Крашенная суриком дверь в квартиру на четвертом этаже была приоткрыта. По сумрачной даже в солнечное утро прихожей гулял сквозняк из кухонного окна, выходившего во двор – такой же пустынный сегодня, как и весь воскресный раскаленный летний город.
– Эй, Нонн, ты дома?.. Нонка, ты где?!
Грохнул водопад в туалете, и оттуда появилась Заболоцкая, на ходу застегивая брюки.
– Приветик.
– Честное слово, с тобой инфаркт можно заработать! Почему у тебя дверь нараспашку?
– Не хватало еще, чтобы ты на лестнице толклась, пока я там заседаю. А вдруг заседание бы сильно затянулось?! – захохотала Нонка, заправляя безразмерную майку в едва сходившиеся на пузе штаны. – Не дергайся, ворам у меня брать абсолютно не фига, а для сексуальных маньяков я уже не представляю интереса.
Да уж… Каждый раз после долгого перерыва Люся в смятении отводила глаза, боясь выдать свое впечатление от кошмарного внешнего вида совершенно наплевавшей на себя Заболоцкой – еще больше потолстевшей, мятой, нечесаной, пего-седой.
– Ох, и шикарная ты женщина, Люська! – Отступив на шаг, лишенная такого мерзкого качества, как примитивная бабская зависть, Нонка смерила ее восторженным взглядом и присвистнула: – Фью-ю-ю! Откуда такой зашибенный прикид? Опять Лялька привезла из-за бугра? Повезло тебе с дочерью!
Из личной ненависти к организации под названием телевидение, откуда ее так несправедливо выперли, Заболоцкая никогда не смотрела ящик, и это делало общение с ней гораздо более легким и приятным, чем могло бы быть. Иначе она не отказала бы себе в удовольствии пройтись насчет говенных мыльных опер и Лялькиного в них участия.
– Да, крупно. Особенно по части обуви, – отозвалась Люся, переобуваясь из босоножек в видавшие виды хозяйские шлепанцы. – Ляля помешана на хорошей обуви. Наденет раз-другой и тащит мне. Уже шкаф не закрывается. – Спохватившись, не чересчур ли расхвасталась, она поспешила протянуть Нонке пакет с только что вышедшим из типографии чтивом и полезла в кошелек. – Вот, возьми. Две тысячи от Ляли за работу и две – от меня. Хотела купить что-нибудь вкусное, но в «Седьмой континент» на Смоленке не сообразила зайти, а у вас тут не осталось ни одного нормального магазина.
Между ними давно не было никаких церемоний: когда-то Люся подкармливалась в добром доме Заболоцких, теперь настала ее очередь хоть чем-то помочь одинокой подруге.
– Большое мерси, – привычно кивнула Нонка, еле упихала деньги в карман тесных брюк и направилась прямиком к двери. – Пойду колбаски куплю. Документы на кухне на столе. Посмотри пока, я быстро!
Стремительно обновляющаяся жизнь обошла стороной это жилище. Три маленькие комнаты, несоразмерно большие прихожая, коридор и ванная, крошечная кухня с когда-то салатовым, а теперь грязно-желтым польским гарнитуром за последние двадцать лет совсем обветшали. Впрочем, Люся не помнила, чтобы здесь и раньше когда-нибудь делался основательный ремонт. В шестидесятые Нонкины родители – технари с кандидатской степенью, энергичные, современные молодые люди – вышвырнули на помойку дореволюционную рухлядь красного дерева, обставили квартиру предков модной низкой мебелью, развесили репродукции с картин Пикассо, заменили статуэтки на керамику и на этом навсегда закрыли для себя тему обустройства быта. Ибо, считали они, на свете существуют занятия гораздо более увлекательные, чем побелка потолков, многочасовое стояние в очередях за импортными обоями или еженощная перекличка возле мебельного. Их мысли занимала любимая научная работа, а часы досуга посвящались вечерам поэзии в Политехническом, Театру на Таганке, «Новому миру», «Науке и жизни», «Юности», книжным новинкам, музыке. Погруженные в эту интеллигентскую круговерть, оптимисты и по сути, и по духу времени, они не задумывались о черном дне, и в результате Нонке достались лишь ДСП с острыми углами, библиотека из советских изданий и синие чемоданчики с пластинками Баха, Моцарта, Вертинского и Клавдии Шульженко. Чудом сохранившиеся в доме прабабушкины колечки и старинную брошку с сапфиром она быстренько проела и теперь балансировала на грани прожиточного минимума и полной нищеты.
Правда, сами того не подозревая, Заболоцкие-старшие оставили дочери очень даже приличное наследство в виде квартиры, причем не где-нибудь, а в районе Арбата, за который нувориши из глубинки нынче готовы выложить любые бабки. Казалось бы, чего Нонке мучиться, считать копейки? Загнала бы свои арбатские руины, купила хорошую однокомнатную с большой кухней в зеленом районе, у метро, а на «сдачу» жила бы себе припеваючи. Однако то, что для других элементарно, для сложносочиненной Заболоцкой – вселенская катастрофа. «Не хочу! Не могу! Не буду!» – как безумная завопила она, когда Люся в ответ на ее очередное, с кулаком по столу возмущение ростом тарифов на ЖКХ выдвинула вариант с продажей квартиры. Больше этот вопрос Люся не поднимала, тем более что и сама, наверное, обрыдалась бы, помогая Нонке складывать вещи перед отъездом. Потому что, несмотря на пыль, грязь и неустройство, любила эту квартиру не меньше хозяйки: за детство, за память, за пластинки и книжки. Тщательно обернутые в плотную чертежную бумагу книги из библиотеки Заболоцких были главной радостью ее пионерского детства…
Прибежав из школы домой, в тесную, вросшую в землю избушку, где обитали три сугубо пролетарские семьи, она подхватывала под мягкий пушистый живот соседского кота Ваську, забиралась вместе с ним на высокую железную кровать, подкладывала под локоть подушку в ситцевой наволочке и читала, читала, читала. За окошком, сплошь покрытым розовым от заката инеем, начинало темнеть. Не слезая с кровати, Люся щелкала выключателем, забирала из тарелки последний пряник и возвращалась в асьенду Каса-дель-Корво на званый обед к Пойндекстерам, или в выжженные солнцем прерии к храбрым индейцам, или в сырое подземелье на острове Иф. Мамин приход с работы всегда был неожиданным. Тяжелая дверь, обитая серой мешковиной, распахивалась, и рыжий мурлыка Васька, обезумев от страха, начинал метаться по шестиметровой комнатушке. Получив пинок мокрым валенком, он улетал в коридор, а Нюша, стаскивая платок и телогрейку, бранилась:– Люсинк, скоко раз тебе говорить? Нельзя животную на постелю пущать! От их одни микробы. В колидоре пущай спит, сюды его не води.– В коридоре холодно, лед по углам. Жалко котика.– Шерстяной, чай, не замерзнет.Теперь уже не почитаешь! Первым делом мама включала радио – трехпрограммный пластмассовый приемник, висевший на гвозде возле двери. Под его бормотание (если только не передают концерт по заявкам, тогда – под звонкие народные песни) она переодевалась в бурый байковый халат и, повязав фартук и косынку, принималась греметь посудой. Доставала из фанерного стола, служившего и обеденным, и письменным столом, и буфетом, глубокие тарелки, алюминиевые ложки, бокалы для чая, черный хлеб, повидло, печенье и неслась на кухню разогревать кастрюлю промерзших в ледяном чулане щей, сваренных на всю неделю.На кухне Нюша принималась обсуждать с соседкой последние новости.– У нас в депо сказывали, вроде обратно в космос запустили. Говорят, сразу четыре мужчины. Не слыхали, Марь Ляксевна?– Нет, не слыхала. Мне Миша радио включать не дает. Оно ему думать мешает. Он у меня все за учебниками сидит. – Толстая Марья Алексеевна никогда не упускала случая похвастаться тем, что муж у нее учится в военной академии. – Завтра моему Мише диалектический материализьм сдавать. Я в книгу-то глянула – ничегошеньки не поняла! Ой, трудно, Нюшенька, трудно!Нюша поддакивала, и все было тихо и мирно. Но если рядом кипятила белье Шурка Воскобойникова, на кухне начинался ор. Майорской жене доставалось крепко: чтобы Маруська шибко не задавалась.– Материализьм! – передразнивала ее похожая на Кощея незамужняя Шурка. – А не хочете у нас в столовке котлы поворочать? Сидит на жопе цельный день, трудно ему!От такого невиданного нахальства Марья Алексеевна теряла дар речи, и за нее вступалась Нюша.– Не права ты, Шура. Сама-то, чай, неграмотная, вот тебе и не понять, как учиться-то трудно. Особливо в годах. Это вон Люсинка моя раз-два – урочки сделала, назавтра – одни пятерки получила. Потому как головка молодая. А у Михал Василича уж мозг обстарел…– А мозг обстарел, так ехай обратно в колхоз свиней пасти! – с сарказмом перебивала ее Шурка, очень артистично указывая направление деревянной палкой, которой только что упихивала в бачок выкипающее белье. – Без академиков обойдемся!Сердечнице тете Марусе не хватало воздуха, чтобы достойно ответить Шурке.– Сама и ехай… жигучка… – бессильно плакала она, а бывало, что и замахивалась на обидчицу половником. – Лярва ты столовская!– Я те покажу лярву! Ты у меня кровью умоешься!– Как дам по поганой роже!– Сама ты рожа! Гляньте, какую хлеборезку нажрала! Учти, Маруська, завтра я кота твоего придушу и микояновских котлет из него понаделаю. Лопнуло мое терпенье!– Ах ты сволочь! Живодерка, психичка!– Марь Ляксевна! Шура! Нехорошо так-то! – разнимала их Нюша, пытаясь загородить необъятную тетю Марусю маленьким коренастым телом: – Нехорошо, Шур!И тогда весь Шуркин язвительный гнев обрушивался на нее:– Посмотрите-ка на нее, какая она у нас хорошая! Что ж ты, такая хорошая, незаконную-то прижила? Или, скажешь, ты свою Люську в капусте нашла?Злобная Шурка била всех по самому больному месту, но Нюша в отличие от Марьи Алексеевны никогда не обижалась и не плакала – она смеялась:– И то правда, нашла! На лужку нашла, на зеленой травке, меж цветиков-семицветиков. А где еще сыщешь такую умницу да красавицу, как моя Люсинка? Пойди-ка поищи!Не такая уж Нюша была непротивленка, как могло показаться. Она прекрасно знала, что этим своим веселым ответом тоже больно ранит «страшную, как смертный грех, перестарку Воскобойникову», не имевшую ни малейшего шанса обзавестись даже незаконным ребенком.После перебранки мама бывала особенно ласкова, подозревая, что дочка все слышала. Люся и в самом деле иногда подслушивала: уж очень смешно ругались в клубах пара из кастрюль тетя Маруся с Шуркой. Но, если речь заходила о ней, незаконной, Люсе становилось так же трудно дышать, как тете Марусе, и из глаз текли слезы. Однако никто ее слез не видел и никто не мог посмеяться над ними. Когда Нюша с кастрюлей раскаленных щей осторожно переступала через высокий порог их каморки, Люся уже опять сидела на кровати и читала книжку.– Люсиночка, давай кушать. Ты урочки сделала, доча?– Я их еще в школе сделала. У нас сегодня была контрольная по алгебре. Легкота такая! Я первая решила, а пока остальные пыхтели, приготовила домашнее задание по русскому и по геометрии.– Ненаглядная ты моя синеглазочка! Умница-разумница! – с жарким чмоканьем в обе щеки хвалила мама, но потом обязательно строго добавляла: – Вот покушаем, я проверю, чего ты там приготовила.Что Нюша могла проверить? В сущности, она была почти что неграмотной: до войны успела окончить четвертый класс деревенской школы в Тульской области, и все. Но несмотря на то что не без труда расписывалась в Люсином дневнике, выводя по-детски крупными буквами: А.Г. Артемьева, – считала своим долгом каждый вечер, даже если валилась с ног от усталости, проверять у дочери уроки. – Ох, щи хороши! – то и дело повторяла она, с присвистом втягивая в себя горячее жирное пойло, в то время как Люся, сморщив нос, вылавливала ложкой желтые кусочки сала и складывала их на краю тарелки рядом с надписью синим по серо-белому «Мособщепит». Такими тарелками, десять штук на рубль, снабжала всех желающих Шурка Воскобойникова.– Не хошь, не ешь! – сердилась мама, но недолго. – Ладно, доча, не кушай, Васька дожрет. Будем с тобой чай пить.Вот это совсем другое дело! Чай с песком, четыре ложки на бокал, и с повидлом, намазанным на печенье, Люся очень любила. Выпивала бокала по два, по три, так что внутри делалось жарко и начинали слипаться глаза.Спать ложились рано – в девять часов, потому что Нюша поднималась в пять утра, чтобы успеть принести дров из сарая, два ведра воды из обледеневшей колонки со скользким катком вокруг и протопить остывшую за ночь беленую печку-голландку. Мать засыпала мгновенно, и ее тяжелый храп прямо в ухо страшно раздражал и мучил Люсю. Брезгливо высвободившись из-под обнимавшей ее материнской руки, она переворачивалась на правый бок, лицом к стене, и старалась отвлечься мыслями о чем-нибудь прекрасном. Например, как в ближайшую субботу отправится в гости, с ночевкой, к Заболоцким. Сядет на автобус до ВДНХ, после – в метро до «Проспекта Мира». Там первая пересадка. Вторая – на «Киевской». Через остановку выйдет на «Смоленской»… Приедет, наверное, прямо к обеду. У Заболоцких обедают поздно, ближе к вечеру. В субботу с утра Елена Осиповна ходит в бассейн и на занятия икебаной, а Юрий Борисович, с большим портфелем, – по книжным магазинам, в «Диету» и в кулинарию ресторана «Прага». На обед будут бульон с готовыми пирожками, жареные антрекоты и персиковый компот из железной банки. Такой вкусный! Пальчики оближешь! А может быть, Юрий Борисович купит девочкам еще и мороженое.Она обязательно поблагодарит за каждое кушанье и не «спасибочки!» скажет, как Нюша, а «большое спасибо», как говорит Елена Осиповна. После обеда взрослые разойдутся по комнатам читать газеты и журналы, а они с Нонночкой быстро уберут со стола, помоют посуду – не в жирном тазике, а горячей водой из-под крана – и побегут в детскую. Здорово, когда у человека есть своя комната! Пусть даже самая маленькая. Хотя не такая уж и маленькая, если посчитать, сколько всего в ней помещается. Письменный столик у окна, тахта, пианино, полки с книжками и всякими настольными играми, шкафчик для платьев и даже станок – толстая круглая палка, прикрепленная к стене: держась за нее, Нонна повторяет балетные па, которым ее учат в хореографическом кружке Дома пионеров.С Нонной Заболоцкой Люсе всегда очень-очень интересно. Плотно закрыв дверь, они шушукаются, обсуждая школьную жизнь, книжки, фильмы. Нонна по секрету рассказывает, что на днях ходила в кино с мальчиком из 8-го «б». Видимо, он в нее влюбился. Влюбился? Ну так что ж? Ничего особенного. Как в нее не влюбиться? Длинноногая худенькая девочка с огромными черными глазами и модной короткой стрижкой кажется Люсе воплощением изящества и красоты. Люсе тоже хочется постричься, но мама ни за что не разрешит ей отрезать эти противные, толстые, белобрысые косы, которые надо еще и заплетать каждое утро по десять минут, вместо того чтобы поспать подольше.– А ты никого не спрашивай, пойди в парикмахерскую и отрежь! – советует Нонна. – Я сама так сделала. Предки побурчали-побурчали и успокоились.– Нет, моя мама быстро не успокоится. И учительница у нас очень строгая. Одна девочка, Таня Морозова, постриглась, так она ей поставила тройку по поведению.– Она что, полная дура, эта твоя учительница?– Что ты! Нина Антоновна очень умная, но совсем пожилая. Она еще в гимназии училась. А там у них были строгие порядки. Нина Антоновна нам рассказывала, как классная дама не хотела пускать ее в класс из-за того, что у нее на лбу вились волосы. Просто от природы. Тащила в туалет, мочила голову водой и снова туго-туго заплетала ей косы.– И поэтому теперь она считает своим долгом так же измываться над вами? Удивляюсь, почему вы не протестуете против подобного произвола. Что за рабская психология! Пожаловались бы директору или, еще лучше, написали бы на эту старую хрычовку телегу в роно. Лично я никогда бы не потерпела такого издевательства над личностью!Люся уже и не рада, что завела этот разговор.– Что сегодня будем делать? – осторожно спрашивает она исполненную презрением к ее рабской психологии подружку, которая стоит у станка и с отрешенным видом, будто Люси здесь вовсе и нет, делает свои балетные упражнения.– Не знаю… хотя нет, знаю! – оживляется балеринка и, бухнувшись рядом на тахту, шепчет: – Мама с папой скоро уйдут в театр, и мы с тобой будем читать Мопассана…Отрывки из «Милого друга» повергают Люсю в такое страшное смущение, что она заливается краской. Нонка, читавшая Мопассана уже сто раз, хихикает, смеется, падает, будто Жорж Дюруа, перед ней на колени: «Клотильда, как я жажду обладать вами!» – потом стаскивает скатерть со стола и, завернувшись в нее, молитвенно складывает руки: «Сжальтесь надо мною, Жорж! Я так боюсь остаться с вами наедине!» Настроение у Люси меняется – ей смешно, она уже готова включиться в игру и побеситься вместе. Они носятся друг за другом по квартире, выкрикивая: «Вы разрываете мне сердце, сударыня!» – «Ах, Жорж, я в вашей власти, делайте со мной, что хотите!» – хохочут, наряжаются, красят губы, брови, бьют по клавишам пианино. Утомившись, падают на диван и включают телевизор. А там – «Гусарская баллада»! И вот уже Нонна с рюмкой самого настоящего вина танцует на столе, подражая Татьяне Шмыге: – «Я пью, все мне мало! Уж пьяною стала!..»К десяти часам умытые паиньки-девочки кипятят чайник, расставляют на подглаженной скатерти чешский сервиз с зелеными ромбиками: чашки с блюдцами, тарелочки, сахарницу, полную рафинада. Режут батон тонкими ломтиками, сыр, докторскую колбасу. Театралы, переполненные впечатлениями от потрясающего спектакля, пошли с Маяковской, из «Современника», домой пешком, по дороге замерзли, проголодались и теперь очень довольны, что стол уже накрыт, а на плите горячий чайник: «Какие же у нас девочки молодцы!» Елена Осиповна и Юрий Борисович словно бы не отделяют родную дочку от чужой, и Люсе это ужасно приятно. Какие же они все-таки добрые, замечательные люди!Вот бабка у Заболоцких – та совсем другая. С ней не поговоришь и не посмеешься. Живет одна в большом доме за высоким забором. Люся пробежит мимо, возвращаясь из школы, посмотрит: длинная дорожка от калитки к дому расчищена – сугробы с двух сторон метровые, – из трубы к небу тянется столбик дыма, значит, жива Надежда Еремеевна, но зайти навестить старуху не решится, хотя Елена Осиповна очень просила приглядывать за бабушкой. Только как же за ней приглядывать? Калитка у нее всегда на запоре, а на калитке – железная табличка: «Осторожно, во дворе злая собака!» – с оскаленной мордой страшной овчарки. Овчарку эту Люся не боится: никаких собак у старухи нет и в помине, это она так отпугивает воров и непрошеных гостей, однако зайти все равно неудобно. Если человек не хочет, чтобы к нему заходили соседи, так зачем ему надоедать? Через неделю-другую Надежда Еремеевна обязательно позовет к себе Нюшу убираться – мыть полы, выбивать на снегу коврики, вытирать пыль со старинной тяжелой мебели, самовара и хрупких сервизов, – тогда уж и Люся вместе с матерью сходит в сумрачный дом с зашторенными бархатом окнами.– Добрый день, Надежда Еремеевна! – поздоровается Люся. Теперь она уже не выпалит, как, наученная матерью, выпалила в детстве: «Здравствуйте, бабушка! Как ваше здоровье?» – потому что до сих пор помнит презрительную усмешку, искривившую бледные морщинистые губы.– Я вам, моя милая, не бабушка, – процедила тогда высокая, худая старуха в черном шуршащем платье, со снежно-белыми волосами, собранными на затылке в пучок. – Это раз. Во-вторых, спрашивать человека старше себя о здоровье невежливо. Вас ведь никто не спрашивает, как ваше здоровье?Маленькая Люся покраснела, заплакала, не понимая, чем она так провинилась, чтобы говорить ей «вы», и зарыдала в голос, когда мама, вместо того чтобы защитить ее и утешить, схватила за руку, усадила в угол и зло шикнула: «Тихо, не реви!»– Какая у вас, однако же, девочка дикарка, – сказала старуха и, опираясь на палку, направилась к себе в спальню.– Вы уж извиняйте нас, Надежд Еремевна! Мы люди простые, хорошим манерам не обученные! – весело, будто ничего не случилось, крикнула ей вслед Нюша, подхватила ведро и швабру и понеслась мыть полы на втором этаже.Только выпустив Люсю на улицу и захлопнув за собой калитку с овчаркой, мама наконец обругала старуху.– Ишь, собака у ей на заборе! Да она сама хуже той собаки! Приходите, говорит, к мене, пожалуйста, Нюшенька. Надо бы нам к Рождеству прибраться, – передразнивая Еремевну, со слезой в голосе шептала мама. – Два рубля она мене, дочк, посулила, а дала только рупь с полтиной. Христа на ей нет! Икон понавесила, а невинного ребенка ни за́ что ни про́ что облаяла! – уже громко возмущалась она, когда, перепрыгнув через сугроб, они пересекли широкую, расчищенную трактором дорогу, отделявшую красивый просторный дом в бескрайнем заснеженном саду от их коммунальной избушки с общим палисадником. – Помяни мое слово, ноги моей больше у ентой старой собаки не будет!– Ты никогда-никогда больше не пойдешь к ней убираться? – обрадовалась Люся и, забежав вперед, с надеждой заглянула матери в глаза. – Не пойдешь, правда?Но Нюша обреченно вздохнула:– Ох, Люсинка! Да как не пойти? Денежки-то нам ой как нужны! Осенью тебе, чай, в школу, по́ртфель купить надо, самый лучший, форму – юбка в складку, два фартучка опять же. Чтобы от людей не стыдно было.Получалось, что без Еремевниных рублей никак не обойтись. Однако для себя Люся твердо решила: ни за что больше к ней не пойду! И, возможно, не изменила бы своего упрямого детского решения, если бы однажды, в середине солнечного мая, когда вишневые сады покрылись белыми кружевами, Нюша, вернувшись из дома напротив, не рассказала, что к старухе приехали родичи: мужчина очень хороший, положительный, женщина такая вежливая, симпатичная, и с ними дочка, черненькая, бедовая, все по деревьям лазает, годков восемь-девять ей.– Ну и ловка эта Еремевна! – беззлобно засмеялась Нюша, усаживаясь за швейную машинку строчить пододеяльники тете Марусе. – Пока здоровая была, никого на порог не пущала. Теперь, вишь, захворала, давление у ей, так сразу родичей отыскала. На все лето их жить позвала. Боится, знать, одна-то. Они вроде и согласились. А что ж? Дом большой, вишни, яблоки, кружовник. Девчонке здесь хорошо будет. Ты к ей сбегай, Люсинка. Очень звали тебе. Одной-то, без подружки, ей, чай, скучно.– Нет, не пойду! – заупрямилась Люся, но через некоторое время тоже заскучала: мама все строчила белую материю и ярких лоскутков на платье кукле Верушке сегодня не предвиделось.Даже не взглянув в сторону дома, куда ее приглашали, Люся направилась вниз, под горку по черной дороге, как прозвали их улицу, от шоссе до самого леса засыпанную черным, колючим шлаком из паровозных топок. Сорвала на заболоченной сырой опушке три столбика хвоща с будто бы выточенной из дерева макушкой, добавила к ним три синие фиалки, распустившиеся сегодня возле березки с кривой елочкой, забралась на склон песчаного бугорка, где росли «кошачьи лапки» – белые, розовые и красные, и просто так, вовсе не собираясь знакомиться с какой-то там девочкой, не спеша пошла обратно по дороге.На высоком заборе Еремевны сидел чужой мальчишка в синих трусах, клетчатой рубашке и в кепке с козырьком.– Иди ко мне! Будем дружить! – крикнул он, спрыгнул в сад и распахнул калитку. – Заходи, меня зовут Нонна. Ты Люся, да?– Да… А ты мальчик или девочка? – спросила Люся, потому что никогда раньше не слышала имени Нонна.– К сожалению, девочка! – тяжело вздохнула та и в доказательство сняла кепку, из-под которой вывалилась короткая темная косичка. – Твоя мама сказала, что ты боишься нашу бабушку. Не бойся, она сейчас спит… зубами к стенке!.. Ха-ха-ха!..Такое отношение к вредной старухе Люсе понравилось, и она протянула дачнице, наверное, никогда в жизни не видевшей лесных цветов, свой букетик: «Бери, это тебе». У той глаза загорелись так, как у мальчишки не загорелись бы никогда.– Какие красивые! Покажешь, где растут? Будем с тобой делать гербарий.В дальнем углу сада, возле бревенчатого сарая, всегда запертого на висячий замок, а сегодня – с распахнутой настежь дверью, так что в его темной, загадочной глубине были видны аккуратно составленные лопаты, лейки, грабли и новенький блестящий подростковый велосипед, – они уселись на красно-синий надувной матрас.– Вообще, Надька нам не бабушка, – вдруг доверительно сообщила девочка. – Она молодая жена маминого дедушки.– Молодая? – изумилась Люся, и это вызвало новый взрыв хохота.– У моей мамы была бабушка, – стала шепотом объяснять хохотунья. – Она умерла, и дедушка женился на молодой и красивой. На сорок лет моложе себя. Купил ей этот дом с вишневым садом, осыпал ее драгоценностями – бриллиантами, изумрудами, сапфирами. Возил в Париж, Баден-Баден, на воды, в Ниццу. Надорвался и умер…– Где же это он надорвался? В Париже? – хитренько сощурившись, спросила Люся, заподозрив, что эта городская воображала считает ее деревенской дурочкой и, решив посмеяться над ней, сочиняет всякие небылицы.Врушка ни капельки не покраснела и дернула острым плечиком, как будто и сама не очень верила тому, о чем рассказывала.– Не знаю. Так мама говорила папе, а я подслушала. Знаешь, моя мама не хотела ехать сюда, но папа сказал: кто старое помянет, тому глаз вон! Мама, разумеется, согласилась. Она всегда соглашается с папой, потому что он у нас самый умный. Хорошо, говорит, Юрочка… Юрочка – это мой папа… возможно, Надька действительно любила дедушку. Ведь она больше так и не вышла замуж и с двадцати двух лет носит по дедушке траур… А теперь давай играть в кораблекрушение! – неожиданно закричала девочка и принялась как чумовая прыгать на матрасе. – Думаю, здесь мне будет привольно! Не то что в этом идиотском пионерском лагере! Ты когда-нибудь была в пионерском лагере? Нет? Счастливая! А я была. Правда, только полсмены. Я взбунтовалась, и папа меня сразу забрал. Понимаешь, там целый день командуют, а я этого не люблю. Я люблю свободу! Ура-а-а-а! – Подскочив высоко-высоко, она, как обезьянка, уцепилась за ветку, и с закачавшейся вишни, будто снег, посыпались на землю белые лепестки.
В детстве Люсю восхищало Нонкино свободолюбие, и она, младшая, пыталась подражать старшей подружке, но вспышки неповиновения и бунтарства, как правило, заканчивались одним и тем же – горючими пораженческими слезами. И не удивительно: во-первых, характер не тот, а во-вторых, у Нюши особенно не забалуешь. Это вам не прогрессивные интеллигенты Заболоцкие, внешне, может, и недовольные фортелями дочери, но в душе уважавшие ее стремление к равноправию. В результате столь толерантного воспитания получилась раскованная, независимая личность, которая так нравится себе самой, что просто обзавидоваться можно. …На завтрак, судя по остаткам в тарелке и крошкам на полу, гражданка Заболоцкая, ничуть не переживая по поводу незастегивающихся брюк, лопала макароны с энным количеством масла и сдобный кекс с изюмом. Вместе с макаронами кошмарная неряха вкушала и пищу духовную: кроме жирной посуды на столе кучей лежали раскрытые книги, бумаги с синими каракулями, документы из архива.Книги валялись и на диване в столовой. И под диваном – на липком, сто лет не мытом полу. На подоконнике красовались миска с шелухой, засохший огрызок яблока, апельсиновая корка с загашенными в ней окурками и бесформенный от времени и стремительно увеличивающихся габаритов когда-то белый лифчик. Представить, как Нонка грызла на подоконнике яблоко, лузгала семечки или курила, не составляло большого труда, но лифчик явно выпадал из логической цепочки, как лишнее слово в детской игре. Если только Заболоцкая не устраивала стриптиз у открытого окна.Куда же она, зараза, пропала? Полоумная, честное слово! – все сильнее негодовала Люся. В кои-то веки выбралась к этой чуме в гости, а та уже полтора часа шляется неизвестно где! Не говоря уж о том, что Нонке даже в голову не пришло хотя бы элементарно навести порядок перед приходом подруги. Вряд ли она копила грязь нарочно – мол, Люська придет, уберет, – но так или иначе почти каждый раз, вместо того чтобы попивать кофеек и ля-ля-бу-бу в расслабленной позе, Люсе приходилось заниматься уборкой в запущенной донельзя квартире, облачившись в линялый халат, кажется, еще Елены Осиповны и рискуя испортить маникюр. Потому что в отличие от Заболоцкой она, хоть убей, не могла расслабляться в таком бардаке.Бывшая родительская спальня, превращенная в склад всякого барахла: ржавый мужской велосипед, неподъемный цветной телевизор выпуска восьмидесятых – предмет лютой ненависти, похороненный под гвоздистыми рамками от эстампов и изъеденными молью здоровенными валенками с галошами, подшивки газет времен перестройки, сваленные в углу, – по стилю напоминала интерьер дачи мадам Кашириной лет этак десять назад.Зинаиде бы Нонку в сватьи, вот был бы классный тандем! Интересно, кто из интеллигенток взбесился бы первой, усмехнулась Люся, контрабандой складывая часть пыльных газет в найденный тут же большой пакет с остатками арматуры от люстры…Абсолютно не считаясь с чужим временем, Заболоцкая приперлась только в четверть четвертого и вместе с палкой сырокопченой колбасы протянула рекламный проспект пивного бара, где якобы прекрасно провела время, опохмеляясь ледяным пивком после вчерашней водочки, выпитой в гордом одиночестве.– Ладно врать-то! – рассердилась Люся, не поверив ни единому слову красной, потной, почти бездыханной Заболоцкой, которая упала на табуретку возле двери и, скинув стоптанные туфли, в изнеможении растопырила ноги: «Ой, щас сдохну!» – а потом понесла околесицу, будто кайфовала в пивной.Смутившись, врушка потрясла для прохлады майку на влажной груди и, наконец, призналась с тяжелым, обреченным вздохом:– Эх, друг мой Люська, такая со мной приключилась гнусная история! Представляешь, заявляюсь в «Континент», а там моя любимая колбаска стоит аж восемьсот рублей. Только на днях была шестьсот восемьдесят, а сегодня уже восемьсот. Ну ни хрена себе, думаю, какие сволочи! Не скрывая переполняющего душу возмущения, матюгаюсь: …вашу мать, чтоб вам всем провалиться! – и несусь в «Новоарбатский». Прибегаю, а там – девятьсот двадцать три! Я, как женщина сугубо малообеспеченная, естественно, поплинтухала обратно и так, скажу тебе, употела, что если бы не выпила холодного пивка по дороге, то больше бы ты меня живой не увидела. А в этом гребаном баре, знаешь, какие цены? В результате колбаска обошлась догадайся во сколько!– Догадываюсь. – Злости как не бывало, ее вытеснили совсем иные чувства: острая жалость к нищей Нонке, из-за каких-то несчастных ста рублей готовой мчаться по жаре со Смоленской на Новый Арбат, и неловкость за собственную, ничем особенно не заслуженную обеспеченность. – Водички дать?– Не, я уже в порядке.