Глава первая
СЕМЕНА ПОСЕЯНЫ
— Хоть минуту ты можешь меня послушать, Ванни! — протестуя и умоляя одновременно, воскликнул Поль. — Я говорю более чем серьезно, и ты обязана ответить.
Ванни перестала мурлыкать глупый куплетик и с озорным выражением на лице повернулась к Полю.
— Хорошо. Ответ мой — может быть.
С мгновение Поль балансировал на грани гневной истерики, потом отчаянно всплеснул руками и бросился к окну. За спиной его весело хохотали. Некоторое время он смотрел, как в ореоле света от уличного фонаря кружится, изображая из себя ужасного дракона, летучая мышка, потом резко повернулся и посмотрел на притихшую, но все еще улыбающуюся девушку.
— В искусстве пыток тебе нет равных, — сказал он. Забавляясь с огромных размеров черным персидским котом, Ванни сморщила носик.
— Ты только послушай его, Эблис. Он оскорбляет твою хозяйку. — И глядя в глаза Полю, добавила со смешным вызовом: — Ты прав, дорогой, я училась у Торквемады.
— Училась! Да ты его сама чему угодно научишь!
— Не рычи на меня, милый. Ведь я прошу такую малость — не делать глупостей.
— Опять! Что с тобой происходит, Ванни? Видит Бог, я люблю тебя, и, мне всегда казалось, я для тебя тоже что-то значу. Почему ты так жестока?
— Я думала, что еще в прошлый раз мы договорились к этой теме более не возвращаться.
— Но почему, почему?
В ответ она одарила его еще одной смешной гримаской:
Девушка сказала: «Наконец,
Ты зовешь меня с собою под венец.
Только свадебных не вижу я колец.
Ты меня поуговаривай немножко,
И тогда к тебе в постельку
Я найду дорожку».
— Ванни, ты просто невозможна!
— И я про это, Поль. На то, что есть у меня, вдвоем с комфортом не проживешь, а у тебя и того меньше.
От такого откровения Поль как подкошенный рухнул на диван, до смерти напугав несчастное животное, которое, поджав хвост, черным клубком скатилось на пол.
— Думаю, ты опять права, — простонал он, закрывая лицо ладонями.
Легкая тень сострадания промелькнула на лице Ванни, она потрепала несчастного по плечу и, видя откровенное проявление столь безутешного горя, даже погладила по светлым волосам.
— Не расстраивайся так, миленький. Заболел — еще не умер. Если сберег честь — значит не все потеряно. — Поль вскинулся, как от удара.
— Очень хорошо, но я тебя честно предупреждаю. И этому придет конец, Ванни! Ты все равно будешь моей.
Она уронила ему на плечо свою маленькую в ореоле иссиня-черных сверкающих волос головку.
— Я тебе разрешаю, милый, — добивайся меня, добивайся насколько хватит сил.
Поль обнял ее, притянул ближе, и некоторое время они молчали. Понимая, что Полю никак не избавиться от своего тягостного состояния, что он мрачен и угрюм, Ванни решила переменить тему.
— Как твоя ночная работа, Поль?
— Слава Богу, закончилась.
— Выгнали?
— Нет, сам бросил. Не мог больше терпеть.
— А почему не мог терпеть?
— Что-то мерзкое в этом парне, Ванни. Что-то очень мерзкое. Или он просто сумасшедший, или… я не знаю, но вижу и чувствую в нем какое-то чудовище. Эти змеиные руки, лицо, улыбка его гадкая…
— В школе мне его руки казались очень милыми.
Поль промолчал. Он продолжал дуться, что-то тяжелое, мрачное тяготило его. Ванни опять посмотрела на него с жалостью.
— Что с тобой происходит, Поль?
— Ничего, что стоит рассказывать.
— Не будь глупцом. Я не ханжа и иногда кое-что способна понять.
— Все это так глупо, Ванни, но я боюсь Эдмонда Холла.
— Боже упаси, но почему? Ты же его можешь прихлопнуть одной ладонью.
— Понимаешь, я бросил работу потому, что отказался привести его… сюда.
Недоумевая, Ванни какое-то время изучала расстроенное лицо своего кавалера, а потом, не выдержав, расхохоталась.
— Боже, как будто раньше ты сюда сумасшедших и полных кретинов не приводил, и твой Холл будет первым!
— Хорошо, — снова помрачнев и не разжимая губ, процедил Поль. — Ты его получишь, но без меня.
— Ну к чему эти сцены? Почему бы не привести его сюда просто так, по-приятельски. Ты же ведь у нас не ревнивый без причин, авансом?
— Нет! Ревнивый!
Ванни снова рассмеялась, но уже несколько ядовито.
— Но не так, как ты подумала, — сказал Поль.
— Ну конечно нет, дорогой.
— Пожалуйста, Ванни, у меня и мыслей таких не было, что ты сможешь им увлечься! Он же начисто лишен какой-либо сексуальной привлекательности.
— Тогда что тебя напугало?
— Не знаю, — вздохнул Поль, — кроме ощущения, что он накличет на нас беду. У него воронья душа, и она каркает, каркает при каждом его слове.
— Это надо же! — воскликнула Ванни. — Тогда твоя душа — душа суеверной старухи, — и никогда ты не станешь чемпионом по карканью.
Она отбросила его руку, встала с дивана, развернулась на каблуках и присела в маленьком книксене.
— Вставай, Поль. Включай приемник, будем танцевать.
— Нет настроения.
Ванни вихрем пронеслась к приемнику, покрутила ручку настройки, и синкопы танцевального ритма наполнили комнату. Медленно кружась, она подплыла к Полю, схватила за руки, преодолевая не слишком яростное сопротивление, заставила встать, обнять себя, и, подчиняясь ритму музыки, они заскользили в танце.
— Поль, — она откинула назад голову, чтобы видеть его лицо, — почему ты не хочешь привести его сюда?
— Никогда!
— У тебя не может быть причин для ревности, дорогой. Я просто снова хочу с ним познакомиться.
— Но только не с моей помощью!
— Ну почему ты такой злой!
— Если хочешь его видеть, пожалуйста, приглашай сама.
— Это будет выглядеть немножечко нахально. Десять лет я его не замечала и вдруг… — Они продолжали кружиться по комнате. — А может быть, я так и сделаю…
Глава вторая
СЕМЕНА ДАЮТ ВСХОДЫ
Эдмонд равнодушно перенес предательство Поля. Разве можно обижаться на дождь, ветер, силу тяжести или иные проявления естественных сил природы. Более того, он даже предвидел нечто подобное, ибо при раскопках души Поля обнаружил некие зерна чувств, которые взошли в итоге ростками непослушания. Но благодаря некоторым достоинствам собственной натуры, постоянной угрозе оказаться один на один со скукой и определенно присутствующему в нем чувству упрямства Эдмонд Холл решил не отказываться от Ванни как объекта страсти. Склонный всякий раз подвергать мотивы своих поступков безжалостному и скрупулезному анализу, он с удивлением пришел к выводу, что дело не только в упрямстве, ибо с эстетической точки зрения рассматриваемый объект притягивал его, оказывается, несколько сильнее, чем предполагалось первоначальным планом.
«Кажется, я сплел паутину лишь для того, чтобы самому в ней оказаться», — иронично заметила одна часть его сознания, чтобы тут же услышать категоричное возражение второй:
«Мне вполне по силам справиться с любой, тем более созданной мною самим западней».
Итак, объект был определен, и оставалось только решить задачу возрождения былого знакомства. Естественно, что в глазах объекта встреча должна носить характер совершенно случайный и никоим образом не выдать ее тщательную подготовку. А если встреча предполагает быть случайной, значит, и детали определять Его Величеству Случаю.
В течение нескольких дней Эдмонд Холл каждое утро проезжал мимо автобусной остановки на Шеридан-роуд, но Ванни на ней так и не встретил. Однажды ему показалось, что он увидел, как девушка садится в шумно пыхтящий, неуклюжий автобус. До остановки оставалось довольно приличное расстояние, и он не стал преследовать ее. Элемент случайности в таком варианте пропадал, а он хотел соблюсти задуманные формальности.
Ничего не оставалось, как обогнать автобус и найти логичное объяснение своей нерешительности: «Без сомнения, Поль рассказал девице о моем предложении; пусть ее самолюбие будет польщено проявленным интересом, а значит, тем больнее будет укол от его неожиданного исчезновения. Встреча все равно неминуема, так пусть она пройдет, по крайней мере, в атмосфере взаимного внимания». Так решил он, свернув на боковую улицу, вышел из машины и большую часть дня провел за наблюдением стаек рыбьей мелочи в пруду Линкольн-парка. Он лениво передумал всякие случайные мысли и даже некоторое время развлекался изобретением подвига, который стал бы невозможен в этом мире Материального.
«Все в этом мире возможно, — вынес Эдмонд заключительный приговор, — но заплатив определенную цену и затратив определенное время. И чем больше времени, тем меньше окажется цена. Другими словами — что может произойти, то обязательно произойдет. Фламмарион где-то подбирался к этой истине, но его рассуждения о вечности прошлого и будущего, безусловно, носили ошибочный характер».
Не погрешив против истины, не станем утверждать, что встреча для Ванни получилась совершенно неожиданной, хотя обстановка того вечера не предвещала событий ярких и удивительных. Они сидели с Уолтером Нусманом за привычным столиком на двоих в ресторане «Венеция у Келси», и оркестр, уютно устроившийся в стилизованной гондоле, наигрывал что-то грустное. Сегодня личико Ванни разрумянилось несколько больше обычного, да и глаза поблескивали не так, как всегда, — четыре хайбола из вместительной фляжки Уолтера сделали свое дело. Сам Уолтер уже начал слегка беспокоиться, ибо Ванни нечасто позволяла себе столь вольное поведение и в описываемый момент была занята тем, что приканчивала уже пятый стакан… А «вечер был еще так юн».
— Перестань переживать из-за него, Ванни. Поль придет — придет непременно и очень скоро.
— Послушай, папик! Мои переживания — это моя личная и никого не касающаяся собственность. А чтоб ты знал, я вовсе ни о ком не переживаю.
— Какая кошка между вами пробежала? Я, человек уже давно не молодой и в этих делах опытный, всегда считал, что вы очаровательно смотритесь вдвоем.
— А мы расплевались. И еще я не хочу быть ни с кем в паре. Потому что я настоящая пьяница!
— Да-а?
— Он был за ограничения в торговле, а я — за закон Шермана — ферштейн?
— Объявляю вас пьяницей, — с интонациями судейского чиновника объявил Уолтер, — а также пьянчужкой, забулдыгой и пропойцей!
Что-то в последнем сообщении Уолтера показалось Ванни на удивление забавным, и она зашлась в приступе неудержимого хохота.
— И вовсе нет! Я такая же трезвая, как и ты.
— Боже мой! — сказал Уолтер. — Тогда собирайся и пойдем поскорее домой.
Ванни снова подняла стакан; в эту минуту вступительные аккорды оркестра поплыли по залу, и Уолтер понял, что нужно пользоваться случаем.
— Поставь стакан на место, мы идем танцевать.
— Ну конечно! Ты будешь кружить меня в вихре танца, и мы обо всем забудем, и это будет так же прекрасно, как и… немножко выпить.
На эстраде молодые красивые пары уже вовсю демонстрировали изысканные танцевальные па. Ванни на ногах держалась не слишком твердо, но ее это отнюдь не расстраивало.
— Больше жизни, Уолтер, — требовала она от партнера, но степенный Уолтер не собирался менять своих привычек и танцевал так, как привык танцевать всегда, а это означало, что блюз в его исполнении мало чем отличался от тевтонского марша. Наконец, и Ванни удалось поймать ритм, она замурлыкала себе под нос неувядаемый «Сент-Луис Блюз», и вскоре ей стало казаться, что тело ее — невесомое — качает в плавных и ласковых морских волнах. И тогда она закрыла глаза. Методичные шаги Уолтера не требовали внимания, и вся она отдалась убаюкивающему ритму движения. И с этим уходило ощущение чего-то неприятного. Поль? Да, кажется, Поль. Ну и пусть он живет воспоминаниями; а она обойдется без него.
Нежная волна зачем-то становится все круче. Вот она вздымается вверх, а потом долго, очень долго падает и тащит ее за собой вниз. Нельзя сказать, что очень приятное ощущение. Лучше открыть глаза — вот так. Зал, теряя привычные очертания, расплывался и немного кружился, и она, напрягая зрение, неожиданно поняла, что смотрит на Эдмонда Холла. И как старого знакомого, она одарила его улыбкой, и он улыбнулся в ответ. Один за столом. Неужели он сюда приходит только затем, чтобы просто сидеть и пить?
— А вот и Эдмонд Холл, — сказала она. Уолтер довольно бесцеремонно развернул ее и, вытянув шею, стал выглядывать из-за ее плеча.
— Одинокий джентльмен с кошачьими глазами? Тот самый электрический изобретатель?
— Не верти меня так больше никогда. Я этого не люблю.
— Я делал большую статью о его радиолампах в воскресном приложении, — сказал Уолтер. — Пришлось сочинять без интервью; клиент изволил путешествовать по Европе. В этом хваленом изобретении явно что-то нечисто. Половина из тех, кому я звонил, утверждали, что подобное в природе существовать не имеет права, а остальные уверяли, что это афера. Еле выкрутился благодаря маленькой информации Альфреда Штейна из Северо-Западного. — Уолтер коротко хохотнул. — До сей поры газета продолжает получать грозные письма от научных профессоров!
Оркестр закончил играть, и в веселой толпе возбужденных мужчин и женщин они вернулись к своему столику. Ванни тут же потянулась к стакану — в нем оставалось совсем на донышке, — и тогда она разбавила остатки имбирным элем.
— Я ходила с ним в одну школу, — сказала Ванни.
— С кем ходила? А-а… с этим Эдмондом Холлом.
— Он странный, но не такой плохой, каким изображает его Поль.
— Увы, тут я не судья, — сказал Уолтер. — Послушай, а мы не могли его видеть недавно — кажется, в «Спенгли»?
— Видели, Поль тогда на него работал. — Ванни поднесла стакан к губам, и жидкость в нем вспыхнула янтарным блеском.
— Ты знаешь, Уолтер, а ведь я ему нравлюсь.
— Откуда тебе сие известно?
— Знаю точно. А ты слушай, ты будешь моим отцом, исповедником. Вот из-за этого мы с Полем начали ссориться. Из-за этого Поль бросил работу. Холл хотел, чтобы его пригласили ко мне в дом. А я сказала, что сама приглашу.
— Первый раз становлюсь поверенным твоих душевных тайн. Если дело и дальше так пойдет, ты начнешь рыдать у меня на плече.
— Не бойся, до этого мы не дойдем. А сейчас я хочу пригласить его за наш столик.
— Не смею возражать, мой генерал.
Ванни повернулась и снова встретилась взглядом с холодно поблескивающими янтарными глазами Эдмонда. Она улыбнулась и поманила его пальцем. Эдмонд тут же поднялся…
— Уолтер Нусман, — повторил Эдмонд, напрягая память. — Пишете для «Сан-Бюллютень»?
— Признаюсь и виновен, — Уолтер шумно рассмеялся. — Вы, должно быть, видели мою статью об атомной лампе.
— Да, я действительно ее видел. Если впредь мне потребуется скрыть некоторые детали моих изобретений, я непременно закажу статью у вас.
— Допускаю, что заметочка могла грешить небольшими неточностями.
— Да, совсем незначительными. Удивляюсь, как это вам удалось не перепутать имя.
— Я тоже, представьте, удивляюсь. Пожалуй, спрошу у корректора, как такое могло случиться?
— Ну, будет вам! — капризно прикрикнула Ванни. — Я просто потрясена! Какой град взаимных любезностей! — Она посмотрела на Эдмонда. — Может быть, посидите с нами? Мне показалось, вы такой одинокий.
— Благодарю, — поклонился Эдмонд, а про себя подумал: «Поль сделал все, что от него требовалось, иначе пришлось бы долго объясняться».
— У меня в горле все пересохло, — объявила Ванни. — Уолтер, немедленно сделай мне чего-нибудь выпить. — Уолтер послушно перевернул и потряс фляжку.
— Слава Богу, пустая, моя прелесть. Для тебя это просто немыслимая удача!
— У меня немного найдется, — произнес Эдмонд, вытаскивая свою фляжку. Стараясь не привлекать особого внимания, он осторожно разглядывал Ванни и пришел к заключению, что объект продолжает сохранять над собой контроль, но в какой-то мере подрастерял присущее ему состояние самонадеянности. «Поль, видимо, предостерег ее, и чувство самосохранения еще не притупилось. Надо попробовать взломать эту линию обороны». И в то время, как Уолтер выражал шумное негодование, он не стал возражать, когда девушка потянулась за его фляжкой.
— Потом не говори, что я тебя не предупреждал, — грозил ей Уолтер. — За последствия ты будешь отвечать сама и только сама!
— Ты несносный зануда! Я когда-нибудь заставляла тебя краснеть? Нет, ты скажи, заставляла? — с пьяненькой настойчивостью требовала ответа Ванни.
— Допустим, что нет.
— Вот видишь! И сейчас я в полном порядке — в голове немножко все путается, — а так все в полном порядке.
Она подняла стакан. Прилив вдохновенного сумасбродства захватил ее и потащил в омут неизвестности.
— У-ух, — выдохнула она и одним глотком расправилась с содержимым стакана. — Ну и что ты чувствуешь, мой древний друг и наставник? — подразнила она Уолтера.
— То же самое, что ты будешь чувствовать ровно через полчаса.
— Перестань каркать! Здесь не суд, а ты не коронер. Я пришла сюда веселиться и буду веселиться!
Фляга Эдмонда все еще продолжала лежать на столе, и неожиданно для всех Ванни схватила ее, быстрой рукой отвернула пробку и прижала к губам. Уолтер, хоть и с некоторым опозданием, все же успел выхватить из ее рук фляжку, при этом оставив расплываться на малиновом шелке платья дорожку из темно-коричневых пятен. За соседнем столиком кто-то весело рассмеялся. Ванни взяла салфетку, сначала вытерла губы, а затем промокнула платье.
— Невоспитанный грубиян! — отчеканила она, но, чувствуя, что от последнего глотка ей стало совсем не лучше и куда-то побежал и стал рискованно наклоняться пол, закончила несколько мягче: — Не буду я больше ничего, никогда пить.
Эдмонд завернул пробку и убрал флягу в карман. «Этого будет вполне достаточно», — подумал он и приступил к конкретному осуществлению заранее обдуманного плана. Ванни уже почти не владела собой, и он теперь неотрывно ловил ее взгляды, так словно своим настойчивым взглядом собирался отдать одному ему известное распоряжение, заставить произнести какие-то нужные только ему слова. Ванни, пытаясь отвести глаза, нервно задвигалась на стуле, так, словно увидела что-то неприятное, на что не надо и страшно смотреть.
— Хочу танцевать! — заявила она.
— Пожалуй, не стоит, — обреченно вздохнул Уолтер. — Пожалуй, нам лучше поехать домой.
Оценивая ее нынешнее состояние, Эдмонд продолжал упорно гипнотизировать девушку, при этом близорукий Уолтер явно не замечал напряженного блеска в желтых глазах их нового товарища.
— Думаю, не стоит торопиться. Ванни отлично себя чувствует, — негромко произнес он. — Я потанцую с тобой, Ванни. Если у меня получится.
Они встали, и, придерживая за локоть, Эдмонд провел девушку на эстраду, тесную от кружащихся пар. Двигалась Ванни достаточно твердо и прямо, но было видно, что эта кажущаяся уверенность дается ей с трудом. Эдмонд танцевал первый раз в жизни, но или длительный процесс наблюдения оказал добрую службу, или партнерша находилась в том состоянии, когда трудно критически оценивать чужое мастерство, но, по крайней мере на первых порах, получалось у них все достаточно гладко. Ванни молчала, молчал и Эдмонд, по-прежнему не сводя с нее напряженного взгляда своих странных холодных глаз, словно отдавал одному ему известную команду. И с каждым новым танцевальным па чувствовал он, как все тяжелее движется девушка, каким непослушным становится ее тело в его объятиях.
— Я хочу сесть, — почти простонала она, и Эдмонд с трудом довел ее до столика. Там она без сил рухнула в кресло и спрятала лицо в ладони.
— Боже, только не здесь! — в страшном испуге воскликнул Уолтер.
А она вдруг почувствовала, что ее ожидает нечто страшное и дурное, и мир, еще несколько минут назад казавшийся таким восхитительным, а сейчас, ограниченный рамками ее нынешнего окружения, вдруг потерял всю свою прелесть и стал чужим и холодным. Последний хайбол оказался явно лишним, не говоря уже о том жутком глотке неразбавленного виски. Уолтер что-то говорил ей, но до слуха долетали какие-то бессвязные обрывки слов, и она совершенно не могла понять, чего от нее хотят. И еще пыталась сформулировать какую-то свою мысль, которая настойчиво требовала выхода, но всякий раз ускользала, и ей приходилось вспоминать ее снова и снова.
— Слушайте, вы, — наконец произнесла она. — Это я вам обоим говорю, пока еще все помню. Завтра — воскресенье, или я не права?
— Воскресенье, — подтвердил Уолтер.
— Тогда я хочу, чтобы вы оба пришли ко мне днем. Около четырех. Поль тоже придет. Обоих жду — особенно тебя, Эдмонд Холл.
Сказала и снова спрятала лицо в ладони.
— Здесь очень душно, хочу на воздух.
Потом она слышала голоса и с трудом понимала, что говорят о ней. Взволнованный голос Уолтера:
— Нет, мы поедем на такси…
И спокойное возражение Эдмонда:
— У меня своя машина…
Она не видела победного блеска его глаз, когда он брал ее под руку и вел к выходу из зала. Она только понимала, что они рядом — слева Уолтер, а справа Эдмонд.
Последнее, что она запомнила с необычайной ясностью, стало огромное, во весь рост зеркало в холле. Там Ванни увидело отражение своего мертвенно-бледного лица, но самое странное заключалось в Эдмонде, ибо казалось, что он раздвоился и поддерживает ее с обеих сторон. Она стояла между двух близнецов Эдмондов, а отражение Уолтера исчезло каким-то таинственным образом и никак не хотело появляться.
Глава третья
ЦВЕТЫ РАСПУСТИЛИСЬ
По комнате важно прошествовал Эблис, возмущенно зашипел на Уолтера, осмелившегося занять его любимое кресло, и прыгнул на колени к Ванни. Вытянув ноги в пижамных штанишках, девушка ласкала черную бархатную шкурку.
— Я вчера очень плохо себя вела? — спросила она с некоторой печалью в голосе.
— Ни разу не доводилось видеть что-нибудь хуже.
— Мне очень стыдно. Я хотела стать немножко счастливее.
— В этом ты преуспела. Помнишь, как ехали домой?
— Очень смутно. Помню, это была машина Эдмонда. — Она задумалась на мгновение. — Мы где-то останавливались, правда?
— М-да. Причем несколько раз. Один раз в Линкольн-парке — это тебе пошло на пользу; а второй раз — у его дома. Кстати, как ты себя сегодня чувствуешь?
— Совсем неплохо. Иногда и с меньшего количества бывало гораздо хуже. Зачем ты спрашиваешь?
— Этот Холл тебя чем-то поил. Совсем ничего не помнишь?
— Уолтер, ради Бога, не задавай мне вопросов. Сегодня я только слушаю.
— Значит, он зашел к себе в дом, вынес оттуда какое-то зелье. Потом я тебя держал, а он убеждал это зелье выпить. Клялся, что утром не будет известных последствий.
— Действительно нет.
— Не могу знать, что сие было, но ты свалилась, как будто тебя треснули палкой по голове. Я уже начал беспокоиться, но твой друг сказал, что изучал медицину.
Ванни наморщила лобик.
— Кажется, действительно изучал.
— Потом он привез нас сюда. Всю дорогу ты довольно мирно похрапывала на моем плече, а потом мы уже вдвоем долго затаскивали твое безжизненное тело по лестнице.
— И надеюсь, как два хороших мальчика тут же ушли.
Уолтер ядовито улыбнулся.
— Нет, сначала мы провели следствие. Я был коронер, а ты — «corpus delicti», что в переводе означает вещественное доказательство состава преступления.
Ванни слегка покраснела.
— Я помню свои слова, но нельзя же быть таким жестоким к бедной девушке. Мне и так сегодня все утро отвратительно плохо.
Уолтер сменил гнев на милость.
— Нет, дорогая, ничего худого, кроме того, что доставили тебя по известному адресу, мы не предпринимали. Я, правда, собирался побыть рядом, но твой нежный друг объявил, что снадобье будет действовать часов пять-шесть, после чего ты проснешься, как ангел. Так что оставили мы тебя на этом диване и тихо удалились.
Ванни одарила рассказчика очередной жалкой улыбкой.
— Где я и очнулась сегодня утром — в своем черно-красном платье, которое видело свой последний выход. Как я любила это платье, — она горестно вздохнула. — Ни о чем другом не могу думать, кроме как о приглашении, которое сделала тебе и Эдмонду. Единственное, что помню из всего вечера. Как думаешь, он придет?
— А почему бы нет? Вполне прилично для джентльмена навестить даму и узнать о состоянии ее здоровья. — Уолтер выдержал многозначительную паузу. — На всякий случай я пришел несколько раньше. И если ты захочешь передумать, мы можем куда-нибудь уйти. Объяснить забывчивостью при определенных смягчающих обстоятельствах. Я подумал, что для тебя будет несколько стеснительно, если он и Поль заявятся сегодня вместе.
— Очень предусмотрительно с твоей стороны. Но я не очень уверена, что Поль после нашей маленькой ссоры сегодня придет, просто вчера мне так показалось. Раньше он всегда приходил по воскресеньям ужинать. Такая у него была привычка. А кроме того, я просто жажду взглянуть на Эдмонда трезвыми глазами. Мои впечатления от вчерашнего вечера слегка размыты, — говорила Ванни, а сама думала о том странном двойном изображении в холле дансинга. Неужели у алкоголиков и правда все двоится в глазах? Если так, то почему второй Эдмонд за счет респектабельного Уолтера?
— Выбор за тобой, Принцесса Ночи.
— Мы остаемся.
И стоило ей принять решение, как раздался звонок у входной двери. Уолтер отправился открывать, а когда вернулся, лицо его хранило несколько смущенное выражение. Потом он пожал плечами и украдкой взглянул на Ванни. «Поль», — беззвучно зашевелились его губы. Ванни, с выражением шутливой покорности развела руками, и вошел Поль. Последний явно не испытывал счастья лицезреть Уолтера и потому продолжил:
— Я надеялся застать тебя одну.
— Я собирался уходить, — усаживаясь и сосредоточенно набивая трубку, заявил Уолтер. Не обращая внимание на гневные взгляды Поля и будто не замечая благодарной улыбки Ванни, для которой присутствие Уолтера стало, появись здесь Эдмонд, чем-то вроде защитного барьера, респектабельный джентльмен продолжал возиться с трубкой, раскурив ее, выпустил густой клуб дыма и самодовольно развалился в кресле.
— Не обращай внимания, милый, — глядя в глаза Полю, нежно проворковала Ванни. — С твоим темпераментом мне просто необходимо иметь рядом такого солидного и уважаемого члена общества, как Уолтер.
— Проявления моих эмоций зачастую вполне оправданны!
— Вот и славно, мой Эверет Справедливый! — Она повернулась к Уолтеру. — Перестань молчать, займи нас беседой.
— Доложу вам — это совершенно бестолковое занятие писать воскресные обозрения. Не только воскресные обозрения, а вообще писать — это ужасное дело!
— Это не дело, — мрачно произнес Поль. — В том смысле, что не приносит нормального дохода для нормальной, обеспеченной жизни.
— Тогда почему ты решил стать писателем? — Поль не обратил внимания на порочащее его достоинство замечание.
— Как говорит учитель Тристрам Шанди: «Я не стану адвокатом и не буду жить за счет ссор человека с человеком; и не стану врачом, чтобы наживаться на их несчастьях». — Вот почему, — Поль сделал широкий жест руками, — я стал писателем.
— Чтобы жить за счет их глупости, — закончил возникший в дверном проеме Эдмонд Холл. И в мгновенно установившейся тишине часы на каминной полке медленно пробили четыре раза, похоронным звоном своим аккомпанируя горестному восклицанию Уолтера:
— Боже, я оставил двери открытыми!
— Вы действительно оставили двери открытыми, — не обращая внимания на всеобщее замешательство и мстительные взгляды Поля, невозмутимо подтвердил Эдмонд. Далее последовал холодный, адресованный только мужчинам поклон и поворот головы в сторону Ванни.
— Я предвидел ваше выздоровление, — сказал он, — и рад отметить, что не ошибся.
Ванни, предчувствуя, какой вопрос сорвется сейчас с губ Поля, вспыхнула от смущения и досады.
— Спасибо вам, — сказала она, быстро соображая, какими средствами предвосхитить законное любопытство Поля. Уолтер тоже испытывал замешательство, ибо вовсе не ожидал от Эдмонда в присутствии Поля воспоминаний об их вчерашнем конфузе и последовавшим за ним паническим бегством. Эдмонд сам нарушил напряженную тишину.
— Я к вам заехал буквально на пару минут, — сказал он, обращаясь только к Ванни, — предложить вам сегодня вечером поужинать вместе.
Ванни просто физически ощущала тяжелый взгляд Поля на своем лице. Она было начала придумывать слова вежливого отказа, как вдруг помимо воли губы ее раскрылись, и она с удивлением услышала собственный голос:
— Я буду очень рада, Эдмонд.
— Благодарю, — поклонился Эдмонд, — я заеду за вами в шесть тридцать.
Произнес, повернулся и пошел к дверям.
— Подождите, Холл, я с вами, — неожиданно прозвучал голос Уолтера. Неожиданно для остальных, ибо сам Уолтер с уходом Эдмонда посчитал свою миссию выполненной, а стать свидетелем и выдержать сцену, содержание которой явно угадывалось на лице Поля, у него просто бы не хватило душевных сил.
Дверь закрылась, и негодующий взгляд Поля устремился на несчастную девушку.
— Превосходно! — заявил он.
— Ничего особенного, — ответила она.
— Что значит твое выздоровление? Выздоровление от чего?
— Я тебе все расскажу! Я вчера была нетрезвой.
— Ты — нетрезвой?
— Ну, напилась! Мне теперь все равно, как это называется.
— Ванни! Ты?
— Да, я! Мне это не понравилось. Меня вырвало.
— Но почему?
— Ты должен знать! Я пыталась забыть нашу ссору. Я просто хотела стать немножко счастливее.
— Кто был там?
— Уолтер привел меня в «Венецию». Там был Эдмонд, он был одинок, подошел и сел за наш столик.
— Уолтер! — в неутешной печали и к немалому удивлению Ванни, простонал Поль. А девушка ожидала, что запас гневного красноречия Поля обрушится скорее на Эдмонда.
— Ну и при чем тут Уолтер? Он никому ничего не расскажет.
— Ах этот жирный, самодовольный филистер! Я знаю, он никогда ничего не скажет! Он будет прикидываться тихоней, так, словно оказывает тебе услугу! Он любит оказывать услуги — бурдюк с салом!
— Но никто же ничего не узнает!
— Он будет все знать, и я буду все знать! Он будет считать, что я ему обязан, раз он такой джентльмен! Он будет думать, что теперь ему все можно!
— О Боже! — простонала Ванни, несколько довольная тем направлением, в котором нашел себе эмоциональный выход гнев Поля. — Я не думаю, что это так важно.
— Хорошо! А ужин с Холлом — это тоже, по-твоему, не важно? Почему ты согласилась?
— Не знаю, — ответила Ванни и сказала истинную правду, потому что сама не понимала, как это у нее вышло. — Наверное, чтобы позлить тебя. Наша последняя ссора была из-за него.
— Тебе наплевать на мои чувства!
— Ты же знаешь, что не прав, Поль!
— Ты хочешь сказать, что не пойдешь? Ты откажешься от свидания?
— Нет, я не хочу так сказать, — сказала Ванни и для убедительности встряхнула головкой, рассыпав свои блестящие смоляные кудри. — Я пойду на свидание.
— Ты пойдешь с этим? — настолько чудовищной показалось Полю эта мысль, что он на мгновение потерял дар речи. — Ба! — наконец выдавил он, натыкаясь на кресла, выбежал из комнаты и на прощание громко хлопнул дверью.
Готовая заплакать, Ванни смотрела на это поспешное бегство, а потом спрятала лицо в мягкой шкурке кота, все это время мирно промурлыкавшего в уголке дивана. Здоровенный кот, почувствовав на спине что-то неприятно-мокрое, брезгливо выгнулся и спрыгнул на пол. Ванни проводила его бегство печальной, тусклой улыбкой:
— Одним небесам известно почему, но тебе дали правильное имя — Эблис.
Глава четвертая
ЮПИТЕР И ЛЕДА
По соображениям, которые она не стала подвергать пристальному изучению, Ванни очень тщательно одевалась, готовясь к скорому свиданию с Эдмондом. Не имея представления, какой ресторан выберет ее новый-старый друг, она, в конце концов, остановилась на строгом, красного бархата костюме с воротничком — черным, как и ее волосы — немного подумала и, в нарушение всех традиций моды, добавила к нему черные очень тонкие чулки и маленькие лакированные черные туфельки. Когда в точно назначенный час появился Эдмонд, она была полностью готова.
Янтарные глаза нового кавалера — и она это с удовольствием заметила — рассматривали ее с выражением весьма похожим на восхищение. Справедливости ради стоит сказать, что Эдмонд, которому все прекрасное было отнюдь не чуждо, оценил ее как весьма и весьма привлекательную, но его холодный разум, с его постоянными поисками причин и следствий, не мог не отметить некоторой экстравагантности избранного Ванни — причем избранного скорее всего подсознательно — наряда.
«Очевидно, она предвидит неизбежность конфликта и так тщательно наряжается для того, чтобы поддержать в себе чувство уверенности. Она использует свою красоту не как оружие, а как средство защиты».
Правда, вслух он ограничился лишь словами приветствия.
— Выпьешь чего-нибудь на дорожку? — спросила Ванни.
Молча и без особого желания он согласился, а когда увидел лишь один стакан, в свойственной ему манере позволил себе мрачно и одновременно загадочно улыбнуться. С легкой гримаской неудовольствия Ванни быстро нашла оправдание:
— Просто сейчас не хочется.
Эдмонд поставил пустой стакан на поднос, и только тогда девушка спросила:
— Куда мы отправимся?
— Есть какие-нибудь пожелания?
— В принципе нет.
— Тогда позволь мне выбрать место, которое, надеюсь, будет для тебя новым.
Весь путь до города Ванни, чувствуя некоторую скованность, была молчалива и на его вопросы отвечала односложно. Все эти «как-ты-поживала» и «чем-таким-занималась» — обычный разговор между давно не встречавшимися бывшими одноклассниками — всегда казались ей пустыми и ужасно раздражали. И потом у нее было ощущение, что, кроме них, в машине катили воспоминания об устроенной Полем сцене, вот почему беседа их носила несколько односложный характер и ограничилась лишь общими темами.
Эдмонд завез ее в малознакомый район к западу от Лупа, где они поднялись на второй этаж неприметного дома и вошли в маленький ресторанный зальчик всего на дюжину столиков, накрытых красными в белую клетку скатертями.
Ванни с любопытством оглядела зальчик и тут же воскликнула:
— Ох, да это же русский ресторан!
Она сразу узнала огромный самовар, символизирующий в Америке все славянское, а в углу увидела двух неприметного вида мужичков со смешными инструментами.
« Балалайки », — догадалась она.
— Ты права, — подтвердил Эдмонд.
Они выбрали свободный столик в углу, что, учитывая всего два занятых, оказалось задачей не из трудных. Ванни была просто очарована появившимся как из-под земли степенным бородатым официантом и страшно удивилась, когда Эдмонд заговорил с ним на каком-то напевном, немного гортанном, очевидно, славянском языке. Потом наступило время наслаждаться кухней; восхищаться закусками, особенно яйцами, на первый взгляд совершенно целыми, но при этом почему-то с черной икрой внутри; немножко испугаться тарелки борща; и снова наслаждаться кремовым, удивительно сочным пудингом.
— Боже, какая прелесть!
Неожиданно она осознала, с каким энтузиазмом ела, а ведь целый день ей просто не хотелось даже смотреть на еду. Вместе с закуренной сигаретой она вернулось в прежнее состояние, стала прежней Эванной Мартен. Вернулось чувство уверенности, и последствия вздорного поведения Поля перестали тяжелым грузом давить ей на плечи. Она снова могла трезво оценивать происходящее и свое место в этом происходящем. Настало время повнимательнее изучить своего нового компаньона. А он, с этой его странной полуулыбкой, все это время, оказывается, разглядывал ее.
— Я ужасная обжора, но это не моя вина. Нечего было выбирать такой замечательный ресторан.
— Я так и надеялся, что тебе понравится. — Ванни затушила в пепельнице сигарету.
— Ну что, пошли?
— Как скажешь. У тебя свободный вечер?
— Разумеется. Мои воскресные вечера обычно принадлежали Полю, но сегодняшний — исключение, и Поль об этом знает.
— В таком случае, может быть, театр?
— Нет, — поморщилась Ванни. — Меня тошнит от развлечений, которые можно купить за деньги. Хочется получить что-нибудь бесплатно. Давай просто покатаемся. Мы столько времени вместе и еще ни о чем не поговорили.
Они ехали на север. Слева серебрилось озеро, воздух осени холодил щеки, сквозь багровую вуаль вечернего неба едва заметно проглядывали звезды, казавшиеся отсюда мерцающим отражением настоящих звезд. Ванни взглянула на Эдмонда.
— Почему ты вдруг захотел встретиться со мной?
— Ты рождаешь ощущение прекрасного — именно то, что я так долго искал и не мог найти.
Она негромко рассмеялась. Комплимент окончательно вернул ее в родную стихию; она вдруг подумала, что и это, похоже, довольно загадочное существо можно привязать к себе, точно так же, как Уолтера или милого, славного, такого необузданного Поля, который всякий раз возвращался к ней очень тихим и с виноватым видом — ну совсем ручной. А вот надоест ли новый поклонник так же быстро, как и все остальные?
— Вот она и промелькнула — первая искорка.
— Какая искорка?
— Твоего демонического характера. Ну правда, Эдмонд, о тебе рассказывают такие ужасные вещи, а я, пока, кроме чудесно проведенного вечера, так ничего и не увидела.
— Признаюсь, ты и вблизи такая же очаровательная, какой казалась издали, хотя я и не заметил в тебе никаких признаков нимфомании, говорят, так свойственной женщинам.
— Согласись, нимфомания куда лучше, чем дурной характер, вот только проявляется куда реже. Кстати, раньше меня все считали холодной. И мне нравится моя репутация.
Эдмонд на короткое время оторвал взгляд от дороги.
— Очень возможно — это репутация незаслуженная.
И когда взгляды их встретились, Ванни вдруг почувствовала странное волнение — едва ли не страх. Мгновение, и все исчезло, осталось лишь ощущение холода. Должно быть, усиливался холодный ветер с озера. Она зябко передернула плечами.
— Вот теперь я по-настоящему холодна.
— Может, куда-нибудь заедем?
Ванни думала лишь короткое мгновение.
— Решила! Едем ко мне домой. Там мы сможем поговорить, и никто нам не будет мешать.
Машина послушно развернулась и помчалась к Шеридан, вдоль каменных берегов которой тянулись фасады огромных домов. Они вошли в квартиру Ванни, и Эдмонд, как и в предыдущий вечер, сразу включил одинокую лампу под розовым абажуром. Потом они стояли у окна и смотрели на несущийся внизу поток машин.
— Я всегда испытываю перед этим какой-то суеверный трепет, — нарушила молчание Ванни. — Города — настоящее средоточие жизни.
— Цивилизация, — тихо произнес Эдмонд. — А она неразрывно связана со строительством городов.
Ванни отошла от окна и присела на диван. Неслышно ступая, в комнату вошел огромный Эблис; играя с котом, девушка вытянула было вперед ногу, оголив колено, но, поймав взгляд Эдмонда, поспешно вновь поджала ее и в странном смущении одернула юбку.
«У этой леди извращенное понимание стыдливости, — думал Эдмонд. — С каким удовольствием я лишу ее этих иллюзий». Вслух же продолжил начатую тему:
— Этот колосс, имя которому Чикаго, и все остальные подобные ему — суть воплощение огромного сгустка энергии. Рождение городов есть циклический процесс самосохранения, ибо с одной стороны — города пожирают огромное количество энергии, а с другой — дешевая энергия стимулирует рост городов.
— Недавно Поль рассказывал мне о городе будущего, — прервала его Ванни. — Это будет совсем другой — чистый, прекрасный город. Поль считает, что со временем большие города исчезнут совсем.
— Человеческое существо по имени Поль, безусловно, заблуждается. Невозможно объяснить будущее с точки зрения прошлого, как нельзя описать дерево, глядя на еще не посаженное в землю семя. Все простейшие элементы, все клетки будущего строения как будто на твоей ладони, но результат получается зачастую противоположный ожидаемому, — говорил Эдмонд, тем временем — как в случае с Полем — исследуя сознание нового экземпляра и осторожно касаясь невидимых связей, совокупность которых называлась человеческим характером. Два вечера, проведенные в компании этой девушки, снабдили его исходными данными, и, предчувствуя приближение конфликта, он вступил в завершающую стадию задуманного эксперимента.
— Хочешь, я расскажу тебе о Городе Будущего — о его величии и ужасе?
— Если чувствуешь, что можешь сделать это, давай, — улыбнулась девушка.
— Сейчас мы увидим, — произнес Эдмонд, и губы его искривились в странной сардонической улыбке-усмешке.
Он начал говорить, и звук его голоса — монотонный и тихий, проникая в сознание Ванни, действовал на нее, как убаюкивающий плеск волн, накатывающихся на прибрежный песок. И вскоре она перестала понимать смысл этих слов, но зато рождаемая ими картина, захватывая воображение, перерастала в ощущение странной реальности. Какое-то короткое мгновение она еще пыталась понять причины, но, захваченная магическим потоком воображения, тут же забыла обо всем, не осознавая, что находится в состоянии гипнотического транса.
— Здесь очень жарко, влажная духота обволакивает нас. Здесь мы никогда не видим неба; над нашей головой арка первого яруса — артерии питающей город, начало Авеню Палаццо. Это город Урбс — столица планеты, величайший из городов мира, а там, внизу, похороненная в самой глубине его стальных внутренностей, лежит забытая всеми, давшая ему жизнь земля. Мы слышим над головой приглушенный рев несущихся машин — это голос великой Улицы — и змеиное шипение воздуха, испаряющегося в охлаждающих стены механизмах.
Ты смотришь на меня и говоришь: «Прошел целый год с тех пор, когда я последний раз ступала на землю».
Огромный грузовик проносится мимо, заставляя прижаться к стене. Мы идем дальше, ибо это твой причудливый каприз — идти по земле мимо сложенных из безликого камня стен, в которых нет окон, а имеется лишь бесчисленное количество беспрерывно пожирающих грузы дверей. Здесь, во мгле нижнего уровня, воздух Урбса тяжел от дыхания тридцати пяти миллионов его обитателей. Тела наши, по современной моде едва прикрытые одеждой, покрыты испариной, и нам трудно дышать. Раздраженным жестом ты откидываешь со лба пряди влажных черных волос.
«И все равно я люблю это, — шепчешь ты. — Это и есть город Урбс». И действительно, не увидев этого, не постичь все истинное величие могучего организма. Сзади раздаются крики — это плотная людская масса запруживает улицу. Мы оборачиваемся, кидаем на нее мимолетный взгляд и идем дальше. На нижнем уровне всегда кто-то бастует, но теперь в глазах твоих появляется тревога.
Над неприметной каменной аркой портала Башни Атласа тускло мерцает красный сигнал; огромные ворота, пропускающие человеческие потоки, будут гораздо выше. Здесь мы садимся в кабину лифта, чтобы, оставив внизу полтысячи этажей, через десять минут стремительного подъема оказаться в Небесных Садах. Мимо нас, как в каком-то черно-белом калейдоскопе, проносятся изгибы ярусов, мелькают стекла окон, и вот уже за зубцами башен, чьи вершины прячутся в дымке тумана, сверкнул край опутанного стальной паутиной монорельсовых дорог неба. Еще мгновение, и вот оно — бездонное небо, и плавный бег его облаков над городом Урбсом, и мы оказываемся среди музыки, прохлады и солнца Садов. Время обеда, и почти все столики заняты. И вдруг шквал аплодисментов — они для тебя, Эванна, которую все здесь называют Черное Пламя…
Подхваченная вихрем грез, Ванни мечтательно уставилась на рассказчика.
— Но ведь часть этих аплодисментов для тебя, Эдмонд. Расскажи мне, почему?
Мрачная улыбка трогает тонкие губы Эдмонда. Он понимает, что план удался, и с этого момента слова мало что значат, ибо вся картина отныне — реальность. И он продолжает, теперь уже усилиями двух сознаний, внушать желанные мысли.
— Мы выбираем себе места, и официант приносит вина. Артист поет «Черное Пламя» — эта песня о тебе, Ванни. Но мы смотрим на великую Улицу, где на уровне глаз наших вздымаются над куполом Дворца два шпиля-близнеца. Там обитает тот, кого в Урбсе называют Магистром, а в остальном мире — Господином.
«Еще один час, лишь только час, ну пожалуйста, — умоляешь ты. — Ну почему встречи с тобой всегда так коротки?» И я отвечаю: «Восстал Китай, и пламя революции полыхает над Африкой. Все здание Империи колеблется, лишенное равновесия, и кто-то должен приплясывать на его верхушке, чтобы сохранить незыблемыми его основы» И мы снова смотрим на купол дворца и остроконечные шпили — символ Магистра, столь любимого в Урбсе и так ненавидимого в остальном мире.
И Эдмонд, чья рука пока только сжимала ладонь Ванни, начинает привлекать ее все ближе и ближе к себе, и вот уже блестящая черная головка касается его плеча, и он обнимает тонкое тело.
— Куранты часов отбивают четверть, и в ту же секунду в вихре движения оживают огромные вентиляторы, всасывающие в себя грязный воздух человеческого дыхания. Это город Урбс дышит — четыре вздоха каждый час. Но не это увлекает нас, ибо с горькими улыбками на губах смотрим мы, как опускается меж двух шпилей Дворца воздушный корабль. Это мой «Небесный Скиталец», и нам ясно, что неумолимо приближается час прощания. Я придвигаю к тебе кресло и обнимаю тебя — таков обычай правителей города Урбса. И губами своими чувствую сладость твоего поцелуя…
Эдмонд прижимает свои тонкие губы к полураскрытым губам Ванни, и, вся во власти грез, девушка отвечает на ласку и все теснее прижимается к нему. Неожиданно она вздрагивает, отшатывается.
— Эдмонд, — шепчет она, — это ведь ты, Магистр!
— Да, — говорит Эдмонд, и тон его голоса меняется, становится властным, жестоким. — Я Магистр!
Сонный дурман отпускает Ванни, но она продолжает без движения лежать в чужих объятиях. Сладкая истома переполняет ее, она бесконечно счастлива, и даже беспомощность не пугает. Теперь над ее волей господствует Эдмонд; врожденное искусство владеть собой медленно оставляет ее, становится бесполезным, тяжелым грузом пробитых в бою рыцарских доспехов, однако она спокойна и счастлива.
И все вдруг рушится, ибо действительно нет больше воли, покоя и сладких грез!
Тонкие пальцы Эдмонда нащупывают на левом плече пряжку платья и расстегивают ее. Сильные руки обхватывают, поднимают ее, и с легким шорохом бархатное платье цвета красного вина спадает к ногам. Страх перед чудовищностью насилия переполняет Ванни, но страшная усталость вдруг обрушивается на плечи и она молчит — молчит не в силах сопротивляться, и лишь широко распахнутые глаза молят своего мучителя прекратить пытку. То, что она порицала и считала слабостью в других, сейчас побеждало ее, сделав совершенно беспомощной перед лицом неизбежного.
Но в эти секунды торжества совсем другие чувства захватили Эдмонда. Он исполнил данное себе слово надругаться над целомудрием Ванни, и вид ее полуобнаженного тела волновал его и был ему приятен, но его вдруг охватило странное, незнакомое до этой поры чувство жалости. Он видел мольбу в испуганных глазах и ощущал дрожь ее тела, и понял, что не так холоден и не так жесток, как привык думать о себе раньше.
«Это бессмысленная жестокость, — решил он. — Девушке надо дать средство оправдать свою слабость». Он привлек ее ближе.
— Ты любишь меня, Ванни?
Вот она соломинка, за которую можно схватиться.
— О да! Да!
— Ты прекрасна, дорогая. Станцуй для меня, Ванни!
Внезапно в сумраке комнаты вдруг разлились нежные звуки музыки. Эдмонд отступил, сел, откинулся на спинку дивана, и она осталась одна.
«Я должен оправдать этот наряд в ее глазах», — подумал он.
— Танцуй для меня, Черное Пламя!
Ванни повернулась, сделала несколько неуверенных шагов; розовый свет пробежал по обтянутым черным шелком чулок гладким ногам… Как вдруг плечи ее поникли, и, прижав ладони к лицу, она зарыдала. Эдмонд вскочил, обнял ее, поднял невесомое тело и бережно опустил на диванные подушки. Продолжая держать ее в объятиях, он решил: «Чего-то не хватает. Необходимо найти оправдание ее покорности моим желаниям. — План созревал буквально одно мгновение. — А почему бы нет? Ведь внешняя форма для меня не имеет никакого значения, а она действительно премилое создание».
Он наклонился над Ванни.
— Когда ты выйдешь за меня замуж, дорогая? — Она сжалась, взглянула на него яркими от слез очень серьезными глазами.
— Я ведь уже сказала, что люблю тебя, Эдмонд. Когда угодно. Хоть сейчас!
Глава пятая
ПЛОДЫ
Волнующая скука бракосочетания в Краун Пойнте наконец позади; с самого утра Ванни — законная жена, а ведь еще даже не вечер! Впервые за все время столь стремительно разворачивающихся, едва ли не эпохальных, событий она осталась одна. Эдмонд дал ей ключи от машины — заехать на старую квартиру, сложить и забрать вещи — все, что ей понадобится теперь в Кенморе.
Она распорядилась достать из гардеробной первого этажа чемодан и, поджав губы в гримаске непонятно отчего нахлынувшей грусти, вставила ключ в замочную скважину. Ах, как стремительно все завертелось! Кто бы мог подумать, кто бы мог представить себе что-нибудь подобное еще два дня назад — даже еще вчера вечером? Как отреагировал Поль на разбегающиеся строчки ее нескладной, второпях нацарапанной записки? Рассказал ли знакомым? Что подумали они и что сказали — особенно Уолтер, который часто называл ее Ванни Неприступная? Неприступная! Шутливое прозвище, придуманное Уолтером и с удовольствием поддержанное ей самой! Боже, почему с ней все это случилось с ней, как это могло произойти?
«Теперь мне все равно, — уговаривала она себя, открывая дверь в гостиную. — Я просто… влюбилась, и с этим ровным счетом уже ничего не поделаешь!»
Обиженный на весь свет, с громкими, отчаянными стенаниями в комнату ворвался Эблис; в суматохе стремительных событий она забыла покормить его. Быстро восстановив справедливость, Ванни прошла в спальню и замерла перед темно-красным пятном ее вчерашнего платья, брошенного на полу у кровати, да так и оставленного лежать рядом с черными чулками на поясе и крохотной игривой комбинацией из черного шелка. Воспоминания о событиях минувшей ночи вызвали в ней некоторое смущение.
«Теперь мне все равно, — снова решила она, подбирая с пола белье. — Я ужасно рада, что все это было на мне вчера». Она приложила на себя комбинацию, шагнула ближе к зеркалу, разглядывая отражение, сделала маленький пируэт. Смотрела и думала, что черным чулкам не следовало бы вызывать столько чувственных эмоций, а может быть, дело не в чулочках — просто очень короткой оказалась рубашечка… Она приподняла подол юбки и стала критически разглядывать свои ноги. Длинные, ровные, с круглыми коленками — замечательные ноги!
— Я очень рада, — сказала она, обращаясь к собственному отражению, и вновь повторила. — Рада, что ему понравилась. Рада, что рядом со мной был мужчина, и я оказалась женщиной, способной волновать! И главное, что я честно могу себе признаться в том, что рада! И вообще, я законченная Полианна — ну и пусть будет так!
Она сложила платье, бросила его на кровать, а сверху полетели на него из всевозможных шкафов, полок и шкафчиков, хороня под собой груз воспоминаний, ворох других вещей и вещичек. Неуклюже цепляясь за двери огромным, плоским, созданным для морских путешествий чемоданом, появился портье, и, отстегнув ремни, не разбираясь, она стала бросать свои вещи в распахнутую кожаную пустоту. Подобрала со столика зеркальце на длинной ручке — еще бабушкино. Взяла маникюрный набор — подарок к окончанию школы, еще какие-то дорогие ее памяти мелочи. Несколько мгновений колебалась, глядя на фотографию Поля в рамке, да так и оставила лежать на столике. «Если останется место», — подумала она.
Звякнул дверной колокольчик, и она торопливо бросилась открывать.
— Ох, это ты, Уолтер!
— Привет, Ванни. — Он стоял в дверях и немного растерянно протирал стекла очков. — Не будешь против, если я зайду? — Переступая порог, выдавил несколько натянуто: — Поздравляю… или наилучших пожеланий? Никак не запомню, что в таких случаях говорят невесте.
— Я возьму немножко от одного и немножко от другого, — улыбнулась Ванни. — Правда, вид у тебя для таких торжественных поздравлений не слишком-то приподнятый.
— Что касается меня — тебе просто показалось! А вот Поль… ты меня, надеюсь, понимаешь…
— А что Поль? — помимо ее воли и немножко взволнованно вырвалось у Ванни.
— Ничего особенного, кроме дурного настроения. Твое письмо… по-видимому, оно сильно его огорчило.
— Наверное, мне следовало быть немного тактичнее, только вот я не знала как, — разглядывая круглое лицо Уолтера, сказала Ванни.
— Ты даже не представляешь, как ты права! И потому попробуй представить, как твой друг в растерзанном виде врывается в мой дом, поднимает с постели и кричит: «Ты тут главное действующее лицо, — кричит он мне. — Ты втерся к ней в доверие, ты ее тайный агент! Сейчас ты немедленно встанешь и найдешь ее!» А когда успокоился, рассказал о письме и при этом горестно стонал: «Она подписалась Эванна. Ты представляешь, мне и — Эванна.»
— Я так не хотела, — сказала Ванни. — Я очень торопилась и была немножко возбуждена.
— Значит, так, — слегка замявшись, начал Уолтер, и лицо его тут же приняло несчастное выражение бедолаги, которому представилась возможность искупаться в ледяной проруби. — Если кратко, то все его стенания можно выразить всего в нескольких словах. Он считает, что твой брак с Эдмондом Холлом есть следствие вашей ссоры…
— Это совершеннейшая нелепость!
— Это не мои — это его слова. Он сказал: «Ты должен разобраться, что здесь правда, а что нет. Я не могу пойти сам, я не могу написать или позвонить, но если ты поймешь, что это правда, передай, — мы как-нибудь все уладим. Попроси ее не страдать и скажи, что мы вытащим ее оттуда».
— Передай Полю, что он нанес мне ужасное оскорбление!
— А теперь выслушайте мои слова, юная леди, — горестно вздохнул Уолтер. — Я, видите ли, могу взглянуть на всю эту историю глазами Поля. Ты прекрасно знаешь, как о вас двоих думали в нашем маленьком обществе. Если бы они так не думали, то я знаю как минимум троих с самыми серьезными по отношению к тебе намерениями. Кстати, я бы тоже не отказался попробовать… И вдруг такое стремительное изменение формы и содержания.
— Поль и я никогда не были помолвлены.
— Мне как-то казалось, что у него на этот счет несколько иное мнение.
— Наверное, я и вправду давала ему повод так думать, — произнесла Ванни. — Он мне страшно всегда нравился, и я — я была не права. Мне стыдно.
— Не сочтите за бестактность, леди, но почему вдруг — Эдмонд Холл?
Щеки девушки вспыхнули.
— Потому что я люблю его!
— Ты удивительно стойко хранила сию тайну.
— Я не знала об этом до вчерашнего вечера! И, кроме того, я не на допросе, я ненавижу выслушивать всякие бестактные глупости!
Уолтер мгновенно сбавил наступательный порыв.
— Не хотел тебя обидеть, дорогая. Обещаю исполнить этот реквием нашим общим знакомым. — И с этими словами он начал потихоньку отступать к дверям.
Прощая ему пережитое смущение, Ванни милостиво кивнула.
— Уолтер, ты и Поль — вы оба — должны непременно навестить нас после возвращения. Поль знает, где меня найти.
— О-о, так, значит, вы куда-то уезжаете? — Ванни опять почувствовала себя неуютно.
— Ну конечно, я так предполагаю, право… если захочет Эдмонд. Мы еще не обсуждали.
— «Если захочет Эдмонд!» Так быстро сделать из тебя маленького послушного ангелочка! Никогда бы не поверил, что такое действительно возможно!
— Он замечательный!
— Он и должен быть таким. Прощай, Ванни. Без тебя буйство и разгул нашей компании потеряет былое очарование.
Пришли за чемоданом. Торопливо она побросала туда еще какую-то мелочь и смотрела, как чемодан закрывали, застегивали ремни и уносили. Потом настала ее очередь подхватить сопротивляющегося Эблиса и спуститься вниз, к машине, оставив лежать лицом вниз позабытый портрет Поля.
Глава шестая
ЛЮБОВЬ НА ОЛИМПЕ
Когда Ванни вернулась, Эдмонд сидел в лаборатории, и она взбежала по лестнице, счастливая, запыхавшаяся, немножко разгоряченная от проделанных усилий. Взбежала и остановилась в дверях. Ее благоприобретенный супруг восседал на деревянной скамье и неотрывно следил за вращающимся перед ним стеклянным сосудом, наполненным какой-то яркой жидкостью. На цыпочках она прокралась поближе, выглянула из-за его плеча и на мгновение увидела в стекле свое искаженное отражение.
Эдмонд обернулся, и, обмирая от испытываемого удовольствия, Ванни снова увидела написанное на его лице выражение восхищения. Он обнял ее, усадил рядом.
— Ты так прекрасна, дорогая.
— Я очень рада, если ты так действительно думаешь.
Некоторое время они сидели молча. Ванни — бездумно, переполненная счастьем прикосновения рук возлюбленного. Эдмонд — погрузившись в затейливое переплетение мыслей и логических рассуждений. «Я оказался близок к решению загадки счастья, — думал он, обнимая Ванни за плечи. — Обретение счастья в чувственных наслаждениях или поиски прекрасного — вот самый восхитительный, самый многообещающий путь, когда-либо открывавшийся передо мной. И это существо, названное по заведенной традиции моей супругой, есть самое эстетичное, самое желанное средство пройти по этой дороге до цели и не сбиться в пути».
Ванни шевельнулась в его объятиях, ловя взглядом его глаза, глянула снизу вверх.
— Пока я собиралась, приходил Уолтер Нусман.
— Вовсе не трудно догадаться. И конечно, с посланием от Поля.
— Да… ты знаешь? — сказала она. — Все наши так удивлены неожиданностью и быстротой произошедшего. И я, — она вдруг улыбнулась, — представь, и я тоже! Нет, только не подумай, что я жалею, — нет — просто мне еще никак не представить и не понять…
— В этом нет ничего странного, — сказал Эдмонд.
— И ты, и ты тоже удивлен — удивлен совсем, как я?
— Я — нет. — Он мог позволить себе быть искренним; запутавшаяся в силках птичка уже сидела в клетке. — Я ведь играл.
— Ты хочешь сказать, что выдумывал, сочинял, — Ванни засмеялась. — Мужчины всегда так поступают с девушками — особенно влюбленные мужчины.
— Я никогда не лгу, — возразил Эдмонд, — ибо никогда не видел в этом необходимости, никогда. Твоя любовь — есть заранее спланированное событие. Первый раз я увлек тебя в «Венеции» — ты была безвольна и не могла сопротивляться. Вчера я поймал тебя во второй раз — насытил едой, от которой тебе захотелось спать и убаюкал речами, подготовив таким образом к тому, чтобы стать жертвой чужой воли, которая сильнее твоей; и уже потом поставил в положение, где твои стыдливость, воспитание, чувство собственного достоинства, наконец, изменили тебе и вынудили признаться в любви ко мне. Ты была заранее обречена, слишком тщательно были продуманы детали этого эксперимента.
Тень ужаса, тень болезненной обиды промелькнула на ее лице, и он замолчал. Но это были лишь тени чувств, а не взрыв эмоций, которые он предвидел и почти ожидал.
— Эдмонд! Эксперимент! Ты говоришь так, словно я значу для тебя не больше всех этих вещей? — Пренебрежительным жестом она обвела клетки, приборы, машины и ждала ответа.
— Ты значишь для меня гораздо больше, дорогая. Ты мой символ прекрасного, мой единственный пригласительный билет в мир счастья. Отныне и навсегда все остальное станет лишь ничтожной забавой.
Эдмонд был доволен. Прирученная птичка смирно чирикает в клетке и даже не понимает, что уже поймана. «И это, — размышлял он, — есть успешный финал подготовки, дающий начало самому эксперименту. И если я действительно его прообраз, попробуем погрузиться в атмосферу исследования значимости любви для сверхчеловека».
Он знал, что Ванни хорошо в его руках, и она уже не думает о только что прозвучавшем откровении, ибо в сознании ее живет мысль, что все делалось с единственной целью добиться ее и оправдывалось желанностью этой цели. Он привлек ее еще ближе и ласкал гибкое тело своими длинными пальцами. И снова она подчинилась безропотно, и, когда ее одежды упали к ногам, два его разума-близнеца вдруг захлестнула волна каких-то непривычных чувств, и они забыли на время, что рождены для холодных логических размышлений. И тогда Эдмонд подхватил обнаженное трепетное женское тело, и отнес туда, где некогда рожала его безответная, робкая Анна.
И на смятых простынях вдруг напряглась, забилась Ванни.
— Эдмонд! Здесь кто-то есть.
Она как-то чувствовала его раздвоенность.
— Здесь нет никого, дорогая. Это тени пугают тебя. — Он успокаивал ее, ласкал это трепетное тело, и она отвечала, и страстные, прерывистые вздохи обжигали его лицо. «Дыхание Чейн-Стокса», — отметил он, и это было последнее, что логически могли оценить его сознания, ибо в ту же секунду сам провалился в бездну экстаза, и крик его, и стоны женщины слились в одну победную песню.
Потом он лежал без движения и сил в тишине затихающих всхлипов Ванни, и тогда сжались его пальцы в странные кулаки.
«Сверхчеловек! — злобно глумился он над собой. — Ницше — Ницше и Гобино вместе взятые! Не ваши ли тени сейчас хныкали у моего брачного ложа?»
Глава седьмая
МЕДОВЫЙ МЕСЯЦ МЕЧТЫ
Эдмонд проснулся с непривычным ощущением разбитого, непослушного тела. И вместе с усталостью опять вернулось мрачное предчувствие тщетности и никчемности бытия. «Это избитая истина, — размышлял он, откинувшись на подушки, — что наслаждение достается ценой боли. Все в космосе состоит в равновесии и за все, что оказывается у твоих ног, приходится платить ответную цену — платить до последнего знака после запятой». И закончила вторая его половина: «Если так, то по крайней мере я все же принадлежу к человечеству, ибо и тут желания мои превосходят мои возможности».
Зато Ванни поднялась счастливой; напевая тихонько, пробежала по дому, познакомилась на кухне с флегматично встретившей ее Магдой, и лишь совсем немного погоревала о предательстве Эблиса. Черный кот сразу же не полюбил новый дом и его хозяина и спокойно, без последнего прости, как и принято у существ его породы, таинственно растворился в черноте ночи.
Теперь уже Ванни основательно занялась исследованием своих владений; нашла в старинной обстановке многое из того, что достойно восхищения, и еще многое из того, что дала себе слово переделать. Мрачная библиотека, с воздвигнутым над камином черепом, произвела на нее гнетущее впечатление. Ей показалось, что прячущиеся в углах тени обязаны своему рождению этим старинным фолиантам, создающим тревожную, невидимую глазу ауру. Она взяла наугад несколько книг, полистала, поняла, что ей неинтересно, поднялась наверх раскладывать свои вещи и там обнаружила, что Эдмонд встал и исчез, скрывшись, без сомнения, за дверями своей лаборатории. Но все равно она чувствовала себя безмерно счастливой. Поль, Уолтер и все прочие ее друзья бесследно исчезли из ее памяти, и случилось это, наверное, в тот самый момент, когда в судьбе ее появился Эдмонд, — всего-то три вечера тому назад. Ей вдруг показалось, что она переродилась в совершенно другого человека, с абсолютно другим характером.
Спускаясь помочь накрыть завтрак, Ванни нашла своего молодого мужа в библиотеке. Наверное, чтобы смягчить сырую прохладу наступающей осени, он развел огонь и сидел у камина, лениво листая страницы серого книжного тома — лениво, словно не читая, а лишь бесцельно скользя по ним взглядом. Ванни смотрела сквозь распахнутую дверь и в свете огня, отбрасывающего слабые блики на тонкие черты бледного, возвышенного чела сидящего перед ним человека, ей почудилось нечто средневековое и ужасно романтическое. «Как студент со старинной гравюры», — подумала она, на цыпочках пробралась в комнату и села рядом с ним в массивное кожаное кресло. Он обнял ее, и, склонив голову, Ванни заглянула в открытую книгу.
— Какие смешные, будто курица водила лапой, буквы! Что ты читаешь, милый?
Эдмонд откинулся на спинку кресла.
— Единственный сохранившийся том трудов Аль Голла Ибн Джейни, моя дорогая. Это имя что-нибудь говорит тебе?
— Гораздо меньше, чем просто ничего.
— Монах-отступник, принявший магометанскую веру. Его книги забыты совершенно; никто, кроме меня, не читал этих страниц вот уже почти пять веков.
— О-о! Так о чем они?
Эдмонд перевел открытую страницу, и Ванни слушала, поражаясь. «Тарабарщина», — было первой ее мыслью, как вдруг холодный озноб заставил все тело ее содрогнуться. Смысл этого безумного богохульства был мало понятен ей, но ощущение ужаса, исходившего от каждого рожденного Эдмондом слова, окутал ее, окружил, надвигаясь, и она вскрикнула:
— Эдмонд! Остановись!
Он замолчал, потрепал ее по руке, и тогда Ванни встала и отправилась на кухню, к Магде, и, пока шла, ее преследовало какое-то странное видение, словно гигантская тень кралась за ней — бесформенная, расправив огромные крылья, неотступно и незримо кралась, приплясывая, за ее спиной черная тень и, не желая расставаться, несколько томительных минут жила в залитой солнечным светом кухне. Здесь, в прозаическом общении с Магдой по поводу меню завтрашнего обеда и ревизии оставшихся припасов, Ванни наконец пришла в себя.
Закончив поздний завтрак, они снова вернулись в библиотеку. Эдмонд сел в свое привычное кресло перед черепом Homo, а Ванни у его ног примостилась на маленькой скамеечке. Внимание ее привлекла игра теней на написанном маслом маленьком пейзаже.
— Эдмонд, мне не нравится эта картина.
— Я ее перевешу в лабораторию, дорогая. — Интерес к размышлениям о скрытой сути этой мазни давно прошел, и уже не волновала его маленькая картинка неизвестной Сары Маддокс.
— И еще, Эдмонд.
Глядя на нее, он улыбнулся.
— Поедем ли мы куда-нибудь ненадолго? Нет, если ты не хочешь, тогда нет… но мне хочется маленькой передышки, чтобы приспособиться, привыкнуть. Все так быстро случилось.
— Конечно, Ванни. Я понимаю. В любое место, какое ты выберешь.
Ванни так и не узнала, путешествовали ли они по-настоящему. Вместо того, чтобы приспособиться к нахлынувшим переменам, реальность бытия стала ускользать от нее, как ускользает меж пальцев тающий в ладони кусочек льда. Путешествие — если это действительно было путешествие — оказалось невероятным, немыслимым, хотя временами принимало вполне законченную форму реальных красок и образов. Был день и была ночь в Новом Орлеане — она отчетливо помнит ошеломившие просторы Канал-стрит, — где испытала исступленное счастье любви Эдмонда, и еще какие-то места, где они были вдвоем, чтобы потом, без видимого перехода, снова оказаться в Кенморе. И тут же в памяти оживали другие города и другие страны, которые не могли — и она точно это знала — существовать в реальном мире. Долгие дни они шли по жгучему, кроваво-красному песку пустыни, жадно глотали воду из меха, который нес на плече Эдмонд и, чтобы не умереть от голода, ели кувыркающиеся в воздухе, словно это картошка в кипятке, похожие на грибы поганки невиданные существа.
И была страна, где они кутались в меховые шкуры, но все равно страшно мерзли по ночам, а дни были серые, тоскливые, и висевшее над горизонтом красное солнце казалось ничуть не больше суповой миски. А однажды, замерев неподвижно, смотрели, как над ними пролетало огромное, отдаленно напоминавшее те пустынные грибки поганки существо. Оно летело слишком высоко, чтобы разглядеть его хорошенько, но и так было понятно, что летело с разумным упорством, преследуя только ему известную цель.
И было время, когда они стояли на пологом склоне холма и видели под собой размытые туманом огни странного города. Эдмонд шептал ей какие-то тревожные слова, ибо там, внизу, в этом странном городе притаилось черное зло, и, наверное, оттого рука ее так сильно сжимала стальную трубку длиной в шесть дюймов. Она так и не вспомнила, чем закончилось это приключение, но сохранила ощущение невиданной разрушительной силы, таившейся в этой маленькой стальной трубке.
И еще было много вечеров в доме на Кенмор-стрит, когда, откинувшись на спинку кресла, Эдмонд сидел у камина, а Ванни танцевала для него — танцевала, откинув прочь стыдливость, самозабвенно, с каким-то первобытным наслаждением отдаваясь красоте танца и радуясь послушной легкости своего тела; огонь камина черным углем рисовал на стенах ее тонкий, колеблющийся силуэт, и ее странный супруг смотрел на нее с выражением такого неподдельного восторга и восхищения, что она бы, не задумываясь, умерла ради повторения этих минут счастья. В один из таких вечеров он скинул с нее одежды, обнажив ничем не прикрытую белизну кожи, и укутал в мантилью переливающегося багряного шелка; и в ту ночь, при робком свете камина, ее танцующее тело сверкало и переливалось, подобно разящему лезвию стального клинка. И казалось, что даже маленький череп обезьянки Homo восторженно провожал пустыми глазницами каждое ее движение, а пропитанные пылью веков, пожелтевшие страницы древних фолиантов источали райское благоухание фимиама. Да пребудет вовеки незабываемой эта ночь неземного экстаза! Никогда более не казался ей Эдмонд таким нежным, искренним и человечным, как в ту ночь любви.
Но капля за каплей, оставляя ее маленький мирок, уходила из ее сознания реальность бытия. Массивные стены дома вдруг начинали изгибаться и дрожать, как картонные декорации театральной сцены; дубовые панели дверей вдруг окутывал непонятный туман, а кресла сами собой двигались, покидая привычные места. Даже знакомая улица за окнами расплывалась, растягивалась вширь, скрываясь за серой мглой клубящегося белесого дыма. Она уже не могла читать, пугаясь наползающих на нее из темных углов мрачных, причудливых теней. Медовый месяц укутал туманной пеленой ее маленькое напряженное до предела сознание; реальность и фантазия смешались и стали неразделимы. Все, что раньше, храня простую, законченную форму, так покойно и привычно окружало ее, нынче стало зыбким, эфемерным, а таящиеся по углам тени, наоборот, приобрели устрашающую реальность.
Нельзя сказать, что Эдмонд следил за крушением психики Ванни с холодным безучастием жестокого экспериментатора; поставленный опыт весьма неожиданно затронул некие чувственные струны и его души, о существовании коих он не знал и до сей поры даже не догадывался. И для него все творящееся вокруг не проходило бесследно, ибо все сильнее и сильнее окутывал его туман непонятной, лишавшей жизненных сил истомы. Проницательный анализ мгновенно выявил этот неучтенный в разработке эксперимента, неведомый Х-фактор.
«Я и Ванни — мы два чужеродных друг другу существа, — заключил он. — Она не способна духовно выдержать близость со мной, я же не способен на это физиологически. Наша любовь — это любовь орла к молодой оленихе, и если каждый в своей среде представляет вполне достойное существо, то орлиный клюв слишком остер для мягких губ, а задок оленихи слишком неутомим для птичьих достоинств. — От этих мыслей черты его лица сложились в некое подобие мрачной улыбки. — Но во всем этом продолжают существовать некие компенсирующие недостатки прелести».
Развязка приближалась и свершилась с неотвратимостью. В оковах столь неестественного союза первой лишилась сил Ванни. Застыв на пороге стрельчатой арки дверей библиотеки, Эдмонд увидел распростертую на полу, с багровым кровоподтеком на переносице Ванни, к чьей пурпурной мантии, пытаясь лизнуть, уже подбирались жадные языки пламени камина. Он поднял ее, уложил на свое кресло, привел имеющимися под рукой средствами в чувство; но еще несколько минут девушка казалась невменяемой и испуганно жалась к нему.
— Оно вышло из стены, — шептали ее губы. — Оно вышло из стены, и у него были рваные, зазубренные крылья.
— Ты надышалась газом от камина, — говорил он, гладя ее волосы. — Ты потеряла сознание и ударилась о каминную полку.
— Нет! Я видела это, Эдмонд. Оно махало крыльями и летело прямо на меня!
— Тебе стало дурно, и ты ударилась головой, — настойчиво повторил Эдмонд. Он заставил ее подняться и повел наверх, в спальню.
— Я видела! Я видела это! — продолжала истерично шептать Ванни. — Оно размахивало крыльями, летело на меня, и в глазах его было такое…
Осторожно поддерживая, он уложил ее на подушки, тонкие длинные пальцы коснулись лба девушки, и взгляд его, ставший вдруг тяжелым и напряженным, встретился со взглядом ее молящих, испуганных глаз.
— Ты не видела никаких призраков, дорогая, — сказал он. — И отныне не будет больше никаких призраков и теней. Теперь ты будешь спать. Ты очень хочешь спать, дорогая.
И Ванни послушно заснула. Эдмонд на мгновение задержался у ее постели, а затем, ступая осторожно, вышел из спальни. Снова вихрь непривычной и непонятной жалости ворвался в его душу.
«Я не имею права погубить ее, — подумал он и повторил беззвучно и яростно. — Я не должен погубить ее».
Глава восьмая
МАТЬ ЕВА
Прошло несколько дней, прежде чем Ванни начала понемногу приходить в себя; она еще продолжала с отсутствующим видом и в пурпурной мантией на плечах, не находя себе места, бродить по дому, но таящиеся в темных углах тени уже не пугали ее, и стены дома оставались неподвижными. Эдмонд проявлял трогавшую ее заботу и большую часть своих вечеров проводил с ней, развлекая отточенными, как кинжальное лезвие, комментариями, забавными, наверное, выдуманными историями и описаниями, но видения прекратились, и она уже не становилась их реальным участником, наверное, потому, что их совместные беседы не выходили за рамки доступных ее пониманию общих мест. Как бы невзначай, он ликвидировал облигации, которые, принося незначительный доход, обеспечивали ее скромное существование, и купил акции различных компаний, за два месяца их союза резко поднявшиеся в цене. Ванни еще не вставала с постели, когда он пришел к ней, держа в руках целую пачку сертификатов. Объяснил, что принял решение продавать, для чего требовалась ее подпись.
— Сегодня лишь глупцы в бездумной радости могут потирать руки. Подъем курса не продержится и до конца этого месяца, — говорил он откинувшейся на подушки Ванни.
А про себя отметил, что легкие деньги возбуждают ее. Ванни никогда не была близка к нищете, но и никогда не испытывала сладкого ощущения полной свободы, дарованной материальной независимостью. Оказывается, она была знакома с жаргоном Улицы, видно, Уолтер и остальные в ее старой компании не остались в стороне от безудержной биржевой гонки, и поэтому он не удивился, услышав:
— Почему ты решил продавать на подскоке, дорогой? Будет ли это разумным?
— Более чем разумным, дорогая. Это будет единственно правильным решением. Воздушный шарик надули слишком сильно — вот-вот он лопнет. Доходы наши даже в этом году и в этом городе можно считать вполне достойными. Большее станет только обузой, ибо потребует серьезного управления. Я же не намерен взваливать столь тяжкий груз на свои плечи.
Доверие к нему у Ванни было безграничным, и более она не задавала вопросов.
Через несколько дней она снова была на ногах, и, если не считать выражения задумчивой отрешенности в беспричинно застывающем на одной точке взоре черных глаз, она снова была прежней Ванни, и по-прежнему смеялась над маленькими житейскими недоразумениями, и снова казалась счастливой, наверное, потому, что казаться счастливой было самым простым. Принеся с собой ранние вечерние сумерки, наступил октябрь; она прожила рядом с Эдмондом вот уже восемь недель и нисколько не скучала по своему бывшему окружению.
После ее выздоровления Эдмонд вернулся к своему привычному жизненному расписанию. Первую половину дня он проводил в городе, где, не слишком обременяя себя, занимался житейскими проблемами их маленького семейства, а вечера — большей частью в лаборатории или в библиотеке. Ванни привыкла к его уходам и возвращениям, приспособив под них вращение машины их семейного уклада, безусловно, не без помощи Магды, взявшей на себя основное бремя забот и несущей их с прилежанием и сноровкой дарованного двумя десятилетиями службы опыта.
Покойно катились дни, но почему-то все чаще переставала Ванни ощущать себя счастливой. Эдмонд изменился. Он продолжал оставаться к ней добрым и предупредительным, он продолжал быть в меру участливым и заботливым, но уже не было тех безумных вечеров у пламени камина. Непреодолимый барьер — невидимая постройка Эдмонда выросла между ними, разделив, как тяжелые запоры двух тюремных камер. Он разлюбил ее? Ее зовущее, дышащее любовью тело стало постылым?
Так час за часом уходили в прошлое дни горестных раздумий. Может, во всем этом ее вина, но тогда в чем именно? Она не находила ответа и, теряясь в догадках, все чаще в задумчивой отрешенности возвращалась в памяти к тем, казалось, уже таким далеким ночам счастья.
Тогда она решилась сделать сладострастной приманкой свое тело — свое самое сильное оружие. Она решилась на такое, что еще несколько недель назад не представила бы даже во сне. Она танцевала для Эдмонда, как могла танцевать перед своим возлюбленным божеством разве что бесконечно преданная жрица, — танцевала едва прикрытая полупрозрачным накидками, не прячущими, а, наоборот, раскрывающими прелесть и гибкость ее зовущего тела. И хотя она всей сутью своей ощущала, что он вовсе не холоден и не безразличен, наградой ей было лишь смущенное выражение восхищения на лице любимого. Жертва ходила рядом с наживкой, но так и не осмеливалась проглотить ее.
Настала последняя неделя октября. Дни стали заметно короче, по радио исполняли новые песни, а шатающаяся биржа, наконец, рухнула и рассыпалась с потрясшим мир грохотом, который, наверное, не услышала одна Ванни, ибо продолжала теряться в догадках и мучиться от равнодушия Эдмонда. Наверное, тогда впервые в памяти ее всплыло употребленное им выражение «эксперимент», доставившее непроходящую боль.
К этому добавилось ощущение чужеродности ее мужа и остального мира. Между ним и другими мужчинами существовало безусловное отличие — отличие настолько неуловимое, что она не могла выразить его словами и тем более найти достойное сравнение. Это Ванни волновало все же меньше, чем холодность Эдмонда, потому что она как-то сразу приняла за данное его безусловное превосходство над остальными, и если бы это отличие и превосходство ограничивалось лишь физическими проявлениями — глаза, руки, — она бы не стала уделять этому столь большого внимания — что есть, то есть, и ничего с этим уже не поделать. Но порой, а со временем все чаще и чаще, она пугалась от несхожести совсем иного рода — заключенной в странном течении, нечеловеческой природе происхождения самой сути его мысли. Время от времени она чувствовала это в случайно оброненной фразе, а иногда это принимало и вовсе устрашающие формы. Танцуя для него в одну из ночей, Ванни вдруг с ужасающей откровенностью поняла, что из кресла на нее смотрят два человека; она безошибочно чувствовала, как этот — другой — каждое ее движение провожает жгучим, исполненным страстного желания взглядом. Она замерла в оцепенении, бросила короткий взгляд на Эдмонда и, содрогаясь, увидела, как с его тонкого лица смотрят на нее две пары глаз. И видение это повторялось вновь и вновь, и теперь она уже полностью уверовала, что за желтыми зрачками Эдмонда таится еще кто-то, неведомый и потому страшный. Ноябрь принял в свои объятия молодую испуганную женщину, в которой проснулась изголодавшаяся мать Ева и настойчиво требовала пищи.
Глава девятая
ЕВА ВОССТАЕТ
Если утверждать, что Эдмонд не знал о метаниях Ванни, значит, погрешить против истины. Он читал ее мысли, как раскрытую книгу, — до последнего слова. И тем не менее, наверное впервые за прожитые годы, оказался бессилен что-либо изменить. Продолжить смертельную близость первых недель? В этом он видел неизбежную трагедию для них обоих. Объяснить ей все? Невозможно, ибо и сам до конца не понимал происходящего. Выгнать ее? Жестокость — не меньшая той, с какой он мучает ее сейчас. Он был потрясен силой чувства, им самим пробужденного, в этом зовущемся его женой существе. Простого чувства под названием — любовь.
«Я слишком хорошо вжился в роль Эрота, — размышлял он. — И мои стрелы нанесли слишком глубокие раны». И за первой повторила старую мысль вторая половина сознания: «Нельзя винить ни ее, ни меня, ибо вина заключается в неестественности самой природы нашего союза. Продолжение нашей интимной жизни убьет меня и сведет с ума Ванни. Ее сила и моя сила стремятся попасть в самые больные, самые уязвимые точки другого. Мы — кислота и щелочь, чье воздействие друг на друга приводит к реакции нейтрализации — то есть к взаимному уничтожению. Ни один из нас не способен выдержать влияния другого».
Так он думал и со дня на день откладывал решение в тайной надежде, что придет время и появятся некие новые элементы и помогут найти выход. Только третья сила — сила, пока неведомая и далекая, — могла нарушить это губительное для них обоих равновесие и подтолкнуть его интеллект к разрешению тупиковой проблемы. По своему обыкновению, собираясь в это ничем не примечательное утро в город, он не мог знать и потому не предвидел, что так желанная им третья сила уже готова к действию. Не предвидел, наверное, еще и потому, что разум его был поглощен расчетом вариантов давно предвиденной финансовой ситуации.
«Система пережила точку предельного роста, — размышлял он. — Из немногих возможных рациональных путей возрождения здания всеобщего благоденствия я вижу лишь один реальный — пожирающую людские массы войну. Эти с недалекими умами людишки все-таки научились управлять своим обществом и, ошибаясь и путаясь, все же дойдут до столь желанной цели: процветания, как случалось и в давние времена, когда падения сменялись взлетами. Это довольно гостеприимная и добрая земля, во все времена гарантировавшая человечеству высокий процент при рискованной игре. Вполне возможно, что через несколько лет какая-нибудь индустрия явит на свет новую иллюзию, которую вновь примут за процветание. Иллюзия, подобная получившему массовый кредит доверия автомобилю».
Увидев на пороге дома мрачного Поля, с копной соломенных волос в большем художественном беспорядке, чем раньше, Ванни испытала истинный прилив теплоты и удовольствия от пробуждения далеких воспоминаний.
— Поль! Как я рада, что ты пришел.
Поль был смущен, подавлен и, видимо, от переживания собственных страданий все никак не мог решиться посмотреть Ванни прямо в глаза. Тогда она взяла его за руку, провела в гостиную и усадила на диван напротив себя.
— Расскажи мне о себе, милый. — Поль неопределенно пожал плечами.
— Почти голодаю.
— Извини. — Увидев, как вздрогнуло лицо Поля, как ему неприятно ее, пускай искреннее, проявление жалости, Ванни поспешила сменить тему.
— А как поживает Уолтер?
— У него плохо с головой! Играл на бирже и в прошлый четверг доигрался окончательно.
Не к месту, но Ванни испытала прилив гордости за мужа.
— Эдмонд продал наши еще десять дней назад. Он говорил, что такое обязательно произойдет. Он говорил, что все это только начало.
— Тогда он или Бабсон, или сам Сатана, — произнес Поль и, вдруг заметив, как, пугаясь, вздрогнула Ванни, впервые с момента встречи с пристальным вниманием вгляделся в ее лицо. Вгляделся и в глубине этих черных глаз уловил застывшее, отрешенное выражение. — Что с тобой, Ванни?
— Ничего… что ты такое придумал, глупенький! Что со мной может быть?
— Ты стала другой. Не такой задиристой и смешной, как раньше. Ты стала серьезной.
— Я проболела несколько дней, милый. Ничего страшного.
— Он хорошо с тобой обращается?
— Не будь глупым!
— Ты счастлива с ним, Ванни? — настаивал Поль. — Ты так изменилась!
Ванни взглянула на Поля с плохо скрываемым выражением растерянности. Она была удивлена — оказывается, все ее беды написаны на лице… или их могут увидеть и прочесть только очень любящие глаза? Она почувствовала угрызения совести и одновременно сострадание к Полю. Действительно, так низко поступить! Перед ней сидел ее Поль — тот самый Поль, который любил ее, и которого она так беззаботно и жестоко сбросила со счетов. Тогда она протянула руку и, пропуская сквозь пальцы, коснулась его мягких волос. И с этим жестом что-то сладкое шевельнулось в ней — это тело ее жаждало и просило любви — любви, не данной ей мужем. Она отдернула руку и, захваченная порывом чувственной страсти, на мгновение зажмурила глаза. Поль подался вперед, смотрел на нее, не спуская глаз.
— Что с тобой, Ванни?
Взволнованный голос заставил ее очнуться.
— Ничего. Наверное, все еще немножко нездорова.
— Выслушай же меня хоть немного, Ванни. Я не собираюсь прятаться, не уплатив по счету. Я потерял тебя, и с этим уже ничего не поделать. Но неужели ты и сейчас не понимаешь — я был тысячу раз прав, отказываясь привести его к тебе. Я хотел тебя и должен был за тебя бороться. Ты ведь все понимаешь…
— Да, Поль. Ты был прав.
— От боли я стал как бешеный, Ванни. Я думал, это твоя подлая выходка отпихнуть меня так — так беззаботно и весело. Я думал, что заслужил хотя бы объяснения, возможности молить о прощении, если в чем-то была и моя вина, — Поль на мгновение замолчал. — Сейчас, сейчас я ничего уже не понимаю. Ты изменилась. Я с трудом узнаю в тебе прежнюю Ванни. Наверное, ты так поступила потому, что не могла поступить иначе.
— Да, милый. Поверь мне, я не хотела причинить тебе боль.
— Не надо об этом, Ванни, не надо. Разве сейчас это имеет значение? Это тогда мне было очень плохо… все время чувствовать на губах горькую сладость твоих поцелуев. Их вкус преследовал меня так мучительно долго.
— Если хочешь, поцелуй меня снова, Поль. — Он криво усмехнулся.
— Нет, спасибо, дорогая. Я знаю цену поцелуям милых замужних дам — в них может быть все, что угодно, кроме огня. Такое же удовольствие, как затягиваться потухшей сигаретой.
С трудом подавив неожиданно охватившее желание вновь повторить предложение и непременно настоять на своем, Ванни не решилась продолжать обсуждение, сочтя благоразумным сменить тему. Они проговорили час, и ощущение возврата былой близости, простоты и искренности общения охватило их безраздельно, и Ванни вдруг почувствовала себя прежней, беззаботной и счастливой Ванни. Поль был такой живой, такой настоящий! Он — кто считал себя поэтом, личностью тонкой духовности, ценителем всего прекрасного — каким все же простым он был в действительности — каким простым, человечным и понятным! Совсем не такой, как чародей этого дома, могущий заставить грезить наяву, могучий творец, способный вызывать призраков и оживлять спящие в темных углах черные крылатые тени! А теперь рядом Поль — простой и любящий!
«Но ведь он не Эдмонд! — думала она. — Он не Эдмонд. Я без усилий могу снова сделать Поля своим рабом. Он такой милый, такой нормальный, такой умный, наконец. Но он не охваченный пламенем, необузданный, все подчиняющий своей силе волшебник, которого судьбой предназначено мне любить всю жизнь! — Она почти не слышала, что говорит Поль, снова и снова в мыслях своих возвращаясь к Эдмонду. — Боже милостивый! Как бы я хотела, чтобы Эдмонд любил меня, как любит Поль!»
Так прошел их час. И с приближением полдня все явственнее стали напоминать о себе забытые домашние дела. Она вдруг услышала, как гремит на кухне кастрюлями старая Магда, и с улыбкой вспомнила, что Поль, не замечая, никогда не придавал значения времени. Ей нужно напомнить ему об этом.
— Скоро ленч, дорогой. Я хочу попросить тебя остаться, только, боюсь, еды на тебя, меня и Эдмонда может не хватить — ты так неожиданно навестил нас.
Она не знала, стоило ли ей открыто сказать о своих сомнениях, о желанности встречи своего гостя с Эдмондом. Не потому, что сомневалась в тактичном поведении мужа — ее, безусловно, больше беспокоило, хватит ли у Поля выдержки в подобной ситуации вести себя деликатно. Но Поль и сам прекрасно все понял.
— Благодарю, — сказал он, скривив губы в горькой усмешке. — Но в его обществе вряд ли смогу чувствовать себя легко и свободно.
Он встал откланяться, и Ванни пошла провожать его до дверей с каким-то странным ощущением, что с его уходом ее покидают воспоминания прежних беззаботных дней. Но не жалела, что те дни прошли и нет к ним возврата, ибо сейчас она — частица души, частица плоти Эдмонда и будет этими малыми частицами столько, сколько он пожелает… Просто в воспоминаниях прошлого жило свое неповторимое очарование.
— Поль, милый!
Он остановился у дверей.
— Ты ведь придешь снова, ведь правда придешь?
— Конечно, Ванни. Я буду приходить так часто, как ты позволишь, — если хочешь — завтра.
— Нет, только не завтра, — и тут же подумала, как бы это было замечательно. — Приходи утром в среду, хорошо?
Он ушел. И короткую минуту Ванни сквозь стекло парадной двери провожала глазами его сгорбленную фигуру, и на губах ее играла задумчивая, немного грустная улыбка. Но скоро должен был вернуться Эдмонд, и она отвернулась от двери, чтобы идти на кухню к Магде, и внутри ее крепким сном спал мятежный дух древней Евы.
Глава десятая
ЯБЛОКО В РАЮ
Не станем утверждать, что в браке Эдмонд был совершенно несчастен, но и не нашел в нем средства исполнения всех своих желаний. И если еще продолжал восхищаться сверкающей прелестью супруги, то все равно был лишен общества, которого жаждал, и продолжал оставаться в одиночестве, как и раньше. Нигде он не мог найти понимания, и вынужденные беседы ограничивались темами и высказыванием точек зрения, казавшимися ему слишком элементарными. Как и прежде, Эдмонд все чаще уходил в себя, где общение ограничивалось рамками восприятия двух его независимых сознаний. Он продолжал читать, но читал со все убывающим интересом, а значит, со всевозрастающим ощущением скуки, ибо философия, литература, наука — все это стало приобретать горький привкус давно известного, раздражало его безмерно, а драгоценный камень непознанного отыскать стало почти невозможно. Наш герой начал понимать, что истощил все доступные ему запасы сокровищницы человеческого разума и возможностей: сама человеческая природа и результаты ее трудов были известны ему в такой степени, что более уже не могли ни увлечь, ни взволновать. И, придя к такому скорбному выводу, большую часть времени он проводил, погруженный в собственные мысли. Источником их стали забытые на время практических экспериментов, отвлеченные, чисто теоретические рассуждения взаимосвязаных понятий общего и частного. Понятные только ему рассуждения в основном касались областей философии, как, к примеру, вот это:
«Фламмарион — личность ума проницательного — хотя ход мысли его есть скорее демонстрация ограниченности человеческого разума, чем истинной способности к проникновению в суть вещей и событий, все-таки сумел разглядеть отблеск одного примечательного факта. Как утверждает Фламмарион: что может случиться в окружающей нас вечности, обязано произойти, или, другими словами, — на временном отрезке достаточной длины обязана произойти вся допустимая и возможная комбинация реальных событий. И, отталкиваясь от этого умозаключения, он приходит к выводу, что поскольку вечность существует не только впереди нас, но и за нашими спинами, то есть как в будущем, так и в далеком прошлом, то вполне закономерно утверждение о законченности всех возможных событий — ибо что должно произойти, обязательно когда-то происходило. Утверждение вполне похожее правду и достойно всестороннего рассмотрения».
И, подхватывая идею, вторая часть его сознания одновременно объявляла свой вердикт: «Совершенно ошибочная теория, ибо в основе ее лежит определение Фламмарионом Времени как одномерной субстанции. В результате чего он рисует бесконечной длины линию, ставит на ней точку, определяющую настоящее, и утверждает: так как слева от этой точки существует бесконечное множество других точек, значит, и абсолютно все возможные точки-события находятся на этой прямой. Очевидное заблуждение, ибо такое же бесконечное количество точек находится как по одну, так и по другую сторону этой прямой! И в действительности существует не одно Время, но бессчетное количество иных — параллельных — Времен, как заключает в своей маленькой, приятной сердцу моему, фантазии Эйнштейн. Каждая система, каждая отдельно взятая личность обладает своим маленьким отрезком времени, и они могут пересекаться, но совсем не так, как думал и верил Фламмарион».
Так рассуждал Эдмонд, чувствуя все большую неудовлетворенность от ставших тесными ему рамок общения внутри своего сознания, ибо не только Ванни, но и все окружающее человечество отвергалось им, как недостойное осознать и понять ход его мыслей. Даже Ванни с ее огромным желанием просто физически была не способна понять своего странного мужа.
Нельзя сказать, что она не пыталась; напрягая до предела свой маленький, но не лишенный остроты разум, она предпринимала отчаянные попытки увлечь его; извлекала из глубин памяти все то достойное, что когда-то запомнила из книг, и задавала вопросы, и с напряженным вниманием выслушивала порой находящиеся вне пределов ее понимания ответы. Эдмонд никогда не отталкивал ее, всегда был готов выслушать, терпеливо, с предельно ясными подробностями удовлетворяя ее любопытство, но при этом она всякий раз понимала, что интерес его в общении с ней лишь видимый, поверхностный; она чувствовала его стремление к упрощению, как упрощают в объяснениях маленькому и, следовательно, неразумному ребенку. Это обижало, волновало и приводило ее в замешательство. «Я совсем не дурочка, — говорила она себе. — Я всегда имела свое мнение — мнение, с которым считались в кругу моих прошлых знакомых, многие из которых считались блестящими умами. Значит, это просто мой Эдмонд такой замечательный — замечательный, как никто другой в этом мире».
Но если с интеллектуальным превосходством Эдмонда она еще как-то могла смириться, то его физическое к ней равнодушие угнетало безмерно. Кажется, теперь Эдмонда вполне удовлетворял лишь процесс созерцания прекрасного, и в те моменты, когда Ванни принимала облик, по ее мнению не способный не волновать, он всякий раз отзывался выражением истинного восхищения, но ласки его были так бессердечно редки, и короткие мгновения экстаза были лишь бледной пародией всепоглощающего обвала чувственного наслаждения первых недель! Предвидя трагический финал, Эдмонд отказывался возрождать столь гибельную для них обоих физическую близость, и, не догадываясь об этом, Ванни напрасно танцевала перед ухмыляющимся черепом Homo.
«Я сделалась не более чем украшением, миленьким домашним животным, пляшущей заводной куклой, — с тоской говорила она себе. — Я не могла ничего дать ему в духовном общении, а теперь и тело мое надоело и стало постылым». Она чувствовала себя предельно уставшей, старой и никому не нужной. Однажды узнавшее ласку, тело ее с непрекращающейся настойчивостью требовало ласки все новой и новой.
С завидной частотой повторяющиеся утренние визиты Поля служили ей в какой-то мере слабым утешением, хотя бы потому, что в них она обретала утраченное чувство дружбы. Его искренняя преданность льстила растоптанному чувству собственного достоинства, не давая окончательно угаснуть тлеющим искоркам былого пламени гордости, так бессердечно затушенного холодным безразличием Эдмонда. Видно, и Поль каким-то одному ему известным способом чувствовал ее внутреннюю неудовлетворенность, понимая, что его искренние проявления любви и привязанности уже не прогневят ее. Кипящий в груди Ванни вулкан неудовлетворенной чувственности наперекор всем условностям воспитания и приличий готов был выплеснуться огненной лавой. Приближалась развязка.
Время от времени, как это часто случалось в прошлом, Поль приносил ей на суд отрывки своих сочинений и всякий раз радовался готовности, с какой она одобряла и поддерживала его. Правда, со временем Ванни становилось это делать все труднее и труднее — то ли ее вкус под мрачным влиянием Эдмонда изменился, то ли из поэтических строк Поля исчезло еще недавно трогавшее ее вдохновение? Так случилось и в это памятное утро. Они сидели на диване в гостиной — Поль, со взлохмаченной головой, так свойственной богемному облику его художественной натуры, а она, оторванная визитом от повседневной рутины, в простеньком домашнем платье. Он декламировал короткое стихотворение, названное без всяких претензий на оригинальность просто «Осень».
Глаза ее с печалью смотрят вдаль.
Горьки ее черты и лик не молод,
Но вдруг былой огонь блеснет в очах
И на мгновение отступит холод.
Огонь затмит сокровища земли, но миг пройдет,
И смерть стучится в двери.
Она — не просто Старость, Вечности слуга,
Посланница Потери!
Закончив, Поль ждал приговора, и его молчание вернуло Ванни из состояния меланхолии и задумчивого созерцания к прозе реальности.
— Тебе понравилось? — спросил он.
— Конечно… правда, очень милый сонет, Поль, но тебе не кажется, что он… немножко простой и очевидный?
— Очевидный? — У него вдруг, как у ребенка, сделалось обиженное лицо. — Что ты, Ванни! Здесь и не предполагалась какая-то изысканная сложность, ведь это просто ощущения.
— Извини меня, милый. Наверное, я просто слушала не очень внимательно. А может быть, увидела в нем то, что не думал и не хотел ты сказать.
Поль внимательно вгляделся в черты ее лица и снова увидел в них странное, рассеянное выражение отстраненности и застывшую в глазах тревогу — все вместе создававшие картину душевной неустроенности и страданий.
— Тебя что-то мучает, Ванни! Скажи, чем я могу помочь тебе?
Не пряча глаза, она смотрела на Поля. В его яркие синие глаза, на его соломенные волосы, которые так любила, и будто очнулась, будто вспомнила нечто важное, что нельзя было забывать. Это старушка Ева проснулась и стала горько сетовать на свою судьбу, и тело Ванни заныло по тому, чего так безжалостно лишил его Эдмонд.
— Может быть, скажу, — тихо ответила она. — Поль, ты по-прежнему меня любишь?
— Ты ведь знаешь, как я тебя люблю!
— И ты по-прежнему находишь меня привлекательной? Могу ли я, как и раньше, увлечь тебя?
— Ванни! В чем я виноват, что ты так безжалостно мучаешь меня жестокими вопросами?
Нечто благоразумное, что еще жило в смятенном в это мгновение мозгу Ванни пыталось предостеречь ее. Но та половина, что была Евой, уже не слушала ее вторую, цивилизованную половину. Воспитанному правилами и наследственной моралью общества существу противостояло другое, зачатое в первородных клетках, существо, необузданное и дикое. И тогда она приняла решение, казавшееся ей в ту минуту единственно правильным. Спустив маленькую ножку на пол, Ванни потянулась к Полю всем своим изголодавшимся телом. Легкое шелковое домашнее платье натянулось, не оставляя Полю ни малейшей надежды обмануться в ее истинных намерениях.
— Поцелуй меня, Поль. Я тоже хочу тебя.
Поль подался вперед, и в ту же секунду руки любимой им женщины обвили его плечи. Как огнем ожгло его прикосновение мягких губ, и тело ее все сильней и сильнее, становясь с ним одним целым, вжималось в его грудь. В этом объятии было столько естества, столько необузданной страсти — это была совсем не та Ванни, которую он когда-то знал! И тогда руки Поля напряглись, и он еще крепче прижал к себе горячее, желанное тело.
Неожиданно она откинула назад голову, и Поль совсем рядом увидел горевшие странным блеском, широко распахнутые глаза.
— Ну что, Поль, погасила я свой огонь?
— Ванни, — прошептал он, задыхаясь. — Я не понимаю ничего! Разве ты не любишь его?
Ванни оправила платье, пересела, как и раньше, в дальний угол дивана, но щеки ее пылали, и глаза по-прежнему горели неистовым огнем.
— Нет, Поль. Я люблю его. Я люблю его так сильно, насколько способна.
— Тогда почему?..
— Выслушай меня, дорогой. Я говорю, что люблю его. Я не обманываю и не краду ничего ему принадлежащее. То, что я отдаю тебе, не значит для него ничего — это часть моя, которую он не желает, часть моя, которую он отверг. Ты понимаешь?
— Нет, — выдохнул Поль. — Я не понимаю, но и не буду просить объяснений.
— Я ничего не краду у него, — так, словно разговаривая с собой, вновь повторила Ванни. — Я живу так, как могу жить. И я делаю единственное, что предназначено мне делать. Я не знаю, есть ли на земле мудрость выше этой. И если такая существует, я оставляю ее для Эдмонда — это его провинция, а не моя.
Она подняла глаза и вздрогнула, так словно впервые увидела Поля.
— Милый, я хочу, чтобы ты сейчас ушел. Приходи завтра утром. Обещай мне, что придешь.
— Конечно, — не переставая удивляться, говорил Поль, а она уже торопливо вела его к дверям.
На обратном пути, повинуясь странной причуде, она неосознанно для себя открыла дверь библиотеки. Череп Homo взирал на нее с каминной полки и скалил зубы в усмешке — вылитой копии горькой улыбки Эдмонда.
— Знаешь, так молчи! — прикрикнула она на Homo. — Что еще я могу с собой поделать?
Не найдя ответа, маленький череп продолжал горько и загадочно улыбаться.
Глава одиннадцатая
БЕСЕДА НА ОЛИМПЕ
Безучастно взирал Эдмонд на судорожные корчи рынка, упрямо и безнадежно катящегося к краю уже второй пропасти.
Возле конторки распорядителя серой, безликой массой волновалась толпа разгоряченных джентльменов; счастливчики, у которых еще оставалось, на что покупать, в стремлении урвать на разнице, тянули дрожащие руки к бумагам, чья стоимость в сравнении с недавними ценами казалась немыслимой. На волне всеобщего психоза купить — купить во что бы то ни стало — никто не обращал внимания на стремительное падение курсов.
На мгновение выпавший из хаоса броуновского движения остановился подле Эдмонда биржевой маклер.
— Вы на редкость удачливый человек, мистер Холл. Выбрались из этой свалки как раз вовремя.
— Я позволил себе значительный запас во времени. Паника случилась ровно через неделю.
— Да-а? Это фантастика! Но сегодня вы, конечно, покупаете?
— Пожалуй, что нет.
— Как это нет? Но позвольте, есть предпосылки к росту. Сегодня вы сможете выкупить свой пакет с разницей в пятьдесят пунктов!
— Вы когда-нибудь занимались анализом предыдущих кризисов?
— Безусловно, но сейчас абсолютно иная ситуация. Прибыли великолепные, промышленность на подъеме. Масса финансовых кредитов. Временное падение курса — это не что иное, как следствие внутренней перестройки рынка!
— Совсем как при землетрясениях, — невозмутимо откомментировал Эдмонд.
Скорее забавляясь реакцией толпы, чем наблюдая за взлетами и падениями ставок, наш герой не спешил покинуть биржевой зал. Пик ажиотажа первой паники прошел; были здесь и такие, кто смотрел на закручивающиеся спиралью ставки со скучающим выражением полнейшего безразличия, большинство же, наоборот, громкими, сливающимися в единый возбужденный гул голосов репликами сопровождало любой подъем цен. Покупали Морганы. Рокфеллеры тоже покупали. Ходили слухи, что для финансовой поддержки рынка образован пул могущественных банков. Лениво вслушиваясь в обрывки доносящихся до него взволнованных фраз, Эдмонд еще некоторое время постоял в зале, а затем скорой походкой вышел на улицу.
Он стоял на пересечении Адаме и Мичиган и смотрел, как, тесня друг друга, боролись за жизненное пространство или, наоборот, с облегченным гулом клаксонов, не выдержав соперничества, стремительно скрывались в тихих боковых улицах автомобили.
«Вот они зародышевые клетки, из которых образуется истинная цивилизация, — размышлял он. — „Истинно цивилизованный человек“, в конечном счете, будет представлять собой свободный разум, заключенный в машинную оболочку».
И в то же мгновение последовало категоричное возражение его второго Я: «Существование свободного разума в механическом теле машины, независимо от обстоятельств, безусловно, приведет к полной деградации либо к запрету всех видов искусств. Искусство в его простейшем определении — есть отражение человеческих инстинктов и традиций воспитания. Поэзия, музыка, танец — все это рождено и навеяно наблюдениями за брачными играми птиц и рыб, неразделимо связано и тесно переплетено с чувственным влечением различных полов. Произведения литературы рождаются в желании перемен, в неистребимом стремлении к познанию еще непознанного. С равным правом это же можно отнести к рождению произведений живописи и скульптуры. В философии и религии заложены функции самосохранения. Лишенный инстинктов живого тела, такой свободный разум не поймет и не увидит прекрасного, а следовательно, недостоин считаться частью истинно цивилизованного существа».
Но и рациональная половина сознания нашла свои достойные аргументы: «Но искусство само по себе не несет прекрасное, ибо прекрасного per se просто не существует. Не станем же мы отрицать, что восход солнца — есть кульминация ужаса, испытываемого разумной летучей мышью; а населяющим планеты красной звезды Альдебаран зеленая растительность нашей Земли покажется отвратительным в своей непристойности зрелищем. Без наблюдателя истина и красота никогда не станут едиными категориями, ибо существовать вместе могут лишь в ощущениях. Доказательство обратного в сути своей уже содержит опровержение, ибо цивилизация есть продукт разума, а не инстинктов».
В состоянии задумчивой отрешенности Эдмонд продолжал свой путь, скользя инородным телом в потоке реально существующих, но чуждых ему существ, как вдруг — это можно было сравнить с внезапным пробуждением — два сознания его сплелись в единое целое, и он понял, что застыл в оцепенении и напряженно, более не видя никого вокруг себя, вглядывается в идущую впереди женскую фигуру. Он ускорил шаг, и ранее никогда не испытанные ощущения вдруг наполнили волнением его существо.
Женщина обернулась. Взгляды их встретились, слились в одно неразделимое целое, как два расплавленных металла сливаются в горниле раскаленной печи. Глаза — такие же светлые, как у Эдмонда, такой же напряженный, проницательный взгляд; тонкая, гибкая фигурка чуть ниже его ростом, и не вяжущееся со всем обликом выражение неестественной мужественности. Руки затянуты в черные перчатки, но само строение гибких, длинных пальцев было настолько очевидным…
Эдмонд смотрел на женщину, каждой частицей своей являвшуюся его двойником!
И пока смятенное сознание его пыталось признать и приспособиться к поражающей воображение мысли о существовании подобной реальности, некие спрятанные в глубине мозга злобные клеточки уже ухмылялись. «Свояк свояка…» — угрюмо подумал он и распушил невидимые перья.
Потом он заговорил:
— Я не мог даже мечтать о том, что ты существуешь.
Глядя ему в глаза, с проницательностью и силой, равной его собственной, женщина улыбалась.
— Я чувствовала, что ты где-то рядом.
Смешавшись с толпой, но не как неразделимая часть ее, а подобно двум малым молекулам кислорода в воздушном потоке, две странные фигуры в молчании двинулись на север. Без слов, они оба знали, что дорога приведет их к жилищу женщины. От реки они повернули на запад и шли по улицам маленьких лавок и обветшалых домов.
И когда зашли в один из них и поднялись наверх, то увидел Эдмонд клетку, похожую на бесчисленное множество подобных ей клеток, куда добровольно заточило себя человечество; разве что на стенах этой в изобилии висели карандашные наброски, акварели, маленькие сюжеты маслом, и еще в углах стопками лежали листы, которым не хватило места на стенах.
— Значит, ты — Сара Маддокс, — сказал он. — Мне нужно было догадаться раньше. Женщина улыбалась.
— У меня два разума, — сказал Эдмонд, — или двойной разум, но совсем не такой, какой подразумевают эти звери, когда говорят о двойной личности.
— Да, — кивнула Сара.
— Я видел Город — не прошлого и не настоящего, но место, где я могу жить в согласии со всем миром.
— Я знаю, — сказала Сара.
Эти двое продолжали смотреть друг на друга и чувствовали теплоту и родственную близость, словно два давних друга, нечаянно встретившиеся в чужих и далеких краях. Снова заговорил Эдмонд:
— Я не думаю, что это реальные, действительно существующие города. Это скорее символы, чем то, что когда-то будет существовать. Это мир, к которому мы придем, ибо сейчас я понимаю, что значим мы оба и что значит для этого мира наше пришествие.
— Тебе не нужно объяснять, — сказала женщина. — Не нужно, потому что я знаю.
— Цвет и образы — вот твой язык. Я же обречен выражать мысли фразами, не имея для этого нужных слов.
Сара улыбалась.
— Наша причастность к этому миру, — говорил Эдмонд, — лишь в том, что мы продукт мутации. Мы не первообразы тех, кто еще не зачат в утробе Времени, но частица его изменений. Вейсман действительно увидел отблеск истины, и эволюция есть не только медленное перемалывание всего сущего в прах, но и возможность возрождения из этого праха высших форм жизни. Эра гигантских ящеров и вдруг — эра млекопитающих. Гигантские папоротники сменяются полевыми цветами. Природа стабильна и неизменна в течение геологической эпохи, и вот, непрошеным, врывается в мир новый, более сильный вид, катастрофой знаменуя конец старой эпохи.
Те, кто сейчас заполнили улицы, будут продолжать рожать таких, как мы, нас будет становиться все больше и больше и мы придем им на смену. Эпоха господства Homo Sapiens станет самой короткой геологической эпохой. Всего пятьсот веков назад этот вид вышел из кроманьонцев, чтобы уничтожить последних, придет время, и мы уничтожим человечество.
Грядут вихри катастроф, и многое перемелют жернова Времени, изменяя мир, когда власть перейдет к нам. Сможем ли мы лучше распорядиться ею, чем звери?
— Как судить? С нашей или с их точки зрения.
И снова эти двое молча улыбались, глядя в глаза друг другу. Единство духа ласкало их в своих объятиях, и этого было достаточно. И опять говорил Эдмонд:
— Передо мной сейчас открылось то, что доступно было лишь в мечтах. Говорить и знать — тебя понимают. Давай же говорить о том, что не привыкли обсуждать люди, разве что их мистики, чувственные поэты и бредущие на ощупь философы. Давай говорить о сути вещей. Об их начале и конце.
Женщина улыбалась.
— И буду говорить я словами стиха, не оттого что многие верят — это самый естественный способ выражения мысли, не потому, что поэзия прекрасна, но потому, что только этим искусством смогу я выразить мысли, невыразимые простым языком. Ритм и символы несут то, что скрывается за вуалью самых проникновенных слов. У зверей это называется эмоциями, но мы понимаем под этим воплощенную мысль.
— Да, — сказала Сара.
Эдмонд, который как вошел в этот дом, так и остался, не сходя с места, стоять на пороге, сел и обхватил подбородок своими удивительными пальцами.
— В начале всего было Нечто, ибо без него не возникнуть состоянию бытия всего сущего. Нигде рядом с нами не может находиться это Нечто, разве что в Далеких мирах, как планета Нептун. Нептун — есть символ моей мысли.
Эдмонд опустил глаза, задумался, словно что-то вспоминая, и заговорил медленно:
Свет звезды ледяной и холодной луны
Отражается в бездне полумертвого мира,
Где пустым безразличием тени полны,
Где гора над обрывом возвышается сиро.
В этой пропасти мрачной отсутствует смерть,
Но и жизни людской никогда не бывало.
То — планета-отшельник свершает свой бег…
Вдруг незримое что-то в тишине зашептало.
И в ответной мольбе задрожал Мириарх,
Кто оплакивал горько Имя Господа Бога.
Взмыл он ввысь, в темноту и во мраке исчез,
А планету одела ночи черная тога…
Я — планета-отшельник, что мерцает во тьме,
Свет холодной луны отражая в пространстве.
Равнодушные звезды глядят в тишине,
Даже шелест не слышен в пустующем царстве.
Эдмонд поднял голову, и снова взгляды их, напряженные, всепроникающие, столкнулись, как два стальных кинжала. И Эдмонд улыбнулся удовлетворенный — его поняли.
— И было начало, — сказала Сара.
— Рождение гораздо доступнее для понимания, чем начало, — отвечал Эдмонд. — Даже человечеству в какой-то мере свойственно то, что мы называем творением, хотя невежественные глупцы в культе рождения своего почитают не Бога, но богиню… Но и об этом стоит говорить:
Рассветный луч прорезал тьму,
Рассек пространства острым ятаганом,
И, словно подчинившийся ему,
Вихрь разорвал густую сеть тумана.
И из тумана, трепеща и содрогаясь,
Не зная цели: благо или вред,
В природе появился Разум
Как вестник скорый радостей и бед.
И появились в жизни два Начала
Мужчин и Женщин, Пламя и Вода,
Навек Природа воедино их связала,
Незыблемых, как Небо и Земля.
Сара:
Я факел потухший, тебе зажигать его.
Эдмонд:
Тебе — покой хранить, мне — разрушать его.
Сара:
Тебе — сажать, мне — расцветать весной.
Эдмонд:
Ты — вечность, я — лишь миг простой.
Эдмонд молчал, и два сознания его слились в единое целое, осмысливая услышанное. Наконец он заговорил:
— Ты права, считая, что мужчина дает начало рождению, а женщина продолжает. Семя мое, но твоим становится дитя. Ты права и в том, что принуждение возлагается на нас не в смысле исполнения обязанностей, а по велению и принципам природы. Нам обоим доверено сделать так, чтобы подобные нам могли жить. Мы должны размножаться.
И в мгновение это глаза Сары, что неотрывно смотрели в его глаза, полыхнули неистовым, глубинным пламенем. Тот самый огонь, что одинаково вспыхивает в глазах женской половины всего живущего независимо от вида их. И это тоже увидел Эдмонд, и сознанию его показалось это странным, но не сказал он ничего.
— И еще будет конец, — сказала Сара.
— Конец проще в сути своей, чем бытие, — отвечал ей Эдмонд. — Гибель, как и рождение, по природе своей гораздо ближе к женскому началу. Я же общаюсь с вещами уже созданными, но пока не уничтоженными. Начало и окончание всего — это твоя провинция; мое лишь то, что существует в простых видах. Твое — тайны рождения и смерти; мое — сама жизнь. Ты, как и всякая женщина, ближе к простому, чувственному восприятию и потому острее способна понимать природу рождения и гибели. Самой природой вам дана способность и право к рождению новой жизни, но при необходимости вы готовы вызвать самую зловещую, самую разрушительную силу. Потому прошу — расскажи ты о неизбежном конце и возвращении к хаосу.
Спустилась тьма, и ночь пришла,
И ветер смел следы живого.
Оставив в жертву онемевшие тела
Лишив их дара памяти и слова.
Укрыла ночь пространство темным покрывалом,
Упрятав глубоко живого пульса кровь.
Тогда на свете оставались лишь Начала,
Что в вечную борьбу за жизнь вступили вновь.
— Это, — произнес Эдмонд, — правда лишь отчасти. Музыка планет, возникающих из небытия и уходящих в ничто, подобна грому, сотрясающему Вселенную.
И в это время вторая часть его сознания подсказывала: «Интеллектуально — она то, чего я так всегда жаждал. Физически — в ней отсутствует даже намек на какую-либо притягательную силу. Почему?»
И тогда он поднялся.
— Меня ждут дела. Я должен идти.
И Сара, не проронив ни слова, лишь улыбнулась в ответ. Оба понимали, что следующая встреча неизбежна и желанна ими. Эдмонд снова оказался на улицах среди обгоняющих друг друга машин.
Глава двенадцатая
САТАНА
А тем временем Поль и Ванни удобно устроились в креслах у охраняемого черепом обезьянки камина, и Поль говорил о вещах, в которых находят прелесть лишь поэты. Ванни слушала — не без скуки, но и не без некоторого удовольствия. В то утро щек ее не коснулись румяна и в глазах все явственнее проступало с каждым днем усиливающееся выражение непонятной внутренней отстраненности.
— И если кто-то считает, что все достоинства поэзии, как в бое барабана, заключены лишь в размере и ритме, то не думают ли они, что прекрасное можно выразить четырьмя арифметическими действиями, — произнес Поль и в ожидании ответа посмотрел на собеседницу.
Но ответа не последовало. Лишь блуждающий взгляд скользнул по его лицу.
— Ты меня совершенно не слушаешь, — обиделся Поль.
— Я слушаю, Поль. Ты правильно сказал — очень правильно — этакая настоящая детская правда. Но Поль — ты лишь ребенок, и все мы для него, как неразумные дети!
— Хоть минуту ты способна не думать о нем? — Ванни опять не ответила.
— Дьявол! — в сердцах бросил Поль.
— Да, и имя ему — Люцифер.
— Калибан — ему имя. Он же сумасшедший, Ванни! Он сошел с ума, и тебя сведет тоже!
— Боже, как часто — как часто думала я, может, это единственное объяснение. Наверное! Но есть здесь еще нечто другое — это не выразить словами, оно или от Бога, или от… дьявола. Нечто… — Голос ее задрожал, и она замолчала, не договорив. И вдруг вскинула глаза, и увидел Поль, как полыхнуло в них огнем такое неистовое пламя, что отшатнулся в страхе.
— Поль, милый Поль, он совсем другой, иногда совсем не похожий на человека! Порой, — голос ее напрягся, а глаза смотрели с таким горестным отчаянием, — порой мне начинает казаться, что их двое!
— Что ты сказала?
— Да, я серьезно, Поль! Я чувствую это! Я ощущаю присутствие второго, и эти оба — один он. Я боюсь его, Поль, и люблю его — люблю, как преданная собака может любить своего хозяина, как… — Она неожиданно замолчала, оставив новое сравнение загадочно незаконченным. — В нем заключена какая-то невероятная сила, — после долгой паузы вновь заговорила она. — Ничто не может стать препятствием на пути его к выбранной цели. Вспомни, Поль, как он побеждал тебя во всех стычках, — побеждал, начиная еще со школьных дней, и порой это действительно выглядело жестоко!
— Ты и вправду так думаешь? — возразил Поль. — Я же…
Он помолчал, переосмысливая фразу, которая готова была сорваться с его губ. Ему вдруг пришла в голову мысль, что в последнем столкновении именно он одержал верх над своим грозным соперником, получив в награду самое драгоценное из всех его сокровищ. Но так ли это? Действительно ли он так счастлив от обладания остатками — той части, которую Эдмонд Холл по соображениям, достойным лишь законченного безумца, отверг в Ванни? «Он как древний Дьявол совратил ее, — думал Поль, — и, похитив душу, бросил тело на легкую поживу всем, кто придет после него».
— И еще я знаю, — снова заговорила Ванни, — что, если целый мир объединится что-либо сделать: все священники, ученые, богачи, генералы, сенаторы и президенты — и лишь один Эдмонд будет против, он уйдет в свою комнату со свинцом вместо стекол и придумает средство победить их всех. Вот почему, Поль, быть рядом с ним, быть ему близкой — это такое мучительное счастье. Но близость эта пагубна, она обжигает, как раскаленное солнце в пустыне, а любовь его невыносима! — Тело ее под напором чувств вздрогнуло, и капельки слезинок появились в уголках глаз. — Но я люблю его, Поль! Я так жаждала его любви и так безжалостно обманута! — Она всхлипнула, сдерживая рвущиеся рыдания; и, умножая страдания, слово «эксперимент» снова всплыло в ее памяти.
— Что бы он ни захотел, неизбежно становится его, — прошептала она безжизненно, и вдруг голос ее окреп, задрожал на высочайшей ноте. — Его единственная слабость, его заклятие — это ничего не жаждать так сильно, чтобы достигнутое, став истинным счастьем, принесло радость удовлетворения — ни я, ничто иное в этом мире!
Теперь она рыдала — рыдала горько, безутешно, не тая горести своих чувств. Поль обнял ее за плечи, притянул ближе, и, пряча глаза, она уткнулась ему лицом в грудь.
— Ты должна уйти, Ванни! Это сумасшествие.
— Нет, Поль.
Она — как много раз до этого — снова оказалась в его объятиях, и снова почувствовал Поль, как соблазнительна и желанна его любовь.
— Поль?
— Да, любимая.
— Дай мне снова пережить любовь — человеческую любовь — как между мужчиной и женщиной, как между всем живущим на этой земле!
В безумном вихре взметнулось время и… незамеченным вошел Эдмонд, остановился и смотрел на них со своей обычной иронической усмешкой.
Бледный как полотно вскочил и встал перед Эдмондом в растерзанных одеждах Поль, а Эдмонд молчал и, что-то выжидая, с горькой улыбкой смотрел на Поля. В страхе Ванни сжалась на диване, руки ее судорожно метались, поправляя одежду, и она тоже не сводила глаз с Эдмонда.
Молчание.
— Хорошо, — наконец произнес Поль, — после того, что случилось, пожалуй, мне нужно спросить — что ты собираешься предпринять?
Эдмонд не ответил и не отвел глаз.
— Не вини в этом Ванни, — сказал Поль. — Тут моя вина, а еще больше твоей вины. Ты не подходишь ей, и ты это знаешь.
Эдмонд не ответил.
— Только ты один виноват, — сказал Поль. — Она хотела твоей любви, а ты лишил ее любви. Она все рассказала мне. Ей нужна была всего лишь любовь, а ты довел ее до отчаяния. — Полю было страшно, и чтобы заглушить страх, он почти кричал. — Ты должен отпустить ее. Ты — безумец, и сделаешь ее такой же безумной. Хотя бы это ты понимаешь? Она не в силах вынести муки, на которые ты ее обрек! Отпусти ее — это я тебе говорю!
Эдмонд не ответил.
— Ты чертов дьявол! — голос Поля сорвался на визг. — Ты отпустишь ее? Тебе она не нужна, ты же не хочешь ее! Отпусти ее, пусть ей достанется счастье, которое она заслужила!
Он задохнулся. Эдмонд снова не ответил.
И уже крик не помогал побороть страх, превратившийся в ужас, ибо Поль понял, что стоит перед лицом нечеловеческим. И тогда он пронзительно закричал и сделал то, что только мог сделать объятый ужасом маленький человек, — рука его, взлетев вверх, сжатым кулаком обрушилась на лицо Эдмонда. Силой удара Эдмонда откинуло к стене, и в алых каплях крови, сочившейся из разбитых губ, его горькая улыбка стала еще горше. Но он не опустил головы и не отвел пронзительного взгляда от лица Поля; и тогда, вскрикнув, Поль кинулся прочь.
Эдмонд повернулся и посмотрел на Ванни. Оправив волосы и платье, она стояла перед ним мертвенно бледная, застывшая, как статуя из белой слоновой кости.
— За это он заслуживает смерти, — заговорил, наконец, Эдмонд, — но в словах его заключена правда. Ты должна получить свободу. Я уйду.
— Может быть, ты думаешь, Эдмонд, — медленно заговорила Ванни, — что с кем-нибудь другим смогу я найти и испытать такую же любовь, какую познала с тобой? Ибо через тебя узнала я дорогу к непостижимому, в сравнении с тобой все остальные мужчины словно дети или неразумные звери.
Эдмонд с горечью покачал головой.
— Не разлучай нас, Эдмонд. Я люблю тебя. Они думают, что мы оба сошли с ума, — говорила Ванни, — и я порой думаю, как и они. Но часто чувствую и другое — ты или ангел, или дьявол, но гораздо большее, чем просто человек. Но кем бы ты ни был, я люблю тебя, Эдмонд.
И, не слыша ответа, она снова заговорила:
— Не наказывай меня, Эдмонд, за то, что поддалась я зову своей чувственной плоти, ибо во мне больше от зверя, чем в тебе. Но клянусь — это умерло во мне, Эдмонд. Я не буду просить у тебя больше того, что ты захочешь мне дать.
И, снова не получив ответа, спросила она:
— Поймешь ли ты меня сейчас, Эдмонд? — Наконец, заговорил он тихо.
— Нет у меня гнева, Ванни, и я в силах понять все. Но между нами лежит то, что нам не переступить никогда. Я не человек, Ванни!
— Ты признаешься в том, что ты Дьявол, но я люблю тебя, Эдмонд.
— Нет, Ванни, это было бы слишком просто. Не по расе мы чужды, а по виду, к которому принадлежим. Вот почему не сможешь ты понести от меня ребенка, никогда не сможешь. Так распорядилась судьба, и ребенок наш будет гораздо хуже, чем дитя смешанной породы — это будет гибрид.
И в его сознании вдруг мелькнуло сравнение белоснежного тела Ванни со своим уродством.
— Когда спаривается лошадь и осел, результатом становится мул. Наш ребенок будет мул, Ванни!
И видя, как неотрывно продолжает смотреть на него Ванни измученными глазами, добавил:
— Может быть, я — Дьявол, ибо судьбой назначен быть злейшим врагом человечества и призван сюда уничтожить его. А чем иным может быть Дьявол?
И от этих слов мелькнула в сознании Ванни догадка об истинной сути мужа своего и, промелькнув, расцвела ощущением неизбежного прихода страшного. Они были враги, чуждые друг другу существа, как лев и овечка, вдруг испытавшие желание возлечь рядом.
— Тогда прощай, Эдмонд.
На этот раз произнес Эдмонд понятное ей:
— Прощай, Ванни!
И когда Эдмонд Холл вышел на улицу, то был как никогда несчастен и жалок.
Глава тринадцатая
ЛИЛИТ И АДАМ
Союз Эдмонда и Сары — двух чуждых элементов этого фантастического по своей природе четырехугольника — на первых порах существования являл собой образец гармонии и взаимопонимания, что само по себе было весьма неожиданным в союзе столь сложных и неудовлетворенных характеров. Холодная, нетребовательная в любви Сара казалась ее спутнику достойной супругой — истинным прибежищем тихого покоя и понимания. Но теперь если и прорывались наружу плотские желания Эдмонда, все же отравивший его сладкий яд продолжал жить в крови.
Воспоминания о потерянной Ванни не уходили, продолжая наполнять его душу горькой печалью. Два чувства — сострадание и жалость — уже не были чужды ему, и с каждым днем их печальные лица становились все ближе и понятнее. Лишь благодаря полному взаимопониманию с Сарой сумел Эдмонд перенести первую, пронзительную горечь самоотречения. Благодаря Саре смог подавить в себе жажду обладания прекрасным — к чему он стремился и что вознаградило его, пускай ничтожным, но все же удовлетворением. Но иногда, мысленно возвращаясь к пережитым ощущениям, Эдмонд заново переосмысливал себя, пытаясь найти истоки непонятного ему самому, неизвестно откуда взявшегося томления духа, заставившего искать прекрасное в чуждом ему существе.
«В моей Саре живет какое-то сатанинское волшебство, — так думал он. — Ее независимость достойна восхищения и полностью соответствует внутреннему содержанию. Самое драгоценное в нашем союзе — это понимание и дружба, и Сара единственная, кто может предложить все это. Глупо искать в ней прекрасное, ибо природа ее наследственности отрицает прекрасное, но так же глупо искать это в женщине человеческой породы. Но рационально это или нет, мне все же не хватает тех белоснежных и немного печальных прелестей Ванни. Пожалуй, я действительно неоправданно пытался втиснуться в столь неестественные моей природе и существу рамки».
С такими чувствами он вступил в новый союз, где одна половина его была полностью удовлетворена, а вторая — безутешно скорбела о потерянном. Он перевез Сару из ее скучного пристанища в просторные, с окнами на парк, апартаменты на Лейк-Вью-авеню, но при этом сомневался, оценила ли она его старания, ибо для такого замкнутого, углубленного в себя существа, как Сара, из всех доступных ей чувств восприятие внешнего мира являлось самым незначительным по силе и значимости. Но было бы вовсе несправедливым предполагать, что красота и Сара — это явления несовместимые; искусство, коим она владела, делало такое утверждение изначально несостоятельным, но Сара черпала вдохновение из источника, ничего не имевшего общего с реальностью, и он брал свое начало в глубинах ее сложного характера. Именно там — в глубине своего спокойного, умиротворенного естества — она нашла то, что так безуспешно пытался и не мог найти мятущийся дух Эдмонда.
Отношения их на брачном ложе носили вялый, подчеркнуто спокойный характер. Все досталось слишком обыденно и просто, а в отсутствии борьбы ради достижения цели и новизны в ощущениях острота обладания исчезала, уступая место унылой скуке разочарования. Сара вела себя послушно и не более, отвечая томной лаской на не слишком активные предложения Эдмонда. В этих отношениях не было и намека на тот экстаз, пережитый с Ванни, чья любовь, как огненный метеор, воспламеняла все лежащее на ее пути. Благородное по своей природе и естественное назначение воспроизводства отныне железным ошейником сдавило горло Эдмонда, горечью отравляя его союз с Сарой, заставляя снова и снова возвращаться в памяти к наслаждениям, от которых он по своей воле отрекся.
«Если в этом заключается предел достаточных для моей расы чувственных наслаждений, — размышлял он, — то какими бы ни были достижения их разума, им действительно стоит кое-чему поучиться у своих прародителей!»
И когда наступило и тянулось привычной чередой смены дней лето, ощущение внутренней неудовлетворенности усилилось еще больше, отравляя прелесть уже и платонической близости с Сарой.
«Теперь я теряю и Сару, — думал он. — Нет для меня другого пути, чем пребывать в вечном, угрюмом одиночестве».
И, сделав столь неутешительный вывод, Эдмонд продолжал свои мрачные размышления: «Забавный факт, но исключительно все предположения, касающиеся природы сверхчеловека и рисующие его в сравнении с простым человеком существом более счастливым, несут в себе вопиющую ошибку. Ницше, Гобино, Уэллс — каждый из них и все вместе наперекор всякой логике повторяют это всеобщее заблуждение. Неужели современный человек счастливее, чем Homo Neanderthalis из зловонной пещеры? Или, может быть, последний счастливее питекантропа, и оба они счастливее обезьяны, обитавшей на деревьях эпохи плейстоцена? И я думаю, что справедливым будет обратное утверждение, и с ростом интеллекта счастье станет явлением настолько иллюзорным и в природе своей настолько незначительным, что без сомнения, если и наступит эпоха сверхчеловека, то из всех обитавших до него существ станет он самым несчастным. Я его прототип и немедленное тому подтверждение».
С неизъяснимым чувством облегчения он узнал о беременности Сары; часть обязательств перед природой была выполнена, часть его ответственности оказалась позади. Казалось, что владевшее Сарой напряжение тоже понемногу спадает; взаимный интерес, основанный на чисто рациональной потребности продолжения рода, связывал их весьма непрочными узами. И теперь Сара еще глубже ушла в себя, и казалось, что сейчас, как никогда раньше, ей не требуется общество большего, чем ее собственное.
Часто в эти летние месяцы Эдмонд забирался в свою серую огромную машину и мчался в ней многие часы и многие мили в элементарном желании бежать, скрыться от скуки и уныния своих собственных мыслей. Ибо с некоторых пор даже мысли его стали казаться серым и унылым подобием, болезненной подменой реальности известного ему бытия. Но даже это удавалось слишком редко по простой причине, что проклятие разума преследовало его с такой скоростью, с какой не могло справиться выбранное для бегства механическое приспособление.
И все же, несмотря ни на что, странный союз продолжал свое существование. Ни Эдмонд, ни Сара никогда не вступали в открытый конфликт, наверное, лишь оттого, что Сара не видела необходимости противиться его импульсивному характеру и желаниям, со спокойной уравновешенностью и без всякого проявления вражды, уступая ему во всем и находя вполне достаточное утешение в еще не родившемся ребенке, искусстве и самой себе. К концу лета это весьма странное сообщество продолжало покоиться на достаточно прочно и основательно утвердившемся фундаменте семейного благополучия.
Глава четырнадцатая
ЕВА И ЛИЛИТ
После ухода Эдмонда Ванни погрузилась в молчаливое и неподвижное созерцание собственных страданий, и вместе с ней дом ее тоже погрузился в тишину, какая способна существовать разве что в глубинах египетских пирамид, и оттого казался таким же, как они, древним и лишенным живого дуновения жизни. В результате стремительных событий она впала в подобие сонной одури тяжело больного человека. С потерей Эдмонда, утратив силу, стал бессмысленным приводной механизм ее существования. И если возможно такое сравнение, она стала мотором, внезапно и без всякого на то основания отключенного от источника электрического тока. Оцепенев от горя, она продолжала сидеть в полной неподвижности, и вряд ли до ее сознания дошел смысл звона посуды, с которым Магда накрывала стол для ленча. Прошел, наверное, не один час прежде, чем она услышала, как исполнительная и флегматичная прислуга убирает нетронутые блюда. Эдмонд ушел! Это была катастрофа. Разве можно такое передать словами, разве можно понять всю последующую трагедию, если бы сейчас вошли и просто сказали: «Солнце ушло навсегда. Отныне, и во веки веков, мир приговаривается к полному мраку».
Приближался вечер, а Ванни продолжала без надежды и мысли пребывать в глубочайшем оцепенении собственных страданий; и не сразу до нее дошло, что звонит дверной колокольчик и звонит уже не в первый раз. Она было решила подняться, но, услышав тяжелую поступь Магды, снова застыла в тупом безразличии. А через мгновение непонимающе смотрела на ворвавшуюся в гостиную возбужденную фигуру. Понимание приходило медленно, и с трудом она узнала во взъерошенном незнакомце Поля.
— Дорогая моя! — вскричал он с порога. — Я примчался в ту же минуту, как обнаружил твою записку.
— Записку? — Она даже не удивилась тому, как монотонно и безжизненно звучит ее голос.
— Да, да! Вот же она!
С полным безразличием она взглянула на измятый лист бумаги. И действительно, почерк был ее. Всего одна строчка — «Поль, возвращайся» — и ее подпись, совершенная и знакомая до последнего росчерка пера. Зачем эта ироничная насмешка Эдмонда? Теряясь в догадках, она думала, что это могло быть проявление ложной доброты, или, может быть, из глубин своей мудрости он указывает ей единственный, самый приемлемый путь продолжения ее жизни? Какая, впрочем, разница, он передал ей распоряжение, которому она должна будет отныне следовать.
— Он ушел, — сказала она, поднимая измученный взгляд своих страдающих глаз на вспотевшего от возбуждения Поля.
— И прекрасно, дорогая. Мы освободим тебя. Мы начнем немедленно заниматься разводом!
— Нет, — сказала Ванни. — Я этого не хочу.
— Но отчего, дорогая! Это единственно правильное решение!
— Нет, — монотонно и безжизненно повторила девушка. — Если Эдмонд захочет освободиться от меня, он придумает что-нибудь сам.
— Этот, безусловно, придумает! И не забудь, за твой счет, Ванни, — за счет твоего достоинства и чести.
— Он не сделает этого, Поль. Если он захочет, он найдет другое средство.
Теперь, когда рядом с ней оказался друг, в чьем доверии и привязанности Ванни нисколько не сомневалась, состояние апатии сменилось бурной истерикой.
— Я ужасно несчастна, — всхлипнула она и горько разрыдалась.
Поль, всегда такой предупредительный во всем, что касалось ее желаний, и на этот раз повел себя удивительно деликатно и, давая ей возможность выплакаться и тем самым освободиться от страданий, не издав ни единого звука, неподвижно сидел рядом, и только, когда уже не стало сил плакать и безутешные рыдания Ванни сменились жалкими, судорожными всхлипываниями, он обнял ее и, лаская, попытался утешить. И ему это удалось, потому что через какое-то время глаза ее высохли, к лицу вернулась прежняя бледность, и она окончательно успокоилась.
— Сегодня ты останешься здесь, Поль, — сказала она.
— Только не здесь! Мы уйдем отсюда вместе и немедленно!
— Здесь, — повторила Ванни.
Закончился день, за ним медленно протянулся вечер, и вот уже ночь приняла город в свои объятия; а они все не покидали гостиную, с каждым часом от разгула черных теней приобретавшую вид все более унылый и мрачный. Ванни, с неподдающимся ни уговорам, ни логике здравого смысла упрямством, отказывалась покинуть стены этого дома, и у Поля не хватило жестокосердия оставить ее наедине с горем в этом пустом и мрачном доме. В конце концов, чувствуя, что сдается, и Ванни одержала над ним очередную, неизвестно какую по счету победу, он остался. Но как ни странно, остался он и на следующую ночь, и еще на одну…
Вот таким образом и для этой пары начался странный, мало понятный период новой жизни. В обладании существом, коего он так страстно жаждал, Поль был, пожалуй, что счастлив. Заняв письменный столик Ванни, он с несвойственными ему прилежанием и энергией усердно и вдохновенно трудился в гостиной комнате, и в рожденных его пером строках Ванни с удивлением и не без удовольствия стала находить все больше и больше достоинств. К эйфории видимого счастья Поля Варнея следовало бы прибавить и легкое головокружение от успехов, ибо не отличавшийся значительным тиражом, но имевший солидную и добрую репутацию в писательских кругах журнал принял его маленькую новеллу, после чего, с небольшим перерывом, тот же издатель благосклонно согласился напечатать и только что произведенную на свет поэму в стихах.
Что до Ванни, то ее душевное состояние вряд ли можно было назвать счастливым, и лишь горькая тоска толкала ее в объятия Поля, где она искала и порой находила недолгое для себя утешение. Понимая, что одиночества ей не вынести, она с какой-то алчной жадностью собственника вцепилась и не отпускала от себя Поля. Он был прост, понятен, любил ее, и порой она испытывала чувство, похожее на облегчение от сознания, что всякая мысль его находится на уровне, доступном для восприятия любому человеческому существу. И, понимая это, порой испытывала некую тщеславную гордость от мысли, что вольна распоряжаться поступками и сознанием Поля с такой же простотой и легкостью, с какой некогда управлял ею Эдмонд. Это в какой-то мере утешало и примиряло с действительностью, и порой ей казалось, что сделалась она хранительницей частицы чуждых для примитивных существ городских улиц могущественных способностей Эдмонда.
Магда — третий обитатель странного дома — продолжала трудиться с обычным для нее флегматичным усердием, словно не замечала изменения в составе персонала, ею обслуживаемого. Она, как повелось, готовила еду, подавала и убирала ее со стола и каждую субботу принимала причитающиеся ей деньги. Выходило так, что служила она не жильцам, а дому, чем и занималась вот уже почти четверть века.
В течение этого лишенного счастья и событий полудремотного существования Ванни, по крайней мере, была избавлена от необходимости думать о деньгах. Она имела в банке свой собственный счет и там же свой маленький сейф. В результате равнодушной инспекции последнего она неожиданно обнаружила, что, оказывается является обладательницей солидной пачки ценных бумаг, в количестве, совершенно для нее необъяснимом и неожиданном. Мысль, что у Эдмонда мог быть второй ключ, так и не пришла ей в голову.
Так и тянулась жизнь, и на смену старому году пришел новый год, а на смену зиме — весна и лето. И с ощущением, что невероятные, словно из сладкого сна события их совместной с Эдмондом жизни понемногу стираются и уходят из памяти, выражение внутренней отстраненности начало все чаще исчезать из ее глаз. Она понимала, что воспоминания уходят, теряя реальные очертания, становятся зыбкими, расплываются и тонут в серой пелене прожитых серых дней, но ничего не могла поделать с этим, ибо скрывались за этими воспоминаниями представления слишком чуждые и непонятные ее неискушенному сознанию человеческого существа. Она уплывала в океан забвения, лишаясь и ужаса, и прелести памяти пережитого, с каждым прожитым днем понимая, что ее остается все меньше и меньшее, мучилась, но ровным счетом ничего не могла поделать, дабы задержать или вовсе прекратить этот необратимый процесс забвения.
Порой она помогала Полю, включаясь в его работу то неожиданным предложением поворота темы, то удивительно точным критическим замечанием. Но большей частью она читала, ибо книги во внушительной библиотеке бывшего мужа были всегда под рукой. Правда, прочитанное в толстых фолиантах, требовавшее более глубоких знаний и совершенно особенного внутреннего видения, большей частью оставалось непонятым и оттого малоинтересным. Не занятая ни тем и ни другим, она усаживалась в кресло и мечтала. Поль, бывало, удивлялся, сколько времени может проводить в таком состоянии его старая знакомая Ванни, в недалеком прошлом всегда поражавшая бурным деятельным характером, для нее несвойственно было ни состояние глубокомысленной задумчивости, ни праздного безделья. Для уединения она избрала библиотеку, которую Поль не любил и старался обходить стороной, — ему казалось, что череп обезьянки Homo встречает и провожает его чрезмерно оскорбительной, иронической усмешкой.
Прошло время, и ее перестала интересовать собственная внешность, и в отсутствии косметики кожа ее стала казаться белее самой белоснежной слоновой кости. Теперь она могла бесцельно бродить по дому в тех самых переливающихся багряных одеждах, в которые некогда обернул Эдмонд ее плечи. Волосы ее, как черный бархат, обрамляли тонкое лицо, и Поль находил ее еще более прелестной, чем когда-либо раньше. А когда повеяло в воздухе первой осенней прохладой, она вдруг почувствовала в поведении Поля присутствие некой странной скованности и неловкости. С поразительной, сродни Эдмонду, проницательностью она вдруг поняла — от нее скрывают неприятное.
— Поль, — неожиданно для сидящего за письменным столом спросила она, — ты видел его?
— Видел кого, дорогая? — ответил он, неловко пытаясь скрыть замешательство.
— Эдмонда, разумеется. Где он?
— С чего ты вдруг решила спрашивать, Ванни? Откуда мне знать!
— Где он сейчас, Поль? — снова повторила она. И, мрачнея лицом, Поль сдался.
— Я действительно видел его, дорогая. Он живет в квартирах на Лейк-Вью. Я думаю, он живет там с женщиной.
От жестоких слов и раньше бледное лицо Ванни вдруг стало таким мертвенным и безжизненным, что Поль испугался; и тогда он вскочил из-за стола, бросился к ней, но, встретив спокойный взгляд ее черных пронзительных глаз, замер на полдороге.
— Скажи мне, где это, Поль, — попросила она, — или проводи меня туда. Я хочу увидеть ее.
— Ни за что! Ты не должна, ты не имеешь права просить меня об этом!
— Я хочу видеть ее.
— Она отвратительна, — сказал Поль. — Тощая, костлявая, бесформенная — вылитая он.
— Я хочу поговорить с ней.
— Но этот же будет там!
— Утром не будет. — Ванни встала, пошла в коридор, и с печальным вздохом следом за ней потянулся Поль.
— В таком случае, я с тобой, — с тоскливой миной в очередной раз вынужденный капитулировать Поль начал натягивать пальто.
Эдмонд не оставил свой серый родстер, и, поймав такси, в угрюмом молчании парочка тронулась к странной цели. Всю дорогу по запруженной машинами Шеридан-драйв Ванни молчала и заговорила, лишь когда такси свернуло и остановилось у красного кирпича доходного дома на Лейк-Вью.
— Жди меня здесь, — бросила она и без колебаний пошла к почтовым ящикам; и там, на аккуратной табличке, нашла знакомое имя — он не снизошел до необходимости соблюсти видимость приличий и сменить его.
Она нажала кнопку звонка рядом с табличкой. Прошла томительная минута ожидания, и тогда она снова нажала непослушную кнопку — вдавила нетерпеливо, настойчиво — и снова ждала. И наконец замок входной двери щелкнул, зазвенел коротким звонком механического приглашения. Ванни толчком распахнула входную дверь, увидела автоматический лифт, открыла его и стояла в тесной кабинке, наполовину загипнотизированная монотонным, пчелиным жужжанием равнодушного механизма, чувствуя, как от напряжения, казалось, никогда не кончающегося подъема немеет каждая клеточка ее тела. Но стоило с металлическим лязгом захлопнуться за ее спиной дверям лифта, как отворилась дверь квартиры. На пороге появилась Сара, взглянула на застывшую Ванни безучастным, пронзительным взглядом, и в то же мгновение безошибочным женским чутьем Ванни поняла, кто перед ней и ради кого бросил ее Эдмонд. Это была женщина его породы — способная одновременно быть и спутником, и матерью, способная помочь ему исполнить истинное предназначение в этой жизни. И в одно мгновение решимость сменилась горькой меланхолией. Разве мыслимо одержать победу над такой соперницей, разве мыслимо вернуть Эдмонда назад!
А женщина Сара все так же пронзительно смотрела на нее, и не в силах более перенести молчание заговорила первой Ванни:
— Я — миссис Холл, — сказала она.
И тогда другая женщина кивнула молча, открыла дверь шире и отступила в сторону. Ванни переступила порог, и дверь за ее спиной с тихим стуком захлопнулась. В молчании Ванни окинула взглядом меблированную комнату и увидела на стенах картинки маслом, акварели, пастели, и узнала руку, писавшую их. Такая же манера размытой незаконченности, как и на том, смущавшем и пугающем ее пейзаже, что со стены библиотеки перекочевал в лабораторию. Сара движением руки указала на кресло и сама села напротив. Снова напряженное молчание как удушливым покрывалом окутало Ванни.
— Я хотела увидеться с вами, — сказала она, наконец.
И вторая женщина молча кивнула в ответ.
— Я хотела понять, — снова заговорила Ванни, — с тех пор как потеряла его так безвозвратно, — и добавила горько:
— Потеряла оттого, что была так глупа!
— Не надо воображать, — впервые заговорила Сара, и Ванни поразилась каким монотонным и бесстрастным, оказывается, может быть человеческий голос. — Не надо воображать, что это ваши маленькие шалости заставили его уйти. Они не имеют и не могут иметь для него никакого значения.
— Вы тоже его любите? — прошептала Ванни. И прозвучал ответ второй женщины:
— У меня есть то, чего я желаю, — сказала она и снова замолчала.
— Вы его действительно любите, — еще тише прошептала Ванни, но не было уже ей ответа. — Простите меня, — вновь заговорила Ванни, — что решилась прийти сюда со столь безнадежной затеей. Но и поймите — я должна сделать все, чтобы вернуть его обратно. Сделать все, что могу сделать, или, по крайней мере, попытаться…
Вторая женщина подняла свой странный взгляд на Ванни и заговорила.
— Нет необходимости пытаться, — сказала она, — ибо вы никогда не теряли его. Он всегда стремился к миражу под названием прекрасное, который, находя в вас, теряет во мне.
Легкой краской радостного возбуждения заалели мертвенно бледные щеки Ванни.
— Это он так сказал? — срывающимся голосом спросила она.
— Он не сказал ничего. В этом нет никакой необходимости. А сейчас, пожалуйста, уходите и не делайте больше попыток увести его от меня, ибо вы, безусловно, преуспеете, и результат будет ужасен.
— Ужасен! Для кого же?
— Из нас четверых, для всех, — сказала Сара, — но более всего для Эдмонда. — И снова Сара замолчала, а Ванни терялась в догадках, как она могла узнать о Поле.
Более не о чем было говорить, и Ванни поднялась уходить.
— Я все же буду пытаться, — сказала она, двигаясь к дверям.
Сара провожала ее молча, не проронив ни единого слова, но, кажется, Ванни показалось, что промелькнула в странных глазах, чтобы тут же исчезнуть, тень сожаления и печали.
Глава пятнадцатая
ПОТЕРЯ КРАСОТЫ
Сара должна была родить Эдмонду ребенка в марте, и к концу сентября их временное меблированное жилище начало приобретать видимые очертания семейного дома, в котором ожидают рождения ребенка. И может быть, потекли бы один за другим покойные дни, но с прогрессом беременности, по естеству природы своей, погружаясь в глубины новых для нее переживаний и ощущений, Сара стала все заметнее уходить в себя. Два ее сознания, и до этой поры покойно проживавшие в фантастическом мире грез, теперь окончательно повернули свои одинаковые спины к реальности, довольствуясь лишь собой и очертаниями своих собственных построений. Никогда, подобно Эдмонду, не испытывавшая настоятельного желания иметь подле себя понимающего и близкого по духу сотоварища, ожидающая ребенка женщина теперь еще в меньшей степени, чем прежде, нуждалась в компаньоне из внешнего мира. Правда, время от времени Сара искала его ласку, и он давал ей желанное — давал без страсти, с едва скрываемым безразличием. И рожденное глубоким разочарованием чувство одиночества — одиночества еще более мучительного, чем прежде, — вновь вернулось к Эдмонду.
«Красота покинула мой мир, — думал он, — ничего не оставив взамен, кроме готовящегося стать матерью и потому не способного быть спутником и товарищем моим существа».
И пока думала так одна половина его сознания, вторая рисовала в воображении плавные изгибы тела Ванни, пробуждая сладкие воспоминания и рождая картины лучей солнечного света и обманчивой безмятежности болотных топей — всего земного, простого и прекрасного.
«Проклятие первобытной Пещеры, — размышлял Эдмонд, — хоть и в меньшей степени, — чем у тех джентльменов, кто каждое утро, оставляя своих дам беречь огонь семейного очага, отправляется на охоту, — все же руководит мною. Жизнь — это последовательность строго повторяющихся циклов, и даже самая независимая личность рано или поздно обнаруживает, что ее маленький жизненный круг захвачен кругом гигантским, и название ему — общество».
А вторая половина уже рисовала новый образ, и был он…
Однажды вечером он увидел Ванни и Поля на Мичиган-авеню — увидел и, подчиняясь уже не чуждому, а отныне хорошо знакомому ему чувству сострадания и жалости, затаился в темном подъезде «Норт Американ Билдинг». Древнее, как этот мир, желание вмиг разметало логические построения его двойного сознания, а неживая бледность щек Ванни болью остро отточенного клинка пронзила плоть. Но и в смятении чувств все же увидел Эдмонд, как затрепетал взгляд женщины, как отчаянно заметался по сторонам в поисках чего-то безнадежно потерянного. А Поль, видимо, ничего не понял и говорил о чем-то ненужном и мелком.
«Она чувствует близость моего присутствия, как дано чувствовать только Саре, — думал Эдмонд в это мгновение. — Гибкость ее ума поразительна. Разве можно было в представлениях своих ограничивать потенциальное могущество простого человеческого мозга? Оказывается, она взяла от меня гораздо больше, чем считал я возможным!»
Но никакие логические построения холодного разума не в силах были заглушить мучительной боли от утраты. Снова Эдмонд жаждал страстной и сильной любви человеческого существа, и оттого вялые ласки Сары казались еще более постылыми, чем прежде.
«Я вкусил опиумной отравы, — сказал он тогда себе. — Человеческая любовь не для моей породы. Ванни и я — мы смертельный яд друг для друга, и если я способен убить ее разум запретными видениями, она уничтожит мое тело фатальной прелестью наслаждения. Мы — чужие друг другу, мы — враги по природе своей; ничего дарующее счастье не родится в мимолетном союзе нашем».
Сказал и горящим взором проводил уходящую в темноту и теряющуюся там фигурку Ванни.
«Серебряное пламя чистого леса, — думал он. — Почему не Сара, а это враждебное духу моему существо так манит и зовет меня? Почему стремлюсь я не к породе своей, подобно жеребцу, стремящемуся к кобылице?»
Но молчало его второе «Я», не находя ответа.
«Потому, что мое понимание прекрасного замкнулось на женском теле. Красота — есть результат опыта; и не Сара, а Ванни ее живое воплощение».
Все чаще пока еще слабая, неоформившаяся в конкретное действие мысль о самоубийстве приходила и манила его за собой. Но упрямая гордость за расу свою отметала ее, негодуя.
«Без всяких сомнений, раса, чей первый индивид становится самоубийцей, не наделена природой способностью к выживанию. Именно на мне лежит груз ответственности доказать обратное».
А вторая половина возражала: «Столь примитивное понимание, что есть Долг, безусловно приведет к выводам ошибочным и непоправимым. Патриотизм, зов крови и гордость за текущую в жилах кровь — это химера. Покой — вот, чего стоит жаждать, вот, чего действительно проще всего добиться; и главное, что я знаю путь к нему».
Но первый разум настойчиво продолжал взывать к рациональному: «Мысль, допускающая слабость вида моего, в самой природе своей отвратительна. Для меня лучше будет продолжать жизнь и страдания жизни, дабы приблизить и облегчить приход расы моей».
И опять лукаво нашептывало второе сознание: «Зачем обрекать на страдания, подобные моим, последователей своих? Если суждено им прийти, пусть придут они; но не указывай им пути, не веди их на муки Ада. У Цербера было три головы — не две…»
И закончил Эдмонд обречено: «Ни в погоне за знаниями, ни в погоне за властью невозможно обрести счастья. Счастье таится лишь в поисках его. Поиск — вот истинное наслаждение, а от достигнутого лишь удовлетворение. Но для меня — того, кто пришел в этот мир раньше назначенного ему срока, — недоступно ни одно, ни другое, ибо и желанная награда скрывается вне этого времени».
Но о чем бы ни думал он, все равно в самой малой частице сознания настойчиво жила Ванни, и вновь возвращался он к ней в мыслях своих. И понял тогда, что в любви живут две составные части, два великих атома: рождаемое разумом единство духа, и страсть — влечение тела.
«Вот так и моя любовь — разлучилась, рассыпалась на части, и не собрать мне ее половин, ибо люблю одну мозгом своим, а вторую — телом».
И он улыбнулся своей горькой улыбкой, услышав, как лукаво шепнуло одно из сознаний своему спящему двойнику: «И из этих двух — любовь тела слаще!»
«Значит, существует в мире наслаждение, которое не испытать мне, — единство этих двух атомов любви. Разум Сары и тело Ванни».
И в ту же секунду отринула прочь грезы сладких воспоминаний его вторая половина, на мгновение взглянула прямо в глаза темной мысли, поиграла лениво, взвесила и отбросила прочь. Он понял, что бывают вещи неизменной судьбы, а монстры могут вызвать лишь страх ненависти.
И от Ванни он вернулся мысленно к Саре — спокойной, мудрой Саре — единственной, кто мог блуждать вместе с ним по лабиринтам мысли, но не способной идти рядом по широкой и прямой дороге плоти. К Саре, чье наслаждение носить в себе ребенка — есть величайшее из всех доступных наслаждений. К Саре, не познавшей силу человеческой любви и потому не алчущей ее. К Саре, чей разум не отравлен смертельным ядом плотских наслаждений.
«Она есть нормальное порождение своего вида, — устало заключил размышления свои Эдмонд. — В безмятежности чистого разума недоступно ей падать в пропасти отчаяния и взбираться на вершины наслаждений; ее существование есть результат покойного течения идей — их гладь никогда не нарушит даже слабый бриз чувственности. Я же рожден в темных глубинах и обречен безнадежно стремиться к залитым солнцем вершинам, подобно горизонту, тающим, исчезая в белесой пелене тумана. Суть моя испорчена чуждыми по духу радостями; по природе своей и я должен быть подобен Саре, но испита до дна ядом наполненная чаша».
Глава шестнадцатая
В КОТОРОЙ ЭДМОНД ОТКАЗЫВАЕТСЯ СЛЕДОВАТЬ ЗА ОБРАЗОМ
В один из тихих осенних дней вновь оказался Эдмонд на крутом обрыве уходящего к озеру холма, — того самого холма, где когда-то в страхе пальцами впивался в землю вращающейся в бешеном танце планеты, и вновь опустился на траву памятного ему склона. И смотрел Эдмонд, как важно чистит перышки щегол — этот не знающий, что такое бегство в теплые страны, лентяй, — и любовался живой грацией птицы. Он ответил его щебетанию, и ответ породил новый ответ — все живые существа, кроме Человека и его верного слуги — Пса, не отвергали Эдмонда.
«Наверное, я все-таки не Враг сущему, а скорее Хозяин его, — размышлял Эдмонд. — По природе своей я способен мирно жить рядом с тем, что человек готов разрушать».
Но вторая его половина не поддавалась искушению занять себя отвлеченными рассуждениями и, подобно закованной в тяжелую броню статуе, молчала угрюмо, в своем воображении пытаясь возродить иной образ — далекий и незабываемый. И тогда перелетными птицами мысли Эдмонда покинули закованный в ледовые торосы полюс бесстрастных логических построений и умчались в теплые края экватора, где, соединяясь в единое целое, встречались друг с другом две полусферы его сознания. И не противясь их воле, Эдмонд снова закачался на волнах печали, в тихой грусти находя для себя единственно доступное утешение.
«А теперь предположим, — думал он, — что я способен создать для себя некий мираж, духовный образ той, кого так страстно и трепетно жажду. И предположим, что я могу — не только могу, но и знаю, как — наделить этот образ достоинствами своих собственных мыслей, и разве полученный результат не удовлетворит страсть мою? Нет, невозможно такое. Но почему же? Не оттого ли, что чувства и индивидуальность ее как две капли воды станут моими? Тоже нет, ибо и настоящая, из живой плоти сотворенная Ванни существовала сообразно моим мыслям мною же созданного характера».
И тогда второй разум добавил: «Что действительно будет отсутствовать в созданном силой разума образе, так это живущие в настоящей Ванни чувства любви и поклонения. Этим я никогда не смогу наделить мысленный образ, ибо только Творцу моему доподлинно известно, отчего мне чужды эти чувства!»
Тем не менее Эдмонд сотворил для своих чувств желанный образ и благодаря доступному лишь его способностям дару высочайшей концентрации сделал реальным, существующим вне пределов его сознаний. А так как, противясь строгим доводам холодной логики, всегда испытывал невыразимое наслаждение от созерцания белоснежных прелестей возлюбленной своей, то получился образ таким, будто танцевала Ванни у огня камина, и ее гибкое тело было подобно отточенному клинку. И еще он сделал так, чтобы тихий осенний полдень превратился для них двоих в ночные сумерки, и смотрел, как они опускаются, накрывая все таинственным пологом. И только потом приблизил к себе образ и, почувствовав на груди своей знакомое тепло, прикоснулся губами к нежно раскрывшимся губам и заговорил с видением:
— Ответь мне, Ванни, стала ли жизнь твоя с Полем менее несчастной, чем со мною была? И образ отвечал тихо:
— Я — Ванни, которая всегда принадлежала тебе, и забыла я Поля.
— Не хочешь ли ты вернуться? Призвать назад все то, чем жили мы с тобой?
— Как могу я вернуться? Как могу я вернуться к тому, что не покидала никогда.
— Это горький упрек мне, Ванни. Но знай, любимая, без тебя и жизнь, и разум мои пусты.
— Я буду твоей всегда, стоит лишь пожелать тебе.
— Нет, — не сразу нашел в себе силы, но все-таки сказал Эдмонд. — Я следую по пути наименьшего зла, и разлука для нас двоих — единственное спасение.
— С каких пор рациональное стало мерилом поступков твоих, Эдмонд?
И тогда Эдмонд взглянул в темные, печалью наполненные глаза возлюбленного видения своего, и показалось ему, что в этот момент образ уже не его, а собственные мысли он облек в слова. И на короткий миг Эдмонд почувствовал себя творцом всего сущего, божеством, силою проникновенных чувств своих вдохнувшим жизнь в мысленный образ. И потому страстно возжелал он сделать то, против чего восставал разум, — признать законченной реальностью существование сотворенного им милого образа и отвергнуть здравый смысл как мерило всего.
«Предположим, — погрузился он в размышления, ощущая живую теплоту прекрасного женского тела в объятиях своих. — Предположим, отрекусь я от мира реальности и приму за действительно существующее образ сей, и перенесусь вместе с ним в мир грез, чего жажду я истинно и что не составит труда исполнить. И возможно, именно в таком мире смогу обрести я счастье, и фантазии мои не будут противны холодной логике, ибо не противоречит сие утверждению, что лишь в мечтах доступно счастье. И если в этом заключается истина, не станет ли решение мое частью великой мудрости, ибо только в мире грез все желания мои станут законами, и только ими будет измеряться покорность спутника моего и всесилие собственного разума?»
И откуда-то из самых глубин малая частица сознания усмехнулась глумливо: «Смотри, Ницше, вот стоит перед тобой сверхчеловек, растрачивающий ласки свои на мираж и наслаждающийся мечтаниями, подобно ребенку с больным воображением. Отречься от реальности бытия, уйти в мир созданных тобой грез значит обречь себя на добровольное сумасшествие!»
Он снова вернулся в мыслях к творению, и образ с благодарностью улыбнулся ему в ответ.
— В моей забаве с тобой нет ни капли мудрости, ни капли разума, — сказал он. — Насыщение чувств несуществующим очарованием — это путь к сумасшествию.
— Но почему бы и нет? — мечтательно возразил образ. — Разве не тебе принадлежит утверждение, что красота, как и истина, — есть понятия относительные, существующие лишь в сознании наблюдателя? Если здравый смысл остается твоим единственным проводником, откажешься ли ты от выводов собственной логики?
И тогда пронзил Эдмонд взглядом создание свое — тем самым взглядом, что было для Ванни олицетворением ужаса, но заговорил так, как всегда жаждала слышать она:
— Ванни! Ванни! Ответь на вопрос, о котором я думаю сейчас!
Образ затрепетал, и сверкающий взор темных глаз устремился в глубины души создателя.
— Я люблю тебя, Эдмонд! Ты не такой, как все мужчины, но величественнее их. Демон — ты или нет, но я люблю тебя. Не будь жесток ко мне.
— Фу-ты! — сказал Эдмонд. — Я забавляюсь миражами! Ведь это мои собственные, возвращенные мне же слова.
И он прогнал образ прочь, встал и поднялся к машине, но в тот момент ему показалось, что не обезлюдел склон, не застыл в угрюмом одиночестве, ибо под ветвями дерева ожило, затрепетало марево золотого тумана, словно концентрацией своего сознания он создал объединившее блуждающие атомы поле, и теперь оно, переливаясь, золотым туманом следовало за ним, тянулось, звало вернуться назад. И, понимая, что разумнее будет отвернуться и бежать от своего видения, Эдмонд смотрел с застывшей думою во взгляде, как танцевало, постепенно исчезая в лучах солнца, золотое облако.
Глава семнадцатая
БЕСЕДА НА ЗЕМЛЕ
С той поражающей воображение сноровкой, что всегда отличала его в общении с машинами, Эдмонд вел свой серый родстер по Шеридан-роуд, к югу. Не будет большим преувеличением сказать, что любой механизм являлся как бы естественным продолжением его тела. Вот и сейчас необходимые импульсы мозга с такой же непосредственной легкостью передавались по его конечностям до вращающихся по шершавому бетону дороги колес машины, как если бы они предназначались лишь для кончиков пальцев на его руках. Эдмонд Холл и его автомобиль двигались в пространстве, как единое живое существо, — разве что мысли их занимали разные.
Родстер затормозил под красным сигналом светофора, и Эдмонд увидел человека в очках с толстыми стеклами и палку в его руке — характерную особенность Альфреда Штейна, терпеливо дожидавшегося на остановке прибытия своего автобуса. Эдмонд жестом пригласил профессора сесть в машину, и со вздохом облегчения тот уселся на переднее сиденье.
— Маленькие электроны, что приходится носить на себе, к старости становятся все тяжелее и тяжелее, — близоруко щурясь, вздохнул профессор.
— Награда найдет вас несколько позже, когда другие ухватятся за результаты ваших трудов, сочинят обзоры, придумают теории, которые просуществуют месяцев шесть, а в лучшем случае чуть больше.
На что Штейн улыбнулся в достаточной степени миролюбиво, хотя порой требовалось немало усилий заставить себя любить этого странного Эдмонда Холла.
— Таков удел всякой экспериментальной науки, а вы, кажется, о ней не особо высокого мнения?
— Ваша наука, — ответил Эдмонд, — по сути своей приближается к состоянию китайской науки — огромное тело, подчиняющееся совершенным законам, в которых полностью отсутствует всякий здравый смысл. Снежный ком знаний становится слишком тяжел для всех ваших толкающих его вперед мудрецов.
— Что прикажете в таком случае делать? По крайней мере, мы продолжаем поступательное движение вперед.
— А вам нужен новый Аристотель, новый Роджер Бэкон, чья провинция — универсальная наука; некто — кто бы смог систематизировать все факты, накопленные при изучении особенностей строения этого мира.
— Не хотелось бы вас особенно огорчать, но сие утверждение является полнейшей утопией, ибо никакая, пусть даже сверхгениальная личность не способна постичь бесконечного множества мельчайших фактов и фактиков, что удалось отвоевать у природы. Для того чтобы сделаться специалистом в какой-то, пусть даже не очень значимой области, требуется вся сознательная жизнь.
— Я бы не стал торопиться с подобными выводами.
— Тогда, может быть, вы назовете имя такого человека?
— Это — я, — спокойно произнес Эдмонд и тут же невольно вздрогнул, услышав рядом с собой довольный смешок. «У меня полностью отсутствует чувство юмора, — напомнила вторая половина его сознания. — Вещи, вызывающие бурное веселье этих существ, кажутся мне порой весьма удивительными».
— Послушайте, мой юный друг, — отсмеявшись, попросил старый профессор Штейн. — Если вы так уверены в собственных возможностях, то не рискнете ли пролить свет на некоторые из наших вечных тайн?
— Вполне возможно, — сухо кивнул Эдмонд. — Какие вас интересуют больше всего?
— С вашего позволения — некоторые. К примеру, как освободить энергию материи, энергию атома?
Взвешивая вопрос, сопоставляя возможные варианты продолжений, Эдмонд на короткое мгновение заколебался. Все могло быть чрезвычайно просто — несколько осторожных намеков, и, если у господина Штейна достанет проницательности, ключ к вратам, за которыми сокрыта недостижимая для человечества тайна, окажется в его в руках. И пока одно из сознаний рисовало мрачные картины вырвавшейся на свободу, неуправляемой огненной энергии, второе настойчиво подсказывало: «Расскажи им, как из атомов радона сделать вибратор…» «Молнии Зевса в обезьяньих лапах. Ты увидишь, как пожирают друг друга эти дикари», — продолжало рисовать зловещие образы последствий открытия первое сознание. И, подавив искушение, заключило второе сознание: «Как бы ни было забавным увидеть все это собственными глазами, в конечном счете подобное благодеяние действительно опасно, ибо в преступном легкомыслии можно засыпать источник, откуда начнет проистекать новая раса, а одряхлевшие человеческие идолы уже не смогут спасти свой обреченный народ».
И тогда Эдмонд решил не испытывать судьбу:
— Я создал электронную лампу, которая в некотором смысле решает эту проблему, — просто сказал он.
— Разумеется, — подтвердил профессор. — Но честно признаюсь, кроме того, что ваша нить накаливания, хоть и в меньшей степени, чем радий, но вопреки всем мыслимым законам обладает радиоактивностью, я, к стыду своему, в ней более ничего не понял. Да, действительно, нить высвобождает какую-то энергию, но энергия эта незначительна. Я же подразумеваю силу, которая способна хотя бы на это…
И профессор обвел рукой открывающуюся перед их взорами картину: проносящиеся с неумолчным гулом потоки машин, уличные фонари, светом своим разрывающие вечерние сумерки, гремящие на подъеме вагоны подземки. Энергия, даже в самом малом ее проявлении, была везде и повсюду, и потоки ее неистовые и бурные, как кровь, бежали, струясь по медным проводам-венам воздвигнутого на берегу озера Колосса.
— Так сколько этих маленьких нитей накаливания вам потребуется, чтобы создать все это? — спросил профессор.
— Не стану с вами спорить, — ответил Эдмонд. — И не стану умалять выгоды, которые можно извлечь из практически неисчерпаемого источника атомной энергии. Скажу лишь одно — в любом, даже самом очевидном, благе всегда таится скрытая опасность. Та же энергия, что дает жизнь этому городу, способна и уничтожить его. Вы, возможно, видели или, по крайней мере, знакомы с результатами испытаний современных взрывчатых средств. Разрушительная сила продолжительностью в секунды поражает, и тогда, что говорить об атомной бомбе, последствия взрыва которой будут сказываться на протяжении многих месяцев?
— В обладании неисчерпаемым источником энергии отпадет всякая экономическая необходимость ведения войн, мой юный друг, — покровительственно заявил профессор Штейн.
— Необходимость — да, но только не желание. Во второй раз Эдмонд услышал рядом с собой профессорский смешок.
— Порой мне ничего иного и не остается, как признавать вашу точку зрения очень похожей на правду, мистер Холл, но даже в таких случаях я не очень вас люблю. — Штейн помолчал слегка и после небольшой паузы продолжил: — Допустим, отныне я признаю за вами право на абсолютное знание. В таком случае, извлекли ли вы из этих известных вам знаний некое философское зерно? Можете ли вы, к примеру, сформулировать некоторое утверждение, которое можно было бы считать неопровержимой истиной? Могли бы вы точно сказать, — и снова профессорская рука описала плавную дугу перед ветровым стеклом, — в чем цель и смысл этой жизни?
— Хорошо, — медленно произнес Эдмонд, слушая, как одна из половин его сознания, насмехаясь, пропела: «Ты слышишь, до чего они нас довели, я чуть было не начала грязно ругаться». — Да, отчасти я выработал для себя некоторые представления о явлениях этого мира — так, как я их понимаю. Но не думаю, что мои представления могут являться неопровержимой истиной, ибо не существует в природе истин абсолютных. А может быть, вы верите, что такие истины существуют?
— Нет, — отвечал Штейн. — Вместе с вашим Оскаром Уайльдом я соглашаюсь с тем, что — ничто не может быть всецело истинным.
— Это утверждение из области парадоксов, — усмехнулся Эдмонд, — и чтобы быть истинным, изначально должно быть ложным. Хотя существует некое определение, которое можно было бы отнести по сути своей к истинным, — определение из области этакой прагматичной эйнштейнианы, но применительной не только к чистой науке, но и ко всей природе вещей в целом. — Выдохнув струю сигаретного дыма, Эдмонд продолжил: — Кебелл тоже изрядно потрудился над этой проблемой и, следует отдать ему должное, нашел довольно оригинальное решение: «Все в этом мире подвержено влиянию времени, и ничто не вечно в нем, кроме перемен». Тем не менее, даже поверхностный анализ подскажет нам, что и эта истина — истина лишь относительная.
— Гм-м, — хмыкнул профессор. — Вполне возможно.
— Абсолютной же можно считать лишь эту истину: все мировые явления относительны с точки зрения наблюдателя. Только сознание наблюдателя может определить, что есть истина, а что есть ложь.
— Так-так, — покачал головой профессор и добавил: — Но я не верю этому!
— И тем самым подтверждаете истинность моего заявления, — спокойно возразил Эдмонд.
В молчании, словно увидел впервые, разглядывал Штейн тонкогубое, с застывшим на нем иронично-насмешливым выражением лицо своего соседа.
— А что касается вашего последнего вопроса, — невозмутимо продолжал Эдмонд, — то ответ будет, вне всяких сомнении, однозначным: нет никакого смысла в этой жизни.
— Думаю, что в молодости мы все открываем эту истину, чтобы с годами начать в ней сомневаться.
— Я подразумевал не совсем то, что вы сейчас позволили себе вообразить. Разрешите задать вам вопрос? Что станет с прямой, спроектированной на поверхность одного из пространственных измерений?
— Согласно Эйнштейну она повторит искривление пространства.
— Ну а если вы продлите эту прямую до бесконечности?
— Она замкнется и станет окружностью.
— А если рассматривать время, как пространственное измерение?
— Я понимаю. Вы хотите сказать, что время — есть повторяющая себя кривая.
— Вот и ответ на ваш вопрос, — мрачно произнес Эдмонд. — Какой смысл вы собираетесь найти в том, что называете жизнью и что в действительности есть ничтожная, измеряемая не градусами, но долями секунды дуга в гигантском, без начала и конца круге времени, в котором нет места надежде, нет видимой цели, а есть лишь бесконечное повторение пройденного. Прогресс — это мираж, а судьба жестока и неумолима. Прошлое есть продолжение будущего, и они бесконечно сливаются друг с другом в точках пересечения этого гигантского круга с его диаметром, что зовется настоящим. И даже самоубийство не принесет спасения, ибо все опять повторится, до финальной точки по-детски наивной попытки восстания.
Наступило молчание. Зараженный пессимизмом своего попутчика, профессор Штейн угрюмо провожал глазами текущую подле них реку из стали. Потом снова перевел взгляд на насмешливый профиль своего случаем назначенного компаньона и невольно захватил тот момент, когда тонкие губы Эдмонда Холла задрожали язвительно-ироничной усмешкой.
— Боже милостивый, — не выдержал, наконец, профессор. — И это ваша философия?
— Не вся, а только доступная словам часть ее.
— Доступная словам? Что вы хотите этим сказать?
— В моем понимании существуют две категории мыслей, чье выражение недоступно для слов. Слова — вы, наверное, и сами с этим сталкивались — довольно примитивный и грубый инструмент. Составление из простейших слов фраз, предложений, которые смогли бы придать мысли какую-то определенную, законченную форму, — этот процесс чем-то напоминает мне кирпичную постройку. Слова — это те же кирпичи, в них не хватает гибкости, глубины, непрерывности перехода от одного элемента к другому. А есть мысли, которые заполняют эти пустоты, лежат в расщелинах слов — это тени, тончайшие оттенки, нюансы, — если вы пожелаете. Слова могут лишь весьма приблизительно обозначить контуры этих мыслей, и многое тут будет зависеть от настроения и чувств.
— Да, — согласился Штейн. — Это я вполне допускаю.
— Но существует и другая категория мыслей, — и столько тоски зазвучало в этот момент в голосе Эдмонда, что Штейн невольно бросил на него короткий, встревоженный взгляд. — Мыслей, что существуют вне всяких подвластных выражению человеческой речью пределов, — это страшные, несущие безумие мысли…
Эдмонд замолчал. В плену его откровений, рождая собственные картины, молчал и профессор; и прошло несколько долгих минут, прежде чем он решился вновь заговорить.
— И к вам приходят эти мысли?
— Да, — коротко ответил Эдмонд.
— Значит ли это, что вы больше, чем просто человек?
— Да, — вновь прозвучал короткий ответ.
— Тогда, тогда мне кажется, что вы просто безумец, мой друг, но не отрицаю, что в некоторой степени и я… — не закончив, профессор перевел взгляд на руки Эдмонда, одна из которых покойно лежала на баранке Руля, а вторая подносила к губам сигарету. — Без сомнения, существует некоторая разница… Пожалуйста, остановите на Диверси.
Автомобиль мягко подкатил к поребрику тротуара, Штейн распахнул дверцу, тяжело выбрался наружу и с мгновение молча смотрел на Эдмонда.
— Спасибо, что подвезли и, конечно, спасибо за содержательную лекцию, — наконец сказал он. — Всякий раз после наших столь редких общений я становлюсь обладателем драгоценного перла новых знаний. Сегодняшний я бы рискнул описать вот так: нет в этом мире места надежде, а общая сумма всех знаний человечества равняется нулю.
По губам Эдмонда снова пробежала ироническая усмешка.
— Когда вы действительно это поймете, — сказал он, медленно трогая машину вперед, — вы станете одним из нас.
Тяжело опираясь на трость и подслеповато щурясь вслед давно скрывшейся из виду машине, профессор Штейн еще долго продолжал стоять в глубокой задумчивости.
Глава восемнадцатая
ЭДМОНД ВНОВЬ СЛЕДУЕТ ЗА ПРИДУМАННЫМ ИМ ОБРАЗОМ
После дарованной Альфредом Штейном передышки снова вернулась к Эдмонду Холлу старая мука неутоленного желания. И в ровном бормотании мотора вдруг почудился ему бесконечный повтор: Ванни… Ванни… Ванни… И в резких гудках клаксонов тоже звучали лишь одни нотки: Ванни! Разбитый, совершенно несчастный он вернулся на Лейк-Вью — к месту своего постоянного и довольно-таки странного жительства.
Там, в подъезде дома, автоматическим движением он просунул ключ в замок почтового ящика. Сара никогда не опускалась до столь прозаического занятия, ибо считала немыслимым, что внутри этой железной коробки может содержаться нечто, способное представлять для нее интерес. Но на Эдмонде, при всей его отстраненности от суеты внешнего мира, все же лежала обязанность содержать в образцовом порядке механизм их маленького домашнего хозяйства; а в утробу этого ящика попадали требовавшие оплаты счета, реже — уведомления о гонорарах Стоддарта, или еще реже — предложения технического характера. И сейчас равнодушным и привычным движением он сгреб в кучу свой обычный набор корреспонденции и вдруг замер от неожиданного предчувствия. Среди официального вида конвертов с безликими, напечатанными на пишущих машинках адресами лежало невзрачное, тоненькое до прозрачности письмецо, с бисером выведенных от руки букв. Ванни!
Волна теплой радости, столь неестественной холодной расчетливости Эдмонда, подхватила его и тут же угасла. Что бы ни написала Ванни, это не могло уже изменить существующих обстоятельств, не могло соединить два чуждых по природе своей существа, не разорвало бы безжалостного круга времени.
И он тогда положил конверт в пачку к остальным — одинаковым и безликим — и нажал кнопку автоматического лифта, чтобы через короткие мгновения войти в квартиру, ставшую в этом настоящем тихим прибежищем для него и Сары. И, привыкнув, уже не удивился, не увидев встречающей на пороге жизненной спутницы своей. Сара либо рисовала в солярии свои бесконечные маленькие пейзажи, либо, мечтая, уходила в себя, замыкаясь в оболочке недремлющих мыслей своих сознаний. Теперь разве что очень редко желали они общества друг друга; Сара была удовлетворена тем, что снят с ее плеч груз забот о хлебе насущном, удовлетворена, что носит плод новой жизни, удовлетворена искусством своим. Нетребовательную по природе, ее вполне удовлетворяли время от времени звучавшие слова похвалы и мимолетные ласки.
Но, тем не менее, и Эдмонд признавал это безоговорочно, Сара была совершенна в своем роде, этакая идеальная Ева для своего генетического Адама, самодостаточная женщина-сверхчеловек. Отстраненная от бед окружения своего, приспособившаяся, счастливая там, где не было покоя и счастья для Эдмонда.
Так думал Эдмонд о спутнице своей жизни, а вторая часть сознания, не способная забыть о тоненьком конверте, беспокойно волновалась, как океан в ожидании бури. И тогда Эдмонд открыл конверт, извлек на свет полупрозрачный листок бумаги, взглянул на него и буквально с одного взгляда постиг суть немногих торопливых строк:
Нет слез оплакивать любовь,
Что, как игла, вонзилась в плоть.
И будет жить во мне всегда,
Превозмогая боль и муки.
И пусть проносятся года -
Они не облегчат разлуки.
Я от нее не в силах отказаться -
Могу я и сквозь слезы улыбаться.
Надменный взгляд, в глазах твоих презренье,
О Боже, от любви дай избавленье.
Хотя, увы, я понимаю ясно,
Что все мои стенания напрасны!
И в третий раз за короткое время его захлестнула волна жалости, он стоял без движения у раскрытого окна и смотрел на увядающую зелень парка, туда, где великое озеро Мичиган дробило холодный огонь восходящей луны, превращая его в зыбкую, сверкающую дорожку. Ванни! Бедная Ванни, чье прекрасное белоснежное тело отвергнуто и полузабыто. Любимая Ванни, чей жизненный путь переплелся с его дорогой, и потому потерялась она, не зная, куда и как идти. Дорогой маленький человек, желавший лишь одного — прожить предназначенную ей жизнь в мире и любви, как птицы и звери живут, как все сущее в этом мире жить должно!
Эдмонд сжал листок в кулаке, бросил смятый комок в растворенное окно и смотрел, как, медленно вращаясь в воздухе, летит он с высоты дюжины этажей — летит, как маленькая планета, населенная условностями и предположениями, — этими бесконечными: «может быть» и «так надо». И снова взгляд его обратился к планете-спутнику, и казалось ему, что смотрит он сверху вниз на гигантский, вырастающий на конце лунной дорожки, сверкающий диск. Он смотрел, как серебряным дождем омывает он воды озера, чьи волны дробят холодный свет на белоснежные лепестки и уносят в темноту.
«Умерший мир бросает цветы к могиле мира уходящего», — подумал Эдмонд, и неожиданным откровением распахнулась перед ним мысль, что смотрит сейчас на идеальный по сути своей мир. Безжизненная пустота — вот счастливейшее из состояний, к которому стремятся все планеты, когда выветрятся с поверхности их зловонные миазмы от неизлечимой, зовущейся Жизнью болезни.
Он почти рядом, этот маленький, выжженный от скверны солнечным пламенем и очищенный ледяным холодом вечного космоса лунный мир — мир голых скал в безвоздушном пространстве. Вот он, желанный и единственный конец всех начал! Сплелись, вращаясь вокруг одного центра и Рай и Ад. Рай — это мир жизни уничтоженной; Ад — мир, обреченный на жизнь. И мысли его приняли законченную поэтическую форму:
В этом мире безмолвном
Над заснувшей водой
Ты волшебно восходишь
Над стихией морской.
На лице ощущаю
Тень холодных лучей,
Тем прекрасней и ярче,
Чем твой свет холодней.
Серебро разбросала
В тихо спящих волнах,
Словно все, что осталось, -
Все повержено в прах.
«Элементарное представление, аккуратно обряженное в простенький словесный наряд и оттого теряющее внутреннюю значимость, кажущееся простым и невыразительным… но в какой-то мере все-таки гордая мысль», — отметило первое сознание, и Эдмонд почувствовал удовлетворение — удовлетворение существа, наконец решившего для себя непростую задачу. И вместе с ним неожиданно пришло понимание, что где-то совсем рядом стоит подле него Сара.
И когда он повернулся, то увидел, что она стоит за его спиной; и сумерки, накрывая собой, размывают очертания нескладного, изможденного ее тела, и лишь приглушенный свет лампы, отражаясь в зрачках, живым делает напряженный взгляд. Чужим, почти враждебным показалось в ту минуту лишенное живой плоти, обтянутое пепельно-серой кожей ее тело. «Я знал другое, белоснежное, горевшее огнем жизни, а тело Сары может светиться лишь холодным светом разума — мерцающим, зыбким светом, что исходит из ее глаз».
И в ту секунду, когда встретились их взгляды, Эдмонд понял, что Сара знает о желаниях и о его унижении и принимает эти знания без злобы и гнева, ибо уже завладела всем, что он мог дать ей и чего жаждала получить. И, чувствуя, как яд разъедает его душу, все могла понять Сара, но не было в ней сочувствия, и понимала она равнодушно, без жалости к нему, ибо неведомы и непонятны были ее существу эти чувства. Она видела — как и Эдмонд, конечно, видел — опасности и неизбежный вред от забав с силами, неестественными его природе, но, в отличие от своего спутника жизни, жили в ней внутренние запреты, способные отвергнуть и противостоять искушениям, чего не мог и не хотел Эдмонд, и потому метался в несчастьях, без внутреннего покоя, отвергая разумное счастье в единении с себе подобной. И понимая все это — не душой, но холодным разумом понимая, — Сара заговорила первой:
— Это жестоко и глупо поступать так, Эдмонд. Ты стоишь у раскрытого окна, наблюдаешь проносящуюся мимо чужую жизнь, а сам не в ладу со своей собственной.
И тогда Эдмонд ответил:
— Только половина моя смотрит на чужую жизнь, а вторая борется с отчаянием в потоке жизни этой.
— Существу, тебе подобному, даровано великое благо парить высоко над потоком этим.
— Но я не могу противиться наслаждению, опускаясь в стремительное течение.
— Это отравленный поток, Эдмонд. Кто попадает в пучины его, того навсегда лишает он сил, грязью с самого дна своего покрывает тело, душу и мечты, рожденные душой. Только испачканный в грязи может плыть в течении этом. Это отравленный поток и настоящее ему имя — Флегетон.
— Все, о чем ты говоришь, — это правда, — едва слышно прозвучал в сумерках голос Эдмонда, — но правда и то, что не только забирает навечно Флегетон, но и дает взамен определенную цену, точно платит по счету естественных законов природы. В гнойной грязи, что лежит на дне его, скрываются драгоценные, способные гореть огнем самой яркой звезды камни, и кто окажется в самой глубине грязи этой, тому и достаются самые прекрасные из сокровищ.
— Неспособны принести счастье сокровища, о которых ты говоришь, ибо именно в них таится самая смертельная отрава.
— Как бы то ни было, камни эти удивительно прекрасны и на многие годы способны сохранить свою красоту.
И, услышав смятение в последних словах Эдмонда, Сара шагнула вперед, придвинулась ближе к спутнику своему и с силой, данной ей самой природой, заглянула в его глаза. И, пытаясь вновь возродить ауру понимания и симпатии, что когда-то укутывала их души, они смотрели друг на друга и молчали — долго смотрели и еще дольше молчали. Не получилось возродить былого, ибо неумолимое движение круга времени развело их на самую малость в стороны, и потому сознания их уже не могли стоять лицом к лицу в этой жизни. Первой опустила глаза Сара и ровным, спокойным голосом сказала:
— Эдмонд, Эдмонд, страшные и грязные мысли наполняют твой разум; и я вижу отчетливо, что ждет тебя впереди.
А Эдмонд молчал, и в молчании глядел на луну, что уже до половины диска поднялась из переливающихся серебром вод озера, и тогда вновь заговорила Сара:
— Самое благоразумное подчиниться судьбе своей и остаться в предназначенном тебе самой природой круге; это смертельный яд, отравивший тело и разум, зовет тебя куда-то.
И тогда заговорил Эдмонд, и из горечью наполненных слов исчезло былое смятение:
— Как ты можешь говорить так — ты, не испытавшая на себе ничего из опустошающей боли и величия наслаждений человечества? Что можешь знать ты о наслаждениях, что обжигают до боли, и боли такой мучительно-сладкой, что наслаждение становится невыносимым?
Как можешь знать ты, что не стоят они того, с чем придется расстаться мне, даже в предчувствии грядущего, ожидающего меня?
— Я не знаю и, глядя на яд, отравивший разум твой, не хочу познать это.
— Да, — сказал Эдмонд, и снова в голосе его звучала печаль, — ты не знаешь этого и не хочешь знать, ибо совершенна в роде своем и чужды твоей душе чувства, исключая одно. В тебе вся сила и острота их разбавлена до пресных вкусов и привязанностей, что-то тебе может нравиться, а что-то не очень; и эти вялые, спокойные ощущения ведут тебя по жизни и руководят поступками твоими, но не способна ты переживать и чувствовать с той силой, что доступна простым существам на улицах.
— Что есть в них такое, чему должна завидовать я?
— Только их способностям переносить страдания, — ответил Эдмонд, — но это великое и благороднейшее из всех качеств; с ним одним способно человечество победить нам подобных. Способность эта порой делает жизнь их невыносимой, но и более яркой, чем наши жизни. Страдая безмерно, они все равно не желают расставаться с ней.
И двое у раскрытого окна снова замолчали, и в горьком молчании блуждали их сознания там, где нет цены словам. И с каждой новой минутой тишины все дальше уходили воспоминания о когда-то укутывавшем их пологе взаимных симпатий, что-то исчезло навсегда и не хотело более возвращаться. Эдмонд стоял в дорожке струящегося из распахнутого окна лунного света, но не холодное серебро стало причиной смертной бледности его лица. А в сумрачной тени стояла подле него и чего-то ждала Сара — спокойная, непроницаемая Сара, чьим чувствам никогда не подняться до высот пылающей страсти! Первым нарушил молчание Эдмонд:
— Иногда я думал и терялся в догадках — действительно ли разум стоит цены своей, или это в конце концов древнее проклятие Адама, силой обретенного сознания разлучившего нас с простым и благородным, что существовало некогда в этом мире. Только о половине этих вещей могу я догадываться и не знаю, способна ли ты понять их, имея, пускай и совершенный, но холодный разум.
Он повернулся внезапно, сделал шаг в сторону полутемного холла и потому не видел, как в лунной дорожке, перечеркивающей озерную гладь, что-то сверкнуло на короткое мгновение, заплясало призрачным облаком, поманило и исчезло.
— По твоим меркам и по меркам всех подобных тебе, кто признает лишь рациональное, поступок мой лишен мудрости, но я ухожу в жизнь не без веры. В жизненном потоке ты плывешь по поверхности, и неизвестны тебе глубины его, в которых сокрыто неподвластное разуму — даже такому, как твой, Сара. И, даже зная, что ожидает меня неизбежно, ухожу я с надеждой и с радостью, какой никогда до этого не испытывал.
Эдмонд закончил и скрылся в темноте, оставив стоять в неподвижности Сару, на чье лицо изогнутым полумесяцем падал сейчас лунный свет; и стояла в молчании Сара, провожая его взглядом, в котором не было ни гнева, ни злобы, а лишь легкое сожаление от поступка его.
Глава девятнадцатая
ВОЗВРАЩЕНИЕ НА ОЛИМП
Эдмонд ступил на землю Кенмор-стрит, захлопнул дверцу машины и, подняв голову, смотрел на дом свой. В окнах библиотеки, мерцая, светился тихий огонь камина. Голубой огонь кеннельского угля — символ тепла, радости встречи родного дома — манил к себе из зябкой прохлады осеннего вечера. И больше не было огней — значит ли это, что Поль и Ванни рядом, в одной комнате? Лениво, одной половинкой сознания подумал об этом Эдмонд и тут же забыл, ибо не значило это уже ничего. И, тихо ступая, пошел он к подъезду, вынимая собственный ключ. И, открывая двери, вдруг увидел скрывающуюся в темноте одинокую фигуру, и, когда обратил на нее Эдмонд свой напряженный взгляд, исчезла фигура, растаяла в осенних сумерках навсегда.
Эдмонд открыл двери, не включая свет, сбросил в темной передней пальто и шляпу, поставил рядом трость, с которой не расставался никогда, и пошел на свет и звуки тихой музыки, медленно плывущие из библиотеки.
Там, у огня камина, подле черепа обезьянки, увидел он застывшую в ожидании Ванни. Его подарок — халат багряного шелка, светился, переливаясь в голубом огне, и в свете языков пламени увидел Эдмонд две гибкие, стройные тени ног Ванни. Черные волосы ее, как летный шлем, обрамляли бледное лицо, с широко распахнутыми, застывшими в печали и раздумье глазами. И замер Эдмонд, не в силах переступить порог, от захватывающего дух видения прелести своей возлюбленной.
Когда же решился, подошел к ней ближе и взглянул на лицо и в глаза ее, изучая. Она немножко похудела, стала немножко бледнее, но глаза ее, без сомнений, покинуло выражение застывшего страха беспомощности. И одна из половин сознания подсказала Эдмонду причины увиденных перемен: «В мое отсутствие все невыносимое и непонятное, что узнала она от меня, медленно растаяло, как тает, исчезая, тяжелый газ, и, не ведая слов, чтобы вызвать и удержать видения в памяти, сохранились они в ней, как обрывки туманного, далекого сна».
Ванни опустилась на низкую деревянную скамью у огня и взглянула робко и застенчиво в глаза Эдмонда. Он улыбнулся и, наверное, в первый раз не было горькой иронии в той улыбке. Он нагнулся, поцеловал ее в губы и сел рядом. И в поцелуе почувствовал вкус вина на ее губах и увидел, как начали разгораться щеки ее румянцем.
«Ожидая моего прихода, она оградила мозг защитным бастионом, — с горечью подумал Эдмонд. — Само присутствие мое — вызов ее разуму».
Наконец заговорила Ванни:
— Ах, Эдмонд, как я надеялась, что ты придешь. Как сильно я хотела тебя.
Длинные пальцы Эдмонда, лаская, касались ее тела. Эта красота снова входила в его мир, возвращая покой измученной душе.
— Сначала я только надеялась, что ты придешь, Эдмонд, а когда поняла, что ты уже рядом, отослала Поля прочь, и это было трудно и очень горько для меня, но, зная, как делал это ты, заставила я его уйти…
Голос Ванни оборвался в тишине, чтобы снова ожить тихим вопросом:
— Ты пришел, чтобы остаться, Эдмонд?
— На столько, сколько отпущено будет мне, дорогая.
— А это долго?
— Это, может быть, навсегда… для меня.
— Тогда я счастлива, Эдмонд.
И в молчании счастья от присутствия возлюбленного своего потекли для Ванни тихие, наполненные блаженством, не омраченные мыслями минуты тишины. Величайшее из всех доступных, снизошло и на Эдмонда счастье, и если не дремал его разум, то горечь мыслей терялась, пропадала в обволакивающих звуках музыки.
— Потанцуй для меня, Ванни.
Она встала, провела руками по телу, и от движения этого соскользнул с ее плеч багряный шелк и остался лежать на полу, переливаясь и поблескивая, как лужица маслянистой черной нефти; а сама она переступила ее и поплыла, как теплый воздух от дуновения легкого, ласкового ветерка.
Эдмонд смотрел на нее и упивался блаженством открывшейся ему вечности, и только потом приблизил к себе образ и, почувствовав на груди своей знакомое тепло, прикоснулся губами к нежно раскрывшимся губам, и заговорил с ней:
— Ответь мне, Ванни, со мной ты менее несчастна, чем с Полем?
— Я — Ванни, которая всегда принадлежала тебе, и я забыла Поля.
И встревоженно ожил в памяти одного из сознаний тот полдень, когда он сидел на склоне уходящего к озеру холма и говорил с видением своим. И заметил еще, как незаметно проникло в комнату переливающееся туманное облако, заплясало в пламени камина и снова звало, снова манило за собой.
— Не хочешь ли ты вернуться? Призвать назад все то, чем жили мы с тобой?
— Как могу я вернуться? Как могу я вернуться к тому, что не покидала никогда.
— Это горький упрек мне, Ванни. Но… — и, не договорив до конца, покрываясь мертвенной бледностью, вскричал Эдмонд: — Остановись, Ванни! Вращается круг времени, повторяя в неумолимом вращении своем все вновь и вновь! Налей мне стакан вина.
Ванни протянула руку, достала серебряный графин в форме фантастического бога Бахуса, наполнила два бокала, тихо задрожал хрусталь, когда столкнулись поднятые в их руках бокалы, и испили они вино до дна.
— Еще, Ванни.
И снова тихо зазвенели, столкнувшись, бокалы, и, улыбаясь друг другу, снова выпили они до дна искристый терпкий рислинг.
— И еще, дорогая.
И снова опустели бокалы.
— Нет, теперь уже довольно.
Пленительный дурман наполнил сознание Эдмонда, отгоняя прочь заполнявший его ужас, и уже не думал он о том, что неподвластно словам; и круг времени поколебался слегка и аккуратно занял прежнее, отведенное ему место и исчез, растворился золотой туман. Ванни, обернутая в шелк, красным пурпуром вспыхивающий в искрах пламени, подошла ближе, и он протянул к ней свои тонкие руки, и длинные, невероятные пальцы его зазмеились, потянулись к ней. Глаза женщины искрились, блестели от вина, и исчез из них глубоко спрятанный страх; щеки ее раскраснелись румянцем волнения, и дыхание из полураскрытых губ, окутывая Эдмонда, хранило в себе вкус вина. И через мгновение стали они единым телом и единым духом, как отдельные, слагающиеся в аккорды звуки сотрясают пространства победной, дикой песнью рапсодии торжества.
И наконец, затихла в его объятиях Ванни. Щеки ее побледнели, глаза полуприкрыты веками, и лишь грудь вздымалась тяжело в напоенном сладким дурманом жарком воздухе библиотеки. А сверху, с каминной полки, жалея ее, улыбался череп обезьянки Homo.
— Твое возвращение, Эдмонд, и вино — этого, кажется, слишком много для меня одной сразу! — сказала она, и ее голова безвольно упала на грудь Эдмонда.
Эдмонд встал, с усилием поднял ее на руки и, пошатываясь от напряжения, на нетвердых ногах поднялся по лестнице. И, пока нес, чувствовал прелестную тяжесть ее тела, еще недавно такого гибкого и трепетного, а сейчас безразлично притихшего. Он уложил ее на кровать и известным ему способом обманул, лишив платы, которую потребует, проснувшись, тело это за ночь экстаза. А сам, несмотря на смертельную усталость, пролежал всю ночь рядом, не сомкнув глаз.
Глава двадцатая
БЫТИЕ
И с этого дня началась для Эдмонда иная, не похожая на прежнюю жизнь — полудремотное, праздное существование, в котором тенью его недавнего образа двигалась Ванни. Дни уходили за порог дома — уходили покойно, ничем особенным не отмеченные, разве что с упрямой настойчивостью нараставшим день ото дня ощущением болезненной слабости. Но было тому и достойное вознаграждение.
Вскоре после возвращения домой он стер с электронных ламп и электрических проводов лаборатории толстый слой пыли и, как бывало раньше, проводил в ней целые дни в погоне за блуждающим огоньком знаний, который снова манил его из темных трясин непознанного. Порой он и сам поражался удивительнейшим, лежавшим вне всяких мыслимых границ науки открытиям своим; и в редкие часы эти работал с почти забытыми энергией и вдохновением. Но редкие минуты горячего энтузиазма сменялись часами праздной бездеятельности, когда в оцепенении он сидел неподвижно, упрятав лицо в ладони рук.
Иногда поднималась к нему Ванни, и садилась где-нибудь в уголке, и сидела тихо и робко, не смея потревожить его в святая святых; и могло продолжаться так долго, до тех пор пока первым он не замечал ее присутствия. Вот когда становилась Ванни невольным свидетелем великих открытий, но видела в них лишь радужную игру света или огонь расплавленного металла, она не понимала и даже не догадывалась об истинной значимости на ее глазах происходящего. Однажды она подсмотрела из своего уголка, как неведомой силой поднял Эдмонд в воздух, прямо к потолку свинцовый шарик; и, оставив круглую вмятину, тот даже вдавился в белую штукатурку, хотя не было рядом ничего, способного удержать в воздухе этот тяжелый шарик. В другой раз, желая развлечь, он дважды погружал ее в удивительно глубокий сон, и, просыпаясь, казалось ей, что возвращается она из сказочного путешествия к далеким мирам. А когда вышла из забытья во второй раз — раскрасневшаяся, счастливая от неясных, ускользавших из памяти видений, — Эдмонд сказал, что была она мертва. Этот фокус проделал он при помощи тонкой, блестящей золотой иглы, со змеящимся на конце медным проводником.
Но чаще всего в наполненной ртутью маленькой стеклянной колбе показывал ей Эдмонд острые как лезвие бритвы вершины скал и дикий хаос безжизненного лунного ландшафта. Лишь однажды, после того как пригласил он ее заглянуть в волшебный сосуд, увидела там Ванни розовую поляну, по которой двигались два легких, сверкающих всеми цветами радуги, небесной красоты крылатых существа. Замерев в восторге, она смотрела на них и чувствовала странную, почти родственную связь между собой, Эдмондом и этими существами; но как ни просила, так и не сказал Эдмонд, какой мир открылся тогда перед ее взором и что за существа так беззаботно порхали в его розовом великолепии.
То необузданно дикое, что до разлуки ужасом своим лишало Ванни рассудка, почти стерлось в памяти ее, но, чтобы снова не смутить опасными чувствами и запретными видениями маленький, напряженный разум, Эдмонд охранял от нее, направляя по строго определенному руслу, лежащие за пределами выразимого свои мысли. Но не все получалось так гладко, как хотелось ему; и, растворив однажды двери полутемной библиотеки, Эдмонд застал заплаканную, дрожащую от ужаса Ванни над древней рукописью «Некрономикона». Видно, снова стало ей доступным понимание кошмара черного колдовства, заключенного в пожелтевших от времени, ветхих страницах, — доступно в той мере, чтобы вновь ожили в памяти растаявшие ужасы забытых мыслей. Эдмонд сумел утешить ее древним как мир и, пожалуй, не свойственным для сверхчеловека образом, и все как бы забылось; но некоторое время спустя она вдруг с удивлением обнаружила, что с полдюжины старых книг исчезли с полок библиотеки, по всей видимости, перекочевав в темные углы лаборатории. Одной из них — она вспомнила, как когда-то переводил ей с греческого Эдмонд наполненные ужасом страницы, — был «Критикой»; хорошо помнила и еще одну — без названия, на схоластической латыни, с ничего не говорящим ей именем автора на последней странице — Феррус Магнус. И, когда очистились полки от потрескавшихся от времени кожаных переплетов, будто из самого воздуха библиотеки сгинула мрачная, давящая атмосфера — просторнее и светлее сделалась комната. Теперь все чаще засиживалась в ней Ванни: читая, слушая музыку, подводя балансы домашних расходов или просто мечтая. Казалось, даже череп Homo на каминной полке расстался с прежней саркастической усмешкой и скалился со своего постамента так же глупо, как могла скалиться любая другая дохлая обезьянка. А однажды, войдя тихо в библиотеку, Ванни вспугнула устроившегося на распахнутой форточке воробья; и это была необыкновенной важности сцена, словно отныне сняли, освободили навсегда стены эти от зловещего заклятия.
Вспомнив старый адрес, стал иногда заглядывать в Кенмор скоротать вечерок старый профессор Альфред Штейн. Эдмонда в какой-то степени забавлял процесс смущения этого маленького разумного человечка, и он находил легкое удовольствие в том, что приводил в замешательство этот ум раз от раза все сильнее. Для этого он время от времени демонстрировал профессору некоторые чудеса своих лабораторных опытов или декларировал идеи, заставлявшие даже такое дружелюбное существо, как маленький профессор, от негодования шипеть, брызгать слюной, становиться желчным и раздражительным, но никогда не сдававшимся без боя. Эдмонд с сардонической усмешкой наблюдал за тщетными попытками Штейна разобраться в элементарно недоступных возможностям его разума, таинственных миражах, понимая, что для человеческих существ с их одномерным восприятием даже явления простейшего мира материи могут навечно остаться за пределами доступного их пониманию.
После взрыва эмоций и бесплодных попыток докопаться до сути того или иного продемонстрированного опыта Штейн смирялся с положением вновь оказавшегося в глухом тупике, а Эдмонд отмечал про себя с усмешкой, что маленький профессор так до конца и не распрощался с мыслью, что он не кто иной, как легкомысленная жертва насмешливого и искусного мистификатора.
Но что бы ни чувствовал и ни переживал профессор Штейн, он никогда не отказывался от возможности обрести знания — пусть даже мельчайшие крохи этих выраженных в доступной форме знаний. Как когда-то научилась понимать Эдмонда Ванни, так вскоре и маленький профессор разглядел в нем существо, с которым можно вполне уживаться и даже наслаждаться его обществом, как наслаждаются музыкой — без дотошного анализа и вопросов по технике ее создания. В более тесном знакомстве все, что некогда, отталкивая, держало Штейна на расстоянии, исчезло, и понемногу ему все больше начал нравиться вкус блюда под названием «сверхчеловек».
Ванни очень любила эти визиты. Особенного желания общаться с себе подобными она уже давно не испытывала, но ее радовала та атмосфера легкости, которую создавал в доме своим присутствием маленький профессор. Для нее, словно для обитателя заоблачных горных вершин, эти вечерние визиты стали как бы глотком свежего морского воздуха. Заметив, что алкоголь смягчает внутреннее напряжение Эдмонда, она научилась подавать к столу вино. От его легкого прикосновения Эдмонд начинал казаться мягче, доступнее и, даже с его холодной, безжалостной логикой, более человечным. Бывало, что втроем они засиживались до поздней ночи, обсуждая порой целую гамму всевозможных тем из областей морали, науки, искусства, социальных теорий, политики, не обходя вниманием вечной темы взаимоотношений мужчины и женщины. Большей частью Эдмонд курил и молчал, лениво, одной половиной сознания следуя течению их мыслей; иногда отвечал на обращенный непосредственно к нему вопрос и делал это с такой законченной точностью суждений, после чего, казалось, и спорить было более не о чем; или, наоборот, когда с саркастической улыбкой на губах объявлял непреложным фактом совершеннейший с точки зрения спорщиков абсурд, то раздувал пламя спора до небывалого накала.
Однажды Ванни сняла с полки томик Суинберна и прочла оттуда вслух «Песню Прозерпины». Штейн слушал зачарованный. Отрывок оказался ему неизвестным и увлек за собой, как могут увлечь лишь нежные звуки музыки. Ванни — жизнелюбивая, чувственная, остро понимающая все прекрасное Ванни — как бы вдохнула новое содержание в прочитанные полушепотом, длинные, наполненные таинственной мистикой, музыкальные строки.
Даже Эдмонд признал про себя эти звучные, чувственные, как капли росы сливающиеся одна в одну строки вполне удовлетворительными, правда, взвесив их на холодных весах разума, не лишенными значительных недостатков.
— Да-а, — восторженно вздохнул Штейн, когда закончила читать Ванни и стихла музыка стиха. — Его называют последним из гигантов — и это безусловная правда! Никто сегодня даже близко не способен написать подобное — никто!
— Время не повернешь вспять, — сказала Ванни. — Поэзия расцветает лишь тогда, когда люди пытаются заглянуть в самые глубины души и жизни; мы же понапрасну тратим чувства свои и теряемся в бессмысленной гонке постижения смысла рожденных во чревах городов механических монстров.
— Совершенно с вами согласен, — с легким акцентом снова заговорил профессор. — Даже наш великий переворот в литературе, этот вызванный войной бурный поток творчества, в конечном итоге распался на миллионы ручейков, в результате чего мы имеем массу истерического вздора крайне посредственных произведений. Множество новых имен, и нет среди них имени того, кто бы стал истинно великим.
— Я думаю, что дух времени должна выражать какая-то одна личность или группа близких по духу людей, а наш мир слишком быстро меняется, он слишком многообразен и могуч, чтобы это было под силу немногим, вот почему и не рождаются сейчас великие художники. Я права, Эдмонд? — спросила Ванни, поворачивая лицо к Эдмонду, который курил, сосредоточенно вглядываясь в тени за кругом света от настольной лампы.
Вяло опустив руку, Эдмонд потушил в пепельнице сигарету.
— Дорогая моя, в спешке суждений вы вместе с господином Штейном перепутали, о чем говорите, — о ваших поэтах или о сыре. Это ведь сыр, прежде чем стать съедобным, должен покрыться плесенью.
Ванни улыбалась. Она всегда улыбалась и испытывала гордость за Эдмонда, даже в тех случаях, когда мишенью для насмешек становились ее собственные умственные способности.
— Может быть, вы считаете, что наша современная, с позволения сказать, литература — это тоже явление непреходящее? — задиристо поинтересовался профессор. — Я не сомневаюсь в этом, но, как и все прочее в этом мире, термин, вами сейчас выбранный, достаточно относителен. Изменения в образе мыслей или направлений в критике — все это может поднять посредственную литературу до величия гениальности и низвести великое произведение до уровня посредственности. — Эдмонд потянулся за другой сигаретой и зажег ее. — Я всегда находил затруднительным понять, что вы подразумеваете под великим и что остается для вас посредственным. На мой взгляд, острой грани раздела практически не существует. — Ах-ах! Опять эта замечательная поза пришельца с Марса, — засмеялся профессор. — Все наши маленькие человеческие достоинства и недостатки для него на одно лицо!
Эдмонд лишь молча улыбнулся. В сознании его в это время проносились тревожные мысли, а подступавшая слабость угнетала с завидной настойчивостью и постоянством.
Глава двадцать первая
САРА
Подобно умирающему от жажды в безводной пустыне, Эдмонд пытался растянуть оставшиеся жизненные силы, расходуя их весьма скупо — по капле, и как раскаленный песок жадно впитывало их изголодавшееся человеческое тело Ванни. Но желание только чувственного наслаждения стало постепенно проходить, уступая место более сильному чувству — любви ко всему прекрасному. Как неприемлемый отвергая для себя путь поиска других наслаждений — столь типичный для множества других женщин, — она увидела в постижении прекрасного дарованное ей судьбой призвание, привыкла к такому состоянию и считала себя счастливой. Теперь Ванни все реже требовала тающих сил Эдмонда, внутри себя находя достаточное удовлетворение.
В добровольном самоотречении своем, кажется, и Эдмонд чувствовал себя вполне сносно. Он жил в окружении чувственной красоты, ради обладания которой отказался от предназначенного ему самой судьбой, и это отнюдь не томило его и было вполне достаточным. И он считал, что бухгалтерские книги его жизни находились в полном порядке, и когда настанет последний срок платежа, он сумеет полной ценой рассчитаться за те богатства, что нашел на дне мутного потока реки жизни.
Как-то выглянув в окно, он заметил прячущуюся в темноте одинокую, моментально исчезнувшую от одного его взгляда фигуру; и вспомнил, что видит ее уже не в первый раз. Это как раз волновало его меньше всего, ибо любое противостояние человеческого существа считал для себя Эдмонд явлением недостойным даже вялой мысли.
Но, оказывается, не забыла его и Сара. Прошло четыре месяца со дня их расставания, и в середине весны она напомнила о своем существовании, придя к нему лишь одной ей доступным способом, — пришла, чтобы сказать о рождении сына. Она появилась в их спальне далеко за полночь, когда Ванни спала, а Эдмонд лежал слабый, истомленный, без мыслей, желаний, как вдруг понял, что рядом с ним Сара, что она смотрит на него тем пронзительным, настойчивым взглядом, который он помнил еще по дням их прошедшей близости. И тогда он открыл глаза и с вялым интересом больного человека посмотрел на нее — на лишенные женственности, угловатые, нескладные формы ее тела, на ее крепко сжатые тонкие губы…
— Он родился, — сказала Сара беззвучно.
— Покажи его.
Она подчинилась; и Эдмонд без интереса стал разглядывать странного, безликого выродка, такого же тощего, как Сара и он сам, с морщинистым маленьким лобиком и скорбными от ожидания пришествия непомерной тяжести разума глазками. Вцепившись пальцами-щупальцами в жидкие волосы матери, он смотрел на родителя своего немигающим, обещающим в недалеком будущем сделаться таким же пронзительным взглядом.
— Довольно, — сказал Эдмонд, и уродец исчез.
— Эдмонд, — заговорила Сара. — Пришествие нашей расы неминуемо. Сейчас я вижу слабость твою и понимаю — ты обречен. Но у нас еще есть время — если ты вернешься.
Эдмонд улыбнулся устало и, не проронив ни звука, отверг притязания ее.
— Тогда уже ничего не спасет тебя, Эдмонд.
— У меня есть то, что служит мне наградой.
Два близнеца-разума женщины Сары, касаясь мозга лежащего перед ними больного, слились в один, ибо не решить им было порознь, не найти ключ к отгадке непостижимого для их природы отказа. Это непонятное им существо должно было с открытыми глазами идти навстречу грядущему и приветствовать его!
— Я не понимаю тебя, Эдмонд, — сказала Сара и ушла от него — ушла с застывшим в глазах легким, почти незаметным следом растерянности. А он продолжал улыбаться усталой, слегка задумчивой улыбкой, в которой теперь не было и намека на иронию.
«Прекрасное — есть понятие относительное, и, без всяких сомнений, лишь иллюзия — сладкий сон наблюдателя, — думал он, лежа без сна. — Но для самого наблюдателя истинность этого прекрасного сомнений не вызывает. Я стал бы еще более несчастлив, если бы хоть на секунду поверил, что стоившая мне так дорого красота обладает меньшей ценностью, чем жизнь, и знания, и могущество власти, и еще бесконечное множество прочих миражей».
Время от времени, без какой-либо строгой последовательности, вновь приходила к нему женщина Сара и в одну из ночей принесла новость, что нашла еще двух мужчин их расы, которые лишь ждут благоприятного случая, когда изменения принесут еще больше им подобных. В ту ночь сидел Эдмонд в кресле библиотеки, перед черепом обезьянки Homo, и был слишком слаб, чтобы встать и уйти в спальню. Ванни была там и, наверное, давно уж спала. Сара же пришла тем путем, который всегда был открыт для нее и, не раскрывая мыслей своих, долгим взглядом смотрела на застывшего в кресле Эдмонда; и, только насмотревшись, рассказала о новостях, приведших ее. Эдмонд и тогда ничего не ответил и лишь молча и сосредоточенно ловил взглядом своим ее взгляд, в котором не было ни злобы, ни желания, а лишь едва заметные растерянность, удивление и вялое осуждение молчания и поступков его.
— Пришествие совсем рядом, — снова повторила Сара.
Молчал Эдмонд, но молчание его знаком согласия было.
И, почувствовав, что Эдмонд соглашается, Сара потянулась к нему и зашептала беззвучно:
— Еще осталось время, Эдмонд. Ты нужен — благодаря знаниям твоим нужен. Вернись ко мне, вернись туда, где и сейчас тебя дожидаюсь.
Снова и снова отвергал ее Эдмонд.
— Я уже избрал путь свой, и кажется мне мудрым и правильным мой выбор, — отвечал Эдмонд. — Все, что обрел я, — дороже потерянного.
— Это безумство охватило тебя, это обман, — сказала в ответ Сара. — Гибель ждет тебя впереди. Эдмонд устало улыбнулся.
— Я не спорю, — сказал он тихо, поднял взгляд свой и посмотрел на Сару. Посмотрел на нескладное, худое ее тело, поймал взгляд глаз ее; и показалось Эдмонду, что тело ее просит о чем-то, умоляет беззвучно, а глаза холодны и в них застыла гордость. И когда слившись в одно целое, два его сознания устремились познать Сару, понял Эдмонд — с легким чувством удивления понял, — что, как и он, Сара тоже несчастна. И с пониманием, снова, как много месяцев назад, окружила, спустилась на них обоих аура единства и симпатии. Снова они стояли на одной земле. И когда это поняла и Сара, в ее холодных глазах зажегся вечный огонь, она наклонилась, в жажде передать его разуму свои мысли, потянулась к Эдмонду.
Сара:
Здесь древние Боги в последнем порыве,
Как призраки сходятся в тщетной надежде,
Призвать себе в помощь прошлые силы -
Те черные силы, что служили им прежде.
Эдмонд:
Не умаляй их власти, Сара,
Чьи имена почти в забвенье,
Наводят страх на все живое,
Ввергая в трепет и волненье.
Сара:
Разбиты их державы,
Могущество их — миф,
Оракулы бежали,
Предав Богов своих.
Лишь ты один им верен!
Эдмонд:
Служу Богам моим!
Что нет их — я не верю!
Надеждою гоним,
Как в древности — я жертву
К ногам их приношу
И чашу со снадобьем
До дна я осушу!
Сара:
Но, знай, тебе придется
Все это повторить.
Бокал вина другого
До капельки испить.
Все твои Боги — в Лете!
Так встань, открой глаза.
Смой смрад от прежней жизни,
Поверь, так жить нельзя!
Эдмонд:
Ты мне мешаешь думать.
Но недалек мой час!
Нам время расставаться -
Господь пусть судит нас!
И последними словами снова Эдмонд отверг женщину Сару; волей своей разорвал связывающие их нити, оборвал мысленную связь, превратив глубину ее в набор уже ничего не значащих слов. Побледнела Сара, выпрямилась и посмотрела на него глубоко запавшими, холодными глазами.
— Больше ни о чем не попрошу я тебя, — сказала она.
— Долг свой я уже исполнил с тобой, Сара, — устало и глухо ответил Эдмонд. — Почему ты не уходишь к тем, чтобы вместе плести ваши сети?
— Однажды сказал ты мне, что есть такая правда, до которой не могут дотронуться мои руки, и есть такие мысли, которые недоступны моему сознанию. Теперь я тебе говорю: хотя твой разум может добраться и облететь самую далекую звезду, совсем рядом с тобой лежат ничтожные, маленькие факты, что проскальзывают сквозь «пальцы» твоего разума — подобно ртутной амальгаме проскальзывают — и никогда, никогда доступными они тебе не станут, будто надежно спрятаны на самом краю Вселенной.
И с этими словами растворилась, исчезла женщина Сара, а Эдмонд остался сидеть перед черепом обезьянки Homo, и легкое удивление отражалось в одном из сознаний его. «Без всякого сомнения, — думал он, — весьма странно слышать горечь в словах Сары. Даже в самых смелых мыслях своих не представлял я, что чем-то можно нарушить внутренний покой ее, а значит, где-то скрывается ошибка в оценке и анализе».
А второе сознание нашло ответ, и таким он простым и незатейливым оказался, что снова медленно раздвинулись губы Эдмонда в усталой улыбке. «Как и все женщины, не может признать Сара поражение. И в желании, чтобы все было так, как она хочет, останется Сара женщиной!»
Но все равно чего-то недоставало ему в познании Сары. Какой-то элемент ее затерялся и упорно не хотел становиться на свое место. И с мыслью этой заставил себя Эдмонд подняться из кресла и, тяжело переставляя ноги, отправиться наверх, к Ванни.
Глава двадцать вторая
ДИМИНУЭНДО
И потекла жизнь для Эдмонда, как покойное диминуэндо — тихое угасание звуков, — и жизненные силы капля за каплей оставляли его, как оставляют человека в наступившей старости. Все настойчивей слабостью напоминало о себе тело, но незамутненным и ясным оставался разум, и порой казалось ему, что даже чище, чем раньше. Упала незримая пелена вуалей со старых мыслей, открывая недоступные ранее познанию его просторы. Познав неизбежную тщетность знаний, оставило его стремление к новому, но восторг перед прекрасным оставался гореть в душе его с прежней силой.
«Реальность конца моего существования заключена в мире ощущений, — размышлял он. — И этим замыкаю я круг, где встречаются, наконец, сверхчеловек и… скажем — устрица. Ибо сейчас сохраняется между нами отличие разве что в большем наборе чувственных окончаний. Хотя истинно понимающая красоту устрица и в этом, без сомнения, найдет свои преимущества, ибо сильнее способна впитывать в себя то малое, что достается на ее долю».
Второе сознание дополнило короткой мыслью: «Устрица — есть безусловно более счастливое существо, так как полностью использует все доступные возможности своего тела и до конца исполняет свое предназначение, что оказалось мне недоступным».
И снова Эдмонд сидел у горящего огня камина. За спиной его наступившими ранними сумерками осень стирала краски дня, а впереди пламя кеннельского угля отбрасывало голубые блики на его лицо. И когда он сидел так в кресле у огня камина, и реальность сливалась с грезами мечтаний, и два сознания его блуждали известными только им, извилистыми путями, уже не казалась слабость тела столь тягостной ему. И тогда он переносился от воспоминаний прошлого к гипотетическим построениям будущего. Снова являлись ему картины прежних экспериментов и несли с собой захватывающие дух, даже ему кажущиеся невероятными откровения. И он думал об этом рассеянном в космическом пространстве разуме, который в зависимости от вкуса называют то — естественным законом, то — Богом, то — случайностью. И это универсальное Творение наделяло жизнью и целями этой жизни все сущее, но в бесконечности этого сущего само оставалось застывшим, холодным и бесплодным.
Образы Ванни — эти не связанные между собой картины — воспламеняли в сознаниях его чувственную ауру. Ванни танцует, и огонь отбрасывает тени ее. Глаза Ванни переполнены ужасом, и те же глаза горят в экстазе наслаждения. Ванни спящая, Ванни смеющаяся. Напряженное, зовущее, сладкое тело Ванни и горячее, истомленное лаской, с запахом вина на губах.
«Я совершил удачную сделку, — думал он тогда. — Теперь я без сожаления расплачиваюсь тем, что никогда не ценил, — за то, что дороже всего для меня на свете».
И вслед за этой мыслью, воспоминания о Саре медленно проникали в придуманный им мир, и казалось, что он действительно слышит печальные слова ее упреков: «Путь величия и славы ожидал тебя, Эдмонд. Теперь, когда наступает конец твой, оглянись назад, посмотри, какие руины ты оставил от того, чему предназначалось стать великим».
И ответил на упрек Эдмонд вот так:
— Я вижу оставленные после себя руины, но и нахожу в них скрытое очарование. Смягчилась суровая белизна мрамора, острые грани его единым целым стали с бытием под названием жизнь, и трещины колонн оплетают молодые побеги виноградных лоз. В громаде самого величественного здания ты не почувствуешь то, что витает в воздухе руин. Скажи, Сара, станут ли дикие голуби вить гнезда под сводами нового храма?
— Слова! — сказала в ответ Сара. — Ты прикрываешься словами, упрятал себя в теплое и мягкое, когда вокруг сверкают молнии. Ты променял разум свой на желания тела, недостойные предназначения твоего. Ты — ничтожный ловец мух!
— И тут ты права, — сказал Эдмонд и выбросил образ ее из сознания. Но потом еще долго размышлял над упреками Сары, рациональной половиной своей принимая их правоту, но в конечном счете так и не найдя достойного смысла и значения этой правоты. Сара говорила с той точки зрения, какую не мог и не хотел признавать он. Понимание — вот что могло существовать между ними, но никогда не перерасти ему в симпатии привязанностей. И, вспомнив о Ванни, улыбнулся Эдмонд. Вот где было все наоборот — море симпатий и никакого понимания.
Ванни и Сара — его физическое и духовное дополнение до единого целого. «Значит, правда, что плотские элементы любого существа гораздо выше его духовного. Значит, важнейшие элементы не расположены выше остальных. Значит, не является духовное — основополагающим ».
И, исследуя эту мысль, он вновь погрузился в придуманный им мир, где смешались грезы и реальность, и пребывал там, пока не вернулась с покупками Ванни. Бросив пакеты, присела Ванни на скамейку между огнем камина и Эдмондом.
— О чем мечтаешь ты, Эдмонд? — И он рассказал ей, ибо не могли никому причинить вреда эти мысли.
— Мне кажется, что недооцениваешь ты дара этого, Эдмонд, лишь потому, что сам обладаешь им в избытке. Для меня же все остальное лишь основание, на котором покоится разум, так презираемый тобой.
И он улыбнулся ласково и мягко, как только могли позволить его тонкие губы и врожденная ирония черт лица.
— Больше я ничего не стану объяснять, — сказал он тогда.
Вспыхнуло лицо Ванни.
— О, я все понимаю! Ведь не такая же законченная дурочка! Лишь поэтому так восхваляю я дар разума! — и когда сказала так Ванни, прежний страх легкой тенью ожил в ее глазах и задумчивыми стали черты лица. — Видишь, Эдмонд, я ведь душу свою продала, чтобы понять тебя, да видно цена оказалась не слишком высокой.
Глава двадцать третья
ВЕЧЕР НА ОЛИМПЕ
Если жизненные силы Эдмонда можно было сравнить с морем в час отлива, то неслышной походкой пришедшая в город зима застала их, так беззаботно в начале пути растрачиваемых, на самой последней черте, в самой низкой точке. Он доживал последние дни в полудремотном состоянии с черно-белыми снами и лишь невероятным усилием мог заставить свои сознания-близнецы думать с прежней остротой. Теперь он копил остатки энергии и расходовал ее, как расстающийся с каждым пенни скупец, желая за каждую потраченную монетку получить в полной мере немногие отпущенные ему в оставшейся жизни наслаждения. Нет, это было уже не былое мотовство ночей экстаза, а жадное поглощение зрительных, чувственных эмоций, но и они в последнее время стали все больше походить на зыбкий, ускользающий сон. В этом состоянии он мог лишь наблюдать за блуждающим в темноте болот, дорогим сердцу огоньком знаний, но уже не отваживался преследовать его. Теперь он почти не вставал с кресла и целыми днями просиживал в нем перед черепом обезьянки, погруженный в мечты или воспоминания былого, как очень старый человек. Он — кто всю жизнь свою прожил в будущем, теперь был насильно упрятан в тесную каморку прошлого, которое становилось все длиннее, а будущее короче и туманнее.
Он более не мог скрывать свою болезнь от Ванни, но подсознательная вера в него смягчала волнение женщины. Для нее Эдмонд всегда был таким, каким хотел быть, и его истинные цели и желания всегда скрывались за пределами ее понимания. Зачем он решил так ослабить себя, было для Ванни загадкой, но не опасностью, а, значит, и не поводом для беспокойства.
Все так же приходила Сара, стояла и молча рассматривала его своими холодными глазами. Время для слов уже прошло, и теперь она лишь молча смотрела, как накатывается на Эдмонда неумолимое колесо судьбы. Иногда она приносила с собой их ребенка, и теперь, видимо что-то начинающий соображать урод поддерживал молчаливый взгляд матери своим тихим, красноречивым молчанием. Эдмонду становилось все труднее поднимать голову, но однажды он заметил рождение скорби в этих круглых, застывших глазах. И случайный взгляд, подсказавший будущее этого маленького существа, заставил вздрогнуть Эдмонда от жалости и раскаяния.
— Наверное, тебе будет лучше убить его, — сказал он как-то Саре, снова ощутив на лице своем застывший взгляд рожденного им урода. Она не ответила, посмотрела еще минуту, другую и исчезла.
Более так продолжаться не могло, и, укрепив угасающие силы алкалоидом собственного изготовления, в один из дней он позвал к себе Ванни. Эдмонд знал, что на несколько часов наркотик даст ему видимость возвращения жизненной силы, но и догадывался о цене этой быстротечной иллюзии.
— Дни мои на исходе, Ванни.
Сказал он и увидел, как она отшатнулась в страхе, как заблестели, набухли глаза слезинками в уголках. Безвольно она опустилась на стул перед его креслом и, не проронив ни слова, лишь смотрела в его лицо.
— Когда я расстанусь с тобой, помни, дорогая, что ухожу по выбранной мною самим дороге, и потому нет скорби в моем сердце.
— Не надо, Эдмонд. Нет! — шептала она. — Не покидай меня снова! Ты ведь знаешь, имей я что-нибудь еще, я отдала бы все — все, и еще больше, что бы ты ни потребовал за одно право быть с тобой! Не лишай меня этого права!
— Я не хочу, — ответил он, — это судьба. Но знай, расстаемся мы не навсегда; впереди нас ждет новая встреча и еще одна — и длиться этому вечность.
— Если так, то расставание наше будет горьким, но я смогу перенести его тяжесть.
И вспышкой откровения в памяти Эдмонда ожила оброненная в разговоре о замкнутом времени случайная фраза маленького профессора Штейна: «Как вы можете утверждать, что искривление будет равномерным? Ничто в природе не постоянно; и если так, почему время должно возвращаться в исходную точку, описав идеально правильный круг?» И пока тонкие пальцы его гладили, лаская, плечи Ванни, два разума с безнадежным отчаянием ухватились за нарождающуюся мысль, ибо в ней могла скрываться возможность бегства, маленькая трещинка на идеально гладкой поверхности этого безжалостного, сжимающего все сущее замкнутого круга!
Возможно, что в своем четвертом измерении время движется не по кругу, но по спирали, где, заканчиваясь, вращающийся виток переходит в виток другой, до той поры неподвижный. А это значит, что явления не станут повторять себя с безнадежным однообразием, а будут с каждым новым витком слегка изменяться. Возможно, будет и так, что одна спираль будет переходить в спираль следующую, а она в свою очередь в другую и так до бесконечности, выстраивая уходящую в вечность величественную постройку. Движение вперед и вместе с ним надежда — то, что Эдмонд, принимая за иллюзии, отрицал всем своим существованием, — снова родилась для него. И в ту минуту впервые познал он истинную значимость философии своей и понял, что цена, которую полагается заплатить за обладание желаемым — всем, что угодно, — оказывается воистину ничтожно мала и требует лишь легкого поворота головы, изменения угла наблюдения; и тогда вместо какой-нибудь заснеженной горной вершины увидишь ты бескрайнюю степную ширь. И когда Эдмонд понял это, то затрепетал каждой клеточкой своего тела; ибо подобно сильнодействующему наркотику стал для него ни разу в жизни не испробованный вкус надежды; и никогда за всю жизнь свою не оказывался наш герой так близко к счастью. Думал он о том, что в конце концов не руины оставляет он после себя, но величественное здание прекрасного, ибо единственный из миллионов открыл истину. И шептал в забытьи восторга его разум слова этой истины, когда-то в ужас приводящие, а теперь дышащие надеждой и вдохновением: «Все в мире этом относительно точки зрения, и только сознание наблюдателя определяет, что в этом мире истинно, а что ложно». И с этой мыслью Эдмонд повернулся к Ванни.
— Мы расстаемся друг с другом, Ванни, но потому как привыкли судить о времени, не станет долгим наше расставание. Несколько десятков лет для тебя, Ванни, и может быть, всего лишь несколько часов для меня. А потом снова повторится наша встреча, и хочу верить, она станет более счастливой. Это я обещаю, Ванни, и поэтому ты поверишь мне.
Сквозь слезы она улыбнулась и сказала:
— Хорошо, Эдмонд.
— Вспомни, любимая, может быть, все это уже было в прошлом? Твоя память способна охватить лишь двадцать пять лет, а может быть, как раз и было все это раньше? Вспоминаешь?
— Да, Эдмонд, я вспоминаю.
— Что будут значить для нас века разлуки, если, в забвении пребывая, не заметим, как они пролетят? Когда в бесконечности снова повернется круг или виток бесконечной спирали и займет прежнее место — вот когда мы встретимся снова, Ванни. Это мое обещание.
— Да, Эдмонд, — снова улыбнулась Ванни, но печаль не покидала ее лица. — Только бы заставить себя поверить.
— Я верю.
— Тогда мне достаточно этого. Я тоже пойду. Что для меня теперь страх смерти, ибо я уже дважды встречалась с ним.
Чувствуя обманчивую безупречность логики этой мысли, два разума Эдмонда принялись тщательно исследовать ее, и лишь когда облекли ее в слова, только тогда отвергли с мрачной решимостью.
— Нет, Ванни. Тебе достанется самое трудное; ты должна будешь жить до последней отведенной тебе минуты, до последнего поворота дуги временного круга.
— Но зачем, Эдмонд? Ради какого блага?
— Лишь потому, любимая, что не полностью я понимаю жестокие в неизбежности своей и одновременно такие зыбкие законы взаимосвязей судьбы, случая и времени. А что, если, презрев законы эти и по собственной воле сократив отведенный жизненный путь свой, предав забвению будущее, не обречем ли мы себя на бесконечное повторение? Из прошлого произрастает будущее, так не будем осушать источник его. Большего не могу сказать я тебе.
— Я сделаю так, как желаешь ты, Эдмонд, но знай, что не будет для меня страшнее пытки.
И тогда Эдмонд взял холодные ладони Ванни в свои руки. Длинные пальцы сжали их, обхватили словно щупальца, и дрожь пробежала по телу Ванни, но не от сравнения этих пальцев со щупальцами, которое могло возникнуть лишь у того, кто не познал нечеловеческую нежность их. Не опуская глаз, не уклоняясь от настойчивого взгляда Эдмонда, смотрела Ванни в эти порой кажущиеся страшными пронзительностью своей, способными лишить рассудка глаза и видела, как, исчезая, тает в них ледяной холод, как теплее и понятнее становится этот взгляд. И Ванни не могла знать, о чем думает Эдмонд, к какому странному выводу пришел в эти мгновения. Когда готовился его жизненный путь — ничтожная хорда на непостижимом круге времени — кануть в забвение небытия, он понял, что не только тело Ванни любил, а еще преданность, обожание и еще миллион всяких маленьких иллюзий, что зовутся человеческим характером. Все то, что не имела и не могла иметь, — ибо запрещалось это природой ее наследственности, — равная ему по разуму женщина Сара. Вот так, совершенно внезапно Эдмонд понял, что любит Ванни и, глядя в блестящие от слез глаза простого, ранее достойного лишь презрения человеческого существа, рассказал о любви своей. И, выслушав его, ответила Ванни немногословно:
— Бессмысленной станет жизнь без тебя, но уже и не такой невыносимо горькой.
— Я, принесший в твою жизнь столько горечи, должен и попробую исправить невольно причиненные тебе муки.
С этими словами длинные, похожие на змей пальцы Эдмонда потянулись к подбородку девушки, обхватили его, приподнимая так, чтобы встретился ее взгляд с его пылающим внутренним огнем напряженным взглядом. Глаза Ванни распахнулись, зрачки застыли неподвижно, показывая, что покоряется разум ее чужой, непрошено вторгающейся силе. Секунда, другая, и вот уже Эдмонд завладел ее психикой безраздельно, и, казалось, что пальцы его не на подбородке девушки лежали, а на всех важнейших центрах мозга, и теперь он мог играть на нем, как на послушных клавишах органа.
— Слушай, единственная и желанная моя, — едва слышно зашелестел его голос. — На пороге разлуки нашей, внимай и покоряйся всему, что потребую я сейчас.
И будто эхом ему, зазвучал, отзываясь, безжизненный голос Ванни:
— Я покоряюсь…
— Тогда, повелеваю я, что не станешь ты бесконечно задаваться вопросом, отчего я решился уйти, и никогда не переступишь порога дома этого, и будешь удовлетворена мыслью, что поступок мой оправдан моей собственной волей.
— Этому я покоряюсь.
— Я повелеваю, что обожание и любовь, так щедро дарованные мне, навечно сотрутся и исчезнут бесследно из памяти твоей, и не станешь ты думать обо мне и вспоминать отпущенное нам с сожалением.
Как и до этого безжизненно и монотонно прошептала она:
— Этому я не покорюсь.
— Ради чего?
— Потому что моим существом руководит естественный закон, который не способна я нарушить.
На мгновение разъединились два разума Эдмонда, со всех сторон осмысливая утверждение Ванни. «Казалось, такое простое существо, как Ванни, и она в конце пути становится неподвластной разуму моему». И вторая половина его добавила: «Вероятнее всего, присущи им некоторые, лежащие за пределами здравого смысла особенности и свойства, и я, гордящийся тем, что знаю все о человеке, должен признаться: существуют и абсолютно недоступные мне знания».
И, придя к такому выводу, снова сплелись в единое целое два его сознания и снова обратились к Ванни:
— Если так, то я изменяю волю свою, и если не можешь ты забыть меня, тогда помни обо мне как о существе из бесконечно далекого прошлого, где временем стираются реальные очертания. И будешь отныне думать обо мне не как о муже своем, но как о желанной мечте, как о загадочном призраке неутоленной страсти, но ни как о существе из плоти и крови, который любил тебя и был любим тобою.
— И этому я тоже покоряюсь, — сказала она.
— Тогда отсылаю тебя я к Полю, которого будешь любить ты так, как способна любить. Ты будешь любить в ответ на его любовь, ибо сейчас ты сильнее. За простоту и невежество ты будешь любить его; он будет и неразумным ребенком, которого поведешь ты по жизни, и мужчиной, которого будешь ты вдохновлять. Не тебя я отдаю Полю, а Поля вручаю в твои руки. За жизненную силу плоти полюбишь и будешь ты его любить.
— И этому я тоже покоряюсь, Эдмонд, — сказала она.
И еще несколько коротких мгновений, чувствуя, как тают остатки сил, держал Эдмонд в тисках воли своей застывший взгляд Ванни. И лишь когда в изнеможении поникло все его тело, пальцы отпустили подбородок Ванни, чтобы кончиками своими дотронуться и провести по неподвижным векам широко распахнутых глаз. «Довольно», — произнес он резко, и в ту же секунду ожили, засветились грустным теплом эти глаза, и улыбнулись ему в ответ. Только тогда высыпал Эдмонд на ладонь две таблетки и проглотил их. И наблюдая за ним, Ванни спросила:
— Это и есть избранный тобой путь, Эдмонд?
— Нет, дорогая. Пока это лишь средство нам проститься.
Глава двадцать четвертая
НОЧЬ НА ОЛИМПЕ
И когда, не изменяя человеческим традициям, они простились, Эдмонд отослал Ванни к Полю. «Теперь, ступай», — велел он, и ушла она — безропотно ушла, — прислушиваясь, как каждой клеточкой постанывает в сладкой истоме пережитого наслаждения ее тело. И ей казалось, что нет больше Эдмонда, что он умер, и память о бытии его, некогда до боли острая, растворилась, исчезла в седой пелене полузабытого прошлого. Лишь на мгновение болью сжалось сердце, потянулась к нему, впилась губами в его губы, но отстранил он ее, глядя прямо в глаза, и полыхающий в ее груди огонь стих. И от забытья транса в памяти ничего не осталось, кроме ощущения пустоты и потери чего-то, может быть, очень важного. В легкой грусти уходила Ванни, подчиняясь механически и безропотно высеченному в ее сознании приказу. Словно во сне она спустилась вниз, к машине, устало села на переднее сиденье и положила руки на руль. Ванни не удивилась, увидев рядом с собой давно исчезнувшего и потому забытого Эблиса, и, когда кот замурлыкал, потянулся к ней, приветствуя и ожидая ласки, подумала лишь, что, наверное, действительно возвращается к прежней жизни своей.
И Эдмонд проводил взглядом отъезжающую машину с меньшей грустью, чем ожидалось ему, ибо снова тяжелым грузом навалилась на плечи его рождающая равнодушие усталость. Все короче становились промежутки времени, когда действовал наркотик, и он уже ничего не мог представлять и переживать с прежней остротой и страстью. Но еще не все дела были завершены, и тогда он достал склянку со своим лекарством и высыпал все содержимое на ладонь. Шесть белых шариков перекатывались на его ладони; и вдруг его рука бессознательно поползла вверх, и он проглотил оставшееся одним жадным глотком. Прошло несколько коротких мгновений, поникшие плечи его распрямились, и он решительно шагнул к письменному столу. Взял ручку и начал писать. «Я, Эдмонд Холл, находясь в здравом уме и трезвой памяти, настоящим завещаю…» Написал и улыбнулся иронично-мрачной улыбкой прежних лет.
«Моему близкому другу Альфреду Штейну все содержимое моей лаборатории, с находящимися в ней книгами, оборудованием, записями и прочими…
Все прочее мое имущество, свободное от долгов и налогов, в равных частях завещаю возлюбленной жене моей Эванне и…. — снова усмехнулся Эдмонд, — сестре моей Саре Маддокс.
Назначаю своими душеприказчиками Альфреда Штейна из Северо-Западного Университета, — замерло перо его на мгновение, и тонкие губы расползлись в сатанинской усмешке, — и Поля Варнея…»
Оставив сатирическое произведение пера своего на столе, Эдмонд медленно поднялся в лабораторию. Там он снял аккумуляторы энергии с атомного разрушителя и бросил их в сосуд с азотной кислотой. Тяжелый коричневый дым заставил его закашляться, и, забрав приготовленную заранее склянку, Эдмонд покинул столь знакомые стены.
«Без всякого сомнения, Альфред превратит жизнь свою в сущий ад, постигая тайны этого механизма, — думал он, спускаясь по лестнице. — Достаточно и того, что ему оставлено, и с лихвой хватит на все отпущенные ему годы».
В кресле у камина Эдмонд поднес к глазам зажатую в кулаке склянку, встряхнул ее и некоторое время наблюдал, как перекатываются за стеклянными стенками яйцевидной формы багряные шарики.
«Яйца небытия, — думал он, — из которых скоро вылупятся птенцы забвения». Он открыл склянку, высыпал содержимое на ладонь и смотрел, как посверкивают их кровавые бока в отблесках пламени.
«Миллионы и миллионы веков пройдут, пока Его Величество Случай либо еще более загадочный закон, правящий им, соединит в единое целое разбросанные в пространствах молекулы, которые я называю Моим Естеством. Действительно, восхитительнейшая вещь забвение — единственное, что способно победить время». И тут он услышал голос второго сознания, сладко нашептывающего: «И если в вечности все, что должно случиться, произойдет непременно, я ухожу с верой; ибо все повторится заново и, может быть, обретет более счастливую форму. И потому возвращаю долги свои без малейшего сожаления».
Он поднес ладонь к губам и в это мгновение понял, что не один, что кто-то еще вошел в комнату и сейчас стоит и смотрит на него. Это снова была Сара, а может быть, только образ Сары, возникший в его воображении. Легкая тень осуждения читалась в ее глазах, а в углах губ, едва заметные, наметились морщинки безысходной печали. И тогда, ответив ей столь же холодным взглядом, Эдмонд задержал руку у губ.
— Сюда идет Поль, — сказала она. — Он идет, чтобы убить тебя.
И снова тонкие губы Эдмонда искривились в подобии улыбки.
— Я же думал, что счета мои с этой жизнью в полном порядке. Но, возможно, я не прав, и Поль достоин получить причитающуюся ему сатисфакцию.
— Ты глупец, Эдмонд. Только глупец мог так беззаботно расстаться со всем величием и богами дарованной благодатью — и ради чего?
— Ради мечты, мысли и маленького драгоценного камня истины, Сара. Никто из тебе подобных не владел большим.
— Ты глупец, Эдмонд. И я удивляюсь, что уход твой вызывает у меня печаль, ибо в бесцельном существовании твоем нет ни капли здравого смысла.
— А может, глуп именно тот здравый смысл, о котором ты говоришь? — Но на мгновение лед, застывший в глазах его, растаял. — Прости меня, Сара. И поверь, я не забуду тебя никогда.
Но Сара не шагнула навстречу. Из ее глаз повеяло ледяным холодом, а губы сжались в тонкую нитку.
— Оставляю тебя наедине с твоим безрассудством, — сказала она и растворилась бесследно.
А Эдмонд на мгновение окунулся в тяжелые раздумья о предостережении Сары, потом, с уже видимой слабостью, поднялся из кресла и снова отправился в лабораторию. Там, выдвинув ящик стола, достал револьвер и навинтил на ствол цилиндр глушителя. «Интересно, у револьвера Поля такой же калибр? — мелькнула и тут же исчезла вялая мысль. — Впрочем, какая разница, если не будет никакого расследования». Взвесив револьвер в руке, Эдмонд выстрелил в валяющееся в углу скомканное полотенце, снял глушитель и сунул револьвер в карман. Полотенце с застрявшей в нем пулей он затолкал все в тот же сосуд с кислотой и понаблюдал немного, как они исчезают в ядовитых клубах бурого дыма… А потом он снова сидел в кресле у огня, смотрел на умирающие языки пламени и на ум ему приходили странные мысли. Он ждал.
И дождался, когда услышал скрип ключа, поворачиваемого в замочной скважине, — того самого ключа, который некогда Ванни собственной рукой вручила Полю.
Эдмонд улыбнулся, его позабавила мысль о том, на какие шутки, оказывается, способен Господин Случай. Так безмерно любившая его Ванни по собственной воле вкладывает в руки так ненавидящего его Поля средство для уничтожения своего возлюбленного. И тут, наконец, Эдмонд заметил темную тень, крадущуюся по коридору.
Секунда прошла, за ней еще одна, и наконец в дверях библиотеки возникла кажущаяся жалкой фигурка человека с бегающими глазками — человека, который так его ненавидел. Поль осторожно двинулся вперед, на вороненом стволе зажатого в его руке револьвера играли отблески затухающего пламени камина. И когда Поль остановился в двух шагах от Эдмонда, безвольно откинувшийся на спинку кресла сверхчеловек поднял глаза, чтобы посмотреть прямо в глаза Полю, и удивился — он, привыкший жить окруженный ненавистью людской, и то удивился, — с какой жгучей ненавистью смотрел на него Поль.
— Я убью тебя, — в тишине послышался приглушенный и хриплый голос поднимающего оружие Поля.
А Эдмонд холодно смотрел на него взглядом, в котором проглядывали оба его сознания, и не было в этом взгляде ничего человеческого. Наверное, так и должен был смотреть сверхчеловек, чья природа заключается в постоянном противостоянии простому человеческому разуму и покорении его. Так, наверное, человек смотрел сверху вниз на дикое животное. «Укротитель львов», — потешаясь, подсказало одно из сознаний.
— Я пришел убить тебя, — снова прохрипел Поль и дернулся, отводя свой взгляд, не в силах более смотреть на этого изможденного, бледного дьявола, чьи глаза горели яростным, пожирающим его волю огнем. И от ужасного осознания того, что снова, как и раньше, он потерпит в соперничестве поражение, лицо Поля смертельно побледнело и покрылось каплями пота — Где Ванни? — невнятно пробормотал он.
А тонкие губы Эдмонда уже зазмеились улыбкой. Снова он победил, снова держал в руках волю врага.
— В твоем доме и ждет тебя.
— Ты лжешь! Ты — ухмыляющийся дьявол!
— Я никогда не лгал, потому что никогда не видел в этом необходимости, — спокойно ответил Эдмонд. С каждой минутой действие наркотика слабело, и он чувствовал, как его все сильнее и сильнее охватывает слабость. Надо было спешить, и он поймал взглядом ускользающий взгляд безмерно измученного Поля. «Этот истеричный идиот бросит оружие и, теряя рассудок от страха, побежит с места преступления, — подумал он, — и это будет исполнено в лучших традициях современных спектаклей и авантюрных романов. Два револьвера и один труп — явление для нас крайне нежелательное». И с небывалой настойчивостью, проникая в самые глубины мозга Поля и диктуя ему безмолвный приказ, Эдмонд впился взглядом в глаза Поля.
«Слушай меня и запоминай, Поль. Уходя отсюда, ты сунешь пистолет в карман. После этого немедленно возвращайся к Ванни. Ничего не говори ей. Отныне и навечно замыкаю я губы твои».
Закончив, Эдмонд увидел, как в застывших зрачках смотрящих на него глаз промелькнула тень понимания. Готовый взорваться мозг Поля, конечно, не в силах будет вспомнить ни слова, но где-то глубоко в подсознании сохранятся они, его слова, — повелительные и властные.
И еще короткое мгновение продолжая держать беспомощного врага во власти своего жестокого взгляда, Эдмонд достал из кармана то, что принес с собой из лаборатории, и длинные пальцы, обхватив, сжали рубчатую рукоятку.
— За все зло, причиненное тебе, желаю я расплатиться сполна, — сказал он и опустил взгляд.
Тишина.
Эдмонд с усилием приподнял отяжелевшую голову и увидел, как болезненная слабость разливается по бледному лицу Поля, как дрожит револьвер в его нерешительно опущенной руке. И еще Эдмонд заметил, как появилось и задрожало за спиной Поля знакомое золотое облако, и что череп обезьянки Homo улыбается приветственной, почти веселой улыбкой. «И в надире, как и в зените жизни, я покорно следую за своей фантазией», — в отрешенной задумчивости мелькнула короткая мысль, и Эдмонд улыбнулся своей незабываемой иронической улыбкой. А за ней яростным огнем полыхнул приказ в его глазах, и в нарождающейся с новой силой ненависти вскинулась и стала твердой безвольная рука Поля. Улыбаясь, Эдмонд опустил голову, и в ту же секунду сухо треснул выстрел.
Не прочти Поль этого в утренних газетах, он никогда бы и не узнал, что все это время Эдмонд Холл сжимал в руке револьвер с одним стреляным патроном.