Степные хищники

Великанов Александр Александрович

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

САПОЖКОВЦЫ

 

 

Глава первая

ТРЕВОЖНЫЕ ВЕСТИ

На ранней заре уральская степь розовая, цвета молодой эльтонской соли, а перед закатом — сиренево-голубая, с нежными, словно сепией нарисованными, тенями. Темнеет здесь медленно, и кажется, что сверху садится на землю пыльная дымка. Перестают трещать кузнечики, стихает дувший весь день горячий ветер-суховей, ночная прохлада освежает истомленное зноем дело. Когда же в сутиски зажгутся звезды, а у прудов, напитавшись мраком, разбухнут и встанут сплошной стеной раскидистые ветлы, — над хуторами, как острые? пики, поднимутся к небу верхушки стройных тополей, Последний раз за запозднившейся хозяйкой хлопнет дверь, на базах уляжется скотина, в чуткой дреме опустят головы степные маштаки, низкорослые, неутомимые в беге и злые, как черти. Лягут, вздохнут и бесконечно будут жевать жвачку нагулявшиеся за день коровы. Все угомонится после трудового, беспокойного дня. В эту пору не спится влюбленным да ширококрылые совы, как тени, носятся по воздуху в поисках добычи.

Хутор Гуменный затаился в полночной тиши: ни шелеста листьев, ни шороха травы. Только у плетня, отжавшего густой вишенник со стороны переулка, раздается приглушенный рокот мужского голоса да порой звенит девичий смех.

Коротки летние ночки, не переговорить всего того, что наполняет сердца влюбленных, в нежных объятиях не излить чувств, в горячих поцелуях не утопить любовной страсти.

— …нет, нет и нет, — искристо смеется девушка.

— Устя, любимая!

Ударившись о ножну, звякает шпора.

— Тс-с! Слышишь, кто-то бежит? Перевалом.

Оба прислушались. По дороге из Уральска дробно с перебоями стучат копыта: «Тра-ак! Тра-ак!» У околицы всадник переходит на ровную строчку рыси: «Тра-та-та-та!» Слышно, как он подъехал к воротам. Скрипнуло седло.

— Ктой-тось к нам. Пойду гляну, — сказала девушка. — Я скоро, Вася.

Осторожно, без скрипа, она открыла калитку из сада и всмотрелась. Всадник привязывал лошадь к колоде на середине двора. Устя окликнула:

— Андрюшенька, ты?

— Я самый, сестренка. Пошто не спишь? Поди, с Васькой Щегловым? — Андрей помолчал, а потом вполголоса добавил: — Ты бы ему насоветовала в станицу поспешать.

— Штой-то?

— Зачинаются серьезные дела, и командиру не модель от части отлучаться.

— Поди, он сам знает.

— То-то оно, что не знает.

— Что же сказать?

— Скажи… скажи, что тебе недосуг сейчас с ним миловаться — гости приехали.

Устя ушла, а через минуту снова раздался конский топот, удалявшийся в сторону станицы Соболевской.

Послушав удаляющийся стук копыт, Устя тороплива прошла через кухню в горницу, ощупью разыскала там крохотное зеркальце и в луче света, падавшего из кухни через непритворенную дверь, посмотрела на себя. Из стеклышка на ладони глянули большие с властной искоркой внутри темные глаза под собольими бровями, слегка опухшие от поцелуев тонкие губы, правильные, строгие черты лица с растрепанными прядями волос на лбу. Приведя себя в порядок, Устя счастливая улыбнулась — и так, с улыбкой, вышла на свет. Щурясь от лампы, она прислонилась к притолоке. Высокая, горделивая, в полном расцвете девичества, Устя никак не подходила к более чем скромному жилищу казачьей семьи среднего достатка — к этим облезлым стульям-самоделкам, к рассохшемуся скрипучему столу с покоробленными досками, к жестяному абажуру на лампе. Красота в красоте красуется, — и здесь требовались, если не царские палаты, то по меньшей мере убранство атаманских покоев.

С минуту Устя следила, как Андрей расправлялся с блинчиками, обильно политыми каймаком. Ел он, чавкая, часто облизывая измазанные маслом пальцы, а мать, стоя поодаль, смотрела на него так, как только» матери умеют глядеть на своих голодных сыновей. На ее морщинистом лице одновременно отражались и радость нечаянной встречи, и ласка вместе жалостью, и тупая покорность судьбе-разлучнице.

— Матерь Пречистая, спаси и сохрани, — один он у меня остался младшенький! — шептали обескровленные старостью, бледные губы.

— Ешь, ешь, Андрюшенька! — заторопилась она, заметив, что сын вытирает губы.

— Спаси Христос, маманя! Сыт, — решительно отказался Андрей.

— Что случилось, братушка? — спросила Устя, подсаживаясь к столу.

— Эка, не терпится тебе! — усмехнулся Андрей и, согнав с лица улыбку, объяснил: — Пока не случилось, но, должно быть, скоро коммунистам придет крышка, ну и, того-этого, продразверстку, значит, по боку. — Андрей обвел слушательниц взглядом. — Дивизия товарища Сапожкова, того самого, что Уральск от белых отстояла, разогнала в Бузулуке комиссаров. В Саратове по той же причине дерутся и черед приходит до Уральска.

— Опять воевать начнете? — Мать с испугом поглядела на сына и на дочь. Вот они, ее дети — оба черноглазые, широкобровые, прямоносые, до чудного схожие по обличью и такие разные по натурам — доброй души, податливый, тихий Андрей и упругая, как стальная пластинка, всегда умеющая поставить на своем, колючая, как куст терновника, красавица Устя. Быть бы ей казаком, а ему девкой! Вот и сейчас Устинья заговорила властно:

— А ты при чем тут? Нас с маманей продразверстка не касается: мы — семья красноармейца.

— По человечеству: как народ, так и я.

— Народ с яра головой, и ты за ним?

— Не касается, так коснется. На Обоимовых триста пудов наложили? Наложили. На Кулькиных — полторы сотни. У Ивана Герасимовича двух коней забрали, а он в белых не был. Нет, я на такую власть не согласный.

— Бог с ней, с властью, Андрюшенька! Ложись спать, за дорогу, поди, притомился, — предупреждая ссору, вмешалась старая.

— Сейчас, маманя. Пойду коня расседлаю да корму дам.

— Чей конь-то?

— Ивана Герасимовича… Это тебе любезный голову забивает. Недаром он о-со-бо-го назначенья, — уже с порога бросил Андрей.

Устя в долгу не осталась:

— Забивать можно пустые головы, а моя с мозгами.

Семья Пальговых избежала постигшего другие казачьи семьи разорения. Произошло это, во-первых, потому, что Андрей не служил у белых (ему в то время не исполнилось восемнадцати лет), и еще потому, что, не поверив россказням о зверствах красных, Пальговы не пошли в отступ к Каспийскому морю.

— Нечего шаландаться, а коли умирать придется, так лучше на родимом подворье, — решила Устинья, привыкшая после смерти отца верховодить. Сказала, как отрезала, и ни мать, ни брат никуда не поехали.

В результате сохранились кое-какие запасы, уцелела корова, а из конюшни всем на удивление выглядывала мухортая лошаденка.

Щеглов возвращался в станицу. Добрый степняк мягко печатал копытами пыльную дорогу. Встречный ветер, играя, забирался в расстегнутый ворот гимнастерки и щекотал тело.

«Что она хотела сказать и не договорила? Да и тебе, Васюнечка, надо быть при части». Как все уральские казачки, Устя пришепетывала, и вместо «Васюнечка» у нее получалось «Ващюнечка». Милая!

Месяца два тому назад Костя Кондрашев, командир второго взвода, не то шутя, не то серьезно сказал Щеглову:

— Ну, комэск, нашел я тебе невесту. Умна и красоты неописанной.

— Кто тебя просил об этом? — недовольно заметил тогда Щеглов.

— Неужели же думаешь холостяком жить? — удивился Костя. — Беляков разбили, фронт кончился, — можно семейством обзаводиться. А главное, девка…

— Оставь ее себе.

— Я женатый.

— Ну, женатый, не женатый, а на фронте холостой.

Неожиданно Кондрашев рассердился:

— Я ему о деле говорю, а он черт-те что мелет! Эта девка не для баловства, — из нее хозяйка добрая будет. Слово даю! Вот к этому я речь вел, а ты… — Костя сплюнул и встал.

— Погоди! Сядь! Давай закурим саратовской!

Перед фабричной саратовской махоркой Костя не устоял и, достав готовую бумажку, протянул руку. Щеглов насыпал ему изрядную щепоть полукрупки и, пряча улыбку, спросил:

— Где же ты откопал эту королевну?

— На Гуменном.

— Чья?

— Пальговой Натальи — вдовы. Мужа на германской убили. Дом под железом. Сад…

— При чем тут дом, сад?

— Д’ак после матери все вам останется. Хотя нет, — спохватился новоявленный сват, — у нее брат есть, служит, кажется, в Уральске. Значит, ей, то есть вам, половина достанется… Да ты чего?

Щеглов долго сдерживался, но тут покатился от смеха.

— Ой, не могу! Ха-ха-ха! — стонал он, схватившись за живот. — Невеста с половинками: с полдомом, с полсадом, с пол…

Кондрашев некоторое время смотрел на него, а затем тоже расхохотался.

Смех смехом, а Щеглов все-таки наведался в Гуменный, и… начались свидания в переулке у вишневого садика. Вскоре пришла любовь, по мнению самого Щеглова, пришла некстати, потому что молодой человек о женитьбе не помышлял.

Нескладно и трудно начиналась жизнь Василия Щеглова. Рано довелось ему познать горе и обиды, кусать губы от людской несправедливости, притворного сочувствия, терпеть насмешки сверстников, рассчитывать каждую копейку, каждый кусок сахара, экономить на каждом фунте хлеба. Отца Василий не знал, — отец был сослан в Сибирь по политическому делу и умер там, когда у Васи прорезался первый зуб. Василия растила мать, женщина твердого характера, трудолюбивая и умная, пользовавшаяся большим уважением в городской больнице, где она работала фельдшерицей. От нее Василий узнал, почему к ним часто наведываются жандармы (жена ссыльного находилась под надзором), почему так бесцеремонно груб хозяин квартиры, а лавочники с большой неохотой отпускают им в долг сахар и хлеб. Она рассказала Васе, за что погиб его отец, и научила мальчика ненавидеть порядки, которые установили богатые во главе с царем. Мать показала Василию правильную дорожку: и в 1917 году, в один день, они оба стали членами Российской Коммунистической партии большевиков. Одна и та же парторганизация послала старую Щеглову заведовать здравоотделом, а Василия — в отряд Красной гвардии.

В начале 1919 года, когда Щеглов был на Восточном фронте, его постиг страшный удар — занявшие приволжский городок белые повесили на базарной площади коммунистку Щеглову.

Велико было горе. Не стало самого близкого человека, друга, советника. В дугу согнуло оно юношу, придавило тяжестью, но не сломило — вокруг были товарищи, вокруг шла борьба, у партии нашлись слова утешения, партия поставила перед Щегловым новые задачи. День за днем, неделя за неделей проходили чередой, и в общем море людских страданий, в пору смертельной схватки с капиталом растворилось страшное горе Щеглова. Остались навечно лишь глубокая складка между бровей, седая прядь на правом виске да вместо пьянящей лютой злобы на белых родилось трезвое намерение посвятить всю жизнь борьбе с врагами революции, а в мирное время пойти служить на границу. Женитьба на Усте, Гуменный с полдомом, с полсадом не укладывались в эти планы.

Однако отказаться от Усти Щеглов уже не мог, и чем больше проходило времени, тем больше запутывался он. К Усте его неодолимо влекла и внешняя красота, и ее самобытный характер — настойчивый, но в меру податливый. Такая Устя — это не глина, из которой можно лепить все, что угодно, но и не алмаз, шлифовка которого требует огромных затрат труда и времени; вернее всего это — мрамор, из которого ваятели создают величайшие произведения искусства.

Однажды Щеглову подкинули записку:

«Если хочешь быть целым, — забудь дорогу к гуменновским девкам». Подписи на записке, разумеется, не было, но, наведя справки, Щеглов установил, что у него, есть соперник. Писарь штаба Соболевского укрепучастка Егор Грызлов давно и безуспешно вздыхал по Устинье. Был он некрасив, — еще в детстве лицо попортила оспа, но крепко сложен, широкоплеч, коренаст, обладал силой недюжинной, клал наземь быка за рога. Ходил Егор сутулясь, глядел исподлобья, смеялся редко и каким-то неприятным дребезжащим смехом. Рассмотрев внимательно соперника, Щеглов пожалел его в душе: «Не тебе, милок, к таким девкам, как Устинья, подкатываться, — обращением и рылом в люди не вышел». Записку Василий изорвал, а зря: в одну из темных ночей, когда возвращался из Гуменного, над ухом одна за другой просвистели две пули. Судя по вспышкам, стреляли из ближнего к дороге сада, у самого въезда в Соболево. Щеглов послал в ответ семь пуль из нагана, прискакав в эскадрон, поднял дежурный взвод по тревоге, прочесал с ним местность, но безрезультатно, — пока люди поднимались, пока собирались, ночной стрелок убрался восвояси…

Щеглов невольно вздрогнул, когда близ того же сада, у въезда в Соболево, громко окликнули:

— Стой! Кто идет?

Узнав по голосу бойца своего эскадрона, Щеглов спокойно ответил:

— Свой. Это ты, Сумкин?

— Я, товарищ комэск.

Щеглов въехал в станицу. На левой стороне широкой улицы в домах неурочно светились огни, в окнах штаба мелькали фигуры людей.

«Что-то произошло», — подумал Щеглов и повернул коня к штабному крыльцу.

— Стой! Кто идет?

— Командир эскадрона.

В дверях Щеглов столкнулся с начальником штаба.

— А-а, комэск! Дважды посылал за вашей милостью. Куда это вы, батенька, ухитрились пропасть?

— В чем дело?

— Идите к коменданту, — получите нагоняй и задание!

— Без шуток.

— Какие тут к черту шутки!

Щеглов постучал в дверь комендантского кабинета.

— А-га! — откликнулся из-за двери густой бас.

Привычно оправив ремень и гимнастерку, Щеглов перешагнул через порог.

— Хорош! Нечего сказать! Где изволили быть?

— На хуторе Гуменном, — ни мало не смутясь, ответил комэск. Он великолепно знал, что за грозным видом, за громовыми раскатами голоса коменданта скрывается добрейшей души человек.

— К девкам ездил?

— Вы же сами приказывали чаще наведываться на хутора, — прикинулся Щеглов обиженным.

— Так то для разведки. А ты чем занимался? Исподницы считал?

— Человека обидеть всегда можно.

— Обидишь тебя такого! — Комендант снова поднял глаза, но в его взгляде уже не было гнева. Старый солдат, прошедший три войны, благоволил к стоявшему перед ним лихому кавалеристу. В этом стройном, высоком юноше с правильными чертами лица, с открытым взглядом серых глаз он видел достойную смену своему поколению и относился к нему по-отечески. — Ну, ладно! Ты слышал, что Сапожков в Бузулуке выкинул? Восстал сукин сын, золотопогонная душонка!

Если бы это сказал кто-нибудь другой, не комендант, Щеглов не поверил бы. Сапожков, так яро воевавший с белоказаками, командир 22-й дивизии, отстоявший Уральск, когда Чапаев был под Уфой, ныне командир 2-й Туркестанской кавалерийской дивизии, вдруг оказался «контрой»!

— Разве он офицер?

— Был господин подпоручик, ваше благородие, а теперь попросту гад. Но в конце концов дело не в этом. Я тебя вызывал вот зачем: в Гаршине стоит отряд Капитошина.

— Слышал.

— Так вот, этот Капитошин арестовал четырнадцать продармейцев и продкомиссара и отправил их в Бузулук. Понял?

Щеглов кивнул головой.

— Понял? — строго переспросил комендант.

— Понял.

— Смекалист ты, а мне вот ни черта не понятно. — И тут же пояснил: — Видишь, арестовать их он, как начальник гарнизона, конечно, мог: возможно, ребята набедокурили. Загвоздка в другом — зачем он их в Бузулук отправил? Или не знал, что там восстание, или же сам руку Сапожкова держит. Сейчас же пошли разъезд выяснить положение! Часам к одиннадцати чтобы были обратно!

 

Глава вторая

РАЗВЕДКА

Командир первого взвода Соболевского отдельного кавалерийского эскадрона особого назначения Иван Иванович Тополев был флегматичным, долговязым, длинноносым человеком, лет тридцати. Ходил он неуклюже, по-журавлиному неловко переставляя длинные ноги. Однако на коне Иван Иванович менялся до неузнаваемости. Ездил он лихо, сидел в седле так, как будто прирастал к лошади.

Приказание разведать Гаршино Тополев выслушал, с обычным безразличием, разбудил связного и, растягивая слова на последних слогах, сказал:

— Миша-а, бег-и во взво-од и скажи-и, чтобы седлали! А я-а сейчас приду-у.

Окружавших Гаршино холмов разъезд достиг к солнечному восходу. Здесь проходила грань между Самарской губернией и землями Уральского казачьего войска. Село Гаршино тянулось по берегам степной речонки. На излучинах ее теснились избы, дворы, огороды. Выше по бугру выстроились амбарушки. Над крестьянскими избами высилась облезло-серая с синими обводами церковь. Людей не было видно, но из печных труб частоколом поднимались кудрявые дымки. Далеко разносилась задорная перекличка петухов.

Тополев долго рассматривал селение, потом перевел взгляд на бледно-голубое небо с редкими облачками и лениво обронил:

— Кубыть, гроза соберется.

Красноармеец Рыбченко, маленький шустрый паренек из кубанских казаков, не отводя глаз от видневшегося у въезда в село моста, доложил:

— Застава.

И как бы подтверждая это, у переправы стукнул винтовочный выстрел, и пуля, срикошетив, цвинькнула над гребнем.

— По нас? — встревоженно спросил кто-то в задних рядах.

— Нет, в ворону. Вон, полетела, — показал Рыбченко. Кубанец обладал замечательным зрением и был незаменимым наблюдателем в разведке.

Еще раз хлопнула винтовка, и тут же по пашне шагах в пятидесяти от разъезда заплясали пыльные клубки, а чуть спустя донеслись звуки пулеметной очереди.

Нестройной кучкой взвод поскакал прочь.

— Может быть, они пулемет пристреливали, произнес Тополев, когда остановились в лощине за холмом.

— По нас, — возразили ему.

Что же будем делать?

— Вернемся в Соболево. Чего же еще? Доложим, что нас обстреляли.

— Безляд, — не согласился Тополев. — Ведь узнать- то мы ничего не узнали.

— А ты, Иван Иванович, съезди к Капитошину и поговори! — ехидно посоветовал кто-то. — Если пустят тебя на распыл, — тогда всё будет в наглядности.

Вместо ответа Тополев скомандовал:

— Рыбченко, за мной!

— Это куда же?

— Доедем до заставы.

— Спасибо, мне что-то не хочется.

— Это еще что за разговорчики?! — рассердился Тополев. — Что я, упрашивать тебя буду!

— Я шутейно, — сдался Рыбченко и, сморщив физиономию, подмигнул остальным. — Коли поминать нас будете, не забудьте попа позвать, пусть перед небесной канцелярией походатайствует, чтобы нам с комвзводом хоша на том свете табак выдали, — курить до смерти охота.

— У Капитошина закурите.

— Это как придется, — отозвался кубанец и, заметив, что Тополев уже поехал, пригнулся на седле — руки, ноги вперед, — и тронул лошадь. Через два-три шага он, опершись обеими руками на переднюю луку седла, «сделал ножницы», то есть перевернулся на скрещенных ногах лицом к хвосту лошади. Прощаясь, Рыбченко помахал рукой, еще раз «сделал ножницы» и рысцой пустился догонять Тополева. Поравнявшись с командиром взвода, он придержал коня и серьезно спросил:

— Не заполонит нас эта застава?

— Шут ее знает, — отмахнулся тот.

Молча они въехали на мост. Сидевший на той стороне сонный верзила с винтовкой в руках, заслышав конский топот повернул голову.

— Здорово, товарищ! Ты, что ль, ворон стреляешь?

— Га! — оскалился верзила и сбил на затылок фуражку с самодельной звездочкой из белой жести.

— Много набил?

— Был бы дробовик, — дело иное, а пулей разве в нее попадешь. Э-э-эх! — зевнул он во весь рот. — Ску-чища-а, ребята… Да вы чьи будете? — спохватился он и оглянулся назад, на отдельно от других стоявшую избушку. Там, очевидно, расположилась застава.

— Я — большеглушицкий, а он с Кубани, — уклонился от прямого ответа Тополев.

— Я не про то. Откуда приехали?

— Из Соболева.

— Вон что, — с виду спокойно проговорил парень. — По каким же делам?

— К теще на блины, — улыбнулся Иван Иванович.

— Дело доброе, только, смотрите, губы не обожгите, — блины горячими бывают.

— Чтой-то?

— Пошел заяц на охоту, а его собака поймала. Уезжайте-ка, ребята, подобру-поздорову подальше от греха, — неожиданно изменил тон часовой и опять оглянулся на избушку.

— Нам бы командира вашего повидать, — вмешался Рыбченко.

— На что?

— Расспроситься.

— О чем?

— Чью руку вы держите.

— Га! Да он сам ни черта не знает, — откровенно расхохотался парень. — Им мужики вертят, как хотят.

— А вы что же?

— А что нам, драться с народом?

— Что за люди? — донесся от избушки резкий окрик.

— Соболевские эскадронцы приехали, — окликнулся часовой.

— Караул, в ружье! — немедленно последовала команда.

— Комвзвод, тикаем! — крикнул Рыбченко и поскакал. Тополев за ним. Оба мчались, пригнувшись к конским шеям, ожидая выстрелов вдогон. Однако никто не стрелял.

У моста караульный начальник, хохоча, подошел к часовому.

— Видал, как я их?

Часовой тоже рассмеялся.

— Ребята не пришли? — спросил он немного погодя.

— Дождешься!

— Хоть бы хлеба прислали, — жрать хочется.

— Поди, догадаются. Давай, подменю тебя! — предложил начальник караула.

— Вали! — согласился парень, отдал винтовку и направился в пустую избушку. Там он разулся, лег на скрипучий топчан и через минуту безмятежно захрапел.

— Зря ты в панику ударился, — сказал Тополев, переводя лошадь на рысь.

— Ничего не зря: обезоружили бы и точка. Слышал, как карнач заорал: «В ружье!» Поди, не почести нам отдавать.

— А часовой-то тоже себе на уме, простачком прикинулся, — заметил Тополев, в душе соглашаясь с Рыбченко.

Висевшие в эскадронной канцелярии старинные часы неожиданно захрипели. Одна гиря стремительно поехала вниз, а из распахнувшейся дверки терема выскочила кукушка и прокуковала один раз. Половина одиннадцатого. В это же самое время за окном послышался стук подков, и голова Тополева проплыла мимо окна.

«Приехали», — обрадовался Щеглов. Однако, выслушав доклад начальника разъезда, нахмурился:

— Хоть бы с начальником караула поговорил.

— Д’ак он сразу же завопил: «Караул, в ружье!»

— Часового бы прихватили с собой.

— В нем семь пудов верных будет.

— Да-а, — протянул Щеглов и еще больше помрачнел. — Из Уральска приехал член Военного Совета Почиталин. Он уже вызывал меня, спрашивал, когда вернетесь. Сейчас ступай к нему и доложи!

Тополев с готовностью поднялся, но тут же сел.

— А вы не пойдете со мной?

— Нет, мне голова на плечах не мешает.

— А моя, что же, помеха?

Наступило молчание. Командир эскадрона неподвижно уставился в окно, командир взвода тяжело сопел.

— Чего же сидишь? Ступай! — по-прежнему не глядя, произнес Щеглов.

Тополев заерзал на скамейке и, вздохнув, проговорил:

— Все ж таки старых друзей в беде оставлять не положено.

В этот момент Щеглов вспомнил, что этот самый Тополев отвел удар белогвардейской шашки от его головы. Поморщившись, он порывисто встал.

— Пойдем!

Разговор с членом Военсовета был краток. Выслушав доклад о результатах разведки, Почиталин окинул командира эскадрона и его подчиненного насмешливым взглядом и сквозь зубы процедил:

— Шляпы вы, а не разведчики, — время провели, а ни черта не узнали. Из тебя, — повернулся он к Щеглову, — такой же командир, как из селедки протодьякон, а тебе, милок (это — Тополеву), богадельней заведовать, а не взводом командовать.

Кровь бросилась в голову Щеглову. За два года гражданской войны он не заслужил ни единого упрека, напротив, по канцелярским инстанциям шло представление его к ордену Красного Знамени.

Почиталин уголком глаза следил за молодым командиром и заметил, как у того пальцы сжались в кулак, дрогнули губы, как, переломив себя, Щеглов встал по стойке «смирно».

— Разрешите мне самому съездить?

— Куда?

— К Капитошину под видом посыльного, вроде с пакетом от вас.

— Еще что? — поморщился Почиталин.

— Больше ничего. Узнаю и доложу.

Член Военсовета задумался: предложение дельное, но рискованное.

— Не боишься, что он тебя на луну отправит?

— За что? Он и знать не будет, кто я такой.

— Ну что ж, езжай! Пакет я сейчас приготовлю. Кстати, когда будешь в отряде Капитошина, постарайся найти Честнова. Имей в виду, что при любых обстоятельствах это — наш человек, и тому, что он скажет, вполне можешь верить. Документы свои отдай комиссару, — заключил член Военсовета.

Щеглов вызвал командира второго взвода Костю Кондрашева и приказал ему с первым отделением сопровождать себя. Пока седлали, собирались, Щеглов оглядел обмундирование, нет ли в костюме чего-нибудь командирского. Стоптанные сапоги, выцветшая гимнастерка, мятая фуражка — все как-будто самое будничное, только суконные галифе…

«Еще какой-нибудь хлюст позавидует», — криво усмехнулся комэск и одел простые хлопчатобумажные.

— Отделение, стой! — послышалось снаружи, и в окно заглянула кудлатая голова Кости.

Восемь бойцов, девятым Кондрашев, десятым — комэск.

— За мной шагом ма-арш! — по-кавалерийски растянул команду Щеглов. — Рысью ма-арш!

Ехали переменным аллюром: верста рысью, верста шагом. Жара. Гнедые спины лошадей быстро потемнели от пота. С нудным жужжанием кружатся в воздухе слепни, оводы. Отбиваясь от них, кони трясут головами, машут хвостами.

На полдороге — хутор Атаманский, десятка четыре добротных казачьих домов, обнесенных тесовыми заборами.

— Санька, домой не заедешь? — поддразнил Кондрашев рослого красноармейца-казака Александра Сумкина. — Вот Павлишка обрадуется!

Сумкин промолчал, но, когда проезжали мимо его дома, покосился и тяжело вздохнул: близок локоть, а не укусишь. Всего четыре месяца тому назад Сумкин женился на своей хуторской казачке, а вот сейчас приходится проезжать мимо. Эх, жизнь казачья, судьба собачья! И куда комэск гонит? Что за спех? Кони в мыле, — так недолго спины потереть. Сумкин рукавом отирает пот с лица, от чего на щеке остаются грязные полосы. На солнце набегает облачко, и степь из блестящей разом становится смуглой, как Павлишкины загорелые руки. Умеет молодуха обнимать ими своего милого, супруга богоданного. «Поедем назад, — обязательно выпрошусь хоть на минутку», — решает Санька.

Облачко пробежало, и снова лучи полуденного солнца режут глаза. Из-под конских копыт пыль — горько-соленая — лезет в рот, скрипит на зубах. В ушах дробная стукотня конских подков о заматеревшую от зноя землю.

На гребне последнего перед Гаршиным увала остановились.

— Сумкин, залезь на столб и включи провод в линию! — приказал Щеглов. — А ты, Костя, доложи коменданту, что я ушел в Гаршино.

Легко спрыгнув с седла, он снял шашку, наган, сумку и отдал все это своему коноводу Гришину. Повертел в руках фуражку, раздумывая, как быть со звездочкой — снимать или нет, но через мгновение рывком нахлобучил фуражку на голову, — отцепить эмблему Красной Армии не захотел.

— Ну, ребята, до свиданья! Если к восьми часам не вернусь, поезжайте в Соболево одни.

— Костя, зачем он пошел? — недоумевая, спросил Сумкин.

— На разведку, — хмуро отозвался обычно веселый комвзвод.

На взгорке, на солнечной стороне широкой улицы Гаршина стоит дом Антипа Грызлова, добротный, из толстых бревен, под железной крышей. В ряду глинобитных мазанок и изб, крытых соломой, возвышается он, как индейский петух в курином стаде. Хороший хозяин старый Антип копейку бережет, свое зубами из горла вырвет и мимо того, что плохо лежит, без внимания не пройдет. Другого такого жилу во всем Гаршине не найдешь. Живет скромно, сеет не много и не мало, как любой зажиточный мужик, семью работой не неволит, а достаток в хозяйстве из года в год прибавляется. Болтают односельчане, что нечистые дела с лошадьми вел Антип, доставляли ему, мол, ночами коней из хутора Царь-Никольского, а он их гнал в Бузулук, в Самару, в Оренбург. Впрочем, мало ли что говорят, — на чужой роток не накинешь платок, — а доказательств никаких нет, все шито-крыто. Говорили тоже, что больно ласков старый греховодник со снохами, но тоже, как верить, когда ни сыновья, ни снохи не жалуются.

Война качнула Антипа, но не подорвала: старшего сына убили в Галиции, средний в плен попал, и с тех пор о нем ни слуху, ни духу. Младший Егор — вылитый отец, — пока братья воевали, в года вошел и жил бы при отце, если б не гражданская усобица. Пришлось в Красной Армии служить. И что удивительнее всего, послал Антип сына сам по доброй охоте. Получилось это так: осенью прошлого года наступали красные на Уральск. Как ни охал, как ни хитрил Антип, пришлось ему ехать с подводой — везти красноармейцев. Обоз собрался громаднейший — подвод восемьсот, если не тысяча. Растянулся по дороге, — конца края не видно. До хутора Новенького все было тихо, мирно. Постреляют там где-то впереди, вот и вся баталия. В Новеньком остановились на ночевку. В глухую полночь налетели казаки, и началась рубка, зверское, беспощадное уничтожение захваченных врасплох красных бойцов и стариков, женщин, подростков, бывших в обозе. Звериный вой, стоны, вопли не смолкали всю ночь и утро. Нарубили белые людей себе на горе: всколыхнулись самарские села и деревни, закипели яростным гневом мужичьи сердца, — у кого брат, у кого сын, у кого дочь красавица, у кого отец замученные легли без погребения под хутором Новеньким. Всколыхнулся народ, и валом повалили добровольцы в красные отряды.

Антип Грызлов уцелел чудом: забился под колоду в сенную труху, и, может быть, нашли бы злодеи старого, но, на счастье, рванулись с перепугу привязанные к сохам кони и обрушили навес на колоду и на Антипа. На следующую ночь, когда все стихло, выбрался Антип и пошел балками, ростошками на Полярную звезду. Дневал в куцых степных колках, а ночью пробирался дальше. В Гаршино пришел на третьи сутки без лошадей, без телеги, но с лютой злобой на душе. Готов был душить, кроить, кишки выматывать, распинать на заборах проклятую казару и под горячую руку сказал:

— Ступай, Егорка, пишись в красные! С казунями нам жить невозможно.

Уже потом, когда собрали сына, напекли на дорогу шанежек, уложили в сумку яйца и сало, обрядили в новые порты и рубаху, Антип наказал:

— Передом-то в драку не лезь, — остерегайся! Лучше всего писарем или по хозяйственной части.

Так стал Антип отцом красноармейца и начал исправно пользоваться всеми положенными льготами.

Когда Антипу принесли повестку сдать по продразверстке 200 пудов пшеницы, старик не поверил, пошел сам выяснять, не ошибка ли. Худенький, черненький продкомиссар очень ласково объяснил:

— Разруха, папаша. В рабочих районах люди с голоду умирают, а коль встанут заводы, тогда всей революции конец: придут иностранцы и свою капиталистическую власть установят. Вы, как сознательный, сына в Красной Армии имеете, должны это понимать. Хлеб же у вас в излишке имеется. Надо его сдать.

Попробовал Антип представлять свои резоны, рассчитывать, сколько на самих себя, да на хозяйство — на лошадей, свиней, на кур — хлеба требуется, да разве от такого отговоришься.

Пришел домой убитый, двинул дверью, поддал кошке, ругнул старуху, а горя не убавилось. До вечера ходил сумной, а ночью мерил горницу пудовыми шагами. Снохи спали на сеновале, старуха — в прохладной кладовой, никто не мешал Антипу.

«Для того ли наживалось, чтобы так просто своими руками взять и отдать богачество? Сколько за него испытано, сколько крови испорчено, сколько пота пролито, сколько силушки истрачено?! А годы ушли и сызнова все не начнешь. Не будет довольной, сытой старости. За что грех принимал на душу, лукавил, обманывал, людей по миру пускал?»

Вспомнились Антипу и краденые лошади, и тот казачишка с хутора Панаева, который остался лежать с разбитой головой в Гуляевой балке. Надо же было ему, незадачливому, повстречаться с конокрадами!

Многое прожито, многое пережито, а, выходит, зря! Как дальше жить?

Мутилась голова, сильно покалывало в груди, но Антип, как маятник, ходил и ходил взад-вперед. Пропели вторые петухи, на церкви ударил перечасный колокол, и, словно подкошенный его звуком, опустился Антип на крашеные половицы горницы.

Застывшее тело старика нашли наутро.

Молнией разнеслась по селу весть — сгубили комиссары отца красноармейца — Антипа Грызлова. Забурлило, заговорило село: квитки на сдачу хлеба многим не давали спать. А тут еще донеслась весть, что восстал Сапожков против коммунистов и продразверстки. Своею властью гаршинцы обезоружили и посадили в амбар горстку продармейцев и продкомиссара. Командир стоявшего в Гаршине красноармейского отряда Капитошин растерялся. Тщетно Честнов доказывал ему, что не вмешаться сейчас — значит совершить преступление. Правда, Капитошин принял арестованных под охрану, но, уступая гаршинским мужикам, отправил их не в Соболево, а в Бузулук к Сапожкову.

Большак полого спускается в долину. Душно. Раскаленная пыль жжет ступни ног через кожу сапог. По синему небу с юго-запада плывут белые барашки, и парящий в вышине коршун, попадая на их фон, делается зловеще-черным.

Щеглов шел, не торопясь, не оглядываясь. Он думал о мятеже, разразившемся так неожиданно, и о том, когда могут прибыть батальоны ВОХР, выступившие прошлой ночью из Уральска. О них ему говорил Почиталин. По расчетам выходило, что завтра в полдень.

Не доходя моста, «посыльный» переобулся, пучком травы вытер запылившиеся сапоги и, не обращая внимания на дремавшего часового, двинулся в село.

«Как праздник», — удивился он, выйдя на главную улицу.

На завалинках, у летних кухонь сидели бабы, старики и молодые, все нарядно одетые. Лузгая семечки, они неторопливо переговаривались. По густой придорожной пыли носились ребятишки. На Щеглова посматривали равнодушно, — мало ли проходит по селу народа.

Щеглов спросил, как найти начальника отряда.

— Через три двора будет в четвертом, — ответили ему.

Отсчитав дворы, Щеглов вошел в калитку. Под навесом, отбиваясь от роя мух, обедали четверо военных. Когда звякнула щеколда калитки, все разом обернулись.

— Мне надо командира отряда, — сказал Щеглов, облизывая пересохшие от жары и волнения губы.

— Зачем? — спросил один, кладя ложку и вставая.

— Ему пакет из Соболева.

— Из Соболева? — многозначительно переспросил тот. — Давай сюда! Давай, я командир, — повторил он, заметив нерешительность Щеглова. Получив конверт, он разорвал его, прочитал бумагу и, повертев в руках, сказал: — Пойдем!

Щеглов повиновался. Молча, они прошли еще несколько дворов и очутились на площади. У крыльца дома с резными наличниками, в котором по всем признакам находился штаб, провожатый сказал:

— Сюда!

В просторной комнате с двумя столами и скамейками по стенам было пусто. Приведший Щеглова открыл дверь в соседнюю комнату.

— Товарищ Капитошин, вам приказание из Соболева, подписано Почиталиным.

В дверях показался высокий, худощавый человек, с утомленным лицом. Он был без гимнастерки, в заношенной нательной рубахе. Взяв пакет, принялся внимательно читать.

— Но не могу, не могу же я! — страдальчески выговорил он, окончив чтение. — Кто привез?

— Вот он.

Капитошин испытующе оглядел «посыльного».

— Что у вас в Соболеве? — наконец спросил он.

— Известно что: жара и мухи, — разыгрывая простоватого малого, ответил Щеглов.

— Я не о том спрашиваю, — поморщился Капитошин: — Войск много?

— Известно, есть войско.

— А правда, что в Уральске восстание?

— Об этом слышно не было.

— Восстание, — утвердительно произнес Капитошин и кивнул головой. — И в Саратове тоже на улицах бьются. И в Самаре. А Почиталин убежал из Уральска, и все комиссары разбежались… Ладно. Посиди тут! Товарищ Честнов, — обратился он к человеку, приведшему Щеглова, — придется собрать бойцов отряда и обсудить это письмо.

«Вот так не повезло! — с досадой подумал Щеглов. — Если бы знать давеча, что это Честнов!»

Капитошин с Честновым вышли, а посыльный от нечего делать принялся разглядывать развешанные на стенах пожелтевшие от времени семейные фотографии. Потом его внимание привлекла божница, украшенная синеватыми и желтоватыми бумажными лентами. Вглядевшись, Щеглов узнал керенки — денежные знаки двадцати- и сорокарублевого достоинства, выпушенные Временным правительством. Щеглов улыбнулся и подошел к двери, за которой неожиданно увидел часового. Между тем, он хорошо помнил, что когда входил, то здесь никого не было.

«Караулят!» — отметил он про себя.

Только в этот момент разведчик осознал всю опасность, которой подвергался, и еще раз пожалел, что не удалось поговорить с Честновым. «Пока меня считают за ванька, — бояться нечего, но, если узнают правду…»

Размышления прервал приход Капитошина, Честнова и еще нескольких человек.

— Товарищ командир, каков же будет ответ? — спросил «посыльный». — Товарищ Почиталин приказал привезти от вас бумагу.

— Ответ получишь после собрания. Ты вот что скажи: в Соболево новые части не прибывали?

— Не видел. Может быть, после меня пришли.

— Почиталин приехал один?

— Зачем один? С кучером.

— А отряда с ним не было?

— Не приметил.

По одному, по два начали подходить красноармейцы, обыкновенные ребята, такие же, как в любой части. Глядя на них, Щеглов невольно успокоился: «Какие же это мятежники?!»

Но в этот момент сердце разведчика оборвалось и упало: в комнату вошел… Егор Грызлов. Егор Грызлов, писарь штаба Соболевского укрепучастка, соперник и враг Щеглова.

«Почему он в Гаршине?» — молнией мелькнула тревожная мысль.

Увидев Щеглова, Егор сначала удивился, а затем с притворно-радостным лицом направился к нему.

— Здорово, товарищ Щеглов!

— Знакомого встретил? — заинтересовался Капитошин.

— Когда не знакомый! Это — командир Соболевского эскадрона.

Щеглов заметил и быстрый взгляд, брошенный на него Честновым, и непритворное изумление Капитошина.

— Т-так вы — командир Соболевского эскадрона?

Когда нечаянно упадешь в воду, то страшен первый момент — неожиданность, испуг, холод, — но начинаешь работать руками, ногами, и страх проходит. Так было со Щегловым. Сначала он растерялся, но затем, поняв, что худшее уже произошло, обрел обычное присутствие духа.

— Итак, вы — командир Соболевского эскадрона? — повторил Капитошин, приглашая садиться. — Вы знакомы с содержанием привезенного пакета?

— Да.

— Что посоветуете?

— Выполнить приказание уполномоченного штаба Уралукрепрайона: немедля выступить с отрядом в Соболево, — пожал плечами Щеглов.

— Это невозможно.

— Почему?

— Видите, у меня здесь склад оружия, и крестьяне, во-первых, не дадут подвод, а во-вторых, не позволят его увезти. Оставить же оружие на произвол судьбы я не могу.

— Но вы — воинская часть.

— Поймите, что применить силу я не в состоянии.

— А если это оружие вздумают разобрать по рукам, тогда что вы будете делать?

Капитошин замялся:

— Даже в этом случае я не смогу воспрепятствовать: у меня в отряде те же самарские крестьяне, и они не пойдут против своих.

— Смотря по тому, кого считать своими.

— Разумеется, но вы сначала послушайте, что будут говорить на собрании. Кстати, почему вы без оружия?

— Я не знал, к кому иду и как меня здесь встретят, — усмехнулся Щеглов.

— Ну, это вы напрасно.

— Всякое бывает… Так вот, товарищ Капитошин, собрание собранием, а приказ выполнять вам надо. Слухи же о восстании в Уральске, в Саратове все это сплошная чепуха.

— Я сам не доверял, но…

— Уверяю вас, что это провокация и совсем не умная. Подавить же сапожковскую авантюру у Советской власти найдется достаточно сил.

Без стука вошел Честнов:

— Люди собрались. Будем начинать?

— Да-да, — заторопился Капитошин. — Идемте, товарищи!

«Не велик отряд», — была первая мысль Щеглова при взгляде на собравшихся.

— Товарищи, сейчас мною получено приказание от штаба Уралукрепрайона отряду немедленно выступить из Гаршина в Соболевскую станицу. По этому поводу, я и собрал вас, — начал Капитошин.

— Это для чего же туда идти?

— Нам и тут не плохо.

— Чего мы там не видели? — послышались отдельные выкрики, однако большинство настороженно молчало.

— Дайте, я скажу! — вызвался рослый красноармеец в фуражке с малиновым околышем: — Тут спрашивали, зачем идти в Соболево. Мне, например, это понятно. Восстала дивизия, скажем товарища Сапожкова, ну, и требуются силы. Нас вызывают. Это правильно, только допрежь того полагается объяснить, чего добиваются бойцы дивизии товарища Сапожкова. Я кончил.

Поднялся другой:

— А у меня к командирам такой вопрос: можем ли мы идти против воли трудового крестьянства села Гаршина, если оно не желает, чтобы в подобное тревожное время мы оставили село без охраны?

Щеглова подмывало встать и выступить. Он нетерпеливо ерзал по скамейке.

— Не вмешивайтесь! Вы лишь подольете масла в огонь, — услышал Щеглов рядом тихий, но внятный шепот и, покосившись, увидел, что около него сидит Честнов.

— Дозвольте мне! — на середину вышел Егор Грызлов. — Доподлинно известно мне, что товарищ Сапожков и его дивизия — это наши братья и отцы. Их кровь проливать нам нет расчета. Спрашивается, за что? Комиссары же и коммунисты нам хорошо известны, и добра от них ждать не приходится. Соли нет, спичек нет, гаса нет, не говоря уже про сахар или, скажем, чай. Мануфактуры тоже нет. Куда оно всё делось? А с крестьянина? Последний хлебушко отдай, лошадей загоняли, скотину каждодневно требуют. За что же мы боролись? За что проливали кровь?

«Где это ты ее проливал, сукин сын, чернильная душа?!»— чуть не вырвалось у Щеглова, хорошо знавшего, что Грызлов с начала службы околачивался по канцеляриям и пороху не нюхал.

— Скажу о себе. Я честно защищал эту власть, жизни, можно сказать, не жалел, всякие напасти, мучения терпел, а что с моим семейством сделали. За что отца, боевого красноармейца, до могилы довели? Спросите любого на селе, и каждый подтвердит, что это сущая правда. Не вынес подобных притеснений мой папаша и позавчера преждевременной смертью скончался.

— Верно говорит, — под хмурое молчание большинства подтвердил кто-то.

— Мое предложение будет такое: гнать из Советов и от власти комиссаров-притеснителей, не позволять им измываться над трудовым людом и приветствовать дивизию товарища Сапожкова.

Последние слова Грызлова заглушил истошный крик за окном:

— Из Соболева коммунисты наступают! В ружье!

В комнате сразу стало тихо, и в тишине можно было слышать далекие винтовочные выстрелы — то одиночные, то как горох по железной крыше.

«Бом-бом-бом-бом!»— Звуки набата понеслись над селом. На зов колокола начал сбегаться народ.

Собрание прервалось. Грызлов куда-то исчез. К Щеглову торопливо подошел Капитошин.

— Вы хорошо знаете, что из Соболева не собирались наступать? Ручаетесь? — спросил он, нервно потирая руки.

— Ручаться не могу, но, насколько мне известно, наступать никто не собирался.

А сам подумал: «Неужели это уральские батальоны ВОХР, о которых упоминал Почиталин?»

На площади становилось все шумнее.

— Бери оружие!

— Не пустим коммунистов в Гаршино! Долой!

За окном бушевала толпа. В штаб доносились обрывки гневных речей, ругань, проклятия по адресу большевиков. Запыхавшись вбежал Грызлов.

— Пойдем! — схватил он Щеглова за рукав. — Объяснишь народу, зачем соболевские коммунисты идут на Гаршино, что им тут надо, ну и о себе скажешь, зачем пожаловал. Иди, иди, — общество требует!

Щеглов поднялся было, но кто-то с силой посадил его обратно.

— Никуда он не пойдет, — отрезал Честнов. — Начальник отряда и я будем беседовать с ним.

— Ладно, наше не уйдет, — смущенно, пробормотал Егор и направился к выходу.

— Прошу ко мне в кабинет! — пригласил Капитошин Щеглова и Честнова.

В кабинете разговор пошел начистоту.

— Мне надо знать, будет ли ответ и какой, — настаивал Щеглов.

— Вы… — начал было Капитошин, но ему помешал вошедший красноармеец.

— Товарищ начальник, на нас никто не наступал, а это наши, гаршинские, отстреливались от охраны.

— Ничего не понимаю. Какие гаршинские и от какой охраны отстреливались? — переспросил Капитошин.

— Мужики поехали разбирать со склада сданный хлеб; а охрана тамошняя, из Соболева, воспрепятствовала.

Капитошин повернулся к Щеглову:

— Вот, теперь вы сами видели, какая у нас создалась обстановка. Так и передайте члену Военсовета!

— Мне нужен от вас письменный ответ.

— Ну, что за формальности! Скажите, что я не могу выполнить приказа.

— Такие вещи на словах не передаются.

Наступило молчание.

— Вы можете переговорить с Почиталиным по телефону, — предложил Щеглов.

— Телефон не работает.

— У меня на горе аппарат связан с Соболевым.

— Там, где разъезд?

— Да.

Капитошин задумался.

— Сколько человек у вас в разъезде? — справился он.

— Девять… Да вы не беспокойтесь! — поняв, улыбнулся Щеглов. — Чем бы ни кончился ваш разговор с Почиталиным, я не стану вмешиваться.

— Вам надо съездить, — подсказал Честнов.

Капитошин вышел, а через полчаса к штабу подъехали конные. Щеглов насчитал восемь всадников. «Точно», — подумал он.

— Эта лошадь для вас, — показал Капитошин на сытого неоседланного коня. — Седел, извините, не хватило.

— Обойдусь без седла, — весело отозвался Щеглов и, взявшись за гриву, легко вспрыгнул на лошадь. Конь заиграл.

Группа двинулась рысью. Выехали за село.

— Дождь будет, — сказал кто-то из ехавших.

Щеглов поднял голову. С запада наползала синяя грозовая туча. Далекие молнии змейками бороздили ее.

 

Глава третья

НОЧНОЮ ПОРОЙ

— Связь с Соболевым есть? — спросил Щеглов, когда подъехали к разъезду.

— Была все время, — ответил Кондрашев. — Санька, вызывай!

Запищал зуммер.

— Соболево! Соболево! Эх!

— Что такое?

— В руку ударило. — Сумкин опасливо поглядел на тучу.

— Дай-ка я! — не вытерпел Щеглов.

Яркая молния прорезала тучу. Щеглов выронил трубку.

— Стреляет Илья-пророк! — выговорил он. — Очевидно, разговор не состоится. Придется вам все-таки написать Почиталину.

— Писать я не стану, — категорически отказался Капитошин. — Прошу передать члену Военсовета все, что вы видели и слышали. За мной ма-арш! — скомандовал он своим и, прощаясь, приложил руку к козырьку.

— Отделение, сади-ись! — скомандовал Щеглов.

Оглядываясь друг на друга, обе группы разъехались каждая в свою сторону.

Гроза прошла мимо, и до Атаманского разъезда добрался, не намокнув.

— Сумкин, включай телефон! — приказал Щеглов — Линию в сторону Гаршина оборвать.

В ближайшем дворе раздобыли вожжи, напильник и, подтянув телеграфную проволоку к земле, начали пилить.

— Живее! — поторапливал Щеглов.

— Сию минуту. Подпилок, как на грех, тупой попался.

Сумкин старательно пилил. Щеглов и Костя держали толстую проволоку. Вж-жик! Раз!

Концы туго натянутого провода разлетелись в стороны.

— Включай аппарат! — приказал Щеглов.

На этот раз Соболево отозвалось быстро, и Щеглов доложил о результатах разведки.

— Хорошо! — сказал Почиталин. — Ночуйте в Атаманском, а утром вместе с батальонами ВОХР подойдут остальные взводы вашего эскадрона. Пойдете обратно в Гаршино.

— Будем здесь ночевать, — к великой радости Сумкина, объявил Щеглов. — Сумкин, заказывай ужин!

Выставив в сторону Гаршина пост, разъезд расположился во дворе у Сумкина. После ужина казак, к удивлению Щеглова, сам вызвался нести караул.

Чудесна летняя ночь в уральской степи! Волнами приходят горько-соленые запахи полыни, чебреца и других степных трав. Днем под жарким солнцем их стебли бессильно никнут, но ночная прохлада вновь наполняет жизнью, и обрызганные росой цветы поднимают головы. В далеком прозрачном небе чуть заметными точками теплятся звезды, и от звезд, чудится, ниспадает на землю торжественная тишина. Ни шелеста, ни шороха.

В канаве крайнего гумна на кошме, захваченной из дома, притулился пост — Санька Сумкин с молодой женой. Винтовка с одного бока, Павлишка — с другого. Пустынна гаршинская дорога, спокойна ночная степь, ничто не мешает молодым. Незадолго до рассвета, когда Лось трубой поднял свой трехзвездный хвост, часовой с подчаском, наворковавшись, намиловавшись, задремали. Эх, не спи, казак, — время тревожное!

Близкий топот разбудил часового. Сумкин схватил винтовку, толкнул в бок жену:

— Беги!

А верховые близко: с земли видно, как скользят по небу их силуэты. Сумкин также пустился наутек. Обогнав Павлишку, он опрометью взлетел на крышу своего база, с двухметровой высоты махнул вниз, но, зацепившись шинелью, повис на столбе с рогульками, на которых казачки сушат молочные горшки.

Павлишка шмыгнула было в подворотню, но застряла, в следующий момент почувствовав, что ее тянут за ноги, завизжала благим матом. Державший ее за ноги отпустил и сказал весело:

— Не бойся, станичница, мы — не лиходеи. Вставай, поговорим!

Павлишка поднялась.

— Где у вас ночуют соболевские кавалеристы?

— Н-не знаю.

— Ну, как не знаешь! С кем сейчас сидела? Мы видели, как он махнул на баз.

— Это наш хуторской, — смутилась казачка.

— Да ты не сомневайся! Мне нужен командир Соболевского эскадрона.

— А вы кто такие?

— Мы из Гаршина.

Павлишка молчала.

— Так где же их найти? В этом дворе? Да? Тьфу! Чего ж я спрашиваю. Телефонный провод тянется именно сюда. Они здесь.

Всадники спешились и забарабанили в ворота. Павлишка же, на которую никто не смотрел, зашла потихоньку за угол и пустилась бежать. С улицы она застучала в окно:

— Казаки, вставайте! Какие-то приехали, вас спрашивают.

Щеглов проснулся первым.

— Подъем!

Во дворе наткнулся на Сумкина. Он так и не мог собственными силами сняться с кола.

— Черти, что ли, повесили тебя? — выругался Костя.

За воротами крик:

— Товарищ Щеглов, откройте!

— Кто?!

— Капитошин.

— В чем дело?

— Я хотел бы поговорить с Почиталиным. Телефон у вас работает?

— Да. Сейчас откроем.

В эту ночь спать не пришлось: только что уехал Капитошин (он лично доложил Почиталину свои оправдания), как подоспели батальоны ВОХР и с ними остальные три взвода Соболевского эскадрона.

В Гаршино вошли без выстрела. На площади, на улицах — ни души. Село словно вымерло. Батальоны расположились на площади, где вчера бурлила толпа. Явился Капитошин. У него был растерянный, виноватый вид. Очевидно, его страшила ответственность за отправленных к Сапожкову продармейцев и за невыполненное приказание Почиталина.

— Отряд построен во дворе штаба. Какие будут приказания? — доложил он.

— Командование отрядом сдайте товарищу Честнову, а сами отправляйтесь в штаб Соболевского Укрепучастка! — распорядился командир сводного отряда.

— Ай-я-яй! Что же это такое! Люди добрые, смилуйтесь! Ратуйте! — отчаянный женский вопль разнесся по площади. — Ой, пропала моя головушка!

— Что там такое? Товарищ Щеглов, прикажите узнать!

У двора покойного Антипа Грызлова билась в истерике пожилая женщина.

— Чего ты плачешь? Что случилось? — Щеглов подскакал к ней.

— Ой, схватили моего сыночка Егорушку, повели на расстрел! Ой, пропала я бедная! Смилуйтесь! Заступитесь! — в голос продолжала причитать старуха.

— Кто схватил? Куда повели?

— Кто их знает! Повели туда, к амбарам, — женщина показала рукой на выгон.

В переулке Щеглов нагнал группу своих кавалеристов во главе с Кондрашевым. В центре, семеня заплетающимися ногами, шел Егор Грызлов.

— Кондрашев, что здесь происходит?

— Арестовали дезертира, товарищ комэск.

— Куда же вы его ведете?

— К папаше, — злобно оскалясь, ответил взводный.

— Товарищ Кондрашев, арестованного доставить в штаб и не самовольничать!

— Сами знаем, что делать полагается, — возразил тот, но остановил лошадь. — Когда он тебя на митинг тащил, знал, поди, что делает, гадючка мокрая!

— Кондрашев, не горячись и выполняй приказание!

— Добер ты больно, комэск! — проворчал Костя и вместо коня хлестнул плетью Егора. — Вертай, сука, назад и моли бога за нашего эскадронного!

Командиру Щеглов доложил:

— Мои бойцы арестовали дезертира из штаба Укрепучастка. Вчера он проводил здесь контрреволюционную агитацию.

— Получено приказание вернуть ваш эскадрон в Соболево, — ответил начальник: — Арестованного возьмите собой!

Через несколько минут площадь опустела: эскадрон пошел назад в Соболево, батальоны двинулись навстречу Сапожкову.

На «гауптвахте» при Соболевском Укрепучастке в дощатом чулане сидел Егор Грызлов. Караулил его боец Отдельной роты Иван Шумилов. Поставив винтовку между колен, он расположился на ступеньках крыльца. Скучная вещь быть в наряде! И черта ли караулить этого Егорку? Наш, гаршинский, вместе в козны играли. Куда он денется?

— За что тебя посадили, Егор? — сладко зевнув, спросил часовой.

— Да ни за что. Поехал родителя хоронить, а тут эскадронцы нагрянули. Знаешь собак?

— Ребята говорили, что ты Щеглова хотел подвести под монастырь.

— Брехня! Сущая брехня! Был, правда, у нас с ним разговор о том, чтобы народ успокоить, объяснить положение, но чтобы еще что, — ничего подобного.

— Скажи, пожалуйста!

— Ванька, дай закурить!

Часовой отодвинул засов, которым запирался чулан, и полез за кисетом. Егор стоял в дверях.

— Держи!

— Высеки огня!

Шумилов поставил винтовку в угол, достал кресало, кремень, придавил к нему большим пальцем трут и ударил железкой. Трут не загорелся. Часовой повернулся к двери на ветерок, и страшный удар по темени ошеломил его. Грызлов пнул ногой мягкое тело, снял ремень с патронными подсумками, одел на себя, взял винтовку и сбежал по ступеням. Уже за станицей он остановился, посмотрел на темные строения и пожалел: «Надо бы Ванькин кисет и кресало прихватить! Маленько не догадался».

Скоро одинокая фигура Егора потерялась во мраке.

 

Глава четвертая

АЛЕКСАНДР САПОЖКОВ

Командир 2-й Туркестанской кавалерийской дивизии Сапожков возвратился из Самары туча тучей. Не заходя в штаб, он отправился прямо на квартиру и заперся на крючок. Шустрый адъютант Пашка сунулся было с обедом, постучал, но, получив из-за двери отборное ругательство, зло громыхнул котелками и ушел к лошадям.

Дела у Сапожкова складывались невеселые. Когда был в штабе Округа, стало совершенно ясно, что его от командования дивизией отстранят. Сам командующий недвусмысленно намекнул об этом. Постарались и материалы подобрать: здесь и агитация против продразверстки, тут и требование «самостоятельности» Заволжской губернии, выдвинутое Сапожковым еще в бытность председателем Новоузенского Совета в 1918 году, даже пассивность во время контрреволюционного восстания в 22-й дивизии, когда были убиты члены Реввоенсовета 4-й армии Линдов, Майоров, Кузнецов и другие — всё припомнили.

«Что ж! Говорил и буду говорить, что из-под мужика почву нельзя выбивать. Крестьянская основа — хлеб, не будет хлеба, — конец мужику», — размышлял Сапожков.

Начдив вспомнил крепкое хозяйство своего отца, амбары, полные пшеницы, упитанный скот, двор с шумливой птицей под ногами.

«Ведь и курице хлебушко нужен. А тут за здорово живешь, выгребай сусеки, отдавай последнее, а сам по-медвежьи соси лапу… Ну, а что касается 22-й дивизии, так своя рубашка всегда ближе к телу. Кто заварил тогда кашу, тот и нахлебался. Кроме того, разве не он, Сапожков, навел затем порядок в этой же самой мятежной дивизии? Разве не с нею громил белоказаков? Разве не взял и не отстоял Уральск? А сейчас Сапожков стал не нужен. Это как сказать!

Сапожков прошелся взад-вперед по комнате и остановился у задернутого занавеской окна. Ему вспомнился недавний разговор с московским гостем — видным левым эсером, вспомнились его слова о готовящихся в ряде городов антибольшевистских выступлениях, о брожении среди зажиточного и среднего крестьянства, о методах борьбы с большевиками.

«На аграрных вопросах они сломят себе голову, — крестьянству с ними не по пути», — сказал в заключение гость.

В дверь требовательно постучали.

— Какого черта надо? — окликнул Сапожков.

— Сашка, открой! Это — я.

— Не до тебя сейчас.

— Открой, говорю, дело есть!

— Сказал, что не открою.

— Сломаю дверь.

— Я тебе сломаю! — не на шутку обозлился Сапожков, но в следующий момент, услышав, как затрещала дверная филенка, добавил: — Погоди! — и откинул крючок.

Вошел Серов, друг и приятель Сапожкова, сослуживец по 22-й дивизии.

— Ну, чего тебе?

— Что сказали в штабе Округа?

— Так и сказали: сдавай, Сапожков, дивизию и катись колбасой за ненадобностью!

— На твое место кого?

— Начдивом Стасова, военкомом Перфильева.

— Кто такой Стасов?

— Черт его знает! Наверное, из штабных чистоплюев.

— Ну, а ты что?

— А-а… — начал было Сапожков и, не докончив фразы, снова зашагал из угла в угол.

Неожиданно он остановился и нерешительно произнес:

— Но ведь приказа-то пока нет. Может быть, и не будет?

— Надейся! — усмехнулся Серов.

Александр Сапожков и Василий Серов — два человека, возглавившие в Заволжье черные силы кулацкой контрреволюции. Это они в пору голода и разрухи уничтожали скудные запасы продовольствия и семян, разгоняли Советы, причинили громадный урон молодой, неокрепшей Советской республике, поставив вверх дном жизнь трех губерний. Два человека с различными социальными корнями, с различным пониманием жизни, прошедшие в то же время бок о бок огонь гражданской войны, накрепко связанные узами дружбы, боевого товарищества, а впоследствии общими обидами. Сапожков — царский офицер, выходец из кулацких слоев крестьянства, отнюдь не примкнувший к дворянству, а оставшийся мужиком-стяжателем, собственником до мозга костей. Серов — голь перекатная, батрак, подпасок, голодранец, первый раз в жизни одевший армейские штаны без заплат. Роднило обоих непомерно раздутое честолюбие, ненасытная жажда риска, опасностей, приключений и бесшабашная удаль-молодечество. Оба любили погулять как «того душа желает». В этих людях странно уживались понятия о свободе, равенстве и братстве с чисто купеческим самодурством. Тот и другой были падки на лесть, не терпели над собой и признака любой, власти, даже революцию признавали постольку, поскольку получалась от нее личная выгода.

В 1918 году, когда Сапожков председательствовал в Новоузенске, Серов в соседней Куриловке организовывал бедноту, сформировал партизанский отряд. Конец года прошел в боях с белоказаками, и в новом, 1919, году Сапожков уже командовал дивизией, а Серов — полком. После ликвидации Уральского фронта обоих перебросили на Южный фронт и в начале 1920 года обоих отстранили от должностей за неумелое командование, за отсутствие в частях воинской дисциплины, мародерство, мордобой, пьянство. Далее Сапожков был послан в Бузулук формировать из дезертиров дивизию. Прослышав об этом, туда же явился Серов.

В начале июля комвойсками Заволжского военного округа подписал приказ о снятии Сапожкова, а 9 июля Сапожков собрал совещание близких людей. Присутствовали командир полка Усов, инструктор для поручений Будыкин, начхоз дивизии Макарихин, командир бригады Зубарев, помощник командира батареи Радыков и хозяин квартиры комендант штаба Карпец. Здесь был намечен план дальнейших действий — саботаж приказа, — и по существу, предрешен вопрос о восстании.

Вскоре прибыл новый командир дивизии Стасов и с ним военком Перфильев. Началась сдача-прием дел. Сапожков держался с видом и достоинством человека, обиженного судьбою, чувствующего свою правоту, но вынужденного подчиниться несправедливости. 12 июля он заявил, что будет прощаться с дивизией, а на следующий день, собрав под этим предлогом командный состав, держал речь:

— Товарищи, я хотел проститься с вами, с моими боевыми друзьями, моими лучшими товарищами, с которыми делил и горе, и радости, с которыми бил на голову врагов трудового крестьянства. Я хотел проститься с вами, но сейчас вижу, что делать этого не следует. У нас появился новый враг, который отбирает у трудящихся хлеб, скот и другие продукты. Это — коммунисты. Они вместе с посаженными ими в штабах золотопогонниками хотят уморить народ голодом. С этим нельзя мириться. Мы сейчас, немедленно должны сказать свое веское слово, должны здесь же принять резолюцию о наших требованиях и несогласии с теперешней политикой. Нам нужна такая Советская власть, которая не оголодила бы крестьян, а для этого надо выгнать с должностей коммунистов и посадить своих надежных людей. До тех пор я командование дивизией не сдам.

Бурными аплодисментами ответили собравшиеся на заявление вожака, послышались выкрики: «Долой коммунистов!», «Отменить продразверстку!», «Даешь свободную торговлю!», «Долой Стасова, пусть остается Сапожков!». Отдельные трезвые голоса потонули в общем хоре ругани и проклятий.

Недаром Сапожков перетаскивал к себе бывших дружков по 22-й дивизии, своих единомышленников. Сейчас среди собравшихся были Серов, Далматов, Корякин, Землянский, Воробьев, братья Масляковы, Чернов, Гертье и многие другие, связанные с начдивом прошлыми заслугами, гулянками и делами, о которых знали они одни. Эти люди верховодили в полках и эскадронах, к их голосу прислушивались, за ними шли.

Дав разбушевавшейся стихии несколько угомониться, зачитали приготовленную резолюцию:

«Видя неправильную политику Центра, в которой ясно видно преднамеренное проявление идеи белогвардейщины, постановили немедленно вооруженным восстанием заявить протест и потребовать изменения политики, которая действительно велась бы в интересах бедного населения республики. Немедленно убрать всех спецов, вредных для трудящихся, отпустить всех политических заключенных за исключением белых. Требуем правильного распределения предметов, необходимых населению».

Так начался мятеж. На станции Погромной, где стоял штаб 2-й Туркестанской дивизии, были арестованы коммунисты и преданные Советской власти командиры. Среди арестованных оказались и новый командир дивизии Стасов, и военком Перфильев. 2-я Туркестанская дивизия переименовалась в «Первую армию правды». Для охраны командующего армией была сформирована «черная сотня». Под председательством одного из братьев Масляковых был создан Реввоенсовет. Командование бригадами приняли Серов и Зубарев. «Первая армия правды» заняла Бузулук, станцию Погромную, села Лес, Елшанку и слободу Котлубанку.

На крыльцо небольшого домика, в котором жил паровозный машинист депо Бузулук Ташкентской железной дороги Иван Пафнутьич Насекин, поднялся юноша в фуражке железнодорожного телеграфиста и осторожно постучал в дверь.

— Кто там? — послышался изнутри женский голос.

— Я, Петр Котельников.

— А-а, Рыжик, — дверь распахнулась. — Заходи! — предложила миловидная женщина лет двадцати-двацати пяти.

— Мне. бы Ивана Пафнутьича.

— Папы нет дома.

— Ах да, я и забыл, что он в Самаре. А Костик?

— Костя что-то мастерит во дворе. А ты разве не на дежурстве?

— Ну их к черту! Бросил и ушел, — все равно, линия не работает. Ты знаешь, что они сотворили с шестым «А»?

— Откуда мне знать?

— Пассажиров ограбили, казенные деньги и продовольствие забрали. А ведь это шло для бойцов Туркестанского фронта. Понимаешь? Ни что-нибудь, а про-до-воль-ствие!..

— Дядя Петя, много денег взяли? — раздался сзади звонкий мальчишеский голосок.

Котельников обернулся:

— А, Костик, здравствуй! Много: мешков тридцать будет.

— Эх-ма!

— Много. Танюша, ты знаешь, где хлебный амбар купца Реброва? Он ссыпку держал.

— Я знаю, — воскликнул Костя.

— Зачем тебе амбар понадобился? — заинтересовалась Таня.

— В него сапожковцы арестованных коммунистов посадили.

— Ну?

— Комитет поручил мне разведать. Может быть, удастся освободить.

— Пойдем, я покажу, — повторил Костя.

— Смотрите, сами в амбар не попадите! — предостерегла Таня.

— Как бы не так! Мы сами с усами.

Проводив обоих, Таня заперла дверь на крючок, — время тревожное, — и села у окна. Вон они пошли: порывистый, увлекающийся Костя (Таня очень любила своего непутевого братишку) и Танин сверстник, товарищ детских игр, а позже неудачливый поклонник Петя Рыжик. Правда, о своих чувствах к Тане он ни разу не обмолвился, но разве без слов не видно? Чудной! Где же ему, нескладному, курносому, веснушчатому, огненно-рыжему парню было равняться с Сережей? Конечно, Таня предпочла Сергея и… уже вдова. Странно и страшно! Девять месяцев прошло с тех пор, а кажется, что счастье было только вчера. Рыжик хороший, но полюбить его?.. Нет.

Впрочем, Таня решила больше никого не любить.

Прошло около часа. За окном послышался громкий смех. В дверь нетерпеливо постучали.

— Танюша, открой скорее, — это мы!

В комнату влетели Котельников и Костя.

— Вот так удача! Ты представить себе не можешь! Не поверишь. Освободили! Мы освободили арестованных! — перебивая друг друга, рассказывали они.

— Да объясните толком, что и как? — не выдержала Таня.

— Арестованных освободили. Мы. Вот! — Костя многозначительно поднял большой палец.

— Подожди, Костик, я расскажу, — перебил его Котельников. — В общем… идем мы мимо амбара, — двое из охраны у теплушки сидят, а один с винтовкой ходит взад-вперед. Тут мне в голову идея пришла, и я им крикнул: «Чего вы тут зеваете? На вокзале деньги делят, мешков распотрошили видимо-невидимо, всем военным дают». Они было не поверили, а тут, на счастье, какой-то сапожковец пьяный с вокзала идет и винтовку за штык волочит. Они спросили его, правда ли, деньги делят, а он в ответ: «Деньги делят, спирт делят». Тут караульные всполошились и ходу на станцию. Остался один часовой, да и то не надолго, походил-походил он около амбара, плюнул и — тоже на вокзал вслед за остальными. Мы с Костиком подбежали к амбару. Еще трое наших деповских подошли. На двери замок здоровущий, так мы впятером подняли железо на крыше, и порядок… Все до одного ушли.

— Молодцы! — восхитилась Таня. — Садитесь чай пить! У меня самовар вскипел.

За чаем Таня озабоченно спросила:

— Петя, что же мне теперь делать? Кончается отпуск, двадцать седьмого я должна быть в Уральске, а поезда не ходят.

— Сейчас не ходят, так пойдут на днях, — Котельников понизил голос и подвинулся к Тане. — Эти долго не удержатся. Из Тоцкой их уже выбили. Завтра послезавтра Оренбургские отряды будут здесь. С Самары тоже наши идут… Да я тебе главную новость не сказал: в Уральск поедем вместе.

— Как так?

— Меня туда переводят.

— В Уральск?

— В Шипово. Это рядом.

— Шипово я знаю. А почему?

— На Уральской дороге телеграфистов нехватка.

О том, что он сам настойчиво просил перевести его на Уральскую дорогу, Котельников умолчал.

— Разрешите вломиться? — комбриг Зубарев, сияя растянутой до ушей улыбкой, появился в дверях. Его тучное тело нетвердо держалось на коротких ножках в широчайших галифе. По обыкновению Зубарев был навеселе.

— Честь имею представиться, могу ли понравиться? — отрапортовал он, беря под козырек.

— Что скажешь хорошего? — не особенно любезно справился Сапожков, а бывшие в комнате Серов и Масляков окинули пришельца насмешливыми взглядами.

— Заарестовал еще одну делегацию. Неймется им, шлют одну за другой, — продолжая паясничать, сообщил Зубарев. — Предлагают дело покончить миром.

— Хорошим миром, — зло вставил Серов. — Для нас этот мир значит — сдавай оружие, расформировывай армию и становись к стенке.

— Не за тем восставали, — подтвердил Сапожков. — Так, говоришь, арестовал делегатов?

Зубарев кивнул головой.

— Убежат они у тебя, как Стасов с Перфильевым, — поддразнивал Серов.

— Не убежат. Те в амбаре сидели, а эти в подвале. Из подвала не вылезешь. Еще реквизицию произвел, вот! — Зубарев вытащил из обоих карманов по бутылке. — Чистый спиртяга. У Макарихнна обнаружил. Чертов сквалыга спрятал такую драгоценность и отдавать не хотел. Насилу отнял.

— Что-то непохоже, чтобы у Макарихина можно было отнять, — заметил Масляков.

— Макарихин — парень-хват, — подтвердил Сапожков.

— Ну, не отнял, а пришли к соглашению, от этого дело не меняется, — чуть-чуть смутился Зубарев. — Закуски бы да стаканчик.

— Пашка! — крикнул Сапожков. — Спроворь огурцов, капусты и дай воды!

Адъютант загремел шпорами и через несколько минут на столе появилась закуска. Зубарев взялся разливать.

— Ну, — начал Сапожков, протягивая руку к стаканчику, но в это время задребезжали оконные стекла: стоявшая неподалеку дивизионная батарея открыла огонь.

— С кем это Землянский воюет? — проворчал Сапожков, беря трубку полевого телефона. — Алло! Землянский! — вызвал он командира батареи. — В чем дело?

Выслушав ответ, Сапожков нахмурился:

— Подошли большевистские отряды из Оренбурга и Самары, к ним присоединились рабочие депо. В Бузулуке идет бой. Командиров бригад прошу быть на местах!

Коренастый, подобранный Серов ловким движением набросил портупею, надел кубанку и, выплеснув спирт в цветочный горшок, направился к выходу. Зубарев, поспешно опрокинув стаканчик в рот, рассовывал бутылки по карманам.

— В кои-то веки собрались и не пришлось выпить!

Оставшись один, Сапожков провел рукой по лицу, оглянувшись, взял стаканчик со спиртом, но, видимо раздумав, поставил его на стол и отошел. Постоял у телефона, посмотрел в окно, побарабанил пальцами по головке шпингалета и, наконец, решился:

— А-а, один черт!

Залпом опорожнив стаканчик, он налил из фляжки воды и запил, переведя дух, потянулся за закуской. Глаза начдива стали блестящими, движения — уверенными, на лбу разгладились морщины. Одного за другим вызывал он командиров к телефону, спрашивал, отдавал приказания, а когда положение в Бузулуке стало критическим, велел подать лошадей и выехал на место боя.

На бузулукских улицах ни души, окна занавешаны, где есть ставни, закрыты наглухо железными болтами. Жители попрятались в погреба, по подпольям, ждут, когда кончится стрельба. В тишине щелкают подковы по булыжной мостовой, да изредка в голубом небе просвистит шальная пуля. Перехлест винтовочных выстрелов слышится ближе к вокзалу, у паровозного депо. Сапожков направился туда. Не доезжая площади, в переулке, слез с коня и пошел вперед. Звеня шпорами, бряцая шашками, за ним двинулась охрана — десяток кавалеристов из «черной сотни». Пригибаясь, подбежал командир эскадрона и коротко доложил обстановку. Перед его эскадроном — рабочие депо. Из каменной будки, что стоит отдельно, они обстреливают площадь. При попытке выбить их эскадрон потерял двух убитыми и пятерых ранеными.

Сапожков слушал и морщился, а когда командир эскадрона умолк, отрывисто бросил:

— Приготовьте людей к атаке! Ударим по будке разом всеми взводами.

Через несколько минут на площадь с истошным «Ура-а!» из-за построек, из-за заборов высыпали сапожковцы, из переулка вылетели конные. Впереди, размахивая шашкой, скакал Сапожков.

— Ура-а!

Из будки загремели выстрелы. Срезанная пулей, ощерив зубы, кувыркнулась на мостовую лошадь адъютанта Пашки, сам он прокатился по земле, разбил в кровь лицо, вскочив на ноги, очумело огляделся вокруг и бросился бежать следом за Сапожковым. В кирпичной будке уже хозяйничали сапожковцы. Оборонявшая будку горстка рабочих была перебита, один, тяжело раненный в грудь, глухо стонал в углу. Алая кровь пузырилась на мертвенно синих губах.

— Вот и всё! — торжествуя, произнес Сапожков. Он был доволен, потому что хорошо знал, что такие атаки создают ему авторитет. Сапожков не упускал случая блеснуть отвагой, производящей несомненный эффект. Впрочем, он — на самом деле был храбр и к тому же умел владеть собой. На его бледном, слегка тронутым оспой лице, всегда чисто выбритом, еще никому, даже Пашке, не удалось видеть испуг, растерянность, замешательство. Только в гневе черты лица искажались. Сердясь, Сапожков волновался так, что губы прыгали, а речь становилась косноязычной.

— Вот и всё! — повторил начдив и повернул голову, прислушиваясь. Сзади в тылу яростно трещали винтовочные выстрелы и строчили пулеметы.

— Похоже на то, что бригаду Зубарева потеснили, — сказал Сапожков командиру эскадрона. — Тогда и нам здесь делать нечего. Отходим к западной окраине города!

17 июля совместными действиями Оренбургского отряда и 489-го батальона ВОХР мятежники были выбиты из Бузулука. Они пытались было занять Гостевку и пойти на Самару, но были отбиты самарскими коммунистическими отрядами и покатились на юг — на Черниговку, Перелюб, Таловую, учитывая, что там значительных частей Красной Армии не было.

 

Глава пятая

АРМИЯ „ПРАВДЫ"

По пыльным заволжским дорогам потянулись тачанки, телеги, рыдваны. Подводчиками — старики, бабы, подростки. Понуро опустив головы, бредут под жарким июльским солнцем усталые, полуголодные лошади; на конских шеях и впалых боках, как мыло, пенится пот, седыми хлопьями падает с постромок. Над острыми хребтинами животных кружатся жирные слепни. Тянется вдаль степная дорога. Миражной дымкой струится накаленный воздух. Висит поднятая колесами и ногами пыль.

На подводах — братва в пропотевших грязных гимнастерках, с загорелыми, дочерна заросшими щетиной лицами. На лицах — тупое безразличие, скука-зануда дальней дороги. Говорить — язык не ворочается, смотреть не на что, спать — мухи не дают.

Толстыми, серо-пестрыми гадюками ползли по степи сапожковские обозы.

Сам Сапожков ехал веселый. Поражение под Бузулуком и у Погромной не огорчило его. Наоборот, поход поставил вещи на свои места. Восстание против Советов стало фактом, и тот, кто сейчас идет в рядах, тот, кто стрелял в Бузулуке в красноармейцев и рабочих, это свой, проверенный человек, единомышленник. Уход из Бузулука ничего не значит: впереди Самарская губерния, Уральская область, казачество и крестьянство которых пополнят ряды восставших. Забурлит народ и в соседней Саратовской губернии, а там, глядишь, пламя пожара охватит всю Россию.

Чтобы понять движение Сапожкова и действия преследовавших его коммунистических отрядов в этот начальный период мятежа, лучше всего представить себе два шара, катящиеся один за другим по горизонтальному желобу. Черный (сапожковцы) впереди, красный сзади. Чтобы разбить черный, красному следовало двигаться во много раз быстрее, обладать большей массой и быть твердым, чтобы самому не расколоться. Коммунистические отряды превосходили сапожковцев в твердости (политико-моральное состояние), но передвигались крайне медленно, — на обывательских подводах быстро не поскачешь. Кроме того, в этот начальный период мятежа командование не имело в Заволжье больших сил. Красная Армия сражалась на Польском фронте, а немногие части, дислоцировавшиеся в Поволжье, были раздроблены на продотряды и разбросаны по селам и деревням. Следовательно, командиры отрядов и групп не могли навязать мятежникам свою волю, загнать их в неблагоприятные для них районы, расколоть на части и уничтожить поодиночке. Шары катились один за другим. Иногда передний по какой-либо причине замедлял движение, и задний тогда ударял по нему. От удара скорость переднего возрастала, а задний, потеряв часть энергии, на время отставал.

Именно по такой схеме разыгрался 25 июля бой в районе станицы Таловой. Шедшие за Сапожковым самарские и оренбургские коммунистические отряды нагнали противника и завязали перестрелку, продолжавшуюся несколько часов. Затем Сапожков продолжал задуманное движение на Озинки — Новоузенск, а Серов с полком Усова направился к Уральску, намереваясь взять город и превратить его в базу для формирования новых мятежных частей.

Уральск! Не всегда ты был оплотом реакции. Много и славных страниц в твоей четырехсотлетней истории. Сыны твои вольно гуляли со Степаном Разиным. В памятные 1773–1775 годы ты привечал вожака крестьянского восстания Емельяна Ивановича Пугачева, твои станицы верой и правдой служили ему. Крепко любили казаки свободу и жестоко поплатились за это. Утеряв же блага земные, со временем соблазнились подачками, поблажками, сломили в себе непокорный дух и стали верными царскими слугами.

Долга степная дорога, немало думок передумаешь, пока солнце околесит по небу положенный на день путь. Смутно на душе у Василия Серова. Когда человек видит ясно цель и верит в успех, тогда все просто, все возможно, все легко. А если не видишь и не веришь, — тогда как? Вон у Сапожкова все, как на ладошке: первое — разогнать коммунию; второе — из Самарской, Саратовской губерний, из Уральской области слепить мужичье царство, в котором главной фигурой будет самостоятельный крестьянин; третье — сесть самому править тем государством.

А у Серова: коммунистов вывести — согласен, потому что насолили ему большевики предостаточно. Нужен был им Серов — почет и славу оказывали. Кончилась война, — удаль Серова, его способность вести людей на бой, его бескорыстие, готовность к жертвам стали больше не надобны, и можно Серова под зад коленкою…

Морем нахлынули воспоминания… Рос Василий отчаюгой, заводилой среди парней, которого знала и опасалась родная Куриловка. Без проказ не проходило дня: то почтовый ящик перевесят от волостного правления на верхушку высоченного тополя, то полицейского стражника Крученого в послеобеденную пору привяжут за ногу к столу, а привязав, заорут благим матом: «Крепость-Узень горит!» А в Крепость-Узене, соседнем селе, жила стражникова теща. Рванулся спросонья Крученый бежать на помощь и ногу вывихнул.

Рос Василий, забавлялся, а жизнь с ним шутки не шутила. Ради черствой корки хлеба батрачил Васька у кулаков, рвал молодые жилы на постылой работе. Дальше — война с немцами, окопная грязь пополам с кровью, вши, скука. Два ранения, два георгиевских креста, чин старшего унтер-офицера. Февраль со слюнявыми речами. Суровый Октябрь. Мир. Демобилизация. Навсегда запомнился тяжкий путь домой, промерзлые теплушки, битком набитые солдатами, бессонные ночи, голодные дни, бесконечные ожидания на крупных станциях, похожие на штурм неприятельской крепости посадки в поезда, ведра выпитого кипятку и наконец последняя станция Новоузенск, а в тридцати километрах от нее родимая Куриловка.

В тот же день вечером Василий с женой Натальей были в гостях у старшего брата Ивана. Бутыль вонючего самогона развязала языки.

— Как жить думаешь? — спросил тогда Иван.

— По-новому: землю поделим, семена, скотину у богатеев отберем, раздадим по бедноте. Неужели же допустим, чтобы жизнь по-старому пошла!

— Это правильно. Ну, а дальше что?

— Как что? Жить будем, пользоваться.

— Значит, по-твоему, революция это — дележка? — насмешливо (переспросил Иван: — Возьмем, дескать, у богатеев, разделим по крестьянству и будем жить-поживать, добра наживать, кто сколько сможет. Так?

— А как же еще? — от души удивился Василий.

— Большевики говорят, что надо не каждому, а всем вместе, сообща строить хорошую жизнь и опять-таки для всех, а не так, как кому удастся!

Василий смутился:

— А как ее народом построишь новую жизнь? Один в лес, другой по дрова… Давай лучше выпьем!

— На то существует организация, партия большевиков. Она и поведет людей к добру, — сказал Иван, наливая стопки.

— Что ж, большевики, так большевики, — согласился тогда Василий.

Окунулся Серов в кипучий котел жизни послереволюционной деревни и вскоре стал крупной фигурой — командиром организованного им отряда Красной гвардии. Возвратившиеся домой солдаты-фронтовики переизбрали волостной Совет и провели туда представителей бедноты. Совет нового состава обложил контрибуцией богатеев-кулаков, заставил ссыпать семена для посева и организовал супряги. Весна была не за горами.

Приблизительно то же самое происходило и в других селах Новоузенского уезда и вызывало бешеную злобу кулачества. Все чаще взоры богатеев обращались за реку Большую Узень, где по станицам, по хуторам казачьим накапливались черные силы реакции, формировались взводы, сотни, полки, с тем, чтобы весной ударить по мужичьей власти, стереть ее прочь с лица земли. Контрреволюция готовилась к смертельной схватке.

В эти тревожные предгрозовые дни судьба свела Серова с Александром Сапожковым. После одного из совещаний в Новоузенске Сапожков, бывший тогда председателем Новоузенского уисполкома, пригласил Василия на квартиру и там во время небольшой товарищеской пирушки покорил Серова простотой обхождения, смелыми замыслами (создание Заволжской автономной губернии) и любезными сердцу Василия взглядами (все наше, — бери и пользуйся!). Впоследствии, когда начались бои с белоказаками, зародившаяся дружба окрепла. Сапожков стал командиром бригады, Серов — командиром Орловско-Куриловского полка; начальник и подчиненный по-прежнему были довольны друг другом. Сапожков не прижимал с дисциплиной, сквозь пальцы смотрел на проделки Серова и его полчан, а Василий, чья лихость, бесшабашность гремели по дивизии, старался угодить комбригу…

Серову вспомнился комиссар Орловско-Куриловского полка Иван Васильевич Букреев. Парнями они дружили, в полку же дорожки у них разошлись. Серов не узнавал Ивана Букреева. Придет комиссар утром и начнет зудить:

— В полку за ночь было три изнасилования и семь грабежей. До каких пор это будет продолжаться? Уж и так мужики говорят: белые грабили, сильничали, красные грабят, сильничают. Какая же разница?

— Это кулацкие разговорчики, — яро защищал Василий полковую братву.

— Не понимаю я тебя, товарищ Серов. Как можно потакать разным негодяям, позорящим звание красного воина, оставлять безнаказанными насилия, грабежи… В конце концов… — Букреев, когда волновался, то, вбирая воздух в легкие, коротко всхлипывал, — давала себя знать старая контузия.

— Ты, комиссар, хлюпай не хлюпай, а своих людей я в обиду не дам. Запомни раз и навсегда! — враждебно говорил Серов.

Букреевских рук дело, Серова тогда отстранили от командования полком, а на его место прислали бывшего царского офицера полковника Иванова. Зубами скрипел Василий. Он, Серов, создавший этот полк, громивший с ним белую сволочь, примет батальон и будет подчиняться какому-то золотопогоннику! Ни за что на свете! Страстно, безумно хотелось, выхватив маузер, одну за другой загонять пули в холено-барскую морду офицерика, но… лезть на рожон друзья-приятели отсоветовали, — лучше провернуть дело тихой сапой.

Именно тогда в полку поползли нехорошие слухи: «Наверху в штабах засели генералы с партбилетами, шлют к нам офицерье, хотят продать революцию. Беднякам, простому народу снова нет хода, — сняли нашего Ваську Серова, поставили полковничка». Ползли слухи, множились, клевета распускалась махровым цветом, от яда ее начинали бродить в головах мятежные мысли. Для недовольства было много причин; усталость от боев, трудности похода, перебои со снабжением, ко всему этому недобрые вести из дома: разруха, нужда, что ни день, то в подводы наряжают, соли нет, спичек нет, керосина нет, всем селом «вечный огонь» под золою сохраняют, друг к дружке за жаром бегают.

Вспомнил Серов и то, как вызвал его Сапожков и шепотом приказал: «…Завтра ночью Мусульманский полк арестовывает комиссаров и коммунистов… Приказов Дементьева не выполнять!.. Наступать не пойдем. Белые два месяца стоят спокойно, им война тоже не всласть. Может быть, добром о мире договоримся. Понимаешь? Еще вот что: сам ни во что не вмешивайся, пусть орудуют другие, а твое дело сторона.»

Серов созвал «своих» ребят и передал им слова Сапожкова. Наскоро посовещались и решили в первую очередь «убрать» комполка Иванова, комиссара Букреева, замкомполка и некоторых других.

10 января в шести полках 22-й дивизии вспыхнул мятеж. Ручьями полилась кровь. В Орловско-Куриловском полку были убиты Букреев, Чертков и оказавшийся здесь случайно политиком штаба 4-й армии Челыхаев. Иванову удалось спастись: то ли его кто-то предупредил, то ли по чистой случайности, но накануне он уехал на станцию Деркул и не вернулся.

Утром куриловцы собрали митинг и с большим трудом «упросили» Серова принять командование полком.

И еще одна беседа с Сапожковым так же с глазу на глаз, заговорщическим полушепотом. Мятеж, вопреки ожиданиям, не разгорелся буйным пламенем, а начал чадить, шипеть, дымить, как костер под проливным дождем, и Сапожков приказал:

— Со своим полком, товарищ Серов, обезоружишь изменивший революции 193-й полк. Тебе помогут новоузенцы. Допрежь того арестуй у себя зачинщиков мятежа и держи под крепким караулом!

От удивления у Серова округлились глаза, и Сапожков, заметив это, добавил:

— Из восстания пока ничего не вышло, но отвечать за него своими головами нам нет расчета, — лучше пусть другие поплатятся.

После недолгого раздумья Серов выполнил приказ.

— Что же ты друзей предаешь? — в упор спросил тогда Василия один из арестованных и плюнул прямо в глаза.

Чтобы отогнать неприятные воспоминания, Серов оглянулся на растянувшийся по дороге бывший 8-й казачий полк.

«Уральские казаки. Эти знают, на что идут, зачем идут. У каждого была усадебка, лошади, быки, овцы, на худой конец десятин двадцать посева, от зерна закрома ломились, и рядом дешевые батраки — новоузенские, николаевские… Впрочем, и у казаков есть неимущие. Вон едет мергеневский казак Полуянов. Какое у него богатство? Пара рук с мозолями. А ведь заодно с толстосумами! Таких полуяновых в полку много, и надо полагать, что драться они будут шаляй-валяй, с прохладцей, при неустойке сразу ручки поднимут. Гм! Тычется народ во все стороны на манер слепых котят, и я тоже. На что нужен мне этот мятеж? Рассчитаться с коммунистами? Неплохо. А еще что? На кой ляд сдалось мне мужичье царство? В земле ковыряться, дерьмом мазаться, быкам хвосты крутить?»

Запутавшись в мыслях, Серов длинно и вычурно ругнулся. Ехавший рядом Усов от неожиданности вздрогнул:

— Чего это ты?

— Так, слепень укусил.

Навстречу подъезжала группа конных. Они вели с собой двух киргизов, босых, с разбитыми в кровь лицами.

— Столкнулись с ихним разъездом. Под этими коней убили, — доложил начальник разъезда.

— Какой части? — щурясь, спросил Серов.

— Кыргысский кавискадрон, — ответил один из пленных. Он был очень молод, этот боец. На ребячьем, сделавшемся от страха пепельно-сером лице читалась мольба о пощаде. Его товарищ, видимо, был иного склада. Сухощавый, словно туго связанный из одних мускулов, с перетянутой ремнем осиной талией, он стоял на широко расставленных кривых ногах прирожденного кавалериста. Глаз не поднимал, но в уголках рта гнездилась презрительная усмешка над самим собой, столь глупо попавшим в беду, и над этими людьми, которые обрадовались легкой победе. Серов понял и позу, и выражение лица пленного.

— Зачем к большевикам пошли? Ну! Ты, косоглазый! — ткнул он ножной шашки в грудь старшего киргиза.

Тот попятился, но не оробел.

— Зачем бедняк-киргиз пошел к большевикам? Ты не знаешь? — в этом ответе звучал вызов.

— Замолчи! — прервал его Серов и повернулся к младшему: — А ты?

У молодого тряслись губы, но он внятно ответил:

— Моя ипташ Ленин слушай. Ипташ Ленин правду сказал.

— Ишь ты! — удивился не ожидавший такого ответа Серов и на мгновение задумался: — Этого в расход, — показал он на старшего киргиза. — А этому отрубить руки, отрезать нос и губы, посадить на коня и пустить к своим.

Решение пришло к Серову неожиданно, — из ряда вон выходящая жестокость была ударом по собственным колебаниям.

Другая половина «Армии правды» под командованием самого Сапожкова двигалась на юг, на Озинки. Катился колобок и день ото дня делался все больше, — всякий мусор, всякая дрянь липла к нему. Близ Озинок к мятежникам присоединились три сотни «зеленых» во главе с атаманом Киреевым. Поморщился Сапожков, глядя на такое пополнение и не удержался — съязвил:

— Тараканий лозунг — не трожь меня, и я тебя тоже, — придется забыть.

В придорожной деревеньке к Сапожкову привели пленных.

— Комиссары из Пугачева.

— Фамилии? — спросил Сапожков, внимательно разглядывая членов Пугачевского уисполкома.

— Агафонов, — тихо ответил мужчина средних лет с худощавым, смуглым лицом, обезображенным опухолью под левым глазом.

— Акимов, — произнес второй.

— Знаете меня?

— Слышали, — а теперь увидели, — ответил Акимов и слизнул языком кровь с разбитой губы.

Наступило молчание.

— Что же мне теперь с вами делать? — прервал паузу Сапожков.

Акимов вскинул голову:

— Думаешь, пощады будем просить? Не жди! Или пытать будешь?

Сапожков вспыхнул и, как клещами, сжал рукоять нагайки, но через секунду переломил себя.

— Нет, братки, не так вы о нас полагаете, — почти ласково произнес он. — Мы — не убийцы, не палачи, а борцы за правое дело. Моя армия, — Сапожков театральным жестом показал вокруг, — это армия правды. Мы за народ против большевиков и комиссаров. Так и передайте всем! Отпустить их!

Акимов открыл было рот, но Агафонов дернул его за рукав — не связывайся!

На выезде из деревни Сапожкова нагнал «предреввоенсовета» Масляков:

— В благородство играешь?

— Тебе это не по сердцу?

— Почему? Просто так спрашиваю… Иной раз не мешает и добродушие показать… Сегодня послал людей в Уральск подготовить почву к приходу Усова. В Уральском караульном батальоне есть надежные ребята, они помогут нашим распропагандировать тамошний гарнизон… Между прочим, сегодня ко мне пришел интересный человечек: от злости кипит, как котел перед взрывом, а если укусит, — неминуемо взбесишься.

— Что за человечек?

— Гаршинский, Грызлов по фамилии. Его папашку двумя стами пудов обложили, ну, и помер старик от огорчения; а сынок к нам прибежал. Говорит, что в Соболеве убил часового, который его караулил.

— А за что он сидел?

— Будто за агитацию.

— Направь в черную сотню!.. Воззвания к казакам отослал?

— Да, но жалею: наши, самарские, будут недовольны. Сколько казара налютовала, наиздевалась над крестьянством, а теперь мы их к себе приглашаем на помогу, как братьев. Хороши братья!

Сапожков, хмурясь, молчал.

— Всё едино, — произнес он наконец. — Враг у нас сейчас общий, а остальное — дело прошлое, немало и мы набедокурили по казачьим станицам. Так ведь? Кто старое помянет, тому глаз вон.

Масляков неопределенно хмыкнул.

— Мужики плохо подводы дают, — сказал он немного спустя. — Лошадей угоняют, колеса с телег снимают и прячут.

— Карать! Беспощадно наказывать! — разозлился Сапожков. — Карать вплоть до расстрела!

— Жатва, самая страда, — заметил Масляков. — Знаешь, один день год кормит.

— Ну, и что «же? С этим считаться не приходится. Первое дело — война, а потом уже все остальное. Пороть и расстреливать таких без жалости!

 

Глава шестая

ОШИБКА

Командование 2-й армии спешно стягивало в Уральске разбросанные по области части. В городе было объявлено осадное положение, вооружались коммунистические и рабочие отряды, прибыли батальоны особого назначения и 203-й татарский полк, ожидались части из Оренбурга.

Соболевский эскадрон поступил в распоряжение штаба. Эскадронцы патрулировали по городу и несли службу связи. Вскоре стало известно о движении к Уральску полка Усова. Навстречу на рубеж реки Чагана, туда, где широкой полосой протянулись фруктовые сады, двинулись части гарнизона и среди них караульный батальон, в котором служил Андрей Пальгов. Не занял караульный батальон своего места в обороне, а, придя к Чагану, замитинговал…

— Не из-за чего нам со своими биться!

— Пускай, кому надо, тот и воюет! Надоела эта чертова волынка!

— Мы тут друг дружку изничтожаем, а дома последний хлебушко выгребают.

— Хватит вшей кормить!

Вокруг да около ходили ораторы. На тачанку, служившую трибуной, легко вскочил парень. Его испещренное рябинами лицо было возбуждено.

— Дозвольте мне! — Он поднял руку. — Мне доподлинно известно, что товарищ Сапожков и его доблестная дивизия это — наши братья и отцы. Их кровь проливать нам нет расчета. За что, спрашивается? За комиссаров и коммунистов? Нет, от этих добра ждать не приходится. Соли нет, гаса нет, спичек нет, сахара нет, ничего нет. Куда оно все делось? — Коммунисты себе забрали. Точно. И этого им мало: хлеб последний отдай, скотину со двора гони. За что же мы боролись? За что кровь проливали? Скажу о себе: я честно защищал эту власть, можно сказать, жизни не жалел, всякие напасти, лишения терпел, а что с моим семейством сделали? Отца — боевого красноармейца — до могилы довели. Такую власть нам не надо. Долой коммунистов! Долой комиссаров!

Десятки глоток подхватили:

— Долой продразверстку!

— Даешь свободную торговлю!

Рябой парень соскочил на землю, а его место занял маленький, сухонький, но кряжистый командир первой роты — известный балагур, смельчак, любимец бойцов.

— Товарищи! — изо всей мочи крикнул он — Слушайте, что я вам скажу!

— Долой! Большевик! Прихвостень! — послышались разрозненные выкрики, но первая рота ревниво вступилась за своего командира:

— Пусть говорит!

— Дайте человеку слово сказать!

— Говори, комроты!

— Товарищи! Мы — Красная Армия, защитники свободного Советского государства, а не только Самарской губернии. Для нас должны быть дороги интересы трудового крестьянства в такой же степени, как и рабочего класса. А Сапожкову интересны кулацкие права, — из-за них он и поднял мятеж.

— А коммунистам чего интересно? Наш хлеб? Извиняйте! — зло выкрикнул Егор Грызлов и толкнул стоявшего рядом Андрея Пальгова — Андрюшка, кричи!

— На Западе буржуи наступают, — горячо убеждал комроты. — Наши товарищи сейчас бьются с польскими панами, жизни не щадят, а мы здесь, развеся уши, слушаем вражеские речи и чуть ли не готовы заодно с Сапожковым вонзить нож в спину рабоче-крестьянской революции. Наша сила в союзе с рабочим классом. Вместе мы горы своротим, отобьемся от любого врага, а если не поддержим в настоящий момент рабочего продовольствием, то революции конец, а тогда нам с вами оденут такой хомут, что царская каторга покажется раем. Сапожков — изменник, преда…

— Андрюшка, пальни вверх! — решительно приказал Грызлов.

— Зачем?

— Посмотрим, как комиссарский лизоблюд наложит в штаны. Ну, дай я выстрелю! — протянул он руку за винтовкой.

— Не-ет, я лучше сам, — отказался Андрей, не желая расставаться с оружием.

«Бах!» — отрывисто гакнула винтовка, и в шуме неслышно растворился сухой щелчок револьверного выстрела.

Стоявшим поодаль показалось, что командир первой роты нагнулся и спрыгнул с тачанки, но ближние видели, как тяжело опустилось тело, как кулем перевалилось через доски и, вздрогнув, успокоилось у заднего колеса. Несколько мгновений было слышно лишь тяжелое дыхание людей, а затем на высокой ноте прозвенел одинокий голос:

— Кто стрелял?!

Сразу загомонила толпа.

— Какая стерва убила командира?

— Ему самому пулю загнать!

— Бей!

— Держи его!

— А-а-а-а!

Пряча наган, Грызлов потянул Андрея;

— Идем скорей!

— Кто же его убил? — растерянно бормотал тот.

— Наплевать! Иди.

Костя Кондрашев был прислан в караульный батальон для связи и с самого начала оказался свидетелем развернувшихся событий. Он видел, как оттерли комбата и комиссара в сторону, как выступал очутившийся неведомо какими путями в караульном батальоне Егор Грызлов, как упал комроты, и успел заметить дымящуюся винтовку в руках Андрея Пальгова. Кондрашев не знал, что этот красноармеец брат Усти, — им не приходилось встречаться, — и только лицо показалось очень знакомым. Кондрашев бросился к стрелявшему:

— Это он, вот этот!

Однако сквозь толпу пробиться было нелегко, а с повозки-трибуны уже говорил командир батальона:

— Товарищи! Сейчас у нас на глазах убит вражьей пулей лучший наш товарищ, командир первой роты. Это дело рук сапожковца. Как видите, они бесстыдно лгут — не правду, а убийства, кровь, бандитизм несут они. Митинг считаю закрытым. Ротам занять указанные места в обороне! Выполняйте!

Пройдя садами километра два, Грызлов и Андрей вышли на берег Чагана. Здесь Егор решил перевести дух.

— Садись! — бросил он.

Легли, закурили.

— Куда же ты теперь? — спросил Грызлов.

— Не знаю, — чистосердечно признался Андрей.

— Давай со мной!

— К Сапожкову?

— Да.

— Нет, не пойду.

— Дурак, — хладнокровно заметил Егор. — Ведь видели, что ты застрелил комроты. Такое дело не простят.

— Я в него не стрелял, — словно оправдываясь, проговорил Андрей.

— Попробуй докажи! Не поверят, браток. К стенке — и весь разговор!

— На первое время схоронюсь, пережду, а там видно будет, разберутся, дознаются, кто убил, — вслух рассуждал Андрей.

Расстались они, как люди случайно встретившиеся. Егор переправился через Чаган и скрылся в прибрежных кустах, Андрей побрел вверх по реке.

На третью ночь он входил в родной хутор. Крадучись, словно вор, пробрался задами и постучал:

— Открой, мама! Огня не зажигай!

Устя и мать долго расспрашивали о случившемся, ахали, вздыхали и в конце концов сошлись на одном: Андрею ехать к дяде Никанору в Шильную Балку, там переждать грозу.

Пока мать собирала на дорогу пышек, сала, мешочного молока и вообще всего, что понадобится в дальнем пути, Андрей и Устя смазали тележку, наложили в нее сена, задали лошади овса. Устя должна была отвезти Андрея в Шильную Балку и возвратиться с лошадью в Гуменный.

Взять Уральск сапожковцам не удалось. Встреченные сильным пулеметным и ружейным огнем, бризантными снарядами дальнобойных орудий, они повернули вспять. Для преследования их из Уральска был послан отряд, в состав которого вошел и Соболевский эскадрон.

С песнями выехали эскадронцы за город, и хоть бы один оглянулся, — надоело разъезжать патрулями по ночным улицам да гонять с пакетами во все концы. Из Соболева, небось, выезжали не так: сколько осталось в станице черноглазых, кудрявых, голосистых, смешливых девчат, привороживших сердца лихих конников! А в Уральске что забыли? Пыль да булыжник, ничего завидного.

Ой, при лужку, при лужку, При знакомой доле, При родимом табуне Конь гулял по воле.  Ох, поймаю я коня, Коня вороного, Дам ему шпоры под бока,— Конь летит стрелою.

Костя Кондрашев ехал хмурый: перед глазами до сих пор стояли митинг в караульном батальоне, убитый командир и дымящаяся винтовка в руках негодяй.

«Какой подлец! — злобился Костя. — Но на кого он так похож?»

Ты лети, лети, мой конь, Как стрела, несися, Против милого двора Встань, остановися! Встань перед воротами, Ударь копытами,— Выйди, выйди, красна девка С черными бровями!

Щеглов подтягивал общему хору. Видневшиеся впереди зеленые сады по Чагану напоминали хутор Гуменный, свидания в вишневом переулке. «Давно ли расстались, а уже думается о встрече. Вернемся из похода, — засватаю. Какого черта упускать счастье! — рассуждал Щеглов, забыв прежние сомнения, расчеты, планы. — Сватами пошлю Костю, — он мастак по таким делам, — и Ивана Ивановича», невольно улыбнулся командир эскадрона, представив Тополева в этой роли.

Ой, не вышла красна девка, Вышла ее мати. — Здравствуй, здравствуй, милый зять, Пожалуйте в хату! Нет, я в хату не пойду, Пойду во светлицу, Разбужу я крепкий сон Красныя девицы,—

рассказывала песня.

Девчоночка встала, Будто бы не спала, Правой ручкой обняла Да поцеловала.

Верстах в пятнадцати от хутора Переметного отряд остановился и выслал кавалерийские разъезды. По полученным сведениям полк Усова, уходивший от Уральска на северо-запад, изменил направление. Это надо было уточнить. Второй, третий и четвертый взводы эскадрона ушли в разведку. Взводу Кондрашева было приказано идти на север до Святой ростоши, обозначенной на карте двумя тоненькими коричневыми черточками с зеленым пятнышком наверху. Плохой маршрут: ни деревень, ни хуторов, где можно бы разжиться холодным со льда молоком, утолить жажду кисловатым взваром из сушеных яблок, дуль и вишен, а если попадется тароватая хозяйка, то подкрепиться яичницей с кипящими на сковородке ломтиками нежного, сочного, с розоватым отливом свиного сала. Ничего такого здесь не предвиделось, — ростоши, буераки с высоченнейшим бурьяном, да седые от ковыля бугры и курганы.

У подножия Лысого Мара разъезд остановился. Кавалеристы, ослабив подпруги, разнуздав коней, пустили их щипать уцелевшую на северной теневой стороне редкую травку. Кондрашев полез на вершину кургана, где уже стояли дозорные Чикомасов и Митин. Толково был насыпан когда-то Лысый Мар: на десятки верст раскинулась вокруг доступная взорам степь. Рыже-сизоватые просторы ее прорезывали буераки, белесыми от полыни заплатами виднелись брошенные залежи. На горизонте пучились пузырями сторожевые курганы. На север от Лысого темно-зеленой ящерицей лежала Святая ростошь. Ее отроги, по два с каждой стороны, напоминали лапы животного, а узкий ручеек из кустарников, к устью сходивший на нет, — извилистый хвост. Над степью повисло выцветшее от июльской жары белесо-голубоватое небо. Ширь, простор, и от того, что негде спрятаться, укрыться, рождается в душе чувство тревоги.

— Ну, что? — спросил Кондрашев наблюдателей.

— Не видать. Наверное, он хуторами прошел, — ответил Митин.

— Товарищ комвзвод, — вмешался в разговор Чикомасов. — Почему эту ростошь Святой назвали?

— А-а, ерундовина! Старики говорят, что в давние времена лес рос наверху, а потом по неизвестной причине съехал вниз. После этого и стали звать ростошь святой.

— Почему же святой? Может быть, тот лес черти спихнули.

— Может… Да ты что ко мне привязался? — рассердился Кондрашев, считавший, что о таких вещах и разговаривать не следует.

— Кто-то едет, — произнес Митин. — Вон, правее ростоши. Ну да, едет на телеге. Приспичило кому-то в такое время мыкаться по степи.

— Не иначе — нужда погнала!

Замолчали. Придавленную тишину нарушало лишь надоедливое стрекотание кузнечиков. То один, то другой из них с шуршащим шелестом крыльев взлетал и неуклюже падал обратно в траву.

— Одноконная подвода, — повторил Митин. — Правит баба, а телега вроде порожняя.

— Чикомасов, возьми с собой одного человека и добеги до ростоши. Кстати, проверьте, что за баба едет и куда!

Чикомасов побежал с кургана, а Кондрашев опустился и лег на горячую землю, положив руки под голову.

Лысый Мар… В прошлом году на этом самом месте белоказаки зарубили старшего брата Кости — Дмитрия. Убивали зверски — клинками обтесали голову словно кочан капусты, — ни ушей, ни носа, ничего не оставили. Костя сам ездил за телом брата. Разве такое забудешь?!

Отгоняя воспоминания, Кондрашев поднялся.

Устя правила лошадью, Андрей врастяжку лежал на сене.

— Андрюшенька, вершники! — тревожно проговорила Устя, когда повозка начала спускаться в Святую ростошь.

— Где? — Андрей поднял голову.

— Возле мара. Двое вроде сюда бегут.

— Затруси меня сеном!

— За дезертирство тебе что будет?

— Ничего. Заберут в часть и отправят на формирование.

— А вдруг дознаются, что ты из караульного батальона?

— Ну и что же из того? Неужели там досе не разобрались, кто убил комроты!

— Нехорошо у меня на сердце, Андрюшенька.

— Не робей, сестренка, обойдется! — ответил Андрей и спрятал голову в сено.

— Здорово, землячка! Далеко ли путь держишь, справился Чикомасов, избоченившись в седле. Кавалерист был неравнодушен к хорошеньким девушкам и при случае непрочь был приволокнуться.

— В Шильную Балку, к дяде, — ответила Устя.

— Дорога не близкая. И одна? Бесстрашная ты девушка.

— Уж какая есть.

— Айда с нами, — вместе веселее.

— Мне одной не скучно! Но-о! — дернула Устя вожжами.

Чикомасов искал подходящие для разговора слова.

— Эх, судьба солдатская, — мыкаешься, мыкаешься по свету, как неприкаянный, никто тебя не пожалеет, никто не приголубит…

— Хочешь, кнутом приласкаю? — серьезно предложила Устя.

— Это ты со всеми такая обходительная или… Поди, есть какой-нибудь счастливец, что в рубашке родился? А? Есть ведь, девушка?

— Может быть, и есть, — согласилась та.

Дорога пересекала ерик, на дне его шагах в пятидесяти правее блестела в калужине вода.

— Родник, — сказал бывший с Чикомасовым красноармеец. — Давай коней напоим!

— Можно, — согласился Чикомасов. — А ты поить будешь? — спросил он Устю.

— Нет, — ответила та, радуясь, что непрошеные попутчики наконец-то отстанут.

Красноармеец, свернув с дороги, поехал прямо по бурьяну к воде. Вдруг его конь захрапел и шарахнулся в сторону, а из бурьяна выскочил волк, худой, длинноногий, с висящими клочьями невылинявшей шерсти. Конь Чикомасова взвился на дыбы, чуть не сбросив с седла хозяина, а Устина лошадь, закусив удила, понеслась вдоль ерика.

— Тпру-у! Тпру-у! Да стой же! — кричала Устя, изо всех сил натягивая вожжи.

— Держи-и! Перенимай! Передерни ей удила! — орал припустившийся следом Чикомасов.

Скачка продолжалась недолго: тележка, попав колесом в яму, слетела с передка, Устя потащилась на вожжах, но тут Чикомасов, заскакав спереди, остановил лошаденку. Андрея вместе с сеном вытряхнуло из телеги, и догонявший сзади красноармеец чуть не налетел на него.

— Ты откуда взялся? Кто таков? — удивился Чикомасов.

— Это мой брат, — сказала Устя.

— Документы!

— Нет у меня документов. Дядя заболел, а командир не отпускал, пришлось самовольно отлучиться.

— Дезертировал, значит? Та-ак. Придется тебя доставить по назначению.

— Дело ваше, — вяло произнес Андрей.

— А я как же? Товарищи, не трогайте его, — он и сам явится в часть. Право слово!

— Ты, красавица бесстрашная, одна доедешь, а дезертиров пускать у нас нет правов.

— Товарищи миленькие! — чуть не плакала Устя.

— Может быть, в самом деле отпустим? На чёрта он нам в разведке? — шепнул красноармеец. — Парень, видать, смирный, на бандита не похож.

Чикомасов замялся в нерешительности, но чувство служебного долга пересилило.

— Иди вперед! — строго приказал он.

— Андрюшенька!

— Не надо, сестренка, не плачь! Ничего не поделаешь, — утешал Андрей, прощаясь. — Счастливо тебе добраться до дому!

Устя осталась одна. Она долго смотрела вслед ушедшему брату, затем сильным рывком наложила тележку на передок и поехала к лесу.

«Покормлю, а там по холодку тронусь к дому. Надо бы спросить, чьи они такие… Этого ухажера я вроде видела где-то», — невесело размышляла девушка.

На опушке в тени деревьев Устя остановила лошадь, отпустила чересседельник, разнуздала и в тревожном раздумье повернулась к кургану. Потянувшаяся за травой лошадь толкнула ее оглоблей. От толчка Устя очнулась. «Надо бы распрячь, — мелькнула мысль, но тут же Устинья махнула рукой. — Пускай в упряжи пасется». Какое-то безразличие овладело ею, и только сердце сжималось, больно-больно покалывая в груди. — «Да нет, ничего они ему не сделают», — успокаивала она себя.

У куста, заплетенного сухой травой, Устя опустилась на зачерствевший без дождей суглинок. «И что за жизнь такая. Словно взбесился народ: норовят друг дружке горло перегрызть. Вот, хотя бы мураши: живут, трудятся, кормятся, и никто их не трогает».

Устя некоторое время следила за маленьким черным муравьем, тащившим куда-то крохотный прутик. Травяные стебли, комочки глины мешали ему: муравей спотыкался, падал, ронял ношу, находил и опять тащил.

— Ах ты, дрянь такая! Вот тебе! Вот тебе! — Устя несколько раз ударила с силой по тому месту, где только что трудился муравей и где разыгралась трагедия: к маленькому подбежал большой рыжий муравей и откусил ему голову.

«И тут нет правды! — горько усмехнулась Устя. — Везде одно и то же — бьются, враждуют, губят один другого, а ради чего, — сами не знают».

Принесшийся со стороны кургана глухой хлопок револьверного выстрела заставил ее вскочить на ноги. Напрягая до боли глаза, Устя смотрела туда. Страшное подозрение закралось в душу. На невзнузданной лошади с отпущенным чересседельником Устя помчалась к кургану.

— Дезертира задержали, — доложил Чикомасов.

— Из какой час… — хотел спросить Кондрашев и, не докончив фразы, замолчал, — перед ним стоял убийца командира роты. «Что за черт! На кого он так похож?»— опять, как тогда на митинге, мелькнула мысль.

— Из караульного батальона.

«Вот гад, — не боится! — подумал комвзвода. — Шлепнуть бы подлеца на месте, да нельзя: комэск за милую душу под суд отдаст, и за какую-то сволочь отвечать придется».

Чтобы успокоиться, Костя провел рукой по лбу. Рука была почему-то потная и холодная. «Смелый, нисколько не боится, а может быть, рассчитывает, что не дознаются?» Проверяя это предположение, Кондрашев зло спросил:

— Ты пошто комроты убил?

— Это не я, — внезапно побледнев, произнес задержанный.

— Я не я, и лошадь не моя. Стрелял-то ты?

— Я вверх. Товарищ, клянусь…

— Какой я тебе товарищ!

— Увидите, что я не виноват!

— Конечно, разберутся. Ну, шагай! — махнул Кондрашев плетью по направлению Переметного и скомандовал — Взвод, за мной шагом ма-арш!

Шагах в ста от мара Кондрашев остановился и, оглянувшись, увидел, что наблюдатель на кургане машет ему рукой. Кондрашев поскакал к нему.

— Они. Сотни две, — доложил наблюдатель.

В двух-трех верстах от мара виднелась двигающаяся конница.

— Комвзвод, слева еще! — испуганно воскликнул Митин.

По обтекавшему курган логу рысили еще человек полтораста.

— За мной! — крикнул Кондрашев и хлестнул коня. Митин поспешил следом. Через минуту оба нагнали разъезд.

— Бандиты! — сказал командир взвода. — Галопом…

— А его куда? Отпустим? — спросил Чикомасов, указывая на Андрея.

— Кого отпустим? Ты, часом, не рехнулся? Знаешь, это кто? Тот самый, что на митинге в караульном батальоне командира роты убил.

— Да ну? — ахнул Чикомасов.

— Дай ему пулю сзади!

— Я-а… — поперхнулся Чикомасов и растерянно посмотрел на взводного.

Кондрашев зло выругался:

— Гайка слаба? Гадов, жалеешь, а они нас… — не договорив, он рванул из кобуры наган и, почти не целясь, спустил курок.

Андрей упал.

— Галопом ма-арш! — скомандовал Кондрашев, а когда засвистели над головами пули, добавил: — Полевым галопом ма-арш!

Лошаденка начала хрипеть и спотыкаться, когда в траве завиднелось что-то бесформенное. Устя спрыгнула с тележки и, хотя виден был лишь затылок, сразу узнала — Андрей!

Долго рыдала, билась Устинья Пальгова, а когда не хватило слез, подняла голову и сквозь зубы выдавила:

— Проклятые! Не видать вам светлого часа!

На опухшем лице заплыли обезумевшие, полные отчаяния глаза. Высохшие губы, как молитву, шептали нехорошие грязные слова.

А вокруг выжженная степь с разлитым по ней человеческим горем. Нависло и, как кошмар, давит бесцветное небо. Как жить под ним? Куда скрыться от злой тоски-муки? Чем залить палящий внутри огонь?

— Вот Яшке и нашлась подвода, — грубым голосом сказал кто-то рядом с Устей.

— Эй, тетка, чья такая будешь? — справился другой.

Вокруг о чем-то своем гомонили люди, расспрашивали, а Устя по-прежнему лежала ничком, не слыша за рыданиями ничего и ничего не отвечая.

— Максимыч, а кобыла-то, кубыть, твоей соседки, вдовы Пальговой, — сказал молодой парень, обращаясь к чернобородому, длиннолицему пожилому казаку.

— И то, — всмотревшись, согласился тот. — Пальговой, а девка, пожалуй, ее дочь. Устинья! А Устинья! Над кем это ты убиваешься?

Вместо ответа Устя заголосила:

— Андрюшенька-а! Уби-или! Братушку уби-или!

Чернобородый подошел к трупу, перевернул лицом вверх.

— Верно, Андрей. — И, кивнув на Устю, приказал молодому: — Проводи ее, Семен, до телеги.

 

Глава седьмая

РАСПРАВА

Сапожковцы двигались на юг. Они представляли собой серьезную силу, противопоставить которой пока было нечего. Крупные воинские части еще не прибыли, а мелкие отряды и отрядики сапожковцы сметали с дороги без труда. Такая участь постигла отряд, к которому был придан эскадрон Щеглова. Не успели возвратиться высланные разъезды (позже выяснилось, что, встретившись с мятежниками, они вынуждены были самостоятельно пробиваться к Уральску), как на горизонте появилась конница. Растекаясь вширь, она охватывала отряд со всех сторон, и ее было так много, что две роты пехотинцев, из которых, собственно, и состоял отряд, отбросив всякую мысль о сопротивлении, начали втыкать винтовки штыками в землю и поднимать руки вверх.

А казачьи сотни все ближе и ближе. Ослепительными вспышками блестела на солнце сталь клинков, наводила смертный ужас. Только артиллеристы не испугались. Бывший с пушкарями военком батареи Игнатьев ободрял наводчиков:

— Давай, давай, товарищи! По бандитам огонь! — И сам помогал заряжать орудия, разворачивать их, подносил патроны.

Но неравные были силы, налетела бандитская ватага, и полегли наводчики с разрубленными головами.

Видя, что бандиты овладели орудиями, а пехотинцы сдаются на милость врага, Щеглов с остававшимся при нем первым взводом бросился наутек:

— За мной!

Шпоря лошадей, хлеща нагайками, эскадронцы мчались на восток от Переметного, где вражеское кольцо еще не успело сомкнуться. За ними в погоню помчалось с полсотни бандитов.

Свистит встречный ветер, треплет конскую гриву. Злобно прижав уши, вытягивается в нитку конь. Яростные крики сзади слабеют: преследователи начали отставать. Впереди чистая степь. Придерживая лошадь, Щеглов скакал последним.

«Кажется, вырвались. Уйдем», — думал он, оглядываясь назад. Далеко опередив остальных, за Щегловым скакал сапожковец на высоком белом коне. Ему уже удалось сбить одного из эскадронцев, Щеглов решил проучить его. Остановив лошадь, он прицелился из нагана.

«Бах-бах-бах!»— три выстрела прозвучали слабо, но преследователь мешком упал на землю, конь шарахнулся в сторону.

«Хорош аргамак! Вот бы, поймать!»— позавидовал Щеглов. В этот момент приблизившиеся сапожковцы открыли огонь. Засвистели пули. Одна щелкнула по ножне шашки, другая обожгла ухо и сбила фуражку.

«Потерял время!» — пришла тревожная мысль, и Щеглов погнал коня. Неожиданно лошадь словно провалилась куда-то вниз, в пропасть, а степь прыгнула навстречу. Удар! Тьма!

Упав вместе с конем, Щеглов потерял сознание, а очнулся от резкой боли и злобного окрика:

— Вставай, гад! Хватит притворяться!

Плохо соображая, что произошло, Щеглов поднялся. Вокруг были враги: один сапожковец читал его документы, другой, сидя на земле, примерял щегловские хромовые сапоги. Поодаль третий снимал с убитой лошади Щеглова седло и уздечку.

— Айда на допрос!

Хромая (при падении расшиб колено), Щеглов пошел. Будылья сухой травы больно кололи ноги сквозь нитяные носки. Перед глазами слоился туман, в котором то возникали, то терялись предметы. Мыслей не было.

Один из конвоиров нетерпеливо подхлестнул:

— Шагай живее!

Щеглова присоединили к взятым в плен артиллеристам как раз в тот момент, когда к шумевшей вокруг толпе подскакал Чернов, один из самых неистовых в окружении Сапожкова.

— С’час разберемся. А ну, коммунисты, комиссары, командиры, выходи! — весело играя глазами, приказал Чернов. — Коммунисты, выходи! — повторил он после короткой паузы.

В предвидении расправы гам прекратился, слышалось лишь тяжелое дыхание десятков людей. Кто-то кашлянул, и ему отозвались в нескольких местах, как овцы заперхали.

— Я коммунист.

Кашель оборвался, не слышно стало и дыхания. Все взгляды обратились на вышедшего из строя человека. То был военком батареи Игнатьев.

— Я один коммунист, — твердым голосом повторил он: — Остальным удалось уйти.

— Брешешь! — Чернов смерил военкома взглядом. — Брешешь! Обыщем всех и найдем.

— Коммунистов и комсостава здесь нет, я один, — повторил Игнатьев.

Начался обыск. Время от времени к Игнатьеву подталкивали бойцов и командиров, у которых нашли партбилеты и командирские удостоверения. Последним, тринадцатым, привели инструктора из артшколы 1-й армии, высокого, белокурого человека, с рассеченной верхней губой.

— Все.

— К штабу! — скомандовал Чернов.

…Последние дни Сапожков был не в духе. Неудачная попытка взять Уральск окончательно испортила настроение «командарма».

«Трепачи! — возмущался он по адресу Серова и Усова. — Да и Масляков тоже хорош: всё подготовлено, части гарнизона распропагандированы и выйдут навстречу сдаваться. Нечего сказать — распропагандировал!»

Подошел Чернов.

— Привел пленных коммунистов и комсостав.

— Ну, и что же? — Белесые брови «командарма» взметнулись вверх.

— Докладываю.

— Дальше?!

— Какое приказание будет?

— Сам не знаешь?! К ногтю! — свирепея, рявкнул Сапожков. — И нечего ко мне водить! К черту!!!

Обозленный, Чернов вернулся к пленным и хмуро, не поднимая глаз, бросил конвоирам из черной сотни:

— Давайте их вон в тот сарай!

Пронзительно завизжали открываемые ворота, а Чернов невнятно буркнул:

— Раздевайтесь до нательного!

Пленные нерешительно столпились у входа.

— Раздевайтесь, мать-перемать, а то одежду вместе со шкурой спущу!

Непослушными руками, торопясь, не находя пуговиц, пленные начали рвать ворота гимнастерок, снимать шаровары. Щеглов разделся первым, — сапог на нем уже не было, — и первым вошел в сарай. Сзади свистели нагайки, глухо шлепались о спины приклады. Пленные ввалились внутрь, кинулись к дальней стене и там замерли. Щеглова притиснули в самый угол.

— Батька велел всю эту шатию порубать на капусту, — донесся снаружи громкий голос Чернова. — Охотники есть?

— Я желаю. Поскольку они моего папашку в могилу свели, так я не прочь рассчитаться с комиссариками.

Голос показался Щеглову знакомым, но вспоминать что-либо он был не в состоянии.

В сарай вошли человек пятнадцать. Шедший передним оглянулся, обнажил шашку и, словно пробуя, махнул ею. Пленные шарахнулись и еще плотнее прижались в углу. Не тронулся с места лишь военком батареи Игнатьев. В упор, не отводя глаз, он смотрел на палача, и столько в этом взгляде было презрения, что человек с обнаженной шашкой не выдержал, отвернулся и вдруг, дико взвизгнув — И-э-эх! — зажмурился и ударил.

Игнатьев качнулся и начал мягко опускаться. Второй удар, третий. Подпрыгивая, приплясывая, палач крестил вдоль и поперек, нанося шальные удары.

— Брось, Грызлов, хватит! — подойдя сзади, Чернов властно взял бесновавшегося за плечи. — Давайте следующего! — крикнул он стоявшим охранникам.

Оторвать очередного оказалось нелегким делом. В конце концов прикладами отбили от кучи молоденького командира. Когда волокли, он по-мальчишечьи тоненько плакал:

— Я не хочу-у, не хочу-у!

Третьим был высокий артиллерийский инструктор. Малорослому Грызлову рубить его было неудобно. Шашка, не пробив черепа, спустила кожу вместе с ухом на шею. Раздался дикий вопль. Снаружи испуганно заревел привязанный у сарая верблюд.

— А-а-а!! — подхватили крик обреченные.

— А-а-а!! — уже не смолкая, неслось в сарае.

— А-а-а!! — вопил, казалось, самый воздух.

Запах только что пролитой крови вызывал тошноту. Несколько человек из охраны выскочили наружу. А Егор Грызлов, почерневший, облитый потом, с безумным взглядом рубил и рубил…

Щеглов лежал, придавленный другими к доскам сарая. Через щель проходил свежий воздух, а через выпавший из доски сучок был виден сияющий, залитый солнечными лучами, прекрасный мир — деревенская улица, пыльная дорога и копошащиеся в пыли куры — самые обыкновенные, безобидные куры. Говорят, что в предсмертную минуту в сознании человека проносится вся жизнь. Ни одно воспоминание не потревожило Щеглова. Эти страшные мгновения он жил лишь открывавшимся через сучок видением, страстно хотел оказаться по ту сторону доски, там, где наслаждались в пыли куры.

Вдруг он почувствовал, что его никто не давит, никто на нем не лежит. «Значит, сейчас меня…»

Дюжие руки подняли Щеглова и толкнули вперед. По инерции он сделал шаг, второй и, неожиданно узнав Грызлова, разъяренной дикой кошкой прыгнул на него. Не ожидавший подобной встречи Егор замешкался, от удара упал и тут же почувствовал, как щеки коснулись оскаленные мокрые зубы. От ужаса палач заорал. Но… страшный удар по затылку ошеломил Щеглова, мышцы его обмякли, и без сознания он вытянулся на глинобитном полу.

Грызлов же вскочил, зачем-то метнулся в опустевший угол, отпрыгнул, скривился, страшно заскрежетал зубами и, упав на трупы казненных, забился в жесточайшем припадке. Корчи ломали его, на губах пузырилась кровавая пена, в горле хрипело, клокотало…

Тем временем по распоряжению Чернова из трупов погибших связали жуткую гирлянду — голова одного к ногам другого. Затем крайнего привязали к постромкам запряженного верблюда и по пыли, по навозу поволокли на выезд. Последним, тринадцатым тащилось тело Щеглова. В колодец, стоявший на краю хутора, бандиты побросали трупы.

— По коням! Сади-ись! Запевай!

Ой ты, мамочка, моя родная, Весь хлеб отобрали, я голодная.

С присвистом, с гиком покидали сапожковцы место казни.

Я на буфере сижу, ножки свесила, Еще раз спекульну, — будет весело.

А когда скрылись за горизонтом последние всадники, рассеялась за ними пыль, из крайних домов вышли два старика и с ними мальчишка-подросток. Втроем они неторопливо подошли к колодцу, достали из мешка веревку, обвязали мальчишку и стали спускать его в колодец, — вода в степи дороже золота.

— Стоп! — донеслось из колодца и тотчас же: — Ай!

— Что там? — забеспокоились деды.

— Живые есть. Верхний стонет.

— Привязывай его скорее! Да посмотри, может быть еще есть!

Нет, из тринадцати жизнь еле теплилась только в одном. Его бережно перенесли в избу, а когда в хутор пришли красные, то сдали им. Двенадцать же замученных похоронили на выгоне в братской могиле.

 

Глава восьмая

ВОЛЧЬИМИ ТРОПАМИ

Скрылся из вида Лысый Мар, остался лежать под тонким слоем дерна не доживший своего века Андрей Пальгов, стала подводчицей в сапожковской банде Устинья Пальгова. Прошел день, за ним ночь, еще день и еще ночь, а горе давило по-прежнему, и затуманенный им рассудок не прояснялся.

— Малоумная, дурочка, — говорили обозники про Устю и, жалеючи, кормили, присматривали, чтобы тронутую умом кто не обидел. Не забывали дочку вдовы Пальговой и земляки-хуторяне — старый Максимыч, командовавший взводом, и молодой казак Семен. На ночлег становились вместе, харчами делились. А смотреть было за чем: как телега под крутую гору катились бандитские дни, и час от часу пьянела потерявшая узду ватага. Живи, пока живется, пей, пока пьется, нашему ндраву не пряпятствуй: мы — армия правды!

Однажды под скрип немазаных колес, под топот копыт Устя неожиданно запела:

Ой ты, ворон, черный ворон, Что ты вьешься надо мной? Иль не нашел себе добычи? Я — казак еще живой.

И настолько странен был ее голос, так тягуч был тоскливый напев, так зловеще звучали слова старинной служивской песни, что лежавшие в Устиновой повозке раненые не «выдержали:

— Брось!

— Перестань!

— Слышишь? Без тебя тяжко!

Но самоё Устю эта песня будила от владевшего ею оцепенения. Прошлой ночью ей приснился забытый эпизод из далекого детства: В престольный праздник приехали родичи — казаки из Уральска. Нагулявшись нагостившись, собрались уезжать. Пара сытых маштаков (не лошади, а звери!) стояла запряженная у крыльца. Андрейка и Устя играли во дворе. Оседлав хворостину, Андрюша гарцевал по двору, а потом, разыгравшись, прыгнул в тележку и изо всех сил хлестнул коней хворостиной. Испуганные лошади рванули с места, — как прутик, сломался точеный столб крыльца, за который были привязаны вожжи. Тележка помчалась к открытым воротам. Еще мгновение — и кони вырвутся на улицу… Моментально сообразив, что делать, Устя закрыла ворота перед самым носом скачущих лошадей и под треск досок (кованое дышло протаранило обшивку), как ящерка, выскользнула из-под конских ног. Так было в действительности, а приснилось, что к воротам неслась пара лошадей, которыми правил Щеглов, а Устя подставляла удару дышла свою грудь. Кони мчались, вот-вот… На этом месте сон оборвался.

На одной из стоянок во двор зашел Егор Грызлов. Он кого-то искал и очень удивился, завидев Устю.

— Устюшенька, здорово! Какими судьбами?

— С нами она, в обозе, — ответила за Устю пожилая обозница из Питерки.

— Что же не отвечаешь? Или загордилась?

Устя продолжала молча смотреть на Грызлова.

— По Ваське не скучаешь? Нету теперь твоего Васьки, надысь в Уральске шлепнули его по приговору трибунала. — Хитер был Егор Грызлов, и тонкий умысел вложил он в эту брехню. Сказал и спокойненько пошел со двора.

— Вре-ошь! — натужно выкрикнула Устя ему вдогонку.

Егор обернулся:

— Чего мне врать? Кого хочешь спроси! Подрался Васька с каким-то большим начальником, — сама знаешь, какой он порох, — так ему за это сначала контру присобачили, потом судили и раз-два — к стенке. Так-то! — Все это Егор только что придумал.

— О-о! — с глухим стоном Устя метнулась к воротам, назад и, наконец, согнувшись, словно под тяжестью, встала. Так затравленная охотниками раненая рысь готовится к последнему прыжку. Хищнице уже ничто не страшно, она понимает, что обречена, лютая злоба движет ею и, кроме смерти, ничто не остановит ее.

— Будьте вы прокляты! Убили Андрюшеньку, Васю!.. Злодеи! Отняли мое счастье, мою любовь!.. Загубили молодость!.. Мстить! Буду мстить! — в исступлении кричала Устя.

Питерская обозница случайно взглянула на нее и ужаснулась — черные глаза горели недобрым огнем, на лбу залегли резкие борозды. «Вот тебе и дурочка!» — с робостью подумала женщина и, чтобы проверить, спросила:

— Лошадей не пора поить?

— С’час напою, — остыли, — деловито отвечала Устя и, словно с ней ничего не приключилось, принялась черпать воду из колодца.

— Дай помогу!

— Сама управлюсь.

Вошел Семен и тоже удивился.

— Отошла, — шепнула обозница Семену и перекрестилась мелким крестом. — Дай-то ей, господи, горемычной!

На улице стемнело. В просторной избе собрались хозяйка — согнутая непосильным крестьянским трудом морщинистая баба (мужика не было, — то ли нарочно, то ли правда по делу уехал на дальний участок), их дочь — румяная, сдобная девка лет семнадцати, Максимыч, Семен, обозница из Питерки и Устя. Хозяйка раскатывала на столе тесто для лапши, остальные, рассевшись на лавках, разговаривали кто о чем. Питерская обозница рассказывала:

— Намедни к нам в село приезжали самарские спекулянты, сказывали, что по весне у них в городе чудо сотворилось. Собрались девушки с парнями на вечерку поиграть, попеть, поплясать. Заиграл гармонист полечку. Все пляшут, а одной девке пары нет, — ее ухажер как раз на гармони играл. Что же вы думаете? Схватила та девка с божницы распятие и произнесла богопротивные слова: «Вот, и мне кавалер нашелся…»

— Грех-то какой! — не выдержала хозяйка и положила скалку на стол.

— …а девка шагнула раз и окаменела. Стоит, милые вы мои, с распятием, не шелохнется, лицо, руки, как мел, белые, каменными сделались.

— Страсть-то какая! — опять вздохнула хозяйка и осуждающе посмотрела на дочь.

— Докторов, фершалов привозили, — продолжала обозница, — ничегошеньки не могли сделать. Пришлось доски из пола вырубать, на которых девка стояла, а потом уже ее вынести. Истинная правда!

— А в Большой Глушице, сказывали, иконы обновились, — после долгого молчания произнесла хозяйка. — Господь знамение посылает, — добавила она и взяла скалку.

— Тыквенных семячек желаете? Сейчас принесу, — предложила девка и поднялась, но в этот момент дверь распахнулась, и вошли двое вооруженных казаков. Девка опустилась на скамью.

Вошедший первым поставил винтовку у порога, шагнул и схватил Устю за рукав. Гуменновские казаки поднялись:

— Легче, браток, эта — наша.

— Коль ваша, так и владейте ею, — ухмыльнувшись, ответил тот. — А это чья? Твоя, что ль? — повернулся он к хозяйке.

— Дочка, моя дочка, — заискивающе улыбаясь, подтвердила та.

— Ее нам и надо. А ну, пойдем недалече! — И он потянул девку за рукав.

Та неистово завизжала.

— Господи! На что вам дите? Она же ребенок! — как клушка, заквохтала женщина.

Второй казак, стоявший у двери, взял хозяйку за плечи:

— Спокойно, мамаша! Есть приказ: кто не представил подводы, из тех дворов молодух и девок нарядить банщицами. Нехай помоют бойцов, спинки им потрут.

— Откуда же я вам подводу возьму, когда мужика с лошадьми другую неделю дома нет?!

— Это нас мало касается. Веди, Гераська!

— Не дам. Хоть на месте убейте, — не дам! — заголосила мать. — Люди добрые, да что же это такое творится! Кара-ул!

Крики, вопли, истошный визг, тяжелое сопение борющихся. Баба укусила за руку державшего ее бандита, вырвалась, метнулась на помощь к дочери. Бандит ударил ее по лицу. Женщина упала. Гераська потащил девку к двери.

Устя сначала опешила, а потом, схватив скалку, которой баба раскатывала тесто, подскочила к Герасиму.

— Отцепись! Пусти ее!

— Тебе что надо? Твое дело — сторона! — тяжело дыша, огрызнулся тот.

— Брось, говорю! — Устя добавила крепкое ругательство.

На какое-то мгновение бандит ослабил хватку, и девка выскользнула из рук. С криком она бросилась за печку, парень за ней. Устя, размахнувшись, ударила скалкой навстречу, попала по лбу. Бандит охнул и схватился за голову. Устя продолжала колотить, и, спасаясь, он выскочил в сени.

— Убью-у! — заорал бандит, очутившись в безопасности.

— Ох, испугал! Грянул гром, да не из тучи, а из навозной кучи.

Грохнул взрыв смеха. Хохотали казаки, хохотала питерская обозница, хохотал даже стоявший у притолоки второй бандит.

— Хорошую баньку Устя устроила, натерла спинку, — вытирая бороду, смеялся Максимыч. — Пошел петух горох клевать, а его лиса ощипала. Так-то!

После ухода непрошеных гостей все долго обсуждали подробности, а, переговорив, легли спать.

— Сегодня ночью убегу от них, — шепнула обозница Усте. — Ей-богу, мочи нет, тяжелая я, да и до какого же времени мне с ними валандаться?

Перед рассветом Устя слышала, как женщина поднялась, осторожно вышла из избы. Немного спустя скрипнули открываемые ворота. Успокоенная тишиной, Устя заснула. Разбудил ее Семен;

— Вставай скорей! Иди глядеть, как нашу подводчицу пороть будут!

— Кого пороть? За что? — не поняв спросонок, спросила Устя.

— Нашу питерскую. Она ночью утечь задумала, а патрули поймали. На площади при всем народе учить будут. Идем!

— Раз, два, три, четыре… десять… двенадцать… — стоявший рядом с палачом сапожковец отсчитывал удары, и на белом бабьем теле алыми лентами ложились полосы, словно кнут был намазан красной краской. К пятнадцатому удару чистый, высокий голос женщины начал хрипеть, срываться. На двадцать первом в горле у нее заклокотало, забулькало.

— Двадцать пять! Шабаш!

Стоявшие вокруг бандиты принялись распутывать веревки, которыми женщина была привязана к скамье.

Семен и Устя довели питерскую обозницу до квартиры. Хозяйка уложила ее на печь, укрыла, а когда с печи донеслись протяжные стоны, послала девку:

— Беги, доню, до бабки Карпычихи, — пусть забирает снасть и идет живее! — Потом, повернувшись к постояльцам, властно распорядилась — А вы, мужики, ступайте отселева!

 

Глава девятая

ТЕЛЕГРАФИСТ КОТЕЛЬНИКОВ

Лязгая сцепами, дергаясь на подъемах, длинный состав из товарных вагонов полз по уральской степи. В одной из теплушек сидели Таня Насекина и Петр. После освобождения Бузулука от сапожковских банд они с первым же поездом выехали вместе и теперь, после нескольких дней вагонной тряски приближались к цели. Скоро станция Семиглавый Мар, за ним Шипово. Там Котельников останется, а Таня поедет дальше — в Уральск.

Петр был недоволен собой: на эту совместную поездку он возлагал столько надежд, а в результате, как говорят телеграфисты, «пустая лента». Объяснение не состоялось. Как только Петр касался в разговоре своих чувств, Таня тотчас же переводила разговор на другое. Тонкая вещь — любовное объяснение, никогда не угадаешь, как вести себя. Бывалые ребята говорили, что самое лучшее идти напролом, — успех якобы обеспечен. Сомнительно! Петр представил себе, как он обнял бы вдруг Таню, прижал бы ее, поцеловал… Ну нет, кроме скандала, из этого ничего не получилось бы. Можно дать голову на отсечение!

Железнодорожное полотно со всех сторон обступили пологие холмы, бурые от выгоревшей под солнцем травы, белесые от качающихся метелок ковыля. Вдоль насыпи валялись ржавые, скрученные рельсы.

— Это еще в прошлом году белоказаки испортили путь, — объяснила Таня. — Запрягали пар по двенадцати быков и растаскивали рельсы в стороны. Мы тогда до самого Уральска шли походным порядком… Ты не слушаешь?

— Нет, слушаю…

Мелькнул открытый семафор, сильно качнуло на входных стрелках, проплыл станционный пакгауз.

Семиглавый Мар.

— Следующая — Шипово. Жаль! Кажется, еще столько бы проехал.

— Неужели не надоело трястись да в грязи валяться?

— Одному плохо, а с тобой… Эх, Танюша, не хочешь ты меня понять, даже выслушать не хочешь…

— Я знаю, что ты скажешь. — Таня на секунду замялась, у нее между бровей легла складка. — Слушай! Ты — хороший, добрый, умный, я знаю тебя с детства, ты мне почти родной, но… Я больше никогда не выйду замуж, и, пожалуйста, не будем говорить об этом, — мне тяжело.

Котельников опустил голову, Таня сердито смотрела в сторону. В Шипове они простились.

— Можно мне приехать к тебе в госпиталь? — уже с насыпи спросил Петр.

— Конечно, буду очень рада.

Перезвон буферных тарелок и цепей заглушил ее слова. Отчаянным рывком паровоз взял с места состав и, надрывно пыхтя, потащил его прочь от Шипова.

«Вот, я и дома»— Котельников огляделся.

Рыжая степь, убогие саманные постройки, безрадостные холмы под раскаленным пыльным небом. Ни деревца, ни кустика. Как все это не похоже на родимые бузулукские места!

Новый телеграфист поселился в семье стрелочника Ивана Дормидонтовича Сомова, разбитного старикана, в свое время проделавшего под начальством генерала Скобелева турецкую кампанию. Старик с большой охотой вспоминал то время и, рассказывая, уснащал эпизоды все новыми и новыми подробностями, от которых генерал Скобелев каждый раз представал в новом свете: то храбрецом, каких свет не видывал, то трусоватым горе-воякой, то солдатским отцом-командиром, то жуликом-пройдохой, воровавшим казенный паек. Впрочем, Котельников быстро догадался, что генеральские метаморфозы зависят от настроения самого Ивана Дормидонтовича: если старик бывал не в духе, то генерал приобретал всевозможные пороки, улучшалось у старого настроение — и генерал «исправлялся».

Жена Ивана Дормидонтовича, бабушка Екатерина, с первого же дня взяла Петра под свою опеку.

— Какой молоденький, а такой ученый!

Ей, неграмотной женщине, профессия телеграфиста казалась верхом образованности.

— По проволокам может гутарить с кем хочешь — хоть с Саратовом, хоть с Уральском, — рекомендовала она своего постояльца. — А уж обходительный какой! Родней родного нам стал!

Одним словом, через несколько дней Котельников почувствовал себя действительно «дома». Плохо было с книгами. Томик Горького, который Петр привез с собой, был выучен почти наизусть, других книг в Шипове не было. Только у помощника начальника станции случайно сохранились два номера «Правды» за ноябрь прошлого года, и Котельников заполучил их. А телеграф приносил текущие новости. Рядом с аппаратом Морзе на столике стоял небольшой ящичек с прибором для включения в прямой провод Уральск — Саратов. В мирное время этот ящичек запломбировывался, и только в исключительных случаях (крушение, стихийное бедствие и т. п.) можно было пользоваться прибором. Это — до войны. А сейчас даже крышки на ящичке не было, и содержание проходящих телеграмм становилось достоянием всех линейных телеграфистов. Во время дежурства в свободные минуты (а таких было не мало, потому что поезда ходили от случая к случаю) Котельников на слух складывал точки и тире в буквы и слова. Это позволяло коротать время и быть в курсе событий.

События же развивались своим чередом: Сапожков двигался на юг, намереваясь пересечь железную дорогу, полк Усова в это время тщетно пытался овладеть Уральском. По проводам летели телеграммы:

«…26 июля банда Сапожкова миновала Таловую и движется по направлению хутора Меловой…»

«…Уральск объявлен на осадном положении. Блиндпоезд вышел к Чаганскому железнодорожному мосту через реку Чаган для оказания помощи заставе караульного батальона, упорно обороняющей переправу…»

Вот тебе и съездил в Уральск!

— Иван Дормидонтович, хутор Меловой далеко от нас? — спросил Петр, придя с дежурства.

— А что?

— Да так, просто спросил.

— Пешим утром выйдешь, — к обеду на месте будешь, а на хорошем коне часа за два добежишь. Незавидный хуторишка. Так, название одно. У меня там племянник Григорий, сестрин сын, в батраках живет… Ужин в печке. Вечеряй один! Я — на станцию.

— Бабушка где?

— К начальнику позвали. Начальник, вишь, в Семиглавый Мар уехал, а жена его боится одна ночевать. Ну, я пошел.

Перед самым рассветом Петра разбудил стук в окно.

— Дядя, открой!

— Я — не дядя. Кто это?

— Григорий, племянник Иван Дормидонтовича.

Котельников отодвинул засов, впустил неурочного гостя, зажег сальник и оглядел пришедшего. То был человек лет тридцати, с худым скуластым лицом, обрамленным редкой, черного волоса бородкой. Из-под насупленных бровей смотрели умные, строгие глаза.

— Здравствуйте! — сказал Григорий и протянул руку. — Разве Дормидонтович не проживает здесь?

— Живет, но он на дежурстве, а я квартирую у него.

— Так-так. Побеспокоил я вас ни свет ни заря.

— Ничего, — я привык вставать рано.

Григорий подошел к столу и, сев на табурет, положил на скатерть жилистые руки с корявыми обломанными ногтями. Взглядом он словно прощупывал Петра.

— Из Мелового? — спросил тот, чтобы нарушить неловкое молчание.

Гость, не ответив, сам спросил:

— На какой должности изволите находиться?

— Я — телеграфист.

— Из образованных, значит. То-то я смотрю, руки у тебя чистые, — неожиданно перешел он на «ты». — Прямо как у барчука.

— До барчука мне далеко, — улыбнулся Петр. — Отец был сцепщиком, его вагонными буферами раздавило.

— Ай-я-яй! — сочувственно произнес Григорий и кашлянул. — По имени-отчеству вас как величать? — снова на «вы» обратился он.

— Петром Николаевичем.

— Так вот, Петр Николаевич, дело такое: к нам на хутор из Таловой пожаловала банда Сапожкова, человек с тыщу, а может быть, и больше. Чуешь?

— Ну?

— Сообщить бы куда следует.

— Сейчас оденусь и дойду до телеграфа.

Когда Петр возвратился, Иван Дормидонтович был уже дома.

— Связи с Уральском сейчас нет, — сказал Котельников. — Передал в Урбах, а оттуда пойдет дальше, в Саратов.

Григорий удовлетворенно кивнул головой. Старый стрелочник возился в углу, что-то разыскивая. Петр повесил тужурку на гвоздь и подошел к Ивану Дормидонтовичу.

— Что потерял? — спросил он.

— Чобот где-то запропастился. Никак не найду. Не иначе старуха засунула, — любит она прибирать. — Иван Дормидонтович выпрямился, потер поясницу. — Вот, прибежал, — показал он на племянника. — Хозяин у него такая сволочь, что человека за понюшку табаку продаст и не почешется. Гришка после революции в Таловке в комбеде был, так он ему до сей поры простить не может. Сулился выдать сапожковцам, как большевика. Да ты не хмурься! Петр Николаевич — свой человек, рабочий, и знать ему о тебе не помешает.

Сапожковцы появились на станции неожиданно. Котельников сидел в дежурке, когда по перрону прошли несколько человек. С треском распахнулась дверь, и аппаратная заполнилась людьми. Петр продолжал сидеть. Рука непроизвольно нажала на телеграфный ключ.

— Убери, малый, руку! — сказал один с биноклем на шее. — И без нашего приказа ни к чему не прикасайся!

— Может быть, мне уйти? — спросил Котельников и поднялся.

— Сиди, — неровен час понадобишься.

Действительно, телеграфист вскоре понадобился.

В комнату твердыми шагами вошел стройный, белокурый человек в хорошо пригнанном обмундировании, перетянутый ремнями. У аппарата он остановился, и тотчас же услужливые руки подвинули ему стул. Человек не сел, а лишь взялся за спинку.

— Вызывай Красный Кут! — приказал он Петру. — Гертье, будешь читать ленту! — кивнул он одному из стоявших. — Да смотри (это — Петру) ни одной буквы от себя! Передавай лишь то, что буду диктовать, а иначе… — он выразительно похлопал по кобуре револьвера. — Готово? Передавай! «Говорит Уральск тчк У аппарата Преображенский тчк Окончательно установлено зпт что от Таловой банды Сапожкова движутся на запад к линии железной дороги Ершов тире Николаевск зпт видимо намереваясь овладеть Николаевском тчк Необходимо в этом районе создать заслон с целью воспрепятствовать проникновению противника в районы зпт расположенные западнее железной дороги тчк Дальнейшее продвижение отрядов направлении Дергачи зпт Озинки зпт Семиглавый Мар зпт Уральск считаю нецелесообразным тчк Преображенский».

На, мгновение аппарат умолк, но сейчас же снова затрещал.

— Читай!

— «Я Красный Кут тчк У аппарата командир группы Кириллов тчк Все понял тчк Саратовские пехкурсы задержу Ершово зпт батальон особого назначения находится Урбахе направляю Ершово тчк Кириллов.»

— Стучи! «У меня все тчк Дальнейшем информируйте тчк Преображенский».

Диктовавший повернулся и окинул присутствовавших самодовольным взглядом. В это время рука Котельникова лихорадочно тряслась на ключе:

«Не верьте тчк Сапожков с револьвером здесь диктует телеграмму».

— Ты что это, гад, выстукиваешь? Забыл, что сказано?! — заорал сапожковец, тот самый, который читал ленту.

— А как же? Надо дать концовку, по-вашему отбой, иначе не поверят, — спокойно ответил Петр.

— А ленту зачем выключил?

— Чего ее зря расходовать? И так на одной стороне по шесть разговоров записываем, — новых лент не дают, — совсем простодушно объяснил Котельников.

— Смотри ты, рыжий черт! В случае чего красными соплями захлебнешься. Пошел вон отсюда!

После ухода бандитов станция замерла — ни души, ни звука. В дежурке умолк вечный стрекотун — телеграфный аппарат, — связь в обе стороны прервана.

У стрелок, на перроне пусто. Закрыв от мух лицо полотенцем, Иван Дормидонтович лежал на кровати, Петр суставом среднего пальца по доске обеденного стола «передавал» телеграмму:

«Милая, милая Танюша, собирался ехать к тебе, но Сапожков помешал. Но как только восстановится движение, буду у тебя, посмотрю, полюбуюся, послушаю музыку твоего голоса. Большего мне не надо. Твой Петр».

На другом конце стола Григорий чистил картофель. Подходило время обеда. Наблюдая за движениями его рук, Петр только сейчас заметил, что у того на правой руке не хватает трех пальцев — на култышке торчали лишь большой да средний без ногтевого сустава.

— На войне? — спросил Котельников.

— Нет, в поле косилкой отмахнуло. Из-за них я и в солдаты не попал.

— У него в остатних двух силы больше, чем у иного в пяти, — из-под полотенца отозвался Иван Дормидонтович. Григорий засмеялся и положил нож.

— Дай-ка ногу! Давай, не бойся! — повторил он.

Котельников протянул ногу и не обрадовался: ему показалось, что нога попала в клещи.

— Пусти-и!

— То-то! — довольно расхохотался Григорий.

Из степи донесся одинокий винтовочный выстрел, словно шмель ударился в окошко.

— Воюют, — проговорил Иван Дормидонтович, поднимаясь с кровати. — И черт-те чего им надо! С белыми сколько греха приняли, теперь промеж себя пошло. Ведь Сапожков сам в красных был, с казарой дрался.

— Кулакам продразверстка не по сердцу, вот они и мутят народ.

— Не скажи, Гришка! А простому мужику, думаешь, она по сердцу? Как бы не так! Отдать хлебушко легко, а заробить его не мало пота да крови прольешь. И отбирают ведь начисто.

— Оставляют.

— Сколько? Пуд на едока? — Иван Дормидонтович осуждающе покачал головой. — Неправильно поступают наши правители.

— Правильно, Иван Дормидонтович, — вмешался Котельников.

Старик удивленно взглянул на него, перевел взгляд на Григория и махнул рукой — дескать, много вы понимаете.

Григорий подлил масла в огонь:

— Ты, дядя, от крестьянства отошел давненько и сейчас, скажем, глядишь со стороны, не как я — изнутри. Так вот, мне и то понятно, что хлеб от мужичьего сердца отдирать приходится, и то, что трудно это, а другим способом не обойдешься.

— Это почему же? — подскочил старик, обиженный тем, что его не считают крестьянином.

— Потому — революция, и капитализму отпор надо давать, а чтобы обороняться, надо кормить и красноармейца, и рабочего.

Котельников торопливо развертывал газетный лист.

— Вот, послушайте, что товарищ Ленин по этому поводу говорит! — начал он. — «Крестьянин, который имеет излишки хлеба и сдает их по твердой цене, есть наш соратник. Тот же который не делает этого, — есть наш враг, есть преступник, есть эксплуататор и спекулянт, и мы с ним не можем иметь ничего общего».

— Это почему же мужик в ксы… ксы… в ксы… ну, в эти самые попал?

— Почему? А вот почему: «Средний крестьянин производит продовольствия больше, чем ему нужно, и таким образом, имея хлебные излишки, он становится эксплуататором голодного рабочего…» А вот дальше: «Крестьянин, как труженик, как человек, который живет своим трудом, как человек, вынесший гнет капитализма, — такой крестьянин стоит на стороне рабочего. Но крестьянин, как собственник, у которого остаются излишки хлеба, привык смотреть на них, как на свою собственность, которую он может свободно продавать. А продавать излишки хлеба в голодной стране, — значит, превращаться в спекулянта и эксплуататора, потому что голодный человек за хлеб отдаст всё, что у него есть».

Петр умолк.

— Это тоже товарищ Ленин сказал? И еще есть?

— Есть.

— Так чего же ты не читаешь? Читай!

— «Свободная торговля хлебом означает обогащение благодаря этому хлебу, — это и есть возврат к старому капитализму. В переходный период мы проводим государственную заготовку и разверстку хлеба. Мы знаем, что только это даст возможность избавиться от нужды и голода… Дать крестьянину сейчас товар мы не можем, ибо нет топлива, останавливаются железные дороги. Надо сначала, чтобы крестьянин дал рабочему хлеб в ссуду, не по спекулятивной, а по твердой цене, для того, чтобы рабочие могли восстановить производство. Каждый крестьянин согласится с этим, когда речь идет об отдельном рабочем, который умирает рядом с ним от голода. Но когда речь идет о миллионах рабочих, тогда они этого не понимают, и старые привычки к спекуляции одерживают верх».

— Да-а! — стрелочник покачал головой. — Это здорово сказано, прямо-таки здорово и до чего понятно!

— Ленин всегда понятно говорит, — вмешался Григорий.

— Однако не всякому мужику втолкуешь это. Вон сколько народа пошло за Сапожковым.

— Время придет, — поймут и они. К тому же, не больно много их, приспешников кулацких.

— Беседуете? — как гром среди ясного неба, прозвучал незнакомый резкий голос.

Все трое повернулись к двери, где, прислонившись к косяку, стоял увешанный оружием дюжий парень. По-видимому, он вошёл давно и слышал весь разговор. Губы его кривились в злобной ухмылке, а в руке был наготове наган.

— Большевик? — ткнул он револьверным дулом в Петра.

— Что ты! Что ты! Господь с тобою! Это — телеграфист наш, никакой не большевик. Вишь, старая газетчонка попалась, и от нечего делать читали, забавлялись по моей, стало быть, просьбе.

— Здоров брехать, старый хрен! Тень наводишь на плетень… Ну-ка, пойдем!

— Господи, боже мой! Куда ты его?

— В штаб на разборку. Айда! — говорю.

Бандит сделал несколько шагов к Котельникову и свободной рукой взял того за плечо. В тот же момент Григорий прыгнул на парня. Два пальца изуродованной руки с поразительной точностью охватили шею. Бандит захрипел. Котельников хотел встать, но в глазах взметнулось алое пламя, и тотчас же погасло, — падая, бандит нажал спуск курка.

Пуля попала Петру в сердце.

А через два дня пришли линейные монтеры, и снова затрещал телеграфный аппарат, снова полетели телеграммы, но принимал их новый телеграфист, черноглазый, горбоносый…

«Противник, встретив стойкое сопротивление частей уральского гарнизона, под огнем тяжелой артиллерии отходит в направлении Таловой».

«8-й полк Усова 30 июля взял Таловую и захватил обозы Самарской группы и Витебских пехотных курсов. Бандитами захвачено два автомобиля, которые Усов везет на волах».

 

Глава десятая

НЕИЗВЕСТНЫЙ НОМЕР ДВА

В маленькой, на две койки, комнатке изолятора при Уральском гарнизонном госпитале у окна сидела медсестра. Это была небольшого роста белокурая девушка, с нежной молочно-розовой кожей лица и рук. На шей был одет хорошо отглаженный передник, на голове аккуратно повязана косынка. Сестра смотрела в окно, смотрела и не видела ничего: ни запыленных деревьев, ни кирпичного забора с облезлой решеткой. По ее щекам, оставляя дорожки, то и дело скатывались крупные слезы. На коленях у сестры лежал конверт из серой, «казенной» бумаги, на нем серый же телеграфный бланк, исписанный твердым, каллиграфическим почерком с сильным наклоном букв. Видимо, сестра уже не один раз перечитала скупое сообщение:

«Татьяне Ивановне Насекиной. Сим извещаю, что известный вам Петр Котельников, служивший телеграфистом на станции Шипово Рязано-Уральской железной дороги, 29 июля убит в своей квартире бандитами Сапожкова. В бумагах покойного обнаружена записка, в которой он просил в случае несчастья сообщить об этом вам. Начальник станции Шипово (подпись)».

Таня снова заплакала.

Погиб Сережа, теперь не стало Рыжика. Всюду смерти, горе, страдания.

Она взглянула на лежавшего на койке перед ней человека. У него были закрыты глаза, лицо матово-желтое, восковое, на губах синева, как у покойника. Таня тяжело вздохнула и хотела встать, но вместо этого торопливо вытерла глаза и внимательно всмотрелась в больного, — ей показалось, что он чем-то напоминает Сергея. Игра воображения? Нет, на самом деле есть сходство. Если не видеть правой стороны обезображенного параличом лица, уродующих ссадин и кровоподтеков, если представить себе это лицо живым, то сходство будет поразительным. Да-да. Вот этот угол глаза, складка и губы рта, контур носа, подбородка. Таня искала и с удовлетворением находила всё больше знакомых, милых черточек, и к чувству служебного долга прибавлялась бабья жалость. Спрятав письмо в карман передника, Таня взяла историю болезни.

«Фамилия, имя, отчество — неизвестный номер два.

Год рождения — на вид двадцать четыре-двадцать пять лет».

В последующих графах на вопросы о национальности, месте службы и тому подобном стояли прочерки — неизвестно.

«Объективные данные: состояние бессознательное, тяжелое, полная адинамия, дыхание редкое, глубокое, клокочущее…»

Непрошеные слезы мешали читать, сознание воспринимало лишь отдельные фразы:

«…в левой височной области припухлость с кровоизлияниями, на лице и волосистой части головы множественные ссадины с кровоподтеками… справа на грудной клетке кожная ссадина с резко выраженной эмфиземой, распространяющаяся на шею и область живота… на пояснице и в области позвоночника и крестца множественные ссадины и кровоподтеки. Такие же ссадины и кровоподтеки на верхних и нижних конечностях, но повреждения костей не определяется… справа дыхание не прослушивается…»

Намочив марлевую салфетку, Таня вытерла больному лицо и продолжала читать:

«Заключение: Тяжелое шоковое состояние развившееся после закрытой травмы черепа (не исключена возможность перелома костей свода черепа, позвоночника). Закрытый перелом 7 и 8 ребер справа, осложненный закрытым пневмотораксом и множественными ушибами мягких тканей всего тела со ссадинами и кровоподтеками».

— Состояние больного очень тяжелое, но не безнадежное. Ему необходим самый тщательный уход, — сказал доктор, поручая Тане неизвестного.

И вот вторые сутки Таня дежурит при неизвестном. Пугает полная неподвижность лежащего. Только грудь вздымается то более или менее ровно, а то часто-часто и высоко.

«Отказывается работать последнее легкое, и воздуха не хватает», — переводит на свой язык медсестра.

Прошлой ночью неожиданно начало давать перебои сердце. Хорошо, что камфара оказалась под рукой! На утро испуганная припадком сестра бросилась искать спасительный в таких случаях кислород.

— Вы же знаете, милая Танюша, что кислорода у нас нет, — ответил ей начальник госпиталя.

— Хорошо, я поищу в других местах. Не может быть, чтобы в Уральске не нашлось ни одной подушки его. Дайте мне отношение!

— Бумажку вы получите, но кислород едва ли, — улыбнулся начальник, а Таня уже мчалась по городу.

В соседнем госпитале нет. В больнице нет. В аптеках нет.

В отчаянии Таня обратилась к начальнику санитарного управления армии. Добродушный толстяк, мешковатый, грузный, принял ее ласково.

— Для кого это вы хлопочете? — справился он. — Для брата, мужа или отца?

— У нас в госпитале лежит неизвестный, ему очень плохо.

— Для неизвестного? — удивился врач и покачал головой. — Это, девушка, замечательно. Хвалю. Именно так и нужно относиться к больным — известным и неизвестным. Очень хорошо!

В госпиталь медсестра возвращалась с подушкой кислорода. Кто он такой? Привезли его в одном нательном белье. Ни документов, ни сведений. Сегодня утром, когда Таня меняла пузырь со льдом, больной, не открывая глаз, вдруг произнес: «Постараюсь найти», — и снова забормотал непонятное.

Августовский вечер спускался на Уральск. Где-то вдали, оповещая гарнизон о вечерней заре, играла сигнальная труба. За каменным забором прогрохотала по булыжной мостовой повозка, и Таня поспешно закрыла окно. «Покой, полный покой», — вспомнились наставления доктора.

Третий день принес новое: больной начал шевелить пальцами, а в бормотании сестра сумела разобрать несколько имен: Иван Иванович, Гришин, Костя. На четвертый день утром неизвестный впервые открыл глаза, и Тане показалось, что в них можно прочесть осмысленное любопытство — где я?

— Молодец, Таня! Еще немного, и можешь считать, что ты его выходила, — сказал на обходе врач — Но не успокаивайся, — он еще очень труден.

Таня не думала успокаиваться: напротив, она еще отчаяннее, еще самоотверженнее боролась за жизнь неизвестного.

Так длилось еще четыре дня, а на пятый неизвестное стало известным. Лежавший спросил:

— Где я? Кто вы?

В возможно коротких фразах Таня объяснила и запретила говорить, но через час сама не удержалась:

— А вы кто?

— Щеглов Василий, командир Соболевского эскадрона.

— Пожалуйста, больше ничего не говорите, — вам вредно, — ответила медсестра.

— Сообщите в Соболево! — попросил он.

— Сообщу, сообщу, только ради бога молчите!

Медсестра не обманула, и из Соболева тотчас же примчался начальник штаба укрепучастка. Он побывал в госпитале, расспросил о больном, но увидеть Щеглова не смог, — врачи не разрешили. Не удалось это и Косте Кондрашеву, который, узнав, что командир жив и лежит в госпитале, начал ходить на дню по два, по три раза.

— Чувствует себя хорошо, но беспокоить его нельзя, — неизменно отвечали Косте.

Вскоре в истории болезни заполнились пустовавшие графы. С особенным удовольствием Таня записала: «Холост».

Больной оживал, но ухаживать за ним стало не легче: в правом боку появились одуряющие боли. Щеглов стонал, жаловался, приходя в отчаяние, кричал, ругался даже плакал.

Уход за больным! Сколько требуется терпения, сколько незаслуженных оскорблений надо безропотно принять и, незаметно смахнув слезу обиды, продолжать любовно ухаживать, предупреждать желания, но быть притом непреклонной в требованиях! Великий подвиг милосердия!

В конце второй недели Костю пригласили к лечащему врачу.

— Сегодня я разрешаю вам свиданье со Щегловым, — сказал доктор. — Но при условии, что вы не скажете ему ничего такого, что могло бы его взволновать. Нельзя вспоминать и расспрашивать его о том, что с ним случилось, нельзя сообщать ничего неприятного, нельзя… нельзя… Болтайте о пустяках, рассказывайте что-нибудь смешное, и сами будьте веселым, бодрым. Понятно?

Костя обещал доктору вести себя надлежащим образом.

— Здравствуйте, товарищ командир! — робко произнес Кондрашев, входя к больному.

— Костя!!! Очень рад тебе. Садись! Как у нас в Соболеве?

— Все в порядке, хорошо.

— А ты почему в Уральске?

— Я… я тут на курсах обучаюсь.

— На каких курсах?

— Обучаюсь… учусь то есть.

— Чему же ты учишься?

— Тактике, топографии, — наспех придумывал Костя.

— А еще?

— Еще… еще…

— Что же, вас только тактике с топографией учат? — начал сердиться Щеглов.

— Еще… законам.

— Каким законам? — не на шутку удивился больной.

— Советским, нашим. Что можно делать, а что нельзя.

— Гм. И кто же вам их преподает?

— Товарищ Гревский.

— А-а, знаю. Он работает следователем в Реввоентрибунале.

Медсестра, видя, что посетитель ведет себя согласно инструкции, вышла из палаты.

— Устю видел?

— Нет.

— Почему?

— Я же давно из Соболева.

— Дай ей знать, что я тут. Как думаешь, приедет она сюда, когда узнает?

— Едва ли.

— Почему едва ли? — дрогнувшим голосом спросил Щеглов, а у Кости сердце упало, в душе он яростно выругал себя за обмолвку и поспешил исправиться.

— Это я глупость сказал. Обязательно приедет.

— Нет, ты объясни, почему, по-твоему, она не приедет! — настаивал Щеглов.

Тут, к счастью, снова появилась сестра.

— Товарищ Кондрашев, вам пора уходить.

— Пусть посидит еще немножко.

— Нельзя. Лучше в другой раз, иначе вы утомитесь, и вам будет хуже.

— Костя, не уходи! Не обращай на нее внимания!

Однако Кондрашев послушно вышел.

— Сестра, скажите, за что вы меня так ненавидите, не даете мне поговорить с другом?

Таня готова была расплакаться, но собравшись с духом, ответила:

— Вася, вам еще вредно много разговаривать и даже немножко волноваться. Постарайтесь успокоиться и думайте о чем-нибудь другом! Хотите, я вам компоту принесу?

— Идите вы к черту со своим компотом! И не смейте меня звать Васей!

— Хорошо, я не буду.

Бедная, маленькая Таня! Вот тебе награда за бессонные ночи, за хлопоты, за каторжный труд сиделки!

Расстрел дезертира у Лысого Мара доставил Косте Кондрашеву большие неприятности. Кондрашева отстранили от командования и отозвали в резерв в Уральск. Начато было дело по обвинению бывшего командира взвода Соболевского Отдельного кавэскадрона Кондрашева Константина в самочинном расстреле неизвестного красноармейца.

На первый допрос Костя шел со спокойной душою.

— Расскажите, как это произошло! — предложил следователь.

— Я со взводом производил разведку. У Лысого кургана дозор задержал дезертира. В нем я опознал человека, убившего на митинге в караульном батальоне командира роты. Я хотел доставить задержанного в отряд, но в это время показались бандиты, около трехсот всадников, и мне пришлось его расстрелять.

— Откуда вам известно, что именно этот человек убил командира роты?

— Я сам был на этом митинге. После выстрела, когда командир роты упал с тачанки, в руках этого красноармейца (лицо я его хорошо запомнил) была дымящаяся винтовка.

— И вы полагали, что он убил комроты из винтовки?

— Да.

— Вы ошиблись: командир роты убит из нагана. При вскрытии в голове найдена револьверная пуля, других же ран не было.

— Не может быть! — холодея, воскликнул Кондрашев.

— Экспертиза не могла ошибиться, да и вы, наверное, сразу отличите пулю из нагана от винтовочной. Не правда ли? Вы до митинга встречались с этим красноармейцем?

— Нет.

— И не знаете его?

— Нет.

— Почему вы там же, на митинге, не задержали его?

— Я бросился к нему, но в толпе потерял.

— Да-а, — протянул следователь и начал писать.

С допроса Кондрашев возвращался сам не свой. Ошибка. Страшная, непоправимая ошибка! Комроты застрелили из нагана. Но ведь этот тоже стрелял! «Я вверх. Клянусь, что убил не я», — отчетливо вспомнились слова задержанного. Значит, он говорил правду.

На третьем допросе следователь, между прочим, заметил:

— Мы установили фамилию расстрелянного вами. Это казак с хутора Гуменного, Пальгов Андрей.

«Так вот почему его лицо казалось таким знакомым! Он же, как две капли воды, похож на сестру».

При следующем свидании с Костей Щеглов потребовал:

— Обязательно передай Усте, чтобы приехала! Понимаешь? Обязательно!

Кондрашев обещал, а выйдя из палаты, не придумал ничего лучшего, как посоветоваться с сестрой:

— Врач сказал, чтобы комэска не расстраивать, а тут получается такое дело, — смущенно начал он. — Комэск мне приказал передать, чтобы к нему приехала девушка… Гм!.. Скажем, невеста, а ее как раз дома нет и когда приедет неизвестно. Как тут быть? Сказать, что ее нет дома или еще как? — Кондрашев замолчал и вытер потный лоб рукавом.

— Скажите, что уехала, — ответила медсестра и почему-то часто-часто заморгала глазами, затем поспешно отвернулась и ушла, не простясь.

«Ну вот, теперь медсестра расстроилась. Кругом беда», — сокрушенно покачал головой Костя и отправился восвояси.

Время шло, приближалась выписка. Однако по-прежнему давали себя знать колотье в правом боку, частые головные боли, постоянный шум в ушах и общая слабость. Отношения с Таней наладились приятельские, и часто доходило до задушевных разговоров, но медсестра ни разу не проявила сокровенных чувств.

— Замечательная вы девушка, Таня! Вот этими слабыми руками побороли смерть, — сказал Щеглов, когда они вдвоем сидели в госпитальном садике. — Я никогда не забуду этого и от всего сердца желаю вам счастья, встречи с хорошим человеком.

— Мой муж погиб осенью прошлого года в Лбищенске.

— Простите, я этого не знал, — смутился Щеглов и, исправляя ошибку, добавил: — Вы выглядите так молодо, что нельзя подумать, что вы были замужем. Я был уверен…

— Да, была, и счастье, о котором вы сказали, видимо, больше не вернется, во всяком случае, я теперь не думаю о нем.

— Ну, это вы зря! У вас впереди целая жизнь, вы — такая добрая, интересная, — обязательно каждый влюбится.

— Каждого мне не надо, — вздохнула Таня и, меняя тему, спросила — У вас есть невеста. Какая она?

— Какая она? Не трудно ответить. Она — хуторская казачка, самобытная натура: прямая, решительная и… хорошая.

Таня засмеялась:

— Еще бы для вас она была плохой!.. Там принесли вам кумыс. Пойдемте, выпейте!

Кумыс доставлялся в госпиталь стараниями Кондрашева. Услышав однажды от медсестры, что командиру полезен кумыс, Костя пустил в ход все свои связи и через знакомого татарина сумел в несезонное время регулярно снабжать больного целебным напитком.

В первой половине сентября Щеглов выписался из госпиталя. Прощаясь с ним, начальник отделения серьезно посоветовал:

— Постарайтесь, мой дорогой, в течение одного- двух лет воздерживаться от алкоголя! Кроме того, не геройствуйте! Избегайте тяжелых физических занятий, не поднимайте грузов! Ведро воды для здорового человека весит полпуда-пуд, а для вас — десять пудов. Ну, желаю счастья и здоровья! — доктор крепко пожал руку бывшего пациента.

Таня проводила Щеглова до штаба. Хотя туда было рукой подать, все же по дороге пришлось несколько раз присаживаться, отдыхать.

Уральск был все тот же — серый, пыльный, неуютный. Казачья столица строилась примитивно — дом к дому, через десять дворов — переулок. Площади громадны, с расчётом в базарные дни вместить сотни возов, ларьки, палатки, навесы и балаганы. Улицы широченные, немощеные, малоезженые, заросшие травой- муравой. Только в самом центре города стояли двухэтажные каменные палаты казенных «присутствий» и дома уральских «магнатов», вроде коннозаводчика Овчинникова, Бородиных, Акутиных и им подобных.

Попросив не забывать, Таня простилась, и Щеглов вошел в здание штаба. Хорошо знакомый работник штаба, ведавший распределением командного состава, встретил его по-приятельски:

— Живой? Молодец! Садись, сообразим, куда тебя послать.

— Чего же соображать? В Соболево, разумеется..

— Э-э, нет. В строй тебя до поры до времени не велено пускать. Поправляйся на нестроевой работенке, а там видно будет.

Щеглов пытался спорить, доказывать, даже обиделся, но ничего не помогло. Штабист невозмутимо рылся в папке с бумагами и наконец нашел:

— Вот, это специально для тебя: принимай 2-е отделение Уральского военно-конского запаса! Работа интересная и для здоровья пользительная.

— Где оно стоит?

— На хуторе Синявском.

«Рядом с Гуменным», — сообразил Щеглов и взял назначение.

— Слушай, у вас тут какие-то курсы работают, — комвзвод Кондрашев на них, мой комвзвод. Где их найти?

— Кондрашев? На курсах? Кто это тебе сказал? — удивился начальник…

— Он сам.

— Соврал: ни на каких он курсах, а находится под следствием.

— За что?

— За самочинный расстрел.

— Вот сукин сын! Подробности знаете?

— Нет.

— Кто ведет следствие?

— Гревский.

— Зайду к нему, поговорю. Что-то мне не верится, чтобы Кондрашев мог без особой нужды наломать дров.

— Своих защищаешь?

— При чем тут свои? Объективно говоря, Кондрашев преданный революции, отважный боец.

 

Глава одиннадцатая

„СЕКИРА ОБНАЖЕННОГО РАЗУМА"

На стоянках, когда взвод был свободен от службы, Максимыч часто почитывал вслух «Секиру обнаженного разума» — тощую книжицу в истрепанном переплете. Эту «Секиру» казак купил на базарной толкучке — вертеть цигарки, но, прочитав начало, заинтересовался и возил с собою в переметных сумах.

— Цытьте и слухайте! — говаривал бородач, ища намусоленным пальцем место, на котором остановился в прошлый раз. — А-га! Вот!.. «На заброшенном пустыре вместе с бурьян-травой вырос скромный одуванчик, покрасовался положенное время желтым цветочком, потом покрылся седым пухом. На цветоложе созрели семечки, и к каждому семечку пристроен крохотный зонтик, на котором полетит оно искать себе долю. Бывает, что в час расставанья едва слышно шепчутся листья с ласковым ветром, — тогда недалеко улетит семечко, опустится где-либо рядом, и будущей весной на этом месте вырастет новый одуванчик. Иное дело, когда ураган рвет крыши с домов, ломает столетние дубы, — дальний путь предстоит семечку. Могучая сила закружит его, поднимет выше облака и понесет над лесами, над полями, над морями в неведомые дали. Многое увидит семечко, испытает всякое, хлебнет горюшка, невзгодами омоется, и хорошо, если сядет на место, для жизни пригодное. А может и сгинуть бесследно — не предскажешь, не угадаешь. В миллионы раз непостижимее судьба человека, попавшего в водоворот событий, в штормовую полосу войн, революций, межусобиц, когда меняется уклад жизни народа. Только Человек — не семечко, и Слепой Случай еще не решает его судьбы. Человек — сам хозяин и устроитель своей жизни, потому что его жизнь в основном складывается в зависимости от целей, которые он сам ставит перед собою, от средств, с которыми стремится к их достижению, от принципов, которыми руководствуется и, наконец, от того, насколько тверды и непоколебимы его убеждения. Многократно доказано, что история не терпит нерешительных, колеблющихся, метущихся между противными сторонами и расправляется с ними безжалостно».

Окончив чтение, Максимыч бережно завертывал «Секиру» в тряпицу и молча прятал. Рассуждать по прочитанному он не любил, так как считал печатное слово наивысшим откровением.

Публичная порка питерской обозницы оставила глубокий след в душе Усти. Ее не возмутила несправедливость содеянного. Нет. С детских лет она слышала о повиновении закону, о железной воинской дисциплине, о беспрекословном подчинении начальникам и о неизбежности суровой кары ослушникам. Слушала Устинья ушами, а нутром не воспринимала, потому что все это ее мало касалось. Теперь же другое дело: всяк, кому не лень, командует обозницей, помыкает, как ему вздумается, и сделать ничего нельзя — плетью обуха не перешибешь. До глубины души возмущалась Устинья несправедливостью, до крови кусала губы от досады, давилась слезами обиды. Одно время задумала бежать, но пример питерской обозницы отбил охоту, — что же хорошего, если поймают и выпорют! Но и оставаться на положении обозницы становилось невозможным. Хорошо еще, что Семен и Максимыч принимают в ней участие, заботятся, защищают; за ними Устинья как за каменной стеной. А не будь их, — тогда что? К кому прислониться, как себя уберечь? Гуменный вспоминался редко, — мало радостного сейчас и в Гуменном. Мать, поди, плачет, вздыхает, как четки перебирает всякие случаи из прошлого…

Тут-то родилась шальная мысль, и, родившись, час от часу начала крепнуть.

«Пойду в казаки!»

— Максимыч, примешь меня во взвод? — улучив удобную минуту, спросила Устя.

— Как во взвод? — не понял тот сразу.

— Во взвод бойцом, — не смутилась Устинья.

— Ты же девка! — опешил казак.

— Казачки воевать умеют.

— Это конечно… Одежда у тебя…

— Амуницию ей я сю ночь добуду — вмешался Семен. Парень давно был неравнодушен к хуторянке и искал случая угодить.

— Вот так штука! — мялся Максимыч, но отказать не решился. — Ладно, доложу сотенному.

Устя ушла, а Семен обрушился на взводного:

— Чего тянешь волынку? На кой ляд тебе сдался сотенный? Вот уж чинопочитание не ко времени!

— Да я что ж? Я ничего, — слабо защищался Максимыч. — А на што ей понадобилась эта забава? Ить война не шуточное дело!

— На то и понадобилась, что никого у нее не осталось — ни брата, ни суженого, ни счастья, ни радости. Коснись меня, — я такую же ваканцию выбрал бы.

— Ты и так ее выбрал, — проворчал старый казак, развертывая тряпицу с «Секирой». — М-м… да-а… Ага! Вот, «…война та межусобная не имеет ни фронта, ни тыла. Смертным боем бьются все: старики и женщины, юноши и девы, монахи, жрецы и епископы, ученые и слабые умом…» Это, кажется, подходит. Зови-ка ее сюда!

Как все недалекие люди, Максимыч, этот дюжий казачина со страховидной бородой, с рыкающим голосом, нуждался в постоянном руководителе, более того, без посторонней указки не мог шагу ступить. Еще в ранней молодости он твердо усвоил золотое правило: рядовому казаку размышлять не полагается, думают начальники, а наше дело — выполнять. С фронта он пришел с нашивками старшего урядника, георгиевским крестом и с двумя медалями и, ни на минуту не задумавшись, пошел драться с красными. Так приказал ему станичный атаман, такой наказ дали хуторские старики, и Максимыч, казак ниже среднего достатка, не имевший никогда работников, счел эту драку своим кровным делом.

Дальше началась путаница. Испокон веков на Урале были казаки, мужики и господ малая толика, а тут люди на манер пасхальных яиц во все цвета окрасились — стали красные, белые, зеленые и даже желто-голубые. А коли сойдутся четверо, — так у каждого своя балачка.

Начальство и то сбиваться начало: один музюкает так, другой ему напоперечь. Счастье, что попалась Максимычу «Секира обнаженного разума», — в ней, хоть и непонятно, но обо всем написано.

Все тучки, тучки понависли, Над морем пал туман. Скажи, о чем задумался, Скажи, наш атаман! —

черная сотня пела любимую Сапожковым песню. Задуматься атаману было над чем: все неутешительнее становились вести. Самара, Оренбург, Саратов, Уральск формировали и слали отряды против него. По пятам идут самарская группа — 25-й батальон ВОХР, 202-й и 204-й татарские полки, оренбургская группа, от Саратова заходят во фланг пять коммунистических батальонов, — это тысяч пять. Саратовские пехотные курсы, Витебские, Серпуховские, Борисоглебские кавалерийские курсы…

«Против моих двух тысяч — это сила. К тому же не вышло с Уральском, — прошляпил Усов. А какой замечательной базой мог служить этот город! Сколько казачьих сотен было бы сформировано! Пополняемся мы плохо. Не считать же пополнением Киреева с его тремя сотнями зеленых! Остается Новоузенск. Город этот укрепим, мужики нас поддержат, подойдет Усов, а там обещанное восстание в Саратове…»

30 июля 1920 года сапожковцы, перейдя линию железной дороги Саратов — Уральск, расположились в форпостах Ширяевском и Чижинском 1-м. Семен, Устя и еще один бандит из бузулукских мужиков стояли наблюдателями на бугре. Когда-то на этом месте весело махала крыльями ветряная мельница. Сейчас от нее остались глубокая яма с насыпью вокруг и валявшийся жернов из пузырчатого серого камня. Спрятав лошадей в яму, дозорные расположились у жернова. В сторону невидной за холмами железнодорожной линии серой лентой протянулся большак. Время от времени на нем появляются пыльные вихри, кружась, бегут по гребню холма и, поравнявшись с остатками острой мельницы, распадаются на части. Соломинки, пучки сена, птичьи перья, кусочки сухого помета и прочая дрянь, собранная встречными потоками воздуха, обессилев, сыплется на степь.

Из Чижинского доносился пронзительный визг.

— В черной сотне свинью режут, — лениво сказал бузулукский, перевертываясь на другой бок.

— У кого рука легкая, — лучше не связываться, — заметил Семен. — Исказнишь только. Вон сколько времени орет, не может кончиться. У Максимыча рука тяжелая: ткнет ножиком под мышку или чиркнет по горлу, — сразу капут. А я вот не могу, мучается от меня скотина.

Прошло немало времени, а истошные вопли не прекращались. Успевший задремать бузулукский поднял голову и прислушался:

— А ведь это не свинья, — сказал он. — Человек кричит.

— Врешь! — не поверила Устя.

— Верно, человек, — подтвердил Семен. — Утром, говорили, что разведчика поймали — значит, допрос ему чинят.

У Усти по спине пробежали мурашки. Она зябко поежилась.

Бузулукский вдруг поднялся на ноги.

— Вон! Смотрите!

По дороге из Озинок показалась группа конных, впереди и по бокам ее рыскали дозоры.

— Большевики!

Из-за плетней на краю Чижинского застрекотал пулемет. Конные рассыпались по гребню и через некоторое время скрылись за увалом.

— Разведка приезжала, — объяснил Семен.

Однако он ошибся, то была не разведка, а головная походная застава Саратовских пехотных курсов. Вскоре на окружающих форпост увалах показались цепи — многочисленные точки, двигающиеся к селению. Между точками ехали темные коробки. В сильный бинокль можно было различить пулеметные тачанки.

В Чижинском возник и разрастался нестройный гул. Сухо захлопали одиночные выстрелы, в переулках между плетнями замелькали человеческие фигуры, по улице носились конные. Они собирались на восточном выезде и, собравшись, компактной массой двинулись из селения. Устье близкого оврага поглотило их. С огородов, с гумен швейными машинками застрочили пулеметы.

Начался бой.

«Дун-дун» — колыхнули воздух орудийные выстрелы, и над наступающими цепями курсантов закудрявились два белых облачка.

«Пак-пак!» — глухо принеслось оттуда.

Цепи упорно продолжали идти, и не верилось, что огонь может их остановить, — слишком широк был фронт и чересчур велики промежутки между отдельными бойцами, чтобы попасть в какого-нибудь маленькой пулькой.

Устя посмотрела на Чижинский. Улицы форпоста опустели; и только на южной окраине, как стадо баранов, кучились обозы. Винтовочная трескотня усиливалась. Над бугром посвистывали редкие пули. Над хуторскими гумнами суматошно кружилось горластое воронье.

— Без толку не высовывайся! — предупредил Семен.

— Не вяжись, — и без тебя знаю! — огрызнулась Устя, скрывая за грубостью охватившее ее волнение.

С тех пор, как Сенька неведомыми путями раздобыл седло и казачью одежду и, рассчитывая на благодарность, облапил Устю в темном углу, отношения между ними были натянутые: Устя держалась настороже, а Семен хорошо помнил полученную оплеуху и разбитую в кровь губу.

Над Чижинским разорвалось несколько снарядов. Свечкой вспыхнула на сарае соломенная крыша. Бурый дым поплыл по форпосту. В это время на фланге наступающих курсантов показалась растекавшаяся по кустам казачья лава.

— Наш полк. Сейчас он им покажет кузькину мать, — сказал Семен и опять ошибся.

Заговорили курсантские пулеметы, и смолкло казачье «ура!». Пятная степь трупами, бросая раненых, всадники мчались назад к спасительному оврагу и скрывались в нем. Отбив конную атаку сапожковцев, пулеметчики обрушили огневой шквал на Чижинский. Свинцовый ливень зашумел по огородам, гумнам, по задворкам, где залегла сапожковская пехота. От плетней с треском летели щепки, по земле, по грядкам плясали пыльные клубочки. Теперь под защитой своего огня курсанты шли без помехи.

Сапожковцы начали отступать. Перебежав улицу, они скрывались за постройками. По дороге к Шильной Балке вытянулся обоз. Стремглав, как на пожар, промчались орудийные запряжки. Стороной бок о бок скакали командир батареи Землянский и его помощник Будыкин. Миновав мельничный бугор, Землянский подал команду, и пушки стали разъезжаться, затем, развернувшись, остановились. Прислуга сняла лафеты с передков. Увидев это, Семен метнулся было к лошади, но тотчас же махнул рукой:

— Влопались, мать честная!

Устя смотрела, не понимая.

— Открой рот! — сказал ей Семен.

Думая, что он шутит, Устя отвернулась.

— Открой рот, — оглохнешь! — яростно крикнул Семен. — Через нас бить будут. Понимаешь? — И он вжался в землю.

«Дун-дун-дун-дун!»

Устю обдало горячим воздухом, больно ударило в уши, на мгновение нечем стало дышать.

— Рта не закрывай, дура! — чуть слышно донеслось в наступившей тишине.

«Дун-дун-дун-дун!»

На дне ямы обеспокоенно топтались лошади. После каждого залпа, они трясли головами.

Выпустив десятка два снарядов, батарея снялась: курсантские артиллеристы быстро пристрелялись, и их снаряды стали ложиться все ближе и ближе. Это страшнее, чем дун-дун: приближающийся вой (так и кажется, что угодит прямо в яму) и оглушительно трескучий разрыв и расползающийся в стороны, зеленоватый, противный дым, от которого першит в горле и щиплет глаза. Только отляжет от сердца, как снова летит, приближаясь, следующий снаряд, и сколько их еще прилетит — никому неизвестно.

В первые минуты боя под Чижинским Устя не испытывала ничего, кроме жгучего любопытства, — как это все произойдет. Цепи красноармейцев не производили особого впечатления. В сознании не укладывалось, что это смертельные враги, которые движутся вперед, чтобы убить ее, Семена, Максимыча, бузулукского мужика. Даже свист пуль над головой не вызывал страха, — свистнет и пролетела. Страх пришел вместе с курсантскими снарядами. Глушило грохотом, земля тряслась и рои осколков злобно жужжали рядом. Это была ощутимая смерть, и Устя молилась:

— Господи, только бы не попало!

— Тикаем! Живее! — Бузулукский садился на лошадь.

Батареи уже не было видно. Подозрительно близко появились курсанты. Уже видны звезды на шлемах, патронные подсумки на поясах, зловеще блестят штыки.

— Гони! — заорал Семен, и по голосу слышно, что он трусит.

Вжикали пули. Ускакавший вперед Семен придержал лошадь, пропустил Устю вперед, сзади нахлестывал Устиного маштака.

— Гони!!

Неуклюже кувыркнулась лошадь бузулукского, а сам он, упав, перевернулся раза два через голову и застыл.

— Убили! Гони!

Усте обожгло огнем спину. Ранили? Нет. То Семен сгоряча хватил плетью не по лошади, а по наезднице.

Перевалили гребень. За ним тихо, не слышно пуль. Все равно:

— Гони!

Остановились, лишь обскакав свою пехоту.

Тревожная ночевка в Чижинском 2-м, а на рассвете снова в путь. Сапожков торопился: сзади нажимали 202-й, 204-й татарские полки, 25-й батальон ВОХР, Серпуховские пехотные курсы. Избегая боев, банда двигалась к Новоузенску, обходя слева станицу Шильную Балку. Ползли обозы, поднимая облака пыли, скользила кавалерия, медленно текли бараньи гурты.

К полудню разъезды донесли Сапожкову, что с юго-запада надвигается большой отряд. Немного позже были замечены отряды на севере и северо-востоке. Таким образом, не закрытой оставалась только дорога в Чижинские разливы — обширные пространства потрескавшегося от зноя, серебристого от соли болотного ила с торчащими сухими тростниками. Ни воды, ни жилья — первобытные джунгли из камышей. Впрочем, при особой удаче, проехав не один десяток километров, можно встретить киргизское становище — ямы, накрытые сверху камышом, засыпанным землей. В жилье две дыры: одна всегда открыта для выхода дыма, вторая — дыра-вход, завешанная обычно полостью. Около землянок пасутся бараны, а в землянках — вши. Их — миллионы.

Сапожковцев не привлекала прикаспийская глухомань. Они решили пробиваться на юго-запад к Новоузенску и с этой целью бросили конницу навстречу подходившим красным частям. Удар, не дрогнув, принял 1-й Коммунистический батальон, и атака сапожковцев захлебнулась. Конные полки откатились назад к своей пехоте, на которую наседал подошедший 204-й татарский полк. Завязалась перестрелка. К месту боя подходили другие красные части, полукольцом охватывали банду, и к трем часам дня исход боя был ясен. Уже трещали тростники под удирающими в панике подводами, цепи смешались и вот-вот побегут, один за другим умолкали бандитские пулеметы, почти не слышно стало батареи. Сапожков, как одержимый, носился то к пехоте, то на батарею, то к спешившимся кавалеристам, кричал, ругался, как будто это могло помочь. Он хорошо понимал, что это поражение сводит на нет вероятность взятия Новоузенска, а не взять Новоузенск значило проиграть кампанию. Сапожков делал все, чтобы спасти положение, но с ужасом убеждался, что он бессилен.

Взвод, в котором была Устя, занимал участок на правом фланге. Дно пересохшего озера образовало впадину, в которой удобно разместились стрелки. Неподалеку в камышах шуршали лошади, переругивались коноводы. Максимыч подозвал Устю:

— От меня не отбивайся! Всыпят нам тут по пятое число.

Устя стреляла наравне с прочими и старалась делать все то, что делали другие.

— Прицел десять! — командовал Максимыч.

Красноармейцы шли изломанной линией и быстро приближались.

— Прицел пять, по русским опять! — подбадривал старый казак своих подчиненных.

Устя видела острые соски шлемов на головах наступающих, движения рук, винтовки, вскинутые к плечу. Если в бою под Чижинским она была равнодушна к противнику, то сейчас ею овладевала злость. Ей хорошо запомнилась скачка под пулями, срезанный ими бузулукский мужик. А сегодняшняя атака? Скольких не досчитаются после нее?

Устя стреляла. Но разве остановишь? Идут и идут, как завороженные!

Из камышей зататакал пулемет. Цепи наступающих остановились и в свою очередь открыли огонь. Над взводом засвистели, зажужжали, зазвенели осы, лопнуло несколько шрапнелей.

— Смотри! Смотри! — Максимыч показывал влево, где по степи суматошно метались люди. Они то сбегались в кучки, то рассыпались по равнине. Заглушая стрельбу, приходило волнами: «Ура-а! А-а-а!»

«Как на кулачках дерутся, стенка на стенку», — подумала Устя.

— В штыки сошлись, — угрюмо молвил Максимыч и с опаской огляделся. — Беги к коноводам и будь там! — приказал он.

— А вы?

— Подожду еще малость.

Устя побежала.

— Пригнись! — крикнул казак ей вслед.

К лошадям Устя прибежала вместе с несколькими казаками. Бывший в коноводах Семен подал ей лошадь.

— Отвоевалась? Максимыч где?

— Велел ждать.

— Что там делается?

Ответить Устя не успела, — длинная пулеметная очередь откуда-то сбоку прошила тростники.

— Ой! О-о! — послышался стон. Один из прибежавших вместе с Устей волчком крутился на земле.

Семен поворачивал коня. Лошадь Максимыча, которую он держал, запутала повод, и Семен, ругаясь, хлестал ее.

Один за другим казаки скрывались в камышах. Выстрелы хлопали со всех сторон. Казалось, вот-вот раздвинутся камыши и появятся островерхие шлемы-буденновки.

— Поняй!—крикнул Семен, распутав наконец лошадей.

— Куда?! А Максимыч?

— Самим впору уйти.

— Сенька, стой! Застрелю, как собаку! — Устя вскинула винтовку.

— Да ты что, белены объелась? — поразился Семен, но лошадь придержал.

— Беги до Максимыча и зови!

В этот критический момент Устя почувствовала, что все ее страхи, опасения исчезли, все существо заполнило происходящее, до предела прояснились мысли, появилась огромная вера в свои силы, в собственные возможности.

Когда Семен ушел, она распорядилась:

— Возьмите раненого! Ну! — И пятеро бандитов по ее слову спешились и подошли к лежавшему.

— В живот угодило, все равно помрет, — буркнул один и отвернулся.

— Ой, братцы, тяжко! Предайте смерти! — глухо молил раненый.

На мгновение Устя увидела его посеревшее лицо, безумные глаза, закушенные губы с кровавой пеной.

— Предать смерти! — так же глухо, как раненый, повторила она и указала пальцем на того, который сказал «Все равно помрет»: — Ты!

Парень побледнел и отступил на шаг:

— Я-а… Не-е…

— Сопля!

Устя вскинула винтовку к плечу, и двое, стоявшие напротив, как зайцы прыснули в стороны.

«Бах!»

Верхняя половина черепа скорлупой подлетела вверх. Устя резко повернулась и чуть не налетела на возвращавшегося Семена.

— Максимыча убили. По… — нечаянно взглянув на Устю, он осекся. Страшно было лицо казачки, часто-часто вздымалась грудь, глаза бешеные.

— Поджигай камыши! — крикнула она.

Не одной Устинье пришел в голову старинный способ избежать преследования. На многие версты по горизонту поднялась дымовая завеса, под прикрытием которой уходили разрозненные, поредевшие, но недобитые до конца шайки.

Когда остановились на ночевку, Семен подал Усте завернутую в тряпку книжечку и спросил:

— Тебе часом не потребуется?

То была «Секира обнаженного разума» — и Максимыч, как живой, встал перед глазами. Вот сейчас он, как всегда, огладит бороду, расчешет ее пальцами и прочтет: «Человек — сам хозяин и устроитель своей жизни». Впервые после Лысого Мара Устинья не выдержала и расплакалась навзрыд. Семен в замешательстве переминался с ноги на ногу. Потом его внимание привлекла выпавшая из «Секиры» бумажка, он нагнулся и поднял ее. При пляшущем свете костра Семен увидел разграфленные квадратики, а в квадратиках слова:

Семен прочитал слова слева направо, справо налево, сверху вниз и снизу вверх, хотел бросить бумажку в огонь, но в последний момент передумал, сложил аккуратно несколько раз и спрятал ладанку на груди, «Может быть, она спасительную силу имеет», — подумал он, застегивая ворот гимнастерки.

 

Глава двенадцатая

ДАЕШЬ НОВОУЗЕНСК!

Отряды Серова и Усова на рассвете 3 августа перешли железную дорогу Уральск — Саратов, и после этого все сапожковские шайки оказались в четырехугольнике, ограниченном с севера железной дорогой Саратов — Уральск, с запада железной дорогой Саратов — Астрахань, с востока рекой Урал, а с юга безводными камышами и голыми солончаковыми степями прикаспийской низменности.

В тесном пространстве с новой силой забушевала лихая крутоверть: блестели клинки, сыпалась каленая картечь, саранчой стрекотали «максимы», порой сотни глоток осатанело ревели «ура-а!». Пенистой грязной волной еще раз взыграла контрреволюция. Слабые головы дурманились призывами: «Долой продразверстку!», «Даешь свободную торговлю!».

Жирные, зеленые мухи роями кишели над трупами убитых, сладким тленом дышала ночная степь.

Мечется по степи банда, а кольцо все уже, удары все чувствительнее. Из-под Мелового Усов едва ушел, у колодца Так-Кудук его добили, — от бывшего 8-го полка пришло к Сапожкову двадцать бродяг. Затем еще одно поражение у хутора Варфоломеевского. Тают силы, разбегаются самые близкие, самые надежные соратники, — невесть куда исчезли братья Масляковы.

Но бандитам пальца в рот не клади: разгромили Александровогайский коммунистический отряд, взяли в плен два отряда, вышедших из Новоузенска, а 6 августа пытались взять налетом самый город. Взять не взяли, но разбили радиостанцию, порвали связь, испортили железнодорожное полотно.

Город им нужен, это — последняя надежда.

Двенадцать дней Сапожков готовился к операции и 18 августа снова двинулся на Новоузенск.

Эскадрон, в котором была Устя, в полночь выступил из Петропавловки, большого села, раскинувшегося по реке Малый Узень. В предрассветном полумраке вышли на железную дорогу, разобрали рельсы, порвали провода, повалили столбы и, рассыпавшись в лаву, пошли на город. Вскоре сквозь редеющую тьму завиднелись строения, сады, огороды.

Устя вздрогнула: от вокзала донесся сиплый гудок и тотчас же послышались звуки выстрелов. Били залпами, словно коленкор рвали. Начавшаяся стрельба означала, что большевиков врасплох захватить не удалось.

Рядом с Устей Семен. Его покрытое пылью лицо мрачно, губы плотно сжаты, во взгляде тоска и страх. Бывалый казак, но и его томит неизвестность. А утро чудесное: капельки росы искрятся на траве, воздух чист и свеж. Первые солнечные лучи вырвались из-за горизонта, и под ними золотом вспыхнули купола новоузенских церквей.

— Рысью ма-арш!

«Р-ра-ах! Р-ра-ах1 А-та-та-та-та!»

— Шашки к бою! Полевым галопом ма-арш!

Свинцовый дождь хлещет навстречу. Сапожковцы рассчитывали, что гарнизон спит, что в огородах никого нет, а нарвались на засаду. Замедлила бег свой лава.

— Наза-ад!

— Куда-а?! Впере-од! В атаку!

Нет, не остановишь. Какая уж тут атака!

Отскакав верст пять, остановились за бугром. Появился связной от Сапожкова.

— Приказано ударить на город с севера.

— Справа по три шагом ма-арш!

Змеей изгибаясь по балке, эскадрон двинулся. На станции бьют пушки. В голубом небе вспыхивают дымки шрапнели.

Семен злой: в атаке чуть-чуть не поцеловала его пуля прямо в губы, пролетела у самой щеки, проведя багровую полоску, как от удара прутом.

— Теперь тебя меченого девки не полюбят, — смеется Устя.

Нервное напряжение у нее прошло, уступив место боевому азарту.

— На кой ляд они мне сдались! — ворчит Семени немного спустя добавляет мрачно: — Жизнь мне, Устенька, не мила, не токмо любовь. Я бы теперь пожил на бахче или на отгонах, чтобы никого не видеть и ничего не слышать, самому с собой побеседовать, степную правду соблюдаючи.

Оба замолчали. Шуршала сухая трава под конскими ногами. Едва слышно поскрипывали седла.

— Рысью ма-арш!

Опять развернулись и пошли на город, и, как давеча, навстречу ударили залпы, завизжали в воздухе кусочки свинца, и снова бандиты пустились наутек.

Передохнув, попытались еще раз ударить в другом месте, но результат все тот же. Ощетинился город со всех сторон, — ниоткуда не подступишься, будто войск в нем видимо-невидимо. Когда же солнце поднялось к зениту, на помощь защитникам Новоузенска прибыл Отдельный батальон Заволжского округа и прямо из вагонов пошел в наступление. Сапожков не принял боя.

— Отходить на Петропавловку! — приказал он.

В просторной чисто вымытой хате заседал «военный совет»: Сапожков, Усов, Землянский, Будыкин и забинтованный Серов. Две раны — пулевая и сабельная, память боя у колодца Тал-Кудук — еще не зажили, но Серов бодрился.

— Новоузенск должен быть взят, — сказал он после вступительной речи Сапожкова. — Не возьмем — нам амбец. Без базы доведется мелкими кучками прятаться в Чижинских разливах.

— С маху его не возьмешь, а биться лбом в стену хуже Чижинских разливов, — горячо возразил Усов.

— Что же ты предлагаешь? — спросил Сапожков.

Неудачи последних дней наложили на него свою печать: голос звучал вяло, на загоревшем дочерна лице выражение безразличия, глаза пустые — то ли от бессонницы, то ли от недобрых предчувствий. Суеверные люди говорят, что на лице, на фигуре человека, которому предстоит вскоре быть убитым, появляется особый отпечаток. Если это так, то на Сапожкове, действительно, лежала печать обреченности.

Усов замялся:

— Что тут поделаешь? Не сдаваться же!

— То-то и оно! — вмешался Серов. — Вчера нам все дело испортили подброшенные по железной дороге подкрепления. Чтобы это не повторилось, я предлагаю сначала взять село Малый Узень, затем станцию Малоузенск и только тогда, отрезав пути для подхода подкреплений, идти на город.

Споры затянулись. Пропели вторые петухи. Замигала, зачадила висячая лампа, в которой кончился керосин. «Военный совет» принял план Серова, но с существенной поправкой — атаковать решили одновременно и город, и железную дорогу.

Из Августовки, села, расположенного в семи верстах на юго-запад от Малого Узеня, вышли, когда солнце палило в полную меру. Горячий воздух струился над горизонтом, и в нем колыхались, переливались очертания построек и левад. Не доходя двух верст до Малого Узеня, конница разделилась и пошла, обтекая село с востока и с запада. Ехали, сторожась: разведка донесла, что там большевики, но сколько их, установить не сумела.

— Устя, вон они! — показал Семен на перебегавшие по огородам зеленые фигурки в островерхих шлемах. — Никак пулемет устанавливают? Опять, мать честная, доведется хвосты казать.

Ошибся Семен: в селе укрепилась всего лишь одна рота пехоты, и единственный пулемет красноармейцы устанавливали на дорогу из Августовки, по которой двигалось ядро бандитской колонны. Кавалерию, скрытно пробиравшуюся логом, гарнизон Малого Узеня пока не обнаружил. Пользуясь этим, конница безнаказанно подошла почти вплотную и выскочила на ровное поле перед селом.

— Галопом ма-арш!

Летит земля навстречу под копыта, близятся огороды. Вот и переулок, через который перебегали красноармейцы, где-то рядом клокочет их пулемет. Скакавший впереди командир взвода махнул клинком вправо и тут же перескочил плетень» За ним остальные. Перепрыгивая через изгородь, Устя чуть не вылетела из седла, потеряла стремя и, пока ловила его, отстала от взвода. Наконец, поймав, поскакала вдогонку.

Конный бой имеет свои особенности: в нем время исчисляется долями секунды, обдумывать что-либо некогда, надо мгновенно принимать решения, чтобы тотчас же осуществить их. Тугодумы в коннице нетерпимы. Командир взвода, бывалый рубежинский казак, был настоящий конник. Заметив за плетнем стрелявший красноармейский пулемет, он направил туда коня, и в следующий момент на красноармейцев-пулеметчиков обрушились две туши — конская и человеческая. Огненная струя перебила гнедому коню ноги, но пулемет замолк. Через секунду у захваченного «максима» хлопотали бандиты.

Устя наблюдала свалку из-за плетня. Затем, выбравшись назад в переулок, она неожиданно наткнулась на красноармейцев. Они появились из-за домов на противоположной стороне и, увидев ее, вскинули винтовки и прицелились. Устя зажмурилась и на мгновение совершенно ясно ощутила, как пули проходят через ее тело. Раздалось три-четыре выстрела, и лошадь под Устей упала. Освободив ноги из стремян, Устя метнулась в ближайший двор. Сзади шум, крики.

— Товарищи, не бегать!

— Биться до последнего!

Голос Семена:

— Руби крупу.

Леденящие душу звуки рубки: «Хак-хак-хак!»

— А-а-а!!!

— Ой, братцы! О-ох!

Стреляют: «Пак-пак!»

Стало тихо, и Устя вышла со двора. Откуда-то взялся Семен.

— Чего на рожон полезла? Хорошо, что убили лошадь, а могли бы самоё. Жди меня тут!

Колдун этот Семен! Не успела Устя отдышаться, как он вернулся, ведя в поводу оседланную лошадь.

— Садись!

По улице скакали конные, постукивая колесами, ехали пушки. На площадь сгоняли пленных. На Устю и Семена коршуном налетел командир взвода:

— Где вас черти носили?!

Вместо убитого коня под ним плясал высокий, рыжий жеребец. Он злобно грыз удила. С трензелей хлопьями падала белая пена.

— У нее коня убило, — оправдываясь, Семен показал на Устю.

— Моего тоже убили, а я не валандаюсь… По коням! За мной!

Широкой рысью пробежали село.

— Сенька, вали со станичницей в правый боковой дозор! — приказал взводный.

— Осерчал, вот и налегает на нас, — пояснил Семен, когда разъезд остался сзади.

На пути попалось засеянное пшеницей поле. Тяжелые колосья щелкали по стременам, по сапогам, по ножнам шашек. Пахло спелым зерном, свежей соломой, запахом раскаленного солнцем чернозема.

— Убирать давно пора, — благодушно заметил Семен и, сорвав несколько колосьев, принялся разминать их в ладонях. Воспользовавшись случаем, его лошадь остановилась и начала щипать траву. Устя ничего не ответила, — вызванное боем возбуждение не прошло и требовало разрядки. Состояние всадницы передалось коню, и он нервно перебирал ногами.

— Тпр-ру! Спокойно! Ша… — на полуслове Устя замолкла и привстала на стременах, а в следующий момент, выхватив шашку, поскакала.

— Далеко ль? — окликнул Семен.

Неожиданно из пшеницы, словно заяц с лежки, выскочил красноармеец и опрометью помчался в сторону. Глупый, разве от конного убежишь!

Заслышав близкий конский топот, беглец обернулся, и Устя увидела безусое, мальчишеское лицо с широко открытыми глазами. Чувствуя, что ему не уйти, красноармеец остановился, вскинул винтовку и выстрелил. Горячий воздух пахнул Усте в лицо. Она высоко подняла («Ой, господи, что я делаю!») шашку и с размаху опустила ее на голову красноармейца. Тот упал, но сейчас же вскочил, — слаб удар неопытной руки. Стриженая голова с торчащими ушами замелькала над пшеницей. Устя повернула коня, но бегущего уже настигал Семен. Закрывая голову, красноармеец поднял вылезшие из коротких рукавов гимнастерки тонкие руки. Хрустящий удар. Жалобный тонкий вскрик «мама!».

Семен крутил на месте обезумевшего от крови коня. Трясущейся рукой он никак не мог попасть клинком в ножну. Наконец вложил и сорвал с плеча винтовку. Прицелился в лежащего. Треск выстрела.

— В-всё! — с трудом ворочая пересохшими губами, выдавил он.

У Усти бешено колотилось сердце. Желтая пшеница, пыльная степь, телеграфные столбы, далекая водокачка на станции казались неестественно яркими, резали глаза. Звуки почему-то стали глухими, и первые выстрелы начавшегося левее боя не произвели никакого впечатления.

Сапожковцы овладели Малым Узенем, начали наступление на станцию Малоузенск, Вначале плотные четырехугольники кавалерии двигались без помех, Но вскоре от огня красноармейских пулеметов рассыпались в цепи.

— Впере-од!

— Рысью-у!

— Галопом!

Пылит степь, в воздухе зло посвистывают пули. Бандитская лава рвется к станции.

— Ура-а-а!!!

Все яростнее захлебываются пулеметы, без умолку трещат ружейные выстрелы.

Вдруг из глубокой выемки на закруглении железнодорожного полотна осторожно, словно нехотя, выдвинулась платформа с наложенными на нее рельсами и шпалами, за этой платформой — такая же вторая, а за ней странная коробка высотой в полвагона. В коробке восемь оконцев, из которых выглядывают дульца пулеметов. Еще одна коробка и, наконец, паровоз, увешанный броневыми плитами.

Семен первым увидел блиндпоезд.

— Назад! Броневик! — изо всех сил заорал он.

Ближние услышали.

— Броневик! Назад!

В лаве короткое замешательство. Кое-кто начал поворачивать лошадей. Поздно! В оконцах коробок замелькали, высовываясь, как змеиные жала, язычки пламени.

Первым упал взводный, рубежинский казак. Падали кони, люди. Свинцовый ливень подметал степь, и вскоре брошенное орудие одно осталось маячить на бугре. От полка осталось немного: человек тридцать ушло с Серовым к Петропавловке, а десятка полтора ускакали в степь, взяв направление на Чижи. В числе этих, последних, были Семен и Устя.

С группой самого Сапожкова, наступавшего на город, было покончено еще до подхода блиндпоезда. К солнечному заходу на городских подступах валялось множество трупов людей и лошадей, стрельба продолжалась лишь на юго-восточной окраине, где сапожковская пехота — пластуны — делала последнюю отчаянную попытку овладеть городом. Сапожков с бугра наблюдал в бинокль, как двигались цепи. Пулеметов почему-то не было слышно, и пластуны под редким ружейным огнем быстро приближались к городским постройкам. Вот они уже в излучине реки, сейчас перейдут ее и броском ворвутся на окраину, вот… Неожиданно заговорили «максимы». Спрятанные до поры до времени на флангах, они сразу внесли смятение, прижали пластунов к земле, отрезали дорогу назад… Сапожков заскрежетал зубами, увидев поднятые руки своей пехоты, брошенные винтовки. Нестройной толпою сдавшиеся двинулись в город…

После боя под Новоузенском у Сапожкова осталось с полсотни конных и ни одного пулемета.

5 сентября в районе Новой Казанки банда Сапожкова была настигнута отрядом Борисоглебских кавалерийских командных курсов. Завидев курсантов, бандиты, не помышляя о сопротивлении, начали разбегаться. Сапожков, отделившись от остальных, поскакал к видневшимся на горизонте камышам. Наперерез ему бросились четыре кавалериста. Один из них, курсант Шевцов, спешился, выстрелил и убил лошадь Сапожкова. Рухнув на землю, она придавила всадника.

— Землянский, Будыкин, ко мне! Помогите! — кричал Сапожков, тщетно пытаясь освободить ногу.

Видя, что к Сапожкову спешат другие бандиты, Шевцов выстрелил еще раз и попал главарю в голову.

 

Глава тринадцатая

ВОЕННО-КОНСКИЙ ЗАПАС

Из Отделения за новым начальником прислали фурманку.

— Молодец, что много сена положил! — похвалил Щеглов ездового.

— Командир взвода так приказал, — скромно ответил тот.

На выезде из города остановила застава.

— Ваши документы!

Щеглов подал.

— Пр-пред-пред-яви… — начал разбирать-часовой по слогам и, дойдя до слов «командир Второго отделения Щеглов», поднял голову и подозрительно оглядел «предъявителя», затем, покосившись на наган, строго заметил: — Отделенным командирам наганы носить не положено. Разрешение есть?

— Есть, — улыбнулся Щеглов и достал вторую бумажку.

Опять начался разбор по слогам. Ездовой с трудом сдерживал пару сытых маштаков.

— У вас все такие? спросил Щеглов о лошадях.

— Это еще что — смиренные. Вот в косяках — настоящие звери, — с гордостью ответил ездовой.

— …при-при-ло-прило-приложением пе-пе-чати, печати… — продолжал меж тем часовой.

— Да кончай ты эту волынку. Видишь, лошади не стоят, — рассердился ездовой.

— Без проверки нельзя: черт знает, кто вы такие, а документ в точности скажет.

— Тебе чего ни дай, — всё равно, мымыкать будешь. Грамотей тоже!

Часовой обиделся:

— Не скажи! Вчера задержал одного с «липой».

— Почерк, что ли, тебе не показался? — не поверил ездовой.

— Нет. Написано было все, как полагается, только вместо печати приложен пятак.

— Ишь ты какой, — усмотрел! — похвалил Щеглов.

— Наше дело такое, — с достоинством принял тот похвалу. — Можете следовать, — все правильно. — Часовой отдал документы и сошел с дороги.

Дружно рванулись лошади, и пыльная дорога понеслась под колеса.

Эх, ты, степь да степь, Путь далек лежит…

В грудь льется вольный степной воздух, так непохожий на одуряющие госпитальные запахи. Он до боли распирает правое, отбитое бандитскими прикладами легкое, но все равно хорошо. Дышишь и не надышишься, смотришь и не налюбуешься. Чудесно ехать на пахучем, пружинящем сене, скользить счастливым взглядом по степным просторам, уносясь в мыслях туда, к горизонту, где чуть приметными бугорками кудрявятся сады Синявского, а за ними левее прячется Гуменный.

— А ну-ка, прокати с ветерком! — сказал Щеглов.

Ездовой обернулся и удивленно посмотрел:

— А вам ничего? Не растрясет? Комвзвода наказывал везти аккуратней.

— Не растрясет, — улыбнулся Щеглов и озорно ткнул в бок возницу. Довольно ухмыльнувшись, тот достал из-под сена кнут, свистнул, ударил вожжами и взмахнул кнутом. Степь рванулась навстречу. Дробным перебором заговорили ошинованные колеса, над землею распластались кони, ветер режет глаза. Зазевавшийся слепень больно стукнул Щеглова в лоб.

— Эй, вы, залетные!

Первое, что бросилось в глаза в Синявском, были огромные, обнесенные саженными плетнями базы.

— Сюда пригоняют лошадей, когда идет выдача или осмотр, — пояснил ездовой.

В канцелярии Щеглова ждали командиры взводов, старшина, писарь, кладовщики, одним словом, все должностные лица.

— Приемку сегодня начнете или будете отдыхать с дороги? — спросил командир первого взвода, временно исполнявший обязанности начальника Отделения.

— Зачем же откладывать? Сейчас начнем, — ответил Щеглов.

— Тогда пошлю за табуном. Панченко! — крикнул комвзвода в соседнюю комнату. — Пусть табун номер первый гонят на хутор! Да еще скажите Гришину, что начальник приехал!

— Слушаю, — торопливо ответил дежурный и опрометью бросился к выходу.

— Буданцев, узнайте, готов ли обед! — еще раз крикнул командир, и тотчас же дробно затопали ноги по половицам сеней.

«Дисциплинка у них на высоте, — ничего не скажешь. Непохоже на нестроевую команду», — с удовлетворением отметил Щеглов.

Через несколько минут явился Гришин, старый коновод Щеглова, не захотевший расставаться с командиром и по просьбе Щеглова переведенный сюда из Соболева. Гришин доложил, что квартиру нашел хорошую, что обед готов.

— Табун пригонят не раньше, чем через час, — успеете покушать, — предупредительно посоветовал командир взвода.

— Ну, как тебе нравится здесь? — спросил Щеглов, когда они вдвоем с Гришиным шли на квартиру.

— Ничего. Только порядку маловато, — известно, нестроевщина.

— Не сказал бы, — удивился Щеглов и вопросительно посмотрел на коновода, но тот больше ничего не добавил.

Приемка конского состава оказалась весьма сложным делом. В Отделении было около шестисот лошадей. Каждая лошадь была занесена в толстую книгу с наиподробнейшим перечислением всех конских примет и признаков: возраста, пола, масти, сорта, роста, с точнейшим описанием ноздрей, ушей, ног и иных частей тела, если на них имелись отличительные знаки.

Хотя Щеглов был кавалеристом и полагал, что знает лошадей, но здесь со многим он встретился впервые, а некоторых тонкостей просто не знал. Например, рыжая лошадь называлась рыжей только в том случае, если у нее хвост и грива были черные. Белохвостая и белогривая рыжая лошадь оказывалась уже не рыжей, а игреневой. Белое пятнышко на лбу именовалось звездой, побольше — лысиной, через весь храп — проточиной. Каждая из четырех ног могла быть «по венчик белая», «по щетку белая» и, наконец, «в чулке». Больше всего примет было на ушах: уши встречались щипаные, резаные (просто и уступами), поротые, с одним или двумя ивернями (полуовальные вырезы), расположенными сзади и спереди.

Все это неукоснительно перечислялось в описи, и горе тому командиру и его подчиненным, если на одном из 1200 ушей или на одной из 2400 ног недоставало выреза, пятна или, наоборот, обнаруживались лишние. Это являлось «чрезвычайным происшествием», так как давало повод предположить, что кто-то куда-то незаконно сбыл принадлежавшую Отделению лошадь, и вместо нее в табуне ходит подставная. С юридической стороны дело рассматривалось именно так, хотя в действительности чаще всего обстояло иначе: сплошь и рядом лошадей выдавали из Отделения по ночам, и при тусклом свете фонарей белые пятна и иверни легко было не заметить, тем более, что «отпускаемое имущество» тихим нравом не отличалось. Полудикие степняки лягались, вырывались, бросались на людей. В спешке, в темноте уходила лошадь требуемого сорта той же масти, но без отметины или с неположенной приметой. При очередной проверке «несоответствие наличия документальным данным» выплывало на свет, и начинались спросы-допросы, следования-расследования, приезды-наезды комиссий; на объяснительные записки изводились горы бумаги. Кончалось все это взысканиями всем лицам, «имеющим к делу касательство».

Когда Щеглов, пообедав, возвратился в канцелярию, то ему доложили, что табун пригнан и можно начинать прием.

— Идемте!

На большом базу жались к плетням сытые, с лоснящейся шерстью кони. Они всхрапывали и боязливо косились на людей.

— Давай по одному! — крикнул командир первого взвода стоявшим наготове красноармейцам-табунщикам.

От группы последних отделился рослый, плечистый парень. В руках у него была удавка — веревочная петля, расправленная на тонком шесте-укрюке. Подойдя к лошадям, он ловко накинул петлю на крайнюю и, затягивая, бросился назад. Подоспевшие табунщики помогли оттащить пойманного коня в сторону.

— Номер одна тысяча двести сорок, — доложил командир взвода.

Писарь поставил в «книге живота» галочку.

— Следующего!

Осмотренных лошадей переводили в соседний загон, и все больше галочек появлялось у писаря. Табунщики работали сноровисто, споро. Один гнедой, сильный конь, почувствовав на шее петлю, рванулся так, что табунщики не успели взяться за аркан. Тогда парень, бросив удавку, схватил гнедого за хвост и остановил.

— Ворон считаете, раззявы! — смачно выругался он и, спохватившись, опасливо покосился на Щеглова.

Тот улыбнулся:

— Не боишься, что задними ногами ударит?

— Как же это он ударит, когда я его за хвост дёржу? — удивился табунщик.

«В самом деле, чтобы лягнуть, надо поднять зад», — подумал Щеглов.

— А если упустишь?

— Пока что такого не бывало, — улыбнулся силач.

До самой темноты продолжалась борьба людей и животных, а наутро пригнали табун номер два. Щеглов быстро вошел во вкус новой работы. Ему уже хотелось наравне со всеми ловить лошадей, держать их, делать все то, что делали табунщики — сильные, ловкие, смелые люди. «Нестроевая работа» оказывалась увлекательной, до некоторой степени опасной и, следовательно, интересной. Здесь проявлялись лучшие качества кавалериста: смелость, ловкость, верный глаз, твердая рука.

На третий день кончили пропускать четвертый, последний табун. В углу загона остались три лошади.

— Эти почему тут? — справился Щеглов.

Подчиненные смущенно молчали.

— Ну, в чем дело?

— Товарищ начальник, разрешите вам одному доложить? — вполголоса произнес командир первого взвода, а остальные, как по команде, отошли в сторону.

— Да?

— Эти лошади не соответствуют документации.

— Не понимаю.

— Вон у той, рыжей, нет иверня на левом ухе, у саврасого правая передняя нога должна быть по щетку белая, а у него по венчик, у гнедого…

— Ну, и что же из того?

— Как что же?! Это — уголовное дело, — командир взвода начал объяснять положение.

— Что же делать?

— Решайте: или начать расследование, или промолчать: до первой выдачи.

— То есть?

— Приемщики из частей смотрят на эти вещи сквозь пальцы или просто не замечают, — вот, лошади и уйдут от нас.

— Но тогда будут отвечать приемщики?

— Вы служили в строевых частях и знаете тамошние порядки, — такой строгости там нет.

— Гм.

— Ведь сортность мы даем ту же, а недостача иверня для лошади не порок, — горячо доказывал комвзвода новому начальнику.

В душе Щеглов соглашался с тем, что ночью, в спешке, можно не заметить иверня или белизны, но с другой стороны…

— Почему вы не выдаете лошадей по номерам на бирках?

— Разве на этих зверюгах удержится бирка?! Так какое же будет решение?

— Сразу я вам не отвечу, надо посоветоваться, обдумать. Лошадей же этих держите на особом учете! Понятно?

— Я их во сне каждую ночь вижу.

Приняв дела, Щеглов решил съездить в Гуменный.

— Подседлай мне коня! — сказал он Гришину.

— Товарищ командир, вам вредно ездить верхом, лучше я сгоняю.

— Куда это ты сгоняешь?

— Известно, в Гуменный. Да ведь ее там нет. Я позавчера был, — мать говорит, что еще не приехала и когда приедет неизвестно.

— Вот жук! — улыбнулся Щеглов.

А еще через день Гришин подъехал к квартире на рессорной тележке:

— Выпросил тут у одного казака. Если хотите, прокачу.

— Поедем!

Как и следовало ожидать, эта поездка не дала ничего нового.

— Живет у дяди в Шильной Балке, письма, наверное, не доходят. Сама не знаю, что подумать, — разводила руками Устина мать.

Тонкой паутинкой пролетело бабье лето. По ночам ранние заморозки пушили землю. Волчьи выводки сбивались в стаи, и в урёме по Уралу уже звучали первые пробы голосов. Вой срывался на фальцет, не было еще в нем такой силы, той голодной тоски, от которых путника мороз продирает по коже. В одну из темных ночей Щеглова разбудил дежурный:

— Степь горит. Огонь к стогам подходит!

— Гришин, коня! Всем свободным бойцам седлать! — распорядился Щеглов.

Через несколько минут полсотни всадников скакали за Щегловым в степь, в ту сторону, где на подсвеченном снизу небе играли розовые и багровые сполохи. Вскоре на фоне пожара бесформенными глыбами встали громадные ометы. В каждом сметано две-три тысячи пудов первосортного сена. За ометами расплавленной медью текла, приближаясь, огненная полоса. Травинку за травинкой, пучок за пучком глотала она, и тлеющий след оставался сзади.

— По два человека на омет остаться караулить, остальные за мной!

Щеглов окинул взглядом команду. Странный она имела вид: у каждого в руках метла, у некоторых лопаты. Тарахтя, подскакала бочка. На ней, держась за скобы, стоял старшина.

— Бочке тоже остаться здесь!

Спешились невдалеке от огненной грани. Блики пламени падали на возбужденные лица табунщиков. Косясь на огонь, нервно перебирали ногами лошади.

Посоветовавшись с командирами, Щеглов разбил людей на три группы так, чтобы две из них не давали огню распространяться в стороны, а одна в центре «пустила бы пал». Сам Щеглов, взяв с собой Гришина, направился еще правее фланговой группы. Оттуда ему удобнее было наблюдать за линией огня и за работающими. Кроме того, ветер дул в ту сторону, и именно там могли возникнуть новые очаги пожара. Щеглов остановился на небольшой возвышенности, которую кольцом окружила низина с густым бурьяном. «Не принесло бы сюда «галку»!» — пришла тревожная мысль.

Если бы степной пожар не грозил бедствиями, им можно было бы любоваться: весь спектр цветов от фиолетового до густо-красного играл и переливался на небе и земле. На оранжевом фоне огня мелькали темно-синие и фиолетовые фигуры табунщиков, по степи щедро был разлит кармин, самыми причудливыми оттенками отражавшийся на небе. Там вверху розовый цвет постепенно переходил в голубой с прозеленью. Крохотными метеорами летели и падали на степь пучки горящей травы. Вот упал один и погас, второй опустился рядом, третий язычком лизнул воздух…

— Товарищ командир, зажгло! — встревоженно крикнул Гришин.

— Дай мне метлу! А сам сбатуй лошадей и ко мне! — крикнул Щеглов.

Щеглову удалось быстро погасить огонь, но тут же упала новая «галка», и пока он бежал, огненный пятачок разросся в пожарище.

— Зови табунщиков! Вдвоем мы тут не справимся, — распорядился Щеглов.

Гришин убежал, а Щеглов принялся метлой сбивать огонь, не позволяя ему идти к ометам. Жар палил лицо, глаза щипало от дыма и соленого пота. Надрывно кашляя, Щеглов работал, в азарте и не заметил, как загорелась трава в низине около лошадей. Уже сплошное кольцо огня опоясывало холм, когда Щеглов бросился спасать сбатованных лошадей. В несколько скачков он одолел огненную полосу. Охватило пламенем, затрещали волосы на голове, но полоса осталась сзади. Открыв глаза, Щеглов подбежал к лошадям, отвязав повод своего коня, вскочил на седло, гикнул. Дрожавшие от страха кони ринулись через завесу.

Тем временем действовавшая в центре группа «пустила пал». Огонь пошел на огонь, и когда они сошлись, встречные потоки горячего воздуха, слившись, взметнулись ввысь. Засвистело, загудело пламя, вверх полетели новые пучки горящей травы, будылья бурьяна, но вскоре сила огня ослабела, — огонь пожрал сам себя, — и серый рассвет наступившего утра захватил лишь дымящееся пожарище. Язычков пламени уже нигде не было видно, но Щеглов на всякий случай оставил дежурных, а с остальными направился в Синявский. После бессонной ночи в ушах шумело, а пудовые веки закрывались сами собой.

«Здорово меня перевернуло, — одну ночь не спал и скапутился», — с досадой подумал Щеглов. Отпустив людей, он направился на квартиру.

«Сейчас вымоюсь, — Щеглов потянул носом воздух и поморщился: от волос, от одежды противно пахло паленой шерстью. — Сосну минут двести, а потом проверю каптерку да съезжу к табуну третьего взвода».

Мимо окна кто-то проскакал бешеным галопом. Стук копыт стих у ворот, а мгновение спустя заиграли под тяжелыми сапогами ступеньки крыльца. Дверь распахнулась, и вбежал взволнованный командир первого взвода:

— Наш табун смешался с табуном Третьего отделения!

Голос и вид командира взвода свидетельствовали о том, что произошло нечто ужасное, но Щеглов ничего не понял.

— Ну и что же?

— Как что же?! Ранее недели не разберемся, какая наша, а какая из Третьего отделения. А вдруг выдача! Тогда что?

Теперь ясно: значит, надо опять ловить каждую лошадь из четырехсот, находить иверни, звездочки и прочее, вдобавок определять, из какого Отделения та или другая лошадь.

— Как же пастухи проглядели?

— Наши говорят, что тот табун на них налетел, а из Третьего отделения оправдываются тем, что их лошадей волки напугали. Дело было ночью.

— Едемте на место!

В логу плотной массой стояли кони. Вокруг сновала табунщики. Поодаль — небольшая группа всадников. Еще издали Щеглов узнал командира Третьего отделения Воронькова. Размахивая руками, Вороньков отчаянно ругался. Завидев Щеглова, он умолк и поздоровался.

— Что натворили, растяпы! Ну, куда погоним, показал он на лошадей, — к тебе или ко мне?

В этот день до полуночи искали венчики, щетки, при тусклом колеблющемся свете фонарей пялили глаза чтобы не спутать буланой масти с саврасой и, выбившись из сил, прервали разбор, чтобы с рассветом взяться снова за работу.

 

Глава четырнадцатая

МАРУСЯ

В глухой степной балке ниже старой размытой плотины вразброс спали люди, спали тревожным сном: то один то другой скороговоркой лопотал что-то бессвязное; некоторые стонали, а иной раз, вскочив, с закрытыми глазами шарили руками вокруг по земле и, ничего не нашарив, снова валились досыпать. Наверху, на плотине, прислонившись спиной к камню, храпел часовой. Желтое солнце нехотя оторвалось от горизонта, его лучи разбудили прятавшихся в траве под листьями букашек, мух, кузнечиков, и дотоле безмолвная степь начала стрекотать, жужжать, трещать на все лады. Скользя на крыло, пронесся копчик, козырнул над курганом и, видимо промахнувшись, затрепетал на одном месте почти у самой земли. Из-за далеких холмов, где тонкой нитью протянулась узкоколейка от Новоузенска до Александрова Гая, донесся звонкий паровозный свисток, миновал балку и умчался дальше в степь.

Свисток разбудил часового. Протерев глаза, часовой осмотрелся. Пусто. Никого. В самом низу балки, где уцелела чахлая трава, пасутся стреноженные лошади.

«Раз, два, три, четыре… четырнадцать. Все тут».

Снова надвинулась дрема, но прилетевшая муха деловито прошлась по нижней губе и прогнала сон. Часовой плюнул и вытер рот. Потом, взяв винтовку, осмотрел затвор, — грязный. «За эти дни патронов сто выпустил и зря, — все одно Новоузенск не взяли. Штук пятьдесят осталось. А еще что? Две ноги… Хотя не две, а шесть: четыре лошадиных тоже считать надо. Волка ноги кормят…» — парень улыбнулся.

— О чем, Яша, задумался? — раздался сзади женский голос.

От неожиданности часовой вздрогнул.

— Ни о чем. Почему не спишь, Устя?

— Мухи не дают.

Устя села рядом.

— Конечно, есть над чем и задуматься, — добавил часовой через минуту. — Положенье наше заячье.

— Да?

— Обыкновенные заячьи права: всех опасайся и на зуб никому не попадайся. Возьми сегодня: до тёмноты не накроют, — живы будем, найдут, — заказывай панихиду. Дивлюсь я на тебя: ну, мы, мужики, по нужде воюем — за свою домашность, за скотину, за хлеб, за вас, за баб то есть. А какая лихоманка тебя в эту просорушку пихнула?

Оба долго молчали. Потом Устя, выплюнув травинку, спросила:

— Если человек что-либо потеряет, что ему делать?

— Искать, разумеется.

— Вот я и ищу.

Яков внимательно посмотрел на собеседницу:

— Вчерашний день не находится.

— Может, найдется.

— Помощника тебе не надо?

— Нет, обойдусь одна.

Перед закатом четырнадцать бандитов собрались в кружок. За долгий бездельный день все выспались, отдохнули, оправились от передряг под Новоузенском и были настроены благодушно. Если бы не оружие, можно было думать, что это артель косцов пошабашила после трудового дня.

— Ну, а дальше что будем делать? — ни к кому не обращаясь, спросил пожилой, заросший кудрявой бородой казак.

— Осталось одно: подаваться в разливы, — тут не сегодня, так завтра накроют.

— Сапожкова искать?

— На что он нужен? Будем сами по себе гулять по хуторам, небось не пропадем.

— А может быть, по домам? — Чернобородый обвел взглядом остальных.

— Под пулю?

— Чтой-то?

— Не должно быть.

— Зараз так и будет.

Галдеж разрастался. Каждый говорил, не слушая другого. Злобный выкрик Якова заглушил всех:

— Ты на что нас подговариваешь? Сдаваться на милость?! Продать задумал?

— На кой ляд вы мне нужны? Говорю, как думаю. Шутка сказать, какой год по фронтам блукаем! Где он, конец?

— Попробуй, явись: комиссарики тебе сразу укажут край-конец!

— А-а, все едино. Может статься, что простят.

— До скольких разов можно прощать? За генерала Толстова прощали? Раз. За восстание в 22-й дивизии. Два. Теперь за Сапожкова. Не много ли будет?

— Это смотря по тому, что на допросе говорить, — вмешался молчавший до сих пор Семен.

— Что говорить? — не понял чернобородый.

— Начнешь на друзьяков-товарищев вину валить, — так, глядишь, самому послабление выйдет. Дело известное, — ядовито усмехнулся Семен и циркнул сквозь зубы. Плевок угодил как раз на сапог чернобородому.

— Ну ты, поаккуратней, я не Июда, — обиделся тот.

— Все вы, старые черти, такие: блудливы, как кошки, трусливы, как зайцы. Как припрет, сейчас же охаете: детишки, домашность, худоба… Небось первым кричал — «бей комиссаров!». Зачинали вы, а расхлебывать нам!

— Молоко на губах не обсохло, а…

Ссора вспыхнула, как сухой сноп ковыля. Разъяренный Семен вскочил с места и выхватил шашку. Чернобородый успел подняться на четвереньки. Блеснула обнаженная сталь… но мгновением раньше Устя загородила дорогу.

— Убери клинок!

— Язви его в душу! — выругался Семен, но послушался.

— Чего взбеленились? В степу не разъехались? Места не хватило? — спокойно выговаривала Устинья, как мать, разнимающая поссорившихся детишек, только жилка у нее на виске билась неровно, выдавая волнение.

— Тут дело полюбовное: хочет — остается с нами, не хочет — скатертью дорога. Ну а совесть артельная у каждого должна иметься, — закончила она.

В сумерках разъехались в стороны: двенадцать на восток, двое на запад, в Новоузенск.

А еще через несколько дней в агентурных донесениях из района Чижей начала фигурировать новая банда Маруси, небольшая, — всего двенадцать сабель. Об её атамане сообщалось, что это женщина смелая, решительная и нрава крутого.

Председатель хуторского совета Васютин возвращался из станицы с совещания. Добрый иноходец колыхался под ним из стороны в сторону. Васютин не спешил. Он обдумывал услышанное в Ревкоме.

«Сапожков разбит, но не добит, — говорил уполномоченный из Новоузенска. — Чтобы уничтожить заразу с корнем, мы должны знать каждый его шаг, малейшее движение. Эти данные следует немедленно сообщать в Ревком или ближайшей красноармейской части. Надо разъяснять населению контрреволюционную сущность сапожковщины, призывать народ к активному противодействию — не давать бандитам ни хлеба, ни мяса, ни фуража, ни подвод».

Стемнело, когда вдали показался родной хутор. Не доезжая гумен, Васютин свернул с дороги и задами провел лошадь во двор. Хотел было отпустить подпруги, но в сенях скрипнула дверь и по доскам зашлепали босые ноги.

— Это ты, Татьяна?

— Беда! Марусенцы пришли.

Васютин обратно подтянул подпругу.

— Двенадцать верхоконных.

— Когда приехали?

— Перед самым стадом. Встали у кривого Анфима. У Филатовых ярку зарезали.

Через минуту Васютин гнал коня к Поповским выселкам, где, по слухам, стояли красноармейцы отряда Вуйко.

— Мне бы командира вашего повидать, — сказал Васютин первому попавшемуся в выселках красноармейцу.

Тот молча показал на дом.

— К нам в хутор пришла банда Маруси, — сказал Васютин командиру отряда.

— Сам ты кто таков? — очень грубо справился коренастый командир.

— Председатель хуторского совета.

— Сколько верст до вас будет?

— Пятнадцать.

— Ладно. Сейчас ребята поужинают и поедем к твоей Марусе в гости. Побудь пока тут! Оружие у тебя есть? — спросил он.

— Наган.

— Патронов сколько?

— Два, — невнятно ответил Васютин.

— Сколько? — словно не расслышав, переспросил командир.

— Два.

— Не богато.

Над хутором заливисто, наперебой орали петухи — полночь.

— Здесь, — шепотом сказал Васютин, показывая на Анфимов двор.

За плетнем смутно чернели дворовые постройки. Васютин нарочно привел отряд с задов.

Командир слез с лошади, подозвал к себе двоих и отошел с ними в сторону. Чуть спустя эти двое подошли к Васютину.

— Вести? — хриплым от волнения голосом спросил председатель.

— Чуток обожди, больно прыткий, — .ответили ему.

А командир неслышной тенью вышел из переулка на улицу, подошел к калитке Анфимового двора и, повернув щеколду, торкнулся.

— Заперлись, нечистые духи, — проворчал он, убедившись, что калитку открыть нельзя. Командир взялся за грядку забора, подпрыгнув, подтянулся на руках, на мгновение задержался и мягко соскочил во двор. Заслышав чужого, под крыльцом тоненьким лаем залилась собачонка, вышмыгнула было наружу, но, поскольку на крыльце сидел и сопел тоже чужой, испугалась, сконфуженно взвизгнула и спряталась. Сидевший на ступеньках человек не пошевелился. Усмехнувшись, командир подошел, осторожно вытащил винтовочный затвор и бесцеремонно пнул часового ногой.

— Спишь?

— А? Ктой-то? Чего надо? — обалдело затряс тот головой и хотел подняться.

— Сиди уж, отдыхай! — придержал его командир за плечо;— Маруська где?

— Там-м! — зевнул парень и вдруг спохватился — Да ты кто такой? — В его голосе явственно слышался испуг.

— Я спрашиваю, где мне найти Марусю, — тоном приказа сказал командир.

— Спит в горнице на кровати, — подчинился парень. Командир шагнул в сенцы, нащупал скобу и открыл дверь. В лицо ударил спертый воздух. У божницы чадила лампадка, и слабый свет ее падал на спавших на соломе марусенцев. В головах у них стояли и лежали винтовки, патронташи, шашки. Стараясь не наступить на лежавших, командир пробрался в переднюю комнату и чуть-чуть не упал. Оказалось, что и горница была полна людьми. Когда глаза привыкли к полумраку, пришелец увидел в углу кровать, а на ней двух женщин. Подойдя, он потряс лежавшую с краю за голое плечо.

— Опять ты явился, кобелина неуемный? Ей-богу, сейчас зашумлю. Что это за наказание такое! — злым шепотом произнесла женщина и, освобождая, рванула плечо.

— Мне Марусю надо. Понимаешь? Марусю.

— Чего же ты меня лапаешь? Вот она, рядом. Буди!

Но атаманша проснулась уже сама и подняла голову.

— Чего надо? — шаря под подушкой Смит-Вессон, спросила она.

— Встань, — разговор есть!

— Обожди на кухне, — я сейчас.

Через несколько минут на кухне состоялся такой разговору — Егор, ты?!

— Как видишь.

— Один?

— С ребятами.

— Что скажешь?

— Беспечно живешь. Приехал ко мне один из здешних и докладывает, что, дескать, пришла банда Маруси. Ну, я и решил узнать, что за Маруся.

— Почему он к тебе явился?

— Для отвода глаз я пустил слух, что мы из отряда Вуйки. А теперь сообрази, что получилось бы, если бы этот председателишко попал к настоящему Вуйко. Часовой твой спал, — Грызлов бросил на стол винтовочный затвор.

В эту ночь Маруся собственноручно отхлестала плетью нерадивого часового, а председателя Хуторского совета большевика Васютина бандиты расстреляли за хутором.

Утром обе банды выступили из хутора: Грызлов направлялся искать Сапожкова, Маруся уходила в разливы южнее Большого Лимана.

Необъятны бесконечные заросли сухих шуршащих тростников. Их шорох преследует во время переездов, от него не избавиться на привалах, кажется, что даже во время еды зубы шуршат. Кое-где на невысоких буграх — поляны с вытоптанной овцами чахлой травкой. Весной в камышах море воды, пристанище болотной птицы и неисчислимых полчищ комаров, осенью — сухо, мертво, душно. Из-под конских копыт поднимаются белесые, горько-соленые облака пыли. Солонцов здесь сколько угодно, а настоящей, съедобной соли нет, да и не употребляют ее местные жители.

«От соли глаза портятся», — говорят старики.

Из мучных продуктов киргизы употребляли лишь тару — толченое, поджаренное в сале пшено, для разжевывания которого необходимы по крайней мере лошадиные зубы. Пришлось бандитам помучиться животами, пока в какой-то степени привыкли они к несоленому, залитому жиром бараньему куардаку да к каленым шарикам пшена-тары.

Пока ночи были теплые, спали на вольном воздухе, октябрь загнал в землянки на войлочные кошмы с табунами откормленных вшей. Хлебнули горя, разодрали в кровь давно не мытые тела и, намучившись до края, решили податься севернее, ближе к жилью, к казачьим хуторам.

Дней через пять на горизонте замаячили церковные кресты в Шильной Балке. Верстах в пяти от станицы банда устроила привал.

— Семен, поедешь со мной, — сказала Устя. — Узнаем, как и что.

Устя за это время ни разу не наведывалась в Шильную Балку, где жил дядя Никанор, хотя не раз проезжала мимо. Дождавшись темноты, она оставила Семена с лошадьми у плотины, а сама пошла пешком.

— Дождешься меня тут! Посматривай по сторонам хорошенько!

— Гляди, сама не попадись!

— Ништо!

Никанор Пальгов жил на самом краю станицы. Его большой рубленный из толстых бревен дом замыкал длинный порядок казачьих усадеб. Дальше на отшибе стояла ветряная мельница — кормилица Пальговых. А прокормить дядину семью было нелегко: сам со старухой, пятеро сыновей, все женатые и с детьми, дочь невеста. Народа — целый взвод военного времени. Хорошо еще, что войны обошли Никанора стороной: сам он безногий (ноги мальчишкой лишился), служивскую лямку не тянул, дети вернулись домой с войны целехонькими. Счастье человеку!

Устя подошла к воротам, потрогала калитку, встав на цыпочки, потянулась к окошку — высоко. Прислушалась, — из кухни доносились голоса. Обойдя кругом двор, Устя заглянула в кухонное оконцо. Тетка и две снохи мыли посуду. Поставив винтовку к завалине, нежданная гостья постучала.

Появление Усти произвело на Пальгова и на его домашних сильное впечатление: слушая Устю, они охали, ужасались, сочувствовали.

— Все ж таки не бабье дело война, — в раздумье сказал Никанор. — Не женское, — повторил он. — Ох, чуток не замстило! Тебе письмо который день уже лежит. Сейчас найду. Разве ребятишки куда задевали, — Никанор полез за божницу. — Ништо, цело.

Устя разорвала заклеенный ржаным мякишем самодельный конверт и достала из него писульку. Письмо, полное поклонов дяде Никанору и его чадам и домочадцам, было от матери.

«…А еще собчаю, — писал какой-то хуторской грамотей, — што наведывался в хутор Василий Щеглов и дознавался о тебе. Выписался он из госпиталя, потому как был у Сапожкова в плену и мученый…»

У Усти потемнело в глазах.

«Что же это такое?! Господи!.. Грызлов сказал…» Рой мыслей закружился в голове. Стало сразу и страшно, и радостно.

— Дядичка, я еду домой, — объявила в тот вечер Устинья. — Лошадь оставлю у вас, только довезите до станции.

Семен вернулся к банде один.

— Поехала в Уральск, — сказал он про атамана.

 

Глава пятнадцатая

ЖЕНИТЬБА

Поезд довез Устю до Уральска, а дальше она пошла пешком. За время атаманства Устинья отвыкла от ходьбы и сейчас с удовольствием ступала по мягкой пыли. Все дальше от Чижинских разливов, все ближе к Гуменному, ко встрече с милым, все тревожнее на душе.

«Как встретимся? Что сказать? Какими глазами я посмотрю на Васю? А если он узнает правду, — простит или в тюрьму посадит? А можно ли простить такой грех?.. Нечистый попутал… Может, вернуться, пока не поздно?.. Но ведь люблю его, любила и люблю. Мертвого любила, неужели откажусь от живого!.. Но правду говорить нельзя. А какая же это любовь, если друг дружку обманывать?..»

Всю дорогу вплоть до Гуменного Устя мучилась, прикидывала так и этак, но к определенному решению не пришла. Уже ночью, лежа в постели рядом с матерью, будто невзначай она спросила:

— Маманя, а вы от бати ничего не утаивали, так-таки все ему сказывали?

Старая сразу догадалась.

— Ты не лукавь, спрашивай о деле! Мы, старики, жизнь ладно прожили, и ворошить прошлое ни к чему… Насчет же тебя я так присоветую: девичество свое ты не рушила, имени не опозорила, а до остатнего-прочего твоему Василию дела нет… И в священных книгах записано: окромя лжи, радости дьявольской, бывает ложь во спасение.

Только на пятый день удалось развести табуны. Узнав о приезде Усти, Щеглов поскакал в Гуменный. Вот и знакомый дом. Бросив повод на соху, Василий взбежал на крыльцо и открыл сенную дверь.

— Ктой-то?.. Ах, Вася! Милый! — Две руки мягко обвили шею.

Вот она, желанная, родная! Волнующий запах волос, кожи. Расширенные зрачки огромных глаз, расплывшиеся очертания бровей, носа…

— Вернулась, пропадущая, — переведя дух, вымолвил Василий.

На дворе послышался натужный старушечий кашель, и Устя освободилась из объятий.

— Иди в горницу! — шепнула она Щеглову, а сама пошла навстречу матери.

— Мама, Вася приехал.

Старуха молча пожевала губами и пристально оглядела дочь. Много мыслей в это мгновение пронеслось в ее седой голове.

«Василий. Жених Устеньки. Мужлан-трубокур. Такого бы ране на версту к базу не подпустила, из чистой кружки не дала бы пить. А теперь… война все поломала. Молодых казаков нету. Не в монастырь же девке идти… Да и монастыри порушены… Прости ты, господи, наши прегрешенья!.. Хотя по виду-то Василия не отличишь от казака. Статный парень. На коне ловко ездит. Командир к тому же. — И тут неожиданно пришло еще одно соображение: — Начальник он, в случае чего Устюшенькин грех прикрыть может. Ведь коли, не дай бог, дознаются, что она в банде была, не помилуют…»

— Что же, дай бог! Дай бог! — сказала старуха, крестя припавшую на грудь Устинью.

Через неделю к Пальговым приехали сваты и привезли жениха. Отвели обычай — сыграли два кона в подкидного дурака, сговорились о кладке, которую жених должен был выставить родителям за невесту, назначили день свадьбы и уехали.

Кладка. В добрые времена — сундуки добра, бараны, лошади, коровы. Чем краше, чем богаче невеста, — тем больше была кладка. А теперь что? Оценили Устину красу в одну пуховую подушку. Да и ту как спросишь, когда жених «пролетария» — ни кола, ни двора! Не кладка, а тьфу!

Щеглов, посмеиваясь, обдумывал, где бы достать эту самую пуховую подушку, — будь они неладны обряды казачьи! Из беды выручил Гришин: съездил в Уральск на базар, купил и привез.

В день свадьбы Устины подружки пели заунывные песни о горе девушки, покидавшей родительский дом, а невеста в это время цвела улыбкой счастья. Ни единой слезинки не проронила Устя, когда ее волосы вместо одной расплели на две косы, когда шелковую, унизанную жемчугом и бисером налобную сетку-«поднизку» заменили твердым, шитым шелком обручем, покрыли моревой косынкой, шитой золотом.

Устю одели в старинный казачий наряд — шелковый штофный сарафан, широкий в подоле, в шелковую же рубашку с пришивными рукавами. В глазах рябило от бесчисленных галунов, золотых и серебряных пуговок. Тяжелый из кованого серебра пояс туго охватывал тонкую талию. На плечах была одета распашная шелковая кацавейка, опушенная полосками меха. В этом наряде Устя была величава, как царевна из сказки. Щеглов не верил глазам: та ли это девушка-казачка из вишневого переулка.

Свадебный стол не изобиловал яствами. Самогона, баранины было вволю, а пироги с корочкой, из которой, как ростки мака, выглядывали тонюсенькие ости неотсеянной мякины — о крупчатке уже думать забыли. Сладостей, орехов тоже не было. Скромное угощение. Впрочем, гости на лучшее не претендовали, — каждый понимал, что время разорёное.

В горнице душно. Народа набилось — не протолкнешься, стоят, толпятся у дверей, гудят, как пчелы в улье. За столом почетные гости, больше Устина родня женщины, девчата. Казаков всего трое — два безруких, один безногий, к тому же кривой. Со стороны жениха — несколько сослуживцев по конскому запасу да Иван Иванович Тополев приехал из Соболева. Иван Иванович затеял спор с окладисто-бородым казачиной в мундире с подвязанным левым рукавом.

— Чапаев неграмотный, а образованнейших генералов бил…

— Потому что он был за народ, вся сила в народе…

— Чапаев— талан…

Галдеж прерывается надрывным криком:

— Горька-а!

Со всех сторон подхватывают:

— Горька-а!

Василий косится на жену. Не поднимая длинных ресниц, Устя подается к нему всем телом. На полуоткрытых губах все та же счастливая улыбка, готовность выполнить давний обычай. Поцелуй нежный, мимолетный, как дуновение ветерка.

— А ну, гармонист, дай жизни! Расступись, народ!

Тополев пляшет лихо, с вывертами, с гиканьем. Вокруг него одна за другой, поводя плечами, плывут плясуньи-казачки. Взвизги, смех, тяжелое сопение.

— Горька-а!

Тикают ходики на стене, в спертом воздухе того гляди остановятся. Время далеко за полночь. Пора провожать молодых…

Наутро Щеглов проснулся рано. Осторожно, чтобы не разбудить жену, оделся и собирался уходить, но Устя проснулась.

— Вася, поцелуй! — горячими со сна руками притянула к себе. У Василия закружилась голова.

На большом просторном базу обучали лошадей. Полный курс выездки верховой лошади делится на два периода: предварительную подъездку и окончательную доездку. Доездка производится в войсковых частях, а подъездка — в военно-конском запасе. В гражданскую войну за недостатком времени подъездка производилась весьма примитивно: лошадь приучали седлаться и не сбрасывать с себя всадника. Вот и все.

Однако от диких и полудиких степных маштаков, из которых добрая половина не видела людей до зрелого возраста, не знала седла и уздечки, и этого добиться стоило немалого труда. Коня седлали, повалив наземь, затем долго гоняли на корде с пустым седлом и уже много позже, когда скакун осваивался с грузом на спине и утомлялся, на него садился человек. Начиналась яростная схватка сильного животного со слабым, но ловким человеком. Лошадь вставала на дыбы, делала перекидки, то есть, поднявшись свечкой на задних ногах, моментально опускалась — прыгала на передние, одновременно взбрыкивая задними, наконец, падала на землю и каталась в надежде раздавить и седло, и наездника. Как правило, в конце концов лошадь смирялась. Затем наступала последняя стадия: наездник выезжал за ворота в степь, где помочь ему никто не мог. Случалось, что степной простор, бескрайнее приволье пробуждали в полуукрощенном коне жажду к утерянной свободе, и тогда происходил отчаянный поединок. Кружась на месте, лошадь старалась выбить всадника из седла, умчаться в степь, а тот ударами, криком понуждал ее к повиновению. Победа оставалась за человеком. Бешеная скачка выматывала силы животного, и, окончательно укрощенное, оно послушно шагало на баз.

В воротах Щеглова встретил старший наездник, белобрысый парень маленького роста. На расцарапанном лбу у него запеклась кровь, по лицу крупными каплями стекал пот. Парень вытирал его и не мог вытереть.

— Не лошадь, а черт, анчутка какая-то! — сказал старший наездник и махнул рукой на середину двора, где стояла золотисто-рыжая кобыла. Большим огненным глазом она косилась на людей.

Хороша! Щеглов залюбовался исключительно правильными формами конского тела, блестящим отливом шерсти и стройными, словно выточенными, ногами животного.

— Эта?

— Она самая. Второй раз выводим. Как только подседлаешь, так к себе не подпускает, бросается навстречу, ровно тигра уссурийская.

— На Дальнем Востоке служил? — догадался Щеглов по сравнению.

— В Приамурье, — подтвердил парень.

— А без седла подпускает?

— Без сёдла ничего — смиренная.

Держась одной рукой за корду, Щеглов осторожно приблизился к лошади и шагах в двух от нее остановился. Кобыла не шевельнулась.

«Глаз — умный, не злобный», — определил Щеглов. Готовый каждый момент отскочить, он подошел вплотную, — ничего. Осмелев, взялся за гриву, — то же.

Самое чувствительное место, которое бережет и к которому не позволяет прикасаться необъезженный конь, — это спина, и когда Щеглов клал руку на спину рыжей, он был уверен, что в следующий момент придется давать стрекоча, и поэтому наметил, куда прыгать. Державшие корду красноармейцы (кордовые), заметив движение командира, тоже приготовились дернуть за аркан, чтобы лошадь не смяла человека, но… рука Щеглова коснулась широкой спины, погладила, даже слегка хлопнула по мягкой шерсти, и ни-че-го!

«Может быть, она седла с подпругами не выносит, а всадника терпит? — подумал Щеглов и, моментально решившись, прыгнул на лошадь. Старший наездник ахнул, а кордовые чуть не выпустили из рук веревку. Щеглов сидел и улыбался: — Эх, вы, наездники!»

Прошла минута. Чтобы послать кобылицу вперед, Щеглов тронул ее бока шенкелями, и тут-то началось.

Щеглов успел еще заметить входившую в ворота Устю, но затем баз, люди, лошади, земля и небо завертелись, заплясали вверх, вниз, в стороны. Кобылица взвилась на дыбы, метнулась вбок так, что кордовые потащились по земле. Старший наездник и с ним еще двое бросились к кордовым на помощь, кое-как остановили кобылу и повернули ее головой к центру база, но она тотчас же совершила молниеносный прыжок вбок и поддала задом. Щеглову показалось, что баз рухнул в преисподнюю. Изо всех сил сжимая ноги, держась одной рукой за гриву, а другой опираясь на круп, Щеглов балансировал.

«Если ляжет, — прыгну в сторону», — подумал Щеглов. Однако кобылица не легла, наоборот, она высоко подбросила зад, пряча одновременно голову между передними ногами. Щеглов напряг мышцы живота, спины, выгнулся до предела, удержался, но с ужасом почувствовал, что на шароварах лопнул кожаный ремень. Рыжая, как в цирке, семенила на задних ногах, а наездник мало-помалу съезжал вниз, потому что спустившиеся шаровары мешали охватить лошадь ногами. Следующая перекидка должна была стать роковой.

Неотрывно следившая за мужем Устя ахнула и, вырвав винтовку у табунщика, передернула затвор.

Р-раз!..

Щеглов перелетел через голову, прокатился по земле. Кобыла прыгнула на него, но кордовые разом рванули аркан, и по затылку лежащего лишь скользнуло заднее копыто. За долю секунды перед этим громко хлопнул винтовочный выстрел, и на ухе рыжей появился еще один, нигде не записанный иверень. Устя бросилась к Щеглову.

— Ва-ся!

— А если бы ты ее убила? — поднявшись и отряхивая пыль, спросил Щеглов и невольно выругался: — Черт! — Поддерживая спадавшие шаровары, он направился к выходу.

— А если бы она тебя убила? ответила Устя и добавила: — Не ходи! Обожди тут, а я иголку принесу.

Как-то раз за обедом Устя сказала:

— Мы с мамакой насоветовали сеять под зиму. Как ты думаешь, Вася?

Щеглов замялся: ему и в голову не приходило, что доведется сеять хлеб.

— Гм! И сколько же?

— По семенам, с полдесятинки. Надо бы больше, да где же взять? Весной в яровом клину добавим. Чего ты смеешься?

— Сроду не думал крестьянством заниматься.

— Ништо! Мне тоже не мерещилось выйти замуж за иногороднего, — и, словно боясь, что Василий обидится, Устя прильнула щекой к его небритой щеке: — Колючий ты мой!

«Иногородний» его не обидел, но заинтересовал.

— Разве казачкам нельзя было выходить за иногородних?

— Когда нельзя! Но неохота же жить с голодранцем.

— Не каждый иногородний голодранец, да и не каждый казак богач. Если память не изменяет, то по Уральской области было около 25 процентов безлошадных, несамостоятельных казачьих хозяйств.

— Ктой-то их считал? — не поверила Устя.

— Статистики.

— Никогда не думала, что людям до нашей жизни дело есть.

В ближайшее воскресенье молодые запрягли в телегу пару коней, положили плуг, борону, мешок с продуктами, баклагу с водой, чугунный котелок и спозаранку выехали в степь. Солнце еще не встало, и смоченная холодной росой трава матово светилась миллиардами жемчужных бусинок. Высоко на небе золотисто-розовым цветом горели прозрачные облака. Сытые, отгулявшиеся на выпасах лошади бежали без понуканий. Подражая опытным лихим лошадникам, Щеглов правил с особенной небрежной манерой. Казалось, что вожжи вот-вот выпадут из рук, на самом же деле за показной беспечностью крылась ежеминутная готовность сдержать, привести к повиновению испугавшихся или взыгравших от сытости лошадей. Устя, сидя рядом с мужем, счастливо улыбалась.

— Когда я была девчонкой, мы с Андрюшей играли в пахарей. — При упоминании о брате улыбка на миг сбежала с лица, и в глазах зажглись недобрые огоньки. — Андрюша был плугарем, а я погонычем. Мы садились в колоду, запрягали старые ведра, клали коряжину-плуг, вместо бороны — сломанные грабли и отправлялись на дальние участки. А теперь я на самом деле еду с тобой. Хорошо?

На пашне верховодила Устя, а Щеглов выполнял несложные обязанности погоныча. Впрочем, на большее он не претендовал и от души любовался сноровкой жены, быстро наладившей плуг, уверенно ходившей бороздою. А как вкусна была полевая каша, с каким аппетитом они выскребли донышко котла! Под свежим впечатлением дня, под обаянием Устиной красоты Щеглов уже начинал строить планы, как он будет жить до старости здесь, в Гуменном, сделается заправским казаком-хлеборобом, будет учить гуменновских казачат и взрослых грамоте, организует сельскохозяйственную коммуну.

Поздно вечером они, усталые, улеглись рядышком, устроив изголовье на дышле повозки. В ногах пока ненужный тулуп. Он пригодится, когда к концу ночи земное тепло улетит к вызвездившемуся небу. Щеглов, горожанин, впервые в жизни испытал прелесть тяжелого труда земледельца; свинцово-каменную усталость мышц и ни с чем не сравнимое блаженство отдыха под чистым небом, на соломе, во тьме, напоенной запахом чернобыльника и свежевывороченных пластов земли. Радостного настроения не могли испортить ни липнувшая к телу пропитанная потом рубаха, ни саднившие мозоли на руках.

— Тишь, благодать, — произнес Василий и неожиданно вспомнил: — Не подумаешь, что совсем недавно здесь грохотали пушки, люди бились насмерть.

— Тс-с! Молчи! Я не хочу вспоминать об этом. — И Устя зажала мужу рот. — Вася, а при Советской власти багренье будет? — спросила она.

— А что это за штука?

— Ты не знаешь, что такое багренье?!

— Что-то такое слышал… кажется, так рыбу ловят.

— Ну, да. Только это не просто ловля, а большой праздник. Всё войско съезжалось на Урал на ятови и баграми ловило осетров, белуг, разнорыбицу. Ой, Вася, что делалось! Посмотрел бы. Народа по обоим берегам черным-черно, стоят, ждут сигнального выстрела. А потом, когда пушка ударит, вперегонки хлынут на лед — с пешнями, с баграми — и давай долбить лунки. От шума рыба начинает шастать туда-сюда, а тут лес багров, и на какой не то обязательно напорется. Только и слышно: «Братуха, скоро, скоро!» Баграчей на помощь зовут. Глядишь, выволокли на лед белужину пудов на десять, а то и больше. Инший раз двадцатипятипудовые попадались. Если икряная, — одной икры рублей на сто продадут. Я всё бога молила, чтобы он батяне такую рыбину послал, только не на первой ятови, — поправилась Устя.

— Почему же не на первой?

— Э-э, с первой ятови весь улов шел царю в презент. Какой же мне был интерес царю счастье вымаливать? — засмеялась Устинья.

— Ишь ты какая! — улыбнулся Василий. — Что же, исполнилась твоя молитва?

Устя вздохнула.

Долго еще говорили они. Неподалеку звучно фыркали спутанные кони. В далекой темно-синой вышине мерцали звезды, и чудилось, что льется от них на землю искрометными струйками сокровенное дотоле счастье.

В ту ночь приснился Усте Егор Грызлов. С наглой усмешкой он звал: «Брось Ваську! Иди ко мне! Со мной миловаться не в пример слаще». Противная рябая рожа наклоняется над Устей, дышит самогонным перегаром. Развернувшись, Устя изо всех сил ударила Егора кулаком. С губ сорвалось грязное ругательство… Вскрикнув, она проснулась и замерла, — не слышал ли Вася, но тот спал мертвым сном. Больше она не могла уснуть.

К прежним заботам Усти прибавился еще страх, как бы нечаянно во сне не проговориться, не выдать себя. Наряду с этим росло возмущение: «До каких же пор мне бояться и врать? Неужели, узнав правду, Вася разлюбит, не поймет, почему это случилось, что заставило меня стать бандиткой?»

Чем дольше думала Устинья, тем сильнее крепло в ней решение рассказать правду всю без утайки.

«В степи один на один, без помехи, я ему всё и открою, а там будь что будет!» — бесповоротно решила Устя.

Помешало совершенно непредвиденное обстоятельство: ночью налетевшим снежным бураном, первым в этом году, угнало неведомо куда целый табун лошадей, и весь наличный состав Отделения во главе с начальником бросился на поиски. Почти две недели Щеглова не было дома, пока по телеграмме из Бузулука не нашли табун близ деревни Глушицы, почти за двести верст от Синявского.

Щеглов приехал веселый: ни одна лошадь из двухсот не потерялась, не искалечилась. За обедом он шутил, смеялся, а потом рассказал между прочим:

— В Соболеве поймали бандита-сапожковца. Жил по подложным документам.

— Так им же было помилование, — с виду спокойно заметила Устя.

— Это тем, кто явился с повинной, а этот скрывался, — возразил Щеглов и, нахмурившись, добавил: — Была бы моя воля, — я ни тех, ни других, ни одного гада не помиловал бы.

После этого Устя не решилась открыться мужу.

Не успели во Втором отделении оправиться от треволнений, вызванных пропажей табуна, как подоспела новая беда — волки. Как говорится, пошла Настя по напастям. Голодные, сбившиеся в большие стаи, они рыскали по степи, истребляя все живое — от мышонка до верблюда. День ото дня хищники становились всё нахальнее, предприимчивее, злее. Табунщики рассказывали такое, что Щеглов не знал, верить или нет.

— Фронт, что ли, у вас там открылся?! — ворчал начальник Отделения, подписывая требование на новую цинку патронов.

— Посмотрите сами! — предлагал старший табунщик.

— Посмотрю, — ответил Щеглов и приказал Гришину седлать коня.

— Мне с вами ехать? — спросил коновод.

— Да.

Перед тем как отправиться, Щеглов заехал домой.

— Далеко ли? — справилась Устя.

— На ночевку к табунам.

— Возьми меня с собою!

— Замерзнешь.

— Ништо! Еще тебя погрею, а одной дома скучно.

— Поедем, — согласился Щеглов. — Гришин, останешься домоседничать.

— Пусть мне будет хуже! — обрадовался коновод.

Хрупая по подмерзшим кочкам грязи на хуторской улице, всадники выехали за околицу и пустили лошадей размашистой рысью. Оттепель последних дней согнала нанесенный бураном снег, и лишь кое-где за пучками травы, как седина в бороде, прятались уцелевшие комья его.

Панченко рассказывал:

— Как стемнеет, они и начинают шастать стаями штук по сто, а то и больше.

— Как это в темноте ты сосчитал? — усмехнулся Щеглов.

— По глазам. Глаза-то горят, как угли. Потом по звуку: как завоют со всех сторон, — оторопь берет. Мы, конечное дело, открываем стрельбу и воюем до утра. Сегодня сами увидите.

На место приехали перед закатом. В широком логу паслись лошади. На окрестных увалах маячили дежурные табунщики. Щеглов проехал на стан. Пока пили чай и закусывали, начало смеркаться. Отдыхавшие на стану табунщики стали собираться.

— Пошли и мы! — сказал Щеглов.

Устя и он остановилась на гребне увала. Отсюда на добрый десяток километров, как на ладони, виднелась уходившая на юг к Уралу степь. Там, за горизонтом, по берегам многоводной реки — урема, густые заросли мелкого чернолесья. В уреме плодились и размножались четвероногие бандиты. За годы войны никто не охотился за ними, никто не тревожил, и волки развелись в невиданном количестве.

Подошел Панченко.

— Какие будут распоряжения, товарищ начальник?

— Никаких. Действуйте сами! Хотя… давайте сегодня обойдемся без стрельбы, если в том не будет крайней необходимости, — поправился Щеглов.

— Как бы беды не случилось.

— Стрелять разрешаю только по верной цели.

— Что ж, укроемся в середке табуна, — в раздумье проговорил старший табунщик.

— Зачем?

— Чтобы не загрызли. Когда я пас у Овчинникова, мы так спасались. Ружьишки тогда были плохонькие, дробовые, по одному, по два на табун, и припасов в обрез. Так мы, бывало, забьемся промеж лошадей, а они кругом встанут, зубами, копытами отбиваются.

Пока разговаривали, мрак волной накрыл лощину, и вместе с темнотой пришло боязливое ожидание. Чудилось, что где-то рядом неслышно движутся серые тени. От ветра шелестит сухой бурьян, а кажется, что ступают звериные лапы. Щеглов расстегнул кобуру и пожалел, что не насыпал в карман запасных патронов.

Лошади, как и говорил Панченко, выстроились кольцом. Табунщики в середине. На увале остались Панченко и Щеглов с Устей.

— Кха! — кашлянул Панченко, и, словно в ответ, вдали послышался протяжный вой. Хриплый начавшийся на низкой ноте, он крепнул и нарастал, одновременно повышаясь в тоне, как гудок приближающегося паровоза, и вдруг оборвался на чистой звенящей ноте. Тотчас же в стороне вой подхватил другой волк, и ему отозвался третий. Волчьи песни неслись над темной степью так же, как сотни и тысячи лет тому назад, когда человек огнем и дубиной защищал свою жизнь, но все равно внушали такой же, чисто животный, страх смерти от оскаленных звериных зубов.

Влево в логу сверкнули огненно-красные точки, на мгновение сменили цвет на изумрудный, погасли и опять засветились, но гораздо ближе прежнего. В этом месте раздался вой.

— Идем к табуну! — с трудом сдерживая желание бежать, произнес Щеглов.

— Стрельнем разок? — предложил Панченко.

— Стреляй!

Пять вспышек одна за другой прорезали тьму. Вой прекратился.

— Теперь пошли! — Панченко вставил в магазин новую обойму.

За плотной стеной лошадей было уютно и безопасно.

«Такое каре не легко пробить», — подумал Щеглов, представив себе в действии сотни ног и зубов.

Шесть табунщиков сидели кружком на разостланной кошме, увидев начальника, они подвинулись, уступая место.

А вой раздавался уже неумолчно. Он то отдалялся, то приближался, но не смолкал ни на минуту.

— Не замерзла? — спросил Щеглов Устю, больше для того, чтобы не слушать этот вой.

— Как же я тебя буду отогревать, если сама замерзну? — весело отозвалась Устя и стукнула мужа по спине.

— Может быть, тепляк развести? — предложил Панченко. — У нас тут кизяки припасены.

— Лучше под утро разожжем, — отказался Щеглов.

— Тогда пологом накроемся, чтобы ветер не брал. Ребята, давайте брезент поставим!

Под брезентом было тихо, тепло и ничего не видно. Лишь изредка, когда вспыхивал огонек раскуриваемой цигарки, из мрака проявлялись суровые лица табунщиков, стволы винтовок и шапки лежавших людей. Среди ночи табун колыхнулся, по замерзшей земле затопали ноги, послышались частые резкие удары, словно костью били о кость, визг, похожий на щенячий, и снова всё стихло. Табунщики, как один, выскочили из-под брезента. Щеглов хотел последовать за ними, но Устя удержала:

— Лежи! Наверное, какой-нибудь волчишка неосторожно подвернулся под ноги и поплатился за дерзость.

— Ты откуда знаешь?

— С батей приходилось вот так же ночевать.

— Бесстрашная ты.

— Не совсем.

— Почему?

— Двух вещей боюсь.

— Каких?

— Тебя потерять — раз, и… — Устя замолчала.

— И?

— И тюрьмы.

— Что это тебе в голову взбрело думать о таких вещах?

— Сама не знаю.

Снаружи гакнули винтовочные выстрелы, немного спустя под брезент заглянул Панченко.

— Маленько попужали, — доложил он.

 

Глава шестнадцатая

КАТАСТРОФА

Во Втором отделении ждали приемщиков. На базу грудились приготовленные к отправке сто пятьдесят лошадей верхового сорта. В канцелярии спешно заканчивали сдаточные ведомости.

— Смотри, не подкачай! — учил командир первого взвода молодого, недавно назначенного писаря. — Приметы читай по описи, а когда кашляну, то гляди не в опись, а на лошадь и говори то, что на ней есть! Понял? Таких три штуки будет.

— Так у приемщика тоже опись, — сомневался писарь. — Заметит.

— Некогда ему будет замечать, — усмехнулся комвзвода. — Тс-с! Начальник идет!.. Правая передняя нога в чулке, правое ухо спереди ивернем, — как ни в чем не бывало продолжал он диктовать.

— Кончаете? — справился Щеглов.

— Немного осталось.

— Приказано проводить косяк до Уральска и помочь грузить в вагоны. Своим взводом обойдетесь?

— Сделаем, товарищ начальник, не впервые.

Приемщики не заставили себя ждать. То были представители от формировавшейся в Сызрани кавалерийской части. Старшим — пожилой коренастый мужчина с добродушным одутловатым лицом.

— Ездить к вам — настоящее мученье, — простодушно жаловался он. — Разве это лошади. Дикие кошки. Прошлый раз принял я партию из Четвертого отделения, погрузил их в Покровске на баржу, капитана буксирного парохода предупредил, чтобы он в пути не свистел. Как будто всё предусмотрел. Что же вы думаете? Попался нам встречный пароход и загудел по-волжскому во всю трубу. Что на барже поднялось — уму непостижимо! Взбесились мои лошадки, пообрывали привязи, носятся по барже, того гляди сомнут… Восемнадцать штук за борт прыгнули. Представляете себе? — Упадет в воду, нырнет, покажется, еще раз окунется и на дно. Ай-ай-яй!

Щеглов посочувствовал.

Началась приемка. Лошадей переводили с одного база на другой — смежный. Писарь читал приметы, приемщик сличал по своей описи и ставил галочки. Работа подвигалась быстро. Десятка три отметок появилось в ведомости приемщика. Неожиданно командир первого взвода закашлялся, и в тот же момент за воротами, откуда приводили лошадей, послышались возня, визг, и из ворот, таща за собой на растяжках четырех красноармейцев, вихрем влетел гнедой конь. Против столика комиссии он взбрыкнул задними ногами, попытался подняться на дыбы, попятился назад и снова прыгнул вперед, чуть не свалив столик. Один из державших растяжки поскользнулся и упал. Кто-то бросился на помощь. Писарь скороговоркой читал приметы. Старший приемщик, чуть не угодивший под копыта, торопливо поставил в ведомости птичку.

— Следующего! — крикнул комвзвода.

Щеглов удивился поведению гнедого. На этом коне обычно ездил Панченко, и никаких фокусов за ним не числилось.

Нашлась и еще одна лошадь буйного нрава, но и в этот раз Щеглов не обратил внимания ни на кашель комвзвода, ни на торопливость писаря. Только в третий раз поведение подчиненных показалось ему подозрительным.

— Что это за фокусы? — спросил он, отведя в сторону командира первого взвода. — Под шумок лошадей не с теми приметами сбываете? Кто разрешил? Взгрею, как миленького! Еще такие будут?

— Только три, те самые, о которых я докладывал, когда вы принимали отделение.

Неожиданное происшествие прервало разговор: табунщики подвели высокого серого жеребца с огненным взглядом больших глаз. Сличив приметы, старший приемщик махнул рукой — ведите! Это движение почему-то не понравилось красавцу. Он метнулся в сторону, сбил двух человек, двух других потащил за собой, вырвался и умчался в степь.

— Лови-и-и!

Человек двадцать верховых бросились за беглецом. На излучине Чагана они отрезали жеребцу путь. Размахивая укрюками, табунщики прижимали лошадь к высоченному обрыву над рекой. Всё ближе и ближе подходила цепь, отрезая дорогу, и тогда жеребец бросился с кручи вниз.

Щеглов, подскакав, увидел: лошадь лежала на мерзлом песке и время от времени поднимала голову. Из сломанных передних ног торчали наружу белые кости.

— Пристрелите! — распорядился Щеглов и, не оглядываясь, поехал прочь.

Сзади бухнул выстрел.

По окончании приемки Щеглов заявил старшему приемщику:

— Есть три лошади, у которых приметы не совпадают с указанными в описи.

— В чем не совпадают?

— У гнедого недостает иверня на левом ухе, у рыжей кобылицы нога не по щетку, а по венчик белая, у номера 1498 на лбу звездочка.

— Только в этом?

— Да.

— За предупреждение, товарищ начальник, спасибо, а лошадей этих я возьму. В части с меня за это не спросят. На лошадях есть ваше тавро, сортность та же — значит, лошадь из военно-конского запаса, а не выменена у цыган. Вы получили распоряжение относительно погрузки их в эшелон?

— Да.

— Вот в этом прошу помочь.

Декабрь завалил степь сугробами. Их серебряные гривы разбежались от горизонта до горизонта, между ними и по ним протянулись едва заметные нити степных дорог, узкие — в один конский след, прямые — словно по линейке проведенные. Санный путь лег.

В Управлении военно-конского запаса готовились к годовому отчету. 15 декабря все начальники Отделений были вызваны в Уральск сличать списочное и фактическое наличие конского состава. Предстояло разобраться в работе за весь год.

— Скоро приедешь? — спросила Устя.

— Дня через три-четыре. Поедем со мной! Погостишь у родных, в театр сходим.

— Спасибо, Вася, что-то не хочется. Лучше я к мамане схожу, помогу ей прибраться к празднику да себе кое-что сошью.

— Как хочешь. Смотри, не скучай!

Щеглов уехал.

Придет беда, — отворяй ворота. Не чаяла Устя лиха, не подсказало ей сердечко, что навсегда простилась с любимым. Проводив мужа, она убрала комнату, порылась в укладке, отыскивая давно припасенный отрез ситца, и собралась идти в Гуменный к матери. В соседней хозяйской половине дома хлопнула дверь, и грубый мужской голос спросил:

— Командирова жена дома?

«Кто бы это мог быть? Голос знакомый», — подумала Устя и на стук ответила:

— Войдите!

В дверном проеме появился Егор Грызлов. Худой, почерневший от мороза, обросший редким, чёрным волосом, он мало походил на прежнего Егора, но Устя сразу угадала его — по глазам. Злые, лукавые, они смотрели, как всегда — насмешливо и нагло.

— С чем пожаловал? — холодея, спросила Устинья.

— Не ждала? — вопросом на вопрос ответил Грызлов.

— С чего бы я стала тебя ждать?

— Старых друзей забывать не положено. Мужа дома нет?

Устя не ответила.

«Что ему надо?»

Без приглашения Егор прошел в комнату и сел.

— Ты обо мне плохого не думай! Я тебе — не лиходей, — словно прочитав Устины мысли, произнес он. — Видишь, убежал я из… ну, в общем, из такого места, откуда бегают. Теперь надо до своих добраться. Понимаешь?

— Тебе денег?

— Дело не в деньгах. На Гуменном я нашел дружка, он чем надо снабдит. Мне документ требуется. Печать муж дома держит? Не увез с собой? Дай, пришлепну к бумаге, и порядок!

— Еще чего!

— Что ей сделается, а мне без бумажки не пройти: по хуторам заставы стоят. Выручи!

— Ты зачем тогда соврал мне насчёт Васи?

— Слухом таким пользовался.

— Врешь!

— Верно, вру, — согласился Грызлов. — Только, думается, разговор этот у нас не ко времени.

Устя взорвалась:

— Ты казнил его, ты! А теперь просишь у меня помоги. Бесстыжие твои зенки! Бандит ты!

— Ну-ну, полегче! Мы с тобой одним миром мазаны. Забыла, кто ты сама есть?

Устя метнулась в угол, на миг склонилась над укладкой и достала из сундука старый Смит-Вессон. Увидев револьвер, Грызлов постучал в затянутое морозом окошко и крикнул:

— Гриша-а, не замерз? Я скоро.

Из-за окна слабо донеслось:

— Ничего. Беседуй!

— Застрелить хочешь? Дескать, за такого спроса не будет? Стреляй! Но только не выстрелишь, — тебя за собой потяну. Поняла? Прикладывай печать! Клади, говорю! Или…

— Уйди! Уйди прочь!

— Клади или плохо будет! Спохватишься, да поздно. Ну!

Они стояли друг против друга возбужденные, с блестящими глазами, готовые вцепиться один другому в горло, доведенные отчаянием и страхом до крайности, и в то же время крепко-накрепко связанные вместе пролитой кровью.

— Ну! — повторил Егор, кривя в улыбке губы.

Устя подалась вперед и плюнула прямо в лицо гостю:

— Вот тебе печать!

Грызлов отпрянул, утерся рукавом и уже на пороге обещал:

— Попомнишь меня, сучка!

Хлопнула сенная дверь, — Устя без дум, без мыслей опустилась на лавку. Все валилось в бездонную пропасть: любовь, счастье, надежды, смысл жизни.

«Донесет негодяй. Обязательно донесет. А там… приедут, арестуют… Вася! Твоя жена — бандитка…»

Через час Устинья шагала в Гуменный. Увесистый узел оттягивал руки. В нем — немудрые бабьи пожитки — «приданое». На улице встретился Панченко.

— К мамаше собралась, хозяйка?

— Да.

— Что же не сказала? Отвезли бы. Обожди, я сейчас запрягу.

— Не надо. Дойду пешая.

— Как хочешь, а то я скоро…

— Спаси Христос! — закусив губу, Устя пошла дальше.

«Сейчас все ласковые, а узнают…»

Трое суток в Управлении кипела работа: ворошили документы, ведомости, описи, приемо-сдаточные акты, сличали гнедых, буланых, саврасых коней, заступы, звездочки, лысины и, закончив, облегченно вздохнули, — гора с плеч долой.

— Гришин, как там на улице?

— Метет.

— Сильно?

— Сейчас не особенно. Может быть, в ночь разыграется.

— Поедем?

— Воля ваша.

Валяться еще одну ночь на канцелярских столах в прокуренных комнатах Управления Щеглову не хотелось, тем более, что другие начальники Отделений собирались уезжать. Кроме того, за эти дни Щеглов успел соскучиться по уютной, прибранной ловкими руками Усти теплой комнатке. Не терпелось услышать милый голос, поймать любящий взгляд.

— Запрягай, Гришин!

Вскоре со двора Управления выехали четыре тройки, запряженные гусем (на степных дорогах три лошади в ряд не уместятся, а одна за другой — гуськом — пройдут). По установившемуся в запасе обычаю правил, стоя на передке ковровых саней, сам командир, а коновод сидел пассажиром.

Уральск пролетели за несколько минут. Застоявшиеся кони мчали вихрем.

— П-ади-и!

На самом выезде Щеглова обогнал командир третьего отделения Вороньков.

— А-а-а-а! — донеслось до Щеглова. Гикнув, он погнал следом. Мелькнули и сразу потерялись ласковые огоньки в окнах домов. Ветер бил в левую щеку, снежинки кололи глаза, из-под копыт летели комья плотного снега.

— Э-э-эй!

Скрипит снег под полозьями. На рытвинах сани подпрыгивают и тотчас же плюхаются на дорогу.

— Эй вы, голубчики!

Пластается на скаку тройка, неудержимо мчится в белесую муть вьюжной ночи, вихрятся выползшие на дорогу сугробы. Вскоре серым бесформенным пятном появились впереди базы и постройки хутора, где разместилось третье отделение. Передняя тройка встала. Поравнявшись с нею, Щеглов тоже остановил своих лошадей.

— Заезжай ночевать, — буран разыгрывается, — пригласил к себе Вороньков. — Пельмешками угощу.

— Спасибо! До дома рукой подать.

— К молодой жене торопишься? Смотри, на снеговой перине не заночуй.

— Проскочу. Будь здоров!

— Всего хорошего!

За околицей пришлось поднять воротник тулупа. Крепкий ветер гнал тучи снега, и передняя лошадь все чаще скрывалась в них. Щеглов уже не правил: не только дороги не видно, но трудно понять, где земля, а где небо.

— Гришин!

— Я, — отозвался тот из недр тулупа.

— Спишь?

— Дремлется. — Гришин высунул голову из мохнатого воротника и крякнул: — Разгулялась непогодушка.

— Метет.

Оба замолчали.

Давно полозья не скрипели о накатанный ледок дороги: сугробы завалили путь, и бывалые степные кони бежали, щупая похороненный следок копытом.

— Гришин!

— Аюшки?

— Вроде дымом пахнет?

— По левую руку от нас должен быть Гуменный. Не иначе, как оттуда доносит.

— Значит, сейчас дома бу…

В этот момент сани полетели куда-то вниз.

— Тпр-р-ру! Стой, окаянный! Прими! Ну! — отчаянно ругаясь, Гришин распутывал постромки. Лошади барахтались в снегу, и он ничего не мог сделать. — Дорогу не видишь, нечистый дух! Из-за тебя и свалились с яра! — костерил коновод лошадь, шедшую первой. Сбросив тулуп, Щеглов помогал Гришину.

— Узел не распутаю, будь он неладен! — кряхтел тот.

— Режь ножом!

— Только остается.

В конце концов, коней распрягли и, привязав их к саням, сели отдыхать.

— Ну, а дальше что делать? — спросил Щеглов.

— Дорогу искать. — Гришин поднялся, сделал несколько шагов и куда-то исчез, словно сквозь землю провалился.

— Гришин!

— Тут я, — донеслось из-под снега. — Провалился в водомоину!

— Вода?

— Нет, сухо.

— Помочь?

— Сам вылезу.

— Давай руку!

Через минуту Гришин появился весь залепленный снегом.

— Думал, что в преисподнюю улетел, — сказал он, отряхиваясь. — Ну, и глубоко… Тс-с! Вроде собака тявкает. Так и есть, собака. Это в Гуменном, а мы с вами сидим в Крутом Логу. Точно. Помните, где дорога сворачивает на гатку, а прямо обрыв? Вот этот черт и спустил нас прямиком, — Гришин ткнул кулаком в конский бок. — До Синявского отсюда рукой подать. Вы побудьте тут, а я за народом сбегаю, — выезд раскопаем.

— Не лучше ль ехать обоим верхами?

— Чего вам беспокоиться? Я в момент обернусь.

Подумав, Щеглов согласился:

— Езжай!

Гришин вскарабкался на «нечистого духа» и скрылся за снежной пеленой, а Щеглов, укрывшись тулупами, притулился за грядкой саней.

Дрема туманила голову, но уснуть не давали лошади: дергая сено, они толкали Щеглова мордами. К тому же начал таять набившийся в валенки снег, холодные струйки щекотали потные ноги. Под тулупом Щеглов переобулся и, покончив с этим, выглянул наружу. Метель свирепствовала, не утихая. Рои снежинок бестолково метались по воздуху. Лошади стали беломордыми, белогривыми, похожими на скульптуры из снега. Щеглов вздохнул и снова укрылся тулупом.

«Найдет ли Гришин хутор? Пожалуй, напрасно я его отпустил, — заплутается, замерзнет». Вспомнилась Устя. «Наверное, дожидается. Все же удивительно: живут-живут люди каждый сам по себе, потом случайно встречаются, влюбляются, женятся и недавно чужие становятся роднее родных… В последнее время творится с Устей что-то неладное: то плачет, то чересчур весела, то задумчива… Может быть, ребенок будет, но чего же от меня скрывать? Козочка моя дикая! Надо с ней поговорить… поговорлить… погорить… покорить…».

Щеглов проснулся от пронзительного визга над ухом. Когда визг повторился, то стало понятно, что это не пила визжит, а ржет лошадь. Через минуту послышался оклик:

— Товарищ начальник, живы?

Дверь Щеглову открыла пожилая хозяйка квартиры. Впустив постояльца, она захлопотала у печи, готовя ужин. Блики пламени играли на ее морщинистом лице. Вкусно пахло печеным хлебом, хмелем, богородицыной травкой и тем особенным запахом, который свойствен выскобленным добела некрашеным полам, вымытым бревенчатым стенам, потолкам и вообще жилью, содержащемуся в идеальной чистоте. Радуясь избяному теплу, Щеглов неторопливо раздевался.

— Устя не приходила? — спросил он с недоумением.

— С того дня, как вы уехали, не бывала. Загостилась, видать, у родимой маменьки.

«Досадно! — Щеглов был уверен, что Устя встретит его, спешил, и вот — не встретила. — Говорил же, что на четвертый день приеду обязательно!»

После ужина Щеглов прошел в горницу, лег и сразу уснул хорошим крепким сном усталого человека. Последней мыслью было: «Утром Устя разбудит».

Никто не разбудил Щеглова, а поднялся он сам. Огляделся — никого. Синеватая тьма за окном начала редеть. Выпив кружку чая, Щеглов направился в канцелярию. Пока был в Уральске, накопились дела. На глаза попался Гришин:

— Сходи на квартиру! Если Устинья Матвеевна не пришла из Гуменного, съезди за ней! — приказал Щеглов.

Гришин вернулся скоро.

— Ну? — спросил Щеглов. — Привез?

Коновод мялся.

— Мне надо вам одному что-то сказать.

Подписав очередную бумагу, Щеглов поднялся и вышел в сени.

— Говори!

— Уехала.

— Куда уехала?

— Неизвестно. Мать плачет, велела вам наведаться.

— Что ты плетешь? Что за чушь… Подседлай мне коня! Живо!

В Гуменном Щеглова встретила заплаканная теща. Молча подала записку.

«Мой дорогой, милый, ненаглядный, любимый! Судьба-злодейка поломала нашу с тобой жизню и помочь в этом ничем нельзя. Спасибо тебе за любовь, за ласку! Меня не жди и не ищи! Мое счастье кончилось. Устя».

Щеглов читал, перечитывал, а на него в упор смотрели черные, как у Усти, глаза старухи. Читал и не верил: слишком неправдоподобен, чересчур ужасен был смысл записки. Неправда! Но на лице старухи — скорбь, плотно сжаты бескровные губы, словно в могилу проводила она близкого человека.

— Маманя, что же случилось? Скажите!

— Неисповедимы пути господни, сынок. Не нашему скудному умишку проникать в божественный промысел. Согрешили мы перед светлым ликом его.

— Но уходя она вам что-нибудь сказала?

Тяжкий вздох, и сколько Щеглов ни расспрашивал, — старуха молчала. Только, когда Василий собрался уезжать, она тихо промолвила:

— В жизни, сынок, всякое бывает. Ты ее не вини: виноваты те, кто выдумал эти войны проклятые, — и заплакала.

По-настоящему Щеглов осознал потерю, вернувшись домой в опустевшую комнату. Здесь все напоминало об Усте. Щеглов прошел несколько раз из угла в угол, остановился, рванул застежки полушубка, снял кобуру с наганом и бросил на стол. За револьвером последовал полушубок, а Щеглов вжался в подушку, в ту самую, на которой спала Устя. Два дня он не выходил из комнаты, не ел, ни с кем не разговаривал, и его не беспокоили.

Выйти пришлось на третий день, когда из Уральска приехал вновь назначенный начальник Отделения — пожилой мужчина в черном романовском полушубке. Согласно приказу Щеглов должен был после сдачи дел явиться в штаб Уралукрепрайона для прохождения дальнейшей службы.

Эту перемену Щеглов воспринял с полнейшим безразличием, сдал Отделение, простился с сослуживцами и всю дорогу до Уральска молчал.

В отделе кадров Щеглова принял знакомый начальник, тот самый, который направлял его в военно-конский запас.

— Здравствуй! Не надоело в нестроевщиие? — приветливо шутил он. — Да чего ты мрачнее тучи? Иль жаль было с друзьями расставаться?

— Уже расстался, — буркнул Щеглов.

— Не тужи! Гора с горой не сходятся, а человек с человеком встречается. Между прочим, Тополева Ивана знаешь?

— Знаю, конечно.

— А Кондрашева?

Щеглов поднял глаза.

— Говори спасибо! Даю их тебе командирами взводов. Доволен? Будешь формировать эскадрон. Сейчас иди прямо в Отдел формирований и принимайся за дело!

Горе горем, а дело делом. Хлопот по формированию оказался полон рот, но к назначенному сроку — 31 декабря — родилась новая боевая единица, боевая потому, что молодых, необстрелянных красноармейцев в ней почти не было, основную массу составляли люди, прошедшие огонь империалистической и гражданской войн — старые солдаты.

Но и окончание работы не радовало Щеглова, по-прежнему он ходил сумрачным, подавленным и только один раз сбросил владевшее им оцепенение. Причиной тому был прибывший вместе с Тополевым из Соболевского эскадрона Санька Сумкин, говоря точнее, Сумкин сыграл роль той последней капли, которая переполняет чашу.

Утром было построение. Осмотрев, проверив все до последнего ремешка, Щеглов отпустил людей и, вернувшись в канцелярию, неожиданно почувствовал, что делать ему больше нечего. Перебрал в уме, не упустил ли чего, не забыл ли, — нет, все сделано, все в порядке. И тут память подсказала: «Ты не был у Тани Насекиной. Верно», — спохватился Щеглов и направился в госпиталь. Здесь ждало разочарование:

— Медсестра Насекина у нас не служит. Она — в Покровске, — ответили в госпитале.

— Огорченный Щеглов возвратился в эскадрон.

— Товарищ командир, Сумкина надо в госпиталь класть, — доложил Тополев.

— Почему? — удивился Щеглов, — только что на построении он видел Сумкина здоровехоньким.

— Спросите его сами! Сумкин, иди сюда!

— Что с тобой? — спросил Щеглов вошедшего.

Сумкин покраснел, как кумач, и не ответил. Сидевший за столом писарь, пряча ухмылку, уткнулся носом в бумаги.

— Спрашиваю, чем заболел? — повторил Щеглов.

— Тр-триппером.

— Где поймал?

— Т-там… Ездил за сеном на бухарскую сторону, ночевал у вдовы одной…

— Когда это было?

— Недели две тому назад.

— Недели две… Погоди! Так после этого ты домой ездил?

— Да.

— С Павлишкой спал?

Молчание.

— Ну?!

От окрика писарь, как испуганная лошадь, дернул головой.

— Виноват…

— Что же ты наделал?! Ты Павлишку заразил, негодяй! Кобелина паскудный!

Ременная плеть свистнула в воздухе. Щеглов с размаху вытянул Саньку по спине. Тот скорчился, но с места не сошел. Второй, третий удары заставили его попятиться, а затем пробкой вылететь из канцелярии. Вдогонку ему гремела ругань до глубины души разъяренного человека.

Вне себя Щеглов вернулся на квартиру.

— Гришин, самогонки достанешь?

— А я уже припас, товарищ командир. Новый год, как положено, встретим, — понимающе сощурился коновод.

— Сколько?

— Фляжку.

— Мало. Сообрази еще одну!

— Много будет, товарищ командир. Вам вредно.

— Поговори еще! Сказано, достань!

— Разве гости придут? Тогда я в момент, сию минуту то есть — сдался Гришин, уловив в голосе Щеглова непреклонные нотки.

— Подожди! Сначала давай сюда эту фляжку и закуски!

В ту новогоднюю ночь по улицам Уральска шутоломно носился пьяный всадник, за ним, с трудом поспевая, следовал другой. Завидев у ворот дома группу девушек, пьяный направил к ним коня.

— Милые вы мои, хорошие! — заплетающимся языком выговорил он. — Люблю я вас…

Девушки засмеялись.

— Л-люблю и… ненавижу. Шкуры вы, предательницы, обманщицы, — голос пьяного дрогнул. — Разбили мою жизнь… — Всадник упал на шею коня и зарыдал.

— Товарищ командир, не надо. Поедемте на квартиру! Товарищ командир! Боже мой! Вам же вредно, — чуть не плача, уговаривал второй.

— Отстань, Гришин! Отвяжись! Не понимаешь ты меня и никто не понимает. Эх!

Прошло немало времени, давно убежали испуганные девушки, много погасло в окнах веселых огоньков, а пьяный кавалерист, махая руками, продолжал рассуждать и жаловаться.

Шедший серединой улицы патруль, заметив конных, остановился. Один из патрульных направился к воротам.

— Что за люди? — спросил он.

— Командир эскадрона ВНУС, а я его коновод.

— Что это с ним?

— Жену потерял.

— А-а!

Патрульный вернулся к своим, пошептался, и все, не оглядываясь, пошли дальше. На городской каланче часы пробили полночь. Наступил Новый год.