвал мирами под знаком “если”.

Он торжествующе взглянул на меня.

— Если я вас правильно понял, профессор, вы можете предсказать, как повернется судьба, если я поступлю определенным образом? — пытаясь уточнить не совсем понятные мне умозаключения, спросил я.

— Я не гадалка и не предсказываю будущее! — возмущенно фыркнул ван Мандерпутц. — Моя машина демонстрирует то, какими еще путями — кроме того, что случилось в действительности — могли бы развиваться события. Я хочу сказать, что она показывает вероятностные пути реализации уже совершившегося факта. Я поэтому назвал ее “Вероятностным монитором”, сокращенно ВМ.

Я удивленно взглянул на него, не совсем понимая, как простая физика может решить подобную, почти мистическую, задачу. Я изложил свои сомнения, и вместо ответа он расхохотался.

— В этом-то и состоит отличие ван Мандерпутца от прочих индивидов! — веселился он.

Отсмеявшись, он все же снизошел до объяснения.

— Я не стану вдаваться в подробности, но смысл состоит в использовании поляризованного света, направленного в сторону четвертого измерения. Можно использовать, например, исландский шпат, помещенный в зону очень высокого давления. Достаточно получить одну световую волну — и вот уже цель достигнута.

Это небрежное изложение невероятного открытия имело целью не только продемонстрировать мощь гениального ума перед серой посредственностью, но и, по возможности, скрыть от нее технические подробности: интеллектуальная собственность ван Мандерпутца всегда должна оставаться неприкосновенной.

— Но насколько реально то, что может показать машина? — спросил я, понимая, что других сведений о конструкции ВМ я все равно не получу.

— А реально ли вообще наше существование? Философы всего мира веками обсуждали этот вопрос, а ты хочешь получить от меня немедленный ответ, — снова усмехнулся профессор.

Я понял, что мне не преодолеть уклончивые экивоки ван Мандерпутца, и поэтому решил предпринять обходный маневр.

— Если ВМ дает вероятностные ответы, то смог бы он показать, что было бы на месте, скажем, Нью-Йорка, если бы в войне за независимость победила Англия?

— Думаю, что Джорджу Вашингтону, как очевидцу этих событий, машина могла бы показать возможные варианты, но мы никогда не узнали бы об этом. Все дело в том, что для работы ВМ требуется не только поляризованный луч, но и мозг вопрошающего. Машина может дать ответы, лишь основываясь на его интеллекте и жизненном опыте. Поэтому на один и тот же вопрос она покажет разным людям несовпадающие картины, да и то только в том случае, если задавшие вопрос находились в равных условиях. Тогда они могли бы сравнить результаты, что было бы, мне кажется, весьма познавательным. Забыл сказать, что одной составной частью ВМ является стимулятор памяти Хор-стена. Идею своего прибора Хорстен, кстати, своровал у меня. Ты знаком с этим устройством?

Я кивнул.

— Да, в свое время интересовался им. А как далеко может заглядывать в своих прогнозах это ваше чудо техники?

— Глубина проникновения ВМ установлена на десять часов, поэтому для впечатляющего ответа следует тщательно выбирать точку отсчета. Конечно, человеку не придется торчать у экрана так долго — все действие укладывается в полчаса.

Профессор внимательно взглянул на меня и, вероятно, прочтя мои мысли, спросил:

— Хочешь попробовать, да?

— Это, вероятно, очень увлекательно. Тем более мне хотелось бы прояснить для себя один жизненный аспект, связанный с неудачным вложением капитала. Я тогда мог бы стать миллионером, но, увы…

Профессор пригласил меня пройти в лабораторию, где находился его ВМ. Он стоял на почетном месте — в центре огромного стола, установленного посреди лаборатории. В первый момент я увидел только стимулятор памяти Хорстена, а уже потом разглядел цепочку кристаллов — сердце всего изобретения Гаскела ван Мандерпутца.

Тот предложил мне надеть шлем с расходившимися во все стороны проводами — они извивались, словно змеи на голове Медузы Горгоны — и устроиться в удобном кресле возле стола.

— Ты не забыл, как пользоваться прибором Хорстена? — спросил он, проверяя правильность подключения кабелей.

Кивок головы привел в движение многочисленные провода, и их легкий шелест эхом отозвался под шлемом.

Я вспомнил, как в первый раз — из чистого любопытства — воспользовался стимулятором. Мы все воспринимали тогда этот разрекламированный прибор как забавную игрушку. Интересно было наблюдать, как неопределенные цветные контуры и пятна под действием твоей мысли приобретали конкретные очертания и формы. Именно с этого момента и начиналась активная деятельность мозга, когда в работу включалось подсознание, вытаскивая наружу, казалось бы, намертво забытые тобой факты.

Затем Хорстен усовершенствовал прибор, установив дополнительные регулировки, расширяющие диапазон первоначальных фигур, и тогда его стали успешно применять в медицинской практике для диагностики и лечения разнообразных дефектов психики.

При этом сохранялась полнейшая конфиденциальность сеанса, поскольку окружавшие могли оценивать его результат лишь по реакции пациента, но никак не по изображению на экране. Для любого присутствующего экран оставался заполненным лишь все теми же неясными фигурами.

Тем временем ван Мандерпутц закончил свои манипуляции, выключил верхний свет в лаборатории и дал последние наставления:

— Постарайся сосредоточить свое внимание на каком-то ярком факте, который произошел вскоре после твоего финансового краха. Дай мне знать, как только картинка станет ясной. Именно в этот момент я подключу ВМ.

Я стал вглядываться в переливавшийся всеми цветами радуги экран, время от времени меняя положение настройки, и, наконец, совершенно отчетливо увидел себя самого, сидящего в какой-то комнате. Сделав знак профессору, я приготовился к чудесам.

Теперь я превратился в единственного зрителя кинофильма, главную роль в котором играл я сам. Вместо неопределенного шелеста в наушниках послышался реальный звук — это хлопнула дверь, и в комнату кто-то вошел. В кадре появилась женщина, и я с удивлением узнал в ней Уимзи Уайт, блиставшую какое-то время в балетных шоу-программах на телевидении.

Когда-то она стала причиной моей размолвки с отцом, который пригрозил лишить меня наследства, если я женюсь на этой особе. Она не отталкивала меня, но и не стремилась выйти за меня замуж, ожидая, вероятно, какой-то материальной определенности. Во всяком случае, стоило лишь мне поймать Фортуну за хвост и заработать в одночасье два миллиона, как она дала понять, что ничего не имеет против более тесных отношений.

Однако моя финансовая самостоятельность длилась всего год: биржевой кризис унес богатство, и я вновь оказался в полной кабале у отца. Помолвка с Уимзи расстроилась, но я почему-то пережил это довольно спокойно.

И вот теперь она оказалась передо мной — постаревшая, с расплывшейся фигурой, ничем не напоминавшая то воздушное существо, которое сводило меня с ума. Более того — она была явно недовольна мною.

— Я хочу немедленно вернуться в Нью-Йорк! — гневно заявила она. — Тебе, может быть, и льстиг кличка “консервного короля”, но я ненавижу эту вонючую фабрику и твой гольф, на который ты тратишь все свободное время.

— У тебя же есть друзья, — возразил актер с моей внешностью. Кстати, он мне тоже не очень-то понравился: какой-то жилистый и хмурый. — Правда, они больше ценят не тебя, а те пышные приемы, на которые ты тратишься, не ведя счет моим деньгам. Лучше бы занялась своей внешностью — посмотри только, на кого ты похожа!

Этот диалог продолжался, как и предупреждал профессор, полчаса. Персонажи осыпали друг друга оскорблениями, хотя, по-моему, их материальный статус был весьма высок. Я вздохнул с облегчением, когда “просмотр кинофильма” подошел к концу и на экране вновь спокойно поплыли разноцветные облака.

По-видимому, профессор услышал мой вздох, поскольку тут же поднял глаза от книги и с любопытством поинтересовался:

— Ну, и каково впечатление?

— На мой взгляд, очень полезное зрелище, — убежденно проговорил я. — Пожалуй, мне не стоит сетовать на превратности судьбы: разорение спасло меня от еще более скверной напасти.

— О мой мальчик, ты даже не представляешь, как порадовал меня! — воскликнул профессор. — Я и прежде не сомневался, что сделал исключительный вклад в понимание человеком своего счастья. И твоя реакция — идеальное тому подтверждение! Обычно люди говорят: “Ах, я мог бы быть счастлив, если бы…” И вот теперь благодаря моему изобретению появилась возможность отказаться от глупых сожалений, потому что все могло бы стать значительно хуже!

Мы еще некоторое время побеседовали, и я смог вернуться домой далеко за полночь. Я не жалел о потраченном времени, напротив — мне показалось, что неуемная энергия старика каким-то загадочным образом проникла в меня, и теперь меня ждет совершенно новая жизнь.

Однако мои мечты растаяли на следующее же утро — я проспал и вновь опоздал в контору. Какая уж тут новая жизнь! Последовала очередная головомойка от главы фирмы, Н.Дж. Уэллса. Мне было сообщено, что своей безалаберностью я дискредитирую не только самого себя, но и то дело, которому мой отец посвятил всю свою жизнь. Он считал, что пора взяться за ум, поскольку я уже давно вырос из детских штанишек, хотя и веду себя подчас, как юный шалопай.

Я попытался доказать отцу, что мои опоздания не только не расшатывают устои бизнеса, но иногда весьма способствуют процветанию фирмы, и привел в качестве примера свою несостоявшуюся поездку в Москву. Н.Дж. разбил в пух и прах мои аргументы, заявив, что если бы лайнер не ждал непутевого Р. Уэллса лишние пять минут, транспортный британский самолет благополучно миновал бы точку столкновения. Так что на моей совести лежит тяжкий грех за погубленные души пассажиров лайнера.

Признаюсь, под таким углом зрения я свой поступок не рассматривал. Я не считал, что именно эти пять минут сыграли такую чудовищную роль в судьбах сотен людей. И в принципе даже не был уверен, что диспетчер действительно задержал рейс, а не просто отговорился обещанием пятиминутной форы, чтобы отделаться от нытья какого-то странного зануды. К сожалению, я не взглянул на часы, когда увидел старт самолета, и поэтому оказался неподготовленным к неожиданному выпаду отца.

Дальнейшую его воркотню я слушал невнимательно, поглощенный размышлениями об ужасном стечении обстоятельств. Увидев бессмысленность своих слов, он отправил меня в офис, взяв предварительно обязательство впредь стать более пунктуальным. Я рассеянно пообещал это, но, конечно, на службу в этот день не вернулся: мне надо было обдумать услышанное.

“Что было бы, если бы?…” На этот вопрос мне мог бы ответить только один человек — Гаскел ван Мандерпутц. Где-то рядом с нами существовали гипотетические следствия всех наших поступков, и только он один мог бы приоткрыть над ними завесу тайны.

Однако что-то удерживало меня от немедленного визита к профессору, и в конце концов я понял, что именно. Мне самому следовало разобраться в степени собственной виновности. Во всем этом деле завязывались в единый узел всевозможные причинные связи. Об опоздании вылета я уже говорил. Но существовал еще грозовой фронт, который заставил самолет отклониться от курса. Кроме того, неизвестно, как соблюдал расписание и высоту полета британский транспортник. Все это, конечно, влияло бы на разбор дела в суде — и, вероятно, такой разбор когда-то состоится. Но, уверен, что ни одному следователю не взбредет в голову обвинить в этой трагедии меня. Уж, скорее, привлекут к ответственности диспетчера аэропорта.

И тем не менее я не мог снять с себя вину: жажда непременно во всем разобраться заставила меня после бессонной ночи позвонить в университет. Оказалось, что профессор ван Мандерпутц читает лекцию, но мне сообщили точное время, когда он — в перерыве — должен появиться на кафедре. В результате я договорился встретиться с ним нынче же вечером.

Я так торопился, чтобы явиться точно в условленное время, что, конечно, опять попал в историю. На этот раз меня задержал полисмен, объявивший, что я значительно превысил установленную в городе скорость. Я не стал вступать в пререкания, а покорно заплатил штраф и ухитрился задержаться всего на несколько минут.

Каково же было мое удивление, когда я столкнулся с профессором на пороге его квартиры: он, по его словам, собирался на часок заглянуть в клуб, поскольку не ждал, что я окажусь столь пунктуален.

Все еще изумленно покачивая головой, он пригласил меня войти и поинтересовался, почему для нового визита не потребовался очередной восьмилетний интервал. Прекрасно помня его неистребимую склонность к ехидным шуточкам, я не стал обращать внимания на колкости, а откровенно ответил:

— Я хотел бы еще раз пообщаться с вашим ВМ, профессор, если вы, конечно, не возражаете.

— Возражаю? Ну что ты, мой мальчик! Ты же знаешь, как мне нравится демонстрировать свои достижения молодежи, — ответил даже несколько обескураженный моими словами ван Мандерпутц. — А ты появился весьма вовремя: я только что решил разобрать эту игрушку, чтобы расчистить место под новый проект.

— Зачем же лишать общество такой прекрасной возможности взглянуть на себя как бы со стороны? — Мое удивление не знало границ.

Профессор снисходительно усмехнулся.

— Теперь, когда все разложено по полочкам, мой прибор может соорудить любой дурак. Это уже неинтересно. А я решил заняться уникальной проблемой, которая под силу только мне, Гаскелу ван Мандерпутцу! Я хочу подарить людям биографию самого выдающегося их современника!

Я навострил уши, ожидая, чье же имя назовет неугомонный старик. Но он замолчал, и мне самому пришлось задать этот вопрос. В ответ профессор ожег меня презрительным взглядом и воскликнул:

— Это будет биография самого Гаскела ван Мандерпутца! Кого же еще?! Я опишу в ней все шаги великого человека, начиная от первых секунд жизни, и перечислю все открытия и изобретения, подробно описав, какие обстоятельства вынудили его обогатить мир той или иной гениальной мыслью!

Только теперь я понял смысл выражения — “у меня отвисла челюсть”. Именно это и произошло со мной. Я еще никогда не имел дела с буйнопомешанным, тем более — с гениальным сумасшедшим, — и поэтому несколько растерялся. А профессор вдруг совершенно успокоился и весьма деловитым тоном добавил:

— Я воспользуюсь случаем, чтобы поведать обществу о моей вине перед ним. — Его сокрушенный тон коренным образом отличался от только что произнесенного панегирика. — Только я один ответственен за то, что недавняя война с Азией длилась не три месяца, а три года.

Вероятно, это лежало тяжелым грузом на его совести, но я даже не представлял себе, в чем же заключалась его вина.

— Видишь ли, Дик, я, как голландец по происхождению, поддержал нейтралитет Нидерландов и не стал вмешиваться в политику Соединенных Штатов, ввязавшихся в эту дурацкую войну. А между тем я мог бы составить компьютерную программу на всю военную кампанию, исключив любую неопределенность в действиях. Это подтвердил и мой ВМ. Он один знает, что я повел себя тогда по-свински. Может быть, поэтому я и хочу разобрать его, — печально добавил старик.

Поделившись со мной своими горестями, профессор ожил и с удвоенной энергией принялся обсуждать проект составления автобиографии. Я активно поддержал его и добавил, что наверняка приобрету несколько экземпляров его книги, чтобы разослать ее своим друзьям.

Это сообщение воодушевило ван Мандерпутца.

— На твоем экземпляре я сделаю авторскую надпись, и тогда эта книга станет бесценной. Я пока не решил, как она будет звучать. Но, мне кажется, фраза “Труд обыкновенного гения” вполне подошла бы.

Я согласился, что это звучит весьма достойно, и напомнил о цели своего вечернего визита.

— Тебе пришла мысль позондировать еще что-то? — спросил профессор, сразу переключаясь на мои заботы. — Расскажи мне, что тебя беспокоит, и мы выберем наиболее продуктивную точку отсчета.

— Помните нашу неожиданную встречу в кафе? Я тогда опоздал на самолет, который попал в катастрофу. Об этой трагедии много писали в газетах.

Профессор кивнул, и я рассказал ему историю своих сомнений, в том числе и об обвинениях отца.

— Понятно, — задумчиво проговорил ван Мандерпутц, выслушав меня. — Ты хотел бы установить степень своей вины. Что ж, можно попробовать. Точку отсчета следует выбрать, исходя из трех предположений: ты успел на самолет к моменту, указанному в расписании; ты уложился в пятиминутную фору; самолет задержали сверх обещанных пяти минут. Во всех этих случаях ответы наверняка будут отличаться друг от друга. Какой вариант больше всего подходит тебе?

Я отказался от первого варианта на том основании, что практически всегда опаздывал. На третий вариант вряд ли согласилась бы авиакомпания, поскольку любая задержка чревата финансовыми потерями. Оставался лишь второй, наиболее вероятный, случай: я успел на самолет в предоставленные мне пять минут.

Ван Мандерпутц согласился с моими рассуждениями, и мы отправились в лабораторию.

И вот я снова сел в кресло перед стимулятором памяти. Поворачивая ручки регулировок, я старался разглядеть в сменявшихся пятнах что-нибудь, хотя бы отдаленно напоминавшее обстоятельства моего незадачливого полета. Наконец, мне показалось, что один из контуров похож на мост автострады. Я вернулся к этому изображению и мгновенно почувствовал себя за рулем машины: под колесами стремительно исчезало покрытие моста Стейтен-Айленд, а вдали отчетливо прорисовывались строения аэровокзала. Я подал знак профессору, раздался негромкий щелчок, и я — по воле прибора ВМ — очутился в вероятностном пространстве.

Мне показалось, что на меня накатил приступ шизофрении, настолько отчетливо ощутил я явные признаки раздвоения личности. Один Дик Уэллс сидел в кресле, с любопытством разглядывая действие на экране, а другой Дик Уэллс бежал, размахивая руками, к огромному сверкавшему чудовищу. При этом оба ощущения казались одинаково реальными. Постепенно бежавший вытеснил сидевшего, и я — вместе со всеми своими пятью чувствами — оказался на взлетном поле.

Я успел буквально в последнюю секунду: машина-трап уже двинулась от лайнера, и мне пришлось перепрыгнуть через разверзшуюся под ногами пропасть. Стюард рывком втянул меня внутрь салона и, велев пристегнуть ремни безопасности, указал на свободное кресло. Едва я это проделал, как лайнер начал разгон, а потом круто пошел вверх. В иллюминатор я еще успел разглядеть, как исчезает внизу огромный аэропорт, а затем облака отделили друг от друга два мира — земной шар и металлическую коробку с набившимися в нее людьми.

Я отер пот со лба и с удивлением подумал, что все-таки успел. Вероятно, я высказал это вслух, потому что услышал справа тихое “ах!” и почувствовал, что меня пристально рассматривают. Я всегда остро ощущал чужие взгляды, хотя и старался вытравить эту неприятную особенность. Однако, как ни старался, не сумел с ней справиться — так же как и с неистребимой склонностью к опозданиям.

Я повернул голову вправо. Там, через проход, сидела девушка, с холодной насмешкой и чуть брезгливо рассматривая меня, словно диковинное насекомое. Но меня поразил не иронический взгляд, а весь облик этой юной особы. Я не смог бы описать черты ее лица или особенности фигуры — просто со мной произошло то, что в романах обычно называют “любовью с первого взгляда”. Конечно, она была невероятно красива, но это уже не имело значения: я просто отдал ей сердце, ничего не спрашивая взамен.

Мой пристальный взгляд смутил ее, и легкий румянец выдал не только испытываемую ею неловкость, но и досаду. Я тут же извинился и принялся рассказывать о своих перипетиях с этим рейсом.

— А, так это из-за вас задержали отправление? — рассмеялась она. — Мы-то ждали какого-нибудь восточного раджу со свитой, а вместо него вдруг появляетесь вы — валитесь в кресло и пыхтите!

Я пожаловался девушке на то, что время и я никак не можем найти общего языка: я вечно опаздываю, а часы — стоит лишь мне надеть их на руку — или ломаются, или показывают заведомую ерунду.

Как известно, люди в пути знакомятся быстро. Вынужденные, в силу обстоятельств, некоторое время сосуществовать бок о бок, они неизменно доброжелательны друг к другу. Возможно, это объясняется тем, что подобные знакомства ни к чему не обязывают. Даже путешествие по железной дороге, которое — если верить литературным источникам — длилось несколько дней, не приводило к столкновениям и ссорам: попутчики дружно угощались домашней снедью и вели задушевные беседы, а потом без сожаления расставались навсегда. Едва ли статистика сохранила данные о тех случайных встречах, которые потом имели бы продолжение.

Вскоре в салоне авиалайнера послышался негромкий говор: оставив позади неприятные минуты расставания, люди принялись обживать временное обиталище, знакомясь — как и положено — со своими соседями. Мы тоже разговорились, переключившись, естественно, с дежурных фраз на более близкие нам обоим темы.

Я узнал, что девушка, которую звали Джоанна Колдуэл, художница и сейчас направляется в Париж, эту Мекку всех подлинных любителей искусства. Она намеревалась пройти годичный курс обучения у какого-то светила живописи, имя которого я не запомнил, и, повысив свое мастерство, попытаться зарабатывать себе на жизнь собственным талантом, а не изматывающей работой иллюстратора в модном женском журнале.

Из ее рассказа я понял, что это весьма целеустремленная барышня: сумму, необходимую для поездки в Париж и оплаты труда мэтра, она собирала в течение трех лет, во многом отказывая себе. Я вспомнил свои потуги в теннисе: когда-то я вознамерился стать звездой. Для этого у меня имелись даже весьма приличные способности, а об оплате тренеров и кортов не шло и речи: отец, довольный тем, что я наконец-то занялся делом, с охотой оплачивал счета. Однако труд, труд и еще раз труд оказались не для меня. И даже не потому, что я не хотел трудиться: мне просто стало смертельно скучно.

Слушая Джоанну, я вспоминал девиц и парней своего круга. Первых интересовали моды и развлечения, вторых — клубные “посиделки” с извечными обсуждениями спортивных и биржевых новостей. Но страстный интерес к чему-нибудь встречался крайне редко. Возможно, так происходило потому, что для достижения какой-либо цели не требовалось ни борьбы с трудностями, ни боевого задора и уж тем более — самопожертвования.

Я, в свою очередь, рассказал Джоанне о своей поездке на аукцион в Москву, но она — даже услышав мое имя — не догадалась, что я не только представитель фирмы “Н.Дж. Уэллс Корпорейшн”, но даже сын ее главы. Это меня порадовало, потому что не помешало нам завязать искренние дружеские отношения. Я даже добился от Джоанны приглашения навестить ее в Париже на обратном пути в Нью-Йорк.

Время летело незаметно, и мы очень удивились, когда молодой стюрад прошел по салону, предлагая подавать заявки на ланч. Оказывается, с момента старта прошло уже четыре часа! При выборе блюд меня еще раз поразила наша удивительная общность, выражавшаяся даже в мелочах: мы терпеть не могли устриц и всем закускам предпочитали салат из омаров.

После еды я предложил Джоанне пройти наверх, в так называемый обзорный салон, и она с удовольствием согласилась. Прозрачный колпак, накрывавший это помещение, создавал бы иллюзию свободного полета, если бы не постоянные объявления по трансляции да снующие среди пассажиров стюарды, предлагавшие напитки и газеты.

Мы устроились в передней части салона, прямо у прозрачного фонаря, и продолжили беседу, время от времени поглядывая наружу. А там постепенно сгущались тучи. Непосредственно по курсу лайнера возникла клубившаяся черная стена, пронизанная вспышками молний. Голос, прогремевший из динамиков, предложил пассажирам занять свои места и пристегнуть ремни: предстоял маневр лайнера, поскольку пилот решил обойти грозовой фронт справа.

Я не торопился покинуть уютное местечко у стенки салона под предлогом невероятной толчеи у выхода. На самом деле, мне очень не хотелось утрачивать ощущение чуть ли не интимной близости, возникшее между нами в этом призрачном уединении посреди гомонящей толпы. Невольная задержка позволила нам увидеть, как лайнер вошел в облака — белая пелена накрыла прозрачный колпак, словно стекла задернули занавеской.

Мы уже сидели на своих местах, когда самолет вдруг резко завалился на правое крыло. Послышался отвратительный скрежет, и пол мгновенно ушел из-под ног: наш лайнер падал! Он вращался вокруг своей оси, словно сухой лист осенью, но его стремительный штопор ничем не напоминал красивый полет пожелтевшего предвестника морозов.

Вой двигателей, которыми, по-видимому, пилоты хотели вывести свое судно из смертельной спирали, сливался с нечеловеческими воплями людей, сброшенных дикими перегрузками со своих мест и спрессованных в единый шевелящийся клубок полураздавленных тел в глубокой яме, бывшей некогда передней частью салона. Временами из громкоговорителей прорывались призывы сохранять спокойствие, которые звучали среди всего этого ада словно всплески черного юмора.

Наконец, вращательное движение прекратилось — осталось лишь скольжение с крутой горы. Ремни безопасности моего кресла чудом не лопнули, и все это время я продолжал висеть на них. Оглядевшись, я понял, что таких счастливчиков оказалось не так уж много — остальные кричали и корчились внизу.

Теперь, когда падение несколько выровнялось, я отстегнул ремни и, цепляясь за ручки кресел, отправился искать Джоанну. Мне удалось найти ее за три ряда от наших мест: к счастью, ее тело зацепилось за ножки кресел, иначе она оказалась бы раздавленной рухнувшими на нее людьми. Девушка была без сознания, но, когда я попытался вытащить ее из ловушки и устроить немного поудобнее, лайнер чудовищно содрогнулся, дневной свет померк, а за иллюминаторами заплескала вода: мы рухнули в океан. Но нет худа без добра — пол несколько выровнялся, и люди, уцелевшие в немыслимой мясорубке, принялись со стонами выбираться к центру салона.

Снова заработали динамики, выкрикивая очередной приказ:

— Достать из карманов на спинках кресел спасательные жилеты и надеть их!

Я выпотрошил ближайшие карманы и натянул один оранжевый жилет на Джоанну, другой — на себя. Призыв к активной деятельности привел людей в чувство, а появившиеся стюарды вселили некоторую надежду на спасение. Деловитые молодые люди сноровисто двигались по салону, помогали застегивать жилеты и указывали, куда следует идти.

Тот же стюард, который записывал наши пожелания на ланч, внимательно взглянул на Джоанну, но, убедившись, что я уже надел на нее жилет, кивнул и поспешил к другим пострадавшим.

В салоне совсем стемнело — мы неудержимо уходили в глубину. Пилоты включили аварийное освещение, и динамик прохрипел:

— Идите к носовому люку и выбирайтесь наружу. Отплывайте как можно дальше от лайнера. На поверхности вас ждут спасатели.

Я извлек Джоанну из-под кресел и присел рядом, размышляя, как бы удобнее пронести ее по наклонному полу салона. Все тот же юноша помог мне перекинуть тело девушки через плечо, и я стал спускаться в сторону носа, где расторопные стюарды уже успели расчистить путь, оттащив в сторону трупы.

В тот момент, когда спасение, казалось, было совсем рядом, я услышал позади вопли отчаяния и ужаса: волны океана ворвались в лайнер сквозь не выдержавший давления колпак обзорного салона. Я увидел стену зеленой воды…

В этот момент экран погас. Я настолько “вошел в образ”, что даже не сразу понял, где очутился. Внимательные глаза ван Мандерпутца вернули меня к действительности.

— И что же это было? — вкрадчиво спросил он.

— Кажется, мы утонули. — Моя опустошенная душа подтверждала этот факт, в то время как тело поднялось из кресла и уныло пошаркало к выходу.

Чувствуя, вероятно, мое состояние, профессор не стал приставать с расспросами: он понял, что его ВМ сыграл со мной злую шутку.

* * *

В последующие дни я чувствовал себя словно во сне. Скорее всего, именно по этой причине я больше не опаздывал на службу и автоматически точно выполнял свои обязанности, чем вызвал состояние шока не только у коллег, но и у отца. Он вызвал меня к себе, стараясь выяснить причину моего перерождения. Я помалкивал, не слушая его, и время от времени кивал в ответ на его вопросительные интонации. Не знаю, к какому выводу он пришел, но если бы я сообщил ему, что полюбил девушку через две недели после ее смерти, он наверняка решил бы, что я рехнулся, — и принял бы соответствующие меры.

Поскольку мне не хотелось оказаться в сумасшедшем доме, я старался вести себя по-прежнему, но, кажется, мало в том преуспел. Сослуживцы продолжали коситься на меня, а приятели по гольф-клубу не хотели со мной играть, потому что я постоянно приходил к последней лунке раньше всех. Неприятное чувство раздвоения личности, возникшее у меня перед прибором ВМ, не проходило: я смотрел на себя как бы со стороны, снисходительно посмеиваясь над нелепыми поступками персонажа по ту сторону экрана.

Состояние душевного ступора мешало мне жить, хотя и жить не очень-то хотелось. Однажды мне даже не захотелось возвращаться с работы домой, и я заночевал в кабинете отца. Того чуть не хватила кондрашка, когда он решил, что я явился на фирму раньше его. Пришлось утешить пожилого человека, объяснив, что накануне я просто опоздал уйти домой: не все же мне, мол, опаздывать с приходом на работу? Но он все равно расстроился.

Дальше так продолжаться не могло. Мне необходимо было заглянуть еще в один из вероятностных миров, чтобы убедиться, что все могло бы кончиться благополучно, если бы… Это проклятое “если бы” мучило меня, словно зубная боль! Не выдержав кошмара, я помчался к профессору ван Мандерпутцу.

В квартире никто не отозвался на мой звонок. Корпуса университета оказались запертыми. Только тогда я взглянул на часы и обнаружил, что полночь наступила еще два часа назад — то-то улицы показались мне несколько обезлюдевшими. Не зная, что предпринять, я вернулся к квартире профессора и присел на ступеньку лестницы.

Вероятно, я задремал, потому что не услышал шагов. Только прикосновение к плечу заставило меня встрепенуться и поднять голову: на меня сочувственно смотрел Гаскел ван Мандерпутц.

— Ты, случаем, не заболел, мой мальчик? — тревожно спросил он. — Последнее время ты как-то не в себе. — Я удивился его словам: с того злополучного сеанса мы с ним не виделись. Он понял мое недоумение и пояснил: — Твой отец звонил и сказал, что ты странно ведешь себя.

Я ответил, что совершенно здоров, но хотел бы еще раз воспользоваться его прибором.

— А я его уже разобрал, — огорченно проговорил он.

Я вспомнил, что он носился с идеей публикации автобиографии, и вежливо поинтересовался, как продвигается книга. Профессор отмахнулся.

— Оставлю это на долю потомков: как известно, на все грандиозное следует смотреть издали. Нет, мне не дает прохода известный скульптор Гогли: он непременно хочет изваять мой портрет. Зачем-то для этого ему требуется подлинная обстановка лаборатории. Неясно, чем это поможет при работе, но ВМ пришлось-таки разобрать.

Удивительно, что на этот раз отсутствовал привычный пафос и самовозвеличивание, хотя повод был превосходный: Гоглит простых смертных не изображал! Но, по-видимому, мысли профессора занимали другие заботы, потому что он встрепенулся и решительно произнес:

— Даже если бы ВМ все еще стоял в лаборатории, я не позволил бы тебе даже приблизиться к нему. На твоих глазах разломал бы! Разумный вроде бы человек, а занимается самокопанием! — Ван Мандерпутц постепенно раскалялся. — Глупец! Ты рассмотрел один из несуществовавших вариантов: ты же не успел на самолет! И я, старый дурак, не удержал тебя от эксперимента! Хотя я тогда думал, что мой ученик обладает более устойчивой психикой. Ан, нет! Он, оказывается, неврастеник!

Я заметил ему, что сейчас уже ночь и не стоит бушевать на лестнице — того и гляди появится полисмен. Профессор утих, отворил дверь и жестом пригласил меня войти. Мы расположились в кабинете, и ван Мандерпутц совершенно спокойно заговорил:

— Я вот что имел в виду, Дик. Ты расстраиваешься из-за миража: того, что показал прибор, в действительности не могло существовать, потому что — я повторю это еще раз — ты на самолет опоздал. Уж если хочешь проследить судьбу пассажиров лайнера, обратись к документам. Неужели тебе не приходила в голову мысль просмотреть хотя бы газеты?

Самое смешное, что мне такая мысль действительно не приходила в голову. Профессор покопался в разваливавшейся стопе газет и, с торжествующим воплем вытащив нужный экземпляр, протянул его мне. Ткнув костлявым пальцем в одну из колонок, он сказал:

— Вот здесь напечатан список спасенных.

Взгляд сразу же выхватил знакомое имя — Джоанна Колдуэл, и только после этого я прочитал всю заметку целиком.

Она содержала довольно подробный отчет об обстоятельствах катастрофы. Там упоминалась и гроза, и транспортный самолет, но ни слова о том, что наш лайнер вылетел из Нью-Йорка с опозданием. Далее указывались подробности спасения пассажиров, где себя весьма героически проявили члены экипажа, в том числе двадцатитрехлетний стюард Ордис Хоуп. Лично он спас восемнадцать человек и, почти теряя сознание, покинул лайнер, воспользовавшись проломом в колпаке обзорного салона. Именно ему приписывалось спасение и Джоанны Колдуэл…

Мне показалось, что я тоже вынырнул на поверхность после того, как чуть не задохнулся в пучине собственной фантазии. Однако я считал, что мне обязательно нужно встретиться с девушкой из лайнера, которая произвела на меня такое неизгладимое впечатление.

— Я обязательно разыщу ее, — твердо заявил я профессору, забирая у него газету. — Если даже для этого придется полететь в Париж.

* * *

Но пока я собирался отправиться на поиски Джоанны, появилась маленькая заметочка — просто комментарий к недавней трагедии. В ней говорилось, что служащий нью-йоркской авиакомпании, некий Ордис Хоуп, сочетался браком со спасенной им художницей, Джоанной Колдуэл. Что ж, может быть, все и к лучшему. Я был знаком с тезкой этой девушки, рожденной в приборе профессора ван Мандерпутца. Очень возможно, что мое подсознание — как одно из устройств ВМ — нарисовало идеальный образ женщины, которую сможет беззаветно полюбить Ричард Уэллс. Значит, теперь мне остается только искать реальное воплощение своей мечты. Как знать, может, еще не все потеряно?

 

ИДЕАЛ

— Уже скоро это создание моего разума заговорит и откроет нам все тайны мироздания, — объявил Роджер Бэкон, ласково поглаживая стоящий перед ним на пьедестале железный череп.

— Но как может заговорить железо, святой отец? — спросил изумленный послушник.

— Благодаря разуму человеческому, коий есть лишь искра разума Господня, — отвечал францисканец. — Благочестивый и мудрый человек обращает искусство Дьявола на Божью пользу и таким образом посрамляет врага нашего. Но чу! Звонят к вечерне! Plena gratia ave Virgo .

Но дни сменяли дни, а череп так и не заговорил. Железные губы молчали, железные глазницы оставались тусклыми. Но однажды, когда Роджер сочинял письмо к Дунсу Скотту в дальнюю колонию, в маленькой келье неожиданно зазвучал надтреснутый, хрипловатый, нечеловеческий голос.

— Время есть! — произнес череп, лязгая челюстью.

— В самом деле, время есть, — ничуть не удивившись, ответил doctor mirabilis . — Ведь не будь времени, ничто в мироздании не могло бы свершаться…

— Время было! — воскликнул череп.

— И в самом деле, время было, — согласился монах. — Ведь время — это воздух для событий. Материя существует в пространстве, а события — во времени.

— Время прошло! — прогудел череп голосом, глубоким, как церковные колокола, — и разбился на десять тысяч кусков.

— Это предание, — провозгласил старый Гаскел ван Мандерпутц, захлопывая книгу, — и натолкнуло меня на идею сегодняшнего эксперимента. Надеюсь, Диксон, ты далек от мысли, что Бэкон был средневековым мракобесом вроде того пражского раввина, создателя Голема. — Голландец погрозил мне своим длинным пальцем. — Нет! Роджер Бэкон был великим естествоиспытателем: он зажег факел, который его однофамилец Фрэнсис Бэкон подхватил четыре столетия спустя и который теперь вновь зажигает ван Мандерпутц.

Я почувствовал замешательство и легкий страх, совсем как послушник в легенде.

— Я даже не побоюсь сказать, — продолжал профессор, — что Роджер Бэкон — это ван Мандерпутц тринадцатого века, а ван Мандерпутц — это Роджер Бэкон двадцать первого столетия. Его Opus Majus, Opus Minos и Opus Tertium…

— В этих трудах вы нашли описание своего робота? — я указал на неуклюжий механизм, который стоял в углу лаборатории.

— Не перебивай! — рявкнул ван Мандерпутц. — Я буду…

В этот момент массивная металлическая фигура произнесла нечто вроде: “А-а-г-расп!” — и, высоко подняв руки, шагнула к окну.

— Что за черт! — воскликнул я.

— Должно быть, по переулку проехала машина, — равнодушно пояснил ван Мандерпутц. — Так, значит, как я говорил, Роджер Бэкон…

Я перестал слушать, сохраняя при этом на лице выражение полнейшей заинтересованности. Мне это было нетрудно, как-никак я уже несколько лет был студентом самоуверенного голландца. Пожирая профессора глазами, я думал вовсе не о мертвом Бэконе, а о весьма живой и теплой Типс Альве. Вы наверняка знаете этого маленького белокурого чертенка, который выкидывает антраша на телеэкране вместе с толпой не менее темпераментных девиц из Бразилии. Хористочки, танцовщицы и телевизионные звезды — это моя слабость; возможно, какая-нибудь моя прапрабабушка тоже была из таких.

Сам-то я, — увы! — от театра далек. Я — Ричард Уэллс — сын и наследник Н.Дж. Уэллса, владельца корпорации нестандартной инженерии. Предполагается, что я и сам инженер; но как бы в творческом отпуске, потому что отец и на дюйм не подпускает меня к работе. Еще бы, он у нас человек-хронометр, а я неизбежно опаздываю — всегда и повсюду. Он считает, что я — проклятый вольнодумец и якобинец, хотя на самом деле я всего-навсего постромантик.

Старик Н.Дж. также возражает против моей склонности к дамам с творческой жилкой, а потому периодически грозится урезать мое содержание (так называемое жалованье).

Таков я. А это — мой профессор физики, глава отделения новой физики в Нью-Йоркском университете, человек гениальный, но немного эксцентричный. Кстати, он только что закончил речь.

— Таковы основные положения, — произнес ван Мандерпутц.

— А? Ох, разумеется! Но какое отношение имеет к этому ваш ухмыляющийся робот?

Он побагровел:

— Да я же только что все объяснил! Идиот! Кретин! Мечтать, когда говорит ван Мандерпутц! Убирайся! Вон отсюда!

Я и убрался. Все равно было уже поздно, так поздно, что назавтра я проспал дольше обычного и получил очередную головомойку от своего отца.

Ван Мандерпутц, по счастью, был отходчив. Когда через несколько дней я опять заглянул к нему, он как ни в чем не бывало опять принялся хвастаться своим роботом.

— Это просто игрушка, которую мне построили студенты, — объяснил он. — За правым глазом у него скрыт экран из фотоэлементов. Когда они улавливают сигнал, начинает действовать весь механизм. Энергию он может брать из электросети, и еще ему необходим бензин.

— Почему?

— Ну, он устроен по образцу автомобиля. Смотри сюда. — Он взял со стола детский игрушечный автомобильчик. — Так как у него работает только один глаз, робот не может видеть перспективу и отличать маленький предмет от большого, но удаленного. Этот автомобильчик и большой автомобиль за окном для него суть едины.

Профессор показал автомобильчик роботу. Немедленно раздалось: “А-а-г-расп!”, робот, переваливаясь с ноги на ногу, сделал шаг, руки поднялись.

— Что за черт! — воскликнул я. — Зачем это?

— Я демонстрирую этого робота у себя на семинаре.

— Как доказательство чего?

— Силы разума, — торжественно провозгласил ван Мандерпутц.

— Каким образом? И зачем ему бензин?

— Отвечаю по порядку, Дик. Ты не в состоянии оценить величие концепции ван Мандерпутца. Так вот, слушай: это создание, при всем его несовершенстве, представляет собой машину-хищника. Оно словно тигр, затаившийся в джунглях у водопоя, чтобы прыгнуть на живую добычу. Джунгли этого чудовища — город; его добыча — излишне доверчивая машина, которая следует по тропам, называемым улицами. Понятно?

— Нет.

— Ну, представь себе этот автомат не таким, каков он есть, а таким, каким мог бы сделать его ван Мандерпутц, если бы захотел. Этот гигант скрывается в тени зданий; он крадучись ползет через темные переулки; неслышно ступает по опустевшим улицам, и его двигатель тихонько урчит. И вот он видит зазевавшийся автомобиль. Он делает прыжок. По металлическому горлу его жертвы щелкают стальные зубы; бензин, кровь его добычи, капает ему в желудок, точнее — в канистру. Насытившись, он отбрасывает пустую оболочку и крадется в поисках новой жертвы. Это — плотоядная машина, тигр среди механизмов.

Я подумал, что мозги великого ван Мандерпутца дали трещину.

— Это, — продолжал профессор, — всего лишь одна из возможностей. С этой игрушкой можно играть во всякие игры. С ее помощью я могу доказать все что угодно.

— Можете? Тогда докажите что-нибудь.

— Что же, Дик?

Я заколебался.

— Ну же! — воскликнул он нетерпеливо. — Хотите, я докажу, что анархия — идеальная власть, или что рай и ад — одно и то же место, или…

— Как это? — не понял я.

— С легкостью. Сперва мы наделяем моего робота разумом. Добавим механическую память, склонность к математике, голос и словарный запас. Для этого понадобятся всего лишь мощный калькулятор и фонограф. А теперь вопрос: если я построю еще одну такую машину, будет ли она идентична первой?

— Нет, — ответил я. — Ведь машины строят люди, а люди не могут работать одинаково. Обязательно будет хотя бы крошечная разница: одна будет реагировать на мгновение быстрее; или одна станет предпочитать в качестве добычи “форд эксплореры”, а другая — “кадиллаки”. Иными словами, они будет иметь индивидуальность! — И я победно улыбнулся.

— Замечательно! — воскликнул ван Мандерпутц — Значит, ты признаешь, что эти индивидуальные черты есть результат несовершенства исполнения. Если бы наши средства производства были совершенными, все роботы были бы идентичными и этой индивидуальности не существовало бы. Верно?

— Я… я думаю — да.

— Тогда выходит, что наши собственные индивидуальные особенности есть следствия нашего изначального несовершенства. Все мы — даже ван Мандерпутц! — являемся индивидуальностями только из-за того, что мы несовершенны. Были бы мы совершенными — каждый из нас был бы в точности похож на всех остальных. Верно?

— Н-ну… да.

— Но рай, по определению, есть место, где все совершенно. А следовательно, в раю каждый в точности похож на всех остальных, и поэтому каждый изнывает от тоски! Ну как, Дик?

Я был загнан в угол.

— Но… тогда насчет анархии?

— Это просто. Очень просто для ван Мандерпутца. Имея совершенную нацию, то есть такую, которая состоит из идентичных идеальных граждан, можно считать, что законы и правительство абсолютно излишни. Если, например, возникает причина для войны, то каждый принадлежащий к этой нации человек в ту же самую секунду проголосует за войну. А поэтому в правительстве нет необходимости — стало быть, анархия есть идеальное правительство для идеального народа. — Он сделал паузу. — А теперь я докажу, что анархия — вовсе не есть идеальное правление!

— Не важно, — произнес я умоляющим тоном. — Не трудитесь. Кто я такой, чтобы спорить с ван Мандерпутцем? Но неужели в этом и заключается ваша цель? Робот для логических фокусов?

Механическое существо ответило мне своим обычным ревом — какая-то случайная машина промчалась мимо окна.

— Разве этого не достаточно? — проворчал ван Мандерпутц. — Однако, — голос его дрогнул, — есть еще кое-что! Мальчик мой, ван Мандерпутц разрешил величайшую проблему во Вселенной! — Он сделал паузу, чтобы насладиться эффектом, который произвели его слова. — Ну, что же ты ничего не говоришь?

— Ммм… — выдохнул я. — Это же… ммм… грандиозно!

— Не для ван Мандерпутца, — скромно сказал профессор.

— Но в чем же она? В чем эта проблема?

— Эээ… Ох, ладно. Скажу тебе, Дик. — Он нахмурился. — Ты не поймешь, новее равно скажу. — Он кашлянул. — В начале двадцатого столетия, — начал он, — Эйнштейн доказал, что энергия квантуется. Материя также квантуется, а теперь ван Мандерпутц добавляет к этому, что пространство и время дискретны! — Он многозначительно посмотрел на меня.

— Энергия и материя квантуются, — пробормотал я, — а пространство и время дискретны… Как это мило с их стороны!

— Глупец! — взорвался профессор. — Смеяться над ван Мандерпутцем! Я-то думал, что вбил тебе голову хотя бы элементарные понятия! Материя состоит из частиц, а энергия из квантов. Я добавляю сюда еще два других названия: частицы пространства я называю спатионами, а частицы времени — хрононами.

— И каковы они вблизи, — спросил я, — частицы пространства и времени?

— Да таковы, что их не разглядеть всякому остолопу! — взъярился ван Мандерпутц. — Точно так же, как кванты материи — это мельчайшие ее частицы, какие могут существовать; точно так же, как не может быть пол-электрона или, если на то пошло, полукванта, — точно так же хронон — самая малая частица времени, а спатион — мельчайшая частица пространства. Ни пространство, ни время не непрерывны, каждое из них состоит из этих бесконечно малых частиц.

— Да, но как долго продолжается хронон времени? И сколько это — спатион пространства?

— Ван Мандерпутц даже и это измерил. Хронон — это отрезок времени, необходимый для того, чтобы с помощью одного кванта энергии перевести электрон от одной орбиты к другой. Очевидно, более короткого отрезка времени не может быть, поскольку электрон — мельчайшая единица материи, а квант — мельчайшая единица энергии. А спатион — это в точности объем протона. Поскольку не существует ничего более мелкого, это, очевидно, мельчайшая единица пространства.

— Но послушайте же! — не сдавайся я. — А что же тогда существует между этими частицами времени и пространства? Если время движется, как вы говорите, толчками в один хронон, что происходит между этими толчками?

— А-а, — ответил мне великий ван Мандерпутц. — Теперь мы подходим к самой сути дела. Между частицами пространства и времени, очевидно, должно быть нечто, что не является ни временем, ни пространством, ни материей, ни энергией. Сто лет тому назад Шелл и некоторым образом предвосхитил ван Мандерпутца, когда провозгласил свою космоплазму — великую лежащую в основании всего матрицу, в которой укреплены пространство и время, и вся Вселенная. Так вот, ван Мандерпутц провозглашает всеобщую сингулярность — фокусную точку, в которой встречаются материя, энергия, время и пространство. Загадка Вселенной решена тем, что я решил назвать космонами!

— Потрясающе! — сказал я слабым голосом. — Но какой в этом прок?

— Какой в этом прок? — зарычал он. — Скоро ван Мандерпутц будет превращать энергию во время, или материю в пространство, или время в пространство, или… — Он погрузился в молчание. — Дурак! — пробормотал он. — Подумать только, что ты учился под руководством ван Мандерпутца! Я краснею, я и в самом деле краснею!

Вообще-то покраснеть ему не удалось. Его лицо всегда было цвета солнца в ветреный вечер.

— Колоссально! — вставил я поспешно. — Что за ум! Это сработало.

— Но это еще не все! — продолжал он. — Ван Мандерпутц никогда не останавливается. Теперь я объявляю единицу мысли — психон.

Это было уже слишком. Я не находил слов.

— Имеете право онеметь, — согласился ван Мандерпутц. — Полагаю, вы знаете — хотя бы понаслышке — о существовании мысли. Психон, единица мысли, есть один электрон плюс один протон, которые связаны так, чтобы образовать один нейтрон, встроенный в один космон, занимающий объем одного спатиона, вытолкнутого одним квантом за период одного хронона. Совершенно очевидно и очень просто.

— О, очень! — откликнулся я. — Даже я способен понять, что это равняется одному психону.

Профессор так и просиял:

— Отлично! Отлично!

— А что, — решился спросить я, — вы будете делать с психонами?

— А-а, — загромыхал профессор. — Теперь-то мы возвращаемся к Исааку. — Он указал на неподвижного робота. — Я сделаю механическую голову Роджера Бэкона. В черепе этого создания будет скрываться такой интеллект, какой даже ван Мандерпутц не сможет… или точнее — один только ван Мандерпутц сможет осознать. Остается только сконструировать мой идеализатор.

— Ваш идеализатор?

— Разумеется. Разве я не доказал только что, что мысли так же реальны, как материя, энергия, время и пространство? Разве я не продемонстрировал только что, как одно может быть трансформировано в другое посредством космонов? Мой идеализатор предназначается для того, чтобы преобразовывать психоны в кванты, как, например, трубка Крукса или Х-трубка преобразуют материю в электроны. Я сделаю мысли видимыми! И не твои туповатые мысли, но мысли идеальные! Понятно вам? Психоны твоего мозга таковы, каковы и психоны любого другого, точно так же, как идентичны электроны золота и железа. Да! Твои психоны, — тут его голос дрогнул, — идентичны психонам мозга… ван Мандерпутца! — Он умолк, потрясенный.

— В самом деле? — Я задержал дыхание.

— В самом деле. Разумеется, их меньше, но они идентичны. И мой идеализатор продемонстрирует нам мысль, освобожденную от налета личности. Он покажет ее в идеале!

Что ж, я опять опоздал на работу.

Неделю спустя я вспомнил о ван Мандерпутце. Типс была где-то на гастролях, и я не осмеливался пригласить кого-то другого на ужин, потому что у малышки были несомненные задатки детектива. Так что я заглянул, наконец, к профессору, в его лабораторию в здании физического факультета. Он расхаживал вокруг стола, на котором помещалось невероятное количество трубочек и переплетенных проводов, а самым поразительным из всего было громадное круглое зеркало, огражденное тонкой решеткой.

— Добрый вечер, Дик, — приветствовал меня профессор.

Я поздоровался и спросил:

— Что это такое?

— Мой идеализатор. Грубая модель. Я как раз собираюсь его испытать. — Профессор устремил на меня свои сияющие голубые глаза. — Как удачно, что ты здесь. Это спасет мир от ужасной потери.

— Спасет мир?

— Да. Возможно, в ходе эксперимента пропадет слишком много психонов, и испытуемый будет потом страдать слабоумием. Я был близок к тому, чтобы испытать идеализатор на себе, но только подумай — как много потеряет мир, если пострадает мозг ван Мандерпутца. Но ты под рукой, и все выйдет отлично.

— Но… я не хочу!

— Полно, полно! — Профессор нахмурился. — Опасность ничтожна. На самом деле я сомневаюсь, выделит ли эта установка из твоего мозга хоть какие-то психоны. В любом случае примерно полчаса у нас есть. Я с моим обширным и более продуктивным умом, несомненно, смог бы выдержать бесконечное напряжение, но слишком велика моя ответственность перед миром. Ты должен ощущать законную гордость.

— Ну, а я ее что-то не ощущаю!

Хоть я и не пришел в восторг от его предложения, но знал, что в глубине души ван Мандерпутц меня любит и, не станет подвергать меня настоящей опасности. Кончилось тем, что я оказался сидящим за столом лицом к зеркалу.

— Загляните в эту трубку! — приказал профессор. — Важно, чтобы вы сосредоточились на зеркале.

Я выполнил приказание и спросил:

— А теперь что?

— Что ты видишь?

— Собственное лицо.

— Разумеется. Теперь я начинаю вращать рефлектор.

Послышалось слабое жужжание, и зеркало начало плавно поворачиваться.

— Теперь попытайся подумать, — продолжал ван Мандерпутц. — Задумай какое-нибудь существительное. Например, “дом”. Если ты задумаешь дом, ты увидишь — нет, не определенный дом, но твой идеал дома, дом твоей мечты. Если же ты задумаете лошадь, то увидишь идеальную лошадь, такую, какую может создать мечта и желание. Ты понял? Выбрал предмет?

— Да.

В конце концов, мне было всего двадцать восемь, и разумеется, моей первой мысль было — “девушка”.

— Хорошо, — сказал профессор. — Включаю цепь.

За зеркалом вспыхнуло голубое сияние. Мое лицо расплылось, но потом изображение стало вновь обретать форму. Я заморгал, не веря своим глазам: Она была здесь!

Бог мой! Как мне описать Ее?! Она была так хороша, что больно было смотреть.

Но я смотрел. Я должен был. Я видел это лицо — где-то… когда-то… В мечтах? Нет, внезапно я осознал, отчего оно кажется мне таким знакомым. Нос Ее, крошечный и дерзкий, принадлежал Уимзи Уайт; губы имели совершенный изгиб, как у Типс Альвы; лучистые глаза и волосы цвета южной ночи напоминали о Джоанне Колдуэл. Я вдруг подумал: какова же Ее улыбка? — и тут Она улыбнулась. И теперь Ее красота стала… ну, оскорбительной, что ли. Это был обман, жульничество, обещание, которое невыполнимо.

Я подумал, каково же все остальное, и тут же Она сделала шажок назад, чтобы я мог разглядеть Ее фигуру. Я, должно быть, в душе скромник, потому что на ней был весьма закрытый костюмчик из переливчатой материи, с юбкой до колен. Но фигурка у Нее была стройная и прямая, точно столбик сигаретного дыма в недвижном воздухе, и я знал, что Она может танцевать, точно облачко тумана на воде. Танцевать Она не стала, лишь присела в низком реверансе. Да, я, должно быть, в душе скромник; несмотря на Типс Альву, Уимзи Уайт и всех остальных, моим идеалом была сдержанность.

И в этот момент я почувствовал, как ван Мандерпутц трясет меня и кричит:

— Твое время кончилось! Выходи из транса! Твои полчаса прошли!

— О-о-о-о! — простонал я.

— Как ты себя чувствуешь? — резко спросил он.

— Чувствую?

— Корень кубический из 4913?

С цифрами я всегда ладил.

— Это будет… ммм… семнадцать. А какого черта…

— Твои умственные способности в порядке, — объявил профессор. — Ну, так почему ты сидел, точно последний дурак, целых полчаса? Мой идеализатор должен был сработать, иначе и быть не могло с изобретением ван Мандерпутца, но о чем это ты размышляли?

— Я думал… я думал о “девушке”, — простонал я.

Он фыркнул:

— А-а! “Дом” или “лошадь” тебя не устроили? Ну, так ты можешь прямо сейчас начать забывать ее, потому что ее не существует.

— Но не можете ли вы… не можете ли вы…

— Ван Мандерпутц, — торжественно объявил он, — математик, а не чародей! Ты что, ждешь от меня, чтобы я материализовал для тебя идеал?

Когда в ответ я издал лишь стон, он продолжал:

— Теперь идеализатором могу воспользоваться я сам. Я возьму… ну, скажем, понятие “человек”. Посмотрю, как выглядит супермен, потому что идеал ван Мандерпутца не может не быть суперменом. — Он уселся. — Включай же! Ну!

Я повиновался. Трубки загорелись нежным голубым светом.

— Эй, — произнес вдруг ван Мандерпутц. — Включай же, говорю! Ничего не вижу, кроме собственного отражения!

Я взглянул — и разразился смехом. Зеркало поворачивалось, трубки светились, установка работала.

На этот раз профессору удалось покраснеть.

Я истерически захохотал.

— В конце концов, — произнес он раздраженно, — можно иметь и более низменный идеал человека, чем ван Мандерпутц. Не вижу тут ничего смешного!

Я отправился домой, провел оставшуюся часть ночи в безумных мечтаниях, выкурил почти две пачки сигарет, а на следующий день не пошел на работу.

Типс Альва вернулась в город на выходные дни. Я даже не потрудился встретиться с ней, только позвонил по видеофону и сослался на болезнь. При этом я не мог отвести глаз от ее губ, потому что они напоминали губы идеала. Но губ было недостаточно, совершенно недостаточно.

Старик Н.Дж. начал беспокоиться. Я больше не мог спать допоздна по утрам, а после того, как прогулял тот единственный день, начал приходить на работу все раньше и раньше, пока однажды не случилось так, что я опоздал всего на десять минут. Он сейчас же мне позвонил.

— Слушай, Дик, — спросил он, — ты был у врача?

— Я не болен, — ответил я апатично.

— Тогда, во имя всего святого, женись ты на этой девушке! Не знаю уж, в каком именно хоре она топает ножками, женись на ней и веди себя опять как нормальное человеческое существо.

— Не могу.

— Ах, ты… Она уже замужем, да?

Ну, не мог же я признаться ему, что ее вообще не существует! Не мог я сказать, что влюбился в видение, в мечту, в идеал! Пришлось выдавить из себя мрачное “Угу”.

— Ну, тогда ты это переживешь, — пообещал он, — Возьми отпуск. Возьми два отпуска. Все равно, здесь от тебя мало толку.

Я не уехал из Нью-Йорка: у меня просто сил не было. Я слонялся по городу, избегая друзей и мечтая о совершенной красоте лица из зеркала.

И через несколько дней я сдался. Я боролся со своим голодом, но все было бесполезно — в один прекрасный вечер я снова постучался в дверь ван Мандерпутца.

— Привет, Дик, — поздоровался он. — Тебе никогда не приходило в голову, что идеальный университет не может существовать? Естественно, нет, ведь он должен состоять из совершенных студентов и совершенных преподавателей, а в таком случае первым нечего будет заучивать, а последним — нечему учить.

— Профессор, — произнес я настойчиво. — могу я снова воспользоваться вашим… этой вашей штукой? Я хотел бы… увидеть кое-что.

Ван Мандерпутц резко поднял голову.

— Ах, так! — рявкнул он. — Значит, пренебрегаешь моим советом! Я же тебе сказал — забудь ее! Забудь, потому что она не существует.

— Но я не могу… Еще раз, профессор, только один раз!

Он пожал плечами.

— Ладно, Дик. Ты совершеннолетний, и предполагается, что у тебя зрелый ум. Я предупреждаю, что твоя просьба очень глупа, а ван Мандерпутц всегда знает, о чем он говорит. Но если тебе хочется утратить остаток рассудка — валяй. Это твой последний шанс, потому что завтра идеализатор ван Мандерпутца займет место в бэконовской голове Исаака. Исаак заговорит, и ван Мандерпутц услышит голос идеала.

Я смотрел — и не мог наглядеться. Когда я думал о любви, Ее глаза искрились такой нежностью, мне казалось, будто… будто я… я, Ричард Уэллс — Ее Абеляр, Тристан и Ромео. И я испытал муки ада, когда ван Мандерпутц потряс меня за плечо и рявкнул:

— Ну, хватит! Хватит! Время вышло!

Я застонал и уронил голову на руки. Профессор, разумеется, был прав: я согласен был расстаться с собственным рассудком, лишь бы видеть красавицу из Зазеркалья. А потом я услышал, как голландец бормочет у меня за спиной:

— Странно! Даже фантастично. Эдип… эдипов комплекс на основе журнальных обложек и афиш!

— Что? — устало прошептал я.

— Лицо! — пояснил профессор. — Очень странно. Ты, вероятно, видел ее черты на сотнях журналов, на тысячах афиш, в бесчисленных шоу. Эдипов комплекс принимает странные формы.

— Что? Разве вы могли ее видеть?

— Конечно! — рявкнул он. — Или я не говорил десятки раз, что психоны преобразуются в кванты видимого света? Если ты ее мог видеть, почему я не могу?

— Но… что вы там говорите об афишах и прочем?

— Это лицо, — медленно выговорил профессор. — Оно, конечно, некоторым образом идеализировано, и некоторые детали не те. Глаза у нее не такие серебристо-голубые, не того мертвенного оттенка, какой ты вообразил, они зеленые — зеленые, как море, изумрудного цвета…

— Какого черта, — спросил я хриплым голосом, — вы это о чем?

— Да об этом лице в зеркале. Случилось так, что оно мне знакомо!

— Вы хотите сказать — она реальна? Она существует? Она…

— Минутку, Дик! Она достаточно реальна, но в соответствии со своими привычками ты немного опоздал. Лет на двадцать пять, я бы сказал. Ей сейчас, наверное, лет пятьдесят… дайте сообразить, — года пятьдесят три, я думаю. Но во время твоего раннего детства ты мог видеть ее лицо повсюду: де Лизль д’Агрион, Стрекоза.

Я мог только сглотнуть комок в горле. Этот удар был убийственным.

— Видишь ли, — продолжал ван Мандерпутц, — идеал человека прививается очень рано. Вот почему ты постоянно влюбляешься в девушек, обладающих той или иной чертой, которая напоминает тебе о ней: ее волосы, нос, рот, ее глаза. Очень просто, но, пожалуй, любопытно.

— Любопытно! — взорвался я. — Любопытно, говорите. Всякий раз, когда я смотрю в ту или иную вашу хитрую штуковину, я оказываюсь влюбленным в миф! В девушку, которая умерла, или вышла замуж, или не существует, или превратилась в старуху! Любопытно, да? Очень смешно!

— Минутку, — прервал меня профессор. — Случилось так, Дик, что у нее есть дочь. Более того, Дениз похожа на свою мать. И мало того, на следующей неделе она приезжает в Нью-Йорк изучать в здешнем университете американскую литературу. Она, видите ли, пишет.

Это было слишком, чтобы осознать сразу.

— Как… откуда вы знаете? — выдохнул я.

Невероятно, но голландец смутился.

— Так случилось, Дик, что много лет тому назад в Амстердаме Гаскел ван Мандерпутц и де Лизль д’Агрион находились в дружеских… очень дружеских… более чем в дружеских отношениях, мог бы признаться, но, если бы не то обстоятельство, что две такие сильные личности как Стрекоза и ван Мандерпутц, находятся в вечном противодействии… — Он нахмурился. — Я был почти ее вторым мужем. Их у нее было семь. Я полагаю, Дениз — дочь от ее третьего мужа.

— Почему же… почему она едет сюда?

— Потому что, — поведал он с достоинством, — ван Мандерпутц живет здесь. Я все еще друг Лизль. — Он повернулся и наклонился над сложной установкой, расположенной на столе. — Дайте-ка мне эту отвертку, — приказал он. — Сегодня я это демонтирую, а завтра вставлю в голову Исааку.

Но на следующей неделе, когда я в нетерпении примчался в лабораторию ван Мандерпутца, идеализатор все еще лежал на столе.

— Да. Она еще здесь, — сказал профессор, улыбаясь. — Я решил построить для Исаака новую. Более того, выражаясь словами Оскара Уайльда, кто я такой, чтобы портить произведение гения? В конце концов, эта установка — творение великого Мандерпутца.

Профессор намеренно терзал меня. Затем он смилостивился.

— Дениз! — позвал он. — Иди сюда.

Не знаю в точности, чего я ожидал, но определенно знаю, что перестал дышать, когда девушка вошла. Конечно, она не была точь-в-точь воплощением моего идеала; она была, вероятно, чуточку более хрупкой, а ее глаза и в самом деле были изумрудными. В глазах этих светилась дерзкая прямота, и я легко мог вообразить, почему ван Мандерпутц и Стрекоза вечно должны были ссориться; легко было себе это представить, глядя в глаза Дениз.

— Ах, вот оно что, — с холодком произнесла она, когда ван Мандерпутц представил меня. — Так это вы наследник корпорации Н.Дж. Уэллса? Так это ваши шуточки то и дело оживляют приложение к “Пари Сандей”? Разве не вы выбросили миллион долларов на рынок, чтобы задать вопрос Уимзи Уайт…

Я покраснел и начал оправдываться:

— Это сильно преувеличено. И вообще — я потерял эти деньги еще до того… до того, как мы… как я…

— Но не до того, как вы показали себя таким дурнем, — закончила она.

Если б она не выглядела так адски мило, если бы не напоминала так то лицо в зеркале, я бы вспыхнул, сказал: “Рад был познакомиться”, — и никогда больше не встретился с ней. Но не мог я на нее разозлиться, раз ее волосы так походили на сумерки, и она обладала такими совершенными губами и таким дерзко вздернутым носиком, — носиком моей мечты. Так что я встретился с ней снова, а потом еще несколько раз. Вообще-то я, наверное, занимал большую часть ее времени между двумя курсами по литературе. Понемногу я начал убеждаться, что она близка к моему идеалу. За ее нахальством прятались честность и прямота и даже доброта, так что я довольно быстро влюбился. Более того, я знал, что она отвечает мне взаимностью.

Такова была ситуация, когда однажды днем я зашел за ней и повел ее в лабораторию ван Мандерпутца. Мы условились втроем пойти на ланч в университетский клуб, но обнаружили, что профессор проводит какой-то опыт в большой лаборатории. Так что мы с Дениз вернулись в маленькую комнату, чтобы поболтать тет-а-тет.

— Я собираюсь стать очень хорошей писательницей, — мечтательно говорила она. — Когда-нибудь, Дик, я буду знаменитой.

Ну, все теперь знают, что это святая правда. Я тотчас же с ней согласился. Она улыбнулась:

— Ты милый, Дик. Очень милый.

— Очень?

— Очень, — повторила она с чувством.

Я надеялся на продолжение столь удачно начавшейся беседы, но к сожалению, ее внимание привлек иде-ализатор.

— Что это за безумное изобретение дяди Гаскела? — спросила она.

Я объяснил, боюсь, несколько невнятно. Тем не менее Дениз уловила суть, и в ее глазах вспыхнул изумрудный огонек.

— Это потрясающе! — воскликнула она, поднялась и шагнула к столу. — Я хочу это испробовать.

— Лучше не надо, это может быть опасно.

Зеленые глаза блеснули ярче.

— Но мне можно, — твердо сказала она. — Дик, я хочу… хочу увидеть моего идеального мужчину!

Я был в панике. А что, если ее идеал окажется высоким темноволосым и сильным, а вовсе не полноватым коротышкой с волосами песочного цвета?

— Нет! — горячо запротестовал я. — Я тебе не позволю!

Она опять засмеялась.

— Не будь глупеньким. Дик!

Она села, заглянула в трубку и скомандовала:

— Включай же!

Увы! Я не мог ей отказать. Я заставил зеркало вращаться, потом повернул рубильник. И тут же немедленно встал у нее за спиной, скосив глаза на появившееся в зеркале отражение.

Я весь задрожал. Кажется, идеальный мужчина Дениз не был брюнетом. Нет, определенно, его волосы были светлыми. Я даже начал воображать, что нахожу сходство с моими чертами. Вероятно, Дениз что-то заподозрила, потому что вдруг отвела глаза от зеркала и подняла голову, слегка покраснев от смущения, что было для нее крайне необычно.

— Как скучны идеалы! — объявила она. — Мне нужно настоящее потрясение. Знаешь, на что я собираюсь посмотреть? Хочу увидеть идеальный ужас. Вот что я сделаю. Я посмотрю на абсолютный ужас!

— Нет, ты с ума сошла! Я запрещаю! Это действительно опасно.

Из другой комнаты я услышал голос ван Мандерпутца:

— Дик!

— Опасно — чушь какая! — отрезала Дениз. — Я же писательница, Дик. Все это для меня — материал. Это же просто опыт, и он мне нужен.

Опять голос ван Мандерпутца:

— Дик! Дик! Иди же сюда!

— Послушай, Дениз, — обратился я к ней, — я сейчас вернусь. Будь паинькой, ничего не трогай, пожалуйста!

Я кинулся в большую лабораторию. Ван Мандерпутц распекал своих перепуганных ассистентов.

— Эй, Дик! — взревел он. — Объясни-ка этим дурням, что такое клапан Эммериха и почему он не действует в потоке свободных электронов! Пусть увидят, что это знает даже обыкновенный недалекий инженер.

Ну, вообще-то обыкновенный инженер этого не знает, но так уж случилось, что я знал. За год или за два до того я выполнял кое-какую работенку с турбинами в Мэне, а они там используют клапаны Эммериха, чтобы избежать большой утечки электричества из своих конденсаторов огромной мощности. Вот я и начал объяснять, а ван Мандерпутц время от времени вставлял замечания в обычном дружелюбном тоне; короче, освободится я смог только через полчаса. И тут же кинулся к Дениз.

Конечно же, девушка сидела, прижав лицо к проклятой трубке!

— Дениз! — вскричал я. — С тобой все в порядке? Дениз!

Она не пошевелилась. Я просунул голову между зеркалом и концом трубки — и то, что я увидел, меня просто ошеломило. Знаете, когда умный режиссер хочет вас напугать, он не показывает чудовище — он показывает лицо человека, который это чудовище увидел. Так вот, прелестное лицо Дениз сейчас могло напугать кого угодно. Так всеобъемлющ был застывший на нем невыразимый, непереносимый ужас.

Я кинулся к рубильнику.

Дениз не пошевелилась, даже когда трубки потемнели. Я оторвал ее от стола, повернул лицом к себе. Она вскочила со стула и кинулась прочь.

— Дениз! — закричал я. — Это же только я, Дик. Посмотри же, Дениз!

Но, как только я хотел подойти к ней, она отчаянно вскрикнула и упала в обморок.

И вот — неделю спустя я сидел перед ван Мандерпутцем в его маленьком кабинете. Исаак исчез, а стол, где находилась установка, опустел.

— Да, — сказал ван Мандерпутц. — Я ее размонтировал. Одна из немногих ошибок ван Мандерпутца — оставить ее там, где парочка олухов вроде вас с Дениз могла до нее добраться. Кажется, я всегда переоцениваю интеллект других людей.

Я ничего не ответил. Я находился в состоянии крайней депрессии и был готов соглашаться с профессором.

— Отныне, — резюмирован ван Мандерпутц, — не доверяю ни чьему разуму, кроме своего собственного. Даже голове Бэкона. Я оставил этот проект, потому что, если как следует подумать, зачем миру механический мозг, если у него есть ум ван Мандерпутца?

— Профессор, — внезапно вырвалось у меня, — почему мне не разрешают увидеться с Дениз? Я приходил в больницу каждый день, и меня впустили к ней в палату только один раз — всего только раз, и с ней тут же случился истерический припадок. Почему? Что, она… — я сглотнул комок стоявший в горле.

— Она поправляется, Дик.

— Тогда почему мне нельзя ее видеть?

— Ну, — спокойно сказал ван Мандерпутц, — ты сделал ошибку, просунув свое лицо перед зеркалом. Она увидела тебя посреди того кошмара, который сама вызвала. Понимаешь? С той минуты твое лицо ассоциируется в ее мозгу со идеальным ужасом.

— Боже, Боже мой! — выдохнул я. — Но ведь она это преодолеет, правда же? Она забудет…

— Молодой психиатр, который ее лечит, — способный парень, кстати, он разделяет некоторые мои идеи — верит в то, что она от этого избавится месяца за два. Но лично я, Дик, не думаю, что когда-нибудь ей доставит удовольствие вид твоего лица, хотя я сам повидал на своем веку физиономии куда более безобразные.

— Послушайте! — взмолился я. — Послушайте, профессор! Почему бы вам не привести ее снова сюда и не дать ей взглянуть на идеально прекрасного мужчину? И тогда я… я просуну свою физиономию на это изображение! Это… это не может не подействовать!

— Быть может, — произнес ван Мандерпутц, — но, как всегда, ты чуточку опоздал.

— Опоздал? Почему? Вы же можете снова наладить ваш идеализатор! Вы ведь можете превращать время в пространство, а электроны в кванты!

— Ван Мандерпутц — само великодушие, — произнес он со вздохом. — Я с радостью сделал бы это, но все-таки теперь уже немножечко поздно, Дик. Видишь ли, сегодня в полдень она вышла замуж за этого талантливого молодого психиатра.

Ну что ж, сегодня вечером у меня свидание с Типс Альвой, и я собираюсь на него опоздать — ровно на столько, на сколько мне захочется. А потом я весь вечер буду любоваться ее идеальными губами.