Заметив, с каким вниманием слушают его американские гости, Бетховен взволнованно продолжал:
– Всю свою юность я мечтал об одном: стать таким, как Моцарт. Мой отец твердо веровал, что мне непременно суждено стать вторым Моцартом, словно природа во второй раз могла создать нечто подобное. Что только ни приходило в голову моему родителю – этому несчастному пропойце, непроходимому глупцу! Он задался целью сделать из меня такого же чудо-ребенка, хотел, чтобы я попусту растрачивал свой талант, играя для людей, для которых я буду просто игрушкой, знаменитый больше своим умением развлекать, нежели музыкальными способностями. Мне это было не по нутру, и я постоянно старался освободиться от отцовской опеки, хотя он меня за это жестоко наказывал.
Но я любил музыку, и под влиянием дедушки и первого моего учителя Кристиана Нефе, которому я стольким обязан, усердно занимался, и когда в четырнадцать лет меня назначили вторым органистом в Бонне и положили мне жалованье сто пятьдесят гульденов в год, я почувствовал себя вполне самостоятельным.
Прошло несколько лет, и Нефе решил послать меня в Вену в надежде, что там я стану учеником Моцарта. Для меня это было целым событием.
Я знал многие сочинения Моцарта наизусть. В 1787 году он почитался величайшим из всех живущих композиторов; и хотя кое-что из его светской музыки, на мой вкус, было чересчур вычурно и претенциозно, я преклонялся перед его фортепьянными произведениями, яркими и безупречно построенными.
Я прощался со своей матерью со слезами на глазах – она выглядела немощной и старенькой, а мы с ней нежно и преданно любили друг друга, она была для меня самым дорогим человеком на свете. Я мог всецело доверять ей, и она никогда не обманывала моего доверия, моих надежд, моей мечты. Поэтому я покидал Бонн со смешанным чувством радости и беспокойства.
Однако по дороге в Вену я позабыл о своих сомнениях и с волнением ждал предстоящей встречи. У меня имелось рекомендательное письмо к барону ван Свитену, близкому другу Моцарта. Лишь в одном Нефе ошибся. Он послал меня в Вену в самую суровую пору, зимой. Дороги утопали в грязи, кое-где заледенели, а частый дождь со снегом превратился в слякоть. Я ехал почтовым дилижансом, у меня не было денег нанять карету, и хоть кутался в меховую шубу, но промерзал насквозь, и мои руки сводило от холода.
Наконец, в апреле я прибыл в Вену, и ван Свитен пообещал представить меня Моцарту. Барон был мужчиной среднего возраста, мрачным и начинающим лысеть, – он тщательно это скрывал, нигде не появляясь без парика; он пользовался большим влиянием, был известен своим покровительством музыкантам и занимал важные посты при императорском дворе.
В день нашей встречи с Моцартом я потерял покой. Неужели я, как равный с равным, буду беседовать с таким человеком? Мне стало известно, что он сочиняет оперу для Праги, – как я узнал позднее, это был «Дон Жуан», – и что его сильно опечалила весть о болезни отца. Отец его был смертельно болен, а Моцарт, не в пример мне, был глубоко к нему привязан, и я сомневался, выкажет ли он желание меня послушать. Но ван Свитен непременно хотел добиться встречи, чтобы поразить Нефе своими связями, и поэтому, преодолевая страх, я решил воспользоваться этой возможностью.
В последний момент, когда мы уже собрались ехать, барон спросил: «Может, кто-нибудь другой послушает твою игру, мальчик?»
Мне было всего шестнадцать, правда, смуглая кожа делала меня старше; покровительственный тон барона меня возмутил, и я не сдержался: «Или Моцарт или никто!»
Ван Свитен рассердился, я слышал, как он пробормотал себе под нос – ничто не ускользало тогда от моего слуха: «Не уверен, что Моцарт этого захочет». Но барон все-таки приказал подать карету, предварительно осмотрев, в порядке ли мой костюм.
Это обстоятельство меня немало удивило. Не ожидал я, что такой человек, как Моцарт, придает значение одежде. В своем зеленом камзоле, панталонах и темном парике, под стать моей темной коже, я казался себе придворным лакеем, но ван Свитен остался доволен моим видом.
Моцарт жил на Гроссе Шулерштрассе; и когда мы вошли в небольшой дворик и поднялись по винтовой лестнице на второй этаж, мне подумалось, какие бы планы я ни строил в своих мечтах, все произойдет совсем по-иному.
Дверь нам открыла жена Моцарта Констанца, хрупкая, темноволосая, невысокого роста женщина. Я заметил ее живые темные глаза, красивые тонкие лодыжки и изящную фигуру.
Моцарт был неприятно удивлен нашим приходом. Мы застали его за работой. Он, казалось, совсем позабыл о своем обещании. Обращаясь к ван Свитену, который провел меня прямо в музыкальную комнату, он воскликнул:
«Кто это, барон?»
«Людвиг ван Бетховен», – ответил тот. Моцарт выглядел озадаченным, пока ван Свитен не пояснил: «Гениальный питомец Кристиана Нефе из Бонна».
«Вот как!»
Я стоял перед Моцартом с глупейшим видом, не зная, куда деваться от смущения. Видно, он понял мои чувства, так как, полуизвиняясь, сказал: «Мой отец тяжело болен, вы выбрали неподходящее время».
Ван Свитен принялся оправдываться, и Моцарт несколько смягчился. Барон объявил, что готов платить за мои уроки, хотя видел, что Моцарт ему не верит, как впрочем и я – мне уже не раз приходилось наблюдать скаредность барона.
Ван Свитен представил нас друг другу, Моцарт поднялся с места, и меня поразил его малый рост. Он оказался значительно ниже меня, а мне было всего шестнадцать и я не считался высоким для своего возраста. Кроме того, он был необычайно бледен, словно все дни проводил в комнатах, я же любил природу. Моцарт провел рукой по своим прекрасным светлым волосам, – дома, за работой он не носил парик, – и видно было, что волосы – предмет его гордости.
Не зная, куда деваться от робости, я протянул ему руку. Боюсь, мое пожатие вышло чересчур сильным, потому что он сморщился от боли. Я испугался, как бы он не выставил меня за дверь, но, поговорив еще с бароном, Моцарт, правда, без особой охоты, согласился послушать мою игру.
Я вызвался сыграть одну из его сонат, и когда кончил, то сразу понял, что не угодил ему – я играл не достаточно сдержанно. Он стал сравнивать меня со своим любимым девятилетним учеником Гансом Гуммелем.
В ужасе от того, что все погибло, я воскликнул:
«Разрешите поимпровизировать, господин капельмейстер!» – я упорствовал, скрывая собственную растерянность. Он кивнул, как мне показалось, еще неохотнее, чем прежде.
Начав импровизировать, я сразу обрел уверенность. И если играя его сонату, я смирял себя, то в импровизацию вложил всю свою силу. Я сомневался, получит ли Моцарт удовольствие от моих импровизаций, – настолько мое исполнение отличалось по силе от его, – но подлаживаться под чужой вкус я не умел.
Я кончил, и он дал мне новую тему для импровизации.
Сочинение музыки – вот к чему я больше всего стремился, и приободрившись, я играл, вкладывая в музыку всю душу. На этот раз Моцарт долгое время сидел в молчании. И когда я уже окончательно понял, что не понравился ему и совсем пал духом, он сказал слова, которые запомнились мне на всю жизнь.
Бетховен сделал паузу, словно желая подольше насладиться этим воспоминанием, а затем продолжал:
– Ван Свитен спросил Моцарта, что он думает о моих импровизациях, и тот ответил: «Внимательно прислушайтесь к его игре. Музыка его завоюет весь мир».
Я был глубоко взволнован его похвалой, но старался этого не показать – гордость не позволяла. Когда же Ван Свитен стал упрашивать Моцарта давать мне уроки композиции, я присоединился к его просьбе После некоторых раздумий Моцарт согласился и велел мне прийти через неделю, чтобы составить расписание уроков Я признался, что больше интересуюсь композицией, нежели самой игрой, и что он мой любимый композитор, и Моцарт ответил «Надеюсь, ваше мнение не переменится к концу наших занятий». Сказано это было несколько насмешливо, но одновременно с некоторой надеждой Я не помнил себя от радости.
Ван Свитен отвел Моцарта в сторону обсудить другие дела, и я услышал твердый ответ Моцарта «Торговаться я не стану. Двести гульденов за оперу, вот мое последнее слово». И тут же добавил: «Этот юноша из Бонна, если пожелает, далеко пойдет в искусстве композиции Я готов давать ему бесплатные уроки»
Я оглядел его музыкальную комнату, которая, как я надеялся, должна была стать с этих пор и моим прибежищем. Комната была узкой, продолговатой, меня смутило несколько вольное изображение обнаженных купидонов на потолке. Теперь ее называют комнатой, где создавался «Фигаро». В мои шестнадцать лет мне было легче смотреть на его письменный стол, на зеленое сукно, почти такое же как на моих панталонах, на желтое гусиное перо, белую свечу и покрытую пылью скрипку, нежели на обнаженных купидонов.
Через минуту Моцарт распрощался со мной Я так и запомнил его: хрупкий, маленький, бледный человек в помятых панталонах, неприметный до тех пор, пока лицо его не преображала улыбка. Он дружески посмотрел на ван Свитена и красивым мелодичным голосом извинился, что не смог уделить нам больше времени – на следующей неделе он надеялся быть посвободней. И я вновь подумал, какая у него удивительно милая улыбка.