Аналогии между ритуальными действами похоронного характера традиционной календарной обрядности и языческими похоронными ритуалами, как и рудиментарные формы языческих ритуалов в погребальной обрядности у славяно-балканских народов в целом изучены. Сама история изучения вопроса могла бы послужить предметом историографического исследования, и при этом весьма плодотворного не только для истории изучения ритуалов, но и для исследования языческого ритуального комплекса и рудиментов его в традиционном обрядовом цикле на протяжении христианской эпохи.
При изучении архаических ритуальных действ похоронного характера давно обратили на себя внимание многообразные соответствия пережиточных форм языческой обрядности в похоронных и календарных ритуалах. Это привело к тому, что календарные действа, связанные с разными формами символизации похорон чучел, кукол, различных знаковых атрибутов («кукушка» и т. п.) путем сжигания, потопления, погребения, втаптывания в землю, бросания в глубокие овраги и болота и т. п., стали привлекать к реконструктивным изысканиям в области языческой похоронной обрядности. Систематизация похоронных мотивов в календарной обрядности проведена и обобщена В. Я. Проппом. Наиболее существенно разработанное им положение о закономерной повторяемости похоронных мотивов в традиционном календарном цикле. Особенно важно при этом его заключение: «Когда в науке говорят „похороны Масленицы“ или в народе говорят „русалку хоронят“, то эти выражения верны лишь отчасти, поскольку весь обряд имитирует похоронную процессию. Но хоронить можно только мертвого, в обряде же хоронимое существо не мертво, а живет. Мы имеем не похороны, а предание смерти живого существа».
Сравнительный анализ наиболее архаических явлений такого рода — игрищ в «умруна» — в «смерть» и аналогичных им по основной сущности и функциональной направленности в святочно-новогодней обрядности, имеющей определяющую значимость для всего календарного цикла (календарные ритуалы последующих сезонов представляют собой в значительной мере реминисценции новогодних), полностью подтверждает положение В. Я. Проппа. Проведенная же им систематизация мотивов избавляет от необходимости рассмотрения их во всем календарном цикле.
В вопросах генезиса языческих ритуалов и их трансформации в традиционной обрядности остаются спорные положения. Одно из них связано с похоронной тризной — важнейшим элементом языческой похоронной обрядности, состоявшим из сложного комплекса ритуальных действ, многие из которых оказались весьма устойчивыми и в трансформированных формах проявлялись еще в начале XX века. Эти формы представляют собой по преимуществу драматизированно-игровые действа. Самое существенное в них для рассмотрения поставленного вопроса — отображение общественного характера проводов «предаваемого смерти живого существа». И для понимания сущности лежащего в основе их языческого ритуала имеют значение не только самые архаические из пережиточных форм. Подчас поздние, ставшие молодежно-игровыми варианты содержат элементы, уходящие в глубочайшую древность. Анализ их способствует пониманию сущности языческого действа в большей степени, чем многие архаические варианты.
Чрезвычайно большой интерес в этом смысле представляют «похороны князя», входящие в круг традиционных троицко-семицких ритуальных действ, связанных со стремлением к благоприятной медиации сил природы. Генетические корни тут уходят в ритуал проводов на «тот свет». Название происходит от древнерусского «кнъязь» — хозяин. В наименовании игрища и центрального персонажа сохранилась сущность языческого действа.
Анализ его следует предварить замечанием о том, что дошедшие в народной традиции конца XIX — начала XX веков формы представляют собой поздние, по преимуществу деградировавшие рудименты языческих действ. То обстоятельство, что они составляли важный элемент языческого обрядового цикла, проявляется в том (характерном для истории народной традиции явлении), что они лишь на рубеже XIX–XX веков перешли в молодежную среду, в то время как еще во второй половине XIX века сохраняли ритуальный характер. Применительно к восточнославянской традиции, как, впрочем, и к традициям других славян, южных в особенности, можно привести свидетельство М. И. Смирнова о том, что, хотя троицко-семицкие обряды и стали преимущественной принадлежностью девичьей среды, «но лет 30–40 тому назад семиковые обряды справлялись торжественно взрослыми». Кроме того, следует иметь в виду, что рудименты языческих ритуальных действ, зафиксированные в Переславль-Залесском уезде, нередко содержат весьма архаические элементы, поскольку население его состояло до самого недавнего времени из коренных потомков летописного «Великого града Переаславля». Уединенность края, окруженного девственными лесами и непроходимыми болотами, способствовала сохранению древнерусской архаики, поддерживаемой к тому же значительной в тех местах старообрядческой прослойкой.
«Похороны князя» зафиксированы в поздней, деградировавшей форме. Тем не менее, в ритуале сохранился стержень, дающий возможность раскрыть его прежнюю функциональную направленность.
Дошедшее в традиции драматизированно-игровое действо заключалось в том, что на лугу располагались девушки тремя партиями. В центральной из них на руках у одной из девушек находился мальчик лет двух, накрытый платком, — «князь». Важно отметить, что действа с «похоронами» его были принципиально аналогичны «похоронам Костромы» с принципиально аналогичными песнями (представляющими собой, в сущности, рудиментарные формы общественных проводов). При словах песни «Князя-то хоронить хотят» все вставали, объединялись в общую процессию и шли, неся на руках покрытого платком «князя» к кладбищу, где опускали его в какую-нибудь ямку, находившуюся возле погоста. Весьма существенно, что в более архаическом варианте «князя» несли в ржаное поле под сопровождение заунывного мелодического пения:
«Похороны» заключались в опускании на землю среди выколосившейся ржи, причем «князь» срывал пучок колосьев и раздавал их окружающим (в более позднем варианте колосья срывали и раздавали несшие «князя» девушки).
Из разных вариантов этого ритуала значительнее всего тот из них, где девочка выполняет роль, аналогичную «князю»-мальчику (знаку посланца в обожествленный Космос с колосящегося поля), в один из тех моментов, когда урожай хлеба — основы жизни земледельца — всецело зависел от благоприятных метеорологических условий или от небесных сил, тайной воздействия на которые обладали обожествленные предки. По подставленным рукам или поленьям (что очень важно как рудимент языческих костров) шла она к полю. Сорвав колосья, спешила к церкви и обегала ее кругом. В этой форме ритуально-игрового действа церковь заменила древнее языческое святилище, которое, по всей видимости, играло немаловажную роль в отправлении ритуала. На такое предположение наводят брошенные девочкой возле церкви колосья как завершение ритуала.
Обращают на себя внимание два момента. Передвигающаяся по подставленным рукам девушек в праздничных нарядах девочка вызывает ассоциации с невольницей, поднимающейся по подставленным рукам над ритуальным сооружением, обозначающим грань земного и потустороннего миров, перед тем, как ее отправят вслед за умершим господином. Ритуальное же шествие девушек с девочкой, несущей сорванные в поле колосья к храму, вызывает ассоциации с гиперборейскими девушками, посылавшимися с початками на остров Делос с далекой родины гипербореев.
Для понимания знаковой сущности центральных персонажей ритуальных действ, трансформировавшихся в детские игры, особый интерес представляет «Оленек». Олень — одно из древнейших священных животных, воплощающих представления о связях их с высшими космическими силами, был и жертвенным животным. Пережитки жертвоприношений оленей с определенным календарным приурочением продержались до начала XX века. Троицкая песня:
становится понятной при сопоставлении ее с детским игровым действом «Оленек». Кульминация его заключается в проводах «Оленька» и состоит в том, что маленького мальчика (или в других вариантах девочку) ставили под березку. Песенное обращение к «Оленьку» содержит весьма архаические моменты и ближе к сущности отраженного в игре ритуала:
Сущность «Оленька» как одной из рудиментарных форм ритуала проводов на «тот свет» раскрывается при сравнительном анализе детской игры и троицкой песни со старинным троицким обрядовым действом, заканчивающимся забрасыванием «Оленька» (девочки) венками и платками и, в заключение, символическим купанием его. Венки — характерный атрибут ритуального убранства посланцев на «тот свет», а также и заместителей их — жертвенных животных. Следует вспомнить и «козули», приготовлявшиеся на Семик в форме венков. Платки же — элемент оформления «умрунов», символических легатов к праотцам, а также скульптурных изображений их, как и знаковых форм (веток и т. п.). А купание — символическая форма прежнего потопления, особенно характерная для ритуалов медиации сил природы (ср. купание в заключение обрядовых действ в ритуалах «Герман — пеперуда — додола» южных славян и восточных романцев; купание статуй святых при непрекращающейся засухе у западноевропейских народов; «купание стариков» у великорусов при достижении 60-летнего возраста и т. п.).
С «князем», «Оленьком»-«колоском», соотносится не менее редкая, чем великорусские «князь» и «Оленек», форма ритуала «Герман» у восточных романцев: «Глиняную фигуру, изображавшую мальчика, обливали водой у реки и затем устанавливали в поле, у всех на виду, чтобы он вызвал дождь». Установление глиняной фигуры мальчика в поле принципиально аналогично архаическим рудиментам ритуала отправления легатов к праотцам, таким, как драматизированно-игровые действа с петухом на сжатом поле, известные у западных и южных славян под названием «бить петуха». И возникает вопрос: не является ли чучело на поле со скирдами одной из форм трансформации ритуала в знак? И не вторично ли осмысление его как отпугивающего птиц? Тем более, что таких умных и прожорливых птиц, как, скажем, вороны, чучело не очень-то и отпугивает. И не идентично ли оно антропоморфной фигуре возле церкви в Троицын день или чучелу на крыше амбара в Масленицу?
В этой связи поговорки «Наш фофан в землю вкопан», или «Фофаны — в землю вкопаны» представляются связанными с рассматриваемым явлением. «Фофан», в числе прочего, имеет значение: «черт», «дьявол», «шут». В древнерусском языке «фъфати, фъфлю-фофлю» — шепелявить. Если сопоставить переосмысление языческих божеств как демонов с обозначением шепелявости как признака старческой речи, то возникает предположение о связи этих поговорок с ритуалом проводов на «тот свет» в деградировавшей его форме, перешедшей на дряхлых стариков. При этом поговорка «В нынешних обрядах и фофаны в нарядах» также заставляет задуматься о ее древнем значении. И здесь снова уместно сопоставление с формой ряжения, известной в ветлужских святочных игрищах. Характерные для всех славянских и других европейских народов персонажи святочного и масленичного ряжения — старики — имеют там весьма архаическую форму: «…стариками — горбы делают страшные… разными пугалами в виде стариков и чертом, навязывают на голову кудели, чтобы быть хохлатым, косматым и вычернив рожу (без рогов)».
В связи с изложенным встает вопрос о разных линиях трансформации языческого явления в традиции. Для понимания процесса превращения посланцев в обожествленный Космос в комические карнавальные персонажи весьма существен древнегреческий обряд «буффоний». Как известно, убийство быка в Древней Греции считалось тягчайшим преступлением. Тем не менее, в Афинах ежегодно справлялись буффонии — «убийство быка». Быка приводили к алтарю Зевса. Девы-водоносицы приносили воду, в которую жрец окунал и точил топор; другой передавал его буффону — «быкоубийце»; тот наносил быку удар и пускался бежать. Третий жрец приканчивал быка ножом. Мясо делили между присутствующими и поедали. Затем начинался суд над всеми участниками обряда. Девушки-водоносицы обвиняли того, кто точил топор; тот обвинял взявшего топор из его рук, а тот, в свою очередь, — нанесшего удар; буффон называл убийцей того, кто вслед за ним прикончил быка ножом; последний заявлял, что в таком случае истинным убийцей быка является сам нож. Нож подвергался допросу и ничего не мог сказать в свое оправдание. Его признавался виновным и приговаривали к смерти: отправляли с процессией на высокую скалу и бросали в море (Павсаний, 1, 24, 4; 28,10; Элиан. Пестрые рассказы, VIII, 3 и др.).
Этот обряд на фоне чешского драматизированного игрища «казнь петуха», идентичного буффониям по существу и отличающегося главным образом тем, что буффонии — скорее ритуальное, а «казнь петуха» — драматизированно-игровое действо; ветлужского игрища «бык»; на фоне козла, ежегодно сбрасываемого в Древнем Вавилоне с высокой скалы в жертву Азазелу (взамен прежнего юноши), и козла, сбрасывавшегося с колокольни в заключение карнавала; козы в колядках семейских старообрядцев; «скалы стариков», с которой их сбрасывали в море в Древней Абхазии и аналогичного обычая древних лигов и табаренов, а также аналогичных явлений в Древней Греции, таких, как треножник пифий, предстает как рудимент ритуала проводов на «тот свет». Все это дает ключ к пониманию генезиса обрядности очищения и «козла отпущения» как основного элемента ее, с одной стороны, и генезиса буффонных образов формирующегося в позднее Средневековье европейского карнавала — с другой.
Не меньше вопросов встает и в связи с другой линией трансформации ритуала. Поговорка «Наш фофан в землю вкопан» в традиционном понимании означает столб. И это заставляет снова задуматься о генезисе «каменных баб», статуй на могилах, столбов на вершине кургана и старообрядческих надгробных памятников в форме столбика с иконкой в выемке на верхушке его.
Выяснив основное функциональное назначение в языческой обрядности рудиментов ее в образе «князя»-мальчика, скульптуры Германа, мальчика «Оленька», мы оказываемся перед вопросом, который выходит за рамки славянской истории. Не был ли одной из форм деградации ритуала отправления легатов в обожествленный Космос, в процессе развития культа вождей и старейшин, переход основного ритуального действа на мальчиков, первенцев прежде всего? Здесь следует вспомнить, что в трансформированных формах ритуала отправителем основного действа становится старший сын главы семьи, который являлся и семейным жрецом. И в ритуале проводов на «тот свет» он выступает (в деградировавших формах) отправителем основного действа, подобно тому, как у древних народов, народов Африки, Океании отправителем основного действа в той или иной форме (умерщвления, поединка в смертельном единоборстве, вестника о наступлении положенного срока или предела) был преемник царя, жреца, вождя.
К высказанному предположению приводят факты, кажущиеся разнородными, но, вероятно, имеющие общую генетическую основу. Останки ребенка возле дубовых половецких статуй (самых архаических). Первенцы, возлагаемые древними карфагенянами на наклоненные руки Молоха и скатывавшиеся с них в ритуальный огонь. Кронос с жаровней в руках, пожирающий своих детей. Зевс, избежавший участи старших братьев благодаря матери, подсунувшей Кроносу камень вместо новорожденного сына. Обычай умерщвления младенцев у многих древних и первобытных народов. Закапывание зулусскими женщинами своих детей в землю по шею, когда хлебные злаки начинают засыхать под палящими лучами солнца.
Здесь следует выделить три существенных нюанса. Зулусское действо производит впечатление трансформировавшегося ритуала — оно отправляется женщинами. После ритуальных стонов, плача и завываний матери выкапывают своих детей, не дожидаясь, пока небо ниспошлет спасительную влагу. И в данном случае не менее важное обстоятельство — ассоциации с ритуальными драматизированно-игровыми действами с петухом, зарывавшимся по шею в землю, в которых петух находится под надежным прикрытием, защищающим его от удара цепом. Сопоставление изложенных фактов позволяет предположить, что половецкие статуи с погребенным возле них ребенком представляют собой переходную форму от отправления легата на «тот свет» к замене его ребенком и пластическим изображением.
И, наконец, уже упоминавшийся русский обычай сечения мальчиков на меже: восприятие его как способа предотвращения возможных в будущем межевых споров представляется побочным на фоне святочного игрища «межовка», имеющего прямые аналогии с похоронными играми «лубок», «лопатки» и т. п., с одной стороны, и с игрищами в «умруна» — с другой. А кроме того — с троицкой березкой, «маем» — срубленным деревом или столбом, устанавливавшимся при «майских» ритуальных действах, трансформировавшихся в традиционные драматизированно-игровые, которые, в свою очередь, соотносятся с великорусским обычаем устанавливать в Святки на улице перед окнами укрепленные на кол антропоморфные фигуры из печеного теста (отдававшиеся потом детям, а, по некоторым сведениям, прежде съедавшиеся всей семьей с соблюдением ритуальных норм). Игрище «межовка» заключалось в следующем. «Один из парней идет в кут, берет веник, ставит на пол, на него кладет палку, которой целится… в противоположный кут, где собираются девушки и с ними один из парней. Остальные парни становятся между кутами в две шеренги со жгутами. „Межевой“, направляя свою палку на какую-нибудь девушку, говорит: „Василий (парень в куте с девушками), сруби ту сосну (если девушка рыжая) или ту березу (если белокурая и т. д.)“. Парень берет указанную девушку и посылает в противоположный кут между двух шеренг парней, которые бьют бегущую девушку жгутами». В добавление к изложенным фактам следует привести старинную форму ряжения лошадью, в принципе идентичную по оформлению «быку», но в ней вместо горшка фигурирует сидящий поверх попоны мальчик. И снова встает в памяти мальчик на украшенном зеленью и политом элем рождественском бревне в средневековом очаге кельтов Британии, сменившем ритуальные костры древности, в поднимавшемся к небу пламени которых «посланники вечности» возносились в обожествленный Космос.
Восточнороманский Герман-Калоян в образе мальчика, мальчик-голова «лошади» в ряжении и на ритуальном бревне, зажигавшемся в Сочельник, в сопоставлении с зарытыми по шею детьми у зулусов и сечением мальчиков на меже приводят к постановке вопроса о соотношении инициаций с ритуалом отправления на «тот свет». Вероятно, при специальном сравнительном исследовании выяснятся генетические связи инициаций с трансформацией ритуального умерщвления мальчиков в формы символического умирания и возвращения к жизни.
Возможно, в генетических связях инициаций с процессом трансформации ритуала проводов в «иной мир» кроется причина того, что многие явления, восходящие к ритуалу проводов на «тот свет», В. Я. Пропп возводит к инициациям (что, разумеется, не умаляет общих достоинств его исследования, вошедшего в золотой фонд фольклористики).
Взаимопроникновение рудиментов ритуала проводов на «тот свет» в традиционном ритуальном цикле имеет столь сложные и многообразные проявления, что решение одного круга вопросов ставит перед другими, еще более сложными. В результате всего вышеизложенного мы оказываемся перед проблемой соотношения мотивов смерти в календарной обрядности с погребальной обрядностью. Здесь существенно вспомнить о принципиальных совпадениях важнейших, системообразующих музыкальных признаков похоронных причитаний с мелосом древнейших обрядовых песен, причем аналогичным в основных календарных циклах.
Рассмотрение этого вопроса приводит к заключению о том, что наиболее явственные соответствия обнаруживаются в архаичнейших явлениях календарной и погребальной обрядности — в похоронной тризне и календарных ритуальных действах с мотивами смерти.
Одним из самых архаических рудиментов не только тризны, но и языческой обрядности в целом являются похоронные игры. Архаические формы их у славян известны в Подолии, Буковине, Закарпатье и Хорватии. Выяснение их генетических корней возможно лишь в контексте анализа общественных сборов вокруг покойников, на которых эти игры происходили.
Ритуальные сборы вокруг покойников — типологическое явление языческой похоронной обрядности. Средневековые данные о них довольно скудны и сводятся преимущественно к церковным запретам ночных бдений (excubiae funeris) с их «дьявольскими песнями» (carmina diabolica). Из письменных источников VIII–XVI вв. вырисовывается общая картина «бесстыдного распутства» многолюдных сборищ: пиршеств, песнопений и плясок в инструментальном сопровождении языческих мелодий, состязаний, игрищ ряженых. Воспоминания о языческих похоронах резюмирует «Житие Константина Муромского»: «Свирепия и бесования и горшая согрешения». И лишь как пояснение к нему звучит вопрос Стоглава: «По мертвеци дралса?» Сведения европейских источников находятся в соответствии со свидетельствами восточных путешественников — «Анонимной реляцией» в изложении Аль Бекри и Ибн Русте и сочинением Аль-Масуди, а также ярким и красочным описанием языческих похорон у Ибн-Фадлана.
Архаические формы общественных сборов при покойниках известны в Подолии, Галиции, Буковине и Закарпатье («посижінэ», «свічінэ»), а также и в уединенных горных местностях Хорватии; архаические элементы в собраниях возле покойников наблюдаются у украинцев словацкой Пряшевщины, у словаков и сербов. Из сложного комплекса характерных для них ритуальных действ следует выделить наиболее существенные, которые при сравнительно-историческом анализе их оказываются и наиболее архаическими.
Архаические формы восприятия смерти односельчанина как общественного события характерны для старообрядческих селений и проявляются прежде всего в схождении на моления со свечами в дом покойника. Наиболее же устойчиво языческие формы этого восприятия сохранялись у карпатских горцев: о происшедшем оповещалась вся округа соответствующей мелодией трембиты, при звуках которой в селении прекращались все работы. (Свойственное христианской традиции оповещение о смерти колокольным звоном восходит к языческой традиции.) Игрой на трембите подавался и знак к схождению на посижінэ, куда полагалось собираться всем селом. Социальный характер явления — рудимента язычества виден и в традиции сходиться всей округой, даже из самых отдаленных селений, если сзывали на посижінэ к личности, пользовавшейся особым уважением и почетом. При сравнительно-историческом изучении форм традиционных собраний возле покойников в Подолии, Буковине и Закарпатье и сопоставлении их со свидетельствами средневековых письменных источников и пережиточными формами их у южных и западных славян и неславянских народов Европы в них выявляется языческий пласт: рудименты пиршеств с хмельными напитками, песнопений, музыки и танцев, состязаний в силе и ловкости, драматизированных игрищ.
Для понимания генетических корней общественных сборов при покойниках чрезвычайно важны прежде всего наиболее архаические формы игрищ в «умруна». Что же касается общей атмосферы их, существенна характеристика хорватских общественных сборов при покойниках — «carmina» в глухих горных местностях Славонии: «Kaoda je pіr». Еще более существенны такие явления, как посаженный за стол или в углу покойник{452} . Умерший представлялся участвующим в этих сборищах, и сами они воспринимались как действие, представляющее собой, в сущности, воздаяние общественных почестей достойнейшему представителю общины. Весьма выразительно в этом отношении восприятие «посижінэ в Буковине»: в доме покойника собираются для того, чтобы «виддати йому остатну прислугу», потому что, как там считается, «чім більше людей, та чим краша забава, тим він щасливійши». В соответствии с этим восприятием «посижінэ» и ведется направленность разговоров. Составляются они по преимуществу из пространных похвал умершему, перечисления его многообразных достоинств, воспоминаний о добрых делах его, готовности всегда прийти на помощь в случае нужды, непререкаемом авторитете, справедливости суждений, благонамеренности во всех поступках и т. п.
Аналогичные мотивы содержатся и в похоронных причитаниях. При этом соотношение ритуального оплакивания и ритуальных общественных сборов возле покойников в языческой обрядности еще не вполне ясно. Для выяснения этого существенно архаическое установление хорватского обычного права: со второго дня после смерти и до самого выноса из дома покойника причитания прекращаются.
В самом содержании похоронных причитаний очень существенным представляется отражение весьма архаических представлений, прежде всего о необходимости соответствующих подготовительных действий перед стечением общества на ритуальное прощание:
Не менее важно и отражение в причитаниях представлений о реальном восприятии умершим собравшихся в его доме «одвідати мерця» односельчан:
Для понимания функционального содержания причитаний особенно важны данные карпатской традиции. При ярком и образном развитии общей тенденции их — восхваления личных качеств умершего и заслуг его перед обществом, стремления показать невозместимость утраты его для окружающих, в причитаниях по хозяину или значительной в глазах общества личности эти элементы приобретают особенно выразительную разработку.
Для выяснения же генетических корней архаических форм похоронных причитаний важнейшую роль играют традиционные установления карпатских горцев: «Вони плачут не с жалю, а для більшого звеличення небіщика… Тому не голосять по бідних і за бездомними комірниками, а також за лихими людьми що зле жили, або не заслужили похвалу. У гуцулів голосять лишь за таким газдою, що полишив спадки та був добрий і помогав другим».
Что касается ритуальных песнопений, то кроме распространенных у разных славянских народов и у других народов Европы духовных песнопений, которые представляют собой преимущественно христианские псалмы с налетом местной фольклорной традиции, обращает на себя внимание обычай петь при покойнике любимые песни его.
Особенно же важными для понимания сущности песнопений возле покойника представляются хорватские «Spri avanja» и «Šestokrilać», которые представляют собой, в сущности, прощальные песнопения от лица покойного. В «Spri avanja» средневекового Загреба весьма показательны прощальные обращения к Солнцу, месяцу, звездам, земной природе. Характер же «Šestokrilać» как рудимента языческих прощальных песнопений, обращенных покидающим земной мир к оставлемому им обществу, выражен в просьбах не забывать его перед неведомым путем в иной мир, перед предстоящими испытаниями и в особенности в прямом обращении к тем, с кем предстоит расстаться навсегда:
Песнопения эти вызывают ассоциации с описанным Ибн-Фадланом эпизодом похорон «русса»: отправляющаяся вслед за умершим господином невольница поет прощальные песнопения.
Наряду с хорватскими песнопениями, роль умершего как реального участника заключительной церемонии при выносе покойника из дома отражается в гуцульской «комашне». В сущности, она представляет собой рудимент языческих проводов, что видно из таких элементов ритуала, как прощальная трапеза во дворе, скотина с золочеными рогами, стоящая возле гроба, раздача части имущества покойного не в качестве наследства, а в качестве памятных даров от его лица; сущность «комашни» выражает старинное локальное название ее «умерлині», что вызывает прямые ассоциации с «умруном», с которым ее объединяет также и церемония последнего целования, идентичного «прощам» в Прощеное воскресенье — последний день Масленицы. Проявления роли покойника как реального участника происходящего вокруг него имеют место и в венгерском пиршестве с играми перед похоронами; аналогичные ритуальные действа встречаются и в похоронных действах в заключительной части церемоний, происходящих в доме покойника перед выходом процессии к кладбищу.
В ритуальных танцах древняя языческая основа явственно проступает в югославянских танцах «mrtvačko kolo», «коло наопак», в польском «tanec umarlych», в словацком «mečevy tanec». Функциональная же сущность их проясняется при сопоставлении с круговым танцем югославянских цыган, завершающим ритуал проводов на «тот свет» состарившихся членов общины: во время танца отправляемому в потусторонний мир наносился удар по голове бичом с камнем. Особенно же важен для понимания функциональной направленности ритуального действа словацкий «mečevy tanec» как наиболее архаический в своей основе. Это становится ясно при сопоставлении его с обычаем гетов периодически отправлять вестника к обожествленному предку с изложением насущных нужд общины: вестника подбрасывали, и он падал на поднятые вверх острием копья. С похоронным танцем с мечами у словаков соотносится архаический западнославянский обычай ставить меч или копье возле покойника; осмысление его как отпугивающего нечистую силу представляется вторичным. Аналогию изложенным действам с мечами и копьями представляет собой обычай махать мечом перед покойником у даяков.
Драматизированные игрища, известные в литературе под названием «похоронные игры», составляют важнейший элемент в комплексе ритуальных действ на общественных сборах при покойниках. Под многослойным пластом драматизированно-игровых форм, сложившихся в процессе трансформации и деградации языческого явления в рамках локальной драматической традиции, в них проявляется древнейшая основа, генетические корни которой уходят в протославянскую эпоху. При этом важно иметь в виду, что, снизившись до молодежных игрищ, они не утратили ритуальной сущности, о чем красноречиво свидетельствует заявление старого гуцула: «У нас то звіч від давня, а не кумедия».
Ритуальный характер сборов при покойниках и игрищ на них явственно проявляется в обычае расходиться с них на рассвете строго, чинно, благоговейно — любая вольность, шутка или смешок на пути к дому считались великим грехом.
Для понимания языческой функциональной сущности действ, лежащих в основе традиционных похоронных игр, особенно существенны игрища «дед и баба», «діді». О том, что эти игрища, донесенные традицией в нескольких вариантах, представляют собой рудименты древнейших языческих действ, говорят сравнительно слабая их сохранность, редкие и отрывочные, неполные упоминания в источниках, с одной стороны, и сведения о распространенности их в прошлом как обязательного элемента похоронных игр с другой. Наиболее существенны в них сами персонажи, а также приемы оформления образа главного действующего лица — старика — посредством утрированно длинной седой бороды, шепелявости речи, неловкости движений и жестов. Как сами эти персонажи похоронных игр — дед и бабка, так и способы оформления их внешнего облика и сюжетов игрищ, а также драматические приемы в разыгрывании и самом построении мизансцен в похоронных играх идентичны «старикам» святочного и масленичного ряжения, а также и свадебных драматизированно-игровых действ.
Из других игрищ на общественных сборах возле покойников следует выделить такие элементы их, как расположение «музыкантов» возле печи (проявление связей с архаическими формами культа предков, а также и с трансформированными разновидностями их); вскарабкивание на жердь — основное действие одного из игрищ, представляющего собой синтез драматизированно-игрового действа и состязания в ловкости. Оно представляет особый интерес для понимания функциональной направленности действа, поскольку вызывает ассоциации с представлениями о путях и способах достижения космической обители богов и находящихся возле них предков, «святых родителей», посредством мирового древа, а также с формой «последнего пути» по достижении установленного возрастного предела — залезанием на вершину высоченного дерева. Эта похоронная игра соотносится с игрищем календарной обрядности — залезанием на верхушку «мая».
Из зооморфных персонажей похоронных игр обращает на себя внимание «коза» как древнейший заместитель человека в жертвоприношениях. Она соотносится с характерным карнавальным персонажем — «козлом отпущения» у народов Европы, маской козы у белорусов, западных славян, карпатских горцев, румын, молдаван и др. и «козулями» великорусов. И здесь мы снова улавливаем ассоциации с козлом, сбрасывавшимся со скалы в Древнем Вавилоне, в то время как человек, заместителем которого стал козел, удалялся навсегда в пустыню. Отсюда, по всей вероятности, идут нити к козлу, сбрасывавшемуся с церковной колокольни у чехов в завершение карнавала. Другая линия ведет к старообрядческому удалению в «пустынь» через подобные формы византийского монашества и предшествующего ему восточного. Сам же древневавилонский ритуал еще нуждается в изучении в аспекте генетических связей его с ритуалом отправления «посланников вечности». Общее ознакомление с ним приводит к предположению о том, что он представляет собой одну из самых ранних ступеней трансформации ритуала отправления легата в обожествленный Космос.
Из реквизита похоронных игрищ обращает на себя внимание яйцо как символ вечного возрождения жизни. Оно соотносится с ритуальными разрисованными пасхальными яйцами, генетически связанными с языческими проводами на «тот свет». Это явственно проступает в изображении на «писанках» пожилой женщины с серьезно-сосредоточенным выражением лица и характерными для ритуала проводов на тот свет знаками убранства.
Кольцо выступает в реквизите как космический символ и знак извечного кругообращения — от жизни к смерти и от смерти к жизни, вечной повторяемости явлений в природе и обществе. Оно соотносится с кругом-колесом в календарных ритуалах, с колесом, водруженным на столбе на передних санях масленичного поезда, с сидящим на этом колесе мужиком, с колесом, зажженным и скатывавшимся с масленичных гор или в купальской обрядности.
Для выяснения генетической основы похоронных игр наиболее существенны игрища «лубок» и «лопатки» Подолии, Буковины и Закарпатья. Основное действие в них — удар липовой дубинкой, или плоским орудием (хозяйственным или имитацией его), или же крепким жгутом с камнем на конце по лбу, или по голове, или же сзади — по шее, в спину между лопатками. Здесь проявляются аналогии с формами отправления ритуала проводов на «тот свет» у славянских и балканских народов, а также со святочными игрищами в «умруна», «в смерть», с «межовкой», «быком» и др. По всей видимости, самое название игрища «лопатки» происходит от основного предмета реквизита их — орудия в форме лопатки, а также и направленности действия — удара поперек или вдоль спины, приходящегося на лопатки или между ними. Название же «лубок», вероятнее всего, происходит от основного элемента языческого ритуала проводов в «иной мир» — луба, лубка, на котором отправляли в последний путь.
Весьма показательны в похоронных играх элементы, отражающие языческое восприятие умершего как реального участника их. Так, вначале покойника тянут за ноги, призывая встать и принять участие в игрищах. И во время святочных игрищ с «покойником» проделывают те же действия и шутки, какие характерны для похоронных игр: в «лопатках», «чесати кони» и др. дергают за нос, за волосы, предлагая отгадать, кто это сделал. Выразительны в этом смысле действия, выражающие стремление развеселить, заставить рассмеяться, — стебельком, соломинкой почесывают покойнику ноздри, щекочут под мышками и т. п.
Для понимания генетических корней похоронных игр и роли покойника как центрального персонажа их особенно существенны драматизированные действа, направленные на изображение умершего, возможно более точное и правдоподобное во всех деталях. Выражаются они как в разновидности похоронных игр, центральным персонажем которых является сам умерший в роли живого, изображаемый «актером» из принимающих участие в игрищах, так и в тенденции к разыгрыванию роли покойника, как бы участвующего в играх, уподобляясь характерным для него манерам, имитируя его голос, повторяя излюбленные выражения, жесты, позы, употребляя его вещи, облачившись в его костюм, воспроизводя специфичные для него привычки, интонации и т. п.
Изображение умершего как бы присутствующим на собственных похоронах имеет многообразные аналогии как в похоронной, так и в календарной обрядности разных эпох и народов. Из параллелей в славянской традиции — это «распорядитель» за столом на общественных сборах при смерти хозяина дома, который, уподобляясь последнему, возглавляет застольные действа, следя за разливанием вина, угощением присутствующих и т. п.. Обычай этот, в свою очередь, вызывает ассоциации с обычаем «ухода к праотцам» хозяина, когда он сам назначал день, распоряжался подготовительными действиями, вплоть до определения количества вина для проводов его, распределял имущество, возглавлял прощальную трапезу, весьма многолюдную при проводах известной и уважаемой личности, как и ритуальные действа собственных проводов в целом.
Явственные аналогии с «распорядителем» на общественных сборах при смерти хозяина, с одной стороны, и с приведенной формой ухода в «иной мир» — с другой, имеет южнославянская «помана» (даћа, кумид), представляющая собой по форме — поминки, устраиваемые себе самому на склоне лет, а по существу — одну из пережиточных форм языческого ритуала проводов на «тот свет».
Как принципиально аналогичное по своей сущности явление, отражающее реальное участие провожаемого в «иной мир» в проводах его, следует рассматривать мима, идущего возле гроба в античном и средневековом погребальном шествии, одетого в костюм покойника и как можно более правдоподобно изображающего его идущим в начале процессии. Различные виды и формы драматизированного изображения покойника в процессе совершения погребальных обрядов нашли отражение в средневековых письменных источниках западных и южных славян и других народов Западной и Центральной Европы.
Аналогии языческим общественным проводам в погребальной обрядности содержатся в традиционной календарной обрядности. У восточных славян — в сожжении чучела Масленицы, в «похоронах Костромы», в «похоронах Коструба» и т. п., в игрищах в «умруна»; наиболее же полное соответствие языческим общественным проводам в похоронной обрядности содержат южнославянские и восточнороманские ритуалы «Герман-Калоян». Здесь налицо и общественный характер действа в целом, и ритуальные ночные бдения возле скульптуры Германа-Калояна, с игрищами и пиршественными действиями, и общественное ритуальное шествие к месту похорон, и ритуальное оплакивание, и общественное погребение скульптуры в ритуальном месте (возле реки, в поле и т. п.) или пускание ее по течению на специально приготовленном плотике при тщательном исполнении ритуальных норм в изготовлении его, убранстве скульптуры и оформлении реквизита (цветы, провизия, космические знаки, крестьянский наряд скульптуры и т. п.).
Особенно обращает на себя внимание архаическая форма оформления скульптуры Калояна — обкладывание яичной скорлупой, что связано с реквизитом похоронных игр, а также с пасхальными «писанками».
Из разнообразных форм символизации общественных проводов в календарной обрядности обращает на себя внимание «Sprovod pokoj nog Blaža», аналогичный в целом «Sprovodu usmrienog Karnevala» и подобным им формам похоронных действ с чучелом в масленичной обрядности, в формах драматизированно-игровых действ, имеющих много общего с похоронной игрой «Опровід» на Буковине и в Закарпатье. Красноречивые аналогии с ней проявляются в хорватском масленичном же игрище «Mrtvač», особенно показательном по древнейшим корням и поздним игровым формам, явившимся следствием трансформации и переосмысления в народной традиции. В форме же детской игры, даже на этой последней ступени деградации языческого ритуального действа, под позднейшими наслоениями проявляется праславянская основа его — ритуал проводов в обожествленный Космос, что явственнее всего выражено подбрасыванием главного действующего лица и представлением об унесении его вилой. С похоронными же играми «дед и баба», «діді» в Подолии, Буковине и Закарпатье имеют много общего хорватские масленичные игрища «Ded i baba», «didi», «babe» как по структуре драматизированного действа, так и по содержанию, стилю диалогов, построению мизансцен, оформлению костюмов и реквизита. Из мотивов следует выделить мотив умерщвления, из реквизита — палки, колокольца и золу как знак языческого сжигания в огне костра или очага. В связи с соотношением в этом игрище традиции и импровизации весьма существенно положение М. Гавацци. Отмечая характерность этих персонажей для масленичного ряжения, принципиальную общность оформления их внешнего образа, сюжетов и драматических приемов в игровых действиях, он заключает: в основе его лежит устойчивая традиция, уходящая корнями в глубокую древность.
Итак, аналогии в календарных и похоронных ритуалах наиболее явственны в архаических формах святочно-новогодних игрищ ряженых (в особенности в «умруне»), донесенных северновеликорусской традицией, в которых содержатся как характерные рудименты ритуала проводов легатов к обожествленным предкам, так и очевидные аналогии с похоронными играми славяно-балканских и других европейских народов. Соответствия эти наблюдаются в самых существенных структурных элементах: изображение покойников как действенных участников игрищ, удары (палкой, тугим жгутом и т. п.) как целенаправленное действие, фарсовые сценки, причитания, отпевание, последнее целование.
Отдавая должное В. Е. Гусеву за сравнительный анализ ряжения с мотивами смерти в святочной обрядности, которое представляется загадочным ему, как и его предшественникам, и введение в научный оборот архивных данных, в вывод его о генетическом соотношении игрищ в «умруна» и похоронных игр приходится внести существенные коррективы. Трудно согласиться с заключением: «…Украинскиеварианты представляют особый интерес как переходный тип от похоронных игр при покойнике к играм в покойника. Они позволяют окончательно убедиться в том, что рассматриваемые нами русские святочные игры генетически восходят к древнеславянским похоронным обрядам». Проведенный сравнительно-исторический анализ их приводит к заключению о том, что и игрища в «умруна», и похоронные игры Подолии, Буковины, Закарпатья, Хорватии, Венгрии и других местностей, как и оргиастические действа древнее л авянской похоронной обрядности, восходят к протославянскому ритуалу проводов легатов в обожествленный Космос. Формы воздействия ритуала проводов на «тот свет» на формирование традиционной славянской похоронной и календарной обрядности были чрезвычайно сложны и многообразны, и сравнительно-историческое исследование их составляет предмет первостепенной важности. Что же касается соотношения северновеликорусских игрищ в «умруна» с похоронными играми, то святочные игрища в стадиальном отношении представляются более ранними, так как восходят непосредственно к ритуалу проводов на «тот свет». Что же до оргиастических действ древнеславянской похоронной обрядности и похоронных игр традиционной погребальной обрядности, они сформировались в процессе трансформации ритуала отправления легатов в обожествленный Космос в различные символические обрядовые и драматизированно-игровые действа.