Кокосовое молоко

Веладо Франсиско Эррера

РАССКАЗЫ

 

 

Отчего в Сонсонате так много кокосовых пальм

В Сонсонате до сих пор помнят тот ужасный период дождей, после которого жители города стали праздновать день святого Иосифа.

Это было опасное время. Девять дней и девять ночей лил такой дождь, что даже ничтожная речонка Хулупе, на которую прежде никто и внимания не обращал, вышла из берегов и грозила уничтожить поселок Сантисима-Тринидад.

И если бы вовремя не подоспел некий старичок, большой друг одного виноторговца, кто знает…

* * *

Жил в Мексиканском квартале известный виноторговец — сеньор Теодоро, по прозвищу Добряк. Все соседи любили его за благочестие и услужливость. Добрый человек! Его кувшины с гуаро всегда были в распоряжении несчастных, которые мучились с похмелья.

И вот по предложению ньо Добряка, доведенные до отчаяния грозящим наводнением, сонсонатцы обратились за помощью к святому.

— Пойдемте крестным ходом со святым Иосифом, — взывал Теодоро.

Так и сделали.

Из церкви под проливным дождем вынесли статую святого и с молитвами, с причитаниями понесли ее на носилках вдоль берега, вверх по течению реки. Святого, как плащом, прикрыли по местному обычаю суйякалем.

Вскоре все увидели чудо. Хотя дождь и не прекратился, воды реки неслись уже с меньшей яростью. Нечего и говорить, что мы все — по выражению кумушек из Мексиканского квартала — «чуть глаза не сломали». Но что действительно было потрясающим — здесь-то несомненно и началось чудо — это религиозный пыл, с которым ньо Добряк молился над разъярившейся Хулупе, взывая к святому Иосифу.

Если бы не бедствие, появление никому неизвестного старика привлекло бы всеобщее внимание. Старичок, держа шляпу в руке, опустился на колени возле ньо Теодоро и, осенив реку крестным знамением, стал молиться.

Старичок вызывал любопытство. Он казался бедным; у него было приятное лицо; а голос такой, словно он привык повелевать. Такими же были его глаза: они в один миг заставляли повиноваться. Это может подтвердить река Хулупе.

У старика была хорошая шляпа с узкой тесьмой на тулье, а в его котомке хранилась ножовка, стамеска и другой плотницкий инструмент.

Так потом описывал приметы старичка ньо Добряк.

* * *

Смирная и лицемерная — будто она и не помышляла ни о чем плохом, — Хулупе возвратилась в свое русло. И жители, видя, что опасность предотвращена, преклонили колена перед статуей святого Иосифа, благодаря его за содеянное чудо.

Позже ньо Добряк рассказывал, что, когда он окончил благодарственную молитву, к нему подошел старичок, угостил его сигаретой и спросил, где можно напиться воды — его мучила жажда.

— А! Ты, говоришь, хочешь пить? Ну, так пойдем со мной. У меня в доме найдется достойное тебя угощение. Я вижу, ты предан нашему покровителю святому Иосифу. Пойдем!

— О, большое спасибо!

И они пошли. Довольный ньо Добряк, еще не дойдя до порога своего ранчо, крикнул жене:

— Минга! Я привел знатного гостя. Смотри, старуха, сделай все, как подобает. Достань новый кувшин с самым хорошим, самым крепким «чапарро», какое у нас есть!

Хозяин и гость сделали по несколько глотков, запивая водку кокосовым молоком.

— Ваше здоровье, сеньор.

— Ваше здоровье, ньо Добряк.

Они разговорились. Гость расхваливал угощение — ему очень понравилось «чапарро», понравилось запивать его сладким кокосовым молоком. Он благодарил, предлагал еще сигареты.

Затем, после всяческих знаков взаимного уважения, друзья простились, и старичок взял с собой в котомку подарок ньо Добряка — кувшин, полный «чапарро».

* * *

Вечером старичок добрался к себе домой.

Кто-то встретил его с выражением глубокого почтения и большой любви. Знаете, кто это был? Ну, конечно, его сын — сам Иисус. В этом нет ничего странного, ведь никто и не сомневался в том, что старичок был наш покровитель святой Иосиф, который пришел усмирить Хулупе.

С радостью принимал добрый Иисус своего отца.

— Как меня радует та любовь, что чувствуют к тебе в поселке Сантисима-Тринидад, отец мой! Ты устал? Нет? А что ты принес в такой красивой тыквенной бутыли?

Смущенный Иосиф не знал, что отвечать. Он поколебался мгновенье, затем, как это сделал бы любой уважающий себя отец, спокойно ответил:

— Кокосовое молоко…

— Дай-ка мне, отец, я хочу попробовать.

У Иосифа не было выхода. Иисус попробовал. Задумался на миг. Поискал что-то на необъятном горизонте, и, благословляя, протянул руку, и трижды осенил крестом точку в голубой дали, что была Сонсонате.

И сказал добрый Иисус так:

— Я хочу вознаградить жителей этой страны за их любовь к моему дорогому отцу. Я хочу, чтобы эта земля была щедрой, чтобы кокосы давали людям свой чудесный нектар. И чтобы без трудов умножались их прекраснейшие пальмы. Чтобы зеленые веера поднимались высоко и защищали бы от лучей солнца хижины, которые прячутся под ними. И чтобы ветер колыхал их, освежая и очищая жаркий воздух. Чтоб были эти пальмы обильны плодами и служили приютом бедным бездомным птицам.

Так сказал добрый Иисус.

* * *

И так стало…

И поэтому…

О, наш святой покровитель!.. Скажи он правду своему сыну, не было бы, конечно, так много пальм в Сонсонате, но зато было бы очень много коллег у ньо Теодоро Добряка.

 

Кокосовое молоко

Сан-Антонио-дель-Монте — небольшое селение недалеко от Сонсонате. Паломник, спускающийся по горному склону, увидит внизу восхитительный пейзаж. Белую массивную церковь Святого Патрона, возвышающуюся в центре селения, окружают пальмы, еще более высокие, чем она сама. И всюду пальмы, пальмы, пальмы… Похоже на сад, в котором кто-то из прихоти посадил одни только пальмы. Других деревьев не видно. Кажется, что других и нет. Это пока не заметишь в листве разницу, которая нарушает восхитительное однообразие зеленых вееров. Домики, окруженные ананасами, папоротниками или крапивой, располагаются на отлогом склоне, спускаясь к реке.

Это прекрасное место для паломничества. И все там вам будет говорить только о Патроне: начиная с единственной церкви и кончая тысячью пальм. Как только вы приедете, вы сразу должны узнать, что он — священник, алькальд, врач, адвокат и… не знаю, как это лучше объяснить. Святой Антоний дель Монте очень добр к девушкам и всегда дарует им мужа, какого у него просят…

Вы можете убедиться в этом, читая надписи под эксвотами, что украшают стены церкви. Хотя многие под псевдонимами, имена сеньорит угадать нетрудно, если вы дружны с пономарем… А поскольку вы мои хорошие друзья…

Но нас могут услышать. Проходите, зайдем в церковь и там поговорим без опаски. Проходите вперед.

Вот перед вами карточки с надписями.

Эта, озаглавленная «Бескорыстные сердца», принадлежит одной сеньорите из Сонсонате. Говорят, она влюбилась в юношу весьма приятного, хотя совершенно бедного. Рассказывают, что она однажды намекнула юноше о своих чувствах и потом девять дней молилась святому. Вскоре состоялось бракосочетание. (Я знаю просительницу. Она некрасива, но чрезвычайно богата.)

Вот эти три «чуда» рассказывают об одной и той же истории. (Этих трех девушек, жительниц Сонсонате, я тоже знаю. Они бедны, но клянусь вам, удивительно хороши собой.)

Взгляните на эту надпись. Заглавие ее «Крик в ночи». Вы заметили? Вас удивляет внимание, какое оказывают Педро Мата сонсонатки? Не придавайте этому значения. То же самое происходит во всей республике и все потому, что сеньориты читают слишком много романов.

По названиям «чудес» или по псевдонимам можно изучать литературные вкусы каждого департамента.

Вот! Граф Монте-Кристо, Три Мушкетера, Графиня Монсоро. Это эксвоты из Сан-Мигеля.

Четыре всадника из Апокалипсиса, Рис и тележка, Приговоренная, Кровь и песок — это из Санта-Аны.

Сан-сальвадорки назвали свои эксвоты: Жажда любви, Та, чьи глаза цвета винограда. Из холода в пламя, Простушки и так далее.

В Санта-Текла есть девушки без предрассудков: Малыш, Камо грядеши? Милый друг… Но большинство предпочитает другие названия: Подражание Христу, Продавец божественных цветов, Христианский год, Месяц Марии и еще и еще в том же духе.

В Сан-Висенте имеются Рокамболи, Вечные Жиды и Шерлоки Холмсы. Но очень много эксвотов без надписи. Черт побери этих женщин!

Уф!.. Не будем читать дальше. Слишком тяжелый труд.

Мне, откровенно говоря, обычаи индейцев нравятся больше аристократических. Индейские девушки не читают романов и не просят лакомых кусочков у святого Антония. Они выходят замуж, когда им прикажут их отцы, или не выходят замуж — и делу конец.

* * *

Среди жителей поселка самая значительная фигура, разумеется после сеньора священника, нья Мерседес Сетино.

Нья Мерседес, умная и хитрая старуха, — врач и адвокат поселка. С ней советуются по поводу любой болезни и даже в случае избытка здоровья. И не думайте, что ее любят только индейцы. Она дружна и с губернатором и с алькальдом Сонсонате. Ибо насколько она добра к индейцам, настолько же услужлива по отношению к начальству.

Как врач, нья Мерседес верит только в два средства: в святого Антония и в кокосовое молоко.

— Ну, Сабино, говори, что с тобой.

— Знаете, нья Мерседес, я чувствую тяжесть в желудке. У меня после еды изжога.

— А, это засорение. Все будет в порядке. Пей натощак ежедневно молоко неспелого кокоса. Затем возьми ядро не очень крупного ореха, посоли и, когда почувствуешь спазмы, сразу принимай. Но ты должен помнить, что прежде всего нужно полагаться на святого Антония. Итак, купишь свечу побольше и поставишь ему. Затем унесешь огарок домой и каждый вечер будешь натирать им живот. Будь осторожен. Если от неспелого кокоса тебя прослабит, замени его соком из мякоти.

— Сколько я вам должен? — смущенно спрашивает больной.

— Ничего, парень. Когда ты видел, чтобы я брала с вас плату? Я не беру с бедняков, ты это знаешь. На жизнь мне хватает того, что я получаю от продажи моих кокосов.

— Ну, конечно, бог вас наградит.

Приходит другой.

— А, Руперто, что с тобой?

— Да вот глаз… Покраснел и очень сильно болит, когда смотришь.

— Ага, поглядим. Промой его хорошенько. Это у тебя воспаление. Но ты поправишься. Сперва поставь свечу святому Антонию. Огарок унеси, зажги его вечером и салом от свечки помажь вокруг больного глаза. Это ты сделаешь на ночь. На утро промой глаз соком из мякоти кокоса, а затем — да хорошенько — молоком спелого кокоса. И станешь здоров. Только не бывай на солнце, это вредно.

— Хорошо, большое спасибо. Я не спрашиваю, сколько…

— Нет, братец, ты же знаешь. Эй, погоди! Послушай. У твоей грудной девочки глисты. Дай ей натощак сок неспелого кокоса. И о сале не забудь.

— Хорошо. Очень вам благодарен.

Такова нья Мерседес как врач. Но как адвокат, она, пожалуй, еще лучше. Хотя и признает опять-таки только два средства — губернатора и кокосовое молоко.

— Ну, что скажешь, Хулиана? Как ты себя чувствуешь?

— Я не больна. Я пришла посоветоваться насчет спора о поливе с этим бессовестным сеньором алькальдом. Я в кабильдо оплатила разрешение на воду. Завтра подходит моя очередь, но он не хочет пускать воду ко мне.

— Подожди. Не волнуйся. Я пойду сегодня же в Сонсонате и поговорю с генералом. Ты получишь разрешение на полив, и алькальд, этот плут, даст тебе все, что полагается, хочет он этого или нет. Но, разумеется, этих господ, что стоят у власти, нужно уметь благодарить. Пошли генералу с одной из твоих дочек несколько очищенных кокосов. Отправь их завтра во время сиесты. Пусть пойдет Анита или Чавела. Которая из них старше?

— Анита.

— А побойчее?

— Чавела.

— Тогда пусть пойдет Чавела. И скажи ей, чтобы она не стеснялась и все хорошо рассказала о споре генералу. Но, знаешь, лучше, если прежде ты пришлешь Чавелиту ко мне. Я дам ей нужные советы. И ты увидишь, как вы проучите алькальда.

— А он разрешит?

— Кто? Губернатор? Он не может не разрешить. Я уж знаю, что говорю. Так же случилось с делом Эстебано, а оно было серьезное. Вспомни, как богач из Исалько засадил его в тюрьму за не сделанную работу. А губернатор быстренько его вытащил. А Рубен? А Сириака? Да! Все именно так, как я говорю. Эти сеньоры, что приезжают из других мест, обожают кокосовое молоко. Мы делаем им этот подарочек, и уже ничего не стоит получить от них то, что мы просим.

— Вы верно говорите.

— Значит, ты поняла?

— Да.

— Договорились?

— А как же иначе.

— Ничего не забудь.

— Да, конечно.

Адвокат нья Мерседес очень хитра. Она всего может добиться с помощью губернатора Сонсонате.

Генерал Аргенсола — уроженец Сан-Сальвадора. Молодой, богатый холостяк, он живет в непрерывном шумном веселье, окруженный жизнерадостными друзьями. В его доме постоянно звучит музыка, там пьют, играют, развлекаются. Он говорит, что жизнь в Сонсонате приносит ему множество удовольствий. Так это и должно быть, несмотря на раздражение, которое вызывают у него разные неприятности и климат. Возможно, генералу даже нравится жара, потому что он хвастался, будто ему никогда не удается утолить ужасную жажду…

Сколько кокосов «неспелых» и «спелых» выпил генерал!

 

Учитель английского языка

— Внимание, дети, и немного потише, пожалуйста. В сотый раз умоляю вас. Сеньорито Артуро, скажите «дом».

— Дом.

— Оставьте шутки, Артурито. Скажите по-английски — house.

— Аус.

— Не так. Произнесите хорошенько звук «х». Открывайте и закрывайте рот так, будто это крышка сундука. Что это? Кто бросил в меня шарик из жеваной бумаги? Вы, сеньорито Хулио? За шалость вы останетесь сегодня без сладкого миндаля.

Учитель помолчал. Потом вздохнул.

— Мы еще посмотрим, Хулито. Если вы хорошо будете отвечать, я, возможно, прощу вас и вы даже получите двойную порцию. Повторите слово, которое не мог произнести Артурито.

— Хаус.

— Очень хорошо, отлично. Теперь скажите «мой дом».

— Май хаус.

— Еще раз.

— Май хаус.

— Хорошо, Хулито, вы умница, хотя и… Прекратите, сеньорито Анхель! Ах, боже мой, зачем вы это сделали?

Сеньорито Анхель, чертенок десяти лет от роду, смастерил себе кисточку из бахромы гамака. Получилась хорошая кисточка. Плохо лишь то, что он обмакнул ее в чернила и провел по руке учителя. Может быть, он думал — раз чернила того же цвета, что и эта рука, мистер Мерсер не заметит пятна…

* * *

Так мистер Мерсер провел в порту Акахутла несколько лет. Он давал уроки английского языка, чтобы заработать себе на жизнь. На собачью жизнь, что и говорить. Ибо ученики — то ли по причине бедности, из которой он не мог выбиться, то ли потому, что кожа у него была черного цвета, — точно сговорившись, обращались с беднягой учителем, как янки обращаются с теми, чья кожа со дня рождения окрашена в цвет траура.

В Акахутле мистер Мерсер жил уже давно. Он приплыл из Калифорнии на парусном судне и вначале занимался тем, что чистил ботинки. Орудуя щеткой и кремом того же цвета, что и его руки, он жил мирно. Никто не заглядывал ему в лицо, никого не интересовало, лучше он или хуже индейцев — рабочих в порту. И ему уже показалось, будто он тоже что-то собой представляет. Но однажды кто-то подал ему дьявольский совет:

— Лучше займитесь преподаванием английского. Вы много заработаете, станете уважаемым человеком.

Вне себя от радости негр бросил свой ящик со щетками и открыл школу. Так он превратился в мученика, который обучал этих проклятых инквизиторов, уважавших его не больше, чем крабов, вытащенных на берег. Тем не менее он был терпелив в своем страдании. Ученики, надеялся он, хотя и непослушны, но исправятся. Смирением можно добиться всего, чего хочешь.

Они не говорили ему «негр», они говорили ему «мистер»… (То «мистер Фасолька», то «мистер Вонючка», то «мистер Сосиска», то «мистер…», этого и повторить нельзя.)

Мистер Мерсер был добрый человек. Будь на его месте кто-нибудь из наших индейцев, он при подобных обстоятельствах купил бы шестизарядный револьвер, чтобы проучить этих мерзавцев. Но учитель держался иного метода. Он покупал засахаренный миндаль, медовые коврижки, тянучки и после урока ласково одаривал ими детей. Пока были лакомства, ученики помалкивали. Но едва только сласти кончались, они снова заводили свою школьную песенку. Ее распевали дуэтом и терцетом, а в торжественных случаях хором. («Мистер Фасолька, мистер Вонючка, мистер Сосиска, мистер…» и проч.) О, эти дети были весьма изобретательны в своем остроумии.

Не знаю, был ли у мистера Мерсера особо почитаемый святой, которому он молился, но если был, то, безусловно, Ирод.

* * *

Как рассказывал уважаемый житель Сонсонате дон Рафаэль Ахуриа, благодаря ему мистер Мерсер все же разбогател. И это правда.

Однажды в купальный сезон дона Рафаэля осенила гениальная идея. У него была очень умная попугаиха, по кличке Эсмеральда, о которой рассказывали чудеса. Говорили, например, что недалеко то время, когда Эсмеральда перещеголяет многих литературоведов: ведь она знала наизусть все три книги Мантильи и теперь заучивала лучшие произведения классической литературы. Познакомившись с мистером Мерсером и очарованный его методикой, дон Рафаэль попросил его дать попугаихе несколько уроков английского языка.

— Эсмеральдита будет вашей лучшей ученицей, — уверял он.

Учитель был изумлен, однако согласился. Условились, что птицу будут держать подальше от мальчишек, чтобы она не набралась от них неблагозвучных выражений («мистер Фасолька, мистер Вонючка» и т. д.).

Как ни странно это казалось учителю, уроки все же начались. И произошло то, что предвидел дон Рафаэль. За пятнадцать дней Эсмеральда в совершенстве овладела текстом генерала Ибарры. Она говорила по-английски, как настоящая мисс, правда, с центрально-американским акцентом. Но это вполне естественно. Она служила переводчицей туристам и делала это лучше, чем ее учитель, так как умела переводить наши провинциализмы и слова, заимствованные из языка индейцев.

* * *

Увы, все в этом мире преходяще, лишь некоторые президенты республики вечны. В один прекрасный день Эсмеральда улетела. Возможно, ей надоела школа. (А может быть, она мечтала о свободе… с маленькой буквы, конечно, ибо, по представлению наших депутатов, порядки в Акахутле — это почти Свобода с большой буквы.)

С исчезновением Эсмеральды кончилось счастье дона Рафаэля и слава мистера Мерсера.

Время шло. Газеты Сонсонате напрасно предлагали приличное вознаграждение тому, кто что-либо сообщит о беглянке. Никто о ней ничего не слыхал. В конце концов поклонники попугаихи забыли о ней, словно она была самой заурядной представительницей интеллигенции. Только приемный отец и учитель с любовью вспоминали об Эсмеральде в своих беседах.

* * *

Дон Рафаэль говорил, что уже потерял всякую надежду разыскать свою попугаиху, когда однажды после полудня на побережье в Чантенес услыхал характерный школьный гомон, доносившийся из густой кроны конакасте. Заподозрив истину, он тихонько приблизился к дереву, задрал голову и, надев очки, посмотрел вверх.

На ветках восседало множество маленьких попугаих. Птица с виду постарше, сидя перед ними, давала урок. В лапе у нее была зажата палочка.

— Бэ, а, эн — бан. Бэ, е, эн — бен. Вэ, е, эн — вен…

— Повторим, девочки, — говорила преподавательница.

И малыши послушно тянули снова:

— Бэ, а, эн — бан. Бэ, е, эн — бен…

Прослезившийся дон Рафаэль не выдержал:

— Это ты, Эсмеральдита?

— Да, дон Рафаэль. Добрый день…

Они разговорились. Эсмеральда рассказала о том, что явилось причиной ее бегства. И, надо сказать, доводы попугаихи были вполне убедительны. Нет, неблагодарной ее назвать нельзя. И если она покинула своего благодетеля, то потому лишь, как объяснила она, что ее к тому принудил известный закон природы. Тут дело в любви. Эсмеральда достигла половой зрелости и сбежала со своим женихом — хотя и невежественным, но довольно симпатичным попугаем. Затем произошло то, что нередко случается. После вступления в брак выяснилось, что попугай — законченный бездельник, и супруга вынуждена была работать, чтобы содержать мужа. Типичная история какой-нибудь машинистки. И, как все машинистки в подобных случаях, Эсмеральда отказалась последовать совету своего благодетеля. Единственное, что она обещала дону Рафаэлю, — это навестить его вместе с мужем при первом же удобном случае.

* * *

Поведав обо всем этом мистеру Мерсеру, дон Рафаэль без околичностей спросил его:

— А почему бы вам не выбросить на улицу своих тупых и невоспитанных мальчишек?

— Но ведь, как я уже говорил вам, мне приходится давать уроки, чтобы было на что жить.

— Это верно, конечно. Но мне кажется, вы могли бы преподавать английский язык кому-нибудь другому — кто умнее и, не так докучая вам, быстрее все выучит.

— Кому же это?

— Попугаихам, друг мой. Откройте школу для попугаих.

— Но… Вы это серьезно?

— Вполне. Я никогда не болтаю зря. Раз я говорю, можете на меня положиться. И не сомневайтесь: попугаям это дается легче и нравится больше, чем нам, сальвадорцам…

— Что именно?

— Английский язык.

— Может быть…

— Не сомневайтесь. Да вы и сами знаете тому немало примеров. Вот почему, учтя неприятности, которые вам доставляют ваши ученики, Эсмеральдита и подала мне деловой совет. И поверьте мне, школа для обучения английскому языку попугаях принесет большую пользу. Только не принимайте в школу попугаев. У нас должны быть только самки — женщины более разговорчивы.

— Но какой мне от этого прок, дон Рафаэль?

— Имейте терпение, мой друг, сейчас я вам все объясню. Эсмеральдита сказала, что в Панаме в большой цене попугаихи, говорящие по-английски: туда-то и можно будет их сбывать. В Барра де Сантьяго, говорит она, их продают очень дешево — по пять сентаво за птенчика. Пичкайте их размолотым отварным маисом и методом генерала Ибарры, и через год вы сможете продавать их туристам по двадцать колонов за штуку, даже если они не овладеют еще языком в совершенстве. Лучших же попугаих надо отвозить в Панаму, где они идут по пятьдесят долларов. Ну, как вам нравится это дельце, мистер Мерсер?

Бедный учитель дрожащим голосом ответил, что согласен и что это великолепная мысль. На другой день он отправился в Барра де Сантьяго покупать попугаих.

— Обратите внимание, — говорил мне дон Рафаэль некоторое время спустя. — Подобно Христофору Колумбу, который посоветовал королеве Изабелле продавать индейцев, чтобы выручить гроб господень, Эсмеральдита рекомендовала своему учителю продавать попугаих, чтобы обрести независимость.

* * *

Таково происхождение нормальной школы для попугаих, открытой мистером Мерсером в Акахутле. Все мы, друзья и современники дона Рафаэля Ахуриа, помним эту школу и ее директора, достигшего в ту пору полного благополучия.

Во дворе школы росли развесистые манговые деревья. Между их стволами были протянуты палки уискойоля — на манер парт. Во время уроков на них сидели ученицы.

Отсюда вышли те высокообразованные попугаихи, которые так изумляли и очаровывали наших панамских друзей. Здесь мистер Мерсер получил возможность забыть огорчения, причиненные ему первыми его учениками. И как во всех волшебных сказках, здесь он прожил много лет, богатый и счастливый.

* * *

Умирая, мистер Мерсер оставил достаточно денег для основания прекрасной больницы, которая высится теперь над старым портом. Один благодарный алькальд спустя некоторое время приказал высечь на фасаде имя мистера Мерсера и установить в больнице бюст Эсмеральды.

Помню, когда учитель-альтруист диктовал свое завещание, он страшно рассердился. Никогда до этого не видели мы его в таком гневе. Виноват был священник, настаивавший на том, чтобы на завещанные деньги была построена не больница, а школа для детей.

 

Вулкан

Я вспоминаю, что, когда я ходил в школу, не было случая, чтобы я не произвел проверку, которая меж моими приятелями-первогодками считалась обязательной. Каждый день мы отправлялись к «подземелью» и украдкой, затаив дыхание, наблюдали за местом, где было спрятано сокровище дьявола.

— Шш!.. Оно там… Пошли.

Это было в Исалько. Поблизости от кабильдо находился большой котлован, на дне его нам был виден — само собой разумеется, издали — обложенный каменной кладкой вход в два туннеля. Говорили, что это грандиозное сооружение обнаружили, когда брали глину для изготовления кирпичей. Любознательные люди исследовали туннели, «но не смогли найти им конца». Так они сказали. По деревне пошли всяческие толки. Потом в дело вмешались кумушки. И из споров да предположений родилась легенда. Разве не грех католикам лазить в чертово логово? Благоразумный алькальд был того же мнения и распорядился закрыть карьер.

* * *

Много лет спустя я как-то беседовал с ньо Хулианом Сиско, местным индейцем; который совсем хорошо говорит по-испански и прекрасно рассказывает исалькские предания; он мне поведал о подземелье то, что я уже знал, но тут же добавил и кое-что новое.

— Да, сеньор, туда дьявол и запрятал свое сокровище, когда вытащил его оттуда, где оно было закопано прежде.

— Где ж он его держал?

— Ну-у! Вы не знаете? Сокровище было в том самом месте, где он соорудил гору.

— Расскажите мне эту историю, ньо Хулиан.

И вот послушайте, что мне рассказал индеец.

* * *

Жили двое скупцов — муж и жена; как их звали, никто не помнит, потому что никому не было охоты вспоминать их после того ужасного случая, что покончил и с ними и с их владениями.

Жили они в большой усадьбе — сейчас на том месте вулкан — и сдавали свою землю в аренду бедным индейцам, которые вечно были у них в долгу.

— Казалось, сам господь благословил их маисовые посевы. Початки были в три раза больше нынешних. И заметьте, сеньор, что в целом маисовом поле нельзя было сыскать тогда несозревшего початка. Но помещик и его жена были жестокосердны, и алчность их не знала удержу. Сколько раз ходили индейцы платить им за аренду, столько раз с них драли сверх положенного, а то и забирали весь урожай.

Но скоро поплатились за все свои злодеяния эти презренные люди. Однажды ночью, в ненастье с громом и молниями, явился в усадьбу некий закутанный в плащ сеньор. Был он в черных очках и лаковых гетрах. Восседал на норовистом скакуне. Вот все, что смогли рассказать о нем батраки, которые его видели.

Так как с виду закутанный сеньор был богат, хозяева вышли к нему навстречу и приняли его весьма радушно. Но только они одни и вышли; слуги, которые там жили, говорили потом, что почувствовали неизъяснимый ужас. Даже животных, и тех, судя по их поведению, объял страх. Собаки принялись лаять, зажав хвосты между лапами, а скотина, стоявшая в загоне, бросилась бежать к горам с неописуемым ревом.

* * *

О чем беседовали хозяева и гость? Должно быть, о чем-то весьма интересном и приятном, потому что было им весело и пили они до поздней ночи. На рассвете странный незнакомец ускакал, пообещав возвратиться.

— Наведывался он каждую ночь. Так и началось это дело.

— Какое дело, ньо Хулиан?

— Сооружение горы.

— А-а!..

По словам ньо Хулиана, всадник сей, ведая о великой жадности владельцев усадьбы, рассказал им о баснословном сокровище, которое там было погребено. Сказал он им, и кто он сам… конечно, вы догадались, кто… сам дьявол, а затем они заключили договор, чтобы извлечь сокровище.

Им предстояло выкопать колодец, и работа эта была на обязанности помещика и его жены, которые собственноручно должны были рыть в указанном месте. Дружок пообещал им, что будет приезжать каждую ночь, чтобы руководить работами.

Так и поступили. Не прошло и трех дней, как колодец имел огромную глубину, хотя землекоп только бросал землю в бочку, свисавшую с блока. Велика была эта бочка, и тем не менее вытаскивать ее за веревку женщине было легче легкого. Ясно, что был кто-то, кто им помогал! Но вы ведь понимаете, я всего лишь повторяю слова ньо Хулиана…

Руководитель работ наведывался каждую ночь. Он являлся, чтобы вытащить приятеля, которому ни за что бы не выбраться из колодца без помощи своего могущественного компаньона.

И вот долгожданная минута наступила.

В одну из ночей сокровище показалось из земли. Бочка поднялась, доверху нагруженная золотом и драгоценными камнями. В свете луны по этой разноцветной груде забегали фантастические блики.

Как обрадовались скупцы! Из глубины колодца неслись радостные клики землекопа: «Есть еще, есть еще!» А наверху жена его тоже выкликала как одержимая: «Есть еще, есть еще?»

— Есть еще! — сказал дьявол, который оказался тут как тут, и, отвратительно захохотав, схватил женщину за волосы и швырнул в колодец.

* * *

— В ту же самую ночь, сеньор, дьявол забрал свое сокровище и спрятал его в том месте, которое вам известно.

— А что сталось с колодцем, ньо Хулиан?

— Погодите, сейчас будет самое главное. Когда о случившемся узнал сеньор священник, он в сопровождении целой толпы пришел в усадьбу. Он хотел расколдовать проклятое место. Но лишь испортил все дело.

— Ну!

— Да, потому что едва сеньор священник плеснул святой водой, произошла ужасная вещь. Из отверстия колодца стали вырываться вопли, которые нагнали на всех страху. То были стенания грешников… Упаси нас, господи! — и ньо Хулиан перекрестился, прежде чем продолжать.

— Услышав вопли, сеньор священник и все, кто с ним был, сразу смекнули, что это значит, и пустились наутек. И вовремя они это сделали, потому что из адова колодца повалил дым и сразу же затем взметнулся огненный столб. Вот откуда взялось это нагромождение застывшей лавы, которому уж и не знаю сколько веков.

Такова история вулкана. Вот как пособники дьявола своей жадностью и разбоем разверзли в своей собственной усадьбе врата ада.

* * *

Врата ада. Вот что такое, по словам индейцев, вулкан Исалько. И они свято верят, что там обретаются богачи, которые вели себя при жизни, как помещики из легенды.

Но не думайте, что лишь злым богачам из Исалько уготовил дьявол это местечко. Нет. Быть там и другим со всей республики.

 

У гроба кота

Безлунный вечер. Декабрьский вечер с миллионами звезд. Безмолвие и одиночество на уснувшем просторе полей.

Я лежу в гамаке на террасе и со вниманием прислушиваюсь к пению неизвестной птицы. Ее долгая жалоба слышна издалека. Вдруг, нарушая тихую идиллию, где-то над деревьями кофейной плантации раздаются взрывы. Это ракеты.

— Вы не собираетесь на велорио, дон Федерико? — кто-то спрашивает меня из кухни.

— А кто умер?

— Там увидите. Это из дома нья Томасы приглашают. Утром чуть свет приходили за кукурузными листьями для тамалей. Вам бы надо съездить. Дочери сеньоры так радуются, когда вас видят. Чем скучать здесь и без конца писать, съездите. Я оседлаю для вас мула?

— Да, ты прав, нужно съездить.

И я отправился к сеньоре Томасе.

Через полчаса я уже подъезжал к ее усадьбе.

Моя соседка — женщина весьма почтенная. Она пользуется уважением всей округи, потому что со своей плантации снимает пятьдесят квинталов кофе. К тому же у нее три прекрасные дочери.

Эти девушки очаровательны. Они воспитывались в пансионе в Сонсонате; у них изысканные манеры и подкупающий своей простотой сельский говор, а главное, они умеют быть скромными и кокетливыми.

— Въезжайте, въезжайте, кабальеро! — увидев меня, громко восклицает сеньора Томаса. — Девочки, это дон Федерико! Идите, встречайте его. — И тут же, обратившись к кучке крестьян — А ну-ка, пусть кто-нибудь привяжет мула!

Слова приветствия, рукопожатия.

В усадьбе сеньоры Томасы есть домик с четырьмя террасами. Это резиденция семьи. Еще два строения отведены под кухню и кладовую. Огромное бальзамное дерево своими высоко распростертыми ветвями накрывает чуть ли не весь двор.

Начинают собираться приглашенные. Многие приехали издалека. Это молодые люди, которые работают в соседних усадьбах, благонравные и трудолюбивые. Красивые девушки, которым хочется повеселиться со своими женихами. И даже старушки — любезные, но недоверчивые мамаши, не спускающие глаз со своих дочерей.

В доме виднеется какое-то подобие алтаря. Он возвышается на столике, сплошь покрытом полевыми цветами.

Я подхожу к алтарю в сопровождении сеньоры Томасы и ее дочерей, принимаю грустный вид — как того требуют обстоятельства — и пытаюсь разглядеть, кто лежит в груде цветов молочая и синих колокольчиков.

— Не понимаю.

— Чего?

— Кто же этот…

— Покойник?

— Да…

Общий взрыв смеха. Я молча, с удивлением смотрю на всех. По-видимому, у меня дурацкий вид.

— Ах, дорогой сосед! Здесь ни один христианин не умирал. Нет, здесь никто не отдал богу душу. Это велорио у гроба… кота Хасмина.

— Карамба! Вот бедняжка! Отчего же он умер?

— От удара поленом. Это мы его убили: нам захотелось устроить велорио сегодня, в день обманов.

Это сказала мне Лупе, старшая дочка моей соседки. С Лупе нужно быть начеку, ведь она такая красавица! Маленькая, лицо смуглое, как персик, покрытое чудесным пушком, а формы такие, как будто в некоторых местах Лупе спрятала маленькие тыковки — ее фигурка буквально может свести с ума. А где, черт возьми, она раздобыла себе такие прекрасные черные глаза с длинными ресницами и ротик, украшенный такими ровными жемчужными зубками? Нет, хватит, больше ничего не знаю. Поговорим о чем-нибудь другом.

— Ну что, и вас обманули, дон Федерико!

— Да. И мы его уводим! — восклицают две хорошенькие смуглянки — Леонор и Трини, сестры Лупе. Может, они и не такие красивые, как их старшая сестра, но необыкновенно милые и любезные. Когда я слушаю нежные трели этих диких птичек, я нахожу городскую жизнь грубой и искусственной.

Танцы уже начались.

Во дворе под бальзамным деревом двигаются взад и вперед танцующие пары в такт гитарам и аккордеону. Это мазурка. Она давно забыта, и, наверное, дон Педро Альварадо привез ее с собою в чемодане.

Думая об этом, я стараюсь припомнить, где я слышал эту мелодию в последний раз. Где же? Где?

— Что вы здесь примерзли, что ли? Пойдемте танцевать со мной, — говорит Лупе и берет меня под руку.

Гордый, я с удовольствием даю ей увлечь себя. И танцую, хотя сознаю, что уподобляюсь ястребу в стае голубок. После нескольких туров я действительно слышу, как в группе мужчин вполголоса злословят. Это обо мне. Кое-что я расслышал.

— Старики забирают самых лучших девушек.

Мою радость как рукой сняло. Как… я старик?.. Ах, злодей! Ну, попадись ты мне в другом месте, разбойник! Инстинктивно я нащупываю в кармане револьвер. За подобную любезность надо платить той же монетой. Страх делает человека смелым. И после нескольких па, необходимых для того, чтобы не выдать себя, я говорю своей даме:

— Пойдем, Лупе, сядем. Мне хочется выкурить сигару из тех, что ты делаешь…

— Хорошо. Вы побудьте с моей наной. Видите, вон она зовет вас. Принести вам стопочку «Молока тигрицы»?

— Да, дурнушка, все, что тебе захочется…

И вот я уже под покровительством сеньоры Томасы, которая ведет со мной приятнейший разговор. Ну и хитра же эта старушка! В присутствии дочерей она говорит, как Геродот, а когда они ее не слышат, превосходит самого Аретино.

Мы беседуем. Я, конечно, склонен говорить о сельских новостях, она же, наоборот, только о том, что происходит в Сан-Сальвадоре.

— Ваше здоровье, дон Феде!

— Ваше здоровье, мама Томаса!

Пение незнакомой птицы, давно привлекшее мое внимание, теперь слышится ближе.

— Сеньора Томаса, скажите, что это за птичка поет время от времени?

— Ах, как хорошо! Словно горный ручеек. Похоже на уроплан, а?

— Нет, нана, — объясняет Лупе. — То, о чем говорит дон Федерико, это пенье сигуамонты.

— Сигуа… как?

— Сигуамонты. Не прикидывайтесь простачком.

— Пусть будет по-вашему, мне все равно. Так что же это за птичка, сеньора Томаса? Вы знаете столько историй, что и тут, должно быть, можете кое-что рассказать. Расскажите же.

— Сигуамонта — птица волшебная; она напоминает мне уроплан. Вот послушайте. В прошлом году я вышла во двор покормить кур и вдруг слышу: где-то близко журчит ручеек. Прислушиваюсь. Ручеек как будто все ближе. Ну, хорошо… «Что же это такое?» — говорю я себе. Вышли дочери, тоже услышали и, показывая на небо, кричат мне: «Посмотрите, нана!» И что же мы увидели, пресвятой Иисусе! Летят три огромные птицы — уропланы!

— И вы испугались? — спрашиваю я.

— Немножко… — отвечает Лупе и безудержно смеется.

Но старуха, та с амбицией, и отвечает не сразу.

— Испугались, мы? Уропланов? О нет!.. Мы же знали, что это такое. Кто этого не знает!

Сеньора Томаса говорит с апломбом, и я действительно верю в ее осведомленность об этих стальных птицах.

— И близко пролетели эти аэропланы?

— Ну прямо над головой!

— Много их было?

— Много.

— Должно быть, вы их хорошо разглядели?

— Ну еще бы! — с серьезным видом громко восклицает старуха. — Представьте себе, один из них немножко устал и собирался отдохнуть на ветке бальзамного дерева.

— Нана!

— Ну что ты знаешь! Я же видела. Да, он хотел усесться на ветку. Но тут на него залаяли собаки, и он испугался.

— Дай мне сигару, — говорю я Лупе, чтобы позабыть эту галиматью, ибо чувствую, что вот-вот взорвусь.

Но чему удивляться? Эта старая лгунья права. Все люди на земле, будь то политики или литераторы — крупные или мелкие, неважно, — разглагольствуют о вещах, в которых ни йоты не смыслят. Я сам только что говорил вам о Геродоте и Аретино, хотя никогда и в руки не брал их сочинений.

— Сейчас я принесу вам ваши тамали, — говорит мне с прелестной гримаской Лупе.

— И дай нам чего-нибудь выпить, — распоряжается сеньора Томаса.

— Мне только один тамаль, Лупе.

— Только один? Они же малюсенькие, а какие вкусные! Те, что для вас, я сама делала…

— Тогда я все их съем. Но ведь мы же договорились ужинать вместе.

— Конечно. Вы думаете, что у меня нет рта?

— Рта? Да у вас целый ртище с огромными собачьими клыками и…

— Так точно, сеньор насмешник, — и она убегает на кухню за тамалями.

Мы ужинаем. Во дворе гости — группы и неразлучные парочки — тоже едят тамали. Юноши говорят вполголоса, и глаза у них блестят. Девушки слушают их, нежные, улыбающиеся, робкие.

Здесь царит искренность, доверие, скромность, но самое главное — жизнерадостность.

От «Молока тигрицы» сеньора Томаса становится откровенной. Воспользовавшись случаем, я прошу ее:

— Расскажите же мне ту историю!

— Какую?

— Про волшебную птицу.

— Про сигуамонту? Уж будто вы не знаете… Ну и хитрец!

— Нет, сеньора, для меня все это ново.

— Ну, тогда слушайте. Сигуамонта — птица нехорошая, но некоторым мошенникам она приносит пользу. Мой тата рассказывал мне, что он видел эту птицу; она похожа на птицу гуаусе и прилетает петь к дорогам. Ну, а еще рассказывал он мне то, что вам очень понравится. Если девушка не уступает своему возлюбленному, он знает, что ему нужно делать: поухаживать за сигуамонтой.

— Как это?

— Да очень просто, как за женщиной. Он долго улещает ее словами, а если нужно, то и угощением. Да вы это лучше меня знаете, сеньор соблазнитель. Ну, хорошо! Сигуамонта сначала не обращает на него внимания и продолжает петь, точно ее эти ухаживания вовсе не касаются. Но постепенно она начинает немножко кокетничать и согреваться. И, наконец, уступает, и в доказательство спускается с ветки. Тогда мужчина должен расстелить на земле новый платок. Сигуамонта полетает, а затем сядет на платок и с ужимками дурной женщины выбросит любовный камешек. Этот-то камешек и нужен мошенникам для соблазнения девушек. Мужчину, который носит в кошельке камень сигуамонты, любят все женщины. Теперь вы понимаете, в чем тут дело? Вас это устраивает?

— Да, неплохо. Но скажите, знаете ли вы хоть один случай, который бы подтвердил это?

— Что?

— Правдивость того, что вы рассказываете.

— Ну еще бы! Не кто иной, как моя племянница Кармен, попалась таким образом.

— Как?

— Да так. Кармен на того парня, который ей достался, и внимания не обращала. Как этот болтун Леонардо за ней ни увивался, ничего. Кармен на него и смотреть-то не желала. И вот колдунья Бенита Пинтин посоветовала ему достать камешек. Этот парень — будь он проклят! — раздобыл его. И Кармен, такая честная, вскоре стала настоящей распутницей. Сначала сошлась с Леонардо, а потом и с другими. Но не будем говорить об этом, мне неприятно.

— Вы правы, сеньора, не будем говорить об этом.

Во дворе все еще играет музыка. Кажется, парочки готовы танцевать до петухов.

Я смотрю на часы. Два часа ночи.

— Сделай одолжение, дружок, — говорю я Лупе, — распорядись, чтобы привели моего мула.

— Вы уже уезжаете?

— Уезжаю. Когда мы увидимся снова?

— Завтра. Моя нана, как всегда, побеспокоит вас, чтобы вы подсчитали, сколько она продала кофе.

— С большим удовольствием буду ждать ее. Но, послушай, почему бы тебе не прийти вместо нее?

— Да вот потому.

— Дикарка! Придется мне купить камешек сигуамонты. Не знаешь ли, кто его продает?

— Сумасшедший!

Я прощаюсь со всеми. С грустью говорю «до свидания!» в ответ на сердечные и искренние слова.

Мул хорошо знает дорогу; он везет меня самой короткой тропкой. И вскоре я теряю из виду дом этих хороших людей.

На повороте кофейной плантации до меня долетают, как бы догоняя меня, хрустальные нотки женского голоса. Я останавливаюсь, чтобы послушать. Звучат аккорды гитары. Хорошо знакомый мне милый голос приносит на крыльях своей восхитительной музыки слова романса «Старая любовь».

…Когда однажды я покидал их, Так говорили мне они в слезах…

Мною овладевает странное душевное волнение, неведомое мне ранее чувство грусти и одиночества, трепет желания, которому я не знаю имени.

Разве есть еще такие люди, как они!

 

Лунное затмение

Солнце уже закатилось.

В тот вечер индейцы из предместья Асунсьон лихорадочно отыскивали всякие звонкие погремушки, чтобы «помочь луне» в предстоящем затмении. Говорили, что начнется оно в двадцать один час две минуты три секунды. Это предсказал, как и подобало ему, школьный учитель, хорошо осведомленный по календарю.

Вот досада! Нужно же было луне попасть в беду именно этим вечером, когда все мы собирались хорошо повеселиться на свадьбе ньо Гойо Патиньо.

Ньо Гойо был самым богатым индейцем в предместье и, как это ни удивительно, вопреки обычаям своего народа, прожил до пятидесяти с лишним лет, не помышляя о браке. Почему он не хотел жениться, ньо Гойо никогда не говорил, но догадаться, в чем тут дело, было нетрудно: просто такой богатый человек мог позволить себе роскошь жить холостяком.

У него было именье, дававшее ему более ста квинталов прекрасного кофе, и он поживал себе припеваючи в своем великолепном каменном доме под черепичной крышей. «В доме с железными балконами!» — как говорили его родственники Чилины, которые были беднее очищенного кукурузного початка.

Бывают на свете люди, которых все любят. Ньо Гойо был одним из них. Друзья у него были солидные, он выбирал их среди образованных людей Исалько и Сонсонате и только из числа адвокатов. Врачей ньо Гойо не признавал. Возможно, он был и прав, потому что тут же в предместье жили замечательные лекари нья Касимира Масин и ньо Ченте Латин. Брали они недорого, что давал сам больной. А часто и вовсе ничего не брали, потому что больной, которого они уморили, не платил им за лечение.

Ньо Гойо обладал большим достоинством: он был щедр. В его доме пили не гуаро, а виски. И на дворе, в углу, были выставлены напоказ, точно славные трофеи, груды пустых бутылок. Сардины в банках он закупал в Сонсонате десятками ящиков и также коллекционировал порожние банки. Ни один человек на свете не съел столько сардин!

Но, тем не менее, следует признать, что и у ньо Гойо был недостаток, правда, довольно распространенный. Он ничего не жалел для своих ученых друзей, которые злоупотребляли этой его слабостью. Но земляки пусть и не думают просить его об одолжении! Вопрос чести — ведь ньо Гойо принадлежал к высшему обществу.

Однако для любви классового различия не существует. И когда этот холостяк решил, что пришло время подумать о женитьбе, он остановил свой выбор не на сестре одного из своих ученых друзей. Нет! Он благоразумно избрал себе в жены Чомиту, девушку из семьи бедных родственников — Чилинов.

У ньо Гойо был верный глаз. Чомита — самая красивая индианка, какую только можно себе представить. Я, человек уже старый и опытный, в жизни не видел более прелестного создания. У нее замечательная фигурка и нижняя юбка облегает ее, словно приклеена. Ей пятнадцать лет, и у нее такое милое и лукавое личико, что, увидев ее, ученые мужи просто потеряли рассудок. Возможно, что восторг столь выдающихся людей и решил судьбу ньо Гойо.

Его доверенное лицо доктор Перла встретился с Чилинами и договорился о браке. Разумеется, бедные родственники встретили предложение с безумной радостью. Плохо только, что Чомита не сразу дала согласие, как ей следовало бы. Эта садовая голова сначала сказала… можете вы поверить?.. сказала: «Нет».

Ах, эти женщины! У Чомиты был жених, плотник. У этого претендента давно уже не было ни песеты за душой. Но она, хоть и индианка, повела себя глупее иной сеньориты! Вместо того, чтобы стать женой ньо Гойо, она предпочитала просто сойтись со своим плотником. Однако несколько розог, которыми попотчевали ее бедные родственники, вразумили капризницу.

— Ты дура! — говорила ей нана.

— Нет, ты просто злодейка! — говорил ей тата.

— Дрянь ты негодная! — говорили ей дяди.

— Что выдумала, развратница! — говорили ей тети, старые девы.

Таково было единодушное мнение семьи. В конце концов несчастная девушка сказала «да», и ее поймали на слове. И теперь Чомита «ходит в складках!» Не подумайте, что из нее сделали складки. Так говорят об индианке, когда она меняет свой балахон на модную плиссированную юбку.

Незабываемый праздник состоялся в просторном доме ньо Гойо, украшенном листьями кокосовой пальмы и мамея.

Рано утром из Сонсонате прибыл трамвай, битком набитый учеными адвокатами. Какое приятное зрелище являл собой празднично убранный дом, переполненный сеньорами в кашемировых костюмах! А как все были веселы! Говорят, что никогда еще в Исалько не было выпито столько виски, как в тот день. И сколько же пришлось потом заплатить ньо Гойо!

— Неважно, деньги для этого и существуют! — заявлял жених, наслаждаясь своим триумфом.

Гости выпили лишнего. К началу банкета все ученые адвокаты были уже вдребезги пьяны. И тут началось такое, чего и в сумасшедшем доме не увидишь. Так как среди столичной «золотой молодежи» было принято бить на свадьбах тарелки и бокалы, гости из Сонсонате и Исалько решили последовать примеру этих модников и… они швыряли во двор все, что было на столе.

Сначала ньо Гойо поразило такое безобразие, но друзья объяснили ему, что это последний крик столичной моды. Тогда он пришел в восторг и захотел отличиться. Он заявил, что в его доме не должно остаться ни единой целой вещи.

— Ну-ка, кто разобьет с большим шиком все эти зеркала!

Удар бутылкой. Другой, третий, четвертый… Так было покончено с зеркалами, которые ньо Гойо взял напрокат в парикмахерских Исалько.

В пять часов вечера из Сонсонате прибыл другой трамвай, своеобразная скорая помощь. Гостей выносили на носилках и в гамаках.

Вот какой был банкет!

Но мало того, в девять часов, как было объявлено, должны были состояться танцы. В вечер лунного затмения. Игра случая.

Необходимо пояснить, что танцы устраивались для земляков. Это была подачка соплеменникам: ведь на банкете присутствовали только ученые друзья жениха.

Пришло время танцев.

Дом наполнился индейцами. На них были новые сандалии и штаны «ремаче».

Для того чтобы протрезвить ньо Гойо, пришлось облить ему голову туалетной водой. Однако и после такого омовения он чувствовал себя премерзко и ничего не соображал. Даже во время затмения он не смог подняться с единственного, оставшегося целым гамака.

Наступил час затмения.

Нужно было «помочь луне». Что ж, так и поступили. Индейцы хватали, что попадалось под руку: тазы, кувшинчики, порожние жестянки… И началась какофония! Поднялся такой адский грохот, что мы все чуть не оглохли. Но нужно было помочь луне. Индейские гости, пожалуй, оказались шумливее, чем гости из Сонсонате. Но… нужно било помочь луне.

После затмения мы пропустили соответствующее количество рюмок гуаро, чтобы отпраздновать избавление страдалицы, и отдались очарованию танцев.

И тут мать невесты, недоверчивая старуха, упорно отказывавшаяся от вина, вдруг закричала душераздирающим голосом и стала бегать по всему дому. У нее был такой расстроенный вид, что мы тут же догадались о катастрофе.

— Херонима! Херонима! — вопила старуха.

Ни слова в ответ. Чомита тоже скрылась, как луна во время затмения.

Мы искали ее по всей округе. Можно себе представить, какая поднялась суматоха! Но никто ничего о ней не знал.

Как же отыскать Чомиту, черт возьми! Позже мы узнали, что плотник поджидал ее за каменной оградой, а во время затмения усадил на круп своего серого в яблоках жеребца. Об этом они еще заранее договорились.

Среди индейцев существует поверие, что, если не помочь луне во время затмения, будет неурожай. Возможно, индейцы и правы. Подтверждением этому явился случай с ньо Гойо. Опьянение помешало ему «помочь луне» — и вот он потерял свой «урожай». Беде, несомненно, суждено было приключиться.

К тому же ученые адвокаты переколотили бутылками все зеркала — этого тоже нельзя забывать.

Ах, как жалко зеркал! И Чомиту тоже жалко!

 

Посмертные почести

Когда я познакомился с известным рассказчиком Феликсом Чамулем, этот глубокий старик был в расцвете своего таланта и у него было много почитателей.

Но, кроме славы, ньо Чамуль ничего не имел, как и все ученые люди. В Исалько немало жителей, даже неграмотных, владеют небольшими усадьбами, а есть и настоящие богачи, но Чамуль всю жизнь прожил в крайней бедности. Местные буржуа всегда считали его богемой.

Ньо Чамуль жаловался, что едва зарабатывает себе на пропитание. А трудился он много. Он обучал молодежь за ничтожную плату своему искусству рассказа, а когда ученики засевали свои кукурузные поля, делал различные сосуды из тыквы.

В самом деле его заработка едва хватало на пропитание. Причина этого заключалась в том, что, как и у всех ученых людей, у ньо Чамуля была своя слабость, хотя ее вполне можно извинить.

— Ну, как у вас аппетит? — спрашивал я всякий раз, когда приходил навестить его.

— Плохо, очень плохо. Ем только, чтобы не умереть. А продукты с каждым днем дорожают. Но, как говорится, по одежке протягивай ножки. Видите вон тот славный горшочек? Сегодня мне удалось скушать только ломтик жирного копченого мясца с бананами-иштульте, ломтик свининки, немного кровяной колбаски и фасольки в тыквенном соусе. И больше ничего. Ничего.

Но видели бы вы все это! Ломтик свининки был чуть не целой свиньей, а горшочек — котлом для тамалей. И так всегда.

Меня забавляли беседы с другом на кулинарные темы. И когда мы бывали вместе, то я говорил с ним исключительно о съедобных вещах и напитках, хотя он был не прочь блеснуть и другими своими познаниями.

Поэтому я должен брать ее За острие и рукоятку.

— Нет, ньо Чамуль, оставим стихи до другого случая. Расскажите мне, что вы кушали, это важнее всяких стихов.

— Вы правы. Ну так слушайте. Я встал чуть свет, ощущая легкое отвращение при мысли о еде. Но как только начал молоть кофе, у меня стал пробуждаться аппетит. И знаете, — тут у него слюнки потекли, — я съел фасольки, которую оставил с вечера, мои обычные шесть маисовых лепешечек, да выпил чашку кофе. Больше ничего, ничего.

Фасолька, маисовые лепешечки, кофе… Но вы уже знаете, как можно доверять уменьшительным именам ньо Чамуля! Ведь он употреблял их исключительно как ласкательные.

— А что было на второй завтрачек?

— Ну, это уж другое дело. Конечно, по одежке… Но хоть чуточку, да хорошего. Ну, так вот. Ящерица, игуана, в соусе из альгуаште, хотя в соусе из альгуаштумата еще лучше.

— Альгуаштумаля?

— Нет, альгуаштумата. Альгуаш — это семячко тыквы, а тумат — помидор.

— Вкусно, должно быть.

— Ай, пагре Сан-Исигро, как говорят еще многие индейцы. Вы заметили, что они коверкают слова? А на своем языке они тоже так говорят?

— Тоже, ньо Чамуль. Но рассказывайте лучше о кушаньях. Меня это интересует куда больше, чем просодия.

— Вы правы. Ну так вот. Приготовляется этот соус следующим образом: берутся помидоры и семена тыквы пополам и все это растирается вместе. Но надо следить, чтобы огонь был несильный, а то помидоры пригорят и получится чепуха.

— Пожалуй, ничего нет лучше игуаны…

— Конечно. Безусловно. Но когда на обед бывает рулет из игуаны с яйцами, надо всегда еще что-нибудь добавлять. Игуана, как и крабы, служит только для возбуждения аппетита. Поэтому, чтобы утолить голод, я придумал еще одну штуку. Загляните-ка в тот большой горшок.

— Что же это?

— Жаркое из легкого.

— Это я ел.

— Да, но, видимо, не такое, как приготовляю я. Вот послушайте, Свиное легкое разрезается на маленькие ломтики и обваливается в специях. Специи — самое главное для этого блюда. Берется довольно много ачота, чеснока, лука, сладкого перца, горького перца, душицы и других пахучих пряностей. Да, сеньор, с этим блюдом больше хлопот, чем с искусственными цветами. Но хватит, больше ничего не расскажу. И не просите.

— Почему же?

— Да потому… Видите ли… у меня от этой болтовни аппетит разыгрался; придется мне еще чем-нибудь подпереть себя.

— Как подпереть?

— Так уж говорится. Моей «подпоркой» будут лепешки-талиште, индейка в соусе и фасолька.

— Расскажите, как…

— Нет, больше ни слова.

— Тогда я ухожу. До свидания и приятного аппетита!

* * *

Но, как вам хорошо известно, мой друг вел разговоры не только о кушаньях. Он также интересно и увлекательно давал разъяснения на исторические и филологические темы.

Помимо превосходной памяти, ньо Чамуль был наделен неисчерпаемым терпеньем. Он обучал индейцев, которые хотели выступить в какой-нибудь исторической сценке, а это было делом серьезным. Обычно те, Кто жаждал выступить, были молодые люди, собиравшиеся жениться. В то время как их крестные матери вдалбливали им священное писание, ньо Чамуль репетировал с ними роли мавров и христиан. Разумеется, у бедных юношей самым скандальным образом путались в голове те и другие уроки. И ньо Чамулю, чтобы поставить все на свое место, приходилось проявлять чудеса памяти и учености.

— Погоди! То, что ты говоришь, это вовсе не слова пленного мавра, а отрывок из молитвы «Я грешник».

Так случалось каждый раз.

— А теперь ты повтори стихи, которые говорит царь.

— Пред сластолюбием и целомудрием…

— Да нет же, братец! Вот, слушай: «Пред столь великим сластолюбием не выдержало мое терпение». Ну, теперь повтори!

— Пред сластолюбием терпение…

— Да что ж это такое, братец! Этак ты все дело испортишь! Слушай внимательно!

И ньо Чамуль снова повторял стихи. А ученик снова путал и читал что-то из катехизиса.

— У вас, сопляки, и памяти-то нет, а все потому, что вы плохо питаетесь. Я вам уже давал совет. В ваши годы я заботился о своем таланте и раненько утром съедал натощак кожуру лимона и стручки каулоте.

Так советовал ньо Чамуль. Его рецепт, возможно, и не мог считаться таким уж верным, но память у него действительно была изумительная.

* * *

Но и в его памяти нет-нет да и случались провалы, потому что ньо Чамуль, как и все ученые люди, любил создавать себе искусственный рай.

Он имел большое пристрастие к крепкой чиче. Изредка мне доводилось видеть его вдребезги пьяным, а «на взводе», как он выражался, почти всегда.

— Да, сеньор, сладостно быть всегда «на взводе»!

Однако чича, когда он изрядно напивался, производила на него плачевное действие. Он много говорил, но алкоголь уничтожал в его мозгу всякий след эффекта, достигнутого благодаря лимонной кожуре.

Таким я видел его однажды в братстве Долорес, когда он беседовал со своим кумом Хосе Доминго.

— Послушай, я расскажу тебе сейчас про царя и про царицу.

— Да ведь вы же сейчас не сможете!

— Спорим?

— Ну что ж, рассказывайте.

— Только сначала пропустим пару глотков. Ну, хорошо. Теперь внимательно слушай, я начинаю. Этого царя звали… звали… Итак, мы только что говорили, что его звали… Ну подскажи же, как его звали!

— Вот видите? Я же говорил…

— Да подожди ты! В конце концов его имя никакой роли не играет. Царь был женат на царице, разумеется, и ее звали… ну так же, как и царя. Конечно, как и царя, ясно. Как ты знаешь, в историях виновником зла всегда бывает сплетник, который рассказывает царю… рассказывает царю… Ну подскажи же, никак не вспомню. На чем мы остановились?

— Хватит, ньо Чамуль. Сейчас вы не можете.

— Это ты правильно… Лучше ты продолжай.

— Что?

— Ну, продолжай рассказывать.

— Ах вот что. Но как же?

— Пустяки. Ты устроишь сделку: как будто у меня была дочь от твоей матери, а у тебя сын от моей. Вот мы и поженим этих крошек. Понимаешь?

Черт знает, в какие бы дебри заносила ньо Чамуля его замечательная память! Трудно поверить, но он даже начинал путать свои кулинарные рецепты с историческими и литературными событиями, так же как его ученики.

— Ньо Чамуль, а какое кушанье вы любите больше всего? — спросил я его в тот день, когда он оказался не в состоянии рассказать про царя.

— Подождите, сейчас отвечу. Итак, самое вкусное блюдо это тамаль с бычьей требухой. Ну просто роскошь! Требуха слегка поджаривается. А потом… Как же потом, дай бог память!.. А потом выбирай любого, кто быстро ходит или бегает. Хочешь, обратись в оленя, или в кролика, хочешь — в койота. В какую лошадку хочешь превратиться, а?

Вот видите!

* * *

Вопреки своему таланту и эрудиции, ньо Чамуль ударился в политику. И как все ученые люди потерпел неудачу.

Год, когда проводилась кампания по выборам генерала. Миуры, стал для ньо Чамуля фатальным. Ему пришлось расплачиваться за все.

Агитировать индейцев прислали весьма ловкого краснобая, который умел сулить золотые горы. Так как ему было известно о давнишней тяжбе из-за земли между белыми и индейцами, он использовал это как приманку. Ньо Чамуль и алькальд были просто очарованы этим необыкновенным посланцем и тоже усиленно агитировали в пользу будущего президента, «друга индейцев». Да и как же иначе? Ведь индейцам обещали отдать в награду все усадьбы Исалько.

Финал вам уже известен. Индейцы всколыхнулись, и тут началось… Так как индейцы не умеют дискутировать, как наши политические ораторы, они пустили в ход мачете. И в результате, как всегда, убитые, раненые и арестованные.

К счастью, ньо Чамуль, как истый интеллигент, не обнажил своего кинжала. Но после схватки его забрали в числе других «социалистов» и вместе с ними отправили в тюрьму Сонсонате. Арестованных вели «по всем правилам» — связанными, как сардельки.

Они рассказывали, что обращались с ними в тюрьме хорошо. Их не били, и пища была питательной и обильной.

Обильной? Для других, может быть, но не для ньо Чамуля. Такой человек, как он, не мог прожить одними только лепешками и фасолью. И, конечно, как только ньо Чамуль вышел на свободу после победы своего кандидата, он тут же решил отметить это особым меню. Но тюремный пост, очевидно, ослабил его желудок, и излишества вызвали легкое расстройство. По мнению ньо Чамуля, это была весьма опасная болезнь.

* * *

Ньо Чамулю воздали должное.

За несколько дней до смерти он, как и подобает ученым людям, удостоился почестей от правительства и от частных лиц.

Газета, выходившая в Сонсонате, первой прославила великого человека на смертном одре. Передовица в высокопарных выражениях рассказывала о его великих добродетелях и той моральной поддержке, которую он оказал партии генерала Миуры во время избирательной кампании. В заключение указывалось, что правительство, как только получит сообщение об утрате, которую предстоит понести политическим и литературным кругам Исалько, готово устроить торжественные похороны за государственный счет.

Как только стало известно решение сеньора президента, в доме ньо Чамуля собрались представители местных властей и деловых кругов, чтобы отдать ему высокие почести. Доктор Килисапа-и-Шмит по поручению литературного общества возложил на грудь агонизирующей знаменитости золотую медаль.

На следующий день ньо Чамуль скончался.

Похороны были пышные. Никогда еще Исалько не видел ничего подобного. Гроб красного дерева был настоящим произведением искусства и стоил пятьсот колонов.

Но так как всегда и всюду находятся глупцы, нашелся один и тут.

— Да на что мертвецу вся эта музыка и прочая ерунда? — громогласно заявил он. — Лучше бы при жизни отдали ему те деньги, которые истратили сегодня. Как досадно отправляться в могилу в богатстве и роскоши, когда всю жизнь прожил бедняком!

Эти слова произнес старый индеец. Он оказался одним из тех глупцов, которые не могут оценить, сколь выгодны и разумны посмертные почести.

 

Камень

Среди индейцев Исалько укоренилось поверие, будто змеи-жужжалки обладают камнем-талисманом, приносящим удачу и отвагу.

Тот, кто хочет стать счастливым и непобедимым, знает, что ему нужно раздобыть камень. Но завладеть им можно, только бросив вызов жужжалке. Если змея проиграет сражение, она тут же выплюнет проспоренный трофей к ногам победителя.

Прием нападения змеи известен. Она впивается зубами в корень дерева и, вытянувшись в кнут, наносит противнику быстрые и сильные удары хвостом, от которых жужжанье стоит в воздухе. Отсюда и произошло ее название.

Индеец, решивший завладеть талисманом, отыскивает гнездо змеи. Как только он увидит, что она вползла туда, он бежит и затыкает вход. Это вызов к поединку, и змея это знает. Через три дня человек появляется снова; он безоружен, при нем только мешок или кусок кожи, которым он, как тореро плащом, защищается от ударов. Индеец открывает отверстие и ждет. Это самый страшный момент. Но вот змея выползает и, как молния, бросается на врага. Если тот хладнокровен, храбр и сумеет искусно ускользнуть от первых ударов, змея пропала. Она быстро сдается, сраженная ударами о землю или дерево, которыми сама себя награждает. Наступает развязка. Униженная змея подползает к победителю и выбрасывает камень к его ногам. Тот поднимает его, прячет в карман и… вот он перед вами самый храбрый и самый закаленный индеец.

Сигуамонты тоже таят в себе талисманы. Сигуамонта — птица ночная, и она всегда поет на уединенных дорогах. Туда, в поисках камня, приходят те, кто безнадежно влюблен, или ловеласы, желающие иметь успех у женщин. Талисмана можно добиться терпением, не храбростью. За сигуамонтой нужно ухаживать. И индейцы действительно ухаживают за ней, как за женщиной. «Ай, прелестная, я жизнь за тебя отдам! Я всегда буду таким, каким ты видишь меня сейчас: всегда будут думать, без конца думать о тебе. Но ты тоже пойди мне навстречу, ради своего же счастья. Скажи, что согласна…»

Индеец подыскивает самые лиричные, самые убедительные слова, какие только знает. Но, как рассказывают, сигуамонта прикидывается, будто ничего не понимает, будто оглохла, и продолжает петь. «Взгляни, неблагодарная, я обмираю по тебе».

И ничего. Так проходят ночи, несколько недель. «Взгляни, красавица, мое сердце не выдерживает больше твоего пренебрежения». Ничего. Она не внемлет. Проходит много-много месяцев. И опять ничего. Можно подумать, что сигуамонта и в самом деле порядочная. Но терпеньем всего можно добиться, и наконец, растроганная постоянством этого ухаживанья, она соглашается. Перестав петь, птица спускается с дерева. Тогда мужчина должен немедленно разостлать на земле новый платок. На этот-то платок сигуамонта и выплевывает камень. Индеец подхватывает его и… «Посмотрим, какая гордячка посмеет теперь пренебречь мной!»

Многие животные тоже обладают ценными амулетами. Камни оленей, пожалуй, самые лучшие. Но получить их трудно: нужно догнать оленя, — в этом заключается поединок. Камень оленя особенно нужный и полезный. Если человек носит его в кармане, никакой дозор не способен догнать его…

Все эти сказки были мне давно известны, а вот чего я не знал, так это того, что некоторые люди родятся «со счастливым камнем».

Только теперь мне стало понятно, отчего есть счастливчики, которым легко деньги достаются, без всякого труда.

А другим нет, вот так-то!

* * *

У моей соседки, сеньоры Карлос, как уверяют ее слуги, тоже есть камень. Оттого-то она и богата.

Она владеет доходным именьем «Пьедрас Пачас». (Обратите внимание на название и скажите, разве не правы индейцы, утверждая то, о чем я вам рассказываю?)

Но, несмотря на богатство, нрав у сеньоры Карлос хуже, чем у змеи-жужжалки. Знавал я людей с дурным, просто-таки дьявольским характером, — кажется, бежал бы от них без оглядки, это были школьные учителя, приходские священники, начальники полиции и даже президенты республики, — однако я никогда не встречал такого человека, как сеньора Карлос.

Роста она маленького, как все злые женщины. И все-то у нее крошечное, хотя и очень пропорциональное: ручки, ножки, головка, ушки, глазки, ротик… Но из этого малюсенького ротика вылетают такие большущие ругательства… большущие, как все, к чему она имеет пристрастие. Кольт сорок четвертого калибра, который она носит, свешивается ей чуть ли не до колен, сигары она курит величиной с четверть, а гуаро пьет двойными глотками. Все должно быть в ее доме громадным, даже слуги. Маленьких она не держит.

Пожалуй, виновниками дурного характера сеньоры Карлос и являются ее слуги, уж слишком они допекают ее. Они уверены, что если дразнить ее как быка, то — по их словам — в один прекрасный день в припадке бешенства она в конце концов «выбросит камень». А так как каждый из них желает быть счастливым, они и изобретают каждый свой собственный способ, чтобы разозлить ее.

— Себастьян!

— Что прикажете?

— Ходил ты поить коров?

— Каких коров?

— Моих, болван. Опять за свое.

— Ну еще бы!

— Я спрашиваю, ходил ты?

— Куда?

— Поить коров.

— Зачем?

— Ну и бессовестный! Это ты нарочно так говоришь, чтобы извести меня. Убирайся вон отсюда, пусть тебя терпит твоя…

— Ну еще бы!

— …пусть тебя терпит твоя…

— Ну еще бы!

— … твоя мать, а я…

— Ну еще бы!

— …я уже устала…

— Ну еще бы!

— Тьфу! Вот сукин сын…

— Ну еще бы!

Сеньора Карлос продолжает изрыгать свои самые смачные ругательства и все более и более возгорается гневом, пока наконец, задохнувшись от бешенства, не приходит в изнеможение. Обессиленная, она входит в дом, пыхтя как паровоз.

Как только хозяйка удалилась, тут же сбегаются слуги, наблюдавшие шумную сцену, и, окружив Себастьяна, спрашивают:

— Ну как, выбросила камень?

— Черта с два она выбросит, проклятая!

— Наберись терпенья. В следующий раз выбросит.

Бывают дни, когда подобные сцены повторяются ежечасно, с хронометрической точностью. Слуги шушукаются:

— Сегодня твой черед. Ступай, доведи ее до белого каления.

— Ладно, пойду. Где наша не пропадала!

В такие дни сеньора Карлос бывает похожа на змею-чинчинтору, у которой никто еще не пытался отнять камень. Но довольные слуги воображают, что они у цели, Потирая от удовольствия руки, они говорят себе:

— Ну уж сегодня-то она выбросит камень.

Однако сеньора Карлос камня не выбрасывает. Кажется, его легче раздобыть у жужжалки.

* * *

Я уже говорил вам, что в дурном характере сеньоры Карлос повинны ее слуги. И, как видите, я не лгу. Уж слишком они донимают ее.

Но сеньора Карлос умеет и смеяться.

Со мной она бывает весьма любезна, и, когда мы беседуем с ней, она громко хохочет. Всякий раз, когда я прихожу к ней, она откупоривает бутылку виски, хотя сама очень привержена к отечественному гуаро.

Я заметил, что слуги злятся, когда я прихожу навещать их хозяйку. Причину этого я выяснил. Они говорят, что, когда сеньора Карлос беседует со мной, только тогда они слышат громкие взрывы ее смеха. Дело в том, что ей нравятся пикантные истории, и я всегда приношу ей новые, свеженькие. И как же она хохочет!

— Так она разве выбросит камень! Ишь как развеселилась. Попробуй потом снова распалить ее.

— Эх, разве что с похмелья выбросит. Поглядите на них, оба уже здорово нагрузились…

* * *

— Ваше здоровье, дон Федерико! О, сеньор, не будьте ломакой, выпейте до дна. Вот как это делается. Терпеть не могу, когда в рюмках остается вино. — Затем любезно: — Не желаете ли закусить хокоте?

— Хочу, соседка.

— С солью?

— Да, с солью.

— Хорошо закусывать вино хокоте. Но поверьте моим словам: пить следует только гуаро, потому что оно освежает. А этот гуискиль вредный, он горячит.

— Последую вашему совету.

— Это я вам по опыту говорю. Раньше я только и пила гуискиль, но после почковой колики мне пришлось сменить его на гуаро.

— Может, почечной?

— Вот именно. Меня лечил один доктор из Сонсонате и, когда исследовал мочу, сказал, что у меня болезнь… как же это… не припомню. В общем, что у меня камни.

— Что?

— Камни. Ну, перестаньте же… Не смейтесь, это вещь серьезная. Знали бы вы, какие боли! Но почему вы так хохочете?

— Так вот он… какой… камень.

— Вы не верите? Но один уже вышел. Нечего смеяться. Я пила какие-то лекарства, вот он и выскочил. Вас это забавляет? Но что с вами происходит? Скажут, что я вас щекочу. Ах, понимаю! Это вам гуискиль бросился в голову. Что я вам говорила? Гуискиль горячит, ему нельзя доверять. Остерегайтесь этой болезни с камнями.

О, глас народа!

С тех пор как сеньора Карлос поведала мне о своем недуге, я, вспоминая о ней, не могу не подумать о том, как врач из Сонсонате подтвердил диагноз, поставленный индейцами.

 

День исконной расы

— За ваше здоровье, ньо Паскуаль.

— За ваше, дон секретарь.

— О-го-го! От этого гуарито дух захватывает. Всего четыре стопки выпил, а уж пьян.

— Выпейте-ка еще, ручаюсь вам — не пожалеете.

— Да стоит ли?

— Разумеется. Я их, наверно, восемь опрокинул и хоть бы что.

— Ну, ничего удивительного! У вас глотка луженая.

Мы с вами в Науисалько, сегодня 12 октября, и мы празднуем День исконной расы. Община Святого Хуана, нашего патрона, ломится от гостей — все они, разумеется, «коренные» индейцы.

Тыквы с чичей и кокосовые фляги с гуаро переходят из рук в руки и добросовестно выполняют свою задачу, поднимая настроение и развязывая языки.

Вот стоит муниципальный секретарь. Он истый индеец; у него широкие жесты и манера говорить с напыщенностью адвоката. Он мастер на все руки: поэт, оратор, журналист и дока по части законов. Понятно, он много что умеет, но, в первую очередь, умеет «заговаривать зубы».

— За ваше здоровьичко, дон секретарь.

— За ваше. Сеньоры!

Пауза. Всем известно, что здесь бывает пауза и что ученый сеньор собирается взять слово. Индейцы сразу же окружают его. Все замолкает.

— Сеньоры! На светящейся траектории, которую прочертила… которая… по которой развивалась цивилизация индейской расы, есть одна… есть одно темное пятно. Я имею в виду, как вы сами хорошо понимаете, торговлю индейскими девушками, что ведется в Сонсонате. Сеньоры, я скажу об этом без метафор, даже если это повредит изяществу слога, без которого нет красноречия. Да, сеньоры, ваших дочек, которых вы отдаете в город «кокосового молока» в прислуги, либо на воспитание, либо просто посылаете продавать циновки, обольщают и совращают. Вот в чем причина вырождения нашей расы. Взгляните на многих из наших женщин: в них уже не осталось ничего индейского, а если что и осталось, так всего лишь, может быть, гуэпиль да куаште. Обратите внимание на их внешность: она уже не индейская. Обратите внимание, какого цвета у них кожа: она почти белая. Обратите внимание на их волосы: они почти белокурые. Обратите внимание на их глаза: они почти голубые. Ах, сеньоры!.. Не надо забывать о своем патриотическом долге. Я напоминаю вам об этом с открытой душой и мыслью о будущем.

Аплодисменты. Знаки одобрения со стороны мужчин и восхищения со стороны женщин.

У секретаря голова идет кругом от поздравлений, от гуаро и чичи, что ему отовсюду подносят. Никому он не отказывает: человек он в высшей степени деликатный.

— Ну что же, сеньоры, коли вы меня принуждаете, выпьем. Будьте здоровы!

Наш индейский Цицерон похож на многих наших литераторов, предпочитающих родному языку испанский. Он настоящий «заговариватель зубов», любитель выпить за чужой счет, вечно спекулирующий своим краснобайством, которое он, без сомнения, перенял у наших выдающихся людей, ибо, что да, то да: цивилизацию он любит.

* * *

На скамьях под навесом из ветвей одни лишь женщины. Издали это место кажется райским садом. Почти все юбки там красные, отчего при взгляде на них становится радостно на душе; они напоминают, как выразился бы секретарь, «фейерверк, расшитый индейским узором».

Смешки, шепотки, ревнивые взгляды, доверительные признания. Они славные женщины в конце концов. А какое разнообразие типов: ведь то, что сказал секретарь об «исконной» расе, — сущая правда.

Возьмите Чониту Рейес. Она почти белая — восхитительный кофе с молоком. Волосы у нее переливаются всеми оттенками золота, а глаза цвета синьки. Кроме того, она хозяйственная и скромная. Злые языки уверяют, что она «замешана на немецкой крови», что она дочь некоего пивного фабриканта.

И вот так многие. Взгляните на них.

Вон та, неподвижная и кокетливая, Тина Мартир, «замешана» на французской крови. Она искусно одета и подкрашена, ее манеры необыкновенно изящны, она смахивает на актрису. Ни о чем другом она не говорит, как только о модах, кружевных юбках, седалиновых гуэпилях, атласных лентах, коралловых сережках, гребнях, колечках, пудре… Уф!

Ракель Гочес. В этой, в ней течет кровь торгашей. Я вам клянусь. Подойдите к ней поближе и послушайте. Она беседует со своей крестницей, девочкой десяти лет, тоже «замешанной».

— Эй, милочка, поди-ка сюда. Послушай, Танчито, тебя всегда так изящно одевают, а ты поступаешь нехорошо. Папа и мама у тебя бедные, и они с каждым днем все больше будут пятиться назад как раки, потому что вошли в моду цементные плитки и теперь невыгодно заниматься изготовлением циновок. Я уж говорила твоим родителям, чтоб приискали себе другое занятие: пускай мастерят корзиночки из осоки для туристов. Кроме того, им надо подделывать тростник, окрашивая его кровью чучо — ведь это же чистый анилин, — и делать коврики: ни за что не скажешь, что они из змеиного дерева. В конце концов надо же подумать и о будущем. Берите пример с меня: я сдаю в аренду шесть ранчо, которые мне приносят по двадцать реалов каждое, плата вперед. Ссужаю деньги под заклад, и мне этого хватает, чтобы жить безбедно. А потом доходец от капитала, что я отдаю в рост, отнюдь не маленький: песо за реал в неделю. У меня капиталец хорошо пристроен, под заклад недвижимости, конечно.

— Да, крестная, то же самое рассказывает мой дедушка, Он говорит, что нана вашей милости усвоила все уловки мистера Каспера.

— А что! Так и ты должна поступить, Танчито.

— Да, крестная, но только не сейчас. И… и… и… прошу вас, скажите моей нане, что я еще не гожусь…

— Для чего не годишься?

— Чтобы идти в Сонсонате… служить.

— Почему?

— Потому что меня хотят отдать в няньки. А я еще совсем маленькая!

— А, глупышка! Неотесанная ты еще. Ха-ха-ха! Потом поговорим об этом. Ты еще узнаешь, что такое цивилизация.

Ну? Что я вам говорил! И такие они почти все. Среди них есть дочери англичан, итальянцев, янки, немцев, евреев, французов, кого угодно. Они отличаются одна от другой типом своей наружности и склонностями. Есть такие, которые говорят лишь о том, как обзавестись землей, другие толкуют лишь о музыке, о деньгах, о вещах недостижимых, о модах либо о любви. Есть такие, которые помешались на мужчинах, есть отменные служанки. Есть плясуньи, певуньи, драчуньи, выпивохи. Есть среди них и замешанные на «кокосовом молоке», у которых всякой крови понемногу.

Сейчас вы познакомитесь с остальными женщинами, присутствующими на празднике.

Для танцев, как того требует праздничный обычай, пришлось соорудить из ветвей два навеса. Под одним отплясывают молоденькие девушки. Это модницы, они танцуют только фокстрот и танго, только современные танцы. Под другим собрались исключительно матроны. Они хранительницы традиций, им по вкусу тунко де монте, панадеро и венадо — танцы старинные и удивительно красивые.

Как раз в эту самую минуту — воздадим хвалу всевышнему — один из музыкантов по просьбе всего собрания играет на маримбе панадеро. Ньо Сиприано Пулу, поэт, аккомпанирует ему на гитаре и поет куплеты.

Начинается танец.

Как красив наш панадеро, ах, красивый он какой; пляшет — ноги сами ходят, и он по нраву мне такой.

Маримба повторяет мелодию напева. Женщины в ожидании, когда их пригласят, перебирают ногами, ерзают и кокетливо поглядывают на мужчин.

Пусть идет нья Тона Перес, пусть идет для нас плясать.

Сеньора Тона делает вид, что смущена. Она не хочет танцевать. «Нет, нет, не пойду».

Враки! Старая через силу себя сдерживает, но у женщин считается хорошим тоном скрывать от нас, мужчин, свои желания. Наконец, нья Тона встает и пляшет. Получается это у нее достаточно хорошо, ибо в лучшие времена почтенной сеньоре было не занимать веселья. Есть и другая причина, почему она пользуется всеобщим вниманием: у нее две очаровательные дочки, одна от француза, другая от немца.

Раздаются аплодисменты.

Ньо Сиприано тотчас запевает опять, вызывая того, кто будет танцевать с нья Тоной:

Пусть идет ньо Липе Кахуль, пусть идет для нас плясать.

Снова аплодисменты.

Все очень любят ньо Липе за то, что он добрый… даже, может быть, излишне добрый. У него четыре дочери, и все разных кровей… Но что это я, право, болтаю? Не будем злословить без достаточных причин, лишь только потому, что у его девочек кожа того матового оттенка, который столь отраден для глаза. Ньо Липе не заставляет себя долго просить. Он подбегает к нья Тоне, нахлобучивает на нее свою шляпу в знак того, что «помолвка» состоялась, и тут же шлепает ее ласково пониже спины. Танцуют они необыкновенно старательно, выделывая замысловатые фигуры. Гитарист поет:

Ах, взгляните, как танцуют наша роза и тюльпан. …………………………………………

Да, правы мы, старики, тысячу раз правы, когда не признаем новомодные танцы. Ибо, по правде говоря, куда больше поэзии здесь, в беседке у мамаш, чем там, в беседке у модниц. Кроме того, куплеты панадеро на редкость красивые, и, хотя они и старые, еще никому не удалось сочинить лучших. Их сложил ньо Чема Кахуль, был такой поэт в Исалько, его помнят во всех селениях департамента Сонсонате.

Пусть останется одна, пусть идет для нас плясать.

Это ньо Сиприано поет, чтобы ньо Липе вышел из круга — его место должен занять другой танцор.

Пусть идет ньо Чепе Риос, пусть идет для нас плясать.

Ньо Чепе Риос, старинный друг нья Тоны, счастлив без меры. Он приветствует ее игривым комплиментом: «Тигуалакски́я на́кат пу́лу». Касаясь одной рукой земли, скособочившись, он изображает петуха, который обхаживает курицу, волоча за собой крыло. Здорово выходит это у ньо Липе. Все хохочут до упаду. Тогда, вдохновленный успехом, он выкидывает новый номер. Бедная нья Тона, ей приходится снести несколько клевков в голову, точно она и в самом деле курица!

Пусть останется один, пусть идет для нас плясать.

— Вот так, сеньоры, именно так надо праздновать День исконной расы. Нам, коренным индейцам, не по душе танцы, в которых мужчины танцуют в обнимку с женщинами.

Человек, которому принадлежат эти разумные слова, — муниципальный секретарь, вы с ним уже знакомы.

— Пусть выкинет какую-нибудь штуку! — кричат те, кто хлебнул чичи, хлебнул ее побольше, чем сам секретарь.

— Да, да. Пускай выкинет какую-нибудь штуку секретарь.

— Ладно, сеньоры, ладно. Иди сюда в круг, сеньора Чепита. Вот так. А вы, сеньор музыкант сыграйте-ка нам «Эль сапатеадо».

Когда мелодия обрывается, у секретаря уже готова импровизация:

На вершине холма бананы росли, мне хотелось достать…

Но секретарь только лишь оратор и не знает, как закончить. Он, сама предусмотрительность, не подумал о чертовой рифме. К счастью, ньо Сиприано, поэт, скорый на рифму, оказывается рядом и вытаскивает его из лужи:

Я хотел сорвать, да попробуй, сорви.

— Очень хорошо, очень хорошо, — благодарно говорит секретарь. И, чтобы загладить свой провал со стихами, взгромождается на табурет, просит двойную порцию и… как обычно — Сеньоры, достаточно обратить свой взор к небесам или к любому из чудес мироздания, чтобы уразуметь в один миг, сколь бесчисленны блага и выгоды, которыми нас дарит Науисалько. В самом деле…

Но тут оратор смолкает, потому что в беседке молодняка приключилась какая-то неприятность.

Женщины визжат. Мужчины; наоборот, оживились, говорят громко и возбужденно. Кое-кто из молодых людей аплодирует, а некоторые даже заключают пари.

— Ставлю своего белопегого боровка, что Койолито ему покажет.

— Идет. Я говорю, что победит Кучумбо.

— Чем отвечаешь?

— Своей бурой телкой.

— По рукам. Поглядим, что будет.

А случилось то, что повздорили меж собой после очередного «фокса» два сеньорито, в ход пошли отборные ругательства, а потом, как водится, кулаки. В потасовке у одного из молодцов был расквашен нос. Разбившись на группки, сеньорито обсуждают меж собою происшествие, Причиной всему женщина. Да вот она.

По всему видно, что Тина Мартир — большая кокетка. Она дала слово сразу двум юношам и теперь не знает, кого выбрать. Ей, в сущности, милы оба, но разве заставишь их с этим примириться!

— Ах, уж эти мне мужчины! — говорит Тина Мартир, делая вид, что очень огорчена. Она садится на табурет, закидывает ногу на ногу и принимается напевать себе под нос стишки из «Лжи и правда».

Ее подружки, модницы, сейчас же окружают ее.

— Дай мне сигарету, дорогая.

Курят они с бесконечными ужимками. И принимаются, пустые головушки, толковать о таких вещах, которые их мамашам в былые годы казались соблазном сатаны.

— Ах, уж эти мне мужчины! — задумчиво повторяет Тина Мартир. И достает из своей плетеной корзиночки разные дамские мелочи.

Она смотрится в круглое зеркальце. Чтобы губы и щеки были ярче, слюной смачивает красную бумажку — от пачки с бенгальскими свечами — и, глядя в зеркальце, проводит ею по лицу, морща при этом носик. Потом она пудрит лицо рисовой пудрой при помощи ватки из волокон сейбы.

— Ах, уж эти мне мужчины! — вздыхает она.

* * *

Да, такие они все.

Ба! Ведь я говорю то же самое, что и муниципальный секретарь; и все же, хотя он больше пьяница, чем оратор, я повторю вам его слова.

Обратите внимание на их внешность: она уже не индейская. Обратите внимание, какого цвета у них кожа: она почти белая. Обратите внимание на их волосы: они почти белокурые. Обратите внимание на их глаза: они почти голубые.

И ведь правда, пройдет немного лет и мы не сможем праздновать День исконной расы…

Но зато какие они хорошенькие…

 

Вождь племени

Барра де Сантьяго, 1 января 18…

Дорогой друг. Сосед, который приехал вчера из Акахутлы, привез твое письмо, произведшее сенсацию среди рыбаков. Письмо из Сонсонате! Случай, необычный даже для меня, так как у меня нет семьи, и я думал, что обо мне уже забыли. Но вот, оказывается, что у меня остался друг, и это действительно настоящий друг. От всего сердца благодарю тебя за приветливые слова и любезную настойчивость, с какой ты меня убеждаешь перебраться к тебе теперь, когда ты богат и счастлив.

Спасибо, дорогой, благодарю за твою доброту; но я не могу — для меня уже невозможно — оставить эту примитивную жизнь, которая тебя огорчает. Дело в том, что после известной тебе трагедии лишь в этой благословенной глуши нашел я нечто, отдаленно напоминающее счастье. Люди, которые называют себя цивилизованными, причинили мне много страданий. Поэтому я стал искать дружбы у бедняков и теперь живу среди них. Среди них и среди моих книг. Писатели, которых уже нет в живых, и люди, которые не умеют писать, — вот те, кого нам осталось искать. Первых — чтобы мечтать о жизни, а вторых — чтобы не думать о ней.

Но я понимаю, что такой философией мне никогда не оправдаться перед твоей благородной дружбой; и так как, философствуя, я не смогу объяснить тебе, почему я отказываюсь от перемены жизни, которую ты мне предлагаешь, я должен сделать тебе одно признание. Этого требуют обстоятельства. Я расскажу тебе историю десяти лет моей жизни.

Ты помнишь, каким я был? Печальным, молчаливым. Та несчастная любовь надорвала мою душу, и даже сам я пришел к мысли, что окончу свои дни, сочиняя стихи в каком-нибудь сумасшедшем доме. Так вот, друг мой, я уже вылечился. Теперь я самый веселый человек в Барре, как уверяют мои друзья рыбаки. Здесь не знают печали, так как не знают значения денег.

Однако в то время я приехал сюда очень печальным и в таком состоянии пробыл несколько дней. Поселился я в соломенном ранчо на берегу Эстеро. Ранчо было старое, я снял его у одной славной индианки, которая вызвалась также и приносить мне «провиант», как здесь говорят, — все это за двенадцать реалов в месяц. Я заплатил ей за три месяца, хотя у меня было достаточно денег, чтобы заплатить ей за сто лет вперед. (Сосед взялся обставить мне дом и изготовил мебель, которой позавидовал бы Робинзон: кедровый стол, кровать из осоки, две подвесные полки для книг и гамак.)

Здесь за чтением я провел несколько дней, ни с кем не обмолвясь ни словом. Старуха, приносила мне еду, производила уборку в доме и, спросив, не нужно ли мне чего, тотчас уходила по своим делам.

Однажды она рассказала, что ее муж заболел и очень плох.

— Он умирает у меня, сеньор.

— Что у него?

— Бросает то в жар, то в холод.

Я пошел посмотреть его и посоветовал хинин. Но там ни у кого не нашлось даже самого простого лекарства. Я понял тогда, что эти люди брошены на произвол судьбы и стали жертвами малярии. И я задумал сделать доброе дело: навещать больных и дарить им лекарства. На следующий день я послал купить лекарства для моей аптеки: сульфат соды и сульфат хинина. Результаты оказались поразительными, потому что бедняки легко поддаются лечению.

И начала расти моя популярность. Меня стали называть «доктором». Еще ни один человек не был так хорошо вознагражден, как я. Я начал как врач, а сейчас я правитель. Здешние индейцы привыкли ничего не делать без моего разрешения. Обо всем со мной советуются, и каждое мое слово для них закон. Я стал для них чем-то вроде исполнительной, законодательной и судебной власти. Я — вождь Барры де Сантьяго, правитель, которого никто никогда не критикует, потому что никто не способен на такую дерзость. Человек, живущий с книгой в руке, должен быть очень мудр и непогрешим. А так как я провожу время за чтением…

Несмотря на это, моя наука управлять состоит лишь из двух положений. Во-первых, заботиться о счастье и добром здравии моих подданных и, во-вторых, не мешать их обычной жизни и не стремиться изменить их старинные обычаи.

Такова политика, которой я всегда придерживаюсь.

Вот тебе один из примеров. Однажды ко мне пришел индеец-вдовец, который много лет прожил в Исалько. Я принял его во дворе под навесом, где я обычно даю аудиенции.

— Здравствуйте, ньо Руфино.

Мы обменялись приветствиями, всячески выражая при этом свою любовь и уважение. Затем последовало непродолжительное молчание, обещавшее разговор о серьезных вещах. И тотчас же — самая поразительная просьба, какую ты только можешь вообразить. Я испугался, честное слово, потому что в то время я еще не имел представления о своей власти. Теперь меня уже ничто не пугает.

Следующий диалог даст тебе верное представление о сцене, которую я хочу тебе описать.

— Так вот, доктор, я вам так скажу. Я хочу, чтобы мой внук жил в законе, а не так, как это принято здесь, в Барре.

— Вы правы, ньо Руфино. Вы хотите, чтобы ваш внук вступил в церковный брак…

— Нет, это нет! Всякие поповские дела, нет…

— Да, но… в нашей стране еще не узаконен гражданский брак.

— Ну, так это будет, доктор; я хочу, чтобы так было. Нам с попами не по пути, я уже говорил об этом вашей милости. Денег они берут много, а венчают плохо. Отсюда и свары. Чего я хотел бы, так это, чтобы мой внук женился по закону, который вы здесь установили, ваша милость. Вы могли бы устроить хорошую свадебку…

— Я?..

— Конечно, здесь же нет другого закона, кроме как закона вашей милости; и вот, если ваша милость поженит, так в Барре этот брак будут больше уважать, чем само море. А поженить — это легче, чем игрушку смастерить. Вся соль в том, чтобы вышло хорошо; а вот это вы как раз и можете, ваша милость, я знаю, что говорю.

Был момент, когда я не знал, что ответить. Но потом, вспомнив о своих принципах правления, я согласился. Разве это не было подтверждением моей власти? Так я учредил гражданский брак в Барре де Сантьяго, и с прекрасными результатами, уверяю тебя.

— Ну что ж, ньо Руфино, — я поженю этих молодых людей. Скажите мне их имена, чтобы составить брачное свидетельство. Я совершу брачную церемонию в тот день, который вы укажете.

Признаюсь, это первое бракосочетание волновало меня. Голос у меня дрожал, когда я произносил стоя:

— «Именем Республики Сальвадор вы торжественно соединены в брачном союзе и обязаны хранить верность…» и так далее.

Потом я сочетал браком многих, но никогда не чувствовал такого волнения, как в первый раз. Сейчас я уже привык и все делаю так же, как какой-нибудь алькальд-начетчик или невежественный поп.

Теперь здесь все уже поженились, и нет ни одного брачного союза, не освященного мною. Они счастливы. За все это время, с тех пор как я стал оформлять браки, мне пришлось лишь один раз вынести приговор о разводе. Как видишь, только о «моем острове» можно рассказать такое; больше примеров не найти.

Что касается домашнего очага, то не знаю, как рассказать тебе кое о чем, не краснея, хотя у меня никогда не было от тебя секретов. Ну, так вот, я тоже устроил свой домашний очаг. Морганатический брак, скажешь ты… Что ж, называй это, как хочешь. Но ты мужчина и поймешь меня.

Вот как это произошло.

В один прекрасный день я решил жениться. Не зная, как, к черту, оправдать эту женитьбу перед своими подданными, я созвал самых пожилых и самых богатых, чтобы узнать их мнение на этот счет. Они явились. И перед этим почтенным собранием я изложил приблизительно следующее:

— Господа, когда правитель вступает в брак, он никогда не следует велению сердца. Его государственные советники — вот, кто избирает женщину, наиболее достойную разделить с ним брачное ложе. А так как я тоже намерен жениться и как можно скорее, я созвал вас сегодня, чтобы вы свободно выбрали мне жену по вашему усмотрению. Я хочу вам признаться, однако, что есть три девушки, которые мне очень нравятся: Ромелия Пилие, Исаура Пинтин и Люс Кули. Так прошу вас, выберите из них ту, которая должна стать моей супругой.

Воцарилось всеобщее молчание. Все наклонили голову в знак одобрения. Я зажег сигару и несколько взволнованный вышел прогуляться по заливному лугу. Некоторое время старейшины тихо совещались. Казалось, все пришли к полному согласию. Позвали меня.

От имени всего собрания выступил ньо Руфино.

— Видите ли, ваша милость. Только нам нужно ваше разрешение для того, чтобы жениться, потому что это вы повелеваете, ваша милость. В ваших руках — верховная власть, и ясно, что здесь нет никого, кто может больше, чем ваша милость. А так как ваша милость может все, то и пусть женится на всех женщинах, которые нравятся вашей милости. Поэтому мы решили дать наше согласие на ваш брак с тремя девушками, и хотим, чтобы вы, ваша милость, имели честь сочетаться браком с Ромелией Пилие, с Исаурой Пинтин и с Люс Кули.

С тремя! Это решение меня испугало, потому что… не знаю… Возможно, что и многоженцами рождаются, а женатыми… становятся. Я оказался в затруднительном положении. Что делать? Согласиться на брак со всеми тремя? Нет, это невозможно. Подобное предложение вступало в противоречие с моими добрыми правилами. Отказаться? Тоже нельзя. Потому что индейцы могли расценить мой отказ как пренебрежение к ним. Кроме того, я проявил бы большую невежливость по отношению к остальным двум… О, это — никогда! Но что же делать? И я решил, подобно тому как это делают некоторые президенты, оставить на завтра то, что можно было сделать сегодня.

Я попросил отсрочку.

— Господа! Я очень благодарен за ваше мудрое решение. Но, так как моя женитьба дело большой важности, я должен обдумать его хорошенько в течение этой ночи. Завтра рано утром вы получите окончательный ответ и тогда сможете распорядиться, чтобы было выполнено мое решение.

(Продолжение следует.)

Так как я еще многое должен тебе рассказать и так как мой рассказ уже затянулся, то я в следующем своем письме объясню тебе, какие соображения побудили меня принять именно то решение, которое я принял по этому важному для меня делу, и как я решил его.

Нежно обнимаю тебя, Люсиано.

 

Апельсины сеньоры Паулы

Росенда была одной из самых красивых девушек Калуко. Она знала по-испански. Ей не исполнилось и восемнадцати, когда она вышла замуж за пильщика ньо Педро Кальсадиа; он, разумеется, тоже говорил по-испански и был обладателем дома, орошаемого участка и четырех коров. Целое состояние, не так ли? К тому же, у него были две вещи, которые возбуждали зависть всего селения: кубышка, закопанная под кроватью — в том, что она есть, не сомневался никто, — и револьвер, висевший на ягодице, — его можно было видеть собственными глазами.

У ньо Кальсадиа было две любви: жена — для нее он покупал самые дорогие шали, туфли и платья, какие только были в лавках Исалько, — и пила-«англичаночка», сверкающая и навостренная, — ею он зарабатывал деньги, чтобы платить за все эти роскошества.

У ньо Кальсадиа было два достоинства: безошибочный вкус на лучшие ткани — китайскую шерсть, американский зефир, полотно, индийский шелк, батист, седалин, кружева и тому подобное (все это для жены) и редкое умение покупать ценную древесину — кедр, красное дерево, перечное, лавр, ромовое дерево, фунеровое, дынное, кортесовое, бальзамное и прочие породы (все это для пилы).

У ньо Кальсадиа было также два недостатка: подозрительность, довольно обидная для его жены — он стерег ее от всякого, кто хотя бы пару раз прошелся мимо двери его дома, — и нестерпимое желание пустить в ход свой револьвер по поводу, не стоившему и выеденного яйца.

Росенда, которая хорошо знала достоинства и недостатки ньо Кальсадиа, повиновалась ему во всем. Она надевала на себя все украшения, какие только ни покупал ей муж, хотя даже к окну не подходила. Она была примерной женой, хотя уж слишком красивой и честной.

— Скажи мне, Ченда, почему ты ни разу не надела обновы?

— Какой?

— Голубого платья на нижней юбке, что я принес.

— Это потому, что я хочу пойти в нем в воскресенье к обедне.

— Но ты ведь знаешь, не по нраву мне это. Не для того я трачу денежки, чтобы доставлять удовольствие деревенским мужланам, которые таращат на тебя глаза. С меня довольно, чтобы ты наряжалась для меня одного.

— Хорошо. Я его надену вечером.

— Вот такой я тебя люблю, проказница. Зажгу-ка лампу, чтоб получше тебя рассмотреть.

Вы меня спросите, а не был ли ньо Кальсадиа деспотом? Быть может. Я никогда не был женат и не могу вам ответить. Мне неведомо, для каких надобностей наряжаются женщины, да меня это и не интересует. Что мне ведомо, так это только то, что одетые по теперешней моде, либо раздетые, выглядят они одинаково. Красивы необыкновенно! И еще мне ведомо, что, будь все мужья, как ньо Кальсадиа, страдать пришлось бы нам, холостякам. Ибо никогда бы нам не видеть красивых платьев на улице. А больше мне неведомо ничего.

Была Росенда, повторяю, женою безупречной. Гордился ею, повторяю, ньо Кальсадиа. Но повтори я это вам хоть тысячу раз, как в песне, кое о чем завистники в селении все же судачили.

— Всякий раз, как ньо Кальсадиа отправляется в Исалько, — услышал я как-то, — Росенда бежит кушать апельсины сеньоры Паулы.

«Эка беда! — сказал я себе. — Нечего им больше сказать о Росенде, вот и болтают».

И я позабыл об этом разговоре. Какое мне дело до того, куда деваются апельсины сеньоры Паулы?

* * *

Однажды, как мне потом рассказали, ньо Кальсадиа сказал своей жене, чтобы она не ждала его к обеду, так как у него полно всяких дел в Исалько.

Но где они у него действительно были, так это в апельсиновом саду сеньоры Паулы. Там он действительно натворил дел: убил двух человек. Двумя выстрелами убил Росенду и мирового судью.

В Калуко поднялся ужасный переполох. В тот день только и было разговоров, что об убийце да об убиенных.

Желая получить для «Эль-Сонсонатеко», чьим корреспондентом я являюсь, точные сведения, я пошел на дом к сеньору алькальду.

— Он их убил, — сказал мне алькальд, — потому что застал их, когда они ели апельсины сеньоры Паулы.

— За это?.. Может быть, на обязанности ньо Кальсадиа было стеречь эти самые апельсины?

— Нет, сеньор, но дело обстоит именно так. Уже четыре месяца, как они ели апельсины сеньоры Паулы.

Они ели апельсины сеньоры Паулы!

Больше я ничего разузнать не сумел.

* * *

Некоторое время спустя одна старуха из Исалько помогла мне распутать этот клубок в Калуко.

Упомянутая сеньора Паула была владелицей знаменитых апельсиновых садов. Владелицей, это только так говорилось, ибо в селении их превратили в своего рода Елисейские Поля. Это был старый обычай среди юношей и девушек, которые намеревались преступить какую-нибудь заповедь. Они уж знали, куда им идти: в апельсиновые сады сеньоры Паулы. Но туда же ходили — хотя, к счастью, редко — и другие, непрошеные гости, те, кто жаждал и хотел вкусить справедливости. То были те самые мужья, которые становились, как сто тысяч чертей, когда узнавали, что их жены едят апельсины сеньоры Паулы.

 

Колокольчик скорбей господних

— Колокольчик скорбей господних. С тремя реалами и полкуартилье ньо Липе Реке посылает его нинье Патросинии де Лопес.

— Спасибо, — говорит довольная донья Патросиния. — Ньо Липе очень любезен: каждый год он вспоминает обо мне. Возьми милостыню, брось в свою чашку, Назареянин. А теперь отнеси колокольчик от моего имени сеньору священнику.

Одна из дочек доньи Патросинии слышит это приказание и кричит из столовой:

— Нет, мама, не надо к священнику!

— Почему?

— Потому что он беден, а все шлют к нему. Куартильо за куартильо — и день скорбей господних в конце концов обходится ему во много песо, вы сами знаете.

— Ты права.

— Я уже трижды носил к нему, — подтверждает Назареянин, утирая пот со лба правым рукавом.

— Тогда не надо. Отнеси колокольчик дону Долоресу Валера, он богат.

Назареянин уходит выкрикивая:

— Колокольчик скорбей господних. Ровно с четырьмя реалами нинья Патросинья де Лопес посылает его дону Лоло Валера.

Страстная пятница. Мы в Исалько. С самого раннего утра здесь слышен гомон ребятишек, орущих на улице:

— Назареянин! Идет Назареянин!

Ходить с колокольчиком скорбей господних — давний обычай индейцев. Если в течение года у них случается какая-нибудь глупость или несчастье (тюрьма, поножовщина, любовные страдания), все уже знают: индейцы дают обет. Кающийся надевает на себя темный балахон, подвязывает его веревкой, концы которой обычно дергают мальчишки, и пускается по улицам, звоня в колокольчик. Звоном колокольчика он оповещает о милостыне, которую несет в своей чашке. Шумная орава, сопровождающая Назареянина, присматривает за тем, чтобы он не украл ни одного «куиса». Каждый раз, когда сборщику дают монету в три сентаво, мальчишки настораживаются.

Для жителей Исалько страстная пятница — день обмена приветствиями и добрыми пожеланиями. В этом им помогает традиционный колокольчик местного братства.

— Привет с денежкой, — говорят уличные мальчишки.

Но последуем лучше за Назареянином, и вы увидите куда больше, чем я мог бы вам рассказать. Идемте за ним. Помимо всего прочего, любезные читательницы, вам при этом станут известны слабые стороны некоторых жителей Исалько. Ибо, хотя многим — даже большинству — нравится, когда к ним является посыльный с колокольчиком, иные приходят при этом в ярость, словно от сабельного удара. Платить столько «куисов» из-за какого-то индейского обычая!

— О чем думает священник? Почему он не запретит этот маскарад, компрометирующий нас за границей?.. (Это не я говорю, сеньор священник. Вы знаете, чьи это слова.)

— Колокольчик скорбей господних. Ровно с четырьмя реалами нинья Патросиния де Лопес посылает его дону Лоло Валера.

— Хорошо. Вот возьми это и отнеси колокольчик подальше, чтобы не надоедал. Отнеси его моему тележнику ньо Клементе Латину.

Ньо Латин — бедный индеец, живет он недалеко от Атекосоля. Туда и направляется Назареянин.

— Колокольчик скорбей господних. С четырьмя реалами и одним куартильо дон Лоло Валера посылает его ньо Клементе Латину.

Добряк ньо Латин, которому из-за его бедности никогда не посылают привета, очень доволен. Он благодарен за честь, которой его удостоил хозяин, и пользуется случаем послать добрые пожелания лучшему из своих друзей:

— Возьми мой куис и отнеси колокольчик сеньору священнику.

Назареянин направляется туда.

— Колокольчик скорбей господних. С четырьмя с половиной реалами посылает его ньо Латин сеньору священнику.

Святой отец вспоминает, что сегодня именины дона Долореса и снова отсылает Назареянина к нему.

— Колокольчик скорбей господних. С четырьмя с половиной реалами и полкуартильо посылает его сеньор священник дону Лоло Валера.

Дон Долорес на этот раз приходит в бешенство.

— Видели вы большего дурака, чем этот поп? Я человек занятой, мне не до глупостей. На, возьми монету и тащи колокольчик куда хочешь.

— Нельзя, дон Лоло, надо сказать, кого вы хотите одарить этой милостью.

— Нечего сказать — одарить!

— Таков обычай.

— Хорошо. Тащи колокольчик к дону Энрике Ибаньесу.

Плохого друга выбрал себе дон Долорес, плохого. Потому что Ибаньес — хитрец, с которым надо держать ухо востро. С ним лучше не связываться.

— Попался, мот! — смеясь, кричит он, когда ему приносят колокольчик. Бросив в чашку двадцать пять сентаво, он прибавляет:

— Отнеси колокольчик обратно к этому господину и напомни ему: когда мы с ним приветствуем друг друга, мы дает два реала. Скажи, пусть он не идет на попятный.

Дело серьезное. Человек получивший такое послание, согласно обычаю, должен снова вернуть колокольчик тому, кто советует ему «не идти на попятный».

«Пусть не идет на попятный!» То есть пусть не увиливает, не отступает. Так говорят те, кто хочет с помощью колокольчика скорбей господних увеличить сборы в пользу братства. Но так поступают и некоторые ехидные шутники, вроде Ибаньеса.

Дон Долорес багровеет, услышав слова Назареянина и хохот мальчишек. Он отлично понимает, что означает эта тяжеловесная шутка, и платит беспрекословно. Но рука у него дрожит.

С этого момента колокольчик курсирует лишь между его домом и домом Ибаньеса.

— …С одним песо и двумя с половиной реалами. И пусть не идет на попятный.

— …С одним песо и четырьмя с половиной реалами. И пусть не идет на попятный.

— …С одним песо и шестью с половиной реалами. И пусть не идет на попятный.

— …С двумя песо. И пусть…

— Неправильно! — кричат мальчишки. — Ты хочешь стащить полреала. Два песо и два куиса. Так и кричи.

— …С двумя песо и двумя куисами. И пусть не идет на попятный.

Конца этому не видать!

* * *

Столкнувшись с подобным случаем, не думайте, однако, что это длится целую вечность. Из двух петухов один всегда в конце концов благоразумно отступает.

— Хватит глупостей. У меня есть дела поважнее. Я не торчу день-деньской у окна, перемывая косточки порядочным людям, как некоторые, у кого ни стыда, ни совести.

Так говорит отступивший Петух. Вы, должно быть, догадываетесь, кто это.

* * *

Рассказ затянулся. К тому же наступил и мой черед раскошеливаться. Мой друг священник прислал колокольчик мне, и я пользуюсь случаем.

Вот идет Назареянин.

— Колокольчик скорбей господних. С пятнадцатью песо, семью реалами и полкуартильо автор этого повествования посылает его любезной читательнице, у которой хватило любопытства и терпения прочитать рассказ до конца. И пусть она не идет на попятный!

 

Разговоры в парикмахерской

Когда после длительных интриг мастеру Пулачо удалось захватить алькальдский жезл, первое, что он сделал, — это внес географическую ясность и угрожающе заявил:

— Господа, с Гуаймоко покончено. Отныне и впредь этот городок будет называться Арменией. В Бристольском альманахе я встретил это красивое название. Читайте статью «Национальные праздники» — вот она, — и вы поймете все ее значение. Гуаймоко, господа, вероятно, представляет собой аллегорию с некоторыми добавлениями… и так далее и тому подобное. Одним словом, господа, из альманаха вы почерпнете соображения, которыми я руководствовался, отдавая предпочтение новому названию, а из приказа, который будет обнародован сегодня вечером, вы узнаете, какому наказанию подвергнутся все те, кто ослушается и так далее и тому подобное.

Мастер Пулачо, дон Луис Антонио, — царство ему небесное — был самым ученым и умным человеком в Гуаймоко. С самой ранней молодости он трудился над изменением названия своего городка, что и выполнил, несмотря на ужасающий отпор, который он встретил среди почтенных старых консерваторов.

Он был реформатором, родился журналистом в душе и в своем городке был чем-то вроде «четвертой силы». Но так как в то время тут не было органов печати, то он должен был овладеть какой-нибудь такой профессией, которая позволила бы ему посвятить себя политике и литературе. Он открыл парикмахерскую.

Так и жил он, не ведая горя, — стриг и брил своих земляков и слушал, как те безжалостно чесали языками насчет своих друзей, о том, да о другом. Слушал и не более. Потому что уж если был когда-нибудь благоразумный человек, так это мастер Пулачо. Никогда он не возражал, качая головой. Самое большое, на что он решался в пылу дискуссий, разгоравшихся ежедневно, — это кивать головой в знак одобрения. В самом деле, трудно было найти более осторожного и умного человека, чем мастер Пулачо.

Ко всем своим друзьям он относился с недоверием. Лишь своему племяннику изливал он душу, когда они оставались наедине. С ним — да, он разговаривал со всей откровенностью. (Это был его десятилетний ученик… ваш покорный слуга, чьи воспоминания вы сейчас читаете с удовольствием… если только не чувствуете намека на себя.)

— Ты слышал, Сириако, что сказал этот разбойник?

— Да, дядя.

— Мы одни?

— Да, дядя.

— Ну и бессовестный! Утверждать здесь, в моем доме, что он один из тех, кто боролся за кандидатуру генерала Порраса! Вон там, на той табуретке, под пегой шкурой, он болтал всякие глупости про генерала. И уже успел переметнуться, уже рассыпается в похвалах! Это напоминает мне одну басню, которую я читал в Бристольском альманахе восемьдесят четвертого года. Очень похоже. Ты мне скажешь, что я мог бы теперь вытащить на свет все, что я тебе рассказывал о частной жизни президента, потому что почетно принадлежать к оппозиционной партии. Конечно, это так. Но ты же знаешь, как я обычно поступаю. Не надо высказывать мнение, которое могут оценить лишь умные люди, говорит Бристоль в своем альманахе семьдесят шестого года по поводу одного слишком доверчивого депутата. Гебе — да, я могу говорить правду, потому что я знаю тебя. Ты такой же, как я — скрытный и сообразительный. И я знаю, что ты никогда не будешь повторять то, что слышишь от меня. Потому что… помни… там висит ремень… и так далее и тому подобное… за дверью…

* * *

Разговоры в парикмахерской после политики всегда вертелись вокруг трех интереснейших тем: женщина, револьвер и мул, или, как говорили те господа, соблюдая «категории», револьвер, женщина и мул. Потому что Армения тогда была такой же, какими до сих пор еще остаются некоторые городки Бальзамного Берега.

К тому времени, о котором мы ведем рассказ, знаменитому мастеру Пулачо исполнилось уже пятьдесят лет; и, хотя он был очень уважаемым и почти богатым человеком, все его имущество составляли лишь револьвер и мул.

Я был у него любимым учеником, он любил меня за внимание, с каким я выслушивал его речи, и за мою инстинктивную осторожность… (мастер был любезнейшим человеком, но за дверью у него висел… ремень). Я стал для него чем-то вроде светского духовника, которому он откровенно и без эвфемизмов высказывал свое мнение о политике, женщинах, револьверах и мулах. Кроме того, я знал на память все собрание Бристольского альманаха, который красовался у него на письменном столе в роскошных переплетах. Это было для меня лучшей рекомендацией, и отрывки из его любимого произведения, которые я читал наизусть, приводили его в восторг.

Я и теперь словно вижу его в парикмахерской в окружении друзей, которые громко разговаривают, в то время как он кивает головой то тому, то другому в знак одобрения.

Был он среднего роста, гордился своим лукавым лицом шоколадного цвета, лучшим украшением которого являлись его насмешливые глаза; у него были жидкие усы и густые волосы без малейшей седины — потому что, по его словам, у индейской расы волосы не обесцвечиваются к старости.

— Да, господа, я почти краснокожий, как тот, что нарисован у Ленмана и Кемпа. Может быть, поэтому-то мне так и нравится цветочная вода! Ведь я, господа, сын ньо Лукаса Пулачо, индейца, который плел циновки…

Признаюсь, что меня коробила эта мания демократизма. К чему упоминать о циновках, когда все это, вероятно, было забыто? Но таковы уж выдающиеся люди…

Мне вспоминается, как лишь один-единственный раз он вынужден был высказаться резко отрицательно в среде своих друзей. Это произошло после смерти супруги алькальда дона Ромуло Чикаля. (Между прочим: в свидетельстве о смерти говорилось, что сеньора умерла от «жара во внутренностях», согласно диагнозу лекаря ньо Пио Теше. Но ходили слухи также и об «ударе», не знаю, в каком смысле.)

В этот кружок входили: майор, аптекарь, мировой судья, владелец ломбарда и три или четыре господина из хорошего общества. Мнения, как всегда, разделились, да настолько, что осторожный мастер Пулачо никому не решался кивать головой в знак одобрения.

— Ну нет, господа! Я военный, да еще со славными боевыми подвигами в прошлом, хотя и не хорошо мне самому говорить об этом. Но тут я обязан сказать правду. Хотя злые языки утверждают, что моя дружба с Тересой была преступной, я это полностью отвергаю. (Возгласы одобрения.) Я любил Тере чистой любовью, чистой и… (Внезапный кашель). А ее бессовестный муж, этот сводник…

— Позвольте, майор, позвольте. Я скажу вам со всей честностью, которая мне присуща, что никогда не верил этой клевете, хотя женщина и представляет большую опасность, чем револьвер с потайным курком. Тем не менее, нужно защитить отсутствующего друга. Потому что он делал все, что мог, чтобы сохранить мир в семье. Это профессиональная тайна, и я не хотел бы ее разглашать, но между друзьями… Одним словом, верьте или нет, но у меня были заложены его свадебные монеты… Прав был господин алькальд, прав, проявляя решительность…

— Я бросил бы ее в тюрьму…

— Я избил бы ее…

— Я убил бы ее без всяких церемоний…

— А вы, мастер Пулачо? — спросил комендант. — Что думаете вы по этому поводу?

— Не знаю… — Мой дядя устремил свой взгляд к потолку, робко кашлянул и, наконец, ответил: — Не… не знаю… Бристоль в своем альманахе семьдесят девятого года говорит что-то вроде следующего, я точно не помню: «Женщина — это яство, предназначенное для богов…»

И тотчас же храбро добавил:

— Но здесь речь идет о сеньоре, и это ее мы должны защищать, хотя муж ее и был алькальдом.

Этого он, конечно, не читал у Бристоля, но он хорошо знал, что для того, чтобы быть порядочным человеком, не нужно обращаться за советом ни к какому альманаху, а лишь к собственному сердцу. Тем не менее, лишь только господа из этого кружка разошлись, последовало неизбежное признание.

— Видишь ли, Сириако, тебе можно сказать правду.

— Да, дядя.

— Ты умный мальчик.

— Да, дядя.

— И уважаешь то, что висит за дверью.

— Да, дядя.

— Ты прочитал достаточное количество пикантных анекдотов.

— Да, дядя.

— И я отмечал тебе карандашом самые непристойные.

— Да, дядя.

— Ну, тогда мы можем разговаривать. Это правда, что жена алькальда крутила с майором, и, что еще лучше, с согласия мужа. Так что, видишь, рога он справедливо заслужил. А так как, рассказывая о чем-нибудь, я всегда говорю, в каком альманахе я это прочитал, я могу тебе сказать теперь, где я видел, как ворковали эти голубки. Так вот, слушай: в аптеке, в ломбарде и на ферме судьи, и с их разрешения. Я знаю, что говорю.

* * *

«В году миссионеров», как говорят в Армении, мастер Пулачо женился.

Пожалуй, он поступил благоразумно. Надеясь стать депутатом, он, вероятно, понял, что револьвера и мула недостаточно, чтобы сделать человека уважаемым. Так почему не жениться? Он хорошо сохранился — был в самом соку, как кальмар. Да будет вам известно, что он не был безобразным. И здесь как раз кстати отметить, что у него не было… (не знаю, как сказать) одним словом, что рубашки он носил пятнадцатого размера. Ну вот, видите. Он был достаточно осторожен, чтобы не пить то проклятое зелье, которое «украшало» всех наших предков.

Помню, как нас посетило несколько миссионеров. Это были знаменитые ораторы, и каждый вечер они произносили проповеди «только для мужчин». С амвона говорились более смелые вещи, чем в парикмахерской мастера Пулачо.

Миссия святых отцов состояла в том, чтобы бесплатно поженить те парочки, которые, как они говорили, «жили нехорошо» (хотя в действительности я знал многих, которые жили хорошо, лучше, чем иные женатые). Но отцы рассуждали по-иному. Эти ораторы действительно обладали даром убеждения, и настолько могучим, что мастер Пулачо решил изменить свое гражданское состояние. Но не думайте, что у мастера была какая-нибудь любовная интрижка. О, нет! Он решил жениться, потому что так поступали самые выдающиеся люди городка; а также, быть может, потому, что миссионеры красноречиво объясняли ему, кто должен быть главным спутником мужчины, поскольку в книге «Бытия» не говорится ни о револьверах, ни о мулах.

Мастер Пулачо женился на одной сеньоре, жившей по соседству, очень аппетитной, хотя и несколько увядшей старой деве — нинье Элихии Сантос, которая сейчас же ответила согласием на предложение. И свадьба состоялась, несмотря на возражения кухарки. А также и все прочее. (Не знаю, как продолжать. Возможно, что я еще не забыл о том, что находилось за дверью.)

* * *

По прошествии нескольких месяцев резко изменилось здоровье мастера. В его парикмахерской говорили лишь о женщинах, револьверах и мулах, ибо любитель политики и литературы стал молчаливым и лишь изредка вставлял какое-нибудь замечание.

— Да, так говорит Бристольский альманах…

Теперь уже другие поддерживали разговор.

— Как тебе нравится мул, которого купил ньо Тересо Путун?

— Это слишком большая роскошь для него. Представьте, он почти разорился на этой покупке. Говорят, что он отдал двух стельных коров и, кроме того, подписал долговое обязательство на триста песо из двух процентов в месяц.

— Глупец он, этот ньо Тересо.

— Да, ради того, чтобы пустить пыль в глаза… А его бедная жена работай как вол, таская корзины.

— Ну, а мой мул стоил двести песо, не бог весть что, но зато я ничего за него не должен: купил за наличные.

— Я тоже. И так доволен своим мулом, что ни за что не продам его.

— Говорят, что дон Крус давал тебе за него, сколько ты заплатил и револьвер впридачу.

— Да, только я не захотел. Это был кольт с длинным дулом, который он купил у одного торговца скотом из Сонсонате.

— Я знаю. Говорят, что он дает осечку.

— Вот видишь. Поэтому торговлю надо вести не в обмен, а за наличные.

Как вы уже заметили, в разговорах не хватало прежнего очарования литературы и политики.

Мастер Пулачо был очень болен.

Он обратился к лекарю ньо Пио Теше, который определил у него какие-то «осложнения во внутренностях» и прописал втирания в копчик. Мне кажется, что эта мазь была из костей барсука и жира змеи масакуаты, хотя нинья Элихия и отрицала это.

От такого лекарства ему сделалось хуже.

Он начал волочить ноги!

Когда же он перестал цитировать Бристольский альманах, я понял, что дела его плохи.

Теперь он заводил разговор о своем любимом произведении не для того, чтобы рассказывать об анекдотах, помещенных в нем, а лишь для того, чтобы поговорить о лекарствах, которые там рекомендовались.

— Эти пилюли Холлогуая, должно быть, те же, что и у Бристоля или, кто знает… может быть, я их спутал с пилюлями Гамамелиса. Как-нибудь надо будет заглянуть в альманах. У этих Ленмана и Кемпа такие запутанные названия… Уф, какая жара!

Лишь единственный раз я видел его очень довольным, как в прежние времена: это было в тот день, когда он рассказал мне о некоторых сплетнях.

— Поверишь ли, эта насмешница донья Пепа, соседка, говорит, что твоя тетка вышла за меня замуж, потому что… с некоторых пор… понимаешь? Ну, говорят, что я был ее возлюбленным… — Когда он повторял эти сплетни, у него блестели глаза и с лица не сходила довольная улыбка. Тотчас же он с усилием вспомнил что-то и проговорил:

— «Тот, кто сказал — соседки, хотел сказать гарпии», — как говорится в некоторых стихах у Ленмана и Кемпа.

Такова история незабвенного мастера Пулачо.

Армения должна быть всегда благодарна ему за два больших благодеяния: запрещение пить ту воду, которая не позволяла носить застегнутыми рубашки, и смену того названия, которое напоминало о расстегнутых рубашках.

Он действительно был реформатором своего поселка и своих сограждан.

Ему лишь не хватало немного смелости, наглости и саморекламы. Если бы он хвастался своим талантом и эрудицией, как это делается сейчас; если бы он громко говорил о капитале, который приобрел в честном бою, либо обобрав ближнего, либо обманув национальную казну, тогда он действительно был бы достойным восхищения и уважения гражданином.

Несмотря на эти недостатки, довольно неудобные в современную эпоху, я пытался последовать его примеру.

И мне пошли на пользу его уроки.

У него я научился осторожности журналиста и вежливости, с какой говорю о мошенниках, как вы уже это сами заметили; хотя я действую иным способом. Потому что я говорю публично в печати то, что он говорил по секрету лишь своему наперстнику. Но я научился также и кое-чему еще лучшему: убедительной уловке с ремнем. Все мои друзья знают, что он висит у меня за дверью, чтобы защищать меня от некоторых милых коллег.

А кроме всего этого, мой дядя оставил мне в наследство единственное богатство, которое у меня есть: револьвер и мула.

 

Дырявая крыша

— Так богу не угождают, — говорила соседка нинье Маркос. — Нет, так не угождают. Вместо того чтобы разводить легион кошек, как это у вас заведено, вы бы лучше взяли на воспитание сироток.

— Да знаете… — И нинья Маркос покашливала.

Это была благочестивая старушка со странностями, одиноко жившая в своем большом родовом доме с двумя внутренними двориками, где никогда не раздавался человеческий голос и слышались лишь вопли котов.

Она была богата и тратила много денег на алтари, процессии и церковные праздники. Утверждали, что она не скупится и на дела благотворительности. Тем не менее она не склонна была последовать совету соседки. Служанок у нее не было. Зачем? Все они безбожницы и в безумии своем думают только о плотском.

Весь день нинья Маркос проводила в церкви. Отстояв обедню и прочитав положенные молитвы, она возвращалась домой, покупала необходимые припасы и стряпала себе скудный обед.

— Нет, так богу не угождают, — твердила добрая соседка. — Почему вы не хотите поступить, как я вам говорю?

— Знаете… — сказала наконец старуха. — Знаете… Да простит меня бог, но за кошек мне не так стыдно, как было бы стыдно за приемных дочек.

— Ах, будет вам! С девочками, которые поселятся у вас, не может случиться ничего плохого: ведь без вас они не будут выходить на улицу. Скажите «да». Я знаю трех миленьких крошек, очень серьезных, о которых некому позаботиться. Вы бы посмотрели на них! Завтра я их приведу.

— Нет, ради господа! Не хочу брать на себя ответственность. Не хочу, чтобы в моем доме с ними случилось…

— Но что с ними может случиться? К вам в дом мужчины не ходят.

— Нет, конечно, нет!

— Девочки будут выходить на улицу только с вами…

— Разумеется.

— Только в церковь и на рынок.

— Да…

— И тотчас же опять под замок. У них и случая не будет с кем-либо заговорить. Сделайте доброе дело. Завтра вы познакомитесь с этими бедняжками.

— Нет, завтра, нет. Погодите, я должна прежде посоветоваться со священником.

— Ладно, советуйтесь.

* * *

И так как священник — само собой разумеется — сказал «да» и так как нинья Маркос, несмотря на свою щепетильность, была воистину человеком доброй души, она с радостью взяла к себе трех сироток, которых привела к ней соседка.

Большой дом наполнился щебетаньем и лепетом. Он напоминал клетку — до того пустую, — в которой поселились прелестные птички, счастливые и в неволе. Теперь здесь раздавалось не одно лишь мяуканье. В доме звенели хрустальные голоса девочек и шелестел мягкий и ласковый голос старушки:

— Марсела, подмети коридор.

— Хуана, доченька, поди зажги огонь.

— Элена, налей-ка воды в кувшин.

Они послушно выполняли свои обязанности и на все распоряжения старушки отвечали: «Да, матушка».

Но иногда у них возникали преинтересные разговоры:

— Матушка, вы не обратили внимания на Бабочку? Она такая грустная, ничего не ест.

— Матушка, со вчерашнего вечера Принц ходит сам не свой. Посмотрите, какие взгляды он бросает на Бабочку.

— Послушайте, какие крики на крыше, матушка. Завиток, Трубочист и Горох играют в чехарду с Дикой Розой.

Так жили эти малютки. Старушка была столь же невинна, как и они. Когда девочки выросли — всем трем вместе было уже почти пятьдесят весен, — добрая сеньора не делала ничего, не посоветовавшись с ними.

— Погляди, Хуанита, муравьи поедают наши розы.

— Да, матушка, какая жалость.

— Скажи, не будет греха, если их убить?

— Нет, матушка, какой же тут грех.

— Бедняжки.

— Проклятые муравьи.

— Не говори так.

— Вспомните, священник говорил, чтобы вы налили креозоту в ямки, и они погибнут. Вы забыли?

— Ну, что ж, убей их, доченька. А то они прикончат наш цветник, и у нас не будет роз для алтаря.

Заполненные одними и теми же разговорами о мелочах, дни текли безмятежно.

Все были счастливы. Вставали очень рано, к заутрене. Возвращаясь из церкви, покупали хлеб, молоко, мясо — все, что нужно для кухни. Потом не выходили до вечера, пока не наступало время снова идти в дом к господу нашему.

У них не было ни минуты досуга. Всегда нужно было что-то делать — либо с муравьями, либо с соседскими котами, являвшимися в гости. Говоря по правде, коты доставляли им много хлопот, когда сговаривались «поиграть в чехарду» с одной из кошечек.

* * *

Совместные действия Гороха, Завитка, Принца, Трубочиста и других, чьих имен я не запомнил, против безутешной Бабочки или Дикой Розы приводили к тому, что на крыше образовывалось много изъянов. Это стало обычным. Приходилось вызывать мастера Гочеса, старого каменщика, с давних пор чинившего крыши, которые протекали в сезон дождей. Гочес приходил вместе со своим сыном Агустином — глухонемым придурковатым пареньком. Впрочем, он был работяга и со своими обязанностями справлялся хорошо. Когда мастера вызывали по какому-либо делу, немой помогал ему: переносил лестницу с одного места на другое и залезал на крышу. Со стариком, дававшим ему лишь самые необходимые указания, он объяснялся знаками, и все бывало в порядке.

Когда каменщик приходил, девушки присматривали за комнатами, где хранилось много священного хлама, алтарного имущества и рождественских украшений.

— Хуанита, поди убери ящики с тремя волхвами и пастухами. А ты, Элена…

С тех пор как у нее было кому приказывать, добрая госпожа приобрела привычку отдавать три приказа сразу:

— А ты, Элена, поди в другую комнату и накрой большой сундук. Да накрой получше: там бык и мул.

И вслед за тем:

— Марсела!

— Что прикажете?

— Ты тоже помоги девочкам. Скажи им, чтобы покрыли сундуки брезентом, который идет на скалы, — он совсем новенький. Да когда будешь переносить его с места на место, дочка, смотри не засыпь озеро и не наделай вмятин в реке.

Когда чинился потолок другой комнаты, распоряжения и приказы повторялись почти дословно, но были, конечно, совершенно необходимы.

— Марсела, и ты, Хуанита, тоже, пойдите и вдвоем перенесите ангелов, чтобы на них не накапало. Не забудьте накрыть кедровый сундук — там внутри туники и крылья. В самом большом сундуке — все для страстей христовых, одеяния и покровы для святого погребения. — Тут следовала пауза. — Ах, там же кающийся святой Николай! Элена, поди и ты тоже — нужно вытащить святого Николая. Помоги им, этот святой очень тяжелый.

* * *

— А мастер? Почему ты пришел один?

— …

— Что?

— …

— Нет, сынок, твоих знаков я не понимаю. Хуанита, иди сюда, объяснись с немым. Что он говорит?

— Он говорит, что его папа не может ходить, он лежит в постели, у него приступ ревматизма.

— Бедняга! У меня тоже. Ай! В общем и этот знает свое дело. Пойди с ним и покажи ему место, где капает. Я уже говорила вам, что делать. Ты, Марсела, вытащишь небо и облака, что для праздника тела Христова, а ты, Элена, отряхни цветы и перенеси их сюда. Не забудьте, что в большой клетке для жаровни лежат солнце, луна и звезды.

С тех пор как заболел каменщик, в доме этом только и было разговору что о протекающей крыше. Немой не был столь сведущ, как старик. Поэтому, заделывая одну дыру, он не замечал двух других. Повторялось это изо дня в день. И хотя коты уже не устраивали скандальных сборищ, все время обнаруживалась разбитая черепица.

— Матушка, — говорила Хуана, — в комнате трех волхвов капает с потолка.

— Матушка, — говорила на другой день Элена, — в комнате быка и мула тоже капает.

— Матушка, — говорила на следующий день Марсела, — в комнате кающегося святого Николая капает в двух местах.

Вызывали немого. Каждый день он разбирал черепицу и укладывал ее снова. Но назавтра капало еще где-нибудь.

— А где Хуанита? — спрашивала сеньора Маркос, которая не могла подняться с постели из-за ревматизма.

— Она в комнате быка и мула.

— Скажи ей, пусть будет поосторожнее.

На следующий день она спрашивала про Марселу.

— Она в комнате трех волхвов.

Затем про Элену.

— Озеро промокло, она его вытирает… Брысь, Бабочка, во всем этом ты виновата.

Прошел сезон дождей, и наступило лето. Потом прошло и лето. И снова начались дожди, когда бедная нинья Маркос поняла, что произошло событие… Вернее, три события…

* * *

— Ах, нинья Маркос, — сказал ей в один прекрасный день священник в исповедальне. — Как же вы могли не заметить недомогания своих приемных дочерей? Но что я говорю! Вы же божья душа! Вам ли подозревать иу и тем более этого дурачка. Просто не верится, что в этом животном, не способном даже слова сказать, столько лукавства. Не верится. И вы ничего не замечали? Вам следовало бы раньше рассказать мне то, что вы говорите теперь: что Элену тошнило, что у Марселы отекали ноги, что у Хуаны лицо пошло пятнами. И прежде всего вы должны были рассказать мне, что у них растут животы — ведь это очень подозрительно. Но что вы можете знать о подобных вещах? Надо было, чтобы вам это разъяснили ваши подруги, добрые дамы из Третьего ордена святого Доминго! Ну что же, дочь моя, теперь ничего не поделаешь. На то, видно, воля божья! Вы только не заточайте бедняжек в Дом доброго пастыря, как предлагает господин из Семи слов. Вы должны стать бабушкой-христианкой. Правда ведь, я угадал ваше желание? Вы такая добрая. Ну и не будем больше говорить об этом.

 

Путевые заметки

10 сентября 19… года.

Дон Руперто Варгас, падре Вальбуэна и я представляем собой комиссию, которой поручено встретить в порту Акахутла монахинь, приезжающих, чтобы основать в Сонсонате колледж.

Мои сотоварищи — люди прославленные, рыцари Семи слов, весьма почтенной католической корпорации, и я без излишней скромности, с какой произносятся патриотические речи, полагаю, что лишь мои великие заслуги и достоинства как дамского угодника были причиной моего назначения в комиссию: ведь в Сонсонате мы должны присоединиться к комиссии дам.

Дон Руперто — человек уже довольно пожилой, очень религиозный и порядочный в своих привычках. К тому же он приятный писатель и почетный член Атенея. Ну и, по правде говоря, не дурак выпить.

Я человек обладающий теми же достоинствами, включая последнее.

Что касается падре, то он человек тех же достоинств, что дон Руперто и я, но исключая последнее. Он состоит членом нескольких обществ трезвости и написал брошюру, в которой рассказывает всяческие ужасы о тростниковой водке. Тем не менее сей ученый муж добр и великодушен и в беседах с близкими друзьями всегда проповедует терпимость к тем, кто не придерживается сухой заповеди. К тому же он чрезвычайно приятный собеседник. Свои научные разглагольствования он умело перемежает эпиграммами, анекдотами и сочными простонародными словечками, которые столь же остроумны, сколь уместны. Он великий шутник.

Есть основание полагать, что поездка эта будет весьма приятной.

* * *

Утренним поездом мы уезжаем из Сан-Сальвадора. Серое небо грозит дождем.

В купе, которое мы занимаем, пассажиров мало.

Когда поезд трогается, падре печально вздыхает и, указывая в открытую дверь на свинцовые тучи, тихо говорит:

Утро пасмурно, туманно, Вроде должен дождик быть… Счастлив был в такое утро Я подружку полюбить [17] .

Я предлагаю ему сигарету.

— Вам грустно, падре?

— Нет, отчего же?

— Я вижу, вас осенило вдохновение, вы сочиняете стихи.

— Они не мои.

— Кто же их автор?

— Падре Рейес.

— Они прекрасны.

— Да.

И больше я не могу вытянуть из него ни слова. Он долго смотрит на проплывающие тучи, рассеянно курит. Что же такое творится с добрым падре? На него это не похоже…

Он снова вздыхает, вынимает из кармана четки, осеняет себя крестом и начинает перебирать в пожелтевших от никотина пальцах зерна четок. При этом он еле шевелит губами. Глаза его прикованы к носкам ботинок. Окончив молиться, он прячет четки, но беседу не заводит. В самом деле, что же это с ним?

Когда мы прибываем на станцию — не помню какую, — он снова глубоко и печально вздыхает и спрашивает нас:

— Который час?

— Девять часов пятнадцать минут, — отвечает дон Руперто.

— Господи, что за голова! Из-за молитвы я и забыл, что мне нужно выпить лекарство.

Он встает, протягивает руку за чемоданчиком, открывает его и вытаскивает большой флакон с голубым ярлыком. Это какая-то микстура. На ярлыке написано: «По столовой ложке через каждые два часа. Перед употреблением взбалтывать».

Недаром я подозревал, что падре болен.

Он пьет свое лекарство из мензурки. На лице его выражение отвращения, как у человека, которого тошнит.

Должно быть, снадобье это противно на вкус, хотя запах у него недурен. Пахнет не то полынной настойкой, не то кориандром, с полной уверенностью сказать не могу, потому что сам пью только виски.

Я высовываюсь в окошко. На солнце сверкают омытые деревья. Вглядываюсь в горизонт. Вдали поднимается столб дыма. Это в моем родном Исалько.

— Смотрите, смотрите, — внезапно оживляясь и показывая на сухое дерево, кричит падре. — Пес их побери!

Две объятые страстью горлинки бесстыдно предаются ласкам.

— Им нет никакого дела до того, что их видят! Но хотя они и ведут себя не очень пристойно, нам не следует вмешиваться в частную жизнь своих ближних.

И он прибавляет нежно:

— Ах, родные горлинки, сестрички наши!

Немного спустя на обочине мелькают две столь же родные ящерицы, тоже поглощенные беседой. Однако падре, без сомнения, их не видит, так как ничего не говорит.

Поезд прибывает в Ситио-дель-Ниньо. Там мы с доном Руперто выпиваем несколько рюмок виски. Падре решительно отказывается составить нам компанию.

— Нет, господа. Animus meminisse horret. Я храню себя для армянских ватрушек.

Тут он припоминает историю, связанную с ватрушками, которая смешит пассажиров. Затем он рассказывает станционным торговкам некий чудесный случай, который произошел когда-то давно в Ситио. Снова смех. Падре спрашивает, который час, пьет лекарство и опять принимается за молитвы.

Одна за другой остаются позади станции. Дон Руперто погрузился в книгу Варгаса Вилы, я за отсутствием реалистического романа предаюсь пристрастному чтению своих земляков, а добрый падре молится по четкам, спрашивает, который час, и принимает лекарство.

Мы прибываем в Сонсонате.

— Пес их побери! Какая уйма ветоши!

Действительно, многочисленная дамская комиссия состоит почти из одних старух. Дамы увешаны ладанками, четками и освященными образками. У некоторых даже хоругви.

Мы садимся в специальный вагон, и караван трогается.

Дамы болтают и, чтобы их было слышно, чуть ли не кричат, так как все говорят одновременно. Колеса аккомпанируют хору их голосов монотонным и торжественным стуком.

Разумеется, падре пользуется большим успехом, чем дон Руперто и я. Дамы теснятся вокруг него, как куры вокруг петуха, ухаживают за ним, осведомляются о здоровье, хотя лицо у него уже веселое, не знают, как его обласкать. Они вытаскивают корзины с провизией, появляется несколько искрящихся бутылок.

— Хотите стаканчик вина, падре? Это сан-рафаэльское, — говорит ему одна еще не очень состарившаяся дама.

— Нет, дочь моя. Potoribus… Или лучше без латыни, словами Иисуса: «Я уже не буду пить от плода виноградного до того дня, когда стану пить с вами новое вино в царствии божием».

— Хотите бутерброд с чертовой ветчиной?

— И бутерброд не хочу, дочь моя. И не по причине названия, а потому, что немного нездоров. Ешьте и пейте, а я с вами за компанию буду пить свое лекарство.

Получив разрешение, каждая, разумеется набрасывается на свою провизию. Идет обмен закусками и сладостями. Дон Руперто откупоривает несколько бутылок церковного вина и переходит от скамейки к скамейке, галантный и говорливый.

Падре внезапно запевает:

Дар небес, вино хмельное! С ног собьешь и наземь свалишь, Ползать ты меня заставишь, — Хмель твой славлю все равно я.

Это вызывает овацию. Право же, старик смахивает на мальчишку. От смеха у некоторых дам даже слезы навертываются на глаза.

— Хватит, дети мои, хватит! Пес побери! Теперь помолимся на святых четках.

— Правильно, падре.

— Ах, и в самом деле. Пусть падре начинает.

— Начнем, дети мои. Осеним себя крестом… (Мы крестимся.) Радостные таинства воплощения сына божия. («Аве Мария» и «Отче наш».)

Все мы молимся с большим усердием.

Корда четки кончаются, он спрашивает, который час, и принимает лекарство.

Затем все начинается снова, так как падре не фанатик и — пес побери — христиане могут, не оскорбляя господа, делать свою жизнь приятной. Не все же в ней слезы и страдания — этого еще не доставало!

— Ты правильно говоришь, Чепита, но не надо все принимать близко к сердцу. Пес его побери! Послушайте-ка вирши одного вашего покорного слуги:

Перезрелая сеньора Богородицу молила: — Дай мне, страждущих опора, С кем бы страсть я утолила. Чтоб внушить старухе страх, Богомолке безутешной Прошептал священник нежно Голосом Младенца так: «Не вступай с мужчиной в брак!» Но святому алтарю Дама крикнула визгливо: «Замолчи, балбес сопливый, Не с тобой я говорю!»

Снова раздалась овация. Некоторые дамы даже пожаловались, что у них разболелся живот. Ай-яй-яй! Ну и забавник! Нет, вы видали что-нибудь подобное? Ах, падре Вальбуэна! Господи, если бы все священники были такие!

Одна старушка, умирая со смеху, повторяла между приступами кашля:

— Пес его побери!

— Хватит, дети мои, будьте благоразумны. Я приму лекарство, а потом мы еще раз помолимся по четкам. Не все же нам смеяться.

Но теперь дамы уже выходят из повиновения.

— Прочтите нам еще стихи.

— Да, да, еще.

— Еще, падре.

— Нет, после молитвы.

* * *

Мы прибываем в порт.

Пароход уже стоит на якоре. Он молодцевато покачивается среди густой синевы моря.

Мы спрашиваем про монахинь, и нам отвечают, что они высадились два часа назад и находятся в гостинице. Отправляемся туда.

Встреча очень сердечная. Дамы из Сонсонате сумели чудесно выполнить свою задачу. Монахини, кажется, очень довольны и растроганы. Любезные объятия дам, чарующие фразы и обстоятельная речь, с блеском произнесенная доном Руперто. Ему долго аплодируют. Падре выражает свой восторг звучным поцелуем и двумя оплеухами, которые он закатывает оратору. Тот в испуге отбивается, уши у него горят от шлепков.

Затем подается легкая закуска, которой дамы потчуют монахинь и ребятишек местной бедноты. В коридорах гостиницы полно народу.

Монахини — их четыре — хоть уже в летах, с виду походят на девочек. На скверном испанском языке они расспрашивают нас обо всем, что видят и слышат.

Падре подходит к ним с несколькими стаканами немецкого пива. Нет, нет, они не пьют. Они знают, что это такое, спасибо. Нет, нет, падре, большое спасибо. Но священник продолжает настаивать и не выдерживающие его назойливого напора монахини просят стакан какого-нибудь другого «шегбета».

— Вы не пьете пива, доченьки? Тогда я угощу вас стишками.

— Просим, просим! — закричали две глупые старушки.

И священник, на раскрасневшемся круглом лице которого написано блаженство, самодовольно (у него манеры, как у студента на каникулах) декламирует:

Честною живет мамашей, От былых безумств уставши, — Бласа Качеса жена. Нынче мальчиков смазливых, К тайнам шалостей игривых Приобщать взялась она. В ней дон Блас души не чает, Добродетельной считает, С важным видом все твердит: — Дела нет богоугодней. Ибо заповедь господня Просвещать невежд велит.

Несколько дам с невинным видом зааплодировали, другие в испуге переглядываются и нервно ерзают, словно а их стулья натыканы булавки. Монашенки, разумеется, не поняли эпиграмму, но они достаточно умны, чтобы, узрев всеобщее смятение, догадаться, что тут что-то неладно.

— Вам не жарко, матушки?

— Уф, какая жара, матушки.

— В ваших краях бывает жарко, матушки?

И надо же было, чтобы падре, то ли ища новых аплодисментов, то ли стремясь загладить неловкость, опять пустился во все тяжкие.

Каким бесом он одержим?

Что за необъяснимый переход от грусти, которая одолевала его с утра, к этому веселью? Или, быть может, оно наигранное? Он неспокоен, мечется по комнате, подходит то к одной группе дам, то к другой и отпускает шутки. Он шутит нервно, будто торопится, Дамы смеются, а он, шумно дыша, скалит зубы, морщит нос и задирает свою крупную голову, как бык перед нападением.

— Знаете, вам надо взять несколько уроков испанского языка, — говорит он одной из монашенок.

— Да, да, падре.

— Вот и хорошо, мы поупражняемся. Что бы я ни сказал, повторяйте — «и я тоже». Понимаете?

— Да, падре.

— Посмотрим. Говорите.

— И я тоже.

— Правильно. Начнем: по дороге я шел…

— И я тоже.

— Я шляпу нашел…

— И я тоже.

— Довольно, довольно! — кричат стоящие подле жертвы дамы. — Не отвечайте ему больше, матушка!

На лице монахини испуг, она краснеет. Но падре настойчиво продолжает:

— Я…

Проворно, точно кошка, дон Руперто бросается на безумца и затыкает ему рот, прежде чем оттуда вылетело слово, которого все со страхом ожидали.

— Не надо, падре, пожалуйста! — И он чуть ли не выталкивает священника из комнаты.

Всеобщее оцепенение. Сдержанные смешки. Затем дамы; дружно и хором принимаются говорить о жаре.

Кто-то кричит нам, что пора возвращаться. И в самом деле, слышен сзывающий пассажиров свисток паровоза.

— Идемте, идемте, сеньоры, не увлекайтесь разговорами, а то поезд уйдет без нас.

* * *

В вагоне дон Руперто подходит ко мне и тихо говорит:

— Ну и отличился пьяница. Какая глупость!

— Говоря по правде, это непонятно…

— Ба! А лекарство?.. Вспомните только. Это чтобы сбить нас с толку он надписал на аптечном ярлыке: «Через два часа по столовой ложке». Но, видимо, хмель его одолел и от Сонсонате до Акахутлы он уже не справлялся, который час. «Лекарство» кончилось раньше, чем мы приехали. К счастью, он не упрям. Я вразумительно поговорил с ним и, чтобы не случилось худшего, уговорил остаться ночевать в гостинице. Видите, он меня послушался. Завтра он возвратится.

 

В кино

— Сюда, сеньоры, сюда, — говорит нам билетер. — Будьте добры, подождите немного. Скоро дадут свет, компания обещала. Здесь, сеньоры, одиннадцатый ряд, вот ваши места.

Мы усаживаемся в темноте, чувствуя себя несколько неуютно. Растерянные, сидим на крайних местах и молчим. Где-то впереди мерцают керосиновые лампы наподобие Южного Креста. На галерке ликуют мальчишки — пользуясь темнотой, вопят дикими голосами, выкрикивают всякую чепуху, мяукают, кудахчут, лают…

Когда же наконец дадут свет? Мне это начинает надоедать. И вдруг позади я слышу подозрительное шушуканье:

— Шш — ш… осторожнее… кругом люди…

— Ничего, радость моя.

— Я тебе говорю, что… что… люди…

— Просто ты… ты… просто ты… очень… вол… очень вол… вол… нуешься…

— Но ведь ты… ты… Нет!

— Не кричи…

— Да, да, но… нет, нет, ты меня не любишь.

— Слушай, если б я тебя не любил… не любил…

— Нет, нет… подожди…

— Ах!

— Ох!

И прерывистые вздохи, почти стоны. И молчание, которое говорит больше, чем слова, говорит о бесконечном блаженстве…

Я погружаюсь в воспоминания и грезы. Что это? Мне вдруг пришли на память стихи! Не помню, где я читал их:

Зачарованы синей сказкой, Два сердца негой томятся.

Мне нравятся эти строчки. Но кто же их написал? Кто? А влюбленные, напомнившие мне их, как они, наверное, счастливы! Интересно, какие они с виду?

— Да, да…

— Нет, нет…

Вероятно, совсем юная пара. У нее такой нежный высокий голос, ласкающий, мягкий, как бархат. А юноша говорит горячо и слегка заикается, видно от волнения.

— Да, да…

— Нет, нет…

Зачарованы синей сказкой, Два сердца негой томятся. Вздохи тихие… робкие ласки… Поцелуи медлят и длятся. И в безумии…

Нет, кто действительно «в безумии», так это я! Потому что, слыша за собой слова любви и вздохи, подобные шороху крыльев, я чувствую, как трепещут в моем сердце чьи-то прекрасные строки и поют, и рвутся на волю… Этому трудно поверить — только оттого, что позади меня целуются двое малолетних, я, старый репортер, сижу и без конца повторяю какие-то стишки, смакуя рифмы, как ребенок смакует леденец.

— Да, да…

— Нет, нет…

Зачарованы синей сказкой, Два сердца негой томятся. Вздохи тихие… робкие ласки… Поцелуи медлят и длятся. И в безумии, в упоенье Разгорается жар в крови. Поцелуи, вечность в мгновенье! Поцелуи, цветы любви!

Чьи же это стихи? Хотелось бы знать, потому что сегодня вечером я в полной мере ощутил всю глубину чувства, заложенного в них.

* * *

На эстраде появляются несколько служащих с керосиновыми фонарями. Сеанс отменяется — объявляют они. Кажется, электрическая сеть серьезно пострадала от разлива реки.

С галерки несется протестующий свист. Зрители толпой валят к выходу.

— Подождем немного. Видишь, какая толкучка.

— Ты права. Подождем, пусть выйдут.

— Так мы… договорились?

— Конечно.

— Значит, двадцать процентов.

— Нет, пятьдесят. Я же тебе сказал!

— Нет, нет, так я не согласна! Шесть векселей на семьдесят пять колонов каждый продать с таким убытком! Я очень много теряю. Это уж слишком!

О, господи боже мой! Так вот в чем дело! А я-то подумал совсем другое! Надо поближе рассмотреть их; ей-богу, они того стоят!

Отправимся следом…

* * *

Та, что была «в упоении, зачарована синей сказкой» — проклятые стихи! — оказалась солидной особой лет под пятьдесят. Она занимается спекуляциями на бирже, делает крупные дела. Деньжат у нее хватает. Она скупает по дешевке векселя, не брезгует и комбинациями помельче. У нее четыре трактира, страховая контора и шесть лавок. Женщина она образованная или, во всяком случае, заглядывает иногда в словарь — недаром она пришла в ярость, когда однажды какая-то газета назвала ее «альтруисткой». Такова госпожа Энграсия. Ее зовут Энграсия де… черт упомнит как там дальше! Она принадлежит к «высшему кругу» лавочников и трактирщиков и слывет среди них первой дамой.

Жених малость поплоше — в смысле положения в свете. Он всего-навсего школьный учитель и поэт, удостоенный диплома. Этот спекулирует на свой лад — кое-как кропает стишки да дрессирует мальчишек. Его зовут… нет, не стоит. Бедняга!

* * *

Ох, уж эти мне поэты! Никогда, ни за что в жизни я не стану доискиваться, кто автор стихов, повергших меня в сладостное безумие. Ведь если, черту на радость, окажется, что их написал этот самый учитель… клянусь, я на все способен! Я сам не знаю, что сделаю…

Я его застрелю!

 

Отчим

В квартале Анхель говорят, что когда-то, в молодые годы, сеньора Коронада Пинсон была красавицей. Сейчас сеньоре шестьдесят лет, и она так толста, что напоминает окорок, и притом довольно-таки лежалый. Впрочем, сеньора Пинсон женщина весьма приятная.

Поскольку всю свою жизнь сеньора добросовестно трудилась, то к старости она оказалась владелицей прекрасного дома, бельевого магазина, фермы и трактира. Как видно, недаром говорят, что она была красавицей и что…

Если дочери в нее, то нечего и сомневаться, что сеньора была хороша собой. Девицы Пинсон — а их полдюжины — такие аппетитные, такие лакомые кусочки, что только пальчики оближешь! Зовут их Каталина, Петрона, Инес, Макария, Бенита и Висента. Каждая — в своем роде. Маменька утверждает, что они похожи на своих отцов, а те все были важные сеньоры из самого что ни на есть высшего общества.

Дочерей сеньоры Коронады редко встретишь на улице. Ни в одной семье в нашем квартале нет такого строгого надзора за девицами. Сама-то мамаша была… ну, вы понимаете? И, может, именно поэтому она теперь ужасно подозрительна. Кавалерам приходится идти на всякие хитрости, чтобы устраивать свои дела. Сестрицы помогают друг другу видеться с поклонниками. Дом сеньоры Пинсон похож на осажденную крепость. Здесь твердый закон — ровно в семь часов вечера двери запираются. Старуха сама поворачивает ключ в замке. И поскольку на балконах крепкие железные решетки, то дочкам не остается ничего другого, как только слушать серенады. Сеньора знает, как беречь свое добро, она сама это говорит.

Так обстоят дела. Она не позволяет дочерям заниматься тем, чем когда-то увлекалась сама. Тогда ей это нравилось, а теперь — нет. Теперь — ни-ни. Однако то ли просто по привычке, то ли по каким иным причинам сеньора все же сохраняет для себя то, в чем отказывает дочкам. Мистер Вильсон, американский негр, в прошлом кочегар на паровозе, состоит — по крайней мере в настоящее время — при пылкой сеньоре. Эта роскошь ей дорого обходится. Потому что американец, с тех самых пор как поселился в ее доме, бросил работу и тратит кучу денег. Он живет, как принц. С пяти утра он начинает:

— Когонада, мой хотел кофе.

— Подожди, я послала за приправой.

Приправа… У мистера очаровательная привычка пить кофе «с приправой», то есть с водкой. Ему приносят чашку ароматного кофе и бутылку водки. Хоть чашка и маленькая, но налита она только на две трети. Мистер берет на себя труд долить ее до краев — водкой, разумеется. Потом он размешивает ложечкой, пробует, отпивает один глоток и сейчас же снова доливает водкой. После этого отпивает еще и опять доливает. И так все время, пока напиток не потеряет всякое сходство с кофе, а бутылка не опустеет.

— Пора съесть бифштекс, негритеночек.

— Ол райт, Когонада.

— А яиц хочешь?

— Нет. Мне сегодня не хотел яиц.

— Надо покушать, негритеночек.

— Нет. Я есть неспособный…

— А выпить еще водочки ты, наверное, способен?

— Ол райт, Когонада.

— Ор рай. Я велю принести еще полбутылки.

Так начинается день для этого счастливца. И так он продолжается до самого вечера, пока не настанет время отоспаться — потому что Вильсон не из тех людей, что шатаются пьяные по улицам.

Падчерицы лезут из кожи вон, стараясь угодить отчиму. Все шесть наперерыв ухаживают за ним, ласкают его, балуют. И он, конечно, тоже всегда добр с ними и… услужлив.

— Мама, дай мне куартильо.

— Зачем?

— Купить шоколаду для Гвилона.

— Ох, Тонита, мне не хочет сегодня шоколад!

— Что ты сказал? — кричит Макария. — Если ты не съешь шоколад, не будет тебе выпивки! Только попробуйте кто-нибудь дать ему! Тебе надо питаться, безобразник ты тощий, чтоб водка тебе не повредила! Ну, ты ведь поешь, правда?

— Ол райт. Вот пристала!

К отчиму подходит Бенита:

— На, кури, я тебе зажгла сигару, — говорит она с забавной гримаской, держа сигару во рту.

— Смотри, сама не выкури.

— Гвилон, — заявляет Каталина, — я тебе принесла отвару пуйи с перцем.

— А выпить?

— Сейчас Инес принесет.

Приходит Инес.

— А ну, давай.

— Нету, — отвечает Инес. — Я все выпила. Я такая же пьянчуга, как ты.

— Хе-хе-хе! Пьянчуга! И все ты врешь, вон она, я вижу.

— Ну ладно, на уж! Только помни уговор.

— Какой?

— Ты же мне обещал.

— Сегодня ты хотел ключ?

— Тише, мама услышит!

— Хе-хе-хе! Ключ хотел?

— Да.

— Йес, вечером.

— Нет, дай сейчас!

— Дай, негритеночек, — вмешивается Каталина. — Дай. И не уходи сегодня, займи маму.

— На, вот он, — уступает наконец добрый отчим.

Старуха счастлива, что дочери так любят своего отчима. «Ах, сеньор, — сказала она мне как-то раз, — Гвилон очень хороший человек. И он так любит моих дочерей! Он постоянно защищает их от всяких нахалов. Если бы не это, я бы не решилась снова иметь дело с мужчиной».

Вильсон и вправду славный парень и к тому же умеет жить. Его любят не только в доме сеньоры Коронады. Вне дома у него тоже есть щедрые друзья, которые наперерыв ищут его общества.

* * *

Шесть часов вечера. В «Казино бедняков», где собираются обычно ремесленники, крестьяне и железнодорожники, полно народу. За одним из столиков беседуют четверо — красивые франтоватые молодые люди. Перед ними стоят опустевшие рюмки. Один из молодых людей — плотник, второй — шофер, двое других — портные. Это лучшие друзья Вильсона. В настоящую минуту они как раз говорят о нем.

— Уже поздно, а Вильсон не идет.

— Придет. Он обещал.

— Любит он выпить, негр-то. И друг он хороший.

— Веселый парень! Слушать его — со смеху помрешь!

К столу подходит хорошо одетый юноша — служащий из магазина.

— Добрый вечер, дорогие!

— Ола! Привет, птенчик! Садись.

— Спасибо. Вильсон не приходил?

— Смотри-ка! Легок на помине!

— Добрый вешер, мальшики! Мне ошень рад вас видеть. Вы уже есть пьяны? Хе-хе-хе!

— Нет, Вильсон, нет еще. Мы ждали тебя.

— Хе-хе-хе!

— Официант, подай стакан!

— Официант! Сеньору — сам знаешь — виски!

— Нет, нет! Мне гуарито!

— Нет! Виски Вильсону!

— Мне гуарито. Больше нравится.

— Ну ладно. Если ты хочешь…

— Гуарито, йес.

Они пьют. К мистеру все чрезвычайно внимательны, все нежно заботятся о нем, один предлагает газированную воду, — другой — ракушек. Что бы он ни сказал — все смеются, что бы ни сделал — все аплодируют. За веселой дружеской беседой незаметно летит время.

— Вильсон, как поживают девочки?

— Ошень карашо. Хе-хе-хе! Купили мне вчера несколько бутылочек, и сами со мной порядком хлебнули. Все наклюкался. Хе-хе-хе!

— Ха-ха-ха!

— Вот это да!

— Официант, повторить!

— Так они, значит, напились?

— Здорово наклюкался.

— А ты?

— Хо! Мне от водочка не пьянел.

— Слушай, милый друг, — тихо говорит Луис, шофер, — одолжи-ка мне ключик на сегодняшнюю ночь.

— Хе-хе-хе!

— Так как же?

— Нет.

— Почему?

— Потому что я его отдал Инес.

— А, хорошо. Тогда будь добр, скажи об этом Макарите.

— Ол райт.

— Официант еще повторить!

Они опять пьют. Теперь к мистеру подходит служащий из магазина. Он дружески хлопает Вильсона по плечу.

— Мне уже знал, что ты хотел.

— Да, ключик.

— Бесстыдник!

— Ты сказал, ключ у Инеситы?

— Она у меня попросил.

— Тогда передай ей привет.

— Йес.

— Спасибо. Ты, брат, добряк и выпить не дурак.

* * *

Ах, сеньора Коронада! Так вам стало известно, что мистер Вильсон завел шашни на стороне? Какой удар!

Все открылось: мистер и в самом деле, возможно, по совету и с помощью приятелей, завязал нежные отношения с одной служаночкой из Веракрус. Это, как видно, была любовь, которая не боится дневного света, — Вильсон, как человек добропорядочный, никогда не ночевал вне дома.

И вот сеньора Коронада узнала обо всем. В доме, где прежде так заботились о приличии, поднялась дьявольская кутерьма. Оскорбленная хозяйка, пылая гневом и возмущением, вознамерилась было вышвырнуть преступника на улицу. Бедная сеньора! Она забыла о его обаянии, о его даре располагать к себе людей! Увидев, что любимому отчиму грозит опасность, сестры словно с ума посходили. Они кричали, рыдали, вопили и клялись наделать бог знает каких ужасов, если мистер сейчас же не будет помилован. Мамаша оказалась в весьма затруднительном положении и в конце концов вынуждена была капитулировать. Впрочем, она все еще очень сердита и говорит, что никогда не простит неверному. Хотя Вильсон по-прежнему живет в ее доме, у них разрыв навеки.

А ему, вы думаете, от этого хуже? Думаете, он страдает от жажды? Как бы не так! Один погреб для него теперь закрыт, но ему всегда открыт кредит в шести других. Со старухой он поступил нехорошо, это верно, но зато он так добр к дочкам…

— Хе-хе-хе! Ошень благодарю, доченьки. Я подарить вам шесть ключей…

 

Лотерея

— Поздравляю вас, донья Клаудия!

— С чем это, сосед? А, я, кажется, догадалась! Цены на кофе опять подскочили, не правда ли?

— Да, сеньора. Уже дают по сорок колонов.

— Благодарю вас, вы очень любезны.

— А вы свой что, уже продали?

— Нет, сосед, мы подождем цен получше. Ведь мы, благодарение богу, не слишком нуждаемся.

— Ого, еще бы! Имея такое состояние!

— Да, сосед, это верно. Нам жаловаться не на что. Имение дает достаточно, и мы можем позволить себе некоторый комфорт.

— Некоторый? Да вы же тратите кучу денег!

— Напрасно вы так думаете. Вот уже два года мы говорим о поездке в Европу, а все никак не удается. Что ни год Константино прикупает еще плантацию. Но на этот раз я ему заявила решительно — если мы опять не сможем поехать в Европу, то хотя бы в Сан-Франциско мы должны побывать.

* * *

Мои соседи дон Константино Боканегра и его супруга донья Клаудия — милейшие люди. Дон Константино — человек приветливый, честный и простоватый. Донья Клаудия — представительная дама, весьма красноречивая и неглупая. У них есть дочь Консуэлито — девушка, разумеется, красивая и уже на выданье.

На выданье. Ее пора выдать замуж. Ее необходимо выдать замуж. Ее непременно надо выдать замуж. Эта навязчивая мысль не дает родителям покоя. Но, конечно, мужем Консуэлито обязательно должен стать человек богатый и из хорошей семьи. Одержимые этим стремлением сеньор и сеньора Боканегра совершают одну за другой кучу глупостей. Впрочем, будем откровенны — в наше время найдется немало родителей, которые поступают так же…

Мои соседи родом из Сан-Хулиана; там у них небольшое имение, которое дает им возможность жить если не широко, то во всяком случае, вполне благополучно.

Однако семейство переехало в Сонсонате. Здесь жизнь дорогая, и приходится во многом себе отказывать. Но зато девочка сможет сделать хорошую партию.

— И наконец, Константине, в нашем «Сан-Свинюшнике» нас считают мелкотой, а здесь мы слывем богачами.

При посторонних сеньор и сеньора постоянно говорят о плантациях, об урожае, о ценах на кофе. Дома же, при закрытых дверях, — совсем другое дело. Тут происходит полная перемена декораций. Уж я-то знаю все! Наши дома отделены один от другого невысокой стеной, и каждый день, сидя у себя в патио, я слышу одно и то же.

— Мама, — говорит дочка, — в воскресенье в Наулинго будет garden party, мне надо бы приличное платье.

— Правда, Консуэлито, а я забыла. Вот голова-то! Надо найти какую-нибудь оригинальную материю. Слушай, в «Ла-Марипоса» есть японский шелк, помнишь, ты еще на него все глаза пялила.

— Не говори «глаза пялила», мама.

— Мы же одни! При людях я говорю совсем по-другому.

— Да, но ты забываешь и часто…

— Ты права, людям из высшего общества приходится изображать хорошие манеры. Вот идет Константино, поговорим с ним о платье.

Появляется сеньор Боканегра. Он, конечно, согласен. Еще бы! Сеньор из высшего общества вдруг отказал бы дочери в такой пустячной сумме. Но…

— Ох, Клаудия! Как мы справимся со всем этим? Я назанимал денег под залог, под сто квинталов кофе из будущего урожая, а теперь боюсь, что нам столько не собрать. Просто не знаю, что делать! Я тебе давно твержу, Клаудия, так больше продолжаться не может, Сонсонате высасывает из нас все соки. Надо экономить.

— Но как же еще экономить? Мы и так покупаем только самое необходимое. Маис и бобы присылает кум из Сан-Хулиана. На питание ты, по-моему, не можешь пожаловаться.

— Я-то не жалуюсь, а вот мой желудок жалуется. В Сан-Хулиане…

— Конечно, там мы совсем ничего не тратили. Но ты же сам понимаешь — в этой дыре нечего и надеяться найти для девочки что-нибудь порядочное.

— Да, это верно. Ты права.

* * *

Я понимаю, что поступаю дурно, наблюдая за своими соседями. Осуждать — некрасивое занятие. И все-таки я не только подслушиваю их разговоры, но еще и вам рассказываю. Ну, а вы?.. Читаете с величайшим удовольствием. А раз так — пускай ханжи болтают, что угодно! Нет на свете более приятного времяпрепровождения, чем судить вкривь и вкось о жизни других. Разумеется, при этом следует остерегаться говорить о людях дурно, потому что иначе рискуешь уподобиться некоторым нашим журналистам, которым правительство даровало не только свободу печати, но и денежные пособия…

* * *

Однако продолжим наш рассказ. Должен вам сообщить, что у Консуэлито есть жених. Ночью он устроил под ее окном серенаду с маримбой. В моей спальне слышна была музыка, очень приятная, хотя она и сопровождалась нестройными возгласами, криками «ура» и «долой», аплодисментами, свистом, звоном бутылок и бокалов и другими эффектными нововведениями — жених и его друзья выпили лишнего.

Утром я слышал, как донья Клаудия жаловалась на шум — она как провинциалка не в состоянии, конечно, оценить своеобразие современной моды.

— Как хорошо играли на маримбе, мама!

— Да. Только одни музыканты и были трезвые.

— Ну что ты говоришь! Теперь это модно. Все молодые люди изображают из себя пьяниц.

— Может быть, это и модно, но все же должна сказать, что вопить под окнами «ура» — возмутительная наглость.

— Да нет же, мама!

— А я тебе говорю, что это так! Кричать: «Да здравствует маркиза из Сан-Хулиана» — и глупо, и…

— Но мамочка, ведь им же приходится делать вид, будто… Ведь когда молодые люди выпьют виски, они всегда…

— Скоро ты скажешь, что они вовсе и не были пьяны.

— Конечно, им пришлось выпить. Сейчас это модно. Луисите устраивали в прошлом месяце серенаду, так, помнишь, что кричали? «Долой старую каракатицу!» Ее маме пришлось притвориться, будто она спит — Луисита мне потом рассказывала. Вот видишь!

— Может быть. Может быть, все это модно, но должна признаться, что мне больше по душе серенады в Сан-Хулиане.

— Поговорим лучше о чем-нибудь другом. Скажи, тебе нравится Паблито?

— Не знаю, дочка, не знаю… Любезный, остроумный, со мной очень вежлив, только…

— Что «только»?

— Отцу он не нравится.

— Так я и знала! Потому что он не богат…

— Да, доченька. Что ж тут скрывать? Чтобы жить, надо иметь деньги. Ты ведь знаешь, чего нам стоит прикидываться богачами. Мы рассказываем по всему Сонсонате, будто плантации дают нам по шестьсот квинталов кофе, а на самом деле…

— Ох, ради бога, не говори! Ты мне все настроение портишь!

— Такова жизнь, доченька. И потом, папа говорит, что Паблито не работает, целые дни проводит в казино…

— Все молодые люди с состоянием так живут.

— Да состояние-то у него такое же, как у нас!

— Ты опять начинаешь!

— Я говорю правду, Консуэлито. И если бы только это! А то он еще и пьет.

— Все пьют. Пить модно.

— И играет!

— Все играют. Играть модно.

— Ну, хорошо, не будем больше говорить об этом. Но клянусь, мне уже тошно от высшего света, и в тот день, когда мне скажут, что теперь модно быть мошенником, я плюну на все и уеду обратно в Сан-Свинюшник!

— Не произноси этого слова. А то тебя могут назвать маркизой из… оттуда.

— Этого еще не хватало! А скажи-ка, Паблито говорил с тобой о свадьбе?

— Конечно, говорил.

— Ну и чем же он располагает?

— Я скажу тебе правду. Он признался мне, что беден. Но в состоянии поддержать мое положение в обществе. Кроме того, он каждый месяц покупает лотерейные билеты, и в один прекрасный день…

— А, ну тогда конечно! Это дело надежное!

— Не будь пессимисткой! Если б ты видела, сколько у него билетов…

— Да он что, смеется? Он так тебе и сказал, что вся его надежда на лотерею?

— Да.

— Что он рассчитывает…

— Да.

— И ты тоже в это веришь?

— А почему мне не верить?

— Пресвятая дева, помилуй нас!

* * *

И вот однажды, когда дочка, стоя на балконе, любезничала со своим кавалером, между родителями произошел следующий разговор:

— Он уже здесь, проклятый!

— Да. Кажется, пропало наше дело. Консуэлито словно подменили. Этот бродяга — настоящий соблазнитель. Она влюблена в него до безумия, никого не слушает, дерзит. В общем, он так ее обработал, что теперь стоит ему только захотеть — и она тотчас же с ним обвенчается или натворит вещей похуже.

— Сохрани господи! Так что же? Выходит, придется соглашаться на свадьбу?

— Я еще не сошла с ума! Ты же знаешь, что о нем говорят.

— Да. Вести не слишком-то добрые. Приходится признать, что наш Паблито — юноша не очень достойный.

— А если говорить начистоту, так приходится признать, что он мошенник и самый настоящий негодяй!

— Что же нам делать, Клаудия? Что делать?

— В самом крайнем случае придется сказать ему правду. Это все-таки выход.

— Я не понимаю.

— Да, да, сказать правду. Он ведь влюбился не в Консуэлито, а в шестьсот квинталов, о которых мы раззвонили повсюду. Из-за этой-то нашей глупости все и получилось.

— Боже мой! Да, ты правильно говоришь.

— Иногда мне просто хочется крикнуть ему: «Наше имение не дает шестисот квинталов! Нет у нас шестисот квинталов! Нет! Нет!»

— Над нами будут смеяться.

— Пускай! Лучше раз повиниться, чем всю жизнь казниться, как говорит кум.

— Делай как знаешь. Ты лучше меня разбираешься…

— Ладно. Я теперь решилась. Я знаю, что мне делать. Расскажу все нашему соседу. Все как есть. А он пусть передаст этому пустозвону, пусть откроет ему глаза! Я сама попрошу его все пересказать, доставлю ему это удовольствие.

— А он захочет?

— Кто? Сосед?

— Да. Мне кажется, он не любитель болтать.

— Ты его не знаешь! Первый сплетник, ни за что не утерпит, чтоб не разболтать!

— А мне он казался скромным…

— Да что ты! Хитрец и ханжа! Промышляет тем, что высматривает да вынюхивает, что делается у порядочных людей, а после выставляет их на посмешище. Уверена, что обо всей этой истории он знает больше нас с тобой!

— Ладно! В общем, делай как хочешь.

* * *

— Добрый день, сосед!

— Здравствуйте, донья Клаудия!

— Как поживаете?

— Помаленьку.

— Вид у вас веселый, как всегда.

— Что ж, живу, не жалуюсь.

— Да-да. Так я шла к вам…

— Я к вашим услугам.

— Уф! Жарко…

— Как странно, не правда ли?

— Вы все шутите!

— Я хочу вам что-то рассказать. Но если вы считаете меня шутником, так, пожалуй, и не поверите.

— А о чем?

— Сначала расскажите вы.

— О чем рассказать?

— О чем хотели.

— Черт побери, сосед! Я и вправду начинаю уважать вас.

— Или бояться.

— Нет, нет!

— Ну ладно. Представим себе, что вы уже поведали о своих огорчениях, и вот в ответ на ваш вопрос, как вам быть, я отвечаю, что у меня имеется для вас новость.

— Хорошая или плохая?

— Восхитительная!

— Ну, какая же? Не томите!

— Паблито уже не собирается жениться. Он мне сам сказал.

— Ох, сосед! Если бы так! Нет, в самом деле?

— Да. Он на вас разобиделся. Вы дурно говорили о нем.

— Мы?

— Так он сказал. Вы подумали, что он зарится на ваши шестьсот квинталов. И вот щепетильность вынуждает его, поскольку он настоящий кабальеро (по крайней мере, сам он твердо в этом уверен), отказаться решительно, или, кажется, он сказал «категорически», от свадьбы с вашей дочерью. Он просил меня передать Консуэлито это письмо.

— Давайте сюда. Спасибо! По правде говоря, я действительно плохого мнения об этом молодом человеке…

— Да, сеньора. Но кому не везет в любви, тому везет в игре. Так и вышло. Вчера был розыгрыш, и Паблито достался самый большой выигрыш.

— А!

— Да.

— Правда?

— Правда. Он пошел получать деньги. Поэтому и попросил меня передать письмо.

— Ну и дела! Как в кино…

— Человек предполагает…

— Да, понимаю. Но видите ли, сосед, господь бог знает, что делает. Эта лотерея принесла счастье не Паблито, а нам.

— Я тоже так думаю.

— Спасибо, сосед, спасибо! Я как раз на днях говорила мужу, что хочу поделиться с вами своим горем, потому что знаю, какой вы человек.

— Сеньора…

— Да, да! Вы человек на редкость сдержанный скромный…

— Но, сеньора…

— Да, да, это так!

— Ну, коли так — пусть так…

 

Идиллия

Луисито Чаморро — переписчик. Ему шестнадцать лет, он красив и подвижен. У него ни малейшего пушка над губой и нет никакой надежды на его появление.

Его жену зовут Марука. Ей столько же лет, но ее красивое озорное личико с короткой мальчишеской прической придает ей вид девочки, еще играющей в куклы.

Уже целую вечность они безумно — хотя и спокойно — любили друг друга. Каждый день он поджидал ее на определенных улицах, провожал в школу, дарил ей консервированные лакомства из кокосов и почтовые открытки. Она отвечала ему пакетиками с леденцами, картинками с изображениями святых и другими подобными драгоценностями. Ангелочки! Но в один прекрасный мартовский день, когда даже кокосовые пальмы стонали от жары, вспыхнула их страсть. Дети обнялись. И нужно было решать вопрос об их свадьбе в спешном порядке.

* * *

В прежние времена после венчания новобрачная должна была оставаться в родительском доме две недели. Как осудили бы люди наших бабушек, если бы этот обычай был нарушен.

А теперь, когда молодые возвращаются из церкви, их уже ждет автомобиль. Попрощавшись на тротуаре с родителями или даже не попрощавшись, они укатывают на автомобиле с такой быстротой, будто их преследует сам дьявол. Вероятно, тут сказывается желание нынешнего поколения совсем изжить этот уродливый обычай.

С тех пор как девицы провозгласили права женщины, молодые люди сочли себя обязанными возвести права мужчины в пятую степень. Так возникла мода устраивать свадьбы попросту. Она весьма практична. И в наши дни очень часто таким образом женятся и в Сан-Антонио, и Науисалько, и в других близлежащих деревеньках. Мода пришла, разумеется, из Сан-Сальвадора, где модники обычно устраивали такие свадьбы в Мехиканос, Акулуаке или Панчималько. Теперь жениху с невестой нужно только раздобыть себе шаферов, — владеющих автомобилем, — это непременное условие; они уезжают в какое-нибудь близлежащее селение и возвращаются уже блистательно обвенчанными. А сколько есть таких молодых людей, которые и за день до своей свадьбы никому о ней не сообщают, даже своим собственным невестам!

* * *

Все это наблюдали Луисито и Марука. И всякий раз, когда они слышали разговоры о новой «простой» свадьбе, их сердечки начинали как-то странно биться, хотя дети ничего и не говорили друг другу. Но вот однажды по дороге в школу первая намекнула девочка:

— Если бы и мы поженились вот так…

— Что, что?

— Ничего.

Он, покраснев, как лепестки хокоте, решился:

— Ну, что ж, если бы ты захотела…

— Ты о чем?

— Ну, вот это…

— Что ты сказал?

— Что… ну, ты же знаешь.

— Повтори еще.

— Нет.

— Ну, повтори.

— Видишь ли… да нет, не знаю, не знаю…

— Но ведь ты только что сказал мне, что да, что если я захочу…

— А твои папа с мамой?

— Глупый, что они сделают? Согласятся, как и все.

— Они рассердятся.

— Да, но сразу же и простят нас.

— Видишь ли… я… я боюсь мамы.

— Ба! Разве ты не мужчина!

— О, еще какой мужчина! — вскричал он, задетый за живое, и ошеломленно добавил: — Ну, пойдем.

И они пошли. В этот день вместо школы они направились по тропинке к Сан-Антонио. Но беда, в том, что они не искали священника — вероятно, потому, что не захватили с собой, чем платить, — а решили временно расположиться под развесистым манговым деревом на каком-то поле у деревни.

Там, под деревом, они провели самые счастливые часы в своей жизни. Уже наступал вечер, а они все еще решали, куда им пойти ночевать, когда стемнеет.

— Попросимся переночевать вон в том ранчо, — сказала Марука, у которой и в самом деле смелости оказалось хоть отбавляй.

— А если нас выгонит сторож? Останемся здесь.

— Ну нет, пойдем туда, я сама поговорю.

— Что ж, идем.

Удивились, хотя и чуть было не рассмеялись, сторож и его жена, когда узнали, что такие важные новобрачные проводят свой медовый месяц под открытым небом.

— Святой Антоний! Что вы наделали! Ну и дети пошли теперь! — вскричал старик, хватаясь за голову.

— Оставь ты их, все важные господа такие. Поговорим уж потом. Утро вечера мудренее, — заступилась за них его жена, славная женщина. — Бедняжки! Что ж им ночевать под манговым деревом? Нет уж, здесь неподалеку стоит крытая повозка. Надо же иметь сердце! Разве муж не помнит о собственных проделках…

И она обратилась к детям:

— А что у вас с собой из еды?

— Ничего, но мы уже поели фруктов по дороге, — ответила Марука, краснея.

— И несколько сандвичей с икрой, — прибавил Луисито, должно быть из чувства чести, так как это была неправда.

К счастью, славная женщина подумала, что «икра» — это тоже какие-то фрукты, и подала им роскошнейший ужин: лепешки и бобы.

Первую ночь, так же как и следующие четыре, они спали на циновке. Разве это не лучшая постель? Повозка, служившая им спальней, была покрыта пегой шкурой. Как чудесно!

На другой день Луисито послал заложить браслет своей жены, и теперь с имеющимся в их распоряжений капиталом они думали лишь о том, чтобы насладиться своим новым положением. Как восхитительна была эта жизнь на лоне природы! Кто станет искать их там? Ах, Теокрит! Ах, Вергилий!

* * *

Но на пятый день идиллической жизни их нашли. Разыгралась ужасная сцена. Прибыл Марукин папа с двумя стражниками, причем оба были с ружьями. Свирепый мужчина! Без всякой церемонии он схватил зятя за волосы и отвесил ему пару подзатыльников.

Только пару, потому что девочка мужественно бросилась на защиту своей благоприобретенной половины.

— Нет, папа! Луисито не виноват. Это я, я виновата…

— А, я так и думал, бесстыдница! — закричал отец вне себя и обрушил на нее лавину ужасной брани и оплеух.

Луисито не вмешивался — быть может, из уважения, а быть может, потому, что узнал на собственном опыте, какая у тестя тяжелая рука.

Прощай, лирический приют! Под манговым деревом пели и жаловались сухие листья, которые вдохновляли Беккера. То была «дорога, которой возвращаются не все из тех, кто следует по ней».

Но так как тесть и стражники не были поклонниками буколической поэзии, они увели беглецов, не обращая внимания на таинственный разговор сухих листьев.

— Пошли. Держите этого.

Папа схватил за руку невесту, а стражники — жениха.

У всех были унылые физиономии.

Так, в сопровождении этого свадебного кортежа Луисито и Марука прибыли в монастырь Сан-Антонио, где священник женил их уже по-настоящему.

* * *

Прошло уже пятнадцать месяцев. Супруги живут у сеньоры Чаморро, матери Луисито. Она предоставила им большую, со вкусом обставленную комнату, которая одновременно служит им и спальней, и столовой, и гостиной. А так как у них есть граммофон, то ее часто превращают и в танцевальный зал. Пожалуй, здесь больше удобств, чем под манговым деревом. Но…

Госпожа Чаморро поняла, что все-таки унизительно посылать в школу женатого сеньора. Как тут обрадовался Луисито! Жена и каникулы! Но госпожа Чаморро, к сожалению, поняла также, что детям не следовало проводить вместе столько часов подряд. Поэтому она решила ограничить их общение: не надо забывать добрые обычаи и прежде всего гигиену. Через неделю после свадьбы муж получил категорический приказ: занять приготовленное ему место переписчика. Это был свадебный подарок его дяди алькальда! И теперь он корпит над письмами в муниципалитете. Днем он почти не видит свою женушку, так как работает с семи до одиннадцати утром и с двух до шести вечером. Эта ежедневная разлука — единственное облачко, затуманивающее чистоту их лазурного неба.

Тем не менее в эти часы они пишут друг другу нежные любовные записочки. В девять утра Луисито получает две вещи: кувшин с прекрасным пуншем и записку с чем-то еще лучшим.

«Обожаемый муженек! Твое отсутствие приводит меня в отчаяние. Я уже не выдерживаю, так как часы никогда не покажут одиннадцать (каждую минуту я думаю о них, и мне кажется, что они остановились). Но все минуты, сосчитанные мною, превратятся в поцелуи, которыми я тебя осыплю, когда ты придешь. Береги себя. Обожаю тебя. Марука».

В три часа дня снова приходит служанка с кувшином и запиской. Это — час легкой закуски: кокосовое молоко, плоды тамаринда, чана, мараньона, и к этому: «Мой ангел! Обожаю тебя и очень соскучилась. Я уже не выдерживаю…» и так далее.

Луисито, разумеется, в ответ посылает пустой кувшин и соответствующую записку на бумаге с гербом Республики.

Послания обоих твердят одно и то же, но сколь важны эти послания! Лишь однажды случилось нечто более серьезное.

Бедная супруга оказалась в затруднительном положении.

«Мой обожаемый Луисито!
Марука».

Сегодня меня сильно отругала твоя мама. Виноват ты. Но, так как меня ругали за твои проделки, я приняла это почти с удовольствием. Сеньора Чаморро заметила, что ты обрезал уши у ее кота, и ужасно рассержена. Но скажи ей, что это сделала я. Представь себе, она пригрозила мне послать тебя в наказание на два месяца в Хуаюа. Она говорит, что сделает это также для того, чтобы ты переменил климат, потому что ты становишься очень худым и бледным. Эта разлука убьет меня, мой муженек. Я ужасно огорчена. Ты видишь, мы должны вести себя хорошо перед твоей мамой. Посылаю тысячу поцелуев моему ясному солнышку.

К счастью, история с ушами кота не имела никаких других последствий, но напугала их отчаянно.

Бедняжки! Они проводят неделю, считая дни, остающиеся до воскресенья, а по утрам и вечерам — часы до встречи. В конце концов этот желанный миг наступает.

— Вон идет Луисито!

Вот он уже показывается на новом мосту. И Марука, которая наблюдает за ним из-за двери, делает ему приветственный знак рукой, как бы говоря:

— Ну иди же, ленивец! Скорей!

Он чуть не пускается бежать вприпрыжку. Оба смеются и жестикулируют. В воздухе приветственно мелькают платочки.

Но когда же он подойдет! Не удержавшись, она выбегает на улицу ему навстречу. Незабываемый момент!

— Я вас не видела много лет, сеньор!

Смех. Губы манят и тянутся друг к другу.

— Много веков, сеньора!

Глаза блестят и притягивают, как магнит. Сплетаются, лаская, руки.

Теперь они идут медленно, взявшись за руки и тихо переговариваясь.

— Добрый вечер, муженек мой.

Вот они уже пришли.

— Обожаю тебя, обожаю, обожаю…

Вот уже закрыли дверь за собой.

Ничего нельзя узнать больше. Они прячутся от нескромных свидетелей, убегают даже от любопытных лучей солнца, проникающих сквозь щели в надежде взглянуть на это счастливое гнездышко. Вероятно, они уже и не вспоминают, что там, в поле под манговым деревом, не было дверей, которые они могли закрыть.

Но такова любовь.

 

Доктор

I

«Грамматика! Вот он враг!» — говорил один из знаменитых наших поэтов.

То же самое, вероятно, думал и выдающийся филолог дон Диего Рендон, когда из-за превратностей судьбы посвятил себя более полезным вещам, чем поиски ненужных слов в плохих стихах.

Он был всегда так занят заучиванием наизусть «Основ общей грамматики» Эрмосильи и «Риторики и художественной литературы» Блэра, что никак не мог окончить ни одной из своих книг, над которыми трудился. Отсюда у него родилась ненависть ко всем писателям его времени. Ах, разбойники! Кто так не напишет! Лучше бы им сделать то же, что делал он из уважения к своему языку: не публиковать ничего. Два или три тома были у него уже почти закончены. Но в самый последний момент он заметил некоторые ошибки в управлении и конструкции предложения. Следовательно, еще нельзя было доверить их бумаге. И он умер, шлифуя свои произведения, так и не написав их.

Хотя у него было весьма высокое мнение о своих литературных способностях, он разбирался больше в числах, чем в буквах. Был он очень знающим бухгалтером и в течение многих лет пользовался заслуженной славой. В то время он занимал важную должность в Акахутлской Морской Компании и очень хорошо зарабатывал.

Но положение положением, а талант талантом…

В конторе он был явно белой вороной. В его речах всегда звучала экстравагантность сумасбродного эрудита.

— Да, господа, надобно избегать подобных галлицизмов, несмотря на то что никто не читает ваших творений. Да послужат вам примером классики золотого века, а особенно непревзойденный Эрмосилья. Да, но что я здесь вижу? Кроме вышеназванных несуразностей, я нахожу в дебете кассовой книги непростительную конструкцию. Сколько мне придется повторять вам это правило? В безударных формах личных местоимений должно различать дативное косвенное дополнение от датива интереса. Что может быть яснее? Подойдите-ка сюда, юноша Руис! Соскоблите эту строку. Нет, нельзя, чтобы вы относились к работе так формально. В дебете приходно-расходной книги я также нашел много ошибок, которые записаны у меня вот на этой бумажке, а именно: два солецизма, три варваризма и четыре какофонии. Страницы 15, 18, 21 и 26. Сотрите это. Подобные несуразности недопустимы в приличной бухгалтерии.

Дон Диего Рендон родился в Сонсонате в 1870 году. Там же он учился в народной школе, где проявил себя как выдающийся грамматик. Он был чудом! Так начал раздуваться этот пузырь тщеславия. Из различных деревень департамента ему писали школьные учителя, муниципальные секретари и лирические поэты, смиренно умоляя его высказать свое мнение по поводу некоторых вопросов грамматики. Польщенный, он сразу же отвечал им, никогда, однако, не упуская случая упрекнуть их в том, что они являются убийцами языка. Но что им было до этого! Словарь этот был бесплатный, вероятно, потому, что без переплета. Это потом он оказался роскошно переплетенным по-английски — в Морской Компании — да еще с золотым обрезом.

Он был красив, одевался элегантно, тщательно выбирал слова в разговоре, а какая была у него память! Всегда он имел наготове и читал наизусть, как свои собственные, некоторые произведения, которые для него являлись непогрешимой истиной. Все, что он знал, он сразу обрушивал на слушателя нескончаемым потоком вместе с точками, запятыми, апострофами, сносками, кавычками и опечатками.

— Да, господа, естественно, необходимо и неизбежно надобно хранить бесценное языковое наследие, которое завещали нам наши предки. Надобно уметь пользоваться «по достоинству никогда не оцененным пером, служившим блистательным идальго славнейших веков кастильской истории для создания образцов удивительного совершенства, кои были в прошлых веках, пребывают в веках настоящих и будут в грядущих предметом восхищения других народов».

— О! — говорил директор компании мистер Нельсон. — О! Этот мистер Рендон быть слишком умный. Он знайт ошень много. Говорит пять языки: греческий, латинский, грамматический, риторический и свой собственный.

То же самое думали и другие гринго, работавшие в компании. Кассиры Гиббонс, Хэт, Винтерсмит и Филип раскрывали рот от таких перлов красноречия. Лишь «кокосовое молоко» — юноши, занимавшие второстепенные должности, слушали заветы дона Диего примерно так же, как слушают шум дождя. Этим несчастным было безразлично совершенство языка. Однако они притворно выражали глубокое восхищение. Причиной такого притворства было то, что они нуждались в наставнике, когда у них возникали трудности в вычислениях.

Особенно часто спрашивали мнения Рендона его помощники, молодые люди: Руис, Луна, Гомес и Рамирес, хотя, надо сказать, что по поводу любого вопроса фискальной или коммерческой бухгалтерии они вынуждены были выслушивать правила Блэра или Академии. Эрмосилья выходил на сцену лишь в особо торжественных случаях.

— Будьте добры, господин Рендон, — обратился к нему как-то Гомес. — Взгляните на эту статью ежедневных расходов. Я написал «Разное — разным», но, наверно, такая надпись должна быть неправильна, нужно: «От разных — в кассу»?

— Послушай, глупец: прежде всего в данном случае не говорят «должна быть», так как здесь нет уверенности. Разве ты не спрашиваешь меня об этом? «Хуан должен быть благодарен» и «Хуан, должно быть, благодарен» — два выражения с совершенно различным значением. Объяснение здесь ясное, только вы ужасно бестолковые. Я никогда не устану повторять, как это делает Блэр, что молодые люди, желающие опираться на историю, механизм и сокровища кастильского языка, смогут с пользой прибегнуть к «Основам» Альдерете, «Сокровищам» Коваррубиаса, «Источникам тонкого вкуса» Гарсеса, к критическим замечаниям, которые предшествуют «Историко-критическому обзору кастильского красноречия» Капмани и к приложению дона Хосе Варгаса к его «Декламации» о неправильностях, вкравшихся в наш язык. Я не буду распространяться о происхождении кастильского языка, названного впоследствии испанским из-за его широкой распространенности во всех провинциях королевства в повседневном общении или по меньшей мере в общественном употреблении. Об этом вы сможете узнать, читая вышеупомянутых авторов, а также если вспомните то, что я в свое время говорил о готских истоках испанского языка. Ведя свое начало от готского или латинского языка, а также вобрав в себя некоторые другие источники, встреченные в ходе развития, наш язык приобрел по необходимости и некоторые неправильности. Он почти не сохраняет склонения, которое в большинстве случаев осуществляется при помощи предлогов; спряжение в нескольких временах осуществляется с помощью вспомогательных глаголов, и, наконец, его синтаксис иногда стоит перед необходимостью быть синтаксисом связи самих слов из-за недостатка признаков, которые бы эту связь выражали, то есть, грамматически говоря, синтаксических признаков. Неправильности в нашем языке можно преодолеть лишь с помощью мастерства, твердости и умения. Однако, как я отмечаю в своих трудах, подготовкой которых я занят, у нас еще нет подлинно философской грамматики; и то, чего нам еще не хватает в этой части, со временем должно быть восполнено ученой корпорацией, коей надлежит, очищая, утверждая и придавая блеск…

— Что это за говорильня! — кричит директор компании, входя в этот момент.

— Сеньор, — отвечает Гомес, — я пришел спросить у господина Рендона, должна ли быть эта статья, то есть должна… должно быть… «Разное — разным» или…

— О! Very much.

— Да, мистер Нельсон, надо быть очень осторожным с этими помощниками. Как только я перестаю за ними следить, они запутывают бухгалтерию. Я объяснял этому молодому человеку, что, когда мы выражаем неуверенность, мы употребляем вводное слово «должно быть», а не глагол в личной форме.

— О! Это есть ясно!

— Да, сеньор, потому что в предложениях, выражающих сомнение, мы указываем, что у нас нет достаточных причин, чтобы утверждать.

— Да, не существовать причина для утверждать.

В бухгалтерии этот педант был действительно сведущ, возможно даже больше, чем сам директор. А этот последний, воспринимавший все с точки зрения бухгалтерии, по его цифрам судил об его учености.

— Ви, мистер Рендон, объясняйт корошо!

— Спасибо, господин Нельсон. Естественно, необходимо и неизбежно такой образованный человек, как вы, кто тлк хорошо понимает наш язык, хотя еще и не говорит на нем…

— Jes, как же.

— И чей стиль все больше и больше приобретает звучность по достоинству никогда не оцененного пера, служившего блистательным идальго…

— All right, я знать уже идальго.

— Таков стиль, господин Нельсон. Известный пример из Моисея, приводимый Лонхино: «И сказал: да будет свет. И стал свет», — воистину величествен. И это величие рождается от силы, с какой нас заставляют почувствовать приведенную в действие мощь, которая творит быстро и легко, «…услышь нас, боже… укрощающий шум морей, шум волн их и мятеж народов», — говорит царь Давид. Соединение вместе таких грандиозных вещей и одновременно представление их подчиненными предначертаниям бога производит поразительный эффект. Во все времена Гомера считали великим, но своим величием он обязан главным образом наивной простоте, которая характеризует его стиль. Лонхино совершенно справедливо рекомендует то место из пятнадцатой книги «Иллиады», где описывается, как Нептун готовится к бою, как он выходит, сотрясая горы своими шагами, и направляет свою колесницу по океану. Поэт, кажется, делает последнее усилие в двадцатой книге, где все боги принимают участие в сражении, покровительствуя, одни — грекам, другие — троянцам. Вся природа представлена в сильном волнении. Нептун сотрясает землю своим трезубцем; содрогаются корабли, город и горы, дрожит земля до самой глубины, спрыгивает со своего трона Плутон…

— Тс! Тише, не разбудите его, не то он будет не в духе, — говорит один из молодых служащих, указывая на директора.

Действительно, мистер Нельсон уснул в кресле. Его равномерный храп напоминает сопение воздуходувных мехов. При виде этого Рендон пожимает плечами, делает гримасу и презрительно поворачивается к директору спиной.

Здесь нужно сделать одно замечание. Такие эскурсы не были — как это стало ясно позднее — плодом ни его большого таланта, ни его удивительной эрудиции. Они были не более как простым эффектом… Причина их заключалась в другом.

Служащие гринго питали настоящую слабость к виски, а он, как хороший друг, не мог отказываться от приглашений столь любезных кабальеро.

— Да, господа, вот так. Естественно, необходимо и неизбежно мой долг — выпить с вами несколько рюмок. К тому же, когда чтение классиков очистило вкус…

— Jes, вкус ошень кароший, — говорил мистер Хэт.

— Ошень вкусный, — прибавлял мистер Винтерсмит, а Филип и Гиббонс одобрительно кивали головами.

— Как говорит Блэр, есть мало вещей, о которых говорят более туманно и с меньшей определенностью, чем о предмете вкуса…

— Эй, официант, повторить.

— …мало существует более трудного для точного объяснения, и, возможно, нет ничего более сухого и абстрактного. Ваше здоровье, господа! Можно довести до совершенства вкус, способность получать удовольствие…

— Официант, еще повторить.

— …от красоты природы и искусства. Это похоже больше на реакцию чувства, чем на действие сознания, — ваше здоровье, господа, — и поэтому получило название того, благодаря чему…

— Официант, повторить.

— …мы получаем и различаем удовольствие от яств. Однако отсюда не следует делать вывод, что разум не участвует, — ваше здоровье, господа! — в реализации вкуса. Хотя этот последний…

— Официант, повторить.

— …основывается на известной естественной восприимчивости к прекрасному, разум помогает в некоторых случаях и расширяет его способности. Вкус в указанном значении, — ваше здоровье, господа…

— Ваше здоровье… Официант, повторить. Официант, да где же он, повторить!

— …является общей способностью, присущей всем людям, хотя и не в одинаковой степени, — ваше здоровье, господа!

Так бывало по три раза в день.

Теперь вы понимаете? В наших портах пьют много, чрезмерно, как говорил мистер Нельсон, который то же самое думал и о таланте Рендона. И так как гринго из-за отсутствия грамматических или риторических упражнений практиковали упражнения в прикладывании к бутылке, этот славный бухгалтер естественно, необходимо и неизбежно… — Ваше здоровье, господа!..

II

Он пристрастился к крепким напиткам.

Дружба его сослуживцев принесла ему вред. Гринго пили ужасно. Но, так как виски не было вдоволь, им удавалось это скрывать. А так как к тому же они все еще не выучили на память «Искусство говорить в прозе и стихах», потому что едва лепетали на ломаном испанском языке, не было и опасности, что они разразятся изысканными речами в конторе.

Это пустословие и погубило Рендона. Директор, бесчувственный чудак, который отсыпался в конторе после попоек и почти не произносил ни слова, несколько раз грубо обрывал его. Сначала он делал это, не повышая голоса, потом уже набрасывался на него с громким криком, а в один прекрасный день, когда контора напоминала школу, выгнал его на улицу.

— Убирайся отсюда, пьяный грамотей!

Без работы и без гроша в кармане Рендон поплыл вниз по течению, вниз по течению средь взбаламученных вод прямо к морю.

«К морю» — так гласит поговорка, а ему немного погодя пришлось покинуть Акахутлу.

Оставшись без места, он уже, разумеется, не выходил из погребков, а так как он был очень тщеславен, то говорил своим знакомым, что у него есть некое комиссионное агентство. (Надо полагать — ваше здоровье, господа! — что это агентство помещалось, вероятно, в том самом месте, где находились тома полного собрания его сочинений.)

Так, с помощью побасенок и сказок, хитрости и вымогательства он мог в то время пить за чужой счет. Но его приятели наконец устали; и, к несчастью, в «Искусстве говорить в прозе и стихах» не было правил, как убедить содержателей погребков, упорно отказывавшихся продавать, когда им не платили немедленно.

Так пришла бедность. Затем унижения; рюмка водки, выпрашиваемая как подаяние; раздражительные ответы просителю; угрозы позвать агента полиции.

Его прежние почитатели уже забыли о нем.

Он робко приближался:

— Кабальеро, позвольте… кабальеро…

— Убирайсь отшюда, надоедливый пьяница, мой не знает вас. — Это был мистер Хэт, один из них…

Однако, по правде говоря, гринго, пожалуй, не лгал. Кто мог вообразить, что этот полоумный оборванец был тем знаменитейшим оратором, который вызывал всеобщее восхищение в винных погребках!

В конце концов, когда ему было запрещено даже приближаться к дверям погребков и его немедленно гнали оттуда, он отправился по одной дорожке, как в сказке падре Вальбуэны. И после долгого пути он пришел в Куиснауат.

Здесь он получил звание доктора.

Он навсегда запомнил свое прибытие в этот городок.

Это было пятнадцатого сентября. В ратуше отмечали национальный праздник. Все были веселы, а господа муниципальные советники, следовательно, больше всех. Если не верите, спросите пустые бутылки и маисовые початки, служившие им пробками.

Он вошел в кабильдо, приветливо поздоровался с господином алькальдом — горделивым индейцем — и процитировал начальные слова из «Риторики» Блэра. Но он, пожалуй, не смог придать им должную интонацию из-за похмелья, от которого очень страдал; а возможно, муниципальные советники плохо истолковали их, потому что у оратора вся одежда была в грязи, а лицо — в синяках. Так или иначе, но алькальд, указывая величественным жестом на дверь, сказал ему;

— Проваливай-ка отсюда, ты, не мешай. — И подозвал одного из альгвасилов. — Слушай, Чон, дай-ка выпить этому чужеземцу, но пусть болтает только с вами и не позволяй ему заноситься.

Хотя слова были не очень вежливыми, их значение было настолько приятно, что филолог истолковал их в самом лучшем смысле.

Он сразу же подружился с альгвасилами. — Ваше здоровье, господа! — Рассказал им о своем изгнании, с цитатами и избранными местами. Его скитания можно сравнить лишь со скитаниями Улисса; но здесь, в Куиснауате, он встретил гостеприимство, достойное того, какое царь Итаки встретил при дворе Алкиноя. Он говорил о творении Гомера, который своим величием обязан простоте своего стиля. Да, ясность — это дар, которым обладали лишь действительно мудрые, хотя мы редко можем понять их. Поэтому он рекомендовал своим слушателям пятнадцатую книгу «Иллиады», которую совершенно справедливо хвалил Лонхино. А с особо большим вниманием им следовало читать двадцатую книгу, где все боги принимают участие в сражении на стороне греков или троянцев. Ах! Когда Нептун и Плутон, господа…

— Иди сюда, доктор, давай чокнемся.

Это был алькальд, который вышел послушать и слушал уже довольно долго. Вот те раз, что знают некоторые доктора! А он-то разговаривал с ним без всякого почтения! Но кто, к черту, мог бы догадаться, что это такая важная персона? К счастью, этот не такой гордый, как другие. Ну, им нужно теперь исправить свою оплошность.

И вот он, апофеоз! Четыре муниципальных советника одновременно подсовывают ему свои табуретки.

— Присядь, Доктор.

Он представляется самым изысканным образом:

— Господа! Имею честь представиться вам. Диего Рендон — бывший муниципальный казначей Сонсакате, бывший начальник бухгалтерии Морской Компании, бывший преподаватель риторики и испанской грамматики в нескольких школах департамента, бывший руководитель карнавалов в Сонсакате, один из основателей казино в Акахутле и так далее…

Рукопожатия. Низкие поклоны, выражающие восхищение выдающимися заслугами этого знаменитого «бывшего». И сразу же — встречные представления:

— А мое имя такое: сеньор алькальд Кайетано Му́сун.

— Я — дон Агапито Кушко, первый советник маносипалитета.

— Я — дон Исабель Пилие, второй советник того же самого.

— Я — дон Анхель Майе, четвертый советник того же самого.

— Честь имею пожать руку такому досточтимому кабальеро. Ваш покорный и верный слуга Марсело Росалес, — представился последним муниципальный секретарь.

По окончании церемонии алькальд подозвал одного из альгвасилов:

— Слушай, сходи-ка принеси бокалы и налей нам из того бочонка, который стоит на ларе с марками.

Праздник удался на славу. Однако произошел один случай, не достойный царя феаков, когда он принимал Улисса. Доктор ничего больше не помнил, потому что все мысли у него сразу перепутались. (Такое случалось с ним часто.) Пришел он в себя лишь на следующий день, проснувшись в тюрьме.

Для чего нужно было ему наивно разглагольствовать о двадцатой книге «Иллиады», рекомендуемой Лонхино? Ах! Никто не пророк в своем отечестве!

Рано утром пришла навестить его какая-то старуха. Это была мать алькальда, индейская матрона в местном платье — одна из его поклонниц, с которой он познакомился и которую успел очаровать накануне.

Нья Лукас Мусун была очень любезной. Она рассказала ему о событиях прошедшего празднества.

— Ты оскорбил ньо Кушко. Назвал его невеждой, потому что он говорил, что этот Лонхино был тем евреем, который распял Христа. Дело в том, что ты был уже здорово пьян. Он тоже, но ведь он советник. Ну ладно, теперь опохмеляйся: я тебе принесла вот немного гуаро; а потом я тебя выпущу, как только найдут секретаря. Его уже ищут.

Действительно, часа два спустя его освободили, несмотря на неуважение к властям, которое он допустил. Потому что такой уж была нья Лукас — женщина большого сердца и неиссякаемой энергии. К тому же она была женщина очень властная, и, когда что-либо приказывала, алькальд, ее сын, должен был повиноваться ей не пикнув. Мать она ему или нет?

— Выходи, Доктор, ты свободен. Зайди в мой дом, там уже приготовлен завтрак.

У старухи было два сына, которые жили каждый в своем доме по соседству с ней. Алькальд ньо Кайетано был старшим: добрый малый, женатый, отец многочисленных детей. Второй, ньо Лоренсо, рос в семье бездельником. У него никогда не появлялось желания работать. И он лишь сидел в «заведении» своей матери, где пил больше чичи, чем все завсегдатаи. Ибо нья Лукас, пользуясь положением своего старшего сына, занялась выгодным делом: производством «сладкой водицы».

Когда Доктор увидел, какого рода приют ниспослала ему добрая судьба, его почтительность не знала предела. Без всякой лести. Эта семья была самой достойной и самой выдающейся из всех, какие он когда-либо встречал за время своих длительных путешествий. В республике не было более уважаемых людей. Потому что естественно, необходимо и неизбежно семья с такими добродетелями, властью и деньгами должна быть достойна всяческих похвал. Не теряя времени, Доктор попросил ньо Лоренсо показать ему «заведение»: ему не терпелось отведать по достоинству никогда не оцененного нектара.

Нья Лукас слушала Доктора, раскрыв рот. Да что же это! Разве можно, чтобы такой ученый человек ходил в таком виде: в стоптанных ботинках и штанах, до такой степени рваных, что они позволяли видеть то, что были обязаны прикрывать?

— Да, нана, ты правильно говоришь, — заметил алькальд в ответ на распоряжения, которые отдавала ему старуха. — Я сейчас же куплю одежду Доктору.

— И скажи ньо Тибурсио, чтобы он пришел снять мерку для ботинок.

— Ладно, иду.

Жаль, что Доктор никогда не читал «Тысяча и одной ночи»! Потому что все это было чудесной сказкой, которую он не был способен понять, несмотря на свой прославленный талант. Напрасно ломал он голову над причиной своего счастливого жребия. Нет, этого не могла объяснить даже двадцатая книга творения Гомера. Вот бы Лонхино сюда!

Однако несмотря на великое уважение, которое внушают нам люди обширных познаний и большого таланта, мы в конце концов привыкаем к ним. Возможно, у них больше недостатков, чем у нас, потому что они много знают…

III

После нескольких недель такого костариканского мира, когда Доктора любили и ублажали, в одно прекрасное утро поднялась нья Лукас в плохом настроении.

— Видишь ли, Доктор. Я замечаю, что ты только и делаешь, что ешь и пьешь. Ты лентяй и болтун, и твоя болтовня уже надоела. На, бери эту метлу и подмети в домах и во дворе. Стыдно даром хлеб есть. Мне от тебя никакой пользы!

— Да, сеньора, вы правильно говорите; я с величайшим удовольствием сделаю все, что вы приказываете, потому что…

— Ну, живо, и без лишних разговоров.

— Иду, сеньора.

Они потеряли к нему всякое уважение. Что нужно здесь этому чужаку?

Наиболее враждебно был к нему настроен алькальд, вероятно возмущенный, как истинный патриот, некоторыми расходами, на которые он вынужден был пойти. Вышеупомянутые ботинки и одежда были куплены на деньги из муниципальной казны, и вот нья Лукас категорически отказывалась заплатить за них. На семейном совете она с красноречием, достойным литературной бухгалтерии гостя, разумно доказала, что эти расходы относятся к патриотическим празднествам пятнадцатого сентября.

Алькальд должен был повиноваться; а бедный Доктор, несмотря на то, что был противником галлицизмов, вынужден был сказать, что его жизнь взята «под контроль».

Так это и было.

— Нана! Посмотри на Доктора: он уже в заведении.

— Иди сюда, бесстыдник. Хочешь, чтоб я тебе переломала ребра каким-нибудь поленом? Ты должен слушаться: я уже говорила тебе, чтобы ты не ходил туда. А ты, Лоренсо, смотри, не давай ему остатки чичи, лучше вылей.

Действительно, единственным другом Доктору был там ньо Лоренсо. У него Рендон находил сочувствие — их сближало слезливое сострадание друг к другу, которое существует между пьяными. Да, ньо Лоренсо был добр к нему. Лишь только они оставались одни, он подзывал его:

— Иди, Доктор, пей. — И подавал ему выдолбленную тыкву, от которой чудесно пахло. — Не обращай внимания на мою нану, уж такой у нее характер. Если она тебя выгоняет в дверь, лезь в окно. Я знаю, что говорю.

— Ты уже там, Доктор? — кричала жена алькальда. — Посмотрите на него, нья Лукас!

— Ах, бесстыдник! Иди сюда!

— Простите, дражайшая хозяйка; уважение, которое я питаю к вам, естественно, необходимо и неизбеж…

— Оставь свои штучки и иди сюда.

— Повелевайте, дражайшая сеньора.

— Ты уже пьян!

— Нет, я повинуюсь вашим достойнейшим приказаниям, никогда по достоинству не оцененная…

— Замолчи! Я тебе заткну рот маисовым початком, чтобы ты не говорил глупостей.

— Нет, нана; это какофании, солетизмы и галики, — вступался ньо Лоренсо.

— И ты тоже уже научился, болван! Повторять такую чушь это ты можешь, на это ты годишься!

— Да, нана, я дательный падеж для бедного Доктора: я не хочу быть винительным, как Кайетано.

— Ты должен делом заниматься. Ну, хватит. Иди сюда, Доктор, будешь таскать дрова.

— С большим удовольствием, моя сеньора. Со всей доброй волей, какая есть у вашего покорнейшего слуги.

— Брось молоть ерунду и работай, проклятый.

Так теперь было всегда. Куда умчались счастливые часы первых дней? Тогда семья Мусун из кожи лезла вон, чтобы понравиться и услужить ему, проявляя такую любовь, что, казалось, она будет жить дольше, чем то произведение, которое рекомендовал Лонхино. Ах, выдолбленные тыквы с чудеснейшей чичей! Куда девалась та, из красного тростника, а где та, из черного маиса?

Теперь все его почитатели превратились в его палачей. Даже ребятишки алькальда подсматривали за ним, чтобы он не входил в заведение.

— Бабушка Лука! — громко кричал один из них, едва начинавший говорить. — Бабушка Лука! Иди сюда: этот стыдник Дото там, с дядей Ленчо!

— Ты уже опять там? Ах, наглец, и внимания не обращает…

— Видите ли, сеньора, я вошел попросить у господина Лоренсо окурочек сигары.

— Ну нет, бездельники не должны курить.

— Я повинуюсь сеньоре, что бы она мне ни приказывала; потому что естественно, необходимо и неизбеж…

— Замолчи, дурак! Ты мне уже надоел. Если ты еще раз начнешь читать свои проповеди, я тебя выгоню на улицу.

IV

О, нет! Уж это нет! Уйти отсюда? Никогда!

Несмотря на враждебное отношение к нему ньи Лукас и алькальда, в этом доме у него была довольно счастливая пьяная жизнь.

С тех пор как он демократизировался, некоторые весьма щедрые завсегдатаи заведения решительно потребовали, чтобы именно Доктор подносил им выдолбленные тыквы с чичей. Чем это было вызвано: сочувствием к нему или тщеславием? Не все ли равно? Эти клиенты позволяли ему допивать остатки, а в минуты пьяного блаженства даже давали приличные чаевые.

Вскоре, вероятно, инстинкт самосохранения помог ему понять, что в этом заведении для выпрашивания нескольких глотков грамматика так же необходима, как и там, в винных погребках Акахутлы, где все прекрасно обходились без нее. Итак, он должен был искать другие пути.

В первый же раз, когда он заговорил о Кулянкуа, Сигуанабе и Кадехо, он понял, что его рассказ был действительно волнующим. Двадцатая книга произведения, рекомендованного Лонхино, никогда не приносила ему столько лакомых кусков.

— Да… я видел ее вот этими самыми глазами, — говорил Доктор одним памятным вечером.

Он сидел в заведении с несколькими индейцами, и они слушали его, глубоко взволнованные.

— Много раз, когда луна бывала уже на ущербе, выходила купаться Сигуанаба…

— Правда, Доктор?

— Правда, точно, как я вам рассказываю. Я видел ее однажды ночью, голую, она весело плескалась в пруду. Несколько раз она заливалась хохотом, так что я чувствовал, как у меня мурашки бегали по спине.

— А какая она, Доктор?

— Ну такая же, как и всякая женщина, только у нее волосы лучше. Вот такие, длинные-предлинные, и она ловит ими людей.

— Ох, и мне страшно, я тоже чувствую, как у меня мурашки бегают по спине. Дай-ка нам еще водочки. Нет, ты не уходи, Доктор; пусть нам подаст Лоренсо. Продолжай свою историю.

— Ну, как я вам уже говорил, Сигуанаба ловит людей своими волосами. Когда идет купаться, она берет с собой золотой кувшин, золотой гребень, золотую мочалку и золотое мыло.

— Пей, Доктор, твое здоровье.

— Пейте вы первый.

— Нет, ты должен выпить раньше.

— Ну, ваше здоровье.

— И твое. Чокнемся потом, чтобы не перебивать Доктора.

— Ну, как я вам говорил, волосы у Сигуанабы такие длинные, что доводят ей до пяток. После того как она намылит волосы, она окунает голову в воду и опутывает своими волосами христианина, который купается в пруду, так, как если бы она ловила рыбу сетью. А потом она тащит его в свою пещеру на дне. Чур-чур меня, завтра пятница.

— Почему ты сказал, что завтра пятница, Доктор?

— А разве ты не знаешь?

— Нет, ведь завтра понедельник.

— Не говори так. Чур-чур, завтра пятница. Так говорят, когда упоминают про ведьм, чтобы они, проклятые, не смогли заколдовать тех, кто о них говорит.

— Вот так штука! А ну, Ленчо, налей нам еще водочки, а Доктору поднеси той, из черного маиса, которую он так любит. А ты, Доктор, расскажи нам что-нибудь о Кадехо.

— Так ведь Кадехо тоже колдун.

— Чур! Завтра пятница.

— Тоже. Кадехо — черный пес, который выходит бродить по ночам, когда улицы становятся пустынными. Однажды я его видел…

— Ой!

— Да, я был с похмелья и искал, где мне поднесут глоточек, когда услышал неприятный шум. Повернул голову и вижу пса, который быстро бежит за мной. Когда он бежал, у него гремели кости, как у грешника в аду. Поэтому он и производил этот шум. Я посмотрел на него, и он остановился. Глаза у него были, как два угля. Я замахнулся на него. Тогда он зарычал и обдал меня своим дыханием. Уф! Это была вонь, как чистая сера.

— Что же ты сделал?

— Ну, я сейчас же произнес заклинание; язык у меня заплетался, но я сказал ему: завтра пятница. Не знаю, что тут случилось, но он исчез. А у меня все волосы на голове стояли дыбом.

— Завтра пятница, — повторяют слушатели.

И замолкают, задумавшись об этом человеке, который столько знает. Приятный и удивительный человек этот Доктор, в самом деле. Не чувствуешь, как проходит время, когда у него есть настроение рассказывать. Но это бывает так редко! Он теперь уже не болтает, как раньше. Тем не менее чича из поджаренного маиса иногда делает чудеса. Тогда нужно пользоваться случаем. Друзья уже знают это, и вот они ухаживают за ним и просят, чтобы он спел:

— Спой «хеу», Доктор.

— Ну же, Доктор, мы тебя просим.

— Сейчас, сейчас.

Он взбирается на скамейку и поет песенку о раках.

Раки, раки, сколько раков Разбежалось там…                             Хеу, хеу. Строишь ты из себя недотрогу Не улыбнешься нам…                             Хеу, хеу. Рак речной, какой бесстыдник, Пятится назад…                             Хеу, хеу. …………………………………………………

Хорошая песенка, а если ее еще и научиться петь…

V

После нескольких недель такой никарагуанской войны, когда Доктора ненавидели и оскорбляли, в одно прекрасное утро поднялась нья Лукас в хорошем настроении.

Кто бы мог подумать?.. Но сомнения не было. В силу постоянства и усердия в конце концов победил по достоинству никогда не оцененный просветитель блистательных индейских идальго.

В тот день Доктор не стал подметать двор, что было его обязанностью. Семья Мусун, пораженная, наблюдала его поведение. Это было невероятно. Он хочет сравняться с ними! Представить только, какая трепка ждет этого наглеца! Уж не вселились ли в него синие дьяволы?

— Посмотри на него, можно подумать, он здесь хозяин! Посмотри, как он развалился в гамаке твоей мамаши, да еще с бочонком чичи в ногах! — прибежала сообщить алькальду его возмущенная жена.

Алькальд поспешил к двери, на ходу застегивая брюки.

Доктор, не вставая, смотрел на него с дерзкой улыбкой; и вместо того, чтобы пожелать ему доброго утра, как он это делал всегда, он поднес к губам бочонок.

Вот что делает чича из черного маиса!

— Послушай! Это что за штучки? Слушай, Доктор, ты наглый разбойник. Убирайся отсюда, или я тебя проткну вот этим ножом. Убирайся поживее, пока я из тебя кишки не выпустил!

— Как ты сказал, грубиян? — крикнула нья Лукас, поспешно выбегая из своего дома. — Как ты сказал? С Доктором вы мне должны обращаться с уважением, потому что так приказываю я и потому что он тоже распоряжается здесь. Вы слышите меня? А ты, Кайетано, запомни: с сегодняшнего дня ты должен называть его не Доктор, а «сеньор Доктор, мой второй папа».