«Нагим пришел я...»

Вейс Дэвид

Часть пятая. Страсть

 

 

Глава XXVIII

 

1

В то утро Огюст ожидал инспектора из Школы изящных искусств и очень волновался. Прошел год после смерти Папы, и весь год он не разгибаясь работал над «Вратами ада», но до завершения было все так же далеко. Кое-что, правда, было сделано. Решена была окончательная композиция, и подготовлено множество фигур.

Он стоял в дверях просторной мастерской на Университетской – отсюда было удобнее всего обозревать «Врата». Они возвышались пред ним: законченные фигуры Уголино, Паоло и Франчески, Блудного сына и множество других – мятущиеся, сплетенные в муках тела любовников; глядя на них, он думал, что бы ни сказал инспектор, год не прошел зря. В этих обнаженных фигурах он достиг новой выразительности, Обнаженные тела, которые теперь ласкали его глаз художника, – существа потустороннего мира, их терзали жестокие демонические страсти, плоть пожирала плоть.

И вдруг его радость померкла. Вернулись тяжелые предчувствия. Инспектор будет придираться-это ясно. Большая школа была его извечным врагом, и хоть жизнь и ушла вперед, Школа оставалась оплотом классицизма, рядящего наготу в тогу отвлеченной, оторванной от жизни утонченности, а его «Врата» – настоящая оргия чувственности. Он посмотрел на тимпан над «Вратами». Фигура, которую он создал по мотивам Данте и назвал «Поэт», не получилась. В позе сидящего – локтем он опирался о колено, рукой подпер подбородок – не чувствуется напряженности мысли. Человек погружен в задумчивость, но ему чего-то не хватает. И менять что-либо до прихода инспектора уже поздно.

А все из-за того, что он был слишком занят, размышлял Огюст. Они переехали в новый дом, который Роза обставила с простотой и строгостью в соответствии с его указаниями и советами. Маленький Огюст проводил с ним все дни в главной мастерской и выполнял под наблюдением отца важные поручения: покупал глину, гипс и другие материалы. «Иоанн Креститель» стал собственностью Люксембургского музея, а «Бронзовый век» установили в Люксембургском саду, хотя с Огюстом не посоветовались и поставили статую в глухой части сада – там, где он играл когда-то ребенком. Готовы скульптурные портреты Хэнли и Легро и ряд частных заказов, но, как только он заработал столько, что мог оплатить расходы по «Вратам», от остальных заказов он отказался.

С большой неохотой, по необходимости, Огюсту пришлось взять в помощники учеников: Роберта Браунинга-младшего, сына Роберта и Элизабет Браунинг, избравшего в области искусства скульптуру, а не литературу, поскольку тут его опередили родители; Баден-Поуэлла – живого, не лишенного способностей юношу, сына известного английского ученого; Жюля Дюбуа, которому было уже за тридцать, ставшего первым помощником Родена и добившегося признания-он работал в манере учителя, – и нескольких других учеников, выполнявших всю подсобную работу.

Мастерская на Университетской постепенно заполнилась и натурщиками, которых Огюст подбирал для фигур «Врат». Женщины в большинстве были пышные, а мужчины, напротив, подбирались с мускулистыми, подвижными телами. Огюст не нанимал больше натурщиков-итальянцев, таких, как Лиза, Пеппино или Сантони; он обратился к французам не потому, что считал их более надежными или более красивыми, просто они серьезнее относились к деньгам и больше дорожили хорошо оплачиваемой работой. День начинался с того, что мэтр выстраивал в ряд обнаженных натурщиц и заставлял их прохаживаться перед ним.

Мужчин он тоже выбирал в движении. Все натурщики, и женщины и мужчины, должны были расхаживать по мастерской без всякого стеснения, иначе мэтр не мог их лепить. В мастерской часто бывало нетоплено, негде было присесть отдохнуть, но редко кто отказывался от работы: платили за терпение и послушание на совесть.

С беспокойством думая о приходе инспектора – да и придет ли вообще, – Огюст оглядывал мастерскую и сознавал, что может гордиться: его мастерская теперь одна из самых людных в Париже. Но он не был доволен собой. Бюсты Гюго, обернутые влажными тряпками, стояли на улице Данте все еще незаконченные. Он не знал, сколько потребуется времени, чтобы завершить «Врата». Чем больше он вглядывался, тем больше видел недостатков, требующих доделки.

Он начал было диктовать перечень исправлений маленькому Огюсту, но тот через минуту уже не успевал записывать указания отца. Юноша говорил косноязычно, писал с ошибками и легко отвлекался, особенно когда рядом прохаживалась хорошенькая натурщица. Огюст вздохнул и замолчал. «Придется завести секретаря», – с беспокойством подумал он. Жизнь его все больше усложняется. Найти бы только человека, на которого можно положиться, такого, который взял бы на себя руководство мастерской.

– Можно мне теперь уйти, мэтр Папа? – спросил маленький Огюст.

Огюст подозрительно посмотрел на него.

– Ты ведь знаешь, сегодня ответственный день. Я жду инспектора. Все должно быть в порядке.

– Все и так в порядке. Я поставил «Врата», как ты указал.

– Зачем тебе надо уйти? Спешишь к девушке?

– Нет, мэтр Папа. – К натурщице?

– Нет-нет! Мама хочет, чтоб я помог ей выбрать мебель для гостиной.

Огюст не поверил, но сказал:

– Я же сказал, что у нас довольно мебели. Не собираюсь я жить, как король.

Маленький Огюст пожал плечами, избегая отцовского взгляда; а через мгновение, когда Огюст отвлекся, передвигая «Врата» на другое, более выгодно освещенное место, юноша исчез из мастерской.

В мастерской от него никакой пользы, с грустью подумал Огюст. Парню было скучно в школе, а в мастерской еще скучнее, только и ждет случая удрать. Все это печально и малоутешительно.

Вот если позировала особенно привлекательная натурщица, маленький Огюст охотно оставался в мастерской. Отец запретил сыну завязывать знакомство со своими натурщицами. Мальчику только восемнадцать – совсем еще ребенок!

Думы Огюста прервал его любимый помощник Жюль Дюбуа:

– Мэтр, инспектор пришел.

Инспектор из Школы изящных искусств, мосье Габриэль Пантен, представился и ждал, что скажет скульптор.

Стройный, темноволосый мужчина, инспектор оказался гораздо моложе, чем ожидал Огюст; ничто не ускользало от внимательного взгляда его карих глаз. Скульптор подвел его к «Вратам».

Наступила длительная пауза: инспектор столь пристально рассматривал «Врата», что Огюст забеспокоился.

– Они еще не закончены, не так ли? – спросил инспектор.

– Нет. Это рабочая модель. – При мысли, что он опять во власти Школы изящных искусств, Огюсту стало не по себе.

– Сколько еще потребуется времени, как вы полагаете?

– Год. Два. Может быть, три.

– Вы говорили то же самое три года назад.

Как объяснишь инспектору, что тогда он и сам в это верил, а вот до сих пор блуждает в темноте, мучается в собственном аду.

– Несколько лет ничего не значат. Музей декоративных искусств ведь не закончен.

– Школа изящных искусств считает, что нужно назначить окончательный срок, раз и навсегда.

– Но я не получал больше денег. Вы тоже не выполняете свои обязательства.

– Вот как? – На лице инспектора появились удивление и даже легкое смущение. – За последние годы у нас было столько смен кабинетов, видимо, отсюда и недосмотр.

– Из-за этой работы я влез в долги.

– Печально, но это не должно вас беспокоить.

Огюст чуть не вспылил, хотелось послать инспектора и всех чиновников ко всем чертям, сказать, что он не пропадет и без них. Но мысль об отказе от работы над «Вратами» была невыносима, а тут без официального одобрения не обойдешься. Во что он только впутался! Надо уметь хитрить, а он слишком прямолинеен. Огюст стоял в угрюмом молчании. Габриэль Пантен осмотрел мастерскую, где кипела работа.

– Вы работаете здесь и над другими вещами?

– Да, – отрезал Огюст. – Но «Врата» – главное.

– Если вы получите следующую сумму, скажем, через месяц, сколько понадобится времени, чтобы закончить?

– Три года. Не больше. Если мне заплатят сполна. Я обещаю.

Инспектор смягчился, улыбнулся и сказал:

– Фигуры прекрасны. Они выгодно отличаются от холодных обнаженных классических скульптур. Ваши «Врата» передают подлинную атмосферу ада. В них таится нечто мрачное, они вызывают ужас, ваш замысел грандиозен. Мне не нравится сидящий наверху поэт, но Уголино с ввалившимися глазами несомненно хорош – в нем есть что-то влекущее и одновременно пугающее.

Огюст проговорил, запинаясь от изумления!

– Но мне казалось, Школа, ее взгляды…

– Меня направил к вам Антонен Пруст. – Вот как!

– Идя к вам, я боялся увидеть огромную фреску, населенную беспорочными Венерами и Аполлонами, угодившими в ад по недоразумению. А вместо этого, как правильно сказал Буше, ваши ню действительно голые. Это не какие-то сонные, безгрешные, академически правильные фигуры, а свободные, в непринужденных позах, чувственные тела. Ничего удивительного, что провинциалы шокированы. Ваш «ад»– это вихрь мучительной, корчащейся от боли похоти. Он будет поражать, но и приковывать к себе внимание.

– А как насчет оплаты? – пробормотал Огюст.

– Это настоящее произведение искусства. Я внесу предложение о немедленной выплате вам дополнительной суммы.

 

2

Инспектор Габриэль Пантен сдержал свое слово. Вскоре Огюст получил очередную сумму – три тысячи франков, а когда вслед за ней последовала третья выплата, в четыре тысячи, он уже твердо знал, что будет и еще, хотя к тому времени получил в общей сложности больше, чем было условлено. И он молил про себя: «Господи, дай мне силы оправдать это доверие». Его озадачило такое великодушие, но Буше разъяснил: по Парижу ходят слухи, будто роялисты-клерикалы сговариваются уничтожить «Врата ада», и слухи о заговоре всколыхнули общественное мнение и увеличили число сторонников «Врат».

– Неизвестно, откуда эти слухи, – сказал Буше, но в глазах его зажглись лукавые огоньки, когда он заговорил о том, что у «Врат» теперь куда больше защитников, которые желают их завершения. – Теперь можете не спешить. Я уверен, что вы получите еще деньги и сможете работать над «Вратами» с присущим вам усердием. Хоть всю жизнь, если хочется. Можете хоть четыре раза все переделывать.

Огюст сердито ответил:

– Господи! Думаете, я развлекаюсь? – Широким взмахом руки он указал на «Врата» и груды фигур, заполонивших мастерскую. – Думаете, мне нравится работать до изнеможения?

– Вы действительно совсем угнетены, – заметил Буше.

– Прибавьте-самим собой, дорогой друг. Худший вид угнетения.

– Вы слишком перегружены. Может, снимете часть груза?

– Что вы хотите сказать?

– У меня есть студентка, которая хочет у вас учиться. Молодая женщина, Камилла Клодель, талантливая, честолюбивая, усердная и…

– Я не хочу учениц. Хватит с меня забот с натурщицами. А теперь еще маленький Огюст и другие из учеников, помоложе, пялят на них глаза.

– Не позволяйте им расхаживать по мастерской в голом виде.

– А как тогда добьешься естественности? – Огюст был огорчен. – Нет, Буше, я знаю, вы желаете мне добра, но женщину в ученицы мне не надо.

– Она очень талантлива.

– Почему же она не хочет учиться у вас?

– Говорит, что хочет работать только с Огюстом Роденом, ни с кем другим.

Огюст проворчал:

– Нет времени. У меня и так много учеников.

– Она может и позировать. Девушка очень привлекательная. По-моему, вас заинтересует ее фигура и голова.

– Посмотрим, – нетерпеливо сказал Огюст, не зная, как отделаться от Буше. – Как, вы говорите, ее зовут?

– Камилла Клодель. Она училась у меня, но, увидев ваши работы, считает мои просто безделушками.

– Мне нужен секретарь. Пусть придет завтра. На пять минут. Она образованна?

– Пожалуй, даже слишком для женщины, да еще молодой.

– Хороший секретарь мне необходим.

– Может быть, в этом она вам тоже поможет, в отплату за учение.

– Я не беру на себя никаких обязательств, – резко сказал Огюст, – у меня и так много учеников. – И вдруг его осенило – понял, что не удовлетворяло его во «Вратах». – Времени у меня в обрез. Пусть зайдет завтра на пять минут. Запомните. Это все. – Он повернулся к фигуре поэта на тимпане. Фигура была слишом хрупкой. А для тимпана «Врат» нужны мощные, трагические фигуры, которые станут ключом для всей композиции. – Где маленький Огюст? – крикнул он. Но никто не знал. Ему бы сейчас Пеппино и Сантони. Хорошие модели – вот что ему нужнее всего. Он так ушел в свои думы, что забыл проститься с Буше.

 

3

Огюст очень удивился, когда назавтра Буше привел Камиллу Клодель, Он совсем забыл о ней, работая над фигурой поэта. Маленький Огюст позировал, но фигура сына была юношески слабой, недоразвитой. Да еще, как на грех, сын опоздал на сеанс и никак не мог сосредоточиться, заглядываясь на новеньких натурщиц. Огюст не любил, когда его прерывали, беспокойства сегодня и так уже больше чем достаточно, но внешность Камиллы поразила его.

Она красива, подумал он, ощутив внезапное волнение. После Мадлен у него было несколько возлюбленных, и все они были привлекательны, но меркли рядом с этой молодой женщиной. Сколько в ней изящества, элегантности. Какая великолепная осанка и голова. В чертах лица столько гармонии. Глаза светлые, серо-голубые, как на изумительных портретах Боттичелли. Его вдруг охватил страх. Последние месяцы он трудился, как отшельник в пещере, лишь время от времени забываясь с Розой – другие были как лекарство, раз в неделю, чтобы стимулировать кровообращение и восстановить энергию, – а появление этой молодой женщины напоминало ему, что он еще мужчина, полный страстей и желаний.

Когда Буше представил ее, он лишь коротко кивнул и сказал:

– Доброе утро.

– У Родена плохие манеры, Камилла, но он действительно очень занят, – сказал Буше.

Она ответила ясным, решительным голосом:

– Мне нет дела до его поведения. Я хочу у него учиться.

Маленький Огюст смотрел на нее завороженным взглядом; Огюст раздраженно приказал сыну проверить количество мрамора, сложенного во дворе.

– Мадемуазель, откуда вы знаете, что вам нужно учиться? – спросил Огюст.

– Нелепый вопрос, – сказала она. – Разве мосье Буше привел бы меня, если бы считал это пустой тратой времени? Он ведь тоже занятой человек, мосье.

Буше согласно кивнул, и Огюст сказал:

– Возможно, но учеников у меня достаточно. Вы можете работать секретарем?

– Но это же глупо! – воскликнула она.

– Глупо? – Огюст смутился.

– В своей мастерской вы лепите прекрасных, свободных женщин, а когда женщина хочет быть самостоятельной в жизни, вы против, мосье Роден. Я скульптор, а не секретарь. Разве мосье Буше не говорил вам?

– Мне нужен секретарь.

Они молча созерцали друг друга. Она слишком красива, чтобы быть скульптором, решил он, и слишком благородна для натурщицы или даже секретаря.

Перед ней стоял коренастый, энергичный мужчина средних лет в длинной белой рабочей блузе скульптора, напоминавший ей средневекового резчика по камню, изображение которого она видела на одном из больших соборов. Широкие мускулистые плечи, сильные рабочие руки, большие, мощные кисти и гибкие, искусные пальцы с квадратными ногтями. Он смотрел на нее строгим взглядом, а руки его, хотя она и оторвала его от работы, все поглаживали глину. Они ласкали незаконченную фигуру, словно тело любимой. Камилла вспомнила руки микеланджеловского «Моисея» и «Давида» – властные, наделенные титанической силой. А когда руки Огюста непроизвольно сжались в кулаки, словно он готовился к бою, она представила себе его работающим оголенным по пояс – Вулкан, раздувающий кузнечный горн. Нет, пожалуй, своей густой рыжей бородой он, скорее, напоминает Мефистофеля. Он сжигал ее своим презрительным взглядом, словно решил испепелить.

Негодуя, что мэтр словно вынуждает ее оправдываться, она сказала:

– Я начала работать с глиной в тринадцать лет.

Он ответил:

– Моя мастерская не для дилетантов, это серьезное дело.

Теперь она рассмотрела его высокий покатый лоб, густые рыжие волосы, чуть тронутые сединой, ясные синие глаза и как он близоруко щурится; наклоняя голову вперед. Ей вдруг захотелось лепить его.

– Мосье Роден, – сказала она, – я говорю вполне серьезно. Я бы с удовольствием сделала ваш бюст.

– В скульптуре нет места удовольствию. Ваяние-тяжелый труд.

– Поэтому вы хотите меня унизить? – сердито спросила Камилла. Глаза ее блеснули, нежное лицо стало решительным. – Конечно, мэтр, я могу помогать вам в качестве секретаря, но я должна и лепить.

– И если понадобится, подметать мастерскую, – добавил он.

– Если понадобится, – повторила она.

– И убирать глину, гипс и всякий мусор за другими?

– Да.

– И никогда не жаловаться?

– Никогда.

– Работать по многу часов подряд. Иногда допоздна и по воскресеньям.

– Сколько потребуется.

– Вы хотите сказать, мадемуазель, что вас не интересуют молодые люди?

Она вспыхнула и хотела было сказать: «Не ваше дело», – но Буше перебил ее:

– Дорогой Роден, не слишком ли вы суровы?

– Нет. Я не хочу брать в мастерскую женщину, а потом потерять ее из-за любовной истории, как раз когда она научится мне помогать.

Камилла спокойно сказала:

– Это не должно беспокоить вас, мосье.

Но теперь Огюст испытывал смятение. Чем дольше эта девушка стояла перед ним, тем труднее было оторвать от нее взгляд. Тонкое лицо Камиллы было именно тем чудом, о котором он всегда мечтал. Ее улыбка наполняла его радостью. Он удивлялся своему волнению. Это просто смешно. Он стар для нее. Семейный человек. Он сказал:

– Помимо всяких прочих обязанностей вам еще придется без конца переделывать свои вещи.

– Я готова делать все, что делают другие, мэтр.

– Очень хорошо. Можете начать на следующей неделе. Скажите маленькому… Нет, приходите прямо ко мне, и я покажу вам, что делать.

– Спасибо, мэтр. Я очень благодарна. Я… Он прервал ее, предупреждая:

– Это только испытательный срок, мадемуазель. По правде, я не верю, что женщина может стать хорошим скульптором. В особенности молодая. – Увидев, как она огорчилась, он добавил: – Ну, во всяком случае, можете попробовать, если вы намерены работать упорно… – Она с готовностью кивнула, и он сказал:– Запомните мои слова: ваяние – труд, тяжкий труд, а не удовольствие. Искать удовольствие в искусстве – удел дилетантов. А для меня нет ничего хуже, мадемуазель, чем видеть у себя в мастерской дилетантов.

Он не потрудился проводить Камиллу и Буше до двери. Было бы лучше, если бы она не оказалась такой красивой. И такой молодой – почти вдвое моложе его. Он стал себя убеждать, что красота тут ни при чем, а волнение, которое он испытывал рядом с ней, лишь от желания ее лепить.

 

4

Чтобы доказать Огюсту, что он не напрасно взял ее в ученицы, Камилла работала вдвое больше других. Она исполняла все, что требовал Огюст: подметала и убирала мастерскую, успевая делать наброски и лепить, строила каркасы и подмостки. Был только один порог, которого она не решалась перешагнуть: Камилла не позировала. Огюст не просил, и она была благодарна ему; мысль об этом приводила ее в смущение – позировали в мастерской главным образом обнаженными, а к этому она еще не была готова.

Большинство учеников-будущих скульпторов – позировали, чтобы научиться этому, но Камиллу Огюст освободил, оправдываясь тем, что она не профессиональная натурщица, как другие девушки, работающие в мастерской.

Время от времени он давал ей те или иные указания, а в общем почти не обращал на нее внимания, но она чувствовала, что он непрерывно за ней наблюдает. Часто она очень уставала, рабочий день был длинным, а ей полагалось делать все наравне с мужчинами: перетаскивать бюсты, взбираться по шатким, непрочным подмосткам или подавать мэтру инструменты.

Тяжелее всего было одиночество. Все были с ней очень вежливы и очень официальны. Никого не удивляло, что красивые молодые женщины позируют, но то, что такая хорошо воспитанная барышня всерьез занимается ваянием, казалось странным. По каким-то неуловимым признакам она чувствовала, что стала отверженной. Она работала в неприбранной, загроможденной мастерской, а в душе рос протест. Зачем ей все это? Мастерская Родена, о которой она так мечтала, стала для нее тюремной камерой, где ее никто не понимал. Мастерская стала для нее не центром вселенной, а местом, где она несчастна и одинока.

Однажды в отчаянии от бессмысленности своих занятий Камилла начала лепить Родена, работающего над «Вратами». Вначале у нее не было и в мыслях показывать ему свой опыт – просто надо было лепить что-то, но, по мере того как голова обретала форму, работа поглотила ее, и она стала втайне надеяться на одобрение мэтра. Огюст как раз нашел новое решение для тимпана «Врат» – три мужские фигуры, которые он назвал «Три тени», и решил вынести на передний план; он работал исступленно, и настроение улучшилось.

Как-то утром Камилла, довольная тем, что мэтр, поглощенный работой, забыл о ней, напряженно лепила, спеша закончить портрет, как вдруг за спиной у нее раздался кашель. Она обернулась – Огюст внимательно разглядывал бюст. Она ожидала, что он безжалостно раскритикует ее работу, но он только сказ зал:

– Нос великоват, и рот слишком тонок, а глаза без выражения, но вы еще молоды, еще научитесь передавать правду, не льстя модели. Однако рука у вас верная, да и туше недурно.

Он стал уделять ей особое внимание. Подбадривал ее, поощряя закончить портрет. Те несколько минут, которые он уделял ей ежедневно, стали для нее дороже всего на свете. Но когда после нескольких недель упорного труда – так упорно она еще не трудилась – она решила, что бюст закончен, он сказал:

– Вы допустили ошибки. – Какие?

– Изучите модель внимательнее.

– Я изучила.

– Возможно, мадемуазель. В таком случае вам не удалось передать ее внутреннее содержание.

Камилла совсем пала духом и хотела бросить работу над бюстом, но Огюст не позволил. А когда сказала, что хочет помогать ему в работе над «Вратами», как другие ученики, он отказал. И посоветовал не посещать классы живой натуры, где ученики рисовали с обнаженных моделей – мужских и женских.

Это огорчило ее, а он сказал:

– У вас развивается способность лепить бюсты. Возможно, это ваше призвание. На этом и нужно сосредоточиться.

– Но вы никогда не удовлетворены моей работой!

– Я и своей никогда не удовлетворен. Камилла не поверила – об этом говорил ее пристальный взгляд.

– Именно так, – сказал он. – Вы видели мои бюсты Гюго?

– Нет. И не слышала ни об одном, мэтр.

– Они в другой мастерской. Это тайна. Они сделаны без согласия Гюго и еще не закончены, потому что я недоволен ими. Хотите посмотреть?

– Очень.

Он усмехнулся с видом заговорщика, дал ей адрес своей третьей мастерской и сказал:

– Никому ни слова. Эта мастерская засекречена, о ней никто не знает.

Страх и волнение охватили Камиллу. Впервые она почувствовала, что мэтр замечает ее и как женщину. Она пообещала:

– Никто не узнает, мосье.

– Вы меня не так поняли. Сколько вам лет, мадемуазель? Честно?

– Двадцать.

– Я гожусь вам в отцы.

«Но вы мне не отец», – подумала она и была рада, что это так.

– Мы будем там работать, мосье Роден?

– Посмотрим.

 

5

Жалкий вид мастерской неподалеку от острова Сен-Луи удивил и разочаровал Камиллу, Ей понравилось местоположение, но неприятны были грязновато-желтые стены, облупленная краска, выцветшие занавески на окнах, рассохшиеся ставни, беспорядок, кучи материала и пыль повсюду. Никакой романтики, и все, казалось, вот-вот рассыплется в прах.

Огюст улыбнулся, заметив ее разочарование, и сказал:

– Я собираюсь снять еще одну.

– Но у вас уже три.

– Будет четыре. Мне всегда хотелось мастерскую поближе к площади Италии. Это интересная часть Парижа. И там можно найти уединение.

– Но здесь можно навести порядок. Будет вполне прилично.

– Мне все равно, как выглядит мастерская. Это одно тщеславие.

– А четыре мастерские – не тщеславие?

– Мне нужен простор. В трех тесно.

– Но эта так хорошо расположена, мэтр.

– А я и ее сохраню на всякий случай. Взмахом руки он отмел ее возражения.

– При новой мастерской будет двор. Я всегда любил дворы. Подождите, покажу вам бюсты.

Обиженная его резким тоном, Камилла направилась было к двери, но остановилась – ее привлек стоящий в углу бюст. Это был гипсовый бюст прелестной молодой женщины: любопытство Камиллы было задето.

– Кто это?

– Не ваше дело, мадемуазель.

«Он настоящий тиран», – подумала Камилла вне себя от бешенства. Она чуть не умерла от стыда и унижения, но ей страшно хотелось задать ему этот вопрос.

И теперь, оказавшись в глупом положении, язвительно заметила:

– Он такой классический. Почти римский.

К ее удивлению, он не оскорбился, а просто сказал:

– Вы правы.

– Вам он не нравится? – спросила изумленная Камилла.

– Не очень. Я находился тогда под влиянием Каррье-Беллеза и думал о Марии-Антуанетте.

– У нее необычайно красивое лицо.

– Моделей с красивыми лицами сколько угодно. – Он сделал нетерпеливый жест, меняя тему разговора. – Но дело не в том. Вот бюсты Гюго. – И снял влажные тряпки с обоих. – Говорите только правду. Будьте безжалостны, если нужно.

– Конечно. – Она будет так же сурова с ним, как и он с ней. Камилла стояла завороженная. Казалось, на нее смотрит живой Гюго. Папаша Гюго смотрит на свою любимую Францию, богоподобный и такой земной. Она была потрясена. Мэтр говорил, что бюсты не окончены, но она чувствовала, как пульсируют вены на лбу у Гюго. Все черты как живые, выдержанные в гармоничном единстве. Моделировка обоих бюстов была грубой: словно два утеса со множеством расщелин. Отошла в прошлое сентиментальная гладкость, думала она. Округлые полированные поверхности. Ложная искусственность, веками властвовавшая во французских скульптурных портретах, даже у Гудона. Вся во власти эстетического наслаждения, Камилла готова была броситься к ногам мэтра. Как можно обижаться на такого художника! Но все это надо держать про себя. Спотыкаясь, она подошла к единственному в мастерской стулу и села, стараясь совладать с собой.

– Вам они не нравятся, мадемуазель?

«Что же делать?» – кричала ее душа. Ему небезразлично ее мнение. Она еще не видела мэтра в такой тревоге– он ждал ее приговора.

– Я же говорил, что они не закончены.

– Нет, вы ошибаетесь. Они закончены.

– Но мне все время приходится менять выражение лица.

– Потому что у Гюго нет постоянного выражения, оно все время меняется.

– Меняется? – Он внимательно смотрел на нее. Почему это не пришло ему в голову?

– Да. И, однако, – Камилла осторожно подбирала слова, стараясь не выдать, как бешено бьется ее сердце, – каждый бюст точно передает выражение, характерное для Гюго.

– Вы его знаете? – спросил Огюст, внезапно обеспокоившись.

– Только по книгам. А вы, мэтр?

– Немного. Вам он нравится?

– На мой взгляд, его поэзия слишком романтична, но мне нравятся «Отверженные», это замечательная книга. Вы читали ее?

– Не до конца, – с сожалением признался Огюст. – Нет времени.

– Но я предпочитаю Золя, Доде и этого нового, Мопассана, хотя мне не нравится его взгляд на женщин.

– Если хотите, могу вас познакомить с Золя и Доде.

– Нет, – отказалась она решительно. – Они меня разочаруют, я уверена. Как почти все великие люди.

Он слегка улыбнулся, но она оставила эту тему и спросила:

– А кого предпочитаете вы, мэтр?

– Руссо, Данте, Бальзака, Бодлера…

– Бодлера? Это под его влиянием вы меняете «Врата», не так ли?

– Я держу его книгу у постели, вместе с Данте, но в одном Париже столько моделей, что работы над «Вратами» хватит на всю жизнь. – Он замолчал, словно сожалея, что разговорился. Она тоже молчала и сидела, опустив прекрасные глаза, а он наблюдал за ней.

Как она трогательна в этой задумчивости, которое он раньше у нее не замечал. Он готов был лепить её хоть сейчас, вот так как она сидит.

Камилла подняла глаза. Взгляды их на минуту встретились.

– Мне бы хотелось… – Он остановился.

– Вы хотите, чтобы я вам позировала?

– Не знаю. Вы еще очень молоды.

– Зрелость – это степень умственного развития.

– Я настояла, чтобы мои родители перебрались из Шампани в Париж. И я буду скульптором, что бы они ни говорили.

– О, я допускаю, что в чем-то вы вполне взрослый человек, мадемуазель, – сказал он. Ему и нравилась эта молодая женщина и чем-то смущала его: она так отличалась от всех, кого он встречал. Ее отзывчивость, понимание с полуслова грели ему душу, но она – еще не распустившийся бутон, а он…господи… Он вдруг почувствовал себя таким стариком!

– Вы придаете слишком большое значение возрасту, – сказала она. – И Гюго тоже?

– Гюго! – Их взгляды снова встретились, на этот раз надолго. И тогда обоим показалось, что темноту прорезали яркие лучи света.

– Спасибо, мадемауазель, вы мне помогли. Мы будем работать в новой мастерской. Как только я ее сниму. Раз в неделю, по субботам.

 

Глава XXIX

 

1

Пришла суббота. Огюст, горя от нетерпения и волнуясь, явился в новую мастерскую пораньше, и когда Камилла не опоздала, вздохнул с облегчением.

Новая мастерская, около площади Италии, на пересечении улиц Рубенса и Веронезе, оказалась меньше, чем ожидала Камилла, но была тщательно прибрана, в ней было много света и какой-то особый уют; перед домом – двор, а позади – ухоженный сад. Камиллу, правда, несколько разочаровала чересчур скромная обстановка: из мебели только самое необходимое для работы. Зато ей понравились кованые ворота под высокой сводчатой аркой, мраморный фонтан в центре вымощенного булыжником двора и, огораживающая его, высокая стена.

– Мастерская, – сказал он, – только часть трехэтажного дома. Я снял весь дом, чтобы ничто не мешало.

– Наверху есть жилые комнаты?

– Да. На втором этаже спальня, на случай если вздумается здесь ночевать, а на третьем – кладовая для материалов.

– Все это, должно быть, очень дорого?

– Как все мастерские. Но она того стоит, мадемуазель.

– Вам видней, мэтр. – У нее не хватало смелости возражать ему; а он гордился мастерской, как ребенок новой игрушкой.

– Потратил целый день на поиски. Осмотрел множество, прежде чем остановиться на этой. Вам нравится?

Камилла улыбнулась, довольная, что он все-таки интересуется ее мнением.

– Да-да. Она куда лучше других. Тут спокойно. Тихо.

– Вот и отлично, У меня много планов, которые надо осуществить.

– А что мне делать, мэтр?

– Вы будете просто прогуливаться взад и вперед. Непринужденно, как натурщицы в большой мастерской.

Ей казалось, что она ходит взад и вперед уже много часов, а он еще и не прикоснулся к бумаге. Затем, почти не глядя на нее, сделал десятки набросков. Весь первый день ушел на эскиз головы. И это было все, но, когда он сказал: «До следующей субботы!» – ей вдруг стало весело.

На следующей неделе, хотя она была очень занята в главной мастерской, ей казалось, что время движется чересчур медленно. Помимо бюста мэтр заставил ее работать над деталями для «Врат», преимущественно женскими фигурами. Подсобной работы у нее теперь убавилось, и большую часть времени она уделяла лепке.

В следующую субботу в новой мастерской он вдруг перешел к лепке рук. «У вас прекрасные руки», – проговорил он и, словно устыдившись, умолк. Но стал лепить их с еще большим усердием.

О следующей неделе не было сказано ни слова. И хотя шел сильный дождь, оба явились точно в урочный час. Он отрывисто сказал:

– Поскольку мы уже достаточно знакомы, пора бы перестать величать друг друга «мэтр» и «мадемуазель», а звать друг друга просто по имени.

– Как хотите, мосье.

– Я буду звать вас Камиллой, а вы меня Огюстом, Но не в главной мастерской. Там это неуместно.

Она кивнула, но они по-прежнему держались друг от друга подальше. Весь день прошел в работе. Он не спрашивал, устала ли она, и, только выбившись из сил, прекратил работу. Затем проводил Камиллу через мощеный двор, окруженный высокими стенами. Раньше она восторгалась мраморным фонтаном посреди двора, теперь ей стало почему-то грустно при виде его. Огюст расстался с ней у кованых ворот, еле бросив на прощание короткое «до свиданья». Ни он, ни она не называли друг друга по имени.

 

2

В последующие недели работа настолько захватила Огюста, что он, казалось, совсем не замечал окружающих, да и Камилла была лишь частью его работы. Рада она или, наоборот, сожалеет, спрашивал он себя. А ему, твердил он себе, лишь бы двигалось дело, а теперь оно шло успешно. Он лепил ее голову, кисти рук, руки – все порознь. Она вдохновляла его – он работал упорно и держался с ней вежливо, – друзья вечно упрекали его за грубость с натурщицами, но при Камилле он старался быть сдержанным. Его мучило желание увидеть ее тело, но он не мог побороть свою робость, чего раньше с ним не случалось. Он страдал от этого искушения и сознавал свою беспомощность. У нее, должно быть, идеальная фигура натурщицы. Как-то в субботу Огюст машинально начал гладить ее руки, чтобы убедиться, правильно ли уловил их линии, но она вся сжалась. Как объяснить ей, что он ничего не может с собой поделать? Что поступает так со всеми моделями. С минуту он смотрел на нее сердитым, удивленным взглядом, затем резко бросил:

– У каждого скульптора свои правила и свои привычки.

Она не слушала – вся во власти страха и желания.

Огюст с негодованием сказал:

– Я не соблазнитель. Камилла молчала.

– Вы можете идти, мадемуазель, – сказал он. – Господи, на что мне модель, которая беспокоится, не остыл ли обед на плите, или опасается за свою невинность.

Она не двигалась с места. И вдруг спросила:

– У меня подходящая для натурщицы фигура? – Может быть.

– Вы хотите увидеть мое тело?

Он пожал плечами – еще бы! Тело есть тело.

– Хотите, чтобы я позировала для «Евы»?

– Спасибо, нет! Хватит с меня этих Ев!

– Чего же вы хотите?

– Это зависит от того, что я увижу.

Она с минуту колебалась, потом сказала:

– Вы отвернетесь, пока я разденусь?

Ему вдруг захотелось крикнуть, что это глупо, но при виде ее смущенной улыбки, он понял без слов: она вверяет ему себя, свое будущее, и послушно повернулся к ней спиной.

Через несколько минут Камилла прошептала:

– Я готова, Огюст. Я около станка.

Сложена она была изумительно, как он и предполагал, ее тело было столь же прекрасно, как и лицо. Идеальное тело натурщицы, ликуя, говорил он себе, именно о таком он и мечтал: белоснежные девственные плечи, длинный изящный торс, тонкая талия, красивые бедра, стройные, хорошо развитые ноги, небольшие, но округлые ягодицы и самое волнующее – высокая грудь. Господи, какие великолепные груди! Еще совершенней, чем он воображал, – высокие, совсем как на египетских фресках, полные, упругие. И он был доволен матово-розовым оттенком ее кожи. Такая кожа прекрасно отражает свет. Наконец-то перед ним тело, достойное мрамора!

Камилла не узнавала мэтра, так он преобразился. Его глаза сияли, лицо горело, порывистым шагом он подошел к ней. И вдруг остановился.

– В чем дело? – пробормотала она. – Что-нибудь не так?

Такой бледной он ее никогда не видел. Она вся дрожала, охваченная страхом.

– Вы боитесь? Вам нечего бояться.

– Я не боюсь. – Но она продолжала дрожать. Он набросил ей на плечи одну из своих рабочих блуз, затопил камин. Когда она согрелась и кожа ее порозовела, он приказал ей снять блузу и походить по мастерской. Сначала она держалась неловко и скованно, и он, теряя терпение, сказал:

– Ну чего вы согнулись, еще будете такой, когда ягодицы опадут и живот обвиснет. – Тут она поборола свою робость и с гордым видом, величественной походкой зашагала по комнате; природный румянец снова заиграл на ее лице.

Огюст сделал с нее десятки набросков. Нарисовал множество фигур в движении, но ни одна его не удовлетворяла. Уже наступили сумерки, когда он наконец велел Камилле остановиться. Она падала от усталости. Но мэтр еще не кончил. Она слишком благородна, говорил он себе. Он внушал себе, что смотрит на нее с профессиональным бесстрастием, но, когда она, повернувшись, улыбнулась ему смущенной улыбкой, он понял, что обманывает себя. Эта девушка необычайно волновала его. Вид ее обнаженного тела разжигал в нем страсть. Он желал ее, как никогда еще не желал ни одну женщину. Его влекла к нему сила, с которой не совладать. Он резко сказал:

– Вы все еще слишком скованно держитесь.

Наступило долгое молчание. Камилла стояла, опустив голову. Ее обидела его резкость, но теперь она не сомневалась, что должна принадлежать этому мужчине. Она чувствовала на себе его неодобрительный взгляд, и это было невыносимо – какой он мужественный, именно такой, каким должен быть мужчина.

– Пройдитесь передо мной, – приказал он.

Она прошлась медленно, нерешительно. Огюст вдруг остановил ее. Надо прикоснуться к телу, чтобы уловить ритм движений. Он провел ладонями по талии, чтобы запомнить точно линию, ощутить пульсирующую плоть, неуловимый аромат ее кожи. Она так отличалась от всех его моделей! Близость этой девушки вызывала в нем непреодолимое желание.

Прикосновение чудесных рук Огюста родило в Камилле бурную волну ответных чувств. Под его руками тело ее трепетало. Он должен взять ее, она возненавидит его, если он этого не сделает. Она любит его, она его не боится. В порыве чувств Камилла судорожно прильнула к Огюсту.

Он повел ее наверх, его робость сменилась уверенностью. Романтическая любовь – самая опасная, он это знал, но ему было уже все равно. Как хорошо, что между ними так много общего, благодаря ей он обрел в себе новые силы и уверенность, стал таким, каким хотел быть, и это, пожалуй, важнее всего.

А потом уже не было ничего важнее объятий.

Камилла была благодарна Огюсту: он не был с ней груб, резок и поспешен в любви; он сумел провести ее сквозь опасности, которые таятся в невинности и неведении, с тактом и бережностью, чего она не ожидала. Она наслаждалась полнотой переполнявших ее чувств, прижимала его сильные ладони к своим нежным щекам, целовала и ласкала их. И когда он вдруг отстранился, это ее потрясло. Не успела она спросить, в чем дело, как Огюст зажег свечу, набросил на плечи блузу и поспешил вниз, разговаривая на ходу сам с собой.

Ну и глупец же он! Стоя перед последним начатым с нее наброском, он вдруг понял, в чем была ошибка. Он идеализировал, когда надо было индивидуализировать. Он ошибся, подход был неверным.

В дверь постучали. Огюст вздрогнул; кто мог разыскивать его здесь? Оказалось, привратник, которого разбудил свет.

Огюст облегченно вздохнул.

– Я работаю.

– Извините, мосье, – сказал привратник, толстый пожилой мужчина.

– Спокойной ночи, – Огюст захлопнул дверь перед самым его носом.

Он так ушел в работу, что не заметил Камиллу. Она стояла у подножия винтовой лестницы и наблюдала за ним, завернувшись в одеяло – в спешке не нашла ничего другого. Ей пришлось громко кашлянуть несколько раз, прежде чем он заметил ее.

– Я был идиотом, – сердито сказал Огюст.

– Идиотом? – Она вздрогнула. Значит, все, что между ними произошло, ошибка? – А как же я? – спросила она.

– Как же ты? Я был глупцом, но и ты не лучше.

– А что мне еще было делать? – Слезы застилали ей глаза. Он – ее первый мужчина, и она поддалась его обаянию, разве она могла устоять?

– Я старалась. – В этот момент она его ненавидела.

– Да, конечно. Но этого было недостаточно. – Он хмуро смотрел на скульптуру.

– Я не о том. Я про нас, там, наверху.

– А, про нас. – Неожиданно он сказал: – Ты очень мила вот так, с распущенными волосами. Я и не знал, что они у тебя такие длинные. Стань вон там и не снимай одеяла.

– Где? – Она была растеряна.

– Возле станка. Зачем, по-твоему, я спустился вниз?

– Значит, тебе было со мной хорошо?

Он посмотрел на нее так, словно она сошла с ума.

– Милая, неужели надо спрашивать?

– Я думала… – Теперь она не могла сказать, о чем думала.

Он не слушал. Он снова разглядывал фигуру, над переделкой которой трудился, когда его оторвали.

– Я совсем запутался. Допустил ужасную ошибку. Как я мог оказаться таким глупцом? И ты мне не помогла.

– Огюст, это несправедливо. – Он обращался с ней, словно с ребенком.

– Несправедливо? – Он усмехнулся. – В искусстве не существует понятия «справедливость». Я видел в тебе идеал, а не индивидуальность. Когда я лепил тебя, я не был достаточно уверен в себе, достаточно объективен. Мало сделать тебя «Весной» иди «Данаидой», нужно видеть тебя такой, какая ты есть. А я был рабом своих чувств, а не их хозяином.

– Что же мне надо сделать?

– Позируя, быть естественней, самой собой. Чтобы я чувствовал в тебе Камиллу, а не женщину вообще.

Она испугалась. Нет, никогда она не сумеет удовлетворить его ни как натурщица, ни как ученица. Камилла плотнее закуталась в одеяло и стала подниматься по лестнице, но Огюст остановил ее, поцеловал и сказал:

– Камилла, дорогая моя. Что поделаешь, ведь я из крестьян, не умею говорить комплименты, я…

– О! – вдруг перебила она. – Ты пахнешь глиной. – Он отступил, и ей стало его жалко. Как бы он ни делал ей больно, она не хотела ранить его. – Прости, Огюст, я не всегда тебя понимаю.

Он спокойно сказал:

– Недавно ты стояла вот тут, и я говорил себе: бог мой, какая она неприступная, – и все еще не могу поверить в то, что случилось. Но когда я леплю твою фигуру, все обретает для меня реальность. Это мой язык, на нем я могу с тобой разговаривать. Ты можешь сейчас позировать?

– Конечно!

– Недолго, всего несколько минут.

Они работали почти до рассвета.

 

Глава XXX

 

1

Теперь Огюст каждый день лепил Камиллу. Он разрешал ей работать над своими незаконченными статуями – чего не разрешал никому, – доверял лепить головы, руки и ноги своих фигур. Он проводил с ней в новой мастерской все среды и субботы.

Присутствие Камиллы было радостью еще не изведанной. Она была для него идеалом красоты, олицетворением всего, что он мечтал встретить в женщине. От одной ее улыбки он молодел, такой чудесной улыбки не было ни у кого. Она как первая любовь, думал он, до нее он не знал настоящего чувства. Когда он бывал с ней, куда бы они ни ходили, Париж становился прекрасным, полным романтики, веселья, жизни. Бродили ли они по площади Оперы, любуясь группой Карпо «Танец», или рассматривали статую Генриха IV на Новом мосту, обменивались ли мнениями о скульптурах в Люксембургском саду, включая и его собственную, он смотрел на прекрасный Париж новыми глазами.

Когда она начала лепить его бюст, он сразу распознал в ней природный талант скульптора, но не ожидал встретить в ней женщину, которую страстно полюбит и с которой сможет делиться всеми помыслами. Ее интеллект был для него загадкой. Камилла была очень начитанна, хорошо образованна, лишена всяких предрассудков, а суждения ее были всегда оригинальны.

Камилла рассказала Огюсту, что с матерью она ладит, а с отцом, который воспитал ее в духе свободомыслия, вечно вступает в споры. И хотя она разделяет скептическое отношение отца к религии, бывают моменты, когда у нее возникает сильное желание пойти в церковь, уверовать в идею первородного греха, хотя она хоть сейчас может заявить, что религия обман. Она была старшей из троих детей в семье. Ее младшая сестра, Луиза, решила стать великой пианисткой, как Камилла – великим скульптором, а брат Поль хочет прославиться как поэт-драматург. Камилла жила на улице Нотр-Дам де Шан с матерью, сестрой и братом; отец государственный служащий, продолжал жить в Рамбуйе. Но, с гордостью заявила она Огюсту, она не слушает никого из них, для нее существует только его мнение. Когда мать стала упрекать, что она не ночует дома, Камилла пригрозила, что уйдет навсегда, и мать умолкла. Камилла догадывалась, что мать в отчаянии молится за спасение ее души, но делала вид, что ее это не трогает. Однако временами мучилась от угрызений совести, словно в душе все еще не умолкли отзвуки веры, от которой она отреклась. А потом и вовсе перестала видеться с родными, и все время проводила в мастерской Огюс-та, так же как и он, уйдя с головой в работу. В такие дни она работала не менее упорно, чем Огюст. Ради него она готова была пожертвовать всем – это приносило облегчение, словно сознание своего мученичества могло снять грех с ее души.

Так проходили недели, и Камилла уверяла себя, что счастлива – она училась у Огюста, работала с ним, позируя часами, и терпеливо сносила грубые окрики, когда он бывал ею недоволен.

Огюст стал больше уделять внимания своей внешности. Он тщательно подстригал густую рыжую бороду, которой гордился. А когда находил седой волос, тут же выдергивал. Он подрезал ногти, когда она сказала, что они царапают. И стал следить за чистотой своих рабочих блуз.

Его больше не мучил вопрос о том, за какую работу браться. И хотя он продолжал трудиться над «Вратами» и над другими заказами, редкая, изысканная красота Камиллы больше всего вдохновляла его. Она стала его любимой моделью. Профессиональные натурщицы казались теперь простыми мединетками с Монмартра или лоретками из кафе. Камиллу с ее благородной внешностью он считал идеальной для мрамора. Она позировала для бюстов, которые он назвал «Рассвет», «Радуга» и «Мысль» и воспроизвел в мраморе. Особенно его увлекала работа над «Мыслью», – ее голова как бы выступала из глыбы мрамора, словно рождаясь из нее.

Камилла не понимала, что ему еще, – она считала, что «Мысль» прекрасна, полна выразительности и по-настоящему самобытна, а он ответил:

– Жизненности не хватает, жизненность должна передаваться мрамору. Когда я почувствую, что кровь из головы, словно по сосудам, вливается в мрамор, я буду доволен. Но тебе не надо больше позировать. Над мрамором я могу работать и без тебя.

– Но разве и теперь, уже в мраморе, она все еще не закончена?

Он посмотрел на нее, как на малое дитя. И раздраженно объяснил:

– Я не резчик по мрамору, как был в свое время Микеланджело. Теперь это и не требуется. Но мне еще предстоит много потрудиться. Если я не приложу руки к моим мраморам, они останутся просто глыбами камня, слепком с натуры. Камилла, вещь в разном материале звучит по-разному, – Он посмотрел на ее, мраморный бюст так, словно перед ним божество, и снова приступил к работе.

Но над чем бы Огюст ни трудился, мысль его все время возвращалась к новой теме – скульптуре, которую он называл «Данаида». Вначале, в упоении от тела Камиллы, он жаждал лепить с нее Венеру. Но потом решил, что этот образ уже исчерпал себя. Да и сама идея не вдохновляла. Озарение нашло, когда он вспомнил их первую ночь любви, миг, когда она, склонившись, застыла в стыдливой позе, охваченная страхом, стремясь скрыть от него свое смущение. Он никак не мог простить ей этого страха и в то же время бережно хранил в душе это движение, полное непосредственного чувства и драматизма, чтобы когда-нибудь передать его в скульптуре.

В то утро он неотступно думал об этой теме. Прошла неделя после их спора о «Мысли». Камилла пришла в мастерскую, готовая позировать для новой головы, и он бросил только:

– Раздевайся.

Она не осмеливалась перечить, хотя раздеваться не хотелось.

– Прекрасно, – сказал он, когда она сняла с себя все.

Он провел несколько раз руками по ее спине, и она спросила:

– Как я сегодня позирую?

– Так себе, но лучше, чем прежде. Наклонись больше. Совсем. Коснись пола.

– Коснуться пола? Но он холодный.

– Таким же холодным останется и мрамор, если ты этого не сделаешь. – Он пригнул ее голову вниз, пока она не коснулась пола. Камилла дрожала от холода, и тело все больше напрягалось, а Огюст делал быстрые наброски.

Внимательным, полным любви взглядом он схватывал детали: изящные очертания спины и ягодиц, форму поникших плеч, изгиб бедер, нежную, посиневшую от холода кожу.

Он работал с таким упорством, что она боялась вздохнуть. «Сам господь бог не осмелился бы ему сейчас помешать», – думала Камилла. Она застыла согнутой, и ей казалось, что спина вот-вот переломится и мускулы не выдержат.

– Приподними немного плечи – бедра слишком подняты! Можешь минуту постоять неподвижно? Господи! Перестань же двигаться!

«Как трудно, – подумала Камилла, – быть идеальной натурщицей, но, пожалуй, еще труднее быть идеальной подругой Огюсту». Кровь прилила к голове, и было очень мучительно. Она ждала одобрения, но прошло несколько часов, прежде чем он произнес:

– Можешь разогнуться.

– Ты доволен мною? – У нее затекли все члены, она едва держалась на ногах.

– Ты была терпелива.

– Спасибо, Огюст, ты очень добр.

Он нахмурился. Что ей вздумалось отвлекать его и требовать одобрения, когда он только начал обдумывать ее образ в новой теме любовных объятий.

Но, увидев, как он погружен в свои думы, Камилла решила, что его мысли заняты семьей. Она вдруг спросила:

– Ты скучаешь по семье?

К сожалению, она узнала о Розе, хотя упомянула о ней впервые. «Хотел бы я знать, кто это разболтал в мастерской», – сердито подумал Огюст. Он часто замечал, как маленький Огюст поедает Камиллу глазами, но теперь, бывая в главной мастерской, маленький Огюст держался в стороне. Огюст проворчал:

– Не спрашивай.

– Я должна быть благодарной и принимать тебя таким, какой ты есть?

– Иным я быть не могу.

Он уселся на стул, вид у него был слегка растерянный; она взяла его руки в свои, крепко сжала и сказала:

– Я не хочу разбивать тебе жизнь, Огюст, я хочу вдохновлять тебя.

– Вдохновение – такого понятия не существует, Только труд. Тяжелый труд. – Он порывисто встал, отстранил ее и подошел к «Данаиде».

Он разглядывал скульптуру. Сегодня удачный день. «Данаида» обретала свежесть утренней росы, и хотя в ней вовсю пульсировала жизнь, но сохранился, и затаенный сдержанный пафос. Он был доволен. Может выйти выдающееся произведение.

В этот вечер Огюст пришел к Камилле в приподнятом настроении. И несколько недель они не выясняли больше отношений, а каждую ночь бурно любили друг друга.

 

2

Роза только и видела Огюста, когда он приходил ночевать, а теперь он часто не являлся и по ночам, и тогда она начала подозревать, что тут замешана другая, но доказательств не было. Когда она спросила, почему его все чаще не бывает дома, он сказал, что уезжал в Шартр и Реймс изучать соборы.

– Старые готические соборы – это лучшие образцы скульптуры, – начал было объяснять он, но замолчал, – все равно Роза не поймет. А когда она стала надоедать расспросами, он вышел из себя.

Это совсем огорчило Розу. Она так хотела, чтобы он был с ней хотя бы добр, а он все сердится.

В постели она прижалась к нему, но его холодность обескуражила ее. Он отвернулся и уснул. В другой раз ночью, когда она сетовала на это, он проворчал:

– Я устал, очень устал, никак не закончу «Врата», я завален заказами.

Как-то, когда они готовились ко сну, Роза, которая всегда раздевалась в темноте и ложилась в постель в скромной ночной рубашке, оставила гореть газовую лампу, скинула с себя все и предстала перед ним обнаженная, приняв соблазнительную позу, чего раньше не делала.

Огюст сел на постели. Господи! Только этого недоставало! Неужели она не может держать себя в руках? Что на нее нашло? Это просто смешно. Как она постарела! Каждый день он видит такие красивые тела, а ее не пощадило безжалостное время. Двадцать лет не прошли даром. Ее движения все еще грациозны, осанка красива, но ей уже сорок. Он вспомнил, какой молодой и привлекательной была она, когда позировала для «Вакханки», и ему стало грустно.

– Простудишься. Накинь-ка халат, – сказал он. – На, возьми мой. – И протянул ей халат.

– Что-нибудь не так, дорогой? – Роза не взяла халат.

– Сейчас не время говорить об этом.

– Разве я такая уродливая? – Роза, это неприлично.

– Что я люблю тебя?

– Ты ведь не уличная девка.

– А кто я? Твоя экономка? Служанка? Прислуга? Он пожал плечами; он чувствовал к ней полное равнодушие и не знал, что сказать. Ему не хотелось, ее видеть. Он отвернулся, словно стараясь избавиться от наваждения, и проворчал:

– Сегодня у меня был ужасный день, пришлось самому делать всю работу за твоего сына. Когда он мне понадобился, его нигде нельзя было найти. Я страшно устал.

Она стояла ошеломленная, а он потушил ночник и отодвинулся к самому краю широкой двуспальной кровати, подальше, чтобы наказать ее.

 

3

С этих пор все переменилось. Роза следила за Огюстом, словно охотник из засады, наблюдала, оценивала, толковала по-своему каждый его шаг, каждое движение и слово. Она почти не видела его, так как он был занят, и это еще больше усиливало ее уверенность в том, что он виноват, но в чем, она еще не могла понять. Не в силах больше сносить эту неопределенность, она отправилась в главную мастерскую.

Роза сделала вид, что пришла случайно, и то, что она там увидела, показалось ей сплошной неразберихой. Никто не обратил на нее внимания, так все были заняты. Она давно не заходила и была поражена, как за это время увеличился объем работ. Куда ни посмотришь– ученики, натурщицы, скульптуры в работе: слепки кистей рук, ног, торсов, голов, фрагменты; статуэтки, маски, целые фигуры, группы, больше в глине и гипсе, а некоторые в терракоте и несколько бронз и мраморов. Но Роза увидела, что «Врата» по-прежнему в центре внимания; огромной глыбой они возвышались над всем, и фигур столько, что и не счесть, Среди натурщиц было много очень привлекательных, и она не знала, на ком остановить взгляд. И тут увидела Огюста: он стоял у подножия «Врат» с двумя помощниками – молодым человеком и молодой женщиной; по его указанию они влезли по лестнице на леса и вносили поправки в фигуру поэта на тимпане «Врат», а он наблюдал.

Роза, затаив обиду – Огюст больше не советовался с ней в отношении работы, – направилась прямо к нему. Опешив, Огюст с минуту смотрел на нее, а потом рассердился.

– Господи, Роза! Пришла шпионить за мной! – Он проводил ее до дверей и приказал больше сюда не показываться. А когда она напомнила, как, бывало, помогала ему в работе – ведь никто так не умел менять влажные тряпки, – он оборвал ее:

– Я в этом больше не нуждаюсь. Если явишься еще хоть раз, я стану запирать двери.

Он унизил ее, но спорить перед посторонними было бы еще унизительней. Оставалось только уйти.

Спустя несколько дней, оказавшись одна с маленьким Огюстом – сын теперь редко бывал дома, говоря, что дома скучно, – она спросила:

– Твой отец интересуется какой-нибудь… другой женщиной? – Тяжело было задавать сыну такой вопрос, но ей нужно знать правду. Неведение – самое ужасное.

Маленький Огюст решил быть деликатным. Он пожал плечами.

– Теперь я точно знаю, что он кем-то увлечен, – сказала Роза с отчаянием, уверившись в своих подозрениях.

– Нет-нет, мама, он стал ценителем красивых женщин, ведь он теперь лепит одни обнаженные модели, но в этой мастерской он только работает.

– В этой? А есть ведь еще только одна. Разве не так, дорогой?

Маленький Огюст молчал. «Сложное положение, – додумал он. – Не хочется причинять матери боль, но отцу так и нужно – всеми командует, настоящий тиран». Он сказал, делая вид, что уступает ей:

– Мэтр не бывает на Университетской по средам и субботам.

Она повторила, не веря своим ушам:

– Ты хочешь сказать – каждую среду и каждую субботу?

– Каждую. И я заметил, – заявил он уже с гордостью, – что одна из учениц тоже каждый раз отсутствует по этим дням. Некая Камилла Клодель. Очень хорошенькая.

– О! – Лицо ее посерело. – И ты знаешь, куда он уходит?

– Только не в мастерскую на бульваре Вожирар. Но ходят слухи, что у него есть еще несколько мастерских, о которых никто не знает.

– Но это же расточительство!

– Мама, пожалуйста, успокойся. – В конце концов одной женщиной меньше, одной больше время от времени, велика важность! Ведь это единственная привилегия художника.

Но Роза не могла успокоиться. И когда в следующее воскресенье Огюст не пришел домой, словно в отместку за ее поведение, она больше не колебалась, твердо решив, что делать.

В субботу, когда Огюст, позавтракав, вышел из дома, Роза незаметно последовала за ним. Она подождала несколько минут на улице перед мастерской у площади Италии, чтобы поймать его на месте преступления, а затем постучала в дверь, приготовившись к бою. Дверь открыла красивая молодая женщина, голова ее была повязана платком, в руках щетка.

Роза была вне себя от ярости. Разве может кто-нибудь лучше ее заботиться об Огюсте? Женщины смотрели друг на друга. Дверь была лишь слегка приоткрыта, и Роза не видела Огюста, но слышала его голос; погруженный в работу, он говорил на свою любимую тему – о готической архитектуре, не подозревая, что кто-то стоит в дверях.

– Никто не понимает меня так, как ты, Камилла, – бормотал он.

Ярость Розы не знала предела. Она перешагнула порог, оттолкнув побледневшую Камиллу.

– Я пришла к мосье с лучшими намерениями, – первая проговорила Камилла.

– Все так говорят, – ответила Роза.

– Это неправда. – Огюст оторвался от работы, – Я мадам Роден, – объявила Роза.

– Роза, не срамись, – сказал Огюст. – Мы не женаты. «Неужели голос его и Камилле кажется таким же неестественным, как ему самому, – подумал он.

– Странно, что он так перепугался. Нет, надо внушить им обеим, что он сам себе хозяин».

«Она ненавидит меня, – думала Камилла, – и готова убить». Камиллу охватила паника, она хотела бежать, но Огюст повелительным жестом приказал ей продолжать работу. Укрывшись за скульптуры, она в волнении смахивала с них пыль.

Роза последовала было за Камиллой, но Огюст остановил ее.

– Я говорил, не шпионить за мной.

– Разве я неправа? – крикнула Роза– Разве я не мадам Роден?

– Ты мне не законная жена, – повторил он резче. – Почему нам с Камиллой не жить вместе, если захотим?

– А как же я?

– Конечно, мы с Камиллой не помолвлены. Все знают, что ты моя подруга, но мы не женаты. – Розу это не убедило, и Огюст не знал, что еще сказать. С какой стати он должен что-то менять в своей жизни… – Я содержу вас с сыном и в придачу терплю сцены, которые ты мне закатываешь. – Роза побелела, и он сердито сказал: «Смотри, не вздумай броситься в Сену».

Роза уставилась на Камиллу; та пыталась спрятаться в углу мастерской за мраморной фигурой обнаженной женщины, пригнувшейся к земле, для которой она явно сама служила моделью. Роза представила себе великолепное молодое тело Камиллы и своего Огюста рядом с ней. Эта мысль была невыносима. Она сразу почувствовала себя увядшей, хотя вроде была еще привлекательной, полной сил женщиной. Но где ей равняться с этой, которая в два раза моложе. Закрыв лицо руками, она горько расплакалась.

– Перестань, Роза, возьми себя в руки, не надо… – Я не понимаю, в чем моя вина.

Огюст еле сдерживался. Хотелось крикнуть: «Замолчи, идиотка», – но Роза, казалось, вот-вот упадет и обморок. Он протянул ей сто франков. – Купи те стулья, что ты хотела.

– Не прогоняй меня!

– Я не прогоняю. Твое место дома, и… – Он остановился. Разве мог он поведать кому-нибудь, сколько радости доставляла ему Камилла. Роза – женщина, которую надо защищать, а Камиллу надо лелеять. Роза – надежный друг, а Камилла – само солнце, в Камилле есть благородство, грация, изящество. Они такие разные, не может быть и речи о каком-то соперничестве. Просто немыслимо. И вдруг он снова пришел в бешенство. Кто сказал ей о мастерской? Он требовал у нее ответа, он должен знать, как она о ней проведала.

Роза покраснела, и он догадался.

– Маленький Огюст! – воскликнул он. – Шпион! Предатель!

Роза затрясла головой, но Огюст знал, так и есть – ей никогда не удавалось что-нибудь скрыть от него. Ему вдруг стало очень горько.

– Зря я пустил его в мастерскую, сам виноват.

– Ты ведь не прогонишь его, Огюст? Прошу тебя, – взмолилась Роза.

– А что ело прогонять – он там почти не бывает.

– Он хочет тебе угодить.

– Поэтому он и донес тебе?

– Я бы все равно узнала. Сказал бы кто-нибудь другой.

– Несомненно. Хотя это никого не касается. Никого. Сегодня вечером я приду домой и поговорю с ним.

– Не будь с ним жесток! Он – все, что у меня осталось.

– Глупости. – Но голос его смягчился. Он обнял ее за плечи и подвел к двери. – Милая, ты же знаешь, что я не могу без тебя. Никто не позаботится обо мне так, как ты.

Просто невероятно, с грустью думала Роза, как бы ни доставалось от него, стоит ему обнять ее – и она уступает. Уже в дверях он повторил:

– Помни, я хочу поговорить сегодня с парнем. И она молча кивнула. Она застала-таки его с любовницей, но он все повернул по-своему, и она чувствовала себя виноватой. Он поступил непростительно, а выходило так, что неправа она. Роза решила не прощать ему так скоро эту обиду.

Когда Роза ушла, Камилла, появившись из-за фигур, сказала:

– Я не могу здесь оставаться. Неудобно.

– Нужно остаться, – резко ответил Огюст. – Мы не закончили «Данаиду».

Камилле захотелось ударить его по лицу, но он работал у станка, и она не могла до него дотянуться. Затем он сказал, словно извиняясь:

– Она совсем дикарка, деревенская.

– А я, Огюст?

– Иди сюда, мы теряем время.

– И ты можешь продолжать работу как ни в чем не бывало?

– Я говорю тебе, что ты мало работаешь, а ты не слушаешь.

– А ты хоть раз сказал мне, что любишь? – крикнула она, злясь за эти слова на себя и еще больше на него.

– Я не светский человек. Но пока я леплю тебя как «совершенную женщину», моя дорогая Камилла, тебе не на что жаловаться.

– Какое самомнение, – обрушилась она, но осталась.

Когда он собрался уходить, заявив, что нужно поговорить с маленьким Огюстом, она нахмурилась, но согласилась остаться в мастерской, потому что перевезла сюда все вещи, а он обещал вернуться завтра, хотя это было воскресенье.

Сын ждал его дома с наглой улыбкой. Он начал было выговаривать маленькому Огюсту за предательство, но тот сказал:

– Я ухожу в армию.

– Скажи папе почему, – вставила Роза.

Маленький Огюст не мог этого сделать – Роден не был его отцом, настоящим отцом, что бы ни говорила мама. Он не мог называть его папой, не осмеливался. И боялся, что мэтр догадается, что если он сбегает из мастерской, то вовсе не из стремления к самостоятельности, как он это объяснил матери.

– Ну что ж, пожалуй, это твой первый разумный шаг. Там тебе придется слушаться начальство.

– Ты не благословишь его? – спросила Роза.

– Я дам ему один совет, – ответил Огюст. – Дослужить до какого-нибудь чина и, может, хоть в армии сумеешь сделать карьеру. – И отвернулся, чтобы скрыть свое горькое разочарование.

– Я постараюсь, – сказал маленький Огюст и разразился смехом.

Огюст резко повернулся и уставился на сына.

– Что тебя так забавляет?

– Ты думал, мастерская станет для меня академией. А вот в армии все настоящее – и жизнь и смерть.

– Да, – медленно повторил Огюст, – настоящее. Желаю успеха.

Роза несколько успокоилась. Когда мадемуазель Камилла станет постарше, думала она, разница между ними будет не такой уж земетной. Надо ждать. Да иного выхода и нет.

Пришло время прощаться с сыном, и Роза расплакалась. Огюст долго не мог ее успокоить, и, только когда отец и сын на прощание пожали друг другу руки, это ее немного утешило.

По дороге домой Роза сказала:

– Поверь мне, дорогой, любовь порядочной женщины – драгоценная вещь, на что тебе кокотки?

Огюст резко оборвал ее, решительно заявив:

– Я не желаю больше обсуждать этот вопрос. Роза почувствовала себя плохо, но он не взял у нее свое пальто, которое она несла в руках. Он начал делать набросок маленького Огюста, когда тот махал им на прощание. Нужно было его закончить.

 

Глава XXXI

 

1

В лихорадочной деятельности проходили годы. Камилла и Роза с затаенной враждебностью предъявляли свои права на Огюста, но, казалось, каждая теперь знала свое место, а Огюст тем временем ушел в работу. Его завалили таким множеством заказов, что голова шла кругом, но он ни от чего не отказывался. День за днем чертил планы, делал наброски, лепил, делал отливку и заново ее переделывал. Часть времени он неизменно посвящал «Вратам»: Паоло и Франческе, поэту, сидящему в задумчивой позе наверху, любовникам, сплетенным в мучительных объятиях, и отдельным фигурам и головам. Но мысли его были больше поглощены будущими замыслами и заказами. В постоянных поисках новых путей выражения своего таланта он вылепил припавшего к земле умирающего льва, которым мог бы, думал он, гордиться сам Бари. Он переделывал Уголино, пожирающего своих детей, пока не достиг вершины реализма в изображении этого живого трупа. Нетрудно было представить себе, сколько возмущения вызовут трупы детей; и он с мрачным юмором поместил всю группу рядом с мраморной нимфой, лежащей в объятиях возлюбленного.

Но больше всего ему нравился его любовный этюд в белом мраморе – «Вечная весна». Мраморная глыба, на которой полулежали любовники. Утес стал как бы обрамлением фигур, и, махнув рукой на все предрассудки, он принялся за солнечного Адониса, обнимающего сверкающую нимфу, которая обвилась в животрепещущем изгибе вокруг тела своего любовника. В этих исполненных чувственного томления фигурах он воплотил Камиллу и себя.

Однако все это не шло в сравнение с важными государственными заказами, и прежде всего памятниками. Один за другим следовали памятник чилийскому генералу Линчу – первая конная статуя Огюста, сделанная для республики Чили и предназначенная для установки в Сант-Яго; надгробный памятник французскому художнику-романтику Бастьен-Лепажу, его личному другу, который только что трагически скончался в тридцать шесть лет. Этот памятник был заказан ему городом Дэмвильером, где родился художник, для городского кладбища. Третий – памятник великому французскому пейзажисту семнадцатого века Клоду Лоррену, по заказу города Нанси, предназначенный для его центральной площади; и еще два заказа, которыми Огюст особенно гордился.

Первый – памятник Виктору Гюго, заказанный Министерством изящных искусств для Пантеона. Гюго умер 22 мая 1885 года, через два года после Жюльетты Друэ, и был похоронен в Пантеоне, а не рядом с Жюльеттой, как она мечтала; на его пышных похоронах присутствовало два миллиона французов.

Второй заказ, который он считал самым ответственным из всех, был сделан городом Кале. Огюсту, который вышел победителем на конкурсе, было поручено создать памятник в честь героических граждан города Кале, которые в 1347 году добровольно сдались в качестве заложников королю Англии Эдуарду III, решив пожертвовать жизнью, чтобы спасти население осажденного города. Одно из самых драматических событий в истории Франции. После героической защиты города от войск Эдуарда III, длившейся почти год, голод вынудил Кале сдаться. И когда английский король стал угрожать разрушить город до основания и уничтожить всех его жителей, шесть граждан добровольно сдались Эдуарду III; они вышли к нему с веревками на шее и с ключами от города в руках, исполненные решимости пожертвовать собой ради своих сограждан. Эта история потрясла Огюста. «Граждане Кале» стали его любимым детищем. Он принялся за работу с фанатическим рвением.

 

2

Буше считал, что Огюст сошел с ума, и это не удивляло Огюста, но, когда к Буше присоединилась Камилла, это ему не понравилось.

Он стоял перед рабочей моделью «Граждан Кале», Буше и Камилла – позади него, и ему хотелось прогнать обоих. Но Буше пришел в эту мастерскую на бульваре Вожирар на Монпарнасе, чтобы помочь, да и на Камиллу жаловаться грех – потрудилась немало.

Была уже полночь. Огюст с Камиллой работали с раннего утра, наспех пообедав куском телятины и супом из капусты, запив все это несколькими глотками:«Контро». Камилла падала от усталости, но Огюст еще не кончил. Словно желая доказать, что они неправы, Огюст в домашних туфлях прохаживался вокруг фигур «Граждан», а Камилла в ожидании приказаний ходила за ним по пятам, как во сне.

Буше повторил:

– Вы сошли с ума, и не только потому, что увеличиваете число фигур, – такой работой вы доведете себя до сердечного приступа.

– Он встает в шесть утра, – прибавила Камилла, – в семь уже в мастерской, и ни одного перерыва, разве что поесть. Работает и при свечах, каждую ночь, как сейчас, а ведь в мастерской так сыро, что если и не будет сердечного приступа, то все равно, того и гляди, простудится насмерть. И руки у него болят. Ревматизм, хотя он и не признается. Вот увидите, заболеет хроническим ревматизмом, как его друг Ренуар, если не будет беречься.

Огюст перестал ходить вокруг скульптуры, их доводы как будто подействовали. Буше продолжал:

– Да и работаете вы как-то странно. Не доводите одну работу до конца и уже принимаетесь за другую. Трудитесь одновременно над многими скульптурами. Неудивительно, что никак не можете закончить монументальные вещи, такие, как «Врата».

– Меня тянет неизведанное, а это отнимает время и силы, – сказал Огюст.

Он чинил стены мастерской, заделывал трещины глиной и тряпьем, чтобы утеплить помещение, но руки все равно коченели.

Буше сказал:

– Камилла, поговорите вы с ним, я не могу. Предполагалась одна фигура, а теперь он хочет лепить шесть. Господи, пока он закончит этот памятник, кто знает, сколько фигур ему еще захочется сделать?

– Шесть, – сказал Огюст. – Окончательно. Ни больше и ни меньше.

– Он сдержит свое слово, – сказала Камилла. – Придется сдержать. На постаменте больше нет места.

– Их должно быть шесть, – сказал Огюст. – Шестеро граждан сдались в качестве заложников.

– Но муниципалитет Кале просил только одного, – настаивал Буше, – Эсташа де Сен-Пьера, вожака и самого знаменитого из всех. Я знаю, что власти Кале недовольны вашим решением лепить шесть фигур. Жители города считают вас ненормальным и называют «сумасшедшим Роденом».

Огюст упрямо повторил:

– Фруассар, величайший историк этого времени, говорит, что героизм проявили шестеро, а не один.

– Но шесть фигур – ведь это так дорого, Огюст, – сказала Камилла.

Огюст процитировал Фруассара: «Шестеро граждан босиком, с обнаженными головами, с веревками на шее и ключами от города и замком в руках, дрожа от страха, холода, терзаемые душевными муками, попрощались со своими родными, уверенные, что никогда их больше не увидят».

– О! – воскликнул Буше. – Я согласен, что это трогательно. Но неразумно.

Огюст задумчиво проговорил:

– Как я могу пойти на компромисс? Шестеро граждан этого не сделали.

– Но Кале предлагает за шесть фигур те же деньги, что и за одного, – напомнила Камилла.

– Знаю, – мрачно сказал Огюст. – Назначенная муниципалитетом плата за весь проект вряд ли покроет расходы на одну фигуру.

– И еще расходы на материал, литье, архитектора, поездки в Кале, – продолжала Камилла. – Даже на одной фигуре ты ничего не заработаешь. А шесть, Огюст, влетят тебе в несколько тысяч.

– Кале торгуется уже несколько лет, – сказал Буше.

– Вы правы в одном, Буше. Эти бесконечные переговоры сведут меня с ума. Они спорят обо всем– о сроке, о размерах фигур, о том, где установить памятник, об окончательной цене. Сейчас они говорят– да, через минуту – нет. Словно на качелях, с которых вот-вот сорвешься.

– Но ты с каждым днем все упорнее работаешь над этим заказом, – сказала Камилла. – Скажи почему, Огюст?

Огюст, казалось, пропустил это мимо ушей.

– Единственное, чего у меня в избытке, так это обещаний, бесконечных обещаний, – пробормотал он. – Неудивительно, что работа идет так медленно. Какая сложная группа! Групповая скульптура всегда самая сложная.

– Но почему же тогда ты уперся на своем? – настаивала Камилла.

– Скульптор тут может дать волю фантазии. Он может создать ни с чем не сравнимый памятник.

– С «Вратами», во всяком случае, если вы их когда-нибудь закончите, дело обстоит более определенно, – сказал Буше.

– И у нас столько мучений с моделями, – сказала Камилла. – Все ему плохи.

– Даже сын? – спросил Буше.

– Маленький Огюст? Я могу использовать его, лишь когда он приезжает в отпуск из армии, но он позирует только за деньги.

– Он подходит для одного из граждан, – сказала Камилла.

– Может быть, и придется взять его, ничего лучшего я не могу найти. Но только хвалить его не за что. – Огюст все еще не простил сыну его доноса. Парень считал при этом, что совершил благородный поступок, – вот что самое оскорбительное.

– А Пеппино? – спросил Буше. – Я слышал, он вернулся.

Впервые за весь вечер Огюст улыбнулся.

– Да, но без Лизы. Я спросил, что случилось, он выглядел таким постаревшим и усталым. «Нет, отцовские обязанности мне не по силам, маэстро, – сказал он. – Баста, быть отцом – слишком трудная работа». Вид несчастный, что было делать?

– И прожился, верно, до последнего, – сказал Буше. – Он все еще хорошая модель?

– Только когда заинтересован. Но для «Граждан» не годится. Слишком благороден. Вот для Христа подходит. А «Граждане» были простые люди. – Огюста вдруг осенило. – Вельможа! Буше, стойте спокойно, сделайте печальное, удрученное лицо.

Буше сказал:

– Я печален и удручен, когда вижу, как вы растрачиваете свою энергию.

– Примите более удрученный вид. – Огюст поднял свечу, чтобы лучше рассмотреть Буше, попросил Камиллу зажечь еще несколько свечей. Он внимательно изучал Буше, а потом сказал: «Нет, вы слишком возбуждены». Однако, загоревшись, снова принялся за работу.

Он ожидал, что Камилла присоединится к нему. Но она нерешительно произнесла:

– Огюст, я устала. – Не осмеливаясь сказаты «Я измучена».

Огюст промолчал, но его мрачный вид вызвал у нее угрызения совести. Она поспешно схватила свечу и спросила, злясь на него за собственную уступчивость:

– Что я должна делать?

«Камилла обрела бога и еще пожалеет об этом, – печально подумал Буше. – Огюст может быть необыкновенно упрямым». Видя ее замешательство – Огюст был с ней так груб и невнимателен, – Буше почувствовал к ней жалость и поспешил спросить:

– Муниципалитет Кале уже принял какое-то решение?

– У меня есть заказ. Официальный.

– А деньги?

– Когда соберут. По подписке с населения.

– Не видать вам от них ни франка.

– Я все равно не брошу. Камилла, покажи Буше фигуры. И смотрите повнимательней, Буше. Запомните, мне нужна только правда.

Освещая путь свечой, Камилла молча повела Буше вокруг фигур шести граждан. Несмотря на обиду, она старалась показать работу Огюста во всем блеске. Все трое молчали.

Черт возьми, думал молодой скульптор, его старший друг прав. Он воскресил этих граждан Кале и без прикрас передал выражение ожидания неминуемой смерти, написанное на их лицах. Однако в фигурах было и ощущение величия: ведь выбор был сделан этими людьми добровольно. На них были только траурные рубища, покрывавшие их скорбные тела. Словно изваянное из камня человеческое страдание, подумал Буше. Какая величественная группа! Но не надо ему говорить, иначе он никогда не будет прислушиваться к разумным советам. Буше воскликнул:

– Вот как, значит, вы решили сделать шесть Иисусов, когда и с одним нелегкое дело, и при этом все они такие разные?

– Это не Иисусы. Они такие же люди, как мы с вами.

– Таких людей я еще не видел. И под рубищами они у вас голые.

– Это рубахи. Надо было бы одеть их во власяницы.

– Не знаю. Огюст вздохнул.

– И я не знаю. Я не хочу добиваться чисто внешнего эффекта, а подчас фигуры мне кажутся посредственными.

– Это не так. Гротескны – может быть; и муниципалитет Кале, пожалуй, будет шокирован такой суровой трактовкой человеческого страдания. Прежде всего потому, что от вас, видимо, ждут чего-то сентиментально-красивого. Они уже видели эту группу?

– Нет. Я только что сделал их в окончательном размере.

Камилла сказала:

– Огюст делает пробные эскизы в три раза или вполовину меньше окончательного размера. Вам они нравятся, Альфред? – Она была так же взволнована, как и Огюст.

– Не важно, нравится или не нравится, – сказал Буше. – Дело в том, трогает это или нет.

Огюст, поняв, что Буше уклоняется от прямого ответа, не желая его огорчать, стал резким и отчужденным. Он стоял, словно окаменев, и бормотал:

– Я еще не кончил.

– А когда кончите? – спросил Буше.

– Кто знает! Еще многое надо сделать.

– Ну скажите, Альфред, – взмолилась Камилла. – Ведь фигуры совсем живые, разве не так?

– Не вмешивайся, Камилла! – закричал Огюст. – Не вмешивайся! Что бы я ни лепил, он против, из-за принципа.

– Пусть так, – согласился Буше. – Но как модель для Сен-Пьера я вам не нужен.

– Спасибо за советы.

– Которых вы не принимаете.

– Я ведь позвал вас, Буше.

– Зачем?

– Вы, как Камилла, вечно задаете вопросы. Разно могут родиться глубокие мысли, если говоришь целый день?

– Кстати, о Камилле. Она падает с ног от усталости, Огюст.

– Никто ее не держит.

– Тогда вы скажете, что женщина – настоящий скульптор, пока не родилась на свет.

– А вы знаете хоть одну?

– Камилла вас понимает.

– Изредка. – Огюст вдруг заговорил решительно: – Их подавленный вид вызывает всеобщее недоумение, большинство предпочло бы героическую драму в духе «Марсельезы», а мой замысел – это сама жизнь. – Теперь он был непоколебим. – Я скорей откажусь от заказа, чем соглашусь на изменение.

– Значит, оставите работу над этими фигурами? – спросил Буше.

– Оставлю? – Огюст посмотрел на Буше, как на сумасшедшего. – После всего вложенного труда? Ни за что!

 

3

Когда муниципалитет Кале задержал выплату гонорара, Огюст переключился на памятник Виктору Гюго. Работа над «Гражданами», «Вратами» и другими скульптурами шла своим чередом, но он с новым рвением принялся за Виктора Гюго, решив показать Кале, что сам Париж с нетерпением ждет его произведений. Его раззадорили вовсю. Он пришел в бешенство, узнав, что семья Гюго заказала посмертную маску поэту Далу, а не ему.

– Далу – предатель, – бесновался он при Малларме, – тот был в курсе событий, знал все «за» и «против». – Я познакомил его с семьей Гюго, и мой лучший друг Далу за моей спиной, не сказав ни слова, перехватывает у меня заказ, заявляя семье, что, мол, Гюго меня не жаловал. А еще друг!

– Гюго действительно не любил вас, – напомнил Малларме.

– А я – Гюго, – резко сказал Огюст. – Но дело не в том. Я знал Гюго лучше, чем Далу. Я видел его по-настоящему. Я сделал бы самую точную маску поэта.

Малларме сказал утешительно:

– Ничего не потеряно. Вы покажете настоящего Гюго в своих памятниках и бюстах.

Еще одна причина для огорчений. Семья Гюго отказалась принять его бюсты. Сказали, что бюсты принадлежат Жюльетте Друэ, а ее уже нет в живых. Но когда Роден пожаловался Малларме, добавив: «По правде говоря, я все еще недоволен этими бюстами, но Камилла говорит, что они выразительны», – Малларме попробовал успокоить его:

– Семья считает, что вы сделали Гюго слишком старым и к тому же еще раздетым, без воротничка, без галстука. Но их мнение не в счет. Они не разбираются в скульптуре.

– Стефан, скажите все это Далу, который пытается создать второй памятник Гюго.

– Я вас понимаю. Но помните, Далу, хотя он и прекрасный скульптор, хочет получить официальное признание. Я уверен, что когда ваш памятник Гюго будет закончен, на другой и не посмотрят.

– А я не уверен, – проворчал Огюст.

Каково бы ни было отношение Огюста к Гюго лично, он был исполнен решимости показать писателя во всем величии. Он сказал Камилле:

– Мои отношения с Гюго теперь не имеют значения: народ Франции считает Гюго своим величайшим гением, уступающим разве что Бонапарту.

Несколько месяцев Огюст изучал творчество Гюго. По вечерам читал все, что мог найти о писателе, а днем воплощал эти знания. Он трудился напряженно, с Камиллой вместе, часто раздевшись по пояс, чтобы показать, как он еще молод и силен. «Как странно, – думал он, – что злость может породить такую исполненную жизни скульптуру». Человек, которого он не любил, под его руками становился богоподобным. Ему пригодилась одна из голов, сделанных для Жюльетты: Гюго, нежно склонившийся над ней. Мир примет то, от чего отказалась семья! Но фигура была более молодой, полной внутренней силы. Затем он поместил Гюго на скалу у моря, избрав тот эпизод, который считал вершиной жизни писателя, – мятеж против Наполеона III и жизнь изгнанника на острове Гернси, как Наполеон на острове Святой Елены.

Он потерял счет времени. Только работа имела значение. Буше говорил, что Гюго должен быть монументален, героичен, во весь рост – этого все ждали, – а он лепил Гюго у моря, слившимся со скалой, которая веками противостояла морской стихии. Он ничего не выдумывает, говорил он себе, а изображает природу как она есть. Он лепил обнаженного Гюго и чувствовал свободу – ведь Гюго, при всех своих недостатках, был свободным человеком. Он намеренно подчеркивал наготу Гюго. Ведь и море и солнце тоже нагие. Природа не драпирует свои творения, и Роден тоже не будет.

Малларме, которого он пригласил, был потрясен силой памятника, однако опасался, что публика будет шокирована обнаженным Гюго. Но Камилла стала на сторону Огюста, и, несмотря на опасения Малларме, он отказался менять что-либо, кроме исправлений, которые считал нужными.

Он боялся, что ему не закончить этот памятник. Чем больше он читал о Гюго, чем упорнее работал, тем больше возникало трудностей. Одно изменение влекло за собой другое. Как всегда, чем больше сил он вкладывал в работу, тем меньше она его удовлетворяла.

 

4

Шел 1888 год, и он трудился над памятником Гюго уже много месяцев подряд, когда Турке пришел в мастерскую на Университетской выяснить, когда наконец будут закончены «Врата ада». Слава Родена росла, а вместе с ней – и гонорары за «Врата»; ему уже было выплачено двадцать пять тысяч семьсот франков. «Такие деньги стоят нескольких „Врат“, думал Турке, – но тут нужно с подходом – Роден очень обидчив».

Увидев сотни деталей, в беспорядке разбросанных по мастерской, Турке удивился. Ему не понравилось, что скульптор работает над памятником Гюго. «Врата» заказаны раньше; если бы не «Врата», возможно, не было бы и других заказов. Роден хмурился – не любил, когда его отрывали от работы.

Турке решил не тратить времени даром:

– Министерство хочет, чтобы «Врата» были закончены в следующем, 1889 году.

– Невозможно.

– Мы выплатили вам, сколько вы требовали. Сколько еще фигур нужно сделать?

– Вопрос не в количестве. «Врата» идут медленно, но качество должно быть высоким.

– Вот мы и хотим показать «Врата» на Всемирной выставке.

Глаза Огюста загорелись. Но он тут же помрачнел.

– Спасибо, дорогой друг, это для меня большая честь, но на «Врата» уйдет еще несколько лет.

– Несколько? – Турке печально вздохнул. – Вы их никогда не закончите.

– Все не то, что надо. Близко, но еще не то.

– После выставки о вас узнает весь мир. Будут тысячи иностранных гостей.

Огюст прекратил работу, повернулся и посмотрел на Турке.

– Да, возможность великолепная. Но если «Врата» будут недоделаны, я никогда себе этого не прощу.

– Всемирная выставка будет одной из самых блестящих в нашей истории. Мы сооружаем в честь ее Эйфелеву башню; празднуется столетняя годовщина революции и штурма Бастилии. «Врата» станут патриотическим памятником.

– Думаете, я сам не понимаю? Думаете, мне просто нравится тянуть время? Терять такую возможность? Но я не могу показать работу, которой сам не удовлетворен.

– Роден, вы слишком критичны, с вами не столкуешься. Будете водить нас за нос – лишитесь всего.

Опост промолчал. Но когда Турке ушел, все валилось из рук.

Он стоял перед гипсовым Гюго и размышлял. При всей своей неприязни к Гюго он уважал в писателе его бескомпромиссность. А он своих заказчиков – муниципалитеты Кале, Нанси, Дэмвильера, Министерство изящных искусств – обманывал как мог, а они – его. Он считал, что пока заказ не готов, он не отработал аванса. У художника нет ни капитала, ни собственности, ни обеспеченного положения в общепринятом смысле. Только талант и силы. Да и существует ли на свете такая вещь, как обеспеченное положение?

 

5

Он снова потянулся к частным заказам. Тут уж по крайней мере, думал он, никто не посмеет давить на него. Но с Камиллой становилось все труднее.

Была одна из обычных суббот, которые они проводили в уединенной мастерской возле площади Италии. Стояло ясное солнечное утро, идеальное освещение для ее прелестного белокожего тела. Он готовился лепить с нее новую обнаженную фигуру, а она противилась. Камилла соглашалась, что на «Гражданах Кале» не должно быть ничего, «кроме рубах», что Гюго, в качестве французского бога, должен быть совершенно нагим – богам так и положено, что обнаженные фигуры на «Вратах» иначе и не мыслимы, и без колебаний принимала обнаженных Адама и Еву. Но когда он велел ей позировать для романтической группы – женщина на коленях у мужчины, ноги переплетены, тела слились в страстном поцелуе, – группа должна была называться «Поцелуй», – Камилла отказалась позировать. Она сказала:

– Это непристойно, стыдно быть запечатленной в объятиях другого мужчины.

У него и в мыслях не было, чтобы она позировала в паре с обнаженным натурщиком, но сказать об этом, значило бы проявить слабость. И он раздраженно заметил:

– Что за приступ скромности, мадемуазель, для художницы это непростительно.

Камилла вначале обрадовалась: Огюст назвал ее художницей. А затем досада усилилась. По какому праву он так разговаривает с ней? Он упрям как осел, сердито подумала она, и ему нет до нее дела.

Огюсту нравилось ее возбуждение, когда она на него сердилась. Он велел раздеваться и вышел из себя, когда Камилла отказалась. Он и не собирается заставлять ее позировать в паре с мужчиной, просто хочет воплотить в ее прекрасном теле идею любви. Она ведет себя, как жеманница, дурочка. Но ее гордая поза очаровала его. Словно Сара Бернар в «Федре», подумал он, трагическая королева, полная решимости не сдаваться, как бы ее ни оскорбляли.

– Почему ты не заканчиваешь начатую работу? – спросила она.

– Чужие слова! – Его это возмутило. В голосе послышались резкие ноты.

– Да, мосье.

Огюст гневно смотрел на нее. Ужасно, эта женщина его погубит.

– Я тебя не задерживаю, – пробормотал он. Она возмутилась:

– Вы хотите сказать, мэтр, что я для вас просто натурщица, можно нанять и уволить, когда вам заблагорассудится?

Огюст ничего не понимал. С каждым днем Камилла становилась все прекрасней, и он так жаждал лепить ее, а с ней все труднее. У него вошло в привычку лепить то, что он видел перед собой, он любил говорить: «Я ничего не выдумываю, только воссоздаю то, что есть в природе». Но в ее присутствии он испытывал такую полноту чувств, что все окружающее представало в ином свете. Рядом с ней он не был холодным наблюдателем, не мог мыслить трезво.

Огюст промолчал, лицо его было бесстрастно; Камилла надменно заявила:

– Я ведь не кокотка из дорогих, и можешь не повторять, как много я для тебя значу. Мне надоело слышать, как я красива, украшение твоей мастерской. Что ни говори, а это всего лишь «приют любви».

Как ни желанна была она в эту минуту, Огюст не стерпел.

– Я тебя не держу. Возьму другую модель для «Поцелуя». Маргарет.

– Она слишком холодна – англичанка! – Камилла была в ужасе.

– Рени?

– Провинциалка. И такая наглая рожа.

– Иветта?

– Просто экономка. Подожди.

– Чего? Пока ты снизойдешь? Я не могу так работать.

– Прошу тебя, Огюст. – Она должна убедить его. Если он уступит, значит, любит. Это будет с его стороны жертвой во имя любви.

– Сделай что-нибудь другое, бюст, отдельную фигуру. Тогда я буду позировать обнаженной. Ты можешь сделать вакханку вместо той, что разбилась много лет назад.

– Нет. – То была Роза.

– Тогда мадонну.

– Обнаженную? – Это удивило даже Огюста. – Почему бы нет?

– Не годится для мадонны, не годится.

– Но ведь ты хочешь, чтобы я позировала в объятиях другого мужчины.

– Нет-нет-нет. – Она принадлежит ему одному – это так ясно прозвучало в его ответе. Она оживилась:

– О Огюст, почему же ты не сказал?

Говорил! Ему захотелось отшлепать ее, как ребенка, который перечит. Но они так хорошо сработались, она помогла ему в выполнении важных заказов. Замену ей будет трудно найти, это он понимал.

– Мы сделаем новую обнаженную фигуру, – сказал он. – Остальное придет в процессе работы.

– Ты не соединишь меня потом в пару?

– Я сказал «нет»! – Господи, как с ней трудно!

– Ты так поступил с «Вечной весной». Сначала лепил меня одну, как новый вариант «Данаиды», а затем дал мне пару. – Она словно обвиняла его в предательстве. – Огюст, ты не выставишь «Вечную весну»? Нет?

– Я уже послал копии Хэнли и Роберту Люису Стивенсону.

– Они не узнают меня?

– Никто тебя не узнает.

– Все узнают, – печально проговорила она. – Неужели ты не понимаешь, что если будешь так продолжать, то эти обнаженные пары оттолкнут покупателей.

– Я не уговаривал тебя идти ко мне в ученицы. Сочту нужным – выставлю «Вечную весну».

– В ней столько чувственности, я боюсь.

– Отлично. Значит, я на правильном пути. Теперь нам надо готовить ее для выставки.

– Для выставки? – Камилла была в растерянности. – Какой выставки? Ты мне ни слова не говорил.

Он пожал плечами: а почему он должен говорить? Он волен поступать как хочет.

Рассерженная его скрытностью, она выкрикнула:

– В один прекрасный день ты устроишь выставку под самым моим носом, и я не буду знать, пока мне не сообщит привратник!

– Так вот, мы намерены выставиться в Париже.

– Мы? Кто – мы?

– Клод Моне и я. В галерее Жоржа Пти.

– В этой прекрасной, просторной галерее у Марсова поля?

– Да. Жорж Пти считает, что хорошо бы открыть нашу выставку в следующем, 1889 году, одновременно со Всемирной.

– Какая великолепная идея! И ты молчал!

Огюст снова пожал плечами. Он не сообщил главного. Если выставка состоится, он не намерен приглашать на открытие ни ее, ни Розу. Зачем оказываться в нелепом положении?

– Ты уже решил, что будешь выставлять? – Решу, когда будет ясно, что готово.

– Решу, – передразнила его Камилла. – Новый Людовик XIV. А Моне?

– Он на все согласен. Мы друг другу не помеха.

– Галерея Жоржа Пти – очень ответственно.

– Посмотрим.

– Ты покажешь «Вечную весну»? Огюст промолчал.

– А если выставка состоится? – настаивала она.

– Да.

– Раз Роден говорит «да», я должна примириться. – Да.

– И «Граждан»? Их тоже?

– Не уверен.

– Они почти уже закончены. Уже и в глине, и в терракоте, и в гипсе. Надо показать непременно.

– Я сказал, еще не уверен. – И уже спокойнее добавил:-Дорогая, у нас совсем мало времени. Мне нужно проверить, что готово, и нужна твоя помощь.

– А как же с обнаженной фигурой, для которой ты хотел, чтобы я сейчас позировала?

– Потом. – Он взял ее руки, нежно их сжал. – Камилла, ты умная и красивая, ты скульптор, наделенный истинным чувством и пониманием. Не будем об этом забывать.

Она стояла в замешательстве и желала одного – чтобы он не выпускал ее из объятий.

– Ну вот, выяснили, что у нас готово к выставке. Теперь ты можешь закончить мой бюст, который начала. Если тебе хочется, я его выставлю. Обещаю.

Полная гордости и стыдясь, что могла усомниться в его любви, Камилла сказала:

– Я буду работать каждую свободную минуту. И если захочешь его выставить, Огюст, он будет готов.

– Спасибо. – Он все еще колебался, принять ли приглашение экспонировать собрание своих работ. Но теперь он должен согласиться. Энтузиазм Камиллы убедил его в этом.

 

Глава XXXII

Совместная выставка произведений Родена и картин Клода Моне в галерее Жоржа Пти в 1889 году была, как Огюст сказал Моне, «первой действительно заслуживающей внимания».

Галерея Жоржа Пти к тому времени приобрела громкую известность. Выставленные там произведения продавались по высоким ценам и быстро находили покупателей. И расположена она была очень удачно: рядом с недавно открытой Всемирной выставкой, самой большой в истории Парижа, цель которой была заставить позабыть об унижениях франко-прусской войны и привлечь посетителей со всего мира. Всемирная выставка была рядом с Эйфелевой башней, открытие которой состоялось на несколько недель раньше; оно проходило в патриотическом угаре, в присутствии миллиона французов, гордых сознанием того, что постройка эта стоила стране пятнадцать миллионов франков. На открытие выставки в галерее Жоржа Пти было приглашено много именитых гостей.

И все же в иные моменты Огюсту не верилось, что в его жизни произошло такое событие. Всю жизнь и даже теперь, в сорок восемь, он считал себя всего только трудолюбивым ремесленником, который встает с рассветом и трудится целый день в одной из мастерских. Он сказал об этом Моне – они размещали свои работы в галерее, когда на него вновь нашло сомнение, правильно ли это – устраивать совместную выставку.

– Наши работы столь различны, Клод, что выставка может быть провалом.

Моне ответил:

– Имена наши не умрут. Твое и мое. Давно нам пора занять заслуженное место.

– Семьдесят твоих картин и тридцать шесть моих скульптур. Огромный труд.

– Труд всей жизни. Поистине представительное зрелище. Первая выставка, которой я по-настоящему доволен, к которой мы как следует подготовимся.

– А если провалимся?

– Предпримем новую попытку. Это единственный путь одержать победу над Салоном.

Огюст замолчал, припомнив свои тяжелые битвы с представителями официального французского искусства, и стал наблюдать, как Моне развешивает картины. С годами массивная фигура Моне расплылась, но он все еще выглядел необычайно сильным, этот человек, похожий на медведя, пишущий такие изящные картины. Живопись Моне отличалась светлым колоритом, передающим прозрачные тона солнца и воздуха, живопись, воспроизводящая бесконечные световые нюансы.

Огюст с грустью отметил про себя, как сильно состарился его друг: широкое красивое лицо художника покрыли морщины, годы оставили следы забот; густые черные волосы и борода поседели, карие глаза, когда-то такие ясные, стали печальными; выражение лица изменилось, прежде добродушное, оно стало резким, агрессивным, особенно когда он имел дело с покупателями. Но именно эта прямота и нравилась Огюсту. Ему казалось, что Моне, который ради искусства претерпел ужасные испытания – нищета свела в могилу любимую жену, сам голодал и прозябал, вынужден был просить о милости, он, которого подвергали осмеянию, клеймили позором, чьи произведения долгое время не признавали, – никогда не падал духом. Ни разу не изменил себе, никогда ни перед кем не унижался и не шел на компромиссы. Моне действительно нравятся его скульптуры, иначе он не предложил бы Огюсту совместную выставку. Теперь Моне без труда продавал свои картины по тысяче франков за каждую и столько, сколько хотел.

Больше всего Огюста забавляло, а Моне придавало уверенность в благополучном исходе выставки то случайное стечение обстоятельств, что они родились на свет почти одновременно – с разницей в сорок восемь часов.

На открытии они стояли рядом у входа в просторную галерею и вместе приветствовали именитых посетителей.

Огюст ничего не понимал, ему казалось, что мир перевернулся, выставка, в конце концов, может и не быть провалом, думал он. Он не поверил глазам своим, увидев, как Сади Карно, президент республики, чьи портреты – Карно, открывающий Эйфелеву башню, – были на первых страницах газет всего мира, входит в зал вместе с Эдуардом, принцем Уэльским. В сорок семь лет принц Уэльский, любитель богемы и англичанин до мозга костей, был кумиром республиканской французской буржуазии. Вслед за ними шел доктор Жорж Клемансо , ставший влиятельным радикалом и журналистом, исполненный решимости отомстить Германии, пока не потерял еще надежду на свое переизбрание.

К Клемансо присоединился Эжен Гийом, он все еще был директором Школы изящных искусств и главой французского официального искусства. Гийом знал, что в один прекрасный день Клемансо может стать премьером, хотя роялисты и считали его анархистом. Толпа посетителей вызывала у Огюста все больший интерес. Он увидел Дега и Хэнли, ведущих оживленный спор, Ренуара, слегка прихрамывающего из-за хронического ревматизма, и рядом с ним, как всегда, застенчивого, замкнутого Сезанна; он увидел Доде, Золя и Гонкура – они ходили все вместе, но каждый был сам по себе, – Писсарро, Малларме и Гюисманса, внимательно осматривающих выставку; Буше и Каррьера, которые направлялись прямо к нему, чтобы выразить свое восхищение; Эдмона Турке и Антонена Пруста, важных, как послы королевского двора; спокойного, умного Цезаря Франка и его ученика и протеже Венсана Д'Энди , которые разговаривали с Жюлем Масснэ; он заметил своего нового друга – величественного Пюви де Шаванна , тот внимательно изучал каждую деталь в его скульптурах; и огненно-рыжую Сару Бернар в сопровождении Викториена Сарду, громко болтающую с Мадлен Бюфе и Анатолем Франсом.

Огюст не ожидал ничего подобного. Вначале он был ошеломлен, но постепенно пришел в себя и, вспомнив прошлое, стал приветствовать гостей с лукавой усмешкой. Перед галереей на улице развевался трехцветный флаг в честь президента республики, Всемирной выставки и выставки Родена и Моне.

Из окон виднелась Эйфелева башня.

Париж был заполнен людьми, съехавшимися со всех стран мира, и многие из них были сегодня здесь, в галерее, отметил про себя Огюст. Публика неторопливо прогуливалась по выставке; в зале стоял неумолчный гул голосов. Слышен был стук подъезжающих экипажей по вымощенной булыжником мостовой.

Огюст шепнул Моне:

– Какое внимание, Клод. Я просто поражен. Моне шепнул ему в ответ:

– Это не внимание, Огюст, а любопытство.

Но, несмотря на скептицизм, вид у Моне был очень довольный. Среди гостей было немало и таких, которые действительно с интересом рассматривали картины и скульптуры.

Буше, взволнованный, словно это была его собственная выставка, воскликнул, обращаясь к Огюсту:

– Кого тут только нет!

Камиллы и Розы, печально подумал Огюст, вспомнив о сценах, которые ему устроили и та и другая, когда он сообщил каждой, что не возьмет их на открытие.

Хотя он сказал Розе, что все скульптуры, для которых она позировала, будут выставлены, она все-таки расплакалась, а Камилла пришла в неистовство и слегла в постель, – не помогли и заверения, что его бюст ее работы займет на выставке почетное место. Неужели они не понимают, как много он для них сделал? Ревность женщины можно сравнить разве что с яростью тигрицы, с горечью думал он. Эта выставка – итог всей его работы, а у них она вызвала потоки слез. Однако ни одна не покинула его, хотя Камилла грозила, что уйдет. Сейчас ей нездоровится, но она уйдет, как только хватит сил собрать вещи, заявила Камилла. Он не поверил, но ее угроза не выходила из головы и портила настроение.

Люди искусства и знаменитости все прибывали, а он раздумывал над тем, сколько трудностей создают эти отношения: напряженные, вызывающие жалость в доме на улице Августинцев и полные страстей и обид в доме на площади Италии.

Он стал рядом с гипсовым отливом «Граждан Кале», словно готовый к защите на первом публичном обозрении. От души у него немного отлегло. Он заметил, что посетители, которых интересовали его работы, больше всего внимания уделяли «Гражданам Кале», фигуре Уголино, обнаженным парам и незаконченному терракотовому памятнику Гюго, равнодушно проходя мимо «Данаиды» и «Мысли», для которых позировала Камилла, и его бюста, стоявшего на видном месте, с ее именем крупными буквами.

Внезапно он вернулся к действительности. Сади Карно, президент республики, с восхищением говорил ему:

– Какое обилие работ!

Огюст отметил, что президент безупречно одет, окладистая борода тщательно подстрижена и они примерно ровесники. Карно, талантливого инженера, избрали президентом потому, что его отец был героем республики, а дед прославился как «организатор победы» революции, и еще, поскольку он был республиканцем и выходцем из средних слоев, – считалось, что он всем сумеет потрафить.

Антонен Пруст, который с возвратом к власти либерального правительства стал специальным представителем Министерства изящных искусств, поспешил объяснить президенту, видя замешательство Огюста:

– Необыкновенная выставка, мосье президент. Тридцать пять скульптур Родена и семьдесят картин Моне.

– Тридцать шесть, – поправил Огюст.

– Обширная выставка, – сказал президент. – И один не уступает другому.

А ведь можно бы и посчитать, – подумал Огюст, – под сколькими работами я мог бы написать: «Отвергнуто Салоном», да и Моне тоже; но Карно, внимательно разглядывая «Граждан», держал Родена под руку – толпа гостей раздвинулась, чтобы президенту было удобней осмотреть памятник.

Огюст не мог сказать, долго ли простоял он так с президентом перед фигурами шести граждан. Вначале он было колебался, ставить ли «Граждан» на самое видное место, в центре галереи, но теперь убедился, что поступил правильно.

Карно думал было бросить беглый взгляд на «Граждан», сказать «весьма интересно», что он часто делал в роли официального лица, и отойти. А сам стоял перед скульптурой, словно к месту прирос, словно во всей Франции не найти лучше зрелища, чем эти шесть фигур французских граждан. Никто из этих граждан не был явным республиканцем или опасным роялистом, раздумывал он, все они, олицетворяя боль и мужество, были обыкновенными французами, всем своим видом выражавшие то, что многие испытали, но не могли выразить. И ему нравилась архитектура памятника, композиция. Он тихо произнес:

– Они трогают до глубины души, Роден, и памятник этот так кстати приурочен к годовщине революции. Жители Кале должны быть довольны.

– Не уверен, мосье президент, – сказал Огюст, но я ценю ваше мнение.

– Великолепный памятник одному из самых славных моментов в нашей истории. И этот дух героической жертвенности. Вы, видимо, ошибаетесь, сомневаясь в энтузиазме жителей Кале.

– Я не ошибаюсь. Муниципалитет Кале заплатил только половину обещанной суммы. Но и вся сумма не покроет расходов.

– Поэтому фигуры и отлиты не в бронзе, а в гипсе?

Интерес, проявленный президентом, ободрил Огюста, и он решил излить свои обиды:

– Да, мосье президент. У Кале не нашлось денег даже на отливку и установку памятника, – его голос стал насмешливым. – Муниципалитет Кале предпочитает фигуру одного гражданина, а не шести. У меня так много другой работы, что памятник мне мешает, и, пока они не придут к какому-нибудь решению, я вынужден был поместить его на время в подвал.

Президент Карно удивился, но Огюст решил высказать свои претензии, – ведь другой такой возможности не представится.

– Мосье президент, я беру частные заказы, чтобы иметь возможность выполнять государственные.

Антонен Пруст пытался отвлечь внимание Карно – вид у президента был сердитый, – но это ему не удалось. Президент спросил:

– А как насчет «Врат ада», Роден? Вам ведь за них заплатили.

– Они не закончены.

– Большинство ваших работ не закончено. «Идущий человек»…

Огюст перебил:

– Он закончен.

– «Граждане Кале», памятник Гюго, «Клод Лоррен» – эти вещи закончены?

– Разве природа не находится в постоянном процессе созидания, мосье президент?

– Я инженер. Я заканчиваю то, за что берусь. Огюст, слегка поклонившись, сказал:

– В этом-то и состоит разница между нами, мосье.

«Сейчас Огюст все испортит, а я положил столько трудов, чтобы предоставить ему эту прекрасную возможность», – с горечью подумал Антонен Пруст. Президент покраснел до корней волос. Но не успел Пруст переменить тему разговора, как к ним присоединился принц Уэльский, который был свидетелем разговора о «Вратах».

– Я слышал, о них говорит весь Париж, – сказал принц. – Каждому хочется посмотреть на жертвы ада, на грешников. И эти «Врата» были любимым детищем моего старого друга Гамбетты, не правда ли?

– Да, Ваше высочество, – сказал Огюст. – Он был великий человек.

– Он просил вас об определенном сроке? – спросил принц Уэльский.

– Вопрос о сроке обсуждался, Ваше высочество. Но разве вы спрашиваете у дерева, сколько лет ему потребуется, чтобы вырасти?

– Можете не сомневаться, что у людей искусства всегда найдется готовый ответ.

– Разве я неправ?

– Я не стану спорить с художником ни о его мастерстве, ни о его вкусе, – поспешил заметить принц Уэльский, желая показать, что тоже не лишен вкуса.

– Значит, вас не возмущают мои, как называют их критики, «незаконченные скульптуры» и «ничего не выражающие картины» Моне?

– Я, как вы, возможно, слышали, не являюсь моралистом.

– Камень этим качеством тоже не отличается.

– О, у меня есть своя мораль, но это уже нечто другое. Чтобы править страной, надо обладать моральными качествами, – люди должны уважать вас за те добродетели, которых они сами лишены.

– Вы говорите совсем как француз, Ваше высочество.

– Я рожден англичанином, но в моих жилах больше немецкой крови. Роден, вам повезло, вы можете заниматься тем, к чему у вас лежит душа.

Президент Карно добавил:

– За государственные деньги.

– Но, мосье президент, разве вам тоже не повезло? – весело сказал принц Уэльский. – Здесь, во Франции, считается не только само собой разумеющимся, но и всячески приветствуется покровительство красоте в любом ее проявлении, ей оказывает поддержку и материальную помощь само правительство. Не то что в моей родной Англии.

Обезоруженный, президент Карно кивнул в знак согласия и присоединился к принцу Уэльскому, который уже раскланивался с несколькими женщинами, достаточно красивыми, подумал Роден, чтобы служить моделями для «Вечной весны».

Префект полиции, стоявший позади президента и принца Уэльского, поздравил Огюста и сказал, что прекрасно помнит отца мосье Родена. Огюст знал, что это неправда, но вежливо поклонился и двинулся дальше, чтобы поговорить с Сарой Бернар. Она хотела услышать мнение мэтра о своей последней скульптуре, и Огюст снова оказался в неудобном положении; ему вдруг захотелось остаться одному. Замешательство Огюста удивило Сару Бернар, но она приписала это его переутомлению.

Он пытался затеряться в толпе, но это было невозможно. Множество голосов шептали: «Граждане» – это полный упадок… Они безобразны… Посмотрите на зад Евы, на ее торчащий живот, она, должно быть, беременна. Как он мог! Да он хуже Золя!» – Огюст пытался укрыться в углу, но повсюду слышалось: «А его обнаженные натуры? Это уж слишком».

Тут Гийом подтолкнул Огюста к незаконченному памятнику Гюго, перед которым стоял Клемансо, и выразил свое удивление по поводу того, что великий поэт представлен совершенно нагим.

– Но мы все нагие, – устало ответил Огюст. – «Нагим пришел я в этот мир и нагим уйду из него».

– Мосье Клемансо, вы согласны, что это святотатство так обращаться с гением? – возмутился Гийом.

Огюст, игнорируя замечание Гийома, повернулся к Клемансо:

– Вы знали Гюго?

– Несколько лет, – сказал Клемансо. – Пока мы с ним не разошлись во взглядах.

– Разве не таким вот его надо было изобразить?

– Таким вот? Не думаю. Гийом сказал:

– Количество обнаженных натур у вас возмутительно велико. Если вы будете продолжать делать эти обнаженные пары, то Салон никогда не станет у вас ничего покупать.

– Господин Клемансо, а что думаете вы? – спросил Огюст.

– Вас интересует, что я думаю?

По правде говоря, нет, подумал Огюст. Он любил человеческое тело как таковое, не за его чувственность – для него оно было тем же, чем человеческое лицо для Рембрандта, но это его личное мнение. Он сказал:

– Клемансо, вы знали Гюго и с лучшей и с худшей стороны.

– Итак, Роден, преобладание плоти в вашем творчестве непонятно Академии, – сказал Клемансо. – И вы не единственный, кого они не понимают. – И прошествовал дальше. Гийом следовал за ним по пятам.

Огюст совсем решил было скрыться, но Буше уже поздравлял его с успехом «Граждан»; Буше обрадовался, узнав в одной из фигур маленького Огюста.

– В конце концов, вы оказались правы, что сделали шесть фигур. Каждого наделили своим особым характером. Это маленький Огюст, вон тот, у которого нос похож на ваш?

– Какая разница?

– Сегодня решающий день в вашей жизни, Огюст. Посмотрите-ка, Дега и Хэнли спорят о вашей работе, словно о своей собственной. – Буше указал на художника и писателя, которые стояли перед «Идущим человеком». Спор был таким бурным, что, казалось, дойдет до драки.

Огюст знал, что Дега может яростно защищать свою точку зрения, но был удивлен поведением Хэнли, обычно более хладнокровного. Любопытно, что так взбудоражило англичанина.

Он дал Буше отвести себя к Хэнли и Дега, окруженным зеваками, с нетерпением ожидающими новых острот и пререканий. Огюсту стало неловко. Надо положить конец этому спору, решил он, пока его самого не взяли в оборот. Но, обнаружив, что они отвлеклись от темы и говорили совсем не о выставке, огорчился.

Когда-то изящная фигура Дега теперь погрузнела, но голос был все так же резок. Хэнли был еще крепким на вид мужчиной, живость его манер отвлекала внимание от физического недостатка – хромоты. Но Дега решил сбить с писателя спесь, ибо последний осмелился с ним не согласиться. Он перешел в наступление:

– Хэнли, вы говорите ужасные вещи. Разве кто-нибудь, обладающий настоящим вкусом, сможет согласиться с нашими аристократами в искусстве?

– Дега не понимает, что раз в правительство проникли политиканы, то ничего не сдвинется с места, – сказал Хэнли.

– Я протестую против того, что республиканцы якобы начисто лишены человечности. К примеру, Клемансо. – Клемансо только что покинул выставку. – Великолепный оратор, беспощаден к противнику, но, как большинство бунтарей, слушает только себя.

– Как и вы, Дега.

– Но я не политик, я человек искусства.

– Клемансо тоже считает себя человеком искусства.

– Хэнли, вы неисправимы. Вам безразлично, кто стоит у власти, вы совершенно не разбираетесь в политике.

– А вы, Дега, затвердили одно: что каждый республиканец либо протестант, либо еврей, а поэтому в душе еретик.

– А разве не так?

Хэнли пожал плечами, словно желая сказать – разве это имеет какое-нибудь значение? А затем язвительно заметил:

– Вы считаете, что эта выставка носит политический характер?

– Конечно. После выставки Родена будут одинаково принимать и в роялистских салонах и в республиканских, а держаться всюду он будет одинаково нейтрально.

Огюст вмешался, рассерженный, но полный решимости успокоить спорящих.

– Я не согласен с республиканцами, что история Франции началась в 1789 году, но и не считаю, что нам следует возродить век Людовика XIV или даже Бонапарта. Все не так просто. Я не хочу, чтобы меня называли роялистом, если мне дороги Нотр-Дам и Шартр, а на следующий день обвиняли в том, что я революционер, по той причине, что я, видите ли, вылепил простых, не говоря об Эсташе де Сен-Пьере, граждан Кале, а не аристократов. Я не желаю ни поносить, ни восхвалять, я хочу быть только наблюдателем.

Огюст умолк, словно и так сказал уж слишком много. Если работы не говорят сами за себя, то словами делу не поможешь. Да и Дега уже не слушал его.

Дега говорил:

– Всемирная выставка – это утверждение величия республики, которая стала империей. У нас теперь Тунис, Алжир, Тимбукту, Мадагаскар, а скоро и Индокитай станет нашим. Нам не понадобится возвращать Эльзас и Лотарингию.

– Вы хотите сказать, что все это и ощущается в скульптуре Родена?

– Я этого не говорил.

– Знаете, Дега, мнение Родена, что природа всегда права, с художнической точки зрения совершенно правильно.

– Для вас.

– И для Родена. Художник видит реальный мир. Вам ли не знать, Дега. Роден передает его таким, каким видит, так же как реальный мир Моне отличается от реального мира любого другого художника.

– О, мне нравятся картины Моне, – сказал Дега. – Но он умеет только видеть.

– Вы так считаете? Умеет только видеть? Пусть, но зато как!

– Вам нравится «Идущий человек»? – спросил Дега.

– В нем великолепно передано движение, – ответил Хэнли.

– Фигура без головы?

– А разве головой ходят?

Ответ смутил Дега, и Огюст, довольный, что Хэнли защитил его произведение, взял писателя под руку, чтобы обсудить наедине памятник Гюго. Он был разочарован, когда Хэнли разошелся с ним во мнении.

– Если бы вы лепили Шекспира, Коро или Делакруа, – сказал он, – ваш труд был бы оправдан. Но я не разделяю ваше восхищение Гюго как поэтом, он был слишком эгоистичен, аморален и честолюбив. А вот «Граждане» – это поистине величественно. Великолепно, великолепно!

– Вы считаете, что я должен был сделать еще одну Жанну д'Арк или Наполеона, несмотря на то, что к этим темам уже обращались столько раз?

– Извините, Огюст, но вы сами говорили, что всегда хотите слышать только правду.

«Чью правду? – подумал Огюст. – Найдутся ли хоть два человека, которые сошлись бы в оценке произведения искусства?»

Но теперь внимание всей публики было обращено на Золя, Гонкура и Доде, которые направлялись к Родену. Он чувствовал, что этот шаг со стороны трех писателей, когда-то неразлучных, а теперь сохранивших видимость дружеских отношений только на людях, был лишь желанием привлечь к себе как можно больше взоров восхищенной публики. Старший из них, Эдмон де Гонкур, был все еще красивым мужчиной с блестящими карими глазами и прекрасной седой шевелюрой. Но самым привлекательным был Альфонс Доде, сама жизнерадостность, полный обаяния и сознания своей неотразимости. Доде был блестящим собеседником, а Гонкур умел прекрасно слушать. Но общее внимание приковывал к себе Золя. Видимо, поэтому и распалась дружба этих трех людей, подумал Огюст. Золя стал первым писателем Третьей республики; двадцать килограммов веса, которые он спустил из-за любимой женщины, интересовали всех больше, чем кризис правительства.

Гонкур пожал Огюсту руку, и он почти не почувствовал этого слабого рукопожатия, Золя – энергично, а Доде – рассеянно, мысли его витали в другом месте.

Огюст подумал, что ни одного из них он по-настоящему не знает, хотя и встречался с каждым не раз. Вид у Золя был довольный, он сказал:

– Я слышал, вас называют «Золя в скульптуре» за реализм.

– Может быть, избыточный, – сказал Гонкур. – О, я знаю, у вас есть и поэтическая жилка, – поспешил он добавить, увидев, что Огюст нахмурился, – но вас чрезвычайно занимает тема любовных объятий. Когда бы я ни пришел к вам в мастерские, вы всегда лепите нагие модели.

– Но взгляните на Уголино, – сказал Золя. – Само олицетворение голода и отчаяния. Он прямо сошел со страниц Данте.

– Данте – это литература. Ошибочно переносить литературное произведение в скульптуру, – сказал Огюст.

– Вы реалист, – сказал Золя. – Может быть, похожий на меня, но больше на Флобера. Я вижу это по вашим «Гражданам Кале», «Адаму», реалистичной «Еве».

Другие называют его натуралистом, подобно Золя, подумал Огюст, а некоторые даже романтиком, подобно Гюго, но он ни то, ни другое, он, Огюст Роден, – наблюдатель, труженик, скульптор.

– Зачем сравнивать – разве это так уж важно? Скульптуру можно найти повсюду, только умей смотреть на мир.

– Какое из своих произведений вы больше всего любите? – спросил Гонкур.

Чувствуя, что от него ждут пищи для сплетен, Огюст ответил: – Я люблю все свои детища одинаково.

– Даже уродливые?

– Даже уродливые.

Наступило неловкое молчание, и тут Золя с благожелательностью сказал:

– Академия ненавидит и боится Родена и его скульптуры так же, как ненавидит и боится нас. И мы должны защищать его произведения, как я защищал Моне.

Снова наступила пауза, Золя отошел поговорить с Моне и президентом Карно; Гонкур и Доде последовали за ним. Не как его верные друзья – в этом Огюст теперь уверился еще больше, – а чтобы не уступить пальмы первенства.

Увидев, что его бывший друг Золя отошел, на Огюста налетел Сезанн. Растрепанный и неопрятный, словно пешком отмеривший весь путь от своего дома в Эксе. В каком-то взволнованном порыве он объявил:

– На ваших произведениях по крайней мере нет налета буржуазности.

К ним подошел Ренуар, один из немногих, в чьем присутствии Сезанн не испытывал робости. После минутного молчания Ренуар усмехнулся и сказал:

– Итак, дорогой друг, вы причислены к сонму великих мира сего. Я надеюсь, это вас не испортит.

– Никогда! – объявил Сезанн. – Он будет продолжать работать. Вот увидите.

– Постараюсь, Поль, – ответил Огюст; неплохо бы сейчас, подумал он, искупать Сезанна в ванне, куда бы стал привлекательней. Старомодный черный сюртук художника и брюки были покрыты пятнами и заляпаны грязью.

Они втроем наблюдали, как президент в сопровождении Золя, Гонкура и Доде продвигался через толпу, и вдруг Огюст вздрогнул. В дверях стоял Лекок. Совсем один, худой, сильно состарившийся, он тяжело опирался на толстую трость, хотя и старался держаться прямо.

Слезы навернулись на глаза Огюста. Ему так хотелось обнять Лекока, прижать к груди, расцеловать в обе щеки. Он извинился перед друзьями и успокоился, когда Сезанн, который даже невинное «до свиданья» мог счесть за объявление войны, на сей раз все понял и не обиделся.

Огюст взял Лекока под руку, но Лекок уклонился. Он резко сказал:

– Я могу ходить сам.

– Но почему вы пришли один, мэтр?

– Буше предложил проводить меня, и Каррьер тоже! Чудаки! Если бы мне нужна была помощь, я бы не пришел. Но, как видите, я здесь.

– Меня это очень радует.

– Где ваши скульптуры? Я пришел посмотреть на ваши скульптуры, а не на кучу бездельников из предместья Сен-Жермен.

Огюст показал Лекоку все, он водил его медленно, неторопливо, не обращая ни на кого внимания. Он понимал, что старому учителю это стоит громадного напряжения воли и сил, но Лекок отказывался присесть. Лекок вспомнил «Идущего человека» и обрадовался, увидев, что Роден ничуть не изменил статую, одобрительно пробормотал что-то по поводу «Адама», но добавил, что предпочитает «Еву», а по поводу «Граждан» сказал:

– Пропорции хороши. Вы должны окончить их, что бы ни решили в Кале.

Дольше всего он задержался у памятника Гюго.

– Вы сделали старика нагим. Отлично, – сказал Лекок. – Таким он и был в жизни. Вас не одобряют?

Огюст нахмурился.

– Нет.

– Вот и прекрасно. Вы на правильном пути. – Хотите присесть, мэтр?

– Нет, Роден, нет! Скоро мне уж и не придется вставать.

– Не надо шутить.

– Бог мой, я и не собираюсь. Мне уже восемьдесят семь. Вы знаете, что я родился в один год с Гюго?

Огюст удивился.

– Вы думали, что я уже умер.

– Что вы заняты.

– В моем-то возрасте? – Лекок засмеялся. – Но я пережил старика. Гюго вечно хвастался своим кровообращением, своей живучестью, а я вот все еще жив.

– И проживете еще много лет.

– Вы никогда не умели как следует лгать, Роден. Как проходит выставка?

– В списке гостей самые выдающиеся люди, но зависти и кривотолков хоть отбавляй. Каждый мнит себя критиком и считает своим долгом обнаружить изъян.

– Естественно. На вернисаже каждый гость должен доказать, что он принадлежит к избранным, а именно к критикам, и высказаться более решительно, чем простые смертные, показать, что, хотя он и ценит искусство, художника он презирает.

– Я не уверен, что еще буду выставляться.

– Если бы я продолжал выставляться, меня бы уже не было в живых.

– Вы дразните меня, мэтр.

– Нет, серьезно. Не прекрати я выставляться в пятьдесят, я бы так долго не прожил.

– Мне сорок восемь.

– Но у вас больше таланта. И помните: когда критика становится особенно ревнивой и злой, то из всех наших грехов самый непростительный в глазах современников – выдающийся талант.

– Спасибо.

– Кроме того, на этот раз уж никак не провал, – удовлетворенно заметил Лекок.

– Возможно.

– Я в этом уверен. Вас страшно недооценивали, а я знал, что вы с Моне еще тряхнете Салон и Институт изящных искусств, чего не удалось мне. Вот увидите – кончится тем, что вас будут приглашать на охоту к президенту в Рамбуйе, на обеды и приемы в Елисейском дворце, на бега в Лонгшан – повсюду.

Огюст слушал недоверчиво, но он был слишком рад приходу Лекока, чтобы затевать спор.

«Роден, – подумал Лекок, – воспитал в себе качества, которые достойны похвалы». И тут старик почувствовал, что сильно устал.

Огюст проводил его до дверей и подождал, пока подъехал экипаж; он и не заметил, что президент тоже покидает выставку и Пруст хочет, чтобы Огюст с ним попрощался. Пообещав Лекоку посетить его сразу после закрытия выставки, он стоял у дверей и задумчиво смотрел ему вслед, когда подошел Пруст и упрекнул за невнимание к высокому гостю.

– Невнимание? – Огюст возмутился. – Он первый был невежлив со мной.

– Все это не важно, – перебил его Моне, – ведь Карно, что бы вы ни говорили, Пруст, не собирается ничего у нас покупать. Пойдемте, друзья решили отметить открытие выставки.

«Друзьями» оказались спокойный Ренуар, робкий Сезанн и высокомерный Дега, который намеренно не обращал внимания на Каррьера, – тот молча сидел рядом с Буше и Прустом, видимо, приглашенным уже напоследок.

– Одни художники, – сказал Моне Огюсту. – Кроме Пруста.

– Спасибо, – ехидно произнес Пруст, но не ушел, как, видимо, надеялся Моне.

Когда Огюст пробормотал, что выставка не удалась, пожалуй, даже провалилась – очень немногие из гостей по-настоящему осмотрели ее, – Пруст воскликнул:

– Провалилась? Да ведь выставка привлекла самых именитых людей, чего не было уже многие годы! Вы перещеголяли Салон, о вас с Моне говорит весь Париж. Эта выставка – событие. Манеры мне ваши не нравятся, Роден, но у меня для вас радостная новость.

– Какая? – Огюст приготовился к очередной неприятности.

– Вас собираются наградить орденом Почетного легиона.

Пораженный, Огюст мог только произнести: – Как и Мане.

– Да. Но мы хотим заручиться вашим согласием. Будет неудобно, если вы откажетесь после того, как мы приложили столько усилий. Вы тоже будете представлены, Моне, – сказал Пруст.

– Я отказываюсь, – сказал Моне, – как заметил Мане: уже слишком поздно.

– И все же Мане принял награду, – сказал Пруст.

– Мане умирал. Нет, я откажусь, если мне предложат, – ответил Моне.

Сезанн поспешно проговорил:

– Я бы на вашем месте принял орден, мосье Роден.

Огюст был удивлен, что Сезанн так мечтает получить эту официальную награду; художник считался затворником.

– Это официальное признание – награда за всю ту борьбу, которую вам пришлось вести, – сказал Сезанн. – А как быть с Ренуаром, Пруст? Его кандидатуру тоже надо выдвинуть.

– Он будет выдвинут. Но это придется сделать департаменту коммерции, чтобы избежать придирок Института. Если, конечно, Ренуар согласится.

– Я согласен, – улыбнулся Ренуар. – Я не так горд, как Моне.

– А вы, Роден? – спросил Пруст. – Мы собираемся после закрытия выставки показать ваши произведения и Моне на Всемирной, как лучшие образцы современного французского искусства.

– Итак, я теперь французский скульптор? И не считаюсь непристойным?

– Вы первый скульптор Парижа.

– Конечно, – сказал Дега. – Теперь это признано официально. – Он гневно посмотрел на Пруста. – Я бы не принял красной ленты даже из рук самого папы римского. Что ни говорите, Пруст, а от этого пахнет Салоном. Страсть к официальному признанию – болезнь, которая погубит всех нас, если мы ею заразимся.

– А я бы принял, – мягко сказал Каррьер. – Это большая честь. И самое главное, Огюст, вы ее заслужили.

– Спасибо, друг мой. И вам, Сезанн. Вы тоже удостоитесь этой награды!

Каррьер пожал плечами, а Сезанн выпалил:

– Нет, где уж мне, решат, что это уж слишком. Но хотелось бы, чтобы и меня хоть раз официально признали. Дать им почувствовать, что я еще существую.

Буше спросил Пруста:

– А Дега?

– Он отказывался несколько раз. Дега огрызнулся:

– Я отказался наотрез. Роден, вы предатель.

– Я не напрашивался. Почему вы не вините Пруста?

– Потому что разбогатеете теперь вы, а не кто-нибудь другой.

Огюст покраснел и сказал:

– Пока я по-прежнему беден.

 

Г лава XXXIII

 

1

Награждение Огюста обрадовало Камиллу, но мира не принесло, поскольку не она, а Роза пришила красную розетку к лацкану его сюртука.

Роза гордилась этим, жалобы на судьбу на время приутихли; Камилла тоже воспрянула духом, когда Огюст попросил помочь отобрать скульптуры для Всемирной выставки.

Он внимательно прислушивался к ее советам, и Камилла была довольна, что он решил показать на выставке «Бронзовый век», «Иоанна Крестителя», «Граждан Кале» и портреты Пруста, Гюго и Далу – он даже не упомянул об обнаженных парах. Ее забавляло, что он выставил бюст Далу, и она решила, что это в отместку – они даже не разговаривали, поскольку Далу упорно добивался заказа на новый памятник Гюго, и, по слухам, небезуспешно.

Но она досадовала – опять он с головой ушел в работу. Он работал лихорадочно, набирал много частных заказов, лепил их только для себя, ища все новые приемы изображения, и все не относящееся к работе только раздражало его. Многие произведения Родена получили на выставке похвальный отзыв, хотя раздавались и критические голоса. «Граждане Кале» произвели фурор. Пресса назвала эту скульптуру «великолепным изображением нашей героической истории, которое найдет путь к сердцу каждого француза-патриота».

Но были и сложности. У муниципалитета Кале все не было денег на отливку и установку «Граждан», и, пока в Кале обсуждали вопрос о выпуске городской лотереи, скульптура оставалась в подвале. Друзья уверяли, что «Граждане Кале» слишком важный памятник французскому патриотизму, чтобы от него могли отказаться, но ожидание делало Огюста еще более раздражительным и недоверчивым.

Как-то Буше пригласил его на обед и сказал:

– Теперь, после выставки почти всех ваших произведений и шума вокруг «Граждан Кале», вы стали знамениты, к вам пришёл успех. Вы будете постоянно в центре внимания.

Но Огюст сердито воскликнул:

– Не поэтому ли и памятник Гюго стал притчей во языцех? Я поспешил его выставить и поплатился. Только и разговоров, что я изобразил бедного старика Гюго нагим, словно не таким его создала сама природа. Если это и есть успех, то мне он, пожалуй, ни к чему.

А тут еще Камилла и Роза артачатся. Ему казалось, что отношения с обеими налажены вполне определенно. С тех пор как Камилла вошла в его жизнь, он знал ее одну и гордился своей верностью. Обе женщины должны быть довольны, считал он, но стоило переступить порог дома или мастерской, где жила Камилла, как он попадал в грозную атмосферу. На них не угодишь, и подчас он делался просто больным.

Камилла все чаще проводила вечера в одиночестве. Это ее пугало. Раз я терплю сейчас, – думала она, он, видимо, полагает, что я буду терпеть и дальше. Мысль, что она должна делить его с другой, приводила ее в неистовство. И сколько Огюст ни твердил, что она становится отличным скульптором и он поможет ей устроить выставку, как только у нее наберется работ, она все больше сознавала, что кроме собственной работы для него не существует ничего.

Как-то вечером она бросила ему это обвинение. Огюст был потрясен.

Он сказал:

– Что за мысли, дорогая? Разве твоя работа не стояла на почетном месте? И все ее видели. Ее очень хвалили.

– А «Данаиду»? А «Мысль»?

– Их тоже. «Данаида» произвела сенсацию. Если ты захотела бы стать профессиональной натурщицей, мне бы стоило большого труда удержать тебя.

Она промолчала. Ее ранило еще больнее, когда он хвалил ее как хорошую модель, словно как скульптор она ничего не значила. Но разве это выскажешь?

– Извини, дорогая, что я так занят, но как я могу отказать своей стране?

– Они отвергнут твою работу, если она не будет отвечать их целям. Как делали уже не раз.

– Ты несправедлива. Жестока.

«А ты не жесток?» – подумала она. Сколько горя причинял он ей нежеланием покинуть Розу и тем самым признать ее своей единственной любовью, ей так хотелось высказать ему это. Но она чувствовала, что сейчас, когда дело с памятником не ладится и он раздражен, не время для ультиматумов. Он скорее отпустит ее на все четыре стороны, чем пойдет на уступки.

Что ему эта Роза? Когда она намекнула ему, пусть уйдет от Розы, он промолчал. Нежно прижавшись к нему, она уговаривала, но Огюст был холоден, как мрамор его статуй.

– В чем дело? – Камилла почувствовала, как ее сердце бешено стучит рядом с его.

– Я не жду от тебя помощи в работе, – сказал он. – Мне никто не может помочь. Но я надеялся, что ты меня поймешь.

– Я тебя понимаю! Понимаю! – Но и он должен ее понять.

– Себя не переделаешь. Какой есть, таким и останусь.

Они провели ночь любви, полную слез и примирений. Когда Огюст ушел, Камилла отправилась в мастерскую к Буше. Буше не удивился ее приходу и, скрывая свое раздражение, – Камилла прервала его работу над важным заказом, – сразу перешел к волнующей ее теме.

– Роза ничего не добьется. Вы гораздо красивее, в два раза моложе.

– Красивее? Я ее видела. Она все еще хороша.

– Нельзя и сравнивать. Возможно, Роза в свое время и была красива и, судя по бюстам, которые он с нее лепил, с прекрасной осанкой, что всегда привлекало Огюста, но теперь, по сравнению с вами, – просто уродина.

– Уродина? Значит, он никогда ее не покинет! Разве вы не знаете, что жалость подчас сильнее любви?

А в большом мрачном доме на улице Августинцев Роза внушала себе, что лучше сохранить хоть какие-то права на Огюста, чем потерять его совсем. Но прошли месяцы с того дня, как он попросил ее нашить ему на лацкан сюртука розетку ордена Почетного легиона, а куда бы он ни надевал его, ее с собой так и не брал. Роза стала опасаться, что Огюст никогда не сдержит слова, данного умирающему отцу. Если господь не сотворит чуда сейчас – будет поздно. Домой он приходил вое реже и часто отсутствовал теперь и по воскресеньям, и дни эти протекали для Розы мучительно и тоскливо. А когда бывал дома, она не спускала с него глаз. Он повторял:

– Роза, есть вещи, которые ты не понимаешь. Но она очень хорошо понимала, что у него есть та, другая. Долго ли еще продлится эта связь? Роза знала – ее любовь выдержит все, но ведь жизнь уходит.

Огюст не забыл о дне ее рождения, пообедал с ней и дал в подарок сто франков на новое платье. Но Роза была печальна. День рождения подтверждал, что она стареет. Не ее вина, что она старше Камиллы.

Но Роза хотела быть хорошей женой и сказала:

– Ты продал довольно много скульптур после выставки?

– Несколько штук.

– И по лучшей, чем раньше, цене?

– Да, немного лучшей. Но эти сто франков не значат, что мы можем сорить деньгами. Как я уже сказал Дега и Прусту, мы бедны по-прежнему.

– Хотя ты и держишь столько мастерских?

Он печально посмотрел на нее. Бедная Роза, разве может она понять, что ему нужно. Совсем потеряла голову из-за его, как она считает, греховной связи с Камиллой, ревность совсем ослепила ее, даже не видит, насколько это глупо.

– Говорят, что ты мог бы зарабатывать большие деньги, не будь ты таким упрямым.

– Кто это тебе сказал? Маленький Огюст?

– Нет. Маленький Огюст не ходит в мастерскую с тех пор, как ты ему запретил.

– Я не запрещал. Просто сказал, что если приходит, надо работать наравне со всеми. Но твой сын не любит работать. Даже в армии так и застрял в рядовых. А после армии живет на деньги, что ты ему даешь.

– Потому что ты не даешь ничего.

– Да он их пропивает или пытается соблазнить на эти деньги натурщиц. Я бы платил ему жалованье, но пусть работает. Ему не быть художником, хотя рисует он неплохо. А он предпочитает бездельничать, что куда проще. Даже не желает жить дома, должен, видите ли, жить на Монмартре. Ты сама подумай, ведь, работай он в мастерской да живи дома, тебе не пришлось бы платить, чтобы за мной шпионили, обо всем бы тебе сам докладывал.

Тут Роза расплакалась, и это вконец расстроило Огюста – он был бессилен перед ее слезами. И все осталось по-прежнему – Роза боялась донимать его просьбами, понимала, что это бесполезно.

 

2

Через несколько дней правительственный комиссар общественных работ приказал Министерству изящных искусств установить копию памятника Гюго в Пантеоне, чтобы выяснить, насколько он отвечает своему назначению. Комиссар общественных работ, представляющий город Париж и поэтому, естественно, враг министерства, которое представляло Францию, не сказал, в чем состоит это назначение.

А министерство, вместо того чтобы поставить в Пантеоне гипсовую модель памятника, которая была на выставке в галерее Жоржа Пти, не послушалось совета Огюста и поручило студенту из Школы изящных искусств сделать копию памятника Гюго, сидящего на скале, из папье-маше. Огюст был приглашен в Пантеон вместе с комиссией от министерства и комиссаром общественных работ.

Огюст стоял у входа в Пантеон и глазам своим не верил. Копия, сделанная студентом Школы изящных искусств, оказалась бесформенной массой из папье-маше и картона. Фигура Гюго на утесе была как манекен в витрине магазина. Памятник установили слишком высоко, без учета перспективы. Сама же манера исполнения, лишь кое-как передающая внешнее сходство, была явным подражанием идолу Школы изящных искусств Бугеро. Огюст подумал, что никогда в жизни не видел ничего более отвратительного. У него потемнело в глазах. Они осквернили и Пантеон и его произведение.

Несколько минут царило полное молчание. Затем председатель комиссии министерства извинился перед комиссаром общественных работ.

– Памятник еще не совсем закончен, в законченном виде он будет выглядеть прекрасно.

Комиссар сказал:

– Могут возникнуть и другие трудности. И тут Огюст не выдержал:

– Это невозможно. – Ему хотелось крикнуть, что это вульгарно, бесстыдно, непристойно, но он боялся напугать их. Он просто сказал:

– Работа студента чересчур примитивна, декоративна, словно гигантский плакат. Для Мулен Руж, может, и сойдет, но для Пантеона – ни в коем случае. И потом памятник установлен слишком высоко.

– Слишком высоко? – повторил комиссар. – Он установлен в соответствии с указом об общественных памятниках. Вот только поймут ли его?

– Конечно, нет, – сказал Огюст. – Скульптура, в отличие от живописи, обозрима со всех сторон, поскольку скульптор вкладывает свое искусство в создание произведения в целом – анфаса, профиля и спины. А это не скульптура, а живопись.

– Я согласен, – сказал комиссар. – Это неуместно. Многие скульптуры мосье Родена я сам желал бы приобрести, но эта никак не подходит для Пантеона.

Огюст ждал: возможно, комиссар все-таки понял его замысел.

Комиссар сказал:

– Мосье Роден, ваше толкование образа Гюго драматично, и когда смотришь на него, взгляд не отдыхает. Гюго у вас слишком напряженный, слишком обнажен. Это не отвечает нашим замыслам. Мы ценим ваши усилия, но хотели бы получить нечто такое, на что наши сограждане смотрели бы без смущения.

Огюст молчал. Он уставился на свои руки, словно это они его предали. Пантеон дохнул на него могильным холодом. Не дожидаясь дальнейших замечаний, он бросился вон. На улице начинался дождь, но он не мог вернуться в мастерскую и несколько часов бродил по набережным; он промок до нитки, все тело ломило от холода. Ледяной ветер пронизывал насквозь, а он все ходил и ходил. Смотрел на знакомые баржи, укрывшиеся под мостами от ливня. Сегодня даже на Новом мосту ни одного рыбака.

Придется упрятать памятник Гюго в сыром подвале у привратника, где он будет распадаться на части, как труп.

Огюст все шагал и шагал по набережной.

 

3

Когда через неделю Пруст пришел в мастерскую на Университетской, Огюст был бледен и равнодушен. После надругательства над памятником Гюго он не мог ни на чем сосредоточиться.

Пруст сказал:

– Вы знаете, я вам друг, дорогой мэтр.

«Мягко стелет», – подумал Огюст, а вслух произнес:

– Знаю, Антонен. Вы-то в этом вполне уверены. Пруст пропустил замечание Огюста мимо ушей, помедлил, словно набираясь решимости, и, наконец, спросил:

– Комиссия вам уже написала?

– О чем?

– О памятнике Гюго. Они очень огорчены осмотром на прошлой неделе.

– Огорчены? А я, думаете, нет? Копия, которую они сделали, отвратительна.

– Знаю. Это не ваша вина. Поверьте мне, они вам сочувствуют. Но факт остается фактом, они решили, что помещать обнаженную фигуру Гюго в священном Пантеоне немыслимо. Комиссар, за которым решающее слово, сказал, что он неуместен в Пантеоне.

– Видимо, за всем этим опять стоит Гийом.

– Многие, не только он. Комиссар слышал, что, когда ваш Гюго выставлялся в галерее, было много протестов.

– Гюго не был святым.

– Но люди испытывали смущение, глядя на вашего Гюго.

– И я испытывал, глядя на живого Гюго. Но это не относится к делу. Разве кто-нибудь смущается, глядя на Венеру Милосскую и другие обнаженные античные статуи?

– Мы не знали их как живых людей.

– Но разве обнаженный Гюго – такое постыдное зрелище? – воскликнул Огюст. – Ведь сам Гюго гордился своей мужественностью. Или он занимался любовью в одетом виде?

И прежде чем Пруст успел ответить, Огюст указал на гипсовую модель:

– Взгляните на его торс – гладкий и крепкий, как скала, – это воплощение человеческой силы. Гюго остался бы доволен.

– Не отрицаю, фигура великолепна. Но они хотели бы видеть Гюго более похожим.

– Изображение – это не область скульптуры, а область литературы.

– Дорогой мэтр, вы же сами говорили, что памятник Гюго должен быть предназначен для широкого обозрения.

– Итак, вы отдали меня в руки моих врагов, позволив Школе изящных искусств соорудить копии моей гипсовой фигуры Гюго из картона и папье-маше. Моне был прав, отказавшись от ордена Почетного легиона. Вы дали его мне, чтобы связать по рукам и сделать покладистым.

– Я ваш друг, но Институт все еще возглавляет официальное французское искусство, и мы в министерстве должны быть осторожны.

– Почему мне дали орден? По ошибке, наверное.

– Так и говорят в Институте и Школе изящных искусств. А в Академии утверждают, что ваш памятник Гюго – позор. Мы должны это опровергнуть.

– Опровергнуть? Чепуха. Лекок так и назвал «Гюго» – голым и сказал, что я на правильном пути.

– Лекок был прекрасным учителем, но в официальных кругах к его мнению не прислушиваются.

– Лекок был прав. А этих студентов-скульпторов надо посылать в школы, где учат набивать чучела, там они постигнут иконографию, которой вы поклоняетесь.

– Я не поклоняюсь. Дело в том, что сейчас идет борьба за то, чтобы дать вам возможность оправдаться.

– Оправдаться? – Это оскорбило Огюста.

– В министерстве очень обижены на вас за «Врата ада». Поговаривают о том, чтобы потребовать с вас деньги, если вы их вскоре не закончите.

– Я уже потратил на «Врата» больше, чем получил.

– Они хотят получить «Врата».

– Разве Музей декоративных искусств уже начали строить? Ну хоть заложили фундамент?

– Министерство заявляет, что дело в принципе, надо выполнять условия договора. Но у меня предложение, которое, как мне кажется, может всех примирить. Оденьте Гюго, поставьте во весь рост, и тогда его примут. Так мне сказали. А если министерству понравится ваш «Гюго», то и с «Вратами» образуется.

– Я прикрою ему бедра. Как Христу. Но не больше.

– Этого недостаточно. Мэтр, как с вами трудно!

– Трудно? А как быть с этим? – Он указал на памятник, к которому не мог притронуться. – Что мне с ним прикажете делать? Господи! Мало я натерпелся с живым Гюго!

– Если вы его задрапируете, памятник будет установлен в Люксембургском саду. Считают, что там он больше подойдет.

– Я не согласен.

– Подумайте. Не спешите.

– Нет. – Гюго не шел на компромиссы, и он на них не пойдет.

– Прошу вас. Идут разговоры о Далу.

– Закажут памятник вместо моего? – Огюста это задело.

– Весьма возможно. Далу знаком с важными официальными лицами, у него есть друзья в Школе – он там учился, как вам известно. Обдумайте все. Я уверен, вы сумеете найти новое решение, подходящее для Пантеона. Я могу уговорить министерство подождать, но не слишком долго. Хватит неприятностей с «Вратами».

«Врата»! Да разве расскажешь кому, что сколько фигур он ни лепит, их требуется все больше и больше? «Ад» занимал немало места, когда он только начинал работу, а теперь, с годами, приобрел чудовищные размеры, и он должен, насколько позволит талант, передать все его многообразие. Но чтобы быть скульптором, выполняющим официальные заказы, нужно стать проституткой, рабом, горько думал Огюст, или буржуа, имеющим родственников в бюрократическом мире. Не надо было соглашаться на государственные заказы. Оставаться бы в безвестности, работать в одиночестве, покое, лепить так, как следует лепить и как он должен лепить, чтобы никто не вмешивался в его работы, никто не указывал ему и не осуждал; ни перед кем ни за что не быть в ответе – только перед самим собой. Он схватил железный прут, чтобы разбить «Гюго», и воскликнул:

– Вы хотите, чтобы я изменил «Гюго», – вот самый быстрый способ!

Но Пруст выхватил прут у него из рук.

– Нет, нет, Огюст. Я хочу, чтобы вы лишь немного изменили его. А ваша несдержанность будет только на руку Далу.

Он не вырвал у Пруста железный прут. Приступ ярости прошел. Проводив Пруста до двери, Огюст сказал:

– Я подумаю о вашем предложении.

 

4

Вечером Огюст спросил Розу, как быть. Роза сказала, что человек он не богатый и деньги ему нужны, но у нее немного сэкономлено на хозяйстве, и, если это его выручит, пожалуйста, она отдаст их, лишь бы он мог продолжать работу. Огюст рассердился– зачем она все копит. Но в то же время обрадовался, поблагодарил ее и велел хранить сбережения, пока он не решит, что делать.

На следующий день он рассказал Камилле о предложении Пруста. Камилла была возмущена решением министерства, но сказала, что он должен сделать новую статую Гюго.

– С твоим талантом, Огюст, нет невыполнимого. «Это не комплимент, – подумал он, – она права».

И когда она добавила: «Разве мертвым не безразлично, где они похоронены?» – он ответил: «Гюго не безразлично».

– Значит, надо сделать два памятника Гюго, – сказала она, – и тогда Далу потерпит поражение и тут и там.

Огюст признал, что в ее словах много разумного, и снова воспрянул духом. Через несколько дней он сообщил Прусту, что попробует сделать памятник Гюго для Пантеона – фигуру во весь рост, в полном облачении. Пруст был очень обрадован и тепло обнял Родена.

Затем начались переговоры с министерством по поводу двух памятников – нового для Пантеона и старого, частично задрапированного, для Люксембургского сада. Возникла обычная проволочка из-за условий договора, но Огюст принялся за дело.

Однако у него не было желания делать фигуру Гюго во весь рост и полностью одетым, и он вернулся к работе над первоначальным вариантом памятника. Задрапировал фигуру от талии и ниже таким образом, что плавная линия драпировки, словно морская волна, охватывала камень и фигуру поэта. После чего пригласил Пруста взглянуть на памятник.

Пруст сказал:

– Солидно, вполне прилично, для сада должен подойти. А как подвигается новый памятник?

– Никак, – мрачно ответил Роден. Но Пруст настаивал – пусть покажет.

Фигура Гюго в полном облачении стояла на традиционном пьедестале; сходство было полным. Пруст внимательно осмотрел скульптуру и сказал:

– Гюго – это не просто художник, это олицетворение Франции, Франции непобедимой и героической. – Огюст подумал, разве можно когда-нибудь узнать всю правду о человеке, когда память людей ненадежна и склонна к преувеличениям.

– Это очень плохо, не правда ли? – спросил Огюст.

– Не так уж плохо, – ответил Пруст. – Снова видишь его живого. Продолжайте, и вы найдете нужное решение.

Посещение Клода Моне принесло Огюсту облегчение. Моне пришел по делу.

– Огюст, я собираю деньги на покупку «Олимпии» Мане у его вдовы. Мы хотим передать «Олимпию» Лувру, чтобы она стала достоянием всей Франции.

Огюст пессимистично заметил:

– Лувр не возьмет. Она слишком реалистична.

– Нужно попытаться. Многие уже дали деньги: Дега, Писарро, Фантен, Лотрек, Пруст, Хэнли, Каррьер, Ренуар, Гюисманс, Пюви де Шаванн…

– И Роден, – перебил Огюст, улыбнувшись впервые за долгое время.

– Сколько?

– Двадцать пять франков. Это немного, но я хочу, чтобы мое имя тоже было в списке.

Хотя Моне и сам был знаком с нуждой, он не скрыл удивления.

Огюст объяснил, уж Моне-то его поймет:

– Больше не могу. Заказ на Гюго под угрозой, а я и так уже залез в долги с «Гражданами» и «Вратами». Я буду поистине безумцем, если еще когда-нибудь возьмусь за общественный памятник.

– А что с памятником Клоду Лоррену? Это один из немногих художников, который мне по-настоящему нравился.

– Он почти закончен. Но вот увидишь, заказчик, муниципалитет города Нанси, найдет, к чему придраться, и будет чинить всякие препятствия. Уж это неизбежно.

– Мне нравится твой Клод Лоррен. Настоящий портрет художника за работой, рисующего то, что он любил: солнце, свет и воздух. Он правдив.

 

5

В том-то все и дело. Лоррен был маленький, приземистый; круглолицый, с несколько выпуклыми глазами, вечно высматривающими что-то вдали, и сам вечно в движении, в поисках новых пейзажей, – таким и изобразил его Огюст, чем и вызвал недовольство граждан Нанси. Карно, который все еще оставался президентом Франции, торжественно открыл памятник в июне 1892 года на главной площади города при большом стечении народа. Пока он произносил речь о Клоде Лоррене как об «одном из славных самородков Франции и одном из великих сынов города Нанси», толпа внимательно слушала его и громко аплодировала, но как только президент отбыл, принялась издеваться над памятником и бросать в него камни.

Критика памятника продолжалась и после возвращения Огюста в Париж. Его обвиняли в том, что он опорочил французское искусство, изобразив Клода Лоррена слишком обыденным, низкорослым, в то время как Клода Лоррена, как гениального художника Франции – хотя он всю свою жизнь, кроме детства, проведенного в Нанси, прожил в Италии, – нужно лепить в героическом и монументальном плане. Шли разговоры о заказе памятника кому-нибудь еще, если Роден не согласится на переработку. И Огюст пошел на уступки: чтобы памятник не был уничтожен, не попал в чужие руки, он согласился переделать коней, более отчетливо выделить их на мраморном пьедестале. Он злился на себя за малодушие, но иного выхода не видел.

Как он и надеялся, это ускорило переговоры о памятнике Гюго. Вскоре после согласия переделать пьедестал памятника Клоду Лоррену Министерство изящных искусств поставило его в известность, что комиссар общественных работ одобрил новый вариант памятника Гюго, предназначенный для Пантеона, и выдает ему тысячу франков в подтверждение своих добрых намерений. Министерство, кроме того, предоставило ему еще одну государственную мастерскую на Университетской улице, более просторную и удобно расположенную, и шли разговоры о награждении его вторым орденом Почетного легиона.

Огюст хотел было отказаться от новой мастерской, ему показалось, что его задабривают, но отказаться было выше его сил.

Он принял ее с легким сердцем, когда Пруст напомнил:

– Мы живем в мире, где люди слабы, неустойчивы в суждениях и противоречивы. Приходится мириться с этими ненадежными учреждениями, руководимыми ненадежными людьми. Нельзя отказываться от хорошего заказа, какие бы сложности ни возникали.

Огюст кивнул и возобновил работу над новым памятником Гюго в новой мастерской. Он работал с таким упорством, что на руках появились мозоли.

 

Глава XXXIV

 

1

Было уже довольно поздно, около полуночи, и он все еще напряженно работал в новой мастерской, когда на пороге появилась Камилла. Ее гневный вид поразил Огюста. Правда, он забыл об условленном свидании в мастерской на площади Италии, но стоит ли так злиться? Увлекся работой, и уж она-то должна бы понимать. Огюст стоял перед гипсовой моделью Гюго – он нарядил поэта в развевающуюся накидку и широкополую шляпу – и крепко сжимал в сильных руках инструмент. В колеблющемся свете свечей лицо Огюста казалось неподвижным мрачным пятном с горящими на нем глазами.

Камилла сердито заявила:

– Я ухожу от тебя. И хочу тебе об этом сказать. Он посмотрел на нее – сначала не понимая, потом недоверчиво.

– Я не вернусь в мастерскую. – Почему?

– Ты обманул меня. Ты только обещаешь, но никогда не держишь слово.

Он вдруг презрительно сказал:

– Если ты покидаешь меня, когда корабль идет ко дну, я не смею тебя удерживать.

– Ты уже десять лет держишь меня в оковах. – Восемь. И оковы ты надела по своей воле.

– Пусть так. Но любовь не может жить без надежды.

– Поступай как хочешь. – Он снова повернулся к памятнику.

Камилла ждала, что он остановит ее, станет умолять. Его равнодушие поразило, она растерялась.

– Я предупреждал тебя, что романтическая любовь как порох и такая же ненадежная, – сказал Огюст.

– Если бы ты только…

– Я не давал тебе никаких обещаний. Ты же знаешь, что значит для меня работа. В ней вся моя жизнь, иногда блаженство, а чаще всего отчаяние.

– Потому что ты сумасшедший, считаешь, что всех должен лепить обнаженными.

– «Клод Лоррен», «Бастьен-Лепаж», «Граждане Кале» – разве они обнаженные? – Он смотрел на нее, убеждая, подчиняя ее себе, и она почувствовала невольное волнение. Вдруг он сказал: – Мне предлагают еще один орден Почетного легиона. Принимать?

– Не спрашивай меня. – На этот раз она решила не сдаваться так просто. – Кроме того, ведь ты все равно поступишь по-своему.

– Тебе нравится этот Гюго?

– Нет. – Она даже не взглянула на фигуру.

– И все из-за проклятого Гюго. Он губит мою жизнь.

Ее поразила жалоба, внезапно прозвучавшая в его голосе. Так непохоже на него – раскрывать душу кому бы то ни было, даже ей. Сразу захотелось утешить его, но потом она подумала, что это очередная ловушка. А может, он действительно нуждается в утешении, и не слишком ли она жестока, объявляя об уходе? Но отступать было поздно, пусть сам сделает первый шаг. Она двинулась к выходу, мучаясь в душе. У двери задержалась.

– Я оставлю ключ у привратника.

Голос ее звучал уже мягче, и ледяная непримиримость Огюста растаяла, он быстро подошел к ней и сказал со всей нежностью, на какую был способен?

– Прости, что я заставил тебя ждать. Я не думал, что так обижу тебя. Признаю свою вину, дорогая.

Все еще в гневе, она повторила: «Я ухожу», хотя его нежность тронула ее; на этот раз она посмотрела на освещенную свечами фигуру Гюго.

– Что ты думаешь об этом Гюго?

– Не приставай ко мне. Тогда он сухо сказал:

– Я думал, ты что-нибудь посоветуешь.

– Ты слишком многого от меня ждешь. Любой узнает в нем Гюго. Разве не этого и хотят от тебя?

– Да. Глупее и не придумаешь. – У него был совсем унылый вид, таким она его еще никогда не видела; потом вдруг с новым подъемом, удивившим ее, он сказал: – Мне предложили сделать статую Бальзака к столетию со дня его рождения.

– Ты говорил, что никогда не возьмешься за государственный заказ.

– Это не государственный – от Общества литераторов Франции. – Бальзак был один из его основателей. – И предложил мне его президент Общества Золя, он рекомендовал меня Обществу, объединяющему самых известных писателей Франции. – Огюст увидел что она нахмурилась, и спросил: «Разве я такой уж изверг, Камилла?»

– Ты единственный человек, которого я…

– Так браться за Бальзака?

– Что меня спрашивать?

– Я не спрашивал больше никого.

– Тебе ведь хочется принять заказ, верно, Огюст?

– Хочется! – Он жаждал этого всей душой. – Ни один писатель не нравится мне так, как Бальзак. Для меня самый великий писатель он, а не Гюго, не Флобер, Золя, Гонкур или Доде, что бы они о себе ни мнили. Бальзак был первым писателем, у которого я прочитал о мире, близком мне и моим родителям. Никто в моей семье не умел читать, кроме тети Те резы, и когда Бальзак умер, я даже и не знал – мне было тогда всего девять лет, – но потом я от крыл его несколько лет спустя, благодаря Лекоку, уже в Малой школе, и начал понимать, что имел в виду Лекок, когда говорил: «Не сочиняйте, а наблюдайте». Никто не умел наблюдать жизнь лучше Бальзака. «Человеческая комедия» стала моей Библией. – Возбуждение Огюста сменилось грустью. – Но они никогда не позволят мне сделать Бальзака таким, каким он был, – еще обаятельней, интересней и драматичней любого героя его «Человеческой комедии».

Он был тучен, с большим животом и короткими ногами, толстыми обвисшими губами, уродливыми массивными чертами лица. Грубоват и при этом полон здравого смысла, он был роялистом и писал о республиканцах объективнее, чем кто бы то ни было. Натура чрезвычайно сложная и трудная. И столько было всяких хлопот с этим памятником! Дюма через день после смерти Бальзака начал сбор средств на памятник Бальзаку по всей стране; с тех пор прошло больше сорока лет, а памятника все нет. Старания Дюма окончились судебным процессом, и теперь у нас есть памятник Дюма, но все еще нет памятника Бальзаку. А Шапю, который несколько лет назад был самым известным скульптором во Франции и одним из авторитетов в Институте, получил заказ и вскоре умер, так и не выполнив его. Теперь все мечтают получить этот заказ: мой друг Далу, даже мой помощник Дюбуа. Если я возьмусь за памятник Бальзаку, все скульпторы во Франции умрут от зависти и возненавидят меня. Браться за него – безумие, и все-таки… – Глаза Огюста оживились.

Не оставалось сомнения: только смерть удержит его.

– Камилла, если я приму этот заказ, придется собрать все силы, всю уверенность. Ты не можешь покинуть меня в такое время. – Он обнял ее, целовал глаза, щеки, губы. – Нам нельзя ссориться. Ты нужна мне: ты мой главный помощник.

Она стояла неподвижно, словно не чувствуя его прикосновения, хотя с трудом проеодолевала желание уступить ему, и сказала с притворной холодностью:

– Ты предпочтешь меня Дюбуа, Бурделю, Майолю?

– Если заслужишь.

– Ты считаешь, я лучше?

– У каждого из моих учеников свои достоинства.

– Но мы не ученики. Майоль уже выставлялся и Бурдель, а Дюбуа – один из самых известных французских скульпторов. Я единственная из твоих ближайших помощников, ничего еще по-настоящему не выставлявшая.

Огюст помрачнел, и Камилле показалось, что ее критика вывела его из себя, но он улыбнулся и сказал:

– Я устрою твою выставку. Пюви де Шаванн, Каррьер, я и еще несколько человек организовали наши собственные Общество и Салон, независимые от официальных, и мы устроим показ твоих работ. Нет-нет, не из личных побуждений, – поспешно добавил он, видя, как щеки ее снова вспыхнули, – твои работы достойны показа. Ты уже созрела.

Оставь его, убеждал ее внутренний голос, все равно он не любит тебя, у него один кумир – ваяние.

И когда он сказал: «Мне не на кого положиться, кроме тебя», она ответила, хотя знала, что не надо бы:

– Ты можешь положиться на Буше.

– И на Пруста?

– Ему ты тоже можешь доверять. Оба твои друзья. Как большинство людей, пытающихся примирить враждующие стороны, они самые уязвимые – всегда меж двух огней.

– Вот-вот! Я не могу без тебя. Без твоего здравого смысла.

Оставь его, повторял ей голос, оставь его, у вашей любви нет будущего, трезвый рассудок подсказывает тебе это, он никогда не покинет Розу, никогда!

– Я переселю Розу в деревню. – Когда?

– Как только подыщу место. Тогда мы сможем всецело посвятить себя работе над Бальзаком.

Огюст стоял перед ней, полный непреодолимого желания лепить, – таким она его еще не видела, и перед этим его нетерпением она была бессильна. Он – сама стихия, подумала она, такой же, как Бальзак, такое же чудо таланта. Она, кажется, наконец поняла его. Он отметал от себя мелочи жизни, отвергал комфорт и покой и метался в поисках красоты, правды и выразительности.

– И если ты не против, дорогая, мы поедем в Тур, место, где родился Бальзак. Мне придется поехать туда, если я примусь за памятник.

– Если? Как ты можешь даже думать об отказе?

– Это будет для нас обоих отдыхом. – Медовым месяцем?

– Может быть. Только мы да Бальзак. Камилла снова обрела уверенность и силу:

– Уедем поскорее. Пока не передумали.

 

2

Теперь, полагал Огюст, все уладилось. Но в ближайшие несколько недель он не увез Розу из Парижа, поездка в Тур была отложена, и Камилле начало казаться, что все пошло прахом, хотя он взялся за «Бальзака», как она советовала, и получил заказ. За тридцать тысяч франков – десять получено авансом – Огюст должен был закончить «Бальзака» за полтора года; фигура высотой в десять футов, установленная на пьедестале, предназначалась для площади Пале-Рояль. И каждый раз, когда Камилла напоминала ему об обещанном, он уверял, что сдержит слово, только сейчас слишком занят.

Полтора года – слишком короткий срок, думал он. Над всеми самыми важными своими произведениями он работал очень медленно, а это – главное. Чем больше он изучал Бальзака, тем яснее понимал грандиозность своей задачи и тем большей проникался решимостью создать образ писателя, необыкновенного и сложного, равных которому нет.

Он не меньше Камиллы рвался в Тур и намеревался увезти из Парижа Розу, но столько еще нужно было сделать! Бальзак прожил большую часть жизни в Париже – восемь лет на улице Рейнуар, 47, в Пасси, и вначале нужно было внимательно изучить этот район и сделать предварительные наброски. Были и другие причины, удерживающие его в Париже. Комиссар общественных работ снова отверг памятник Гюго для Пантеона, заявив, что новая статуя слишком мрачна, и Огюет принялся за третий вариант. Мэр города Кале одобрил окончательный вариант «Граждан Кале» и заверил Родена, что если общегородская лотерея не соберет достаточной суммы, они изыщут средства иначе, но не будет ли скульптор так любезен кое-что изменить – «Граждане Кале» все еще чересчур трагичны, им не хватает героичности.

И вот Огюст, хотя и потерял веру в то, что его «Граждане» будут когда-нибудь установлены в Кале, взялся за новую задачу – сделать граждан еще трагичней и в то же время еще человечней. Но, как заверил он мэра города Кале, это и «улучшит» их. Бальзак вызвал у него такой прилив сил, что он готов был работать над всеми скульптурами одновременно. Снова принялся за «Врата». Взял несколько частных заказов на скульптурные портреты и бюсты, чтобы покрыть расходы на путешествие в Тур и переезд семьи в деревню. И это заставило его опять вернуться к Клоду Лоррену.

Он отправился в Лувр, чтобы снова изучить пейзажи художника и сделать окончательный вывод, передает ли памятник их настроение.

Он не был в Лувре уже много лет. И посещение напомнило ему, что все усилия Моне передать «Олимпию» Эдуарда Мане Лувру увенчались успехом лишь наполовину – Лувр отказался выставить картину, но ее приобрел музей Люксембургского дворца. Рассматривая пейзажи Клода Лоррена, Огюст понял, как далеко ушел Клод Моне от этого художника семнадцатого века, хотя сам Моне и восхищался Лорреном.

В какой-то степени, рассуждал Огюст, все это говорило о том, что и для него самого Лувр пройденный этап. То, перед чем он когда-то преклонялся, казалось теперь лишь юношеским увлечением.

Залы скульптуры вновь заинтересовали его, он начал собирать греческую и египетскую скульптуру, насколько ему позволяли средства, но студенты, копирующие классические шедевры, как делал он и его друзья когда-то, казались ему теперь смешными и наивными.

Выйдя из Лувра, он неторопливо направился, к Новому мосту, одному из самых своих любимых, оперся руками о парапет и долго смотрел на Нотр-Дам. В сгущающихся сумерках великолепный западный фасад собора был едва различим. Может быть, в этом и заключалась для него трудность работы над Клодом Лорреном: он слишком отошел уже от тех настроений, которые владели им в начале работы над памятником. Рядом стояла, обнявшись, молодая пара и словно не замечала его присутствия. Вдруг молодой человек и девушка перестали смеяться и заспорили, потом девушка заплакала, а молодой человек повернулся и пошел прочь. Огюст решил, что он не будет больше менять «Клода Лоррена». Ему хотелось, чтобы девушка перестала плакать; он не терпел слез.

 

3

Прошло несколько месяцев, и Камилла, так и не дождавшись от Огюста выполнения обещаний, в нервном припадке слегла в постель.

Огюст не знал, как быть. Камилла очень помогла ему в подготовительной работе над «Бальзаком», охотно выполняя все, что он просил, а ночи их были полны нежности и любви, Но теперь, когда он отвечал на ее требовательный вопрос: «Когда мы едем в Тур?» – кратким: «Скоро», она высказывала недовольство. Он сидел возле нее, предлагал пригласить врача, но она отказывалась. Она лежала на кровати в мастерской на площади Италии, отвернувшись к стене, словно вот-вот умрет и была на грани нервного расстройства. Огюст показывал ей новые наброски для статуи Бальзака, но она не желала смотреть.

Это его раздражало: он ей не муж, да и за что ему просить у нее прощения? Но он взял ее руки в свои, нежно гладил и говорил:

– Я должен лепить тебя вот такой, выздоравливающей после болезни. – Внезапно его осенила новая идея. – Я вылеплю твои руки. У тебя такие необычные руки, как у героинь Бальзака.

Но она лежала, уткнувшись лицом в подушку, пряча от него руки, отказываясь вступать в разговоры, есть, спать, но и не плакала, а просто лежала в прострации.

Вид у нее был такой болезненный, измученный, что он мягко сказал:

– Тебе нужно отдохнуть. Хочешь в Тур? Она прошептала:

– Да, но мы туда никогда не поедем.

Через несколько дней Огюст сообщил Розе, что едет в Тур изучать город, где родился Бальзак. Он сказал это решительным тоном, сразу после завтрака, уже на выходе, чтобы не выслушивать упреки.

Роза стояла возле уже убранного стола, ошеломленная неожиданным сообщением; у нее даже не было времени почистить ему ботинки или налить чашку кофе; значит, опять некому будет заботиться о его еде. Он поцеловал ее в лоб.

– Я вернусь через неделю-две, – сказал он и ушел, не сомневаясь в том, что она будет ждать его возвращения.

Мастерские остались на попечении помощников. Они тоже не знали, что он едет вдвоем с Камиллой. Огюст сообщил им, что едет на несколько недель в Тур, и до его возвращения просил не брать новых заказов.

 

4

Камилла проснулась в просторной спальне старой провинциальной гостиницы на окраине Тура. В приподнятом настроении покинув Париж и мечтая о том, чтобы эта комната стала их супружеской спальней, Камилла пришла в уныние от убогой обстановки, выцветших занавесок на окне, железной кровати, которая скрипела при каждом движении. Но Огюста не трогали такие мелочи: широкая кровать и большое окно, пропускавшее много света, – чего же еще? «Комната удобна, нечего огорчаться», – сказал он. И Камилла, не желая портить праздничное настроение, постаралась скрыть свое раздражение.

Они записались в книге для приезжих как мосъе и мадам Нерак из Парижа.

– Для соблюдения приличий, – пояснил Огюст. – Все равно поймут, что я из Парижа, по моему акценту. – И при этом заверил Камиллу: «Нас никто здесь не узнает».

Не успела Камилла снять новую модную шляпку с цветами, купленную специально для поездки, и успокоиться в его объятиях, как Огюст сказал, что им нужно немедленно посетить дом, где родился Бальзак.

Она спустилась вслед за ним по узкой винтовой лестнице во двор, от которого веяло средневековьем. Во дворе Огюст задержался, чтобы осмотреть гостиницу снаружи. Ему нравились готические башенки, каменные балконы и изящные женские статуэтки в нишах над входом.

– Как тут спокойно, – сказал он.

Камилла терзалась одной мыслью: «Неужели он так и не полюбит меня по-настоящему? Что мне до архитектуры этой гостиницы, если мы не поженимся?» Но вслух воскликнула:

– Огюст, тут чудесно!

– Я знал, что тебе понравится. Гостиницу рекомендовал мне Моне. Он приезжает сюда время от времени, чтобы писать.

– Ты сказал ему о нас?

– Я не обсуждаю ни с кем свою личную жизнь. – Дорогой, я вовсе не осуждаю тебя. Где же дом Бальзака?

Он повел ее узкими переулочками и улицами, сохранившимися со времен средневековья, к мосту; на другой стороне реки стоял маленький домик, где родился Бальзак. Они были разочарованы: ничем не примечательное сооружение. Не стали входить внутрь, а поспешили на городскую площадь, где стояли мраморные памятники жившим в Туре Рабле и Декарту, но не было памятника Бальзаку. Огюсту эти памятники не понравились, и он с негодованием сказал:

– Рабле умер бы со смеху, увидев, каким важным и надутым его изобразили, а Декарт наверняка сказал бы: «Как нелогично и смешно!»

Прохожие не обращали внимания на памятники. А когда Огюст спрашивал местных жителей, есть ли в Туре памятник Бальзаку, никто не понимал, о ком речь, здесь и не слыхали о Бальзаке. Наконец старый священник, услышав расспросы Огюста, сказал: «Оноре Бальзака вы найдете в музее» – и пояснил, как туда пройти.

Музей производил мрачное, гнетущее впечатление. Бюст был установлен высоко, и его трудно было рассмотреть. Огюсту он сразу не понравился.

– Он явно посредственный и даже не передает, сходства, – сказал Огюст.

Камилла кивнула. Музей напоминал склеп, и она хотела поскорее уйти отсюда.

Но Тур с окрестностями пленил их. Весь остаток дня они бродили по городу. День был веселый, теплый, солнце яркое, но не палящее. Вокруг – просторы тщательно обработанной земли, изобилие садов и виноградников, ослепительные краски распустившихся цветов и ярко-зеленые поля, расчищенные леса и ухоженные луга. Камилла радостно предложила: «Давай прогуляем весь день», и Огюст улыбнулся в знак согласия.

Упиваясь ласковым солнцем и прозрачным воздухом, они долго стояли перед настоящим замком. Огюст любил эти старинные замки с красивыми средневековыми арками, устремляющимися ввысь башнями, карнизами и фасадами, украшенными тонким искусным скульптурным рельефом. Огюст был очарован мастерством и изяществом неизвестных готических творцов. Ему стало легко и весело.

«Я люблю его, – думала Камилла, – когда он вот такой, как сейчас. Я всегда буду его любить, если он таким останется». Они вернулись в гостиницу в прекрасном, приподнятом настроении.

В этот вечер, ложась в постель, Камилла надела красивую шелковую ночную рубашку, которую берегла для такого случая.

Огюст бросил взгляд на Камиллу, когда она стояла обнаженная в углу комнаты, и вдруг заново увидел красоту ее обнаженной груди и прекрасных длинных ног. Он сидел на краю железной кровати, оголенный по пояс, – чувственный восторг при виде ее тела прервал его раздевание.

– Ты великолепная ню. В особенности вот в таком настроении, как сейчас.

Камилла было рассердилась, но он сказал:

– Когда ты обнаженная, движения твои так грациозны.

И она рассмеялась.

– Неужели ты ни на минуту не можешь перестать быть скульптором?

Но она сделала, как он просил, сбросила рубашку. А затем, вместо того чтобы пройтись по комнате, стремительно подошла и уселась к нему на колени в такой позе, о которой он мечтал для незаконченной группы «Поцелуя». Теперь ему было не до рисунков, тело охватил огонь. Она прижалась к Огюсту и целовала нежно и страстно, и он сдался.

Эта ночь была самой пламенной за всю их совместную жизнь. На рассвете они уснули, не разжимая объятий, словно боясь расстаться даже во сне.

Камилла была счастлива и боялась упоминать о женитьбе, а Огюсту все в Туре казалось прекрасным, потому что Камилла была рядом. Они бродили по окрестностям, с новым интересом разглядывая все вокруг. Ели, пили, смотрели на деревья, скалы, цветы, скульптуру глазами Бальзака, Рабле, Декарта; радость бытия переполняла их.

Все дрязги остались где-то далеко позади. Париж словно отошел в прошлое. Здесь, в этом благоухающем садами уголке Франции, волнения, связанные с государственными заказами, страх перед новыми заботами исчезли, растворились, уступив место всепоглощающему ощущению счастья.

Огюст, который в Париже чувствовал себя стариком, словно обрел здесь вторую молодость. И это радовало Камиллу.

Любовь их будто родилась заново. Никогда еще им не было так хорошо, и Камилла молила, чтобы эти блаженные дни длились вечно.

Огюст был уверен, что такой подъем принесет свои плоды. Он начал думать о Бальзаке, так как Бальзак думал о «Человеческой комедии», перед тем как начал ее писать. Надо было возвращаться в Париж, и Огюсту не терпелось взяться за «Бальзака». Он теперь лучше понимал писателя. Пора снова приниматься за дело.

Камилла надеялась, что теперь он увезет Розу из Парижа и в конце концов оставит ее. Ее представления о любви куда более практичны, чем его, но ему незачем об этом знать. Он должен заниматься своей работой. Как прекрасно, думала она, что мы так сильно любим друг друга! Я здесь, с ним рядом, и могу ему помочь. Без меня он был бы беспомощным.

Они вернулись в Париж через месяц. Огюст пробыл в Туре вдвое дольше, чем собирался, но не напрасно. И как можно было сомневаться в любви Камиллы! Он оставил ее в мастерской на площади Италии, пообещав вернуться в тот же вечер.

 

Глава XXXV

 

1

Но Огюст позабыл о Розе. Роза была дома, на улице Августинцев, и Огюст, зайдя сначала в главную мастерскую на Университетской, узнал, что она побывала там и, возмущенная, в праведном гневе, потребовала, чтобы ей сказали, где он. По дороге домой Огюст весь кипел от злости. Но когда он стал на нее кричать, она не уступила, и ссора разрослась до невиданных размеров. Роза объявила, что уходит, ведь он обещал вернуться через неделю-две, а отсутствовал целый месяц.

Его нервы были напряжены до предела. Первым побуждением было не удерживать, покончить с ней навсегда. Он отошел в другой конец кухни. Нет, не теперь, когда-нибудь он ее отпустит, но не теперь; одна, без него она просто погибнет.

– Зачем ты вернулся, Огюст? – спросила Роза. – Ты не любишь меня. Я тебе безразлична, ты больше не бываешь со мной по-настоящему нежен.

– Неправда, ты мне не безразлична. Но ты просишь слишком многого.

– Вечно ты ищешь чего-то нового. Только нового. Он не знал точно, что именно нужно ему, но что он нужен Розе, был уверен.

– Мы переедем в деревню. Тебе будет хорошо.

– Чтобы никогда тебя там не видеть? Ни за что! Он повернулся к ней спиной, собираясь уйти, а она сердито метнулась вслед и крикнула, позабыв обиду:

– Куда ты?

– Как – куда? Ты же меня прогоняешь, дорогая. У него был такой обиженный вид, что она в недоумении остановилась.

– Ты все ворчишь и ворчишь; неудивительно, что мне не хочется приходить домой.

– Послушай, Огюст… – Роза была в растерянности.

– Я не собираюсь этого больше терпеть. – Он был уже у дверей.

Она знала, его не удержишь, но куда же ей деваться одной? Она представила себя в черном платье, удрученной горем, одинокой и расплакалась.

Огюст подошел к ней, стараясь утешить, обнял. Волна огромной нежности захлестнула Розу, она не могла ему противиться. Одно его прикосновение покоряло, от его силы слабела воля, проходило раздражение.

Огюст уложил ее в постель, приговаривая:

– Роза, ты утомилась, разнервничалась. Тебе нужен покой и свежий воздух.

Она не спорила, наслаждаясь его заботливостью. Он поправил одеяло, убедился, что ей тепло и удобно, и не оставил одну в эту ночь, так как она боялась.

Как можно покинуть ее, такую беспомощную. Камилла поймет и оценит его благородство.

Но та не оценила. Огюст не пришел к вечеру, как обещал, и у нее разболелась голова. Она презирала себя за то, что позволила так обойтись с собой, и успокоилась лишь на следующий день, когда он обещал немедленно перевезти Розу в деревню. Но это уже в последний раз, так она и сказала.

Огюст сдержал слово. Вскоре он нашел дом для Розы в Белльвю, пригороде Парижа, неподалеку от Севра, где когда-то работал на фарфоровом заводе. Был 1893 год, он с удивлением отметил, что прошел почти год, как он пообещал Камилле увезти из Парижа Розу. Но теперь он уверил Камиллу, что будет принадлежать ей безраздельно.

Наступил день переезда. Огюст стоял перед старинным особняком на улице Августинцев с таким чувством, словно кончался какой-то важный этап его жизни. Все годы он прожил в этой части старого Парижа, а теперь чувствовал, как его тянет в разные стороны: любовь к природе – в одну, любовь к Парижу – в другую.

Каррьер, который стал его близким другом, руководил рабочими, нанятыми для переезда; в памяти Огюста всплыл тот день, когда его друзья-художники вот так же помогали ему переезжать: он вспомнил Фантена, его задор, жизнерадостность, желание помочь, Фантена, воображавшего себя новым Вийоном с примесью Делакруа; беспечного Ренуара с его лукавой насмешливостью, серьезно относящегося только к своему искусству; задумчивого Далу с его уже тогда заострившимися чертами лица и стремлением стать официально признанным скульптором Франции; гордого, мрачного, немногословного Легро, на которого всегда можно было положиться; здоровяка Моне, еще менее разговорчивого, чем Легро, но тоже благородного и надежного, и Дега, который, как всегда, помогал меньше всех, но больше всех критиковал, а когда разбилась «Вакханка», несмотря на показной цинизм, был очень расстроен.

Воспоминания эти опечалили Огюста. Как много переменилось с тех пор! Фантен разочаровался в жизни, стал отшельником, заперся в своей мастерской и перестал общаться с людьми; Дега, страдая от все ухудшающегося зрения, сделался еще большим мизантропом и заявил, что никогда больше не будет выставляться. Моне все меньше удовлетворяли его работы, хотя он мог теперь запрашивать любые цены за свои картины; Ренуар оставался таким же добродушным и сохранил насмешливость, хотя временами эта насмешливость переходила в горечь. В Париже он появлялся только на выставках своих картин, – из-за хронического ревматизма жил на юге Франции. А Легро горевал, что не добился того признания, о котором мечтал, хотя и считался одним из самых лучших граверов, и не только во Франции; Далу же, печально думал Огюст, стал его самым жестоким соперником; они больше не разговаривали.

Неудивительно, что Каррьер для него такое утешение, размышлял Огюст. В этом бессердечном мире Каррьер оставался сердечным, а ведь он очень беден, больная жена, пятеро маленьких детей. Когда Каррьер находил покупателя, он знакомил его и с другими художниками, устраивал у себя в мастерской выставки своих друзей, приводил всех покупателей смотреть скульптуры Родена. Это был человек редкой доброты; у него было квадратное лицо, вьющиеся темно-русые волосы, густые усы и ласковые карие глаза. Над своими картинами он работал с завидным упорством и в живописи всегда придерживался собственных взглядов. Никому – ни Верлену, ни Доде, ни Золя, которые позировали Каррьеру, – не удалось на него повлиять.

И вот теперь, зная, что Огюст слишком непрактичен, чтобы следить за переездом, Каррьер спокойно, без суеты, но твердо давал указания.

Сборы были почти закончены, когда Огюст вдруг заметил Розу. Она стояла в дверях, нежно держа в руках статуэтку, сделанную им много лет назад, боясь доверить ее посторонним. Она улыбалась, заботливость Огюста радовала ее, она верила, что переезд в деревню будет для них обоих обновлением. Роза никогда не любила этот дом, слишком жаркий и душный летом, сырой и неуютный зимой, куда почти не проникало солнце.

Увидев Каррьера, она застыла на месте, словно перед лицом опасности, но Огюст представил ее:

– Мадам Роза.

Каррьер взглянул на статуэтку и мягко сказал:

– Прекрасная работа, мадам Роза. Я люблю рисовать детей. Я всегда рисую своих.

Роза покраснела, она уже давно не выглядела такой молодой, и сказала:

– Ты слышишь, Огюст? Я всегда говорила, что тебе надо лепить детей.

Огюст промолчал. Наступила неловкая пауза. Роза затаила дыхание, неужели он при всех решится сделать ей выговор? И тут Каррьер добавил:

– Огюст отлично умеет лепить детей.

И Огюст улыбнулся, а Роза облегченно вздохнула.

– Уже поздно, дорогая, – сказал Огюст.

– Я готова.

– Тебе понравится Белльвю.

– Я в том не сомневаюсь.

– Чудесное место, мадам Роза, – сказал Каррьер. – Дом стоит на холме, оттуда прекрасный вид на Париж. Прежде чем покупать, Огюст пригласил меня взглянуть на дом. Вам будет там хорошо.

– Спасибо. – Ей уже сейчас лучше. Наконец-то Огюст представил ее своему другу художнику. – Мосье Каррьер, я уверена, что полюблю Белльвю.

 

2

Огюст сказал Розе, что дом в Белльвю «прямо в стиле Людовика XIII и в то же время обыкновенная пригородная вилла». В таком большом доме они еще никогда не жили – трехэтажный, много комнат, обилие света. Она согласилась, что дом прекрасно расположен, с видом на Париж и Сену, и вокруг луга и сады. Роза любила деревню, ее простоту, свежий воздух, цветы, и Огюст сам так восторгался их новым приобретением, что она верила – теперь он будет чаще бывать дома.

Ее радость была для него лучшим вознаграждением. Кажется, найден идеальный выход из положения.

Но жизнь его только еще больше усложнилась, и Огюст понял, что идеального выхода из создавшегося положения ему не найти. В Париже он целиком принадлежал Камилле, Роза больше не мешала им, а в Белльвю старался не думать о Камилле, брал Розу на прогулки и пытался отвлечься. Но ни та, ни другая не чувствовали себя спокойно. Он гордился тем, что, перебравшись в Белльвю, ублажил обеих, а кончилось тем, что каждая думала: он отдает предпочтение ей, а не мне. Он разрывался между двумя, а они ни в какую не желали считаться с этим. Они не хотели делить Огюста.

Его наградили вторым орденом Почетного легиона – теперь рыцарский крест заменили розеткой, – и хотя Огюст заподозрил, что его просто задабривают, – Гийом стал членом Французской Академии, а он нет, – тем не менее принял эту награду. Но Роза и Камилла проявили к этому событию полное равнодушие.

Когда он сказал Розе, что награжден вторично, она заметила:

– Ты никогда не называешь меня любимой. Так трудно, Огюст?

– Тогда не нашивай розетку.

– Уж не хочешь ли ты сказать, что она умеет держать в руках иголку? Конечно, я пришью. Ты ведь хочешь, чтобы это было сделано как следует. – Он не ответил, а она взглянула на картину, которую он держал в руках, и спросила: «Кого это должно изображать?»

– Мой портрет, написанный Каррьером. Я хотел подарить его тебе, думал, понравится, и ты его здесь повесишь.

– Ты очень похож. Но лицо добрее, чем у тебя. А тот, для которого ты позировал этому американцу, Сардженту?

– Я его повешу в мастерской.

– Для нее?

– Берешь портрет? Я не стану тебя упрашивать.

– Мы прожили тридцать лет, и я должна вымаливать ласковое слово.

– Двадцать девять. И кажется, больше, чем следовало. – Он размахнулся, словно хотел хватить картиной о стену.

Роза, напуганная его неистовством, выхватила портрет, но сказала: пусть вешает сам, а то на него не угодишь.

Когда портрет был водворен в столовой, Роза возненавидела себя за уступку. Она понимала, что ей следует возненавидеть Огюста – делить его с другой такое унижение, – но ведь ее ненависть лишь оттолкнет его. Пришивая орденскую ленточку на сюртук, она несколько раз укололась.

Камилла за последние месяцы много наслышалась о портрете работы Сарджента и, когда он сказал, что портрет предназначен для их мастерской, обрадовалась, хотя решила, пока он совсем не покинет Розу, делать все ему назло. Вешая портрет, она сказала:

– Сарджент схватил главное. – Тон ее был слегка язвительным. – Ты у него похож на Мефистофеля. Эгоистичный. Жестокий.

– Тогда отдай. – Лицо Огюста стало краснее бороды.

– Нет. Мне нравится его правдивость. Хорошо, хоть не все лгут.

– Я увез Розу. Устроил тебе выставку.

– Мне это принесло больше вреда, чем пользы. Скульптуры были очень плохо размещены.

– Это вина Далу. Он ведал организацией, я ничего не мог сказать, меня бы обвинили в пристрастном отношении.

– А завтра ты мне заявишь, что я мало работаю.

– Не заявлю. Некоторые твои работы понравились, кое-какие были проданы, но…

Она прервала его:

– Пока я работаю с Роденом, меня всегда будут сравнивать с Роденом.

– Не обязательно. У Майоля свой стиль, и у Бурделя тоже. Я никогда не указываю, что делать. Только– как делать, У тебя выдающийся талант, дорогая, ты первая женщина-скульптор, чьи работы мае нравятся, но ты растрачиваешь энергию по пустякам.

– А ты нет?

– Я не позволяю, чтобы это отрывало меня от работы. – И в доказательство тут же занялся эскизами к «Бальзаку» – он сделал их несколько сотен и сказал: – Мне нужны модели. Поможешь найти?

Она понимала, что должна гордиться доверием, но ей не понравилось то, что он подсовывает ей «Бальзака», явно отвлекая ее от разговора.

Помогая разбирать наброски, она была захвачена его замыслами. Он рассматривал их с необычным возбуждением и подъемом и говорил:

– Лучше всего описал его Ламартин. Послушай! – И Огюст процитировал: «У Бальзака было лицо, как сама стихия; огромная голова, волосы, разметавшиеся по воротнику и щекам, как у человека, который никогда не был знаком с ножницами; глаза, полные огня, огромных размеров тело, соединенное с головой массивной шеей, Короткие ноги и короткие руки. Он был широкий в бедрах и плечах, но не тяжелый, в нем было столько энергии, что он не чувствовал своего веса; этот вес, казалось, придавал, а не лишал его силы, он с легкостью жестикулировал своими короткими руками».

Камилла восторженно сказала: – Замечательное описание! Ты сможешь передать все это?

– Я должен, – сказал он, не поднимая головы от набросков. – Постараюсь найти это в натурщиках. Нужны мужчины средних лет. Не красота, а внушительность.

 

Глава XXXVI

 

1

И вот разнесся слух, что мэтр Роден ищет модель для «Бальзака». Его первые помощники, включая Камиллу, по всему Парижу искали тучных, приземистых, коротконогих мужчин. Ни один из натурщиков, работавших у Огюста, не подходил. Пеппино был слишком изящен, Жубер высок, а другие либо слишком молоды и красивы, либо слишком мужественны и хорошо сложены.

Ни один из натурщиков, найденных помощниками, не удовлетворял Огюста, но приходилось мириться с тем, что есть, – пора было приступать к работе. Он сделал пробные слепки для «Бальзака» во множестве поз, но постоянно возвращался к одной основной идее: массивная голова, асимметричная и чересчур большая для тела; толстый выпуклый живот, слишком тяжелый для коротких ног, а все вместе – сочетание непропорциональных деталей. Помощники обрыскали весь Париж и не могли найти человека, отвечавшего всем этим требованиям, и тогда Огюст взял у одного натурщика руку, у другого – ногу, у третьего – торс, у четвертого– живот. «Придется, видно, идти вот такими сложными путями», – думал он. После того как он сделал семнадцать глиняных заготовок «Бальзака» – обнаженный, во весь рост, – он пригласил помощников посмотреть.

Они входили медленно, один за другим, почти робко, во главе с энергичным низкорослым Антуаном Бурделем, романтичным юношей из провинциального Монтобана, который любил лепить монументальные фигуры; сладкоречивый, с каталонским акцентом Аристид Майоль, недавно перешедший с живописи на скульптуру и поступивший к мэтру потому, что тот преклонялся перед нагой женской натурой; и Камилла – она бы предпочла, чтобы мэтр ее не приглашал. Помощники осматривали фигуры неторопливо и внимательно. Одного непродуманного слова было достаточно, чтобы привести мэтра в ярость, но откровенно высказанная критика, как бы она ни была сурова, могла вызвать у него быстрый одобрительный кивок головы и даже легкую улыбку.

Семнадцать «Бальзаков» на временных подставках, каждый в двадцать футов высотой. Вопреки своему правилу, Огюст не делал предварительных слепков в треть или половину окончательного размера. Стремясь проверить все до мельчайших подробностей, он сделал их в полную величину памятника, хотя это потребовало от него огромных усилий, и мастерская была так забита фигурами, что нечем было дышать.

Он сказал, словно извиняясь:

– Я только начинаю. Это первые пробы.

Наступила тишина. Затем Бурдель, обычно высказывавшийся первым, указал на один из слепков – фигура стояла на громадном толстом стволе дерева, словно вырастая из него, руки в бока, живот выступает, толстые, короткие сильные ноги широко расставлены – и сказал:

– Это, пожалуй, самый зрелый вариант, мэтр. Недовольный молчанием остальных, Огюст спросил:

– Ну, а что скажут другие?

Майоль, предпочитавший словам работу, неохотно проговорил:

– Мне нравится сатир. Очень хороша поза. На мой взгляд, в Бальзаке было нечто от сатира.

Огюст повернулся к Камилле.

– А вы, мадемуазель?

– Каждый из них обладает своими достоинствами, – сказала она.

– Все семнадцать? – недоверчиво посмотрел он на нее.

Она кивнула, уверенная, что это замечание его рассердит. Если Огюст равнодушен-значит, мнение ему безразлично, если сердится – значит, дорожит им.

И вдруг он понял, что его не удовлетворяет ни одна из фигур. И помощников – тоже, что бы они там ни говорили. Он же видел, как они переминались с ноги на ногу, смущенно кашляли, прежде чем заговорить, и с каким трудом приходилось вытягивать из них слова. Их вежливость действовала охлаждающе. Он сказал:

– В искусстве нет места любезности, искусство признает только правду. – Но помощники по-прежнему хранили молчание.

Он вдруг отпустил их, бросив короткое:

– Спасибо. До свидания.

Но на этом не кончилось, все только начиналось. Он не мог лгать себе. Борьба с самим собой была еще впереди.

Всю ночь напролет Огюст изучал пробы, и рассвет застал его за работой над семью из них. Но он знал, что решение пока не найдено.

Он призвал Камиллу помочь ему разобраться, на какой из фигур сосредоточить внимание, и был разочарован, что она предпочитает Бальзака одетого. Теперь он понял, почему она уклонялась от ответа.

– Одетого? – повторил он. – Возможно. – Все семь фигур, которые он отобрал, были обнаженные. – Но сначала нужно было сделать его обнаженным, чтобы правильно вылепить тело. Нельзя приниматься за одежду, не создав тело.

– Зачем тогда спрашивать? – сказала Камилла. – Ты все равно ничего не слушаешь.

– А кто слушает других? Разве кто когда внемлет разуму?

– Но у тебя хватает и своего разума, – язвительно заметила она.

– У меня-то? Да я сумасшедший. Хочу сочетать уродство с величием – вещь почти что невозможная.

– Однако ты пытаешься. Почему, Огюст?

– Плохая ты утешительница. – Все отобранные фигуры теперь казались ему надуманными. Он хотел разрушить их, но Камилла удержала. Она спросила:

– Какая тебе нравится?

– Никакая, я сейчас слишком устал.

– А когда ты не устал?

Он указал на обнаженного Бальзака, отмеченного Бурделем, как бы вырастающего из ствола дерева, словно Геркулес.

– Тогда работай над ним. Ты всегда твердишь, чтобы я следовала только внутреннему голосу.

Огюст так и поступил, но трудности не кончились. Он сосредоточился на фигуре Бальзака, вырастающей из ствола дерева, и стал делать множество вариантов, не останавливаясь ни на одном. Эти фигуры передавали плодовитость Бальзака и живость его натуры, но не величине. Прошло много месяцев в изучении бесчисленных моделей, но все было не то. И поскольку он забросил все дела, заработков не было. Аванс в десять тысяч франков постепенно таял, а Огюст был занят только Бальзаком. Он читал его и перечитывал. Он сам был отцом Горио и Растиньяком и бесчисленным множеством других созданных писателем героев, а их было две тысячи. Он искал Бальзака, как сам Бальзак искал своих героев. Он всегда любил этого писателя; теперь полюбил в нем человека и его ненасытную любознательность. Нужно суметь передать титанизм творческой энергии Бальзака, даже если на это уйдет весь остаток его жизни. Вот в чем секрет-творческая энергия Бальзака! Как только он найдет это в модели и переведет в глину, дело будет сделано.

 

2

Общество литераторов гордилось тем, что, являясь объединением литературным, оно было не лишено деловитости и здравого смысла. Когда через полтора года – срок, на который согласился Роден, – памятник Бальзаку так и не был готов, Общество довело до сведения скульптора, что это нарушение договора, и либо памятник будет представлен немедленно, либо они расторгают договор и требуют возврата десяти тысяч франков. Пора прекратить проволочку, писалось в добавлении, и не отвлекаться на другое.

Огюст был возмущен. Он написал им, что целиком посвятил себя работе над «Бальзаком», другим не занимается и требует продления срока. Он указывал, что годовщина будет только в 1899 году и что к этому сроку Общество получит памятник, действительно достойный события.

Огюст считал, что логика его неопровержима, и поэтому был удивлен, когда Общество заявило, что, прежде чем продлить договор, они должны увидеть памятник, добавляя: «Мосье Роден, у вас репутация человека, который ничего не заканчивает. Свидетельством тому „Граждане Кале“, „Виктор Гюго“, „Врата ада“ и „Клод Лоррен“.

Это его взбесило: «Граждане Кале» и «Клод Лоррен» закончены. Сгоряча он хотел обрушить на Общество всю свою ярость. Но по совету Малларме, Буше и Пруста ответил в примирительном, как он считал, тоне. Вежливо написал, что понимает их беспокойство и, чтобы быть уверенным, что их удовлетворит памятник, ему требуется еще некоторое время. После этого он будет счастлив показать Обществу свою работу. Письмо заканчивалось словами:

«Искренне, с уважением, Ваш друг Огюст Роден».

Он был доволен, что нашел выход из положения, и твердо уверен, что неприятности кончились.

 

3

Поэтому Огюст очень рассердился, когда к нему нагрянула комиссия от Общества в составе пяти человек.

Огюст не предложил им присесть и смотрел на них, как на врагов.

Золя, все еще крепкий мужчина в свои пятьдесят три года, представил остальных: Андре Шоле – человека с приятными манерами, процветающего драматурга, пишущего элегантным слогом; Виктора Пизне, известного военного историка, маленького мужчину с лицом хищной птицы; Робера Берара, представителя огромной армии третьесортных писателей, которые и составляли основную массу членов Общества, и Анри Рю, биографа, задавшегося целью перещеголять Гонкура в выискивании скандальных историй.

Огюст догадался, что после истечения срока президентства Золя, Берар и Рю станут поддерживать либо Шоле, либо Пизне, двух самых влиятельных членов Общества. Все они были шокированы скульптурой, даже Золя; ничего подобного они не ожидали. Шоле сказал:

– Мосье Роден, мы пришли к вам с лучшими намерениями.

Огюст насторожился и спросил:

– Вы чем-нибудь недовольны?

– Неужели у него был такой живот? – Шоле был скорее сбит с толку, чем шокирован.

– Он ведь у него не обвислый, – вызывающе заметил Огюст, – и ноги выдержат, крепкие.

– Бальзак выглядит, как жирный сатир на какой-нибудь оргии, – сказал Пизне.

– Скульптура редко удается сразу, – сказал Огюст. Но он чувствовал, что другие члены комиссии согласны с Пизне и недовольны его строптивостью.

– Когда я леплю, я всегда помню Руссо и стараюсь ничего не скрывать. – Его злило, что приходится пускаться в объяснения: когда начинаешь объяснять, все идет насмарку.

– И вы непременно должны сделать его таким тучным? И таким уродливым? – вызывающе спросил Пизне.

– Если он и уродлив, то только потому, что вы его таким видите, – сказал Огюст.

– Чепуха. У вас нездоровый, непристойный взгляд на вещи, – сказал Пизне.

Огюст повернулся к Золя и церемонно обратился к нему, хотя хорошо его знал:

– Мосье, почему показ обнаженного человеческого тела приводит в смущение стольких людей, когда греки считали это вполне естественным?

– Наверное, потому, что они стыдятся своего собственного тела, мэтр, – ответил Золя.

– Все это не имеет отношения к Бальзаку, – сказал Пизне. – Памятник неприемлем. Придется отвергнуть его.

– Но я вложил в него все свои деньги и время! – воскликнул встревоженный Огюст. – Это будет крушением всех моих планов.

– Между нами говоря, вы и так уже потерпели крушение, – сказал Пизне.

– Я признаю, что работаю медленно, – ответил Огюст, – я должен постепенно совершенствовать свое произведение. Бальзак тоже не писал романы в один день.

– Сколько еще времени вам потребуется, мэтр? – спросил Шоле.

– Год или два. Какое это имеет значение? Памятник будет готов к столетней годовщине.

– А если вы заболеете? Умрете? Нет, мы не можем продлевать срок, – сказал Пизне.

– Я не подведу, – твердо ответил Огюст. – Такого случая я ждал всю жизнь. Не могу я вас подвести.

– Неудача может постигнуть каждого, – сказал Пизне, – даже Наполеона.

– Мой уважаемый друг Пизне – военный историк, – сказал Шоле, – и, возможно, он по-своему прав, но искусство – творческий процесс, его нельзя измерять днями и неделями и сравнивать с военными кампаниями.

– Каждому ясно, даже вам, мосье Шоле, что памятник никогда не будет закончен, – вспыхнул Пизне. – Это же фаллический символ. Ствол – просто мужской член. У него весь Бальзак в «Озорных рассказах». Сущий Рабле. Возмутительно.

Теперь вспылил Золя:

– Пизне, я всегда вас уважал за ваш анализ событий у Седана, но сейчас вы говорите глупости, – заявил он.

Пизне отразил удар:

– Неужели, Золя, вы хотите, чтобы такой Бальзак стоял на площади Пале-Рояль? В самом центре Парижа, да еще с именем Общества литераторов на нем?

Огюст настойчиво сказал:

– Это не окончательный вариант. Я могу одеть его, когда отработаю тело. Но это еще нужно решить. И тут потребуется время. – Он повернулся к Золя. – Вы бы пригласили подобную комиссию высказать суждение о вашей незаконченной книге?

– Я хочу предоставить вам свободу действий, но я не долго буду оставаться на посту президента.

– Сколько еще времени?

– Несколько месяцев.

– К этому сроку я постараюсь закончить памятник. Дайте мне еще полгода.

Огюст прочел в глазах Золя: «Я вам не верю», но Золя кивнул в знак согласия и другие тоже, кроме Пизне, который сказал:

– Это ошибка. Он никогда не закончит. Чем скорее мы расторгнем договор, тем лучше. Сомневаюсь, что он вообще может сделать памятник, похожий на Бальзака.

Но другие, согласившись с Золя, хранили молчание. А Золя, считавший Пизне брюзгой, не обращая внимания на его слова, поблагодарил «дорогого мэтра за любезность и за то, что он уделил им время», и вывел всех из мастерской, чтобы не отнимать у Родена времени и дать возможность закончить скульптуру в условленный срок.

 

4

На несколько месяцев Огюста оставили в покое. Но это было лишь отсрочкой. Через полгода Золя снова пришел в мастерскую к Родену, на этот раз один, и сказал:

– Срок моего президентства кончается, дорогой друг. Сомневающиеся все громче требуют расторжения договора. Это дело снова всплывет, когда изберут нового президента. Тогда они могут заставить Общество официально и в соответствии с законом потребовать у вас представления памятника или…

– Или что?

– Или вернуть десять тысяч франков.

– Кто же они – литераторы или глупцы?

– Литераторы. Иначе было бы куда проще.

– Статуя еще не готова.

– Но, дорогой друг, вы же просили полгода.

– Я ошибся. Ведь лучше допустить ошибку в сроке, чем в работе, не так ли?

Золя пожал плечами. «У меня репутация человека, с которым нелегко иметь дело, но с Роденом еще труднее». И хотя ему нравилась преданность скульптора своей работе, он не одобрял, что мэтр не желает ни с чем считаться. Теперь Золя был уверен, что бури не миновать.

 

5

Через несколько недель Пруст, Буше и Малларме с трепетом переступили порог мастерской Родена. Несмотря на изнуряющую жару, нависшую над Парижем, дверь мастерской была заперта. Он не пригласил их войти, как обычно, хотя это были его хорошие друзья, но и не остановил, когда они вошли сами. Глаза его покраснели от недосыпания, рыжая борода поседела, густые волосы были покрыты пылью, словно он работал совсем один, без помощников; Огюст был в странном облачении, напоминающем доминиканскую рясу, в которой писал Бальзак, и лепил «Бальзака». «Новый замысел», – подумал Буше, успев бросить быстрый взгляд на скульптуру, – Огюст ее поспешно закрыл. Буше это обидело: раньше Огюст с ним так не поступал. Пруст сразу приступил к делу и объяснил причину посещения, чтобы Роден их правильно понял. Огюст явно готов был рассердиться.

– Мой дорогой друг, – сказал Пруст, – мы пришли к вам потому, что мы ваши друзья.

«Вежливые, дружелюбные и не скупятся на такие слова, как „дорогой друг“, – с горечью подумал Огюст, – а доверять им нельзя, даже Малларме». Он густо покраснел и посмотрел на них с подозрением, но не произнес ни слова.

– Общество попросило поговорить с вами о «Бальзаке», – сказал Пруст.

– В качестве его представителей? – язвительно спросил Огюст.

– Мы никого не представляем, – подчеркнул Пруст. – Мы только посредники.

Огюст промолчал, вид у него был высокомерный и недоверчивый.

– Золя в Италии. Собирает материал для новой книги, а новым президентом избран Шоле, – объяснил Пруст. – Он настроен благожелательно, но все руководство Обществом теперь в руках Пизне. А Пизне всегда был за расторжение договора.

Огюст принялся катать шарики, мять их своими большими ладонями и в одно мгновение вылепил из глины кулак. Пальцы крепко сжаты. Затем слегка разжал их, и теперь они стали похожи на когти, жестокие и угрожающие. Мягкая глина, казалось, стала крепче камня.

Пруст продолжал, голос его вдруг сделался усталым, он чувствовал, что бьется о гранитную стену:

– Пизне добился решения, чтобы вы представили «Бальзака» немедленно, или они расторгнут договор и взыщут с вас десять тысяч франков вместе с процентами за причиненный ущерб.

– И все Общество согласилось? – недоверчиво спросил Огюст.

– Единогласно. Шоле, как президент, не мог голосовать. Да он и не Золя.

– Да, тяжелую вы взяли на себя обязанность, – насмешливо заметил Огюст.

Малларме мягко сказал:

– Первоначальное решение гласило: дать вам только двадцать четыре часа. Мы уговорили продлить срок на месяц.

– Понятию. – Огюст уважал Малларме. Малларме никогда не шел на компромиссы в своей поэзии, несмотря на яростные нападки, которым подвергались его стихи. И в характере поэта великолепно сочетались доброта и твердость духа.

– Что вы мне советуете, Малларме?

– Попытайтесь представить им рабочую модель.

– Через месяц?

– Да. Они настаивают: только месяц, не больше. – Значит, это не компромисс, а ультиматум.

– Что сделано, то сделано, – сказал Пруст. – Давайте лучше поговорим о будущем.

Буше поспешил добавить:

– Я уверен, что ваш новый вариант им понравится, если вы оденете Бальзака и…

Огюст перебил:

– И сделаю его героическим, прекрасным – одним словом, сверхчеловеком.

– Не совсем, – сказал Буше. – Но прибавить немного всего этого не помешает.

– Нет, – решительно заявил Огюст, – Бальзак был великим писателем, но он был и очень земным человеком. Я не собираюсь унижать его театральностью, Бальзак первый осудил бы это.

Буше, все еще переживавший отказ Огюста показать последний вариант, стал упрашивать:

– Покажите, над чем вы работаете. Тогда мы сможем сообщить Обществу, что вы стараетесь изо всех сил выполнить заказ.

– Я выполню заказ и представлю лучший вариант «Бальзака», а не сделанный наспех, – ответил Огюст. – Но отныне никто не увидит мою работу незаконченной. Вы знаете, к чему это привело, когда Общество прислало ко мне комиссию.

– Так что же сказать Обществу? – спросил Пруст.

– Что я использую лучший каркас из самого крепкого железа. Что памятник простоит века.

– А когда он будет готов?

Огюст помолчал, окинул взглядом их напряженные лица и сказал с расстановкой:

– Не знаю.

– Но не через месяц? – спросил Пруст.

– Не через месяц, – ответил Огюст.

– А как же обещание закончить статую за полгода?

– Это было ошибкой. Я не должен устанавливать точный срок, никогда.

– И еще они беспокоятся о вашем здоровье, – вмешался Буше.

Огюст улыбнулся:

– Считают, что мне место в больнице?

– Не в этом дело, – сказал Буше, – но ходят слухи, будто вы так устали и больны, что вам не завершить «Бальзака».

– Значит, боятся за десять тысяч, – язвительно заметил Огюст, – а не за меня?

– Да, – сказал Буше со смущенным видом; он был не лишен природного такта.

– Признаться, я часто уставал, доходил до полного изнеможения, – сказал Огюст. – Но им нечего беспокоиться о своих деньгах.

– Значит, вы согласны вернуть их, если не закончите памятник? – спросил Пруст.

– Нет!

– Но вы же сказали… – Пруст был удивлен.

– Я сказал, что им нечего беспокоиться о деньгах. Я закончу работу непременно.

– Я верю, – сказал Малларме, и Буше кивнул, но Пруст – он еще не забыл о трудностях с «Вратами ада» и «Виктором Гюго» – сказал:

– Я хочу надеяться, но не так уверен, как вы.

– Все дело в замысле! – вскричал Огюст. – Как только я разрешу этот вопрос…

– А если подадут в суд? – спросил Пруст. – Они сказали, что так и сделают, если вы не представите памятник или деньги по истечении месяца.

– В суд, так в суд. – Огюст снова взял себя в руки.

– Вы ведете себя так, словно дело пустячное, – с удивлением сказал Буше.

– Нет, я сознаю всю серьезность положения. Они могут погубить меня, но я не могу сдаваться. Малларме, вы-то хоть понимаете меня?

– Думаю, что да, – тихо произнес Малларме. Огюст горячо заговорил:

– Это не вопрос честности или желания проявить свою независимость. Я часто бываю слабым, подчас даже трусливым. Но неужели они не понимают, что статую я должен сделать по-своему, а все остальное – пустяки!

Наступила мертвая тишина.

– Значит, вы тоже против меня? – вскричал Огюст.

– Тогда мы не пришли бы, – сказал Малларме. Буше и Пруст кивнули. – : Мы будем просить Общество дать по крайней мере еще год, может, два. Верно? – обратился он к Прусту и Буше.

И все сразу улыбнулись. Но улыбки тут же исчезли, и Пруст, который всегда помнил о деле, спросил:

– Что вы будете делать, Огюст, если Общество пойдет на уступки?

– То, чему научился давным-давно: никогда ни на что не возлагать надежд. И не спешить. Природа не знает торопливости, и мы тоже не должны спешить.

 

6

После их посещения Огюст, хотя и обещал Камилле провести вечер с ней, направился один в Булонский лес отдышаться на лоне природы и просидел там, пока на небе не загорелись звезды.

Когда от света луны звезды потускнели, он пошел на площадь Звезды, к Триумфальной арке, и стал разглядывать скульптуру, прославляющую победы Наполеона.

Может быть, и ему следовало работать вот так, вопрошал он себя. Куда бы проще. И люди были бы к нему снисходительней.

И вместо того чтобы повернуть с толпой гуляющих на Елисейские поля, пошел на авеню Клебер, в сторону Пасси и улицы Рейнуар, где жил в свое время Бальзак. Он миновал фешенебельный район, но когда стал приближаться к дому, в котором долгие годы прожил писатель, где он прятался от кредиторов и проводил ночи в лихорадочном труде, чтобы расплатиться с этими кредиторами, улицы становились все беднее и запущеннее. Улица Бертон, за домом Бальзака, – старый Париж, тот Париж, который Бальзак знал и о котором писал, – узкий, извилистый переулок, мощенный тяжелым булыжником и обсаженный столетними деревьями.

Огюст осмотрелся вокруг, как, должно быть, делал не раз Бальзак, когда уставал или хотел отвлечься и когда уже не помогали бесчисленные чашки крепкого кофе. Огюст развеселился. Он представил себе грузного Бальзака, ускользающего через черный ход на улицу Бертон в доминиканской рясе, пока кредиторы звонят у парадного подъезда, и улыбнулся. Какое, наверное, странное зрелище являл он для соседей, – грузная фигура в развевающейся рясе, массивная голова. Неудивительно, что ходили целые легенды о том, как одевался Бальзак. И тут Огюст сообразил, что в таком виде никто не видел кривых коренастых ног Бальзака и его выпирающего живота – ряса закрывала их.

Огюст глубоко задумался. Пожалуй, именно это и нужно – длинная доминиканская ряса, прикрывающая фигуру с головы до пят.

Все еще раздумывая о возможности такого решения, он на несколько часов опоздал в мастерскую на площади Италии, где его ждала Камилла. Она попросила привратника развести огонь в камине – дневная жара спала, уступив место ночной прохладе, – а Огюст любил сидеть с ней вместе у камина, поместив за спиной ширму, чтобы сохранить тепло. У его кресла она поставила теплые домашние туфли, хотя никогда не помогала ему надевать их, как это делала Роза, – и он был тронут.

Но не успел он сказать о своем новом замысле, как она ворчливо заметила:

– Они знают Бальзака только по книгам и никогда не будут довольны твоей работой.

Он сердито вскочил. Мастерская вдруг показалась, несмотря на зажженный камин, холодной и неуютной. Он не сказал ей об ультиматуме: она наверняка посоветует уступить. Но Камилла и сама знала об этом, как он догадывался, от Буше. Ей хотелось узнать, что же произошло, и, когда он рассказал, она заметила:

– Тебе с ними не сладить, Огюст, они слишком сильны.

Однако не продолжила разговора. Словно из желания проверить, что было причиной его опоздания: работа или женщина, ей вдруг захотелось ласки. И хотя Огюст продолжал сердиться, перед ее нежностью он устоять не мог.

 

7

Назавтра Огюст решил, что только один человек может дать дельный совет. Но Лекок в свои девяносто два года был совсем слаб и прикован к постели; мысли его витали в прошлом. Он живо помнил все, что случалось в молодости, и совсем позабыл о настоящем.

Лекок сказал:

– Тициан, которого я особенно любил, до конца жизни говорил – а он дожил до девяноста девяти, – что только начинает постигать свое ремесло.

Огюст перевел разговор на Бальзака, он хотел знать, как ему поступить, сдаться или продолжать борьбу? Лекок пробормотал:

– Да-да, я современник Бальзака, знаете, я старше его на три года. Гюго… Это хорошо, что вы сделали его обнаженным. – Голос Лекока дрогнул, сиделка прервала их, сказав, что Огюсту пора уходить.

Огюст протянул руку, и Лекок крепко сжал ее, как Папа много лет назад. Но ни совета, ни наставления он так и не добился от учителя. За последние годы Лекок совсем сдал. Старик лежал, закрыв глаза, простыня закрывала его до самой бороды, белой-белой, и выглядел живым трупом. Огюст поразился: он никогда не считал Лекока стариком, даже в последние годы. Когда Огюст подошел к двери, Лекок шевельнулся, открыл глаза и совершенно ясно произнес:

– Им придется считаться с вами. Вы больше не нуждаетесь в советах, Роден. Прощайте.

 

8

Несколько недель прошло в ожидании, что предпримет Общество, а тут дело с «Гражданами» вдруг сдвинулось с места.

Пруст сказал, что Министерство изящных искусств и Министерство внутренних дел вместе с мэром города Кале будут решать вопрос о «Гражданах», но Огюст не ждал от них ничего путного. Однако сообщение о национальной лотерее, по франку за билет, для сбора сорока пяти тысяч франков на отливку скульптурной группы в бронзе и на ее установку в Кале несколько приободрило Огюста; его теперь не так волновали взаимоотношения с Обществом. Но некоторые подробности, сообщенные Прустом, ему не понравились.

«Граждане» были перенесены из подвала в мастерскую, хотя Огюст продолжал трудиться над «Бальзаком», и Пруст, глядя на «Граждан», сказал:

– В лотерее будут разыгрываться ходовые товары: вина, домашние туфли, сумки, мыло, лампы, фаянсовая посуда и другие пустяки.

Огюст промолчал, он стоял неподвижно перед скульптурой задрапированного Бальзака. Руки еще не просохли от глины, глаза прикованы к статуе; мастерская была погружена в темноту, лишь в камине тлел огонь.

– Вся Франция будет участвовать в лотерее. Ваше имя станет известным всем.

– Оно будет на каждом киоске, на каждом писсуаре?

– Почему бы и нет? – вызывающе спросил Пруст. – Если это поможет воздвигнуть памятник!

– Не знаю, – мрачно заметил Огюст. – Я видел некоторые объявления, расклеенные на писсуарах, рекламирующие лотерею в пользу «Граждан». «Граждане» уподобились эстрадному номеру в «Мулен Руж».

– Зато это поможет вам и в отношениях с Обществом.

Огюст заинтересовался и перестал ругать лотерею.

– Если лотерея пройдет успешно – а похоже на то, один франк никого не разорит, – имя Родена будет у всех на устах. Тогда Общество заклеймят за преследование самого известного скульптора Франции. И можно будет сказать, что если на «Граждан» потребовалось около десяти лет, то над «Бальзаком» необходимо поработать еще год или два. Уже сейчас, при том интересе, который вызвали «Граждане», Обществу придется задуматься, прежде чем возбуждать судебное дело.

– Неужели они собирались возбудить дело в суде? – Огюст был потрясен.

– Грозились, я же вас предупреждал, но теперь колеблются. Одна работа помогает другой. Вот как иногда случается.

Но мысль о лотерее вызывала у Огюста отвращение, и, когда Пруст протянул ему сто лотерейных билетов, сказав, что, если ему удастся их продать, это поможет делу, он подумал: «Какому делу?» Как только Пруст отошел к «Гражданам», Огюст швырнул билеты в камин.

При тусклом освещении фигуры шести граждан казались серыми и мрачными. Но в полумраке группа представилась Прусту еще более драматичной, и его охватило волнение. От них так и веет самопожертвованием. Эти люди были олицетворением Франции. Он сказал с не свойственной ему горячностью:

– Огюст, надо, чтобы их видели все!

– Да, – согласился Огюст.

– Значит, вы не против лотереи? Поколебавшись, Огюст кивнул; искусство стоило любых жертв.

 

9

Лотерея оказалась успешной. 3 июня 1895 года, почти через десять лет после того, как город Кале заказал памятник, состоялась церемония открытия, и это событие праздновалось всем французским народом.

Огюст сидел на трибуне для почетных гостей и досадовал, что она загораживает «Граждан» от все увеличивающейся толпы. Он был недоволен местом, отведенным для «Граждан». Он хотел, чтобы скульптуру установили в самом центре старого города, перед старинным зданием городской ратуши на площади Д'Арм, что соответствовало бы настроению мученичества, которым был проникнут памятник. Но городские власти настояли на установке памятника на площади Ришелье, у нового городского сквера. Не удовлетворяла его и высота пьедестала. Он создавал «Граждан» с расчетом, что они будут стоять почти вровень с землей, на плите в фут высотой, чтобы жители города ощущали свое единство с героическими предками. А муниципалитет вознес их на пьедестал высотой в пять футов под предлогом, что иначе никто не сможет рассмотреть скульптуру. Не нравилась ему и узорчатая решетка вокруг группы. И теперь, когда работа была закончена, он понял: Буше был прав,«Граждане» обошлись ему в значительную сумму денег.

Пруст шепнул, возвращая его к действительности:

– Лотерея прошла с огромным успехом. Кале и министерство добавили всего несколько тысяч. И Общество решило продлить срок завершения «Бальзака», возможно, на год.

Власти города окружили Огюста большим почетом. По прибытии в Кале за день до церемонии Родена сделали почетным гражданином города. К этому событию выпустили «Золотую книгу», посвященную истории шести граждан и скульптуре Огюста Родена. Но Огюст был мрачен. Он не мог понять отношения горожан к памятнику. На торжество пришли целыми семьями, на детей шикали, и они явно скучали, а Огюсту очень хотелось объяснить детям значение подвига «Граждан»; он видел, что представители власти, устроившие торжество, притупили интерес детей к памятнику. По мере того как восторженное славословие пришло к концу, толпа смолкла, словно никто не хотел нарушать покой своих бывших сограждан. Но смешавшись с толпой, Огюст понял, что причина молчания совсем в другом.

Люди смотрели на группу «Граждан», как на самих себя. «Граждане» были простые люди – люди, которых они понимали и знали так же хорошо, как друг друга. И при этом каждый из «Граждан» был своеобразен и неповторим, каждый жил своей особой жизнью и был отличен от других. Зрители все теснее окружали памятник, напряженно всматриваясь в группу, словно «Граждане» стали для них собратьями, покоренными, но не покорившимися, страдающими, но не сломленными; они шли на смерть, но шли по доброй воле.

Какой-то любопытный ребенок протиснулся вперед, чтобы потрогать руками главного героя – Эсташа де Сен-Пьера, не живой ли он, но решетка помешала. Огюсту хотелось обнять ребенка, его злила эта глупая решетка.

Другой мальчик хотел пощупать узловатые мускулы, сжатые кулаки. А когда третий перелез через ограду, вскарабкался на плиту, заглянул в глаза «Гражданам» и заплакал, это совсем растрогало Огюста.

Огюст подошел к памятнику; толпа раздвинулась, уступая ему дорогу. Все молчали. Он стоял, смотрел на простых людей и чувствовал их уважение и любовь. В этот момент все они были французами и гордились этим; они были частью всего человечества.

Мысли Огюста были нарушены пронзительным свистком паровоза. Поезд ждал его, вспомнил он. Они спешили к вокзалу в экипаже мэра, и он был очень тронут, когда Каррьер сказал:

– Нужно было увидеть «Граждан» вот так, на просторе, чтобы понять, чего ты добился. Ты сделал их нашими живыми соотечественниками.

 

Глава XXXVII

 

1

В июньский воскресный день Огюст в счастливом настроении после торжественного открытия памятника вернулся к работе над глиняным этюдом головы Бальзака; он работал один в мастерской на Университетской, когда в дверях появилась его сводная сестра Клотильда. Он еле узнал ее – она страшно постарела; от той хорошенькой девушки, которой она была когда-то, не осталось и следа – жалкое, измученное существо. Она держалась развязно, но Огюст почувствовал, что это только маска, скрывающая отчаяние. Толстый слой румян покрывал ее лицо, брови были сильно подведены, прическу украшала накладка из чужих волос; уродливая, узкая, полосатая, как зебра, юбка обтягивала ноги. Огюст вспомнил прежний красивый смуглый цвет лица Клотильды, прекрасные черные волосы, и ему стало грустно.

Он никак не мог прийти в себя от удивления, тщетно пытаясь скрыть, как сильно потрясен. Она сказала:

– Я увидела твое имя на киоске у площади Карусели. Напечатанное вот такими буквами. Вначале не могла поверить, что это ты, на объявлении о лотерее. Но вспомнила, как ты еще мальчиком любил рисовать, и купила пару билетов. Они ведь стоят всего франк. Но мне не понравилось вино, которое я выиграла. Дрянное, одна вода.

Огюст не спросил ее, чем она занималась эти годы. Что бы она ни делала, это не пошло ей на пользу.

И тут Клотильда сказала: – Ты выглядишь куда старше, чем я ожидала.

Огюст никогда не говорил людям, что они стареют. Он молчал, но его лицо по-прежнему выражало удивление.

– О, я понимаю, мой приход для тебя неожиданность. Мне пришлось нелегко. Я побывала в Сен-Лазаре. И не раз. И еще в других местах. У меня отобрали билет.

Итак, Папа оказался прав, печально подумал Огюст.

– Мне очень жаль, – сказал он.

– Не стоит меня жалеть. Папа ведь это предсказывал.

Огюст промолчал.

– Но если бы Гастон не бросил меня, когда я ушла из дому… – Она передернула плечами. – Поздно теперь. Ну а как Мари?

– Она умерла. Много лет назад. Вскоре после твоего ухода. – И хотя это было в далеком прошлом, на глаза его навернулись слезы.

– Она не хотела терять со мной связь, но из этого ничего не вышло.

– Да. – Перед ним снова предстало овальное, с мелкими чертами лицо Мари, он вспомнил ее рыжеватые волосы, темные, простого фасона платья, – она любила белые воротнички и кружева, но в те времена кружева для них были роскошью. К горлу подкатил комок.

– А как Мама? – Мама была ее мачехой.

– Она умерла, когда я был в Бельгии, двадцать четыре года назад.

– Ты не против, если я навещу ее могилу?

– Могилы нет. У них не было денег на отдельную могилу, а в те дни было столько покойников-это произошло вскоре после Коммуны. Может, хочешь побывать на могиле Папы?

– Нет.

– Ведь он твой отец.

– Какой он мне отец. – Она впервые внимательно оглядела мастерскую и увидела, как много в ней скульптур. – Ты действительно теперь такой знаменитый, Огюст? Мой маленький братец Огюст.

– Да как сказать… Обо мне говорят, я получаю заказы, а вот до сих пор в долгах. Она помолчала, потом спросила:

– У тебя есть семья?

– У меня есть обязанности.

– А дети?

– Не стоит об этом…

– Неужели ты все еще бедный? Ведь лотерея собрала столько денег!

– Я из них ничего не получил. Все ушло на установку и отливку памятника.

– А сколько же у тебя денег? Он спросил в ответ:

– А у тебя?

– Десять сантимов. – Она вдруг сказала: – Ты осуждаешь меня.

– Да нет. – Он протянул ей двадцать франков.

– Мама гордилась бы тобой.

– Не думаю. Она ничего не понимала в скульптуре.

– У тебя много знаменитых друзей?

Он протянул ей еще двадцать франков, все, что оставалось в карманах, и сказал:

– Приходи, если понадобится помощь, – хотя чувствовал, что больше она не придет.

Клотильда с минуту колебалась, потом спросила:– Тетя Тереза жива? Я любила тетю Терезу.

Он вдруг почувствовал себя виноватым, что давно не навещал тетю Терезу.

– Она жива, но болеет.

Клотильду удивило, с какой любовью Огюст смотрел на свои статуи, словно в церкви созерцает богоматерь, и она спросила:

– Это ты все сам?

– Да. – Они окружали его, словно толпа.

– Неужели? – Теперь, получив то, за чем пришла, Клотильда чувствовала себя свободней. Ее потрясло количество фигур и их разнообразие. Их здесь, должно быть, несколько сотен, думала она, головы, торсы, ноги, руки и обнаженные фигуры. Сколько обнаженных фигур! Никогда еще ей не приходилось видеть столько человеческих тел, мужских и женских, несмотря на свое ремесло. Вот до чего дошел ее маленький братец!

– Это ты сделал всех этих голых людей?

Он небрежно кивнул, взял огромную сжатую в кулак гипсовую руку и сказал:

– Хочешь, подарю?

– Но она так уродлива, – вырвалось у нее. – Извини, я не хотела тебя обидеть, но это не в моем вкусе. Хотя, наверное, вещь ценная.

Он вспыхнул, но спокойно ответил: – В скульптуре нет ничего уродливого, все дело в том, как смотреть. Клотильда, что сказать тете Терезе?

– Не говори ей, что ты меня видел. – Увидев его осуждающий взгляд, она поспешила прибавить: – Она захочет помочь мне, а мне не нужно ни су. Я верну тебе долг. Скоро. Вот увидишь. – Она была благодарна, что он не стал отказываться.

Они попрощались. Он смотрел ей вслед, хотя возраст и невзгоды наложили на нее свою тяжелую печать, сестра шла с гордо поднятой головой. Годы разлуки создали между ними слишком глубокую пропасть, подумал он.

Она бросила на него последний взгляд: коренастый, широкоплечий, с густой рыжей бородой и большой шапкой волос, уже подернутой сединой, но руками удивительно живыми, он лепил огромную глиняную голову такими верными и точными движениями, что она была поражена.

 

2

В следующее воскресенье Огюст отправился к тете Терезе. Он не был у нее много лет, с тех пор как Камилла вошла в его жизнь. Но знал о ней от ее сына, своего двоюродного брата, с которым дружил; тетя Тереза жила с ним в рабочем районе Парижа.

С опаской переступил он порог небольшого каменного дома, не зная, что там найдет. Тете Терезе должно быть около восьмидесяти, последние годы она часто хворала, и Огюст ожидал увидеть прикованного к постели инвалида. Она словно усохла и стала вдвое меньше. Лицо в глубоких морщинах, волосы белые как лунь, совсем древняя старушка. Едва увидев его, тетя Тереза поднялась навстречу со своей качалки. Она захотела сама подать ему вино, кофе и булочки, гордясь тем, что еще может кое-что делать. Тетя Тереза знала о его работе, на стенах гостиной она наклеила вырезки из газет со статьями, в которых писалось об успехах Огюста, – на самом видном месте красовались статьи о «Гражданах Кале», «Бальзаке» и «Викторе Гюго», – но к чему заводить об этом разговор, ведь это уже дело сделанное.

Ее заботила семья. Она боялась, что столь неожиданный визит связан с появлением в его жизни новой женщины, еще одного ребенка. И когда Огюст уверил, что по-прежнему живет с Розой, тетя Тереза облегченно вздохнула, хотя огорчилась, что Роза ее больше не навещает. Огюст не сказал, что Роза хотела это сделать, да он запретил, боясь разговоров о Камилле.

Тетя Тереза спросила с внезапной нежностью:

– Как поживает Роза? А мальчик? Мне так не хватает Жана! Упрямый был старик! Был бы жив, уж он бы меня навестил.

– С Розой и мальчиком все в порядке, – уверил ее Огюст. – А за могилой отца я присматриваю сам – посадил там цветы. Тетя Тереза, вам не нужна помощь?

Ее это оскорбило, и она строго сказала:

– Мне уже ничего не нужно. – Тут тон ее смягчился. – Надо усыновить мальчика.

Огюст покраснел, но сдержался и не стал возражать, потому что видел, с какой гордостью она носит свое обручальное кольцо, которое надела в старости, когда сыновья уже выросли.

– Ты не покинешь их? Наверное, теперь ты пользуешься успехом у женщин?

– Нет.

– Роза хорошая женщина. Она тебе очень преданна.

– Ей нечего беспокоиться. Я же сказал, что буду о ней заботиться.

– И это все?

Он прикоснулся к ленточке ордена Почетного легиона, которую надел, чтобы порадовать тетю Терезу. Но она ее даже не заметила. Наступила минута молчания, а потом тетя Тереза подошла к Огюсту, как делала, когда он был ребенком, взяла его руки в свои и поднесла к губам.

Рядом с ним тетя Тереза казалась совсем маленькой; она подняла голову, заглянула в его сине-серые глаза и мягко сказала:

– Я знаю, ты думаешь, что я просто старуха и лезу не в свое дело, но у тебя такие сильные, прекрасные руки, дорогой, они так много работают, иногда мне кажется, что тебе даровал их господь бог. Неужели ты откажешь в моей просьбе?

Она взволнованно обняла его, и он вспомнил, что в их семье тетя Тереза всегда понимала его лучше всех. Он высвободил руки, но не отстранил старушку, а обнял в порыве чувств и сказал:

– Я сделаю все, что смогу, тетя Тереза, как обещал Папе.

В этот вечер он сразу поехал в Белльвю, рассказал Розе, что навестил тетю Терезу, и посоветовал тоже навестить старушку. Роза очень обрадовалась. А когда он попросил у нее адрес маленького Огюста, сказав, что хочет взять сына в мастерскую, ее радости не было предела.

Доброе предзнаменование, думала Роза, хотя знала, что все не обойдется гладко, как хотелось бы, слишком они разные – отец и сын.

– Не будь с ним слишком суров, Огюст, – сказала она, – ему и так пришлось нелегко. – И удивилась, что он не оборвал ее, а только сказал:

– Всем нам пришлось нелегко, дорогая, в особенности тете Терезе. Я бы не говорил ей ничего такого, что может ее расстроить. – И Роза пообещала не грустить у тети Терезы и не жаловаться.

Лишь через неделю он смог наконец навестить сына. «Какой жалкий у него вид, – подумал Огюст, – небрит, одет чуть ли не в лохмотья». Маленький Огюст снимал нищенскую комнату на Монмартре, рядом с недавно построенной церковью святого Сердца.

Они обменялись приветствиями, и сын ждал, что скажет отец, – это вошло у него в привычку. Он не пригласил отца войти, а тот и не проявлял желания.

Огюст сразу перешел к делу:

– Ты хочешь вернуться в мастерскую? Маленький Огюст удивился. Тон отца был необычно мягок. И вид какой-то виноватый. Он сказал:

– Это от многого зависит.

– От чего? – Голос Огюста стал резче.

– Смотря что я там буду делать.

– То же, что все. Работать.

– Ты называешь это работой? Подметать, чистить – словом, заменять привратника?

– Я все еще не нашел хорошего секретаря. Но тебе придется бриться, причесываться, носить опрятную одежду, расстаться с богемной жизнью.

– Значит, я буду твоим сыном?

Похоже, что сын издевается над ним. Огюст осторожно сказал – они никогда не касались этой темы:

– Ты и есть мой сын. Разве кто в этом сомневается?

– А разве ты это признаешь? Разве ты примирился с этим?

К чему он ведет? Огюст вдруг почувствовал, что зашел слишком далеко. Но отступать было поздно. Он сказал:

– Я не отказывал тебе в работе, когда у тебя было желание работать. Я взял тебя в мастерскую. И прошу вернуться, несмотря на твое безответственное поведение.

– На черную работу? – Никогда еще сын не был так проницателен. «Господи, к чему он клонит», – думал Огюст и решил уступить, чего уже давно не делал:

– Веди себя как следует – и станешь человеком, если сам того захочешь. Все зависит только от тебя.

– Под чьим именем? Под твоим?

Огюста это вывело из себя, кровь бросилась в голову. Он хотел тут же уйти, но дал себе слово довести дело до конца. И все же не мог скрыть раздражения.

– Что ты хочешь сказать, маленький Огюст? Ведь ты носишь мое имя.

– Этого мало. – Сын сам испытывал страх; никогда еще он не позволял себе такой смелости, но это была смелость отчаяния. – Я хочу носить фамилию Роден. Ведь я твой сын.

– Верно. Я никогда этого не отрицал.

– Но моя фамилия Бере, фамилия мамы, а не твоя. Почему ты меня не усыновил? Почему обращаешься со мной, как с незаконнорожденным?

– Ты и есть незаконнорожденный.

Лицо маленького Огюста вспыхнуло, чего не могла скрыть даже небритая щетина, теперь он выглядел старше своих двадцати девяти лет.

Огюст усомнился-может, не стоило так оскорблять сына. Но ведь это правда. Он гордился своим умением смотреть правде в глаза во всех случаях жизни и был уверен, что поступил правильно. Однако смятение и недовольство росло-сын не должен был ставить его в такое затруднительное положение.

Маленький Огюст вновь обрел присутствие духа, почувствовал, что надо высказать отцу все, а то ему уже никогда больше не набраться смелости.

– Поэтому ты не дал мне своего имени? Не усыновил меня?

Огюст молчал. Честно говоря, он просто не знал почему. Оглядываясь на годы, проведенные с Розой, он припомнил, как противился появлению ребенка, – это был подвох с ее стороны, желание поймать его в ловушку. Тем не менее он дал мальчику имя Огюст и признал его своим сыном. Считая себя честным человеком, он спросил теперь себя: может, я стыдился того, что из мальчика не вышло даже умелого ремесленника? Или я просто не хочу сделать последний шаг и жениться на его матери? Сделать его своим наследником? Он ведь мало чем отличается от бродяги. А может, есть и иная причина, непонятная мне самому?

Маленький Огюст сказал голосом, дрожащим от волнения:

– Тебе легко называть меня незаконнорожденным. Но жить с таким клеймом совсем нелегко.

– Я никогда не думал, что это легко.

– А мне приходится.

– Ты мой сын. Все в мастерской знают об этом.

– Только в мастерской. Ты всегда представляешь меня как Огюста Бере.

– Как маленького Огюста.

– Это еще хуже.

Отцу вдруг захотелось крикнуть: «Чего ты пристал?» Но он сдержался. Им нужно помириться, хотя бы ради тети Терезы, и он сказал, тщательно выбирая слова:

– Возвращайся в мастерскую, а там посмотрим. – Я не хочу быть слугой.

– А я и не хочу делать из тебя слугу! – Господи, как с ним тяжело. – Не сможешь быть секретарем, придумаем что-нибудь другое.

– Вопрос не в том, смогу я или нет, – сказал маленький Огюст с неожиданной гордостью. В этот момент он был очень похож на отца – крупный нос, широкий покатый лоб. – А в том, хочу или нет. Ты никогда с этим не считался.

– Только знаешь – я, я, я! – вскричал Огюст. – Будто для тебя на свете не существует ничего другого.

– А для тебя?

Огюст умолк. Знаменитый человек, когда он с тобой рядом, должно быть, выглядит эгоистичным, жестоким, даже мелочным. Ребенка нельзя держать взаперти. Ведь он сам не мог жить так, как хотел Папа много лет назад. Мысль, что он ведет себя сейчас, как Папа, заставила его вздрогнуть. Он тихо сказал:

– Мы постараемся подыскать тебе работу по душе.

– А как быть с моим именем?

– Если ты придаешь ему такое значение, постарайся стать достойным.

Маленький Огюст заколебался. Отец никогда не обманывал.

– Если ты обещаешь… – сказал он.

– А ты обещаешь хорошо работать?

– Я постараюсь.

– А я постараюсь быть для тебя настоящим отцом. Но и ты должен помочь. Согласен?

– Согласен.

Они пожали друг другу руки. Огюст вдруг поцеловал сына в обе щеки и дал сто франков на новую одежду. Но только после того, как маленький Огюст обещал прибыть на следующее утро в мастерскую.

 

Глава XXXVIII

 

1

На другой день сын не явился. «Не сдержал слова», – подумал Огюст и расстроился. Но через несколько дней маленький Огюст пришел.

На нем был новый костюм, и выглядел он опрятно. Ему было поручено ведать закупкой и распределением материалов – это была его собственная идея, и, хотя Огюст не совсем верил в серьезность намерений сына, ему нравилась готовность маленького Огюста возложить на себя такую ответственность.

Огюст, казалось, искренне стремился примириться с сыном, а Роза со своей стороны решила помочь. По его совету она навестила тетю Терезу и сказала ей, что Огюст с тех пор, как повидался с ней, проявляет особое внимание к сыну, и ни словом не упомянула о Камилле.

Камилла обеспокоилась появлением маленького Огюста в главной мастерской, но она была слишком занята, не до него. Огюст работал не разгибаясь и во всем требовал помощи Камиллы. Стоило ей упрекнуть его, как он тут же набрасывался на нее, упрекал, что она хочет его покинуть. Неужели она сделает это в самый критический момент его жизни, когда он работает над «Бальзаком»?

Она еще не пришла в себя от удивления – этого у нее и в мыслях не било, – как он сказал, что устраивает выставку ее работ через Общество, организованное с его помощью. Те заказы, которые он сам не сможет выполнять, он будет передавать ей или Бурделю, кому что больше подойдет. А так как Огюст считал Бурделя лучшим среди молодых скульпторов Франции, Камилла торжествовала. Наконец-то она достигла своего: она больше не ученица, а зрелый мастер.

– Ты мне сейчас особенно нужна, – продолжал он. – У тебя есть необыкновенные качества – преданность делу и энтузиазм. Кто может быть лучшим советчиком? У тебя прекрасное будущее. Я верю в твой талант. – Разве может она не доверять ему и помышлять покинуть его в такое время? – Когда я закончу «Бальзака», мы займемся работой по твоему выбору. – Волна радости захлестнула ее.

С раннего утра Камилла вместе с ним принималась за «Бальзака». «Дело идет к концу, – ликуя, думала она, – нет, не зря прошли эти долгие трудные годы совместной жизни. Он поймет наконец, что я для него единственная».

Общество дало Родену еще год отсрочки в связи с успехом «Граждан Кале», о которых теперь говорили как о «грандиозной скульптурной группе, знаменующей духовную силу Франции и ее героизм в трагических обстоятельствах», но предупредило, что отсрочка последняя. Общество считало этот лишний год особой милостью.

Но прошел год, а ни «Бальзак», ни «Гюго» не были закончены. Огюст сделал множество новых вариантов, но ни один его не удовлетворял. А для того чтобы завершить эти скульптуры – авансы давно были истрачены, – взялся за новые работы.

Камилла была недовольна посторонними работами, они отвлекали его внимание от «Бальзака». Но ей нравился сильный, исполненный достоинства скульптурный портрет Пюви де Шаванна, лучший из тех, что ей приходилось видеть; Огюст подарил его Шаванну в знак дружбы.

Работа над бюстом Анри де Рошфора не принесла ничего, кроме разочарования. Этот влиятельный журналист радикального толка, заказав Огюсту свой портрет, позировал весьма нетерпеливо, а потом отказался от бюста – не понравился. Вместо того чтобы изобразить Рошфора личностью героической, как хотелось заказчику, Огюст представил его честолюбивым и хитрым, каким он и был на самом деле.

Камилле особенно нравился бюст Бодлера. Несмотря на восхищение, которое Огюст испытывал к Бодлеру как поэту и литературному критику, он изобразил его необычайно реалистично: мрачный, напряженный, подозрительный, с печатью пороков на лице, отмеченным в то же время яркой индивидуальностью; принося в жертву карьеру и жизнь, этот необыкновенный человек продолжал воспевать свои мучительные чувства.

Больше всего Камиллу восхищало творческое горение и целеустремленность Огюста. Упрекая его за то, что он слишком за многое берется, в душе она гордилась им. «Согбенная женщина» и «Старая куртизанка», которых он лепил, вспоминая Клотильду, казались ей трогательными и исполненными драматизма. А в любовных парах Орфея и Эвридики, Адониса и Венеры, Купидона и Психеи было столько лиричности и нежности. И хотя смущала откровенность «Вечного кумира» – обнаженный юноша на коленях перед любимой девушкой страстно целует ее обнаженное тело, – Камилла в этой паре видела себя, и ее трогало благоговение и поклонение, с каким Огюст относился к ней.

А когда он сделал ее портрет– благородная голова в каске, – назвал эту скульптуру «Франция» и сказал, что она его Жанна Д'Арк, она уступила его настойчивым просьбам и согласилась позировать для «Поцелуя». Правда, без особой охоты и только после обещания лепить ее одну, а мужскую фигуру сделать по памяти 506.

«Поцелуй» должен был подчеркнуть всю выразительность и красоту мрамора как материала, и Огюст отложил все остальные работы, кроме этой романтической пары, памятника Гюго и Бальзаку. Он трудился с новым подъемом, охваченный чувственным порывом. Все шло так хорошо, что самому не верилось. Роза, благодарная за интерес, который он проявил к сыну, утихомирилась. Маленький Огюст, по-видимому, был тоже доволен и не заводил больше разговора об усыновлении – Огюст же старался проявлять к молодому человеку снисходительность, да и сын говорил с ним вежливо и лишь изредка не являлся в мастерскую. А любовь Камиллы озаряла все вокруг.

Поэтому он был удивлен и раздосадован, когда Шоле, его лучший друг в Обществе литераторов после ухода Золя, посетил его на Университетской и сказал:

– Мой дорогой мэтр, Общество решило, что «Бальзак» должен быть выставлен в Салоне 1897 года вместе с «Гюго». Они согласны ждать, но, если вы и на этот раз нарушите обещание, беды не миновать.

– Но я не обещал, мосье, – запротестовал Огюст. Как они смеют отвлекать его, когда он так занят!

– Полтора года – вот срок, указанный в договоре. Вы работаете уже три, а у вас нет даже варианта памятника. Имейте в виду, я их сдерживать больше не в силах.

По мрачному выражению лица Шоле Огюст понял всю опасность положения. Он подавленно сказал:

– Правда ваша.

Но Шоле не уступал. На карту был поставлен и его престиж.

– В Обществе говорят, что вы никогда не закончите «Бальзака», так же как «Врата» и «Виктора Гюго».

– Это не так! У меня будет что выставить в 1897 году!

– В 1897-м? Да ведь не осталось времени.

На лице Шоле было написано недоверие, и Огю-сту пришлось поклясться, что уж памятник Гюго он обязательно закончит, хотя и презирал себя за то, что дал это обещание.

– А «Бальзак»? – спросил Шоле.

– Работаю.

– Можно посмотреть?

– Нет. – Заметив огорчение Шоле, Огюст сказал: – Он еще не готов.

– А к 1897 году будет готов?

– Не знаю.

Шоле в растерянности покачал головой.

– Мой дорогой мэтр, вы ставите нас, ваших добрых друзей, в отчаянное положение. Мы с Прустом, Буше и Малларме отвоевывали одну отсрочку за другой, а вы отказываетесь назначить определенный срок и даже не показываете вашу работу. Поверьте, мы хотим, чтобы «Бальзак» имел успех, но вы так упрямы, что наша вера порой колеблется.

Огюст устало сказал:

– Возможно, вы и правы. Но я не могу давать обещание, если не уверен, что сдержу его. Я обещал, что «Бальзак» будет готов к столетней годовщине в 1899 году. Больше ничего обещать не могу.

– Попытаюсь их уговорить, – ответил Шоле. – Но если в следующем Салоне «Бальзака» не окажется, они начнут судебное дело. Вы их и без того разозлили.

 

2

Полгода спустя в Салоне, который был создан по инициативе Шаванна, Каррьера и Огюста и куда входило много известных художников, собралась большая толпа. Предполагалось, что будет выставлено много важных работ, но все хотели увидеть «Бальзака».

Однако «Бальзака» в Салоне не оказалось. Огюст решил не выставлять обнаженного «Бальзака» – это еще не был окончательный вариант. Но он смело переступил порог галереи, уверенный, что сдержал слово. Общество может удостовериться, что он немало потрудился над «Гюго». Он приблизился к статуе сидящего задрапированного «Гюго» – разочаровавшись в фигуре во весь рост, он в последний момент изменил ее – и вдруг понял, что это провал. Хотелось бежать прочь, но к нему подошла Камилла. Она была довольна. Огюст поместил ее работы на видном месте, и она поблагодарила. Буше спешил навстречу; он сердечно обнял Огюста и воскликнул:

– Работы Камиллы такие изящные, элегантные! Я не напрасно привел ее тогда к вам в мастерскую! Огюст кивнул, с горечью думая: я пошел на компромисс и утерял ту силу, которая была в первоначальном варианте «Гюго», и не выиграл ничего. Слишком острожничал, этот «Гюго», сидящий в задумчивой позе, не вырастает из скалы, как я того хотел, а сжат со всех сторон гипсом, плотно, неотделимо, и это сразу бросается в глаза.

 

3

Огюст не огорчился, а обрадовался, когда Министерство изящных искусств сообщило, что этот вариант «Гюго» не подходит ни для Пантеона ни для Люксембургского музея. Но они ценят его усилия и, пока он будет идти им навстречу, отсрочку ему предоставят.

Он слишком устал, чтобы выразить им благодарность, хотя, по мнению Камиллы, должен был сделать это за «предоставление помилования».

Камилле удалось продать несколько бюстов, и ее работы были приняты почти так же хорошо, как работы Бурделя. Огюст был рад за нее.

Общество литераторов молчало, но Огюст не сомневался, что скоро оно даст о себе знать. После его, как он считал, провала с «Гюго» все валилось из рук. По ночам мучила бессонница, днем – ревматические боли. Руки немели, пальцы не сгибались. Это становилось угрожающим. Он думал: «Неужели и Бальзак, который так много писал, тоже был жертвой подобной болезни?»

Камилла словно с каждым днем расцветала, и это еще больше угнетало Огюста; разница в возрасте наводила на самые грустные мысли. Творческий энтузиазм молодил Камиллу, а его старил. Но он не хотел в этом признаться, он должен удержать ее силой, а не слабостью. Когда она спрашивала, почему он не работает – так непохоже на Огюста: день за днем он сидел перед камином и грел руки и тело, – он отвечал, что из-за погоды, беспрерывного дождя и тумана, которые пеленой нависли над Парижем.

«Погода не так уж плоха», – думала она, но не спорила – у него был слишком несчастный вид. Стоило вспомнить об одетом «Гюго» – и он начинал ненавидеть себя. Сумеет ли он когда-нибудь снова лепить? Мысль эта терзала Огюста. Иногда ему хотелось разбить все варианты «Бальзака». Но когда Камилла предложила навестить их старого друга Ренуара, который по-прежнему жил на юге Франции по причине плохого здоровья, он посмотрел на нее так, словно она сошла с ума. И закричал, что никуда не поедет, пока не закончит «Бальзака».

А когда спустя несколько недель он сообщил, что переезжает из Белльвю в Медон, в Валь-Флери, Камилла совсем пала духом.

– Это меня излечит, – сказал он. – Там свежий воздух, много света и солнца, сады, прекрасные деревья – ты ведь знаешь, как я люблю деревья, – и дом расположен на возвышенности, откуда открывается прекрасный вид на Сену.

Она с грустью подумала, что он все больше отдаляется от нее. Но когда она это высказала, Огюст возмутился. Лицо его стало каменным.

Он решительно заявил:

– Я твердо решил переехать. И уже купил дом. Он называется «Великолепная вилла», хотя до виллы далеко – просто скромный дом с земельным участком.

– Земельный участок? Это целое имение?

– Несколько акров. Совсем не имение. Я должен бежать подальше от министерства, от Общества, от их предсказаний, будто я не кончу памятник, потому что неспособен его кончить. Мне нужно немного отдохнуть.

Он дал ей ясно понять, что обсуждать вопрос о переезде бесполезно, и Камилла ушла. А он не последовал за ней, зная, что она вернется.

Она действительно вернулась, когда ушел он. И в эту ночь, лежа одна в холодной, пустой мастерской, прислушиваясь к шагам привратника во дворе, Камилла раздумывала, что ей делать.

Гнев душил ее, рушились все надежды, и, чем больше она думала, тем беспокойней становилось на душе.

Когда на следующий день он не пришел, Камилла пошла к Буше. Буше знал, зачем она пришла, – он уже видел новый дом в Медоне.

– Медон прекрасное место, да нет, не дом, а сами окрестности. Дом несколько напоминает Белльвю. Огюста привлекла холмистая местность, – сказал Буше.

– Думаете, это навсегда? Буше не ответил.

– Значит, так.

– Видите ли, он потратил на покупку немалые деньги. Удивительно, откуда они у него. Он вечно жалуется на безденежье.

– Наверное, одолжил.

– Это при всем-то шуме, поднятом вокруг «Бальзака»? Ни в коем случае.

Огюсту до нее и дела нет, с грустью подумала Камилла. Неужели он не понимает, что так больше не может продолжаться, что каждый раз, когда он оставляет ее, в их отношениях неизбежно что-то утрачивается? Жить в его мастерской она может, только когда он с ней.

Огюст пришел в мастерскую на следующий день, и Камилла хоть и обрадовалась, но закричала:

– Уходи, уходи отсюда! Так больше не может продолжаться! – Она чувствовала: он пришел только потому, что Буше сообщил ему.

– Ты должна набраться мужества, – сказал Огюст. Он пытался вытереть ей слезы, ему казалось, что Камилла преувеличивает свои страдания. – И тебе не придется больше волноваться из-за Розы. Она далеко.

– Послушай, скажи, есть ли надежда, хотя бы самая маленькая, что ты с ней когда-нибудь расстанешься?

Он строго посмотрел на нее, но ничего не ответил.

– Нет. Ты никогда ее не оставишь. Значит, наша любовь обречена.

Он резко повернулся и пошел к двери, но походка его не была уверенной, как обычно. Она заметила, что его плечи поникли и весь он как-то состарился. И, несмотря на решение не прощать, пробормотала:

– Ты куда?

– А куда мне? – спросил он печально.

С минуту они стояли и смотрели друг на друга, а затем обнялись в жестоком, напряженном порыве– близость разлуки сделала его еще более отчаянным. Впервые в жизни они любили друг друга при ярком солнечном свете. Камилла взглянула в окно на голубое небо Парижа и почувствовала себя частью этого огромного города.

Он гладил ее, и она шептала:

– Как твои руки, не болят?

– Не болят, – отвечал он.

– Из-за Медона? – Она не могла удержаться от вопроса и тут же пожалела.

Он нахмурился, но голос его был нежным.

– В Медоне спокойно, но пришлось взять в долг. У двух банкиров, под залог будущих работ. Сорок тысяч франков. Больше, чем я получу за «Бальзака». Это риск, не уверен, что мне удастся сохранить Медон.

Камилла не знала, радоваться или печалиться. Но, ощущая силу рук Огюста, понимала, что бог создал его великим человеком, и надо быть благодарным за эти мгновения счастья, не требуя большего.

И когда он сказал: «Медон может оказаться новым провалом», – она ответила: «Какое это имеет значение? Ты должен закончить „Бальзака“, – исполненная гордости, что ее объятия всегда будут для него раем.

 

4

Огюст хотел повидаться с сыном. Ему нужно было о многом с ним поговорить. Маленький Огюст целую неделю не появлялся на Университетской. А когда наконец появился и Огюст начал разговор, глаза у сына беспокойно забегали. Отец был возмущен его долгим отсутствием, а еще больше тем, что тот наделал долгов. Маленький Огюст приносил одни огорчения. Сколько ему ни плати – а он платил ему больше, чем кому-либо в мастерской, – тому все не хватает. Эти счета в оплату за кутежи, подписанные «Огюст Роден», которые он держал теперь в руках, были для него полной неожиданностью. И все-таки, если бы сын согласился жить в Медоне, все можно было бы простить.

Огюст сдержанно сказал:

– Мы с матерью переехали в Медон и хотим, чтобы ты жил там с нами.

У маленького Огюста не было ни малейшего желания жить в Медоне. Слишком далеко от Парижа, десять, а то и двадцать миль, добираться трудно, женщин там не сыщешь, и делать нечего. Но он понимал, что это не причина, и сказал:

– Я бы очень хотел, мэтр, но это невозможно – жить там и приезжать сюда вовремя.

– А ты когда-нибудь приходишь вовремя?

– Стараюсь. Последние дни я себя неважно чувствовал.

«Вероятнее всего, просто был пьян», – с презрением подумал Огюст. Потом вспомнил, что сын – опора для Розы, может утешить ее, когда ей особенно одиноко, и сказал:

– Ты сэкономишь деньги. Не надо будет тратиться на комнату и еду. – Он чувствовал себя в высшей степени великодушным; разве Папа мог когда-нибудь предоставить ему такое?

– Мы с матерью живем в самой вилле, а еще есть очень уютный белый домик – чистый, теплый, он будет целиком в твоем распоряжении.

– Спасибо, мэтр, но…

– В чем дело?

– Как насчет моей фамилии?

Огюст колебался. Усынови он его, он тем самым признает Розу законной женой, даже если и не женится на ней, и навсегда потеряет Камиллу. Если уступит сыну, это может плохо кончиться.

– Ты обещал.

– Я сказал, что посмотрю, как ты будешь себя вести. Что скажешь по поводу денег на попойки? Зачем ты подписывал счета моим именем?

Маленький Огюст пожал плечами; это было проще простого. Имя Огюста Родена теперь известно каждому в Париже, поэтому он подписывал счета, заявляя, что он сын Огюста Родена. Надежная рекомендация. Все владельцы лавок и бистро знали, что Огюст Роден его отец. Знаменитый скульптор оплатит долги.

– Я не жду от тебя благодарности за все, что для тебя сделал, – сказал Огюст. – Но в твоем возрасте я носил бумажные воротнички и манжеты, чтобы сберечь деньги. А когда их больше нельзя было носить, рисовал на них, чтобы сэкономить несколько су.

– Ты хочешь, чтобы и я их носил?

– Я хочу быть уверенным, что на тебя можно положиться. Знать, что ты не швыряешь деньги на ветер.

– Пользуясь твоим именем? Огюст ничего не ответил. Сын воскликнул:

– Ты не доверяешь мне своего имени и хочешь, чтобы я доверял тебе! Это несправедливо и противоречит здравому смыслу.

Началась ссора. Огюст требовал, чтобы сын жил с матерью в Медоне, а тот кричал, что не может больше жить с клеймом незаконнорожденного. Спор был бесполезным – они не слушали друг друга. Молодой человек, красный от злости, с вызывающим видом шагал по мастерской, а у отца негодование сменилось полным презрением. Но когда маленький Огюст наотрез отказался переехать в Медон и заплатить долги, отец не приказал ему убираться прочь, как втайне надеялся сын, но и сын не ушел, как того опасался отец. Убедившись, что отец не слушает его, маленький Огюст сменил тему:

– Мне надо тебе кое-что сказать. Приходили из Общества, чтобы предъявить тебе ультиматум.

Огюст насторожился.

– Ультиматум! По поводу чего? – взволнованно переспросил он. – По поводу «Бальзака»?

– Что меня спрашивать? Ты же мне не доверяешь. – Маленький Огюст наслаждался победой. – Они страшно рассержены и недовольны, даже больше, чем сейчас ты.

 

Глава XXXIX

 

1

Ультиматум ясно гласил: «Немедленно представьте Обществу законченный памятник Бальзаку либо верните десять тысяч франков и один франк в счет возмещения убытка».

Эту пугающую весть Огюст услышал от Пизне, когда на следующий день поспешил в контору Общества, чтобы разузнать подробности.

Пизне с враждебным и высокомерным видом стоял под дагерротипом Бальзака, а Шоле жался позади Пизне. Ультиматум был принят большинством, и, когда Огюст высказал недоверие, Пизне повторил ему ультиматум, в голосе его слышалось злобное удовлетворение.

– Но это невозможно! – воскликнул Огюст. – Я ведь еще не закончил!

Жестокие нотки в голосе Пизне зазвучали сильнее.

– Все невозможно, Роден, в особенности для нас. Но на этот раз мы больше не будем ждать. Мы уже консультировались с нашими адвокатами. Если вы не представите нам памятник либо не вернете деньги в течение двадцати четырех часов, мы вынуждены будем обратиться к закону.

Огюст спросил:

– А если я дам вам расписку на те десять тысяч, которые мне обещает предоставить правительство в виде задатка?

Лицо Пизне хранило каменное выражение, а Шоле сказал:

– Над этим предложением стоит подумать.

– Опять отсрочка! – возмутился Пизне. – Одна отсрочка за другой! Я уже раз согласился. Но теперь хватит.

– Вам придется согласиться, – сказал Шоле. – Вы не имеете права говорить за всех.

– Прошу не вмешиваться, – отрезал Пизне.

– Я имею право сказать, что думаю. – Шоле повысил голос. – Вы получили больше голосов, чем я, в комитете, но есть ведь еще и газеты, которые напечатают мое мнение.

– Прошу замолчать, – повторил Пизне. Он, казалось, готов был ударить Шоле.

– Нет, Пизне, я напишу в «Фигаро», что вы со зла на Родена даже отказываетесь от десяти тысяч, которые он предлагает в порядке гарантии. Это станет национальным скандалом. Общество окажется под ударом, большинство художников отвернется от нас.

– Как они узнают? Не все, что вы пишете, «Фигаро» печатает, – презрительно заметил Пизне. – И кроме того, это будет напечатано на последней странице.

– Только не на последней, если я уйду с поста президента из-за вашего недоброжелательного отношения к Родену, нашему величайшему скульптору, – сказал Шоле с упорством, равным упорству Пизне.

– Величайший? – издевался Пизне. – Фальгиер, Далу, Буше – все они лучше.

– Можете думать что угодно, – сказал рассерженный Шоле. – Но Золя, Малларме, Моне да и сам Буше предпочитают Родена. И другие тоже. Если я подам в отставку, вместе со мной уйдут многие. Очень многие, можете мне поверить. – Шоле был взволнован новой идеей. – Во всяком случае, достаточно, чтобы образовать новое Общество.

Оба писателя мерили друг друга взглядом. Огюст сказал:

– Завтра я передам вам расписку на десять тысяч франков. И выставлю законченного «Бальзака» в нашем Салоне на будущий год. Даю слово.

Пизне повернулся к Огюсту спиной и вышел из комнаты, не проронив ни слова. Шоле покраснел а сказал:

– Не обращайте внимания, дорогой друг. Главное – получить отсрочку. Вы должны представить расписку на правительственный задаток. Их больше всего беспокоит, что вы можете заболеть или умереть, так и не закончив памятника, и тогда плакали их деньги.

Огюст не мог говорить; он только кивнул головой я сжал губы, сдерживаясь. Снова он на службе у хозяина, Общество ничуть не лучше правительства; он ненавидел всех хозяев.

– Моя угроза насчет отставки должна приостановить ультиматум, – сказал Шоле.

– А если нет?

– Тогда вы объявите о своей готовности вернуть деньги, если не закончите памятник.

– Но я закончу.

– Я верю. Но публика и Общество не верят.

– Я сдержу слово, – сказал Огюст, вновь обретая уверенность.

– Прекрасно, – Шоле наконец улыбнулся. – Мы собьем с Пизне спесь. Меня это особенно радует.

На следующий день Шоле пришел в мастерскую Огюста и сообщил, что ультиматум будет отсрочен, если он представит залоговую расписку.

Но правительство отказалось пойти навстречу. Родену заявили, что это внутреннее дело людей искусства, а правительство никогда не вмешивается в их дела. И пока Шоле призывал пойти на компромисс и дать Родену отсрочку, Пизне добился того, что Общество большинством голосов приняло новую резолюцию, требующую передать «дело Бальзака» в руки адвокатов. Шоле ушел с поста президента, и вслед за ним Общество покинули еще шесть членов; Шоле написал красноречивое письмо в «Фигаро», в котором объяснял причину своего ухода. Письмо было напечатано на первой странице газеты, рядом с объявлением о том, что Общество подает на Родена в суд, чтобы взыскать с него аванс за «Бальзака».

«Дело Бальзака» заняло первые страницы всех парижских газет. Золя, Малларме, Пруст, Шаванн, Моне, Каррьер, Буше и Хэнли выступили с протестами против судебного дела, затеянного Обществом, и газеты напечатали их протесты. Не всех протестовавших интересовал памятник, но всех их возмущал заказчик, требовавший, чтобы скульптор ради денег принес в жертву свои убеждения. Многие сознавали, что, если Родена заставят подчиниться буржуазным вкусам и мнению Общества, этот принцип будет узаконен и угроза нависнет над всеми.

Самого Огюста не беспокоила принципиальная сторона дела, его волновала только судьба «Бальзака».

Огюст чувствовал, что момент завершения близится, и все, что отвлекало, злило и раздражало. Он отправился к своему адвокату и потребовал положить конец этому делу. Он хотел выдвинуть встречный иск, но адвокат отсоветовал. Поскольку иск еще не был предъявлен, существовала реальная возможность, что под давлением общественности Общество не решится на крайние меры. И хотя ему не по душе была выжидательная политика, Роден согласился.

Спустя несколько дней, в то время как весь Париж напряженно ждал, кто первый начнет наступление или отступит – Общество или Роден, – Шоле снова появился в мастерской и с ликующим видом объявил:

– Общество попросило меня взять обратно заявление об отставке. – И отказывается от иска? – спросил Огюст.

– Пока нет. Но они это сделают, дорогой мой мэтр. Раз хотят, чтобы я вернулся.

– И вы собираетесь вернуться?

– Нет. Теперь это уже вопрос принципа. Не сдавайтесь, дорогой друг, и я тоже буду держаться.

Огюст промолчал. Он с неудовольствием подумал, что Шоле, видимо, гордится этим их союзом, словно это невесть что. Оставили бы они все его в покое. Если так будет продолжаться, он никогда не закончит «Бальзака».

Однако, когда через неделю в качестве неофициального посредника явился Малларме, ему показалось, будто его мрачную мастерскую озарил солнечный свет. Шоле, хотя и безупречно честный, представлялся Огюсту человеком скучным, вечно занятым пустяками, думающим лишь о собственном престиже; а Малларме был свой брат-художник. Поэт стремился сокрушить узы синтаксиса, подобно тому как он, Роден, сокрушал камень. Малларме был одним из немногих знакомых ему литераторов, не ставящих собственные интересы превыше всего.

Малларме сказал:

– В Обществе поговаривают, не передать ли «Бальзака» Далу или Фальгиеру. – Он решил не щадить Огюста, пусть знает об истинном положении вещей.

– Но Фальгиер мой друг. – Огюст был удивлен и обижен.

– Выдвинуты даже кандидатуры Буше и Дюбуа. Это был еще больший удар. Огюст побледнел.

– Буше признался, что предложение очень соблазнительное. Дюбуа отказался наотрез.

Огюст снова обрел голос.

– Еще бы. Дюбуа до сих пор работает у меня.

– Но остановит ли это Далу? Памятник Бальзаку– лакомый кусок.

– Значит, если они выиграют дело, заказ передадут другому?

– В том случае, если они начнут дело. – Малларме повеселел. – Они снова голосовали в комитете. Несмотря на протесты Пизне, решили, благодаря усилиям Шоле, воздержаться от предъявления иска до следующего Салона, но не дольше.

– Следующего Салона! Значит, меньше чем через год.

– Немногим больше полугода, если он состоится, как обычно, весной.

Огюст чувствовал озабоченность в тоне Малларме, но не знал, что ответить. Еще несколько дней назад, в критический момент, когда ему грозили судом, лишние полгода показались бы ему спасением, но теперь, когда угроза отпала, он снова колебался.

– Огюст, вас спасло общественное мнение, и это – последняя отсрочка. Если вы ею не воспользуетесь, пеняйте на себя.

– Я это понимаю, – сказал он. Точные сроки – это кошмар, никогда больше не свяжет он себя подобным образом, но «Бальзака» надо кончить, и он был благодарен Малларме за поддержку. – Передайте им, что я покажу в Салоне законченного «Бальзака».

– В следующем Салоне?

– Стефан, неужели и вы будете подгонять меня?

– Эта обязанность отнюдь не из приятных. Но мне приходится думать и об их интересах.

– Значит, полгода?

– Письменного подтверждения не будет. Если вы дадите мне слово, что в 1889 году «Бальзак» будет готов, они воздержатся от иска и заберут ультиматум.

– Чтобы иметь время на размышление, подходит ли памятник? И если нет, впереди будет еще целый год, чтобы заказать другой?

Малларме пожал плечами.

– Возможно. Но у вас нет иного выбора.

– Что их так раззадорило?

– Не знаю наверняка, но ходят слухи, будто члены Общества возмущены вашей покупкой дома в Медоне. Считают, что вы истратили их деньги. А раз вы можете делать такие приобретения, значит, в состоянии вернуть аванс.

– Идиоты!

– Вы же всегда просите говорить вам правду.

– Да. Они получат памятник. Хорошо, Стефан, можете сказать, что я дал слово. Я выставлю «Бальзака» в Салоне 1898 года.

Давая это обещание, Огюст принимал окончательное решение. И внезапно покой снизошел на него.

 

2

Общество временно забрало иск, с условием, что Роден выставит «Бальзака» в следующем Салоне, но мир установился ненадолго. Прошел месяц, и Огюст был так же далек от завершения памятника, как и раньше. И хотя он жаждал его закончить, разгоревшийся спор плохо повлиял на него – все валилось из рук.

Этот год, 1897-й, был, пожалуй, самым трудным в его жизни.

Огюст решил навестить Лекока, но узнал от Бурделя, что Лекок умер. Он был вне себя от гнева. Поносил Бурделя и всех в мастерской, даже Камиллу, за то, что ему не сказали, он бы хоть на похороны сходил отдать учителю последний долг. Камилла объяснила, что Лекок умер как раз в разгар борьбы за «Бальзака» в прессе, и никто в мастерской не осмелился бы обратиться к мэтру. Огюст глубоко опечалился. Несколько лет назад, на Самоа, скончался Стивенсон, теперь Лекок; Хэнли тяжело болен, свалился и Малларме. «Кто же следующий?» – задумался Огюст. Лекока похоронили на кладбище Пер-Лашез, где был похоронен Бальзак. В следующую субботу, после того как Огюст узнал о смерти учителя, – его не утешала и мысль о том, что Лекок дожил до девяноста пяти лет, – он настоял, чтобы Камилла пошла с ним на кладбище, расположенное на холме над авеню Республики. Для Камиллы это было тяжкой обязанностью: она не любила кладбищ еще больше, чем Огюст; ей было безразлично, что там похоронены Шопен, Жорж Санд, Мольер и Бальзак.

Но Огюст назвал это трусостью, и она покорно поплелась за ним, ворча и жалуясь, что у нее устали ноги, и поминутно отставая. «Какое огромное кладбище», – говорила она, но Огюст ушел вперед и не слышал; казалось, он искал могилу Бальзака, а не учителя. Камилла тащилась за Огюстом по крутой дороге, солнце почти не проникало сюда, сквозь густые кроны деревьев, и кладбище казалось ей ужасным. На небе собирались тучи, гремели дальние раскаты грома, и Камилла сжалась при мысли, что гроза застанет ее здесь. Хотелось укрыться, но нигде не видно было никакого убежища, только ряды бесконечных склепов и огромные деревья. Но гроза прошла стороной, так и не разразившись. У Камиллы отлегло от сердца. Солнце заиграло на мраморных плитах. Огюст разыскал могилу Бальзака.

– Это преступление, – сказал Огюст. – Бальзаку отвели всего шесть футов земли, и памятник маленький, безобразный, а Наполеон похоронен вон с какой пышностью.

– Бальзак не столь знаменит, – сказала Камилла.

– Но Бальзак – это Франция, а не просто император.

– Большинство так не считает.

– Ты только взгляни на этот бюст! Это же недопустимо, пошлятина, идиотство! Просто смешно!

 

3

После паломничества на кладбище Огюст с новыми силами принялся за «Бальзака». Он уговорил Шоле одолжить ему дагерротип Бальзака, который висел в конторе Общества. Шоле согласился весьма неохотно – он удивлялся, зачем ему это.

– Я не буду его копировать или вообще как-то использовать, – сказал Огюст. – Не собираюсь я делать «Бальзака» под этого надменного байронического красавца в рубашке с отложным воротничком и мягким галстуком, мне просто нравится его шея: крепкая и мускулистая.

Огюст очень обрадовался, когда ему удалось разыскать престарелого портного, который в свое время шил Бальзаку брюки, жилеты и подгонял доминиканскую рясу.

Жан Гере был очень стар. Прошло почти пятьдесят лет с тех пор, как он обшивал писателя, но портной и по сей день еще с гордостью вспоминал, как хорошо сидели сработанные им костюмы на нескладной фигуре Бальзака – фигуре до того необычной, что ему приходилось точно следовать мерке, чтобы не ошибиться, – а писатель так и не заплатил ему долгов.

Огюст тщательно переписал мерки Бальзака: объем талии, бедер, длину ног, ширину плеч, объем груди и размер воротничка с точностью до дюйма. Хотя все это было ему известно, его вновь поразила непропорциональность тела Бальзака, контраст между крепкой, прекрасно развитой грудной клеткой, плечами и шеей и короткими кривыми ногами. И хотя Бальзак казался крупным мужчиной, он был всего пяти с половиной футов ростом. Огюст подумал, что облачить эту нелепую фигуру в обычный пиджак и брюки – все равно что вылепить писателя обнаженным, ибо ни в том, ни в другом случае не передашь основное в облике писателя – его огромную жизненную силу. Это и побудило Огюста взять точные мерки доминиканской рясы. Затем, тепло поблагодарив старика и щедро заплатив, он поспешно покинул старый дом ушедшего на покой портного. В голове уже зрел новый замысел.

И снова начались поиски модели, но на этот раз Камилла отправилась в тот округ Парижа, где селились обычно жители провинции Турень, откуда Бальзак был родом. Ей нужен был не вельможа, – она внимательно приглядывалась к простым людям на улице и в лавочках и нашла наконец крестьянина из Турени подходящего сложения и чертами лица напоминавшего Бальзака.

Человек недюжинной силы, Пьер Ралль, приехав в Париж, стал мясником. Вначале он принял Камиллу и Огюста, который подоспел немедля, как только та сообщила о своей находке, за сумасшедших – так горячо они уговаривали его позировать. Однако, узнав о плате, пять франков в час, Пьер, хотя и не переставал считать скульптора сумасшедшим – да и Камилла поразилась: цена была неимоверно высокой, и это могло разорить Огюста при его медлительности в работе, – вытер свои здоровенные лапищи – он разделывал лошадиную тушу– и в знак согласия пожал Огюсту руку.

Огюст оценил пожатие мясника, мужественное и сильное. Мысль, что эти руки будут служить ему моделью для бальзаковских, доставила ему огромное удовольствие. Но, поставив мясника на помост высотой в десять футов, как было условлено в договоре, он содрогнулся: несмотря на массивные плечи, могучую грудь и шею, на высоком постаменте Пьер выглядел карликом.

Камилла, заметив колебание Огюста, перестала готовить глину; она была и без того огорчена. Маленький Огюст постоянно где-то пропадал и не позаботился заказать нужное количество глины.

– Пьедестал высок? – спросила она.

– Да. Непомерно. Как это тяжело! Неужели опять нужно искать! – Он стоял согнувшись, словно под непосильным бременем.

А потом, когда Пьер беспокойно задвигался и сказал: «До чего же высоко, мосье, того и гляди, упадешь», лицо Огюста прояснилось, он вдруг понял, что надо делать. Приказав Пьеру не сходить с пьедестала, сесть, если неудобно стоять, он вручил ему двадцать франков, хотя Пьер позировал всего несколько минут, и добавил: «Вернусь – получишь еще». Огюст поспешил на площадь Пале-Рояль, где предполагалось установить памятник. Туда было рукой подать, и он ни слова не сказал Камилле, не сомневаясь, что она последует за ним. Она так и сделала, недовольно ворча, не в силах противиться этой неукротимой воле.

Первый внимательный осмотр площади Пале-Рояль убедил в том, что опасения его не напрасны. Пьедестал, который предлагало Общество, был слишком высок. Статуя Бальзака потерялась бы на таком пьедестале на фоне огромных, массивных зданий, окружающих площадь, тогда как статуя должна была доминировать надо всем. Теперь Огюст не спешил, нужно было принять самое важное решение. Пале-Рояль, к которому статуя будет стоять спиной, Лувр, на который она должна смотреть, и театр «Комеди Франсэз», расположенный сбоку, все эти здания – гордость Парижа. Это опасно. Бальзак будет окружен историческими памятниками, и, чтобы привлечь к нему внимание, необходимо найти какое-то иное решение. Огюст медленно обошел несколько раз площадь, пока решение не созрело окончательно. Камилла молча следовала за ним.

В мастерскую они вернулись только к вечеру. Пьер все еще ждал. За пять франков в час мясник готов был ждать хоть целую вечность.

Он повел Пьера к лучшему портному, какого знал в Париже, и заказал ему брюки, жилет и доминиканскую рясу, точно такие же и тех же размеров, какие носил Бальзак. Портной был одним из самых дорогих в Париже, но Огюст не захотел и слушать увещеваний Камиллы. Ему нужен самый лучший портной. Огюст стал таким же расточительным, как сам Бальзак, подумала Камилла, все должно быть сшито по моде времен Луи-Филиппа, как это любил Бальзак. Никто не носил такой одежды уже много лет, и повторить эту моду стоило больших денег. Он приказал Пьеру прийти завтра и заплатил за день вперед, хотя тот позировал всего полдня. Камилла напомнила Огюсту, что костюм будет готов только через месяц и платить мяснику за это время – пустая трата денег, но Огюст ответил:

– Я его займу. Пусть ни на что другое не отвлекается.

Пока ждали портного, Огюст работал над фигурой обнаженного Пьера. Любая помеха выводила его из себя, поэтому все связанное с работой над «Бальзаком» он перевел в мастерскую на улице Данте. А затем, сочтя, что она тесна, снял еще одну на Университетской, уже третью на этой улице и шестую в Париже. Он был доволен. Здесь ближе к площади Пале-Рояль и можно рассчитывать на полное уединение.

Но Камилла пришла в бешенство, когда он запретил ей приходить в новую мастерскую. Он не хотел, чтобы она находилась в «мастерской Бальзака», во время работы над этой обнаженной моделью, – им вдруг овладела застенчивость, но он объяснил иначе: ему нужно полное уединение. И добавил, чтобы успокоить ее:

– Ты можешь заботиться о материале. – Маленький Огюст совсем отбился от рук, и Огюст нуждался в надежном помощнике.

 

4

Прошло несколько дней, а настроение Камиллы не улучшалось; в новую мастерскую не завезли материала, и Огюст решил проявить строгость. Он не знал, произошла ли задержка по вине Камиллы или по вине маленького Огюста, но рассердился на нее: могла бы и позаботиться.

Огюст отправился в главную мастерскую, но не застал ее там. Его это встревожило – ей велено было работать над одной из ее собственных скульптур, пока он не позовет. Придя в мастерскую на площадь Италии, он облегченно вздохнул: она была там – на какое-то мгновение ему показалось, что Камилла его покинула. Вид ее не понравился Огюсту. Почему она так печальна, когда у него такой творческий подъем? Он объявил:

– Я решил закончить «Поцелуй». Ты снова будешь моделью.

Но, вопреки его ожиданиям, Камилла нахмурилась и сказала:

– Надо продолжать «Бальзака», сейчас это главное.

– Как и «Поцелуй». Я решил сделать окончательный вариант.

– А как быть с мужской фигурой?

– Я лепил ее по памяти. – Он не сказал, что вылепил любовника таким, каким хотел бы быть сам: стройным, высоким, гибким, широкоплечим, с узкой талией и длинными ногами. Он всегда сожалел, что у него ноги короткие, хотя и не такие, как у Бальзака, но все равно до воображаемого идеала далеко.

Но на этом дело не кончилось. Она спросила:

– А как же с Пьером? Будет ждать?

– Конечно. Где ему еще столько заработать? Кроме того, Огюст хотел приостановить работу над «Бальзаком», пока замысел созреет окончательно, и отдохнуть, завершая «Поцелуй», что было куда проще. Он твердо сказал:

– Начнем завтра с утра, в этой мастерской, в нашей мастерской.

 

5

Пока костюм не был окончательно готов, он продолжал платить Пьеру и лепил Камиллу для «Поцелуя». Он заставлял ее прохаживаться, сидеть и принимать различные позы, изучая игру света и теней на ее прелестном теле. У него было много пробных вариантов, иные еще с тех времен, когда он только полюбил Камиллу, но лишь теперь эта группа удовлетворяла его.

Вначале он закончил фигуру мужчины – тот сидит на скале, изгиб которой подчеркивал пластичность объятий любовников. Затем стал лепить Камиллу с нежностью влюбленного. Его сильные искусные пальцы прикасались к ее телу, и он снова почувствовал себя молодым. Он говорил ей:

– Человеческое тело – это средоточие всех чувств.

Она иного мнения, и пускай, но сейчас он должен заставить ее думать так же. Лица ее будет почти не видно; ее прекрасное тело должно передать всю гамму чувств, говорить само за себя.

Однажды он в отчаянии прекратил работу. Скульптура не передавала его замысла. Огюст придирчивым взглядом посмотрел на Камиллу и вдруг понял: он лепит ее теперешнюю, а не такую, какой она была раньше. Ей уже тридцать четыре, фигура стала тяжелее, хотя тело по-прежнему оставалось стройным и гибким, – для него оно всегда было идеалом. «Но оно уже не так совершенно, как раньше», – с досадой подумал он.

Отныне Камилле пришлось ограничить себя в еде. Она протестовала, сопротивлялась, сама мысль об этом повергла ее в панику, напоминая, сколько лет прошло с тех пор, как они встретились. Но его настойчивость подчинила ее. Он говорил: «Я не могу без тебя, дорогая», и доказывал это, со всей страстью обнимая ее и с не меньшей страстью лепя, и она не могла не уступить. Он ел, спал и работал в их мастерской, а в главную заходил только присмотреть за помощниками и уплатить Пьеру. Вернувшись к «Поцелую», Огюст ни разу не съездил в Медон, и Камилла лелеяла мысль, что наконец-то он решил расстаться с Розой.

Он не говорил Камилле, что до него доходят слухи, как горько сетует Роза – так долго он еще никогда не отсутствовал, – и что у Розы среди его учеников в главной мастерской есть шпионы, которым она платит. Это не имеет значения, уверял он себя. Главное сейчас – закончить «Поцелуй» и «Бальзака». Роза должна следовать советам, что он ей дал, когда перевез в Медон:

– Дорогая, тебе нечего скучать, когда я в Париже. Тут солнце, свежий воздух, никаких сквозняков и сырости, и спаться будет лучше, тебя ведь всегда тянет на природу.

Огюст уверял себя, что достаточно заботится о Розе, но по мере того как Камилла худела и становилась похожей на ту девушку, которую он встретил много лет назад, он все больше пугался.

Ведь Камилла всего на год старше маленького Огюста! От этой мысли было одно спасение: работа, работа, работа, и Огюст лихорадочно погружался в нее.

Шел ли дождь или светило солнце, завывал ли ветер или стоял тихий погожий день – в эти недели он не замечал ничего, тяжко трудясь с утра до ночи.

Камилла жаловалась, что он никогда не кончит – сегодня что-то меняет, завтра возвращается к прежнему. И Огюст отвечал:

– Выражение твоего лица тоже все время меняется.

– Выражение лица? Ты же лепишь мою грудь!

– Верно. Но и она меняется каждую минуту. – И, не обращая внимания на ее раздражение, он перевязал грудь лентой и воскликнул: «Какой прелестный изгиб!»

– Ты бы придрался и к самой Венере, – сказала она.

– Несомненно, но теперь я леплю тебя.

Огюст охватил ладонями ее груди, чтобы почувствовать их линии, и стал поспешно переводить живую теплоту тела в глину. Затем ощупывал мускулы ног, изгиб шеи. Она пошевельнулась, не в силах сдержать охватившее ее желание, а он рассердился. И пока она удивлялась силе его воли, он прикрыл куском материи ее груди и сказал:

– Я не хочу отвлекаться.

На следующий день, желая убедиться, правильно ли он передает контуры спины, он заставил ее лечь на холодный пол. «Иначе поза будет неестественной», – объяснил он. Зажал ее тело между колен, пригнул голову к полу и так лепил спину, ощупывая большим пальцем, и затем этим же пальцем, который еще хранил тепло ее тела, передавал его изгибы в глине.

– Ты никогда не кончишь, – взмолилась она.

Он резко ответил: «Нет, кончу, если будешь мне помогать».

К изумлению Камиллы, Огюст действительно скоро закончил. Еще несколько дней он трудился над руками любовников, ворча про себя:

– Ты слишком напряжена, словно стыдишься. Подожди, еще придет время горевать, когда увянут груди и опадут ягодицы. – И вдруг бросил работу и сердито заметил: – Глина как тесто. Жаль.

– Чего жаль? – Ей разрешено было сидеть – уже облегчение.

– Что глина такой материал. Не стоит затраченного на нее труда.

– Тогда, может, попробовать другой материал?

– Я и собираюсь. Я всегда хотел сделать тебя в мраморе. Для женщины лучше мрамор, для мужчин – бронза. – Он рассматривал пару, целующуюся со страстью и нежностью, и сказал: – Подойди сюда!

Она подошла к нему, ее тело было таким же стройным, как в молодости.

– Да, Огюст?

– Хочу знать твое мнение.

– Тебе действительно интересно?

– Конечно, – нетерпеливо сказал он. – Ты же скульптор. И притом хороший. У кого же мне спрашивать совета?

Вид скульптурной группы доставлял ей почти физическое наслаждение, но грубоватый тон Огюста раздражал, и она промолчала.

– Ну? – На лице его мелькнуло сомнение. – Обе фигуры совсем неплохи, верно? Во всяком случае, совсем как живые.

– Да, – насмешливо подтвердила она. – Совсем как живые, в том-то и ужас.

Он понял, что она дразнит его.

– Да, наверное, они будут иметь скандальный успех. Какое сегодня число?

– Не все ли равно? На «Бальзака» осталось меньше полугода.

– Успею, – уверенно сказал Огюст и вновь устремил взгляд на группу.

– Девушка слишком откинулась назад. – И когда Камилла нахмурилась, словно он критиковал ее самое, добавил: – Но ведь это любовь. Ты права, дорогая, в мраморе они будут великолепны.

В этот вечер чувство радости и благодарности друг другу за совместный труд переполняло их. Ночью Огюст никак не мог заснуть, Камилла уже давно спала сном праведницы, а он все бодрствовал. «Поцелуй» – это удача, истинное выражение их любви, но «Бальзак» должен быть значительней. А ему уже скоро пятьдесят семь, он уже старше Бальзака на шесть лет, и этот творческий подъем не может длиться вечно. Но сегодня Огюст чувствовал себя вдвое моложе.

 

6

Огюст вернулся к «Бальзаку» и снова стал недоступен для всех. Когда Шоле пришел в мастерскую со словами: «Мой дорогой мэтр, уж мне-то, вашему другу, вы могли бы показать „Бальзака“, – Огюст ответил:

– Нет, вы ничего не поймете. Пока работа не закончена, ее не должен видеть никто. – И захлопнул дверь, не дав Шоле начать пререкания.

Под дверь мастерской подсовывали газеты с недоброжелательными статьями о нем, со злобными выпадами, жирно отчеркнутыми: «Мосье Роден лепит труп… он никогда не кончит, потому что боится кончить… и ничего не получит, ни единого су».

Огюст рвал эти газеты, а потом и вовсе перестал обращать внимание, но газеты все продолжали появляться под дверью.

Дни напряженной работы текли незаметной чередой. Пьер слушался беспрекословно. Огюст поместил его на пьедестал в фут высотой, хотя знал, что высота пьедестала еще будет меняться. Сначала он решил, что высота пьедестала будет соответствовать высоте фигуры, теперь же, делая наброски памятника, понял бесповоротно, что одна только фигура должна быть десяти футов.

Огюст сделал много набросков и глиняных эскизов. Расходы возросли вдвое, затем втрое. Он прервал работу только затем, чтобы вновь взглянуть на Нику Самофракийскую в Лувре, и был потрясен устремленным вперед телом, силой и энергичностью движения. Он смотрел на скалы, на деревья, и Бальзак представлялся ему гигантским дубом на холме, вознесшимся над всем окружающим, только дуб этот слегка отклонился назад, словно отвергая свое господство. «Бальзак» рос. Стал высоким, с мощной грудью и тяжелыми чертами лица, буйной шевелюрой и глубоко сидящими глазами. Живот по-прежнему толст, ноги короткие и коренастые, но это больше не беспокоило Огюста: массивная голова Бальзака заключала огромную внутреннюю силу и ум.

Приближалось открытие Салона. Сторонники Родена начали проявлять такое же нетерпение, как и члены Общества.

– Почему он тянет? – спрашивали они.

Но Роден отмалчивался. Никто не знал, в какой стадии работа над памятником, – к себе он никого не пускал.

И вот за несколько недель до открытия Салона 1898 года Огюст попросил Камиллу посмотреть на результат его трудов. Ее поразили силы и строгость замысла, простота и законченность линий; несмотря на то, что фигура была обнаженной, в ней не было элемента чувственности, свойственной всем его скульптурам. А голова была просто великолепна.

Она спросила:

– Ты оденешь его?

– Да, – коротко ответил он. Выражение ее лица сказало ему обо всем. – Спасибо. – Больше он ни о чем не спрашивал.

И прежде чем Камилла успела рассердиться, попросил ее прийти через неделю посмотреть на одетого «Бальзака». Камилла удивилась, что он назначил точную дату.

Через неделю «Бальзак» действительно был одет. Брюки и жилет ей понравились, но чего-то не хватало. «Бальзак» словно утратил силу и внушительность.

– Очень достоверно, – неуверенно сказала Камилла.

– Скажи мне правду. – Ему не нравилось ее смущение.

– Ты не обидишься, Огюст?

– Возможно. Но мне будет еще больнее, если все окажется неудачей.

– Этого не случится. Мне нравится моделировка…

– Нравится? – Он прервал ее на полуслове. – Не нужно извинений. Ни к чему. Все дело в одежде, в ней он выглядит так, словно объелся.

– Но он ведь был гурманом?

– По свидетельству некоторых, даже обжорой! Но Бальзак был жаден не только к еде, он так же жадно изучал и окружающую его жизнь, и ничто не было помехой его вдохновению.

– А что с доминиканской рясой? Ты же говорил, что хочешь воспользоваться ею?

– Да, но… – Он колебался.

– Она не ляжет поверх жилета?

– Да.

– А почему бы тогда не убрать жилет? Он удивленно посмотрел на нее.

– Неужели ты думаешь, что Бальзак носил жилет, когда работал в доминиканской рясе или когда бегал от кредиторов? – спросила она.

Огюст хотел было возразить, но не мог удержаться от смеха – Камилла права.

– Труднее всего бывает найти простейшее решение, – признался он.

На следующее утро Огюст попросил Камиллу облачить Пьера в доминиканскую рясу поверх брюк и рубашки, а жилет не надевать.

– В одежде ты разбираешься лучше меня. Ты ведь женщина.

И пока она пригоняла на Пьере ниспадающую мягкими складками доминиканскую рясу, которая закрывала его от шеи до пят, Огюст разрушал статую, решив лепить ее без жилета. Камилла запротестовала– ведь он проделал такую огромную работу, а теперь ее уничтожает, – но Огюст ответил:

– Моя работа-это айсберг: семь восьмых того, что я делаю, скрыто от глаз.

Пьер, закутанный в роскошную доминиканскую рясу, в которой ему было так тепло, стоял выпрямившись, преисполненный чувства собственного достоинства. Огюст сказал:

– Я доволен. Ряса создает впечатление целостности.

– Мне и самой нравится ряса, жаль только, что она скрывает тело, – сказала Камилла.

– И по-новому раскроет его облик! – воскликнул Огюст. – Кто бы мог подумать, что она сделает фигуру устремленной ввысь!

 

7

Завершение работы над «Бальзаком» было для Огюста наслаждением. Бесформенная масса под его ловкими и уверенными руками оживала, появлялись ноги, бедра, торс завершался большой головой с пышной шевелюрой. Голова вобрала в себя все мастерство скульптора. Величием и горделивостью она напоминала львиную. Руки Огюста легко и проворно лепили статую и легкими движениями искусно ткали рясу, пока она не составила с фигурой единого целого. Это «одевание» фигуры доставляло ему почти чувственное удовольствие. Смена движений, смена ритмов. Каждая складка – новый каскад движений и достижение новой высоты. Ни малейшая деталь не ускользала от его проворных рук. Он вдохнул в «Бальзака» жизнь. Тело, которое многие подвергали осмеянию, сейчас, облаченное в рясу, производило величественное впечатление.

Настали последние дни работы над руками Бальзака. В них должны были выразиться вся жизненная сила, все мужество и трудолюбие писателя. День проходил за днем; Огюст вылепил сотни рук, пока наконец нашел решение. Чтобы достичь предельной выразительности, он сложил руки Бальзака на животе: Бальзак придерживал рясу. «Это сильные руки, – с гордостью думал Огюст, – сам Бальзак с его уважением к силе оценил бы их по достоинству». Огюст потратил на них больше времени, чем на все остальные детали.

Он сделал окончательную фигуру размером в два человеческих роста. Поместил «Бальзака» на пьедестал высотой в пять футов и отлил его в белом как снег гипсе. Теперь Огюст был готов показать свою работу.

Он позвал Камиллу, Бурделя и Дюбуа – Майоль больше не работал у него в мастерской – и ждал их суда. Они остановились как вкопанные. Сама по себе огромная статуя в десять футов высотой на пятифутовом пьедестале потрясала мощью, не говоря уже о том драматическом эффекте, который производили одеяние и гордо поднятая голова. И хотя фигура была очень тяжелой, белый гипс создавал впечатление необычайной легкости.

Огюст спросил:

– Какие недостатки? Прошу вас, ваше мнение. Камилла прошептала:

– Это великолепно. – На глазах у нее были слезы радости. Наконец-то после стольких лет он отыскал решение.

Дюбуа был рад, что работа наконец завершена. Теперь мэтр сможет вернуться к выгодным заказам и позволит ему больше уделять внимания своим вещам. «Это выдающееся произведение», – думал Дюбуа, но, вспомнив, что ведь и он мог получить этот заказ, в нерешительности хранил молчание.

– Ну а вы, Дюбуа, ничего не скажете? – спросил Огюст.

– Общество как будто требовало пьедестал высотой в десять футов? – проговорил Дюбуа.

– Это была ошибка. А что вы скажете о самой статуе?

– В ней невероятная сила, – ответил Дюбуа. – Но ее могут не понять.

Бурдель молчал. Бурдель смотрел не на голову, как все остальные, он уставился на руки – плод долгой, напряженной работы.

Огюст, заволновавшись, спросил:

– Вам они не нравятся?

Бурдель был его лучшим учеником и сам уже выдающимся скульптором.

– Нет, они мне нравятся, – сказал Бурдель, – но…

– Я допустил ошибку? – допытывался Огюст. Он знал, что Бурдель будет с ним честен.

– Нет, нет, – сказал Бурдель, в то время как мэтр взял резец. – Голова приковывает внимание, ряса создает свою особую гармонию, руки прекрасны, полны сил, но…

– Они слишком сильны, – сказал Огюст. Бурдель задумался, потом медленно кивнул.

– Пожалуй.

Огюст обошел вокруг статую и снова внимательно посмотрел на нее анфас и в профиль. «Бурдель прав, – печально подумал он, – руки доминируют надо всей фигурой, и тут может быть только один выход». Он резким ударом отсек обе кисти.

Камилла содрогнулась – в мгновение погублены недели напряженного труда. Дюбуа это тоже ошеломило. Кисти были сделаны мастерски.

Огюст спросил Бурделя:

– Теперь фигура закончена, мосье?

– Закончена, – ответил Бурдель.

– Хорошо, – сказал Огюст. – Будем готовить ее к Салону. Как я обещал.

 

Глава XL

 

1

Бальзаковский салон сделался самым модным зрелищем. Казалось, все в Париже стали знатоками искусства, и борьба за билеты на открытие выставки приобрела чудовищные размеры. В Салоне были выставлены и другие волнующие публику произведения – Бенара, Каррьера и Шаванна, вместе с Огюстом они были организаторами Салона. За несколько минут до открытия выставки 26 апреля 1898 года несколько тысяч зрителей – многие без приглашений – заполнили павильон на Марсовом поле и тесным кольцом окружили «Бальзака», «Поцелуй» и самого Родена.

Огюст стоял молча, неподвижно, как скала, с холодным и бесстрастным видом, между двух своих работ. И хотя сердце его целиком принадлежало «Бальзаку» и все внутри кипело, он, казалось, был одинаково равнодушен к обоим произведениям. Глядя на них, он думал: «Поцелуй» – привлекательная и эффектная салонная скульптура, но «Бальзак» – вершина его творчества.

Ожидая столкновения, толпа сомкнулась вокруг Родена и других художников. Каррьер стал рядом с другом, чтобы оказать ему поддержку.

Огюст видел в толпе Дега, Моне, Хэнли и многих других, но в такой давке не мог двинуться с места. Толпа, напирающая на него, духота, жадное любопытство зрителей так раздражали, что он застонал, словно от боли. Все смотрели не на скульптуры, а на него самого, словно на какое-то чудище.

Затем взоры публики устремились на Пизне, Шоле и Золя, которые разглядывали «Бальзака».

Золя отрывисто сказал:

– Шоле, помните, восемь лет назад, выступая в защиту памятника Бальзаку, я сказал, что готов отдать за него тысячу франков. Вот они. – Золя протянул Шоле деньги.

Шоле заметил:

– Я больше не занимаю официального поста, Эмиль, я…

– Примите их неофициально. Я уверен, вы сумеете передать их по назначению.

Шоле растерялся. Он представлял себе «Бальзака» совсем другим. «Бальзак» Родена был подобен столбу из белого гипса, ему больше нравился «Поцелуй», в нем столько лиризма и жизненности. И притом Золя сейчас самому приходилось туго из-за участия в деле Дрейфуса. Но Шоле так яростно защищал Родена, отступать теперь значило бы признать свое поражение.

– Отвратительно! – вдруг заявил Пизне.

– Я не берусь критиковать ваши литературные произведения, – заметил Огюст.

Пизне возопил:

– Мои произведения хотя бы закончены!

– «Бальзак» – великое произведение, присмотритесь к нему повнимательнее, Пизне, – сказал Каррьер.

– Помолчите, Каррьер, вас не спрашивают, – огрызнулся Пизне.

– Меня тоже никто не спрашивает, – вмешался Золя. – Но Каррьер прав, Пизне, вы должны приглядеться к статуе.

– Рассматривать эту снежную бабу? Этого гипсового тюленя? Эту бесформенную груду? – с презрением говорил Пизне. – Мы не заказывали его в гипсе, белым, и не просили облачать в мешок. И к тому же устанавливать его на низкий пьедестал.

Огюст сказал:

– В гипсе он потому, что вы не дали денег на отливку в бронзе.

– Слава богу! – вскричал Пизне. – Иначе выбросили бы деньги на ветер!

– Вы не имеете права говорить за всех членов Общества, – заметил Шоле.

– Я говорю от лица большинства, – сказал Пизне.

– Это мы еще посмотрим, – ответил Шоле.

– Вот именно, посмотрим, – насмешливо передразнил Пизне. – Если раньше кое у кого еще были сомнения, то теперь, увидев эту снежную бабу, они перестанут сомневаться. – Заметив, что толпа его внимательно слушает, Пизне разошелся вовсю: – Да разве это скульптура? Чудовище! Если смотреть спереди – снежная баба, сбоку – тюлень, а сзади вообще невесть что. А эти толстые губы, жирные щеки, копна волос, да и вся голова в целом, – грубое искажение облика великого писателя! У него даже рук нет! Как же он писал свои книги? Видимо, пальцами ног, единственной частью тела, которую нам дозволено видеть?

– Я не хотел, чтобы Бальзак выглядел как герой-любовник или опереточный тенор, – ответил Огюст. – Я хотел изобразить человека глубокой мысли, исследователя жизни.

Однако последняя издевка Пизне вызвала смех зрителей, и ободренный Пизне снова бросился в атаку, пропустив мимо ушей замечание Огюста.

– Я не вижу в этой фигуре ничего человеческого. Встреть я такого человека на улице, я бы в ужасе бежал от него прочь. Не удивительно, что он вызывает отвращение. Это оскорбление человеческого достоинства. Фигура сделана ремесленником, который презирает все человечество. – В толпе зрителей раздались свист и шиканье, и Пизне, близкий к истерике, объявил: – Когда газеты перестанут об этом писать, о памятнике никто и не вспомнит. На «Поцелуй» хотя бы смотреть приятно, но произведением искусства тоже не назовешь. – И Пизне с самодовольной улыбкой гордо пошел прочь; кучка сторонников последовала за ним.

Шоле хотел утешить Огюста, но это только усугубило мрачное настроение скульптора. Золя сказал, что у Огюста найдется много сторонников, и Каррьер поддержал его, но в следующее мгновение они уже обсуждали дело Альфреда Дрейфуса.

Огюст прервал их:

– Все только и говорят о Дрейфусе. Разве это такой уж важный вопрос?

Золя помрачнел, но спокойно ответил:

– Говорят также и об Огюсте Родене и его «Бальзаке».

– Лучше бы этого не делали, – сказал Огюст.

– Я, пожалуй, тоже, предпочел бы не ввязываться в дело Альфреда Дрейфуса, – сказал Золя; теперь он выглядел усталым и постаревшим. – Но вот ввязался.

– Это разные вещи, – запальчиво сказал Огюст. – Дрейфуса сочли виновным, а я… я не сделал ничего предосудительного.

– Дрейфус тоже невиновен, – сказал Золя, – каково бы ни было решение суда. Роден, вы подписали петицию в защиту Дрейфуса, которую мы распространяем?

Но прежде чем Огюст успел ответить, все при виде приближающегося Дега отошли прочь, явно предпочитая не встречаться с ним. Господи, подумал Огюст, ни к чему ему это дело Дрейфуса, хватит с него хлопот с «Бальзаком», но он все-таки успел ухватить за локоть Каррьера.

– Не уходи, Эжен. Прошу тебя, – попросил Огюст.

Каррьер сказал:

– Я бы с удовольствием остался, но Дега считает каждого, кто за Дрейфуса, предателем. Из-за этого он больше не разговаривает с Моне, он всегда недолюбливал и Золя, да и меня. Ты ведь знаешь, он терпеть не может мои картины.

– И мои скульптуры тоже.

– Он уважает твое трудолюбие.

– По правде говоря, Золя тоже интересует только это. «Бальзак» как произведение искусства ему безразличен. Просто для него это еще одно «дело», за которое следует бороться. Такое же, как дело Дрейфуса.

– Ты считаешь, что именно поэтому он и ввязался в столь печальную историю?

– Конечно, – уверенно сказал Огюст.

– Несмотря на то, что Золя за его памфлет «Я обвиняю», возможно и справедливый, обвинили в клевете и приговорили к тюремному заключению на год, оштрафовав на три тысячи франков? И хотя сейчас он вышел из тюрьмы – подал апелляцию, но, по всей вероятности, дело не выйдет, если учесть положение в стране. Даже приход сюда для него опасен. – И, заметив удивленное лицо Огюста, Каррьер воскликнул: – Ты разве не знаешь?

– Я знаю, что его признали виновным и он подал апелляцию. Но я был так занят своей работой, что совершенно не в курсе событий.

– Дело гораздо серьезнее, Огюст. Золя не раз грозили убить за то, что он поставил под сомнение виновность Дрейфуса. Говорили, что тем самым он ставит под сомнение патриотизм армии и правящей верхушки. Если бы Золя не признали виновным, я уверен, какой-нибудь оголтелый лжепатриот убил бы его. А теперь считают, что он потерпел поражение.

Но массовая истерия продолжается, и любая искра может вызвать пожар. Люди склонны подсмеиваться над Золя, над его излишним самомнением, но нельзя отрицать, что он человек большого мужества. Вот теперь он пришел сюда, чтобы поддержать дело, которое во многих кругах также не пользуется популярностью.

– Я благодарен ему.

– А как насчет Дрейфуса? Ты собираешься его поддерживать?

– Господи, мало у меня своих бед?

– Тебе не удастся остаться в стороне, как ни старайся.

– Он наверняка не виноват, но сколько же битв я могу выдержать? Бог наградил меня талантом. Это и так тяжелая ноша.

Каррьер ничего не ответил и отошел как раз в тот момент, когда подошел Дега.

– Уж не собираешься ли ты поддерживать это дело, Роден? – сказал Дега.

– Какое? – Огюст был смущен. – Дрейфуса. Этого еврея.

– Я как-то не думал об этом. Был очень занят. Дега объявил:

– Дрейфус несомненно виновен. Ведь он еврей. – Писсарро наполовину еврей, а ведь вы с ним друзья, – мягко ответил Огюст.

– Писсарро художник, – отрезал Дега.

– Некоторые из моих учеников и подмастерьев тоже евреи. Многие – весьма достойные люди. Неужели я должен расстаться с ними из-за того, что они евреи?

– Это твое личное дело.

– К счастью, да. Армия против Альфреда Дрейфуса. При поддержке Эдгара Дега. Ты столь раздражен, что это почти убеждает меня в его невиновности.

– Уж не собираешься ли ты остаться нейтральным?

– А разве нельзя? Я скульптор, а не политик.

– Вот увидишь, не удастся.

Огюст смотрел на Дега: к шестидесяти годам тот расплылся и как-то весь сморщился; старик, жалующийся на плохое зрение, на настоящее, которое он презирает, на будущее, которое его возмущает; лишь прошлое он хвалит, теперь, когда оно стало прошлым.

Дега сказал:

– Ты хочешь сказать, что для тебя все одинаковы. Боже праведный, что может быть хуже!

– Это не так. Но ненавидеть человека за то, что он еврей, все равно что быть дубом и презирать березу за то, что береза тоньше. Это противоречит здравому смыслу.

– Беда в том, что у тебя нет религии! Ты даже не протестант.

– Потому что я все еще восхищаюсь Руссо?

– Ты восхищаешься всеми, кто прославляет природу.

– По рождению я католик. И, пожалуй, умру католиком, если эта религия простит мне мои заблуждения.

– Одним словом, ты не хочешь ничем поступиться?

– Разве это не девиз Общества литераторов? Дега, хотя Огюст и раздражал его, не мог удержаться от улыбки. Он сказал:

– Члены Общества в большинстве своем глупцы, но что ты от них хочешь? Все люди искусства, когда пытаются сотрудничать, проявляют худшие стороны своего характера. Они подняли вокруг «Бальзака» такой шум, что о тебе спорят не меньше, чем о Дрейфусе.

– А те, которые были недовольны, что «Гюго» обнажен, теперь жалуются, что «Бальзак» одет.

Дега посмотрел на «Бальзака» и сказал:

– Выглядит весьма безобидно, в духе импрессионистов. И размер больше, чем обычно. Но его вполне можно узнать.

Прежде чем Огюст смог решить, упрек это или одобрение, их разговор был прерван появлением президента республики и его свиты. Президент подошел к Огюсту, и толпа затихла.

Огюст неохотно поклонился президенту. Он считал Феликса Фора политиканом, ложным республиканцем, столь же буржуазным, как самые последние из Бурбонов, римским католиком, который был рожден протестантом и от которого ждали теперь, что он сумеет легко примирить обе стороны, в столь нелегком деле Дрейфуса, разделившем Францию на два лагеря. Фор стоял за справедливость, за Общество литераторов, за Родена, за армию, за сторонников Дрейфуса – за всех, чьи голоса могли ему пригодиться на выборах.

Взгляды публики были устремлены теперь на них, и, когда президент Фор сказал Огюсту, что «Поцелуй» очаровательное произведение, а затем прошел мимо «Бальзака», словно фигуры вовсе не существовало, явно выражая этим свое неодобрение, в толпе разразилась новая буря. Статуя неодолимо влекла к себе всех ненавистников Родена, она сделалась предметом громких насмешек, люди выкрикивали: «Как вам не стыдно!…», «Ее нужно уничтожить!…», «Это вульгарно!…», «Позор для Франции!»

Огюст готов был бежать. Но отступать он не мог – это значило признать свое поражение.

Репортер из «Фигаро» спросил его:

– Как вы себя чувствуете?

– Мне нечего вам сказать.

– Вы ответите своим критикам из Общества? – Пока мне не на что отвечать.

– Что вы скажете нам об этом произведении?

– Я работал над ним десять лет, это не опишешь несколькими словами.

– Почему у него нет рук?

Огюст прервал разговор и подошел к Камилле, которая рассматривала «Поцелуй».

Камилла смотрела на «Поцелуй» в мраморе. С какой любовью изобразил ее Огюст, думала она. Он использовал полировку и обработал мрамор так, что придал ее фигуре очаровательную естественность. От глаз его не ускользнули малейшие изгибы ее тела. Он вылепил, ничего не приукрашивая, ничего не скрывая, без ложной скромности – оба тела сплелись в откровенном, страстном порыве. Как искусно передана поза: страстное любовное объятие приковывает к себе внимание зрителя.

Камилла шепнула Огюсту:

– Это прекрасно. – Она увидела, что он обрадовался ее приходу.

– Мне очень нравится «Поцелуй».

– Да. – Он хотел сказать, что, в общем, и сам доволен «Поцелуем», но в нем нет ничего нового, а «Бальзак» – открытие. Однако не стал разубеждать ее; Камилла была нужна ему, чтобы оградиться от назойливой толпы. Он сказал:

– Я сделал «Поцелуй» для тебя, дорогая.

Вот оно, признание ее прав на него! Теперь Камилла не сомневалась, что он оставит Розу. Ее огорчило, когда он сказал:

– Я соперничаю с делом Дрейфуса.

– Огюст, не стоит в это ввязываться! – А я и не собираюсь.

– Ведь он виновен.

– Не знаю.

– Конечно, виновен. – Она гордилась своими аристократическими убеждениями. – И ты должен держаться в стороне, ты скульптор, а не политик.

– Тебе все еще нравится «Бальзак»?

– Он мне всегда нравился, – с преданностью сказала Камилла. Она докажет ему, что на нее можно положиться в тяжелую минуту. Что бы ни произошло с «Бальзаком», он создал уже себе имя, чтобы теперь подвергаться гонениям.

– Особенно выразительны глаза. – Глаза в его работе были самым уязвимым местом, и он любил, когда их хвалили.

– Ты прав, ни одно достойное произведение не рождается сразу. Благодаря строгой продуманности моделировка кажется надежной и долговечной.

Моне с Хэнли подошли поздравить Огюста; Хэнли сиял.

– Огюст, вы их определенно расшевелили! Ваш «Бальзак» в центре внимания.

 

2

Весь Париж говорил только о памятнике Бальзаку. «Бальзак» вытеснил дело Дрейфуса с первых полос газет, В течение многих лет Огюст равнодушно читал прессу, отражавшую разные политические мнения, считая себя человеком далеким от политики. Сегодня он читал левую «Л'этрансижан», завтра правую «Ляпатри», на следующий день газету центра «Фигаро». Но теперь он не мог оставаться равнодушным. Какую бы газету он ни брал, критика его работы была ядовитой, а то и просто бранной. С отвращением он читал: «Общество заказало памятник Бальзаку, а получило мыльный пузырь». «Карикатура на великого писателя». «Как мы и ожидали, это уродство». «Памятник Бальзаку – скандальное явление, он не обладает моральной ценностью». «Принимая во внимание весь вложенный труд, можно прямо сказать: гора родила мышь». «Бальзак»-это гротеск, бесстыдство. Почему его нужно было так облачить? Просто нелепость! Абсурд! Поистине снежная баба!» Больше всего Огюста взбесили следующие строки: «Бедняга! Зачем ему нужно было напоминать нам этой вульгарной работой о своих прежних неудачах: „Клоде Лоррене“, „Вратах ада“, памятнике Виктору Гюго?»

Огюст не мог спать. Не мог работать. Друзья уверяли, что победа будет за ним, они пришли ему на помощь, выступали со статьями, некоторые печатались в тех газетах, что нападали на Огюста особенно яростно; они хвалили «величие головы Бальзака», «мастерство моделировки», «великолепные ниспадающие складки рясы». Это его немного успокоило, но работать он не мог.

В своем интервью Роден сказал:

– Я не ожидал, что мой «Бальзак» найдет отклик в душе каждого, но у самого Бальзака статуя не вызвала бы возмущения.

Его поносили теперь даже на улицах Парижа, и уличные торговцы процветали, продавая карикатуры на статую: маленькие мешочки с мукой, игрушечных тюленей, стоящих на хвостах, и игрушечных снежных баб с издевательским названием: «Бальзак работы Родена».

Тем временем Общество провело ряд заседаний, на которых шли споры и кипели страсти. Драка была ожесточенной, но победу одержал Пизне, на стороне которого было большинство. Общество проголосовало одиннадцатью голосами против четырех и вынесло решение отвергнуть «Бальзака». Гордые своей беспристрастностью, они передали свою резолюцию Родену и прессе одновременно:

«Члены комитета Общества литераторов выражают сожаление по поводу незаконченной работы, выставленной мосье Роденом в Салоне; они не могут считать эту работу памятником Бальзаку».

Несмотря на все издевательства, Огюст не ожидал ничего подобного. В резолюции, однако, не говорилось, что памятник отвергнут окончательно.

Он посоветовался с Шоле, и тот сказал:

– Решение окончательное, мэтр, какова бы ни была, формулировка. Они считают статую незаконченной, а то, что вы поместили ее на низкий пьедестал вместо высокого, признано нарушением договора.

– Незаконченной? – Огюст был не в силах продолжать.

– Они требуют возврата десяти тысяч франков. Огюст обрел дар речи:

– Значит, они знают, чего требуют.

– Им не нужен ваш «Бальзак». Вы собираетесь продолжать борьбу? – Шоле понравилась эта идея; он еще одолеет Пизне. – Если дойдет до суда, дело получит громкую огласку.

– Как дело Альфреда Дрейфуса?

– У вас будет так же много сторонников. Многие из его сторонников поддержат и вас.

– Не знаю. – Он не жаждал венца мученика; он жаждал только покоя.

– Вы не должны сдаваться.

– Пожалуй, вы правы. – Огюст в нерешительности смотрел на Шоле.

Шоле положил конец колебаниям Огюста, объявив:

– Мы победим. И докажем обывателям, что они не имеют права держать под контролем французское искусство.

Однако Огюсту был нанесен еще один удар; через несколько дней парижский муниципалитет, которому принадлежал решающий голос, объявил, что «Бальзак» – это «уродство», и запретил вообще ставить памятник в Париже, тем более на площади Пале-Рояль.

Огюст услышал эту новость, работая в своей главной мастерской; каждый день сюда приходило все больше людей, чтобы сказать ему, что он должен бороться за «Бальзака». В упрямом молчании он выслушал Шоле, который сообщил решение муниципалитета. Он слишком устал, измучен овладевшим им пугающим бессилием. Если бы придумать средство избавиться от этой изматывающей борьбы! Он хотел одного – работать, а работать не давали.

Шоле говорил о «невероятном оскорблении, нанесенном французскому искусству», когда вошел Кар-рьер с последними новостями. Каррьер сказал:

– Мы составили заявление о несогласии с действиями Общества.

Огюст оборвал его.

– Я не хочу отдавать «Бальзака» Обществу.

– Господи! – воскликнул Шоле; он был поражен, но Каррьер кивнул головой и сказал:

– Мы тоже, Огюст, но мы хотим, чтобы Общество знало, что высказывает только свою точку зрения и ничью больше.

– Эжен, я не в силах больше вести эту борьбу.

– Мы будем ее продолжать. Ты только послушай, кто подписал заявление, осуждающее позицию Общества. – Каррьер с несвойственной ему гордостью прочел: «Золя, Моне, Венсан Д'Энди, Анри Бек, Майоль, Анатоль Франс, Клод Дебюсси, Пьер Луи, Антуан Бурдель, Дюбуа, Тулуз-Лотрек, Мирбо, Жеффруа, Альбер Бенар, Жорж Клемансо, Люсьен Гитри, Ка-тул Мендес, Андре Вертело, Лунье-Пое, Констап Менье, Поль Фор».

Огюст был глубоко тронут, но он только спросил:

– Давно это началось?

– Как только Общество отвергло «Бальзака». И мы предпринимаем дальнейшие шаги.

– Какие?

– Расскажем, когда все будет подготовлено, – сказал Каррьер. – Идем, Шоле, Огюсту надо работать. – И, взяв Шоле под руку, вывел его из мастерской.

Через неделю снова пришел Каррьер и сообщил, что заявление, осуждающее действия Общества, было встречено одобрением, и образован комитет для сбора тридцати тысяч франков на приобретение «Бальзака» и установки его в каком-либо парижском сквере или саду. Когда Огюст выразил сомнение в успехе, Каррьер сказал:

– Мы провели подписку, половина суммы уже собрана. Малларме возглавляет комитет. Мы даже получили деньги от Поля Руа, члена Общества, от Турке, который вел с тобой переговоры по поводу «Врат ада», и от Сислея. Сислей сейчас очень болен, живет в нищете, но дал пять франков. И так все. Даже мадам Карпо подарила нам подлинник Карпо. Деньги, вырученные за него, пойдут в фонд подписки.

Огюста особенно тронули пожертвования Сислея и вдовы Карпо. Он никогда не знал близко Сислея, жизнь Сислея была тяжелой борьбой за существование, а Карпо был одним из его кумиров.

Поэтому когда через месяц многие из тех, кто его защищал, вдруг обвинили его в предательстве, Огюст очень удивился. Клемансо, один из самых рьяных его защитников, попросил Огюста подписать петицию, которая требовала пересмотра дела Дрейфуса. Огюст отказался. Он воскликнул:

– Разве я могу ввязываться в новую борьбу? Мои силы и так истощены борьбой за «Бальзака»! – И обиженный Клемансо, не сказав больше ни слова, покинул мастерскую.

И вместо того чтобы быть в стороне от этой борьбы, Огюст оказался вовлеченным в нее тем сильнее, что большинство его сторонников были также сторонниками Альфреда Дрейфуса. Камилла одобрила его, Дега поздравил с разумным решением, но многие сняли свои имена с подписного листа в пользу Родена. Клемансо попросил вычеркнуть его имя из списка; то же сделал Золя, забрав свой взнос в тысячу франков; другие последовали его примеру; многие дрейфусары, которые раньше защищали Огюста, теперь заявили, что ошиблись в нем, что Роден оказался «трусом и глупцом», а Пизне, рьяный антидрейфусар, публично заявил, что Роден пытался его уговорить изменить свое решение по поводу «Бальзака», но ни он, ни Общество не пошли на уступки.

«Человек может считать, что ему повезло, – думал Огюст, – если дело ограничивается одной ненавистью». На него же со всех сторон сыпалось столько обвинений, что он не знал, как на них отвечать. Возможно, он был неправ в отношении Дрейфуса, но презирать его за это жестоко и несправедливо.

Лишь один друг остался ему верен. Каррьер, который был убежденным дрейфусаром и социалистом. Он пришел в главную мастерскую Родена с новыми планами относительно «Бальзака». Каррьер не упрекал Огюста, не заводил разговора об отказе подписать петицию в защиту Дрейфуса, а просто сказал:

– Мы должны атаковать их с другой стороны.

– Спасибо, что ты понял меня, – сказал Огюст. – Я человек далекий от политики. Как же меня могут обвинять в антисемитизме, в приверженности роялистам?

– Все позабудется, – сказал Каррьер. – Наше дело – спасти «Бальзака»!

Волнение не давало Огюсту говорить. Каррьер терпеливо ждал, и Огюст наконец воскликнул:

– Да, это была ошибка! Я должен был защищать Дрейфуса, но от меня ждали слишком многого, слишком многого. Эжен, я всего лишь слабый человек и плохо соображал от усталости.

Каррьер сказал:

– Порой мне кажется, что дело Дрейфуса скоро всех сведет с ума. Оно так потрясло всю страну, что, я думаю, Франция уже никогда не будет прежней. Но сейчас перед нами другая задача, – сказал он более веселым тоном. – В нашем фонде уже пятнадцать тысяч. Осталось собрать немного.

– Нет, – твердо заявил Огюст. – Я не хочу, чтобы подписка продолжалась.

– Это необходимо. Вместо каждого забравшего деньги обратно я добуду двух новых подписчиков.

– Даже если они будут против Дрейфуса?

– Не важно. С тобой поступили несправедливо, и нужно это исправить. – Каррьер быстро, уверенно продолжал: – Мы должны доказать, что есть еще людb, способные бороться за настоящее искусство, и доказать делом, а не пустой болтовней.

– Послушай, Эжен. – Вид у Огюста был взволнованный, Каррьер умолк. – Мосье Пеллерин, богатый промышленник, коллекционирующий произведения искусства, предложил мне за «Бальзака» двадцать тысяч.

– Ты заслуживаешь большего.

– А группа лондонских художников во главе с Хэнли хочет, чтобы я выставил «Бальзака» в их Салоне.

– Прекрасно. Ты уже отомщен.

– А Общество художников и скульпторов Бельгии хочет купить «Бальзака» и установить его на площади в Брюсселе.

– Неужели ты позволишь вывезти скульптуру из страны? Это будет позором.

– Нет.

– Прекрасно. Вот увидишь, у нас будет много новых сторонников. Моне снова подтвердил свое высокое мнение о «Бальзаке» и обо всех твоих работах. Он сам тебе напишет и разрешил мне ссылаться на него. Моне повлияет на многих колеблющихся.

– Моне как будто один из самых рьяных защитников Дрейфуса?

– Какое это имеет значение?

– Кое-кто из тех, кто хочет купить «Бальзака», настроен против Дрейфуса. Да и некоторые из новых подписчиков тоже.

– Ты очень упрям. Тебя не радует поддержка Моне?

– Я ему очень признателен.

– И другие по-прежнему за тебя: Пьер Луи, Тулуз-Лотрек, Лунье-Пое, Констан Менье, Дюбуа, Майоль, Жеффруа, Мирбо, Бурдель, Малларме…

Огюст прервал его:

– Приятно знать, что есть люди, не меняющие своего мнения.

– Найдутся и еще.

– Не сомневаюсь. Но, как я уже сказал, подписку надо прекратить.

– Ты ведь только что сказал, что не собираешься продавать «Бальзака».

– Не собираюсь. Оставлю себе. Каррьер онемел.

– Мой адвокат говорит, что можно принудить Общество выполнить условия договора, но на это уйдет время. Мне надо работать. Я и так уже потерял слишком много времени.

– Я все же думаю, ты можешь выиграть это дело.

– Разве правительство Франции или власти Парижа сказали хотя бы слово в защиту «Бальзака»?

– Нет. Но если мы будем стоять на своем, мы победим муниципалитет.

– И снова потеряем время? – Огюст исполнился еще большей решимости. – Нет, невозможно!

– Ты можешь принять какое-нибудь из предложений продать статую во Франции.

– Чтобы политические страсти разгорелись еще больше? Тоже невозможно!

– А как же с деньгами?

– Я возвращаю деньги. Десять тысяч франков и триста двадцать франков процентов.

Каррьер совсем сник. «Огюста не уговоришь», – в отчаянии подумал он, но вслух сказал: – Мы еще можем выиграть, Огюст.

– Нет, Эжен, нет! Хватит, эта политическая борьба отняла у меня слишком много сил. – Увидев огорченное лицо Каррьера, Огюст обнял его за плечи и сказал: – Прошу тебя только об одном: дай мне список тех, кто пожертвовал деньги на покупку «Бальзака». Их благородство и вера в меня помогут мне продолжать работу. – И в порыве нежных чувств он расцеловал Каррьера в обе щеки.

 

Глава XLI

 

1

Огюст перевез «Бальзака» в Медон и установил в саду; статуя стояла там, полная таинственного великолепия. Огюсту это так нравилось, что он решил устроить в Медоне новую мастерскую.

Камилла пришла в уныние, услышав, что Огюст перевез «Бальзака» в Медон и открывает там мастерскую; загородный дом был для нее запретным местом. «Снова его эгоизм и упрямство», – думала она. И когда он не появлялся несколько дней, начала собирать вещи.

Огюст удивился, придя в мастерскую на площади Италии и застав Камиллу за сборами. Он задержался в Медоне, установка памятника оказалась делом нелегким; нужно было наскоро смастерить постамент, и непросто оказалось подыскать подходящее место. А потом Роза стала умолять остаться, и, когда он отказался, впала в такое состояние, что пришлось ее успокаивать, – тоже потребовалось время. Было множество и других дел. Глядя теперь на разгневанную Камиллу, Огюст не мог забыть слов Розы. Пока Камилла лихорадочно складывала вещи, он вспомнил, как Роза зачарованным взглядом смотрела на статую Бальзака.

Огюст впервые заметил, как Роза смотрит на фигуру; его тронул ее жадный интерес, хотя он делал вид, что не обращает внимания. Розе недоступно понимание таких вещей, считал он.

«Боже мой, – думала она. – Какое странное, но какое мужественное крестьянское лицо!» Фигура не произвела на нее особого впечатления, но это – живой человек. Роза отступила на несколько шагов – она давно научилась у Огюста, что парковую скульптуру нужно смотреть на расстоянии. Ее обидело, что Огюст не попросил ее посмотреть, но теперь она чувствовала, что он тронут.

Шум, поднятый вокруг «Бальзака», удивил Розу – она узнала от соседей и от своих друзей в мастерской; все только об этом и говорили. А когда Огюст привез статую в Медон, она подумала – какая радость, он собирается здесь остаться! Но не успела спросить, долго ли он пробудет, как тот уже занялся делами.

А теперь, хотя он и не подает вида, она чувствует, ему смешон ее интерес. Роза сказала:

– Здесь подходящее место. – Но Огюст не ответил. – Ты оставишь статую здесь? – настаивала она; ее сердила его грубость, она даже покраснела.

– Не знаю. Это от многого зависит.

– От чего, Огюст?

– Не важно. – Он отмахнулся, ему сейчас не до нее.

– Может, дело в деньгах? Ты должен оставить статую. Здесь она на месте. Если нужны деньги, я могу пойти работать.

– Куда? – Он насмешливо посмотрел на нее.

– Я могу шить. Раньше я хорошо шила, думаю, и теперь не разучилась.

Он ничего не сказал, предложение слишком нелепо, чтобы принимать его всерьез.

– Мне здесь нечем заняться, – с удрученным видом сказала Роза. – Только и делаю, что жду тебя. А ты приезжаешь так редко…

Его раздраженный жест остановил ее на полуслове.

– Ты справишься, Огюст? Может, не стоило возвращать деньги Обществу?

– Возможно. Но не возвращать тоже нельзя.

– Я скопила немного. Из тех, что ты давал на хозяйство. Если нужно…

– Сколько?

Лицо ее прояснилось.

– Пятьсот франков.

Он снисходительно улыбнулся.

– Это пустяк по сравнению с тем, что мне надо.

– Но раньше этих денег хватало на несколько месяцев.

– У меня много мастерских, много расходов, много… – Он оборвал себя; что толку, она никогда ничего не понимала и не поймет.

Но Роза считала, что, отклоняя ее великодушный жест, ее заботу и любовь, он ведет себя как эгоист. Не успела она это сказать, как он повернулся уходить.

– Ты куда? – крикнула она.

– Как тебе удалось скопить пятьсот франков? Ведь нужно на хозяйство. – Теперь он тоже проявлял подозрительность.

– Я экономлю. Ты собираешься ехать к ней?

– Я запретил тебе упоминать ее.

Роза побледнела, но не могла остановиться.

– Я слышала, что мадемуазель все еще красива.

– Ты ничего не понимаешь, – сердито сказал он. – Я понимаю, что ты предпочитаешь ее, – печально сказала Роза.

– Ты не понимаешь, что мне надо.

– Ей бывает одиноко?

Огюст промолчал, и Роза сказала:

– Должно быть, да. Ты ведь там тоже не всегда.

Он заговорил о другом:

– Откуда ты знаешь об Обществе?

– Все говорят об этом.

– А о Дрейфусе?

– Он бедняга. Как ты думаешь, Огюст, он виноват?

– Откуда мне знать? Я не политик!

– Не сердись. Я не принимаю ничью сторону.

– Так же, как и я, но в этом-то и есть мое несчастье. Лучше бы я принял чью-нибудь сторону.

– Тебе трудно пришлось, правда?

Он не нуждался в ее сочувствии, он сознавал свою вину, и это было ему неприятно. Огюст решил поднять вопрос, который задевал за живое:

– Все спорили о «Бальзаке», кроме твоего сына. Я не вижу его уже несколько недель. Где он пропадает?

Роза покраснела. Она не знала, куда исчез маленький Огюст; сын перестал появляться в мастерской вскоре после того, как Общество отвергло памятник. Он пришел к ней за деньгами, и она дала ему пятьдесят франков, не больше, чтобы быть уверенной, что он вернется, когда их потратит. Ее встревожил его обтрепанный вид и запах винного перегара, но она не смела упрекать – боялась, что он больше не придет. И все-таки он не вернулся, хотя с тех пор прошел уже целый месяц.

– Я переживаю самое тяжелое время, а тут еще это огорчение. Порой я начинаю думать – лучше бы нам вовсе не иметь сына.

Роза не соглашалась. Она знала недостатки сына, он уже ничем не мог ее удивить, но ведь это ее ребенок, ее и Огюста. Как у Огюста язык поворачивается? Она знала, что сын способен совершать непонятные, подчас ужасные поступки, но ведь и Огюст тоже не святой.

– Он, должно быть, обиделся, что ты не доверяешь ему, – сказала она.

– Обиделся? – Огюст горько рассмеялся. – А меня он не обижает? Как можно доверять человеку, если на него нельзя положиться? Я напрасно просил его вернуться в мастерскую. Во время неприятностей с «Бальзаком» он меня не поддержал. Повторяю, лучше бы у нас не было сына.

Роза молча отвернулась. Не было больше сил спорить с ним. Он вызывал в ней отвращение. Даже работа его показалась ей вдруг отвратительной. Ей все безразлично, хочется только одного – покоя.

Но Огюст не мог видеть Розу такой опечаленной. Она неправа в отношении Камиллы, твердил он себе, а он в отношении сына прав. И хотя Роза его не понимает, она всегда была ему другом, и он благодарен ей за это. Она направилась по дорожке, прочь от «Бальзака», но Огюст схватил ее за руку и спросил:

– Разве он похож на чудовище?

– Он похож на Родена! – испуганно выпалила Роза.

– Прекрасно! – И зачем она такая ревнивая? Роза открыла калитку, пропуская его вперед.

– Доброй ночи, – сказала она. Он ответил:

– Я вернусь.

Она не спросила когда, а смотрела ему вслед, как он шел по дороге, спустился в долину, подернутую туманом; смотрела и думала: «Какой он самонадеянный и жестокий».

А теперь Камилла, укладывая вещи, всем своим видом выражала упрек. Он стал уговаривать, но она разволновалась.

– Я должна уехать. Я не могу здесь спать. Я провела ужасную ночь – все время ждала тебя.

Он сердито подумал, что порой обе женщины так похожи, а вслух сказал:

– Не понимаю, что случилось, но я не виноват.

– Да, ты всегда прав, – запальчиво сказала Камилла, – я для тебя просто развлечение, ты со мной совсем не считаешься. У нас нет личной жизни, работа у тебя всегда на первом месте, а теперь ты вспомнил и о своей экономке.

– Она не экономка.

– Кто же? Любовница? Он не ответил.

– Если она ваша любовница, мосье, кто же тогда я?

– У меня нет любовницы.

– Может, я жена?

– Ты просто ревнуешь. В этом вся беда.

Ее платья были грудой навалены на чемодане, и она выглядела безнадежно растерянной и несчастной. Сердце бешено билось, и она мучительно раздумывала – не делает ли опрометчивого шага. Она любила эту мастерскую, в которой столько пережито, со всеми ее книгами, горами глины, гипса и терракоты, но здесь ей нет больше покоя. Чаша терпения переполнилась. Она воскликнула:

– Мы живем с тобой в разных мирах. В тебе сочетаются равнодушие буржуа и дьявольский эгоизм. Если я останусь с тобой – это убьет меня!

Он ничего не ответил, и она побелела от гнева. Наступила страшная тишина; Камилла с решительным видом принялась собирать вещи.

– Послушай меня, дорогая, – с неожиданным чувством сказал Огюст, – я всего только человек. Ты слишком многого от меня ждешь.

– Мне не нужны твои извинения! – закричала она и заторопилась со сборами.

Не обращая внимания, он притянул ее к себе, крепко обнял. Она не могла пошевельнуться.

Он сказал:

– Слушай, поедем на юг. Навестим Ренуара, он живет в Антибах, недалеко от Ниццы. Остановимся в Ницце, Каннах, где захочешь.

– А деньги? – Достану.

– А работа?

– Нужно отдохнуть.

Она помолчала, потом с расстановкой спросила:

– Скажи, ты еще любишь меня?

Он закрыл на засов дверь и начал ее целовать. Он сказал:

– Сегодня я представил себе, что ты можешь меня покинуть, и думал, что не выдержу.

Камилла бросилась в его объятия. Она жаждала, чтобы он подчинил ее себе, поработил. Она заставила его почувствовать, что он единственный мужчина, с которым она может быть счастлива. Огюст надеялся, что теперь всем разногласиям конец.

 

2

Огюст оставил мастерские на попечение Дюбуа и Бурделя и не заехал в Медон попрощаться с Розой и сказать, когда вернется. Целый месяц он путешествовал с Камиллой. Но поездка не принесла ей радости, раздражение не проходило. Она смотрела на эту поездку как на медовый месяц, а для него это был просто отдых. Огюст пришел в восторг от средневековой скульптуры, которую они увидели на юге Франции. Но мысли Камиллы были заняты только одним: стать наконец его женой. Он был счастлив, вырвавшись из Парижа, дождливого и тоскливого в это время года. Такая погода действует ему на нервы, говорил он, но менять свои отношения с ней, как ей того хотелось, видимо, не собирался.

Они навестили Ренуара. Несмотря на жестокий ревматизм, из-за которого художник почти не мог писать, он встретил их приветливо. Камилла вела себя странно, и это удивило и опечалило Огюста.

Ренуар показывал им своих птиц – предмет его гордости, – как вдруг Камилла отворила дверцу клетки и крикнула:

– Пусть летят на свободу!

Она открыла бы все клетки, если бы Огюст не удержал ее.

Ренуара это только позабавило, а когда, вернувшись в Ниццу, Огюст стал выговаривать Камилле, она принялась кричать, что он причиняет ей одни мучения.

– Да, это все, что дала мне твоя любовь – одни мучения и больше ничего.

На обратном пути она снова устроила ему сцену, на этот раз из-за Золя. Золя, когда его апелляция об освобождении была отклонена, бежал из Парижа в Лондон, чтобы избегнуть тюремного заключения. Его сторонники утверждали, что Золя принесет больше пользы делу Дрейфуса на свободе.

Но Камилла была возмущена.

– Видишь, – заявила она, – значит, Дрейфус виновен.

А Огюст думал, как часто он хотел бежать, избавиться от «дела Бальзака», и сколько самообладания потребовалось, чтобы скрыть это от всех, и в особенности от Камиллы. Он ответил как можно спокойнее:

– Это только доказывает, что Золя не доверяет французскому правосудию.

Камилла с презрением сказала:

– Огюст, как ты можешь защищать Золя, ведь он перестал с тобой разговаривать из-за дела Дрейфуса? – И окинула его гневным взглядом, словно усомнившись в его уме.

«Почему она стала такой злой и обидчивой?» – с недоумением думал Огюст. Это испортило ему всю поездку.

 

3

Огюсту казалось, что в Париже все изменится к лучшему. Он хорошо отдохнул; здоровье Камиллы поправилось. Теперь, говорил он себе, они снова будут работать по шестнадцати часов в день, и это отвлечет Камиллу от мрачных мыслей.

Из-за «дела Бальзака» известность его столь возросла, что от покупателей не было отбоя. Он набрал множество новых заказов, главным образом от частных коллекционеров, и при усердной работе и строгой экономии мог теперь возместить свои потери и даже расплатиться с долгами.

Он понимал, что следует быть довольным, но он разрывался на части: «Врата» и памятник Гюго оставались незаконченными, а обвинения Общества все время напоминали ему о невыполненных обещаниях.

Работа – единственное спасение, решил Огюст, единственное, что может вернуть их былое счастье. Он попросил Дюбуа и Бурделя продать часть его скульптур за ту цену, которую можно было за них выручить, сказал, чтобы они пока не брали новых заказов, и сразу приступил к работе над мрамором. Он начал работать в мастерской на площади Италии. Если Камилла хочет получить подтверждение его любви, она его получит.

Камилле не хотелось приступать к работе над новым замыслом, а когда Огюст заявил, что они будут трудиться на равных началах, согласилась. Но вскоре она снова превратилась в помощницу – запасала материал, инструменты, помогала ему, не получая самостоятельности. Ее обида и негодование пробудились с новой силой.

Недели упорного труда принесли плоды: из огромной глыбы мрамора выросла большая рука. Казалось, сам мрамор явился материей, породившей эту руку и то, что в ней было. Из огромной ладони и пальцев вырастали переплетенные тела Адама и Евы. И теперь уже казалось, что гигантская поднятая рука вместе с мрамором породили обе фигуры.

Огюст, довольный своим замыслом, назвал ее «Рука бога».

Скульптура казалась Камилле законченной, но Огюст был недоволен моделировкой. Он считал, что работа сделана наспех. Не удовлетворяли и контуры тел. Нужно было на неделю отложить скульптуру, отдохнуть и вернуться к «Руке бога» с новыми силами. Замысел увлек его, и он решил, что Камилла не будет возражать, если он на время уедет.

Но когда он сказал, что ему нужно поехать в деревню, чтобы видеть природу в процессе созидания, видеть, как рождаются из земли камни, растут деревья, наблюдать за удивительной жизнью птиц и насекомых, Камилла не поверила.

Он не взял ее с собой, значит, решила она, он возвращается к Розе в Медон. Ее уверенность укрепилась, когда вместо одной недели, как обещал, Огюст отсутствовал несколько. Она поняла, ей надо уезжать, остаться можно только при одном условии – если он женится на ней; а теперь он, видимо, уже никогда этого не сделает. Договорившись с привратником о переезде, Камилла начала собирать вещи.

 

4

Огюст побывал в Версале и Аржантейле, навестил Моне и Дега, которые все еще не разговаривали друг с другом из-за дела Дрейфуса. Он наслаждался обществом Моне, который, как и прежде, разделял его любовь к природе. Но Дега сделался еще большим мизантропом. Дега жаловался, что солнце светит слишком ярко, и никак не мог простить Моне защиты Дрейфуса и того, что Моне пережил большинство своих современников, даже Мане, которого Дега так превозносил после его смерти.

Но главной причиной, задержавшей Огюста, было письмо, полученное от Хэнли. Его порадовало сообщение английского друга, нашедшего покупателей для нескольких его бронз. Но опечалило известие о недавней смерти пятилетней дочери Хэнли и о том, как тяжело обычно такой жизнерадостный Хэнли переживает свою утрату.

Огюст решил ответить немедленно, хотя не любил писать письма и часто не отвечал по месяцам. Целая неделя ушла у него на то, чтобы подыскать слова, способные утешить друга. Он написал теплое письмо, в котором говорил, что понимает его страдания, ему самому в последнее время немало пришлось пережить, что он ценит его как друга и как писателя и поздравляет с недавно опубликованной книгой – может, это в какой-то степени утешит его в горе. Деловые подробности о согласии продать бронзы он оставил для постскриптума.

Излив свои чувства другу, Огюст почувствовал себя лучше. Поэтому известие, что Камилла уходит, переданное привратником, застало его врасплох.

 

5

Камилла не удивилась, увидев в дверях разгневанного Родена. Она нарочно прибегла к помощи привратника, чтобы тот предупредил Огюста и дал ему последнюю возможность остановить ее. Но она не выдержала и сказала:

– Итак, мосье вернулся из Медона.

– Я не ездил в Медон. Я был в Версале и Аржантейле. Повидался с Дега и Моне. И надо было ответить на письмо Хэнли.

– Это заняло несколько недель? – Она явно не верила.

Камилла была одета во все черное и на фоне белого мрамора «Руки бога» выглядела траурным барельефом. Он не знал, что сказать. За окном жизнь текла, как обычно: доносился крик разносчика овощей, посвистывание точильщика, привратники в синих блузах подметали улицы, полицейские в накидках следили за порядком.

Она сказала:

– Теперь, когда у тебя собственный дом в Медоне, ты стал настоящим буржуа. Не удивительно, что ты никогда меня туда не приглашаешь.

– Я очень хотел бы, но…

– Там Роза.

– Как я тебе обещал. – Он двинулся к ней, но она отстранилась. – Прокатимся в экипаже и спокойно обсудим все дела.

– Ты женишься на мне? Оставишь Розу?

Он что-то невнятно пробормотал и умолк. Он не хотел выбора. Не мог выбирать.

Выражение его лица, усталое, смущенное, сказало ей обо всем, но она все-таки спросила:

– Почему ты не оставишь ее? Ты ведь, кажется, ее не любишь?

– Не люблю. Не так, как тебя. – И все же не можешь оставить? Он пожал плечами и искренне сказал:

– Я не был в Медоне с тех пор, как мы вернулись из нашей поездки. Поверь мне, Камилла, не был!

– Верю. – И она действительно верила, он не мог лгать в такие минуты.

– Так чем же ты расстроена?

Он так просто пропустил мимо ушей вопрос, который она вынуждена была задать, – это возмутило ее до глубины души. Голосом, который заставил его похолодеть, она сказала:

– В последний раз говорю тебе, Огюст: если ты не оставишь ее и не женишься на мне, мы расстаемся!

– Это шантаж. – Он был непреклонен.

– Называй как хочешь, не имеет значения!

– Но я не могу ее бросить, она прожила со мной всю жизнь, она была моей…

– Служанкой! – вспыльчиво перебила Камилла. – Знаю. Я для тебя тоже только служанка. Да, служанка. Я всегда должна терпеливо ждать тебя, подчиняться твоим желаниям. Я так больше не могу.

Камилла снова принялась лихорадочно собирать чемодан, все распаковывать и перекладывать. Отвернувшись от него, она выкрикивала:

– Разве это жизнь? Разве можно такое терпеть?

– Терпеть? – повторил Огюст. – Ты говоришь чепуху.

– Нет, не чепуху. Почему ты вечно заставляешь меня ждать?

– Это неправда.

– Нет, правда. Пусть у нас нет денег, но я хочу, чтобы меня считали порядочной женщиной.

– Я всегда был с тобой честным.

– И эгоистичным.

– Ты просто устала. У тебя расшатаны нервы.

– Еще бы, ведь я пожертвовала своей карьерой ради твоей.

– Ты была здесь счастлива.

Камилла словно впервые увидела Огюста по-настоящему: глаза его под тяжелыми, нависшими веками казались очень суровыми.

– Но ты не хочешь связывать себя.

Он промолчал, и она почувствовала безысходную тоску. Боль сжала ей горло. Он поглаживал фигуру Евы в «Руке бога», для которой она была моделью, и Камилла с горечью подумала: «Никогда я не владела его помыслами так, как вот эта, да и любая из его статуй». Огюст продолжал медленными, нежными движениями гладить незаконченную мраморную скульптуру. «Чувственное желание владело им, всепоглощающая страсть, – промелькнуло у нее в мозгу, – и я всегда уступала этой страсти». А теперь, видя, как он гладит обнаженную «Еву», она испытывала странное чувство унижения. «Никогда он не проявлял ко мне подобной нежности, такой искренней преданности, – твердила она себе, – а разве я не заслужила? Я наказана за то, что любила его больше, чем он меня». Он сказал:

– Ты должна подождать. Я что-нибудь придумаю.

– Не могу. Так дальше нельзя, Огюст. Или ты женишься на мне, или… – Все расплылось у нее перед глазами. Она не могла сдержать слезы. «Я не существую для него больше, – думала она, – ничто не существует для него, кроме работы».

– Ты знаешь, что я люблю тебя. Никого в жизни так не любил.

– Но я тебе не жена.

– Не говори так.

«Даже сейчас, – с болью подумала Камилла, – он не слушает меня по-настоящему». Отчаяние захлестнуло ее. Она повернулась к двери.

– Я ухожу.

Он не мог умолять ее, но загородил путь.

– Дай мне пройти.

Она надеялась, что он не пустит, но он отошел, медленно, неохотно.

Боль и тоска охватили ее – неужели вот так все и кончится? Но ее терпение иссякло. Она заставила себя распахнуть входную дверь и сказала:

– Я пришлю за вещами. Завтра. Он не пошел за ней.

Его лицо показалось ей белее смерти. Он готов был разрыдаться; страх и уныние сломили его, он чувствовал свое бессилие. Но иначе не мог. Не мог давать обещания, которых не в силах был выполнить. Он с трудом выговорил: – Ты пожалеешь, Камилла.

– А ты?

Он не ответил; вид у него был печальный, голова поникла.

В эту минуту она вдруг вспомнила, что ему уже почти шестьдесят, хотя он выглядел очень крепким, – все тот же могучий утес. Она воскликнула:

– Ты как Людовик XIV, хочешь все по-своему. Чтобы Роза ждала в Медоне, а я в Париже, и порой мне кажется, что ты предпочитаешь Розу.

– У нее была трудная жизнь.

– А у меня нет? – Камилла сама удивилась ярости, обуявшей ее. – Значит, ты не женишься на мне? Никогда? И никогда не собирался жениться?

Он беспомощно развел руками.

Камилла повернулась и стремглав выбежала из мастерской.

Огюст стоял потрясенный. Он было моляще протянул к ней руки, но она уже исчезла за дверью. Его била яростная дрожь, кружилась голова, но он словно прирос к месту. Он не побежит за ней. Ни за что. Она сделала глупость. Он молил бога, чтобы она вернулась.

Назавтра привратник пришел за вещами, но Огюст не остановил его, не спросил, где она, – гордость не позволила. С беспощадной ясностью он подвел итог всему. Он никогда не обещал жениться на ней – не обманывал ее. Она сама обманывала себя – брак с ним был бы величайшей глупостью. Она хотела соперничать с его работой, а это преступление, предательство.

И все же в ближайшие дни, заслышав на улице шаги, он каждый раз поспешно подходил к двери, надеясь, что это Камилла, вспоминал, какая она красивая, какая желанная. Но это была не Камилла, и он с отчаянием думал: за что мне такое несчастье? Разве я плохо к ней относился? Но уступить не мог, не мог поддаться слабости.

Он прождал неделю, она не вернулась, и он запер мастерскую.

 

6

Приехав в Медон, Огюст застал Розу в саду. Она сразу поняла, что он вернулся навсегда, хотя прошло уже три месяца с тех пор, как они виделись. Огюст сгорбился, сильно постарел.

– Ну, как наш сад? – спросил он.

– Приносит плоды. Земля здесь хорошая, плодородная, деревенская земля. – Роза взяла его бессильно опущенную руку; рука была холодна как лед. Догадка мелькнула в ее глазах.

– Она ушла, – сказала Роза. Он помедлил, затем промолвил:

– Теперь моя мастерская будет здесь. Главная мастерская.

Роза хотела сказать что-то еще, но, поняв его состояние, промолчала. Огюст повернул к дому, и она пошла следом. Ей казалось, он рад, что она рядом.

– Я проголодался. Что у тебя есть? – вдруг спросил он.

– Рыба, вареное мясо, капуста. Твое любимое.

В эту минуту он чувствовал, что Камилла – ускользающая мечта, от которой остались только боль, разлука и тоска.

– Вот это мне в тебе и нравится, Роза, – сказал он почти резко. – Блюда, возможно, и неизысканные, но что еще надо рабочему человеку? А ты, дорогая, очень хорошо умеешь готовить. Бедная моя Роза!

Она убежала, чтобы не выдать слез. А он пробормотал:

– Люблю послушных женщин, это качество ничем не заменишь.

Осталась только работа. Он еще многого может достичь. Но грусть не проходила. «Доведется ли еще пережить такой душевный взлет», – думал он. Чтобы отогнать мучительные мысли о Камилле, он поспешил к «Бальзаку». Одинокий, возвышался он посреди сада. Как правильно он сделал, что отсек ему руки. В этом по крайней мере он не допустил ошибки.

Солнечные лучи освещали голову «Бальзака». Создаст ли он что-либо равное? Неужели с ее уходом для него все кончилось?

Вернулась Роза и позвала к столу.

– Насмотришься еще. Куда он денется, – сказала она.

– Это-то и грустно.

– Но когда-нибудь он еще переберется в Париж.

– Откуда ты знаешь? – Он не любил пустых разговоров, и что она в этом смыслит?

– Я помню время, когда никто не давал и двух су за твои произведения. Сколько Каррьер собрал денег на эту скульптуру?

Он почувствовал нежность. Роза не будет вмешиваться в его работу. Любовь и работа – разные вещи. Он обнял ее и сказал:

– Дорогая, ты веришь в меня, даже когда не можешь понять.

– Я знаю только одно: ты вернулся домой, – сказала Роза, улыбаясь впервые за много месяцев. Он не ответил и молча повел ее в дом.