Промозглый, холодный дождь зарядил с полуночи и не прекращался в течение дня. Откуда он взялся? Октябрь — обычно сухая пора в Забайкалье.
Еще вчера стояла над приононьем погожая благодать. Было солнечно, в высокой небесной синеве ни облачка. Шатры остроконечных сопок отливали чистой желтизной. Тайга горела яркими красками золотой осени, была наполнена тихой музыкой мягкого листопада.
А сегодня не узнать окрестность. Почерневшее небо опустилось низко, вершины сопок словно просели под тяжестью хмарных туч. Обесцветился, сугрюмился мокрый лес.
Поселок Ургуй, расположенный на границе перехода горно-лесистых массивов в холмостепь, издавна славился бойкостью. Сам по себе он не ахти какой: улочка дворов в тридцать — сорок и жителей душ сто с небольшим. А вот разного проезжего народа, темных людишек тут собиралось немало. В трех верстах от поселка была паромная переправа через полноводный Онон. Она-то и придавала Ургую бойкую значимость.
В конце сентября атаман Семенов приказал посадить в Ургуе постоянный гарнизон в полусотню сабель. На него возлагались контроль за переправой и охрана временного перевалочного лагеря для совдеповцев, вылавливаемых в ближней округе специальными отрядами, станичными и поселковыми дружинами.
За последнюю неделю в ургуйском лагере скопилось уже порядочно большевиков, арестованных в разных местах, Но людей продолжали гнать сюда и днем и ночью.
И в это дождливое воскресенье к длинному сараю на краю поселка прибыла под конным казачьим конвоем очередная партия насквозь промокших, измученных людей.
Старший конвоя в напяленном на голову мешке в виде башлыка остановил лошадь, позвал караульных:
— Эгей, охрана! Кажись на свет божий, принимай арестантов.
Из-за угла сарая высунулся охранник с винтовкой. Окинув недовольным взглядом верхового, сказал лениво:
— Нужон приказ хорунжия Филигонова.
— Мы со своим приказом от атамана станицы Таежной.
— Ниче не знам. Арестованных не принимаем без приказу хорунжия Филигонова.
— Слышь, охрана, а как же нам быть? Подскажи.
— Мне по артиклу ни с кем не велено разговаривать. На часах я.
— Да ты хоть растолмачь, где квартирует ваш хорунжий?
— Их благородие квартируют в избе с двумя петухами на коньке крыши.
— А изба далеко-то?
Но часовой уже спрятался за угол сарая.
— Дубина осиновая! — выругался старший конвоя. — Поди узрей по такому сеногною, где она та крыша да конек с петухами.
Но искать избу с двумя петухами ему не пришлось. Из поселковой улицы вывернулся длинноногий хорунжий в расстегнутом мундире, в лихо сбитой на затылок высокой фуражке с желтым околышем. Он размашисто шел по лужам, изредка шибаясь из стороны в сторону: не иначе, изрядно подвыпивший. За ним еле поспевали кряжистый казак с нашивками старшего урядника на трафаретах и два рядовых белогвардейца.
— Доклад! Доклад по всей форме! Что за народ?! — еще издали гортанно потребовал хорунжий.
Старший конвоя соскочил с коня, подтянулся, приложил руку к голове в мешке, громко прокричал:
— Так что докладываю, господин хорунжий, о пригнании девятнадцати арестованных из станицы Таежной.
Хорунжий остановился в шагах трех от конвоя, застегнул мундир на все пуговицы, принял грозный вид.
— Чин? — спросил резко.
— Приказный, — испуганно выпалил старший конвоя. — Казак Таежной станицы поселка Голубицы Савелий Булыгин!
— Как стоишь, приказный, перед начальником гарнизона?! Что на башку натянул?
— Виноват, ваше благородие, — поспешно сдернул приказный с головы мешок.
— От службы отвыкли. Рассупонились!
— Так точно, ваше благородие, господин хорунжий!
— Смотри мне! Я быстро приведу в норму.
Довольный тем, что нагнал страху на старшего конвоя, Филигонов приблизился к приказному, обдавая его крепким хмельным духом, смягчился:
— Ладно, по первому случаю прощаю твою неотесанность. — Он развернулся к сгрудившимся в кучу, дрожащим от холода людям: — Из Таежной? Это сколько ж топали? День, два?
— Двое суток гнали, ваше благородие, — оживился приказный. — С передыхом, стало быть, с ночевкой.
— Та-а-ак, — сощурился хорунжий, оглядывая пригнанных. И снова, повысив тон, проговорил: — Та-ак, докладывай, кого вы тут понаарестовывали.
Старший конвоя опять вытянулся:
— Докладываю, ваше благородие, арестанты — одни краснюки и большевицкие агитаторы. До этапа на месте мы всех пересортировали: отъявленных — в расход пустили, а этих, стало быть, в ваше распоряжение доставили.
— А бабы, что за птицы? — заинтересовался Филигонов стоявшими чуть в стороне от остальных двумя молодыми женщинами.
— Докладываю про баб, ваше благородие, господин хорунжий. Одна, што на вас зенки вострит, нашенская, из Голубиц — Настасья Церенова — натуральная красная. Полгода состояла шлюхой при войске Лазо…
— Узкоглазая? Из бурят? — переспросил Филигонов.
— Наполовину из бурят, наполовину из русских. Отца ее угораздило быть узкоглазым. Я как облупленного его знал, помер он года два назад. А мать нашенская, натуральная русская.
— У-ум-да, — неясно с каким смыслом промычал хорунжий.
— Другая, брюхастая, не из тутошних. Как бы сказать, городская, — продолжал старший конвоя. — Говорят, из-под Читы. Видать, такая же красная потаскуха, как и Настасья. Вона какую пузень нажила от большевиков. Она по фамилии… — Приказный вытащил из-за пазухи бумажку, прикрыл рукой от дождя, прочитал: — Шукшеева Любовь Матвеевна.
— Как-как? Шукшеева? — Филигонов шагнул к женщинам.
Любушка еле стояла на ногах. Не придерживай ее Настя-сестрица, она давно свалилась бы на мокрый песок.
— Шукшеева… — повторил Филигонов, пристально всматриваясь в черты лица Любушки.
— Шукшеева она, господин хорунжий. Точно Шукшеева, — ответила за Любушку Анастасия. — И не красная, а купеческая. Насчет того бумага у нее была, да забрали ее при аресте. Это Булыгин подтвердить может.
— Была-а… — растерянно проронил приказный.
— Бог ты мой! Уж не Елизара Лукьяныча родственница?! Что-то знакомо мне в ее обличье.
— Родственница, верно родственница, — ухватилась за слова хорунжего Настя-сестрица.
— Так она должна знать меня, — подозрительно смотрел Филигонов на Любушку. — Я когда-то часто бывал в доме Шукшеевых. Не припоминаете?
Любушка с трудом подняла глаза на хорунжего и, почти не останавливая их на нем, опустила. Филигонов расценил ее молчаливый взгляд как ответ: «Не припоминаю».
Но Любушка вспомнила его.
* * *
В шукшеевском доме гости были не редкость. Чаще их привозил или приводил в субботу, воскресенье сам Елизар Лукьянович. Но случались и нежданные. Так было и в тот раз.
Под вечер, в будний день, к Шукшеевым подкатили дроги. С них слезли офицер с золотыми погонами и несуразный, длинный парень, одетый в форменные казачьи штаны с лампасами и защитную рубаху под ремень.
Всякие люди перебывали у Шукшеевых, но военных Любушка видела впервые.
Елизар Лукьянович как был по-домашнему — в цветной сарпинковой рубахе, широких шароварах, без сапог, так и выскочил встречать приехавших.
— Роман Игнатьевич, какими ветрами? Заходите! Просим! Дорогим гостем будете, — рассыпался Шукшеев. — Я тут случаем взглянул в окно — вижу дрожки и не пойму, кто бы это? Потом признал вас и, не переодеваясь, уж простите за наряд, встретить выбежал… А молодец-то чей? Вам, пожалуй, своих рано еще таких.
Офицер Роман Игнатьевич заговорил негромко, слегка гнусавя:
— Это сестры Устиньи и покойного зятя Корнея сын. Разрешите представить — Авдей Корнеевич! В прошлом году он с отличием закончил пятиклассную школу.
— Справный казак!.. Что же мы стоим? Проходите, милости прошу!
Палагея и Любушкина мать мигом накрыли стол. Елизар Лукьянович радушно пригласил гостей к хлебу-соли. Вместе со взрослыми сел и парень. Вел он себя с мужчинами, как равный с равными, но в разговоры офицера с Шукшеевым не встревал.
Любушке очень хотелось поближе рассмотреть приезжих, особенно военного с золотыми погонами. Но мать не разрешила ей появляться в вале. Она все-таки прошмыгнула на верхи и спряталась за дверным занавесом. Оттуда было удобно наблюдать за всем, что происходило в гостиной.
Офицер был невысокого роста, зато крутоплечий, мужественный. Мундир на нем сидел словно влитой. Вот только лицо его показалось Любушке неприятным. Оно было широкое, скуластое и почти сплошь в угрях. В больших, навыкате, горячих, как огонь, глазах играли жутковатые отблески. Говорил он тихо, в нос, изредка запинаясь, будто давился чем-то. В этих случаях тонкогубый рот его судорожно дергался.
Молодой казак почти ничем не походил на своего военного дядю. Рослый, худотелый, хлипкий. Сухощавое, малокровное лицо. И бесцветные, точно поблекшие пуговицы на замызганной Палагеиной кофте, маленькие глаза. Единственное, чем он схож с дядюшкой, — это чубом: оба были чернявыми, густоволосыми. Правда, у офицера на макушке явно проглядывала лысина, а у молодого казака на голове вздымался густой темный сноп.
— Что-то давненько мы с вами, Елизар Лукьянович, коммерческими делами не балуемся, — повел за столом разговор офицер.
— Вы правы, давненько не балуемся, — в тон ему ответил Шукшеев.
— У меня ведь служба. Почти не оставляет она мне личного времени.
— Да, служба у вас наипервее всего. Что тут поделать!
— И все же, когда зять Корней был жив, — продолжал офицер Роман Игнатьевич, — кое-что провернуть удавалось.
— Помню, как же. Корней Петрович добрую хватку имел.
— Я что думаю, Елизар Лукьянович, не приобщить ли Авдея Корнеевича к отцовскому делу? Тяга к коммерции у него есть. Недавно помогал мне с закупкой фуража для полка, и, скажу, неплохо помогал.
— А что? Коль у парня есть тяга…
— Уж вы не откажите, Елизар Лукьянович, возьмите Авдея Корнеевича под свое крыло.
— Взять можно. Было бы дело верное, обоюдовыгодное.
— Для начала есть одно дело: имеем овчины возов на шесть — восемь. Товар добротный, по хорошей цене пойти может. Не вы, не мы внакладе не останемся.
Елизар Лукьянович задумался.
И тут впервые Любушка услышала голос долговязого племянника офицера. Странный какой-то, гортанный, скрежещущий:
— Вы не сомневайтесь, мы вас не обманем.
Шукшеев усмехнулся:
— Верю вам, молодой человек, верю. — И офицеру: — Вижу, парень — в Корнея Петровича. Похвально!.. А насчет овчинок, Роман Игнатьевич, то с ними нынче нехватки нет. У меня уже месяц лабаз ими под завязку набит… Да уж куда с вами денешься, придется выручать по старое дружбе.
Это было летом тринадцатого года. После того наезда Авдей Филигонов еще несколько раз заезжал в шукшеевский дом осенью и весной. Только навряд ли ему приметилась дочь горничной Шукшеевых — щуплая девчонка с короткими косичками, которая изредка попадалась ему на глаза. Потом он был призван на действительную службу: началась германская война…
Но Любушка его запомнила. И когда через четыре с половиной года, нынешним январем, она увидела на станции в день прихода в Могзон эшелона с фронтовиками, как бросился лобзать Елизара Лукьяновича длинноногий вахмистр, сразу узнала в нем Филигонова.
И вот еще одна встреча через девять месяцев. Теперь уже с Филигоновым — хорунжим армии атамана Семенова.
* * *
Некоторое время Филигонов стоял в удивленной нерешительности, то ли взвешивая правду и ложь о Любушке, то ли обдумывая, как поступить в неожиданной для него ситуации. Затем хмыкнул, распорядился старшему уряднику:
— Принять арестованных, переписать по форме и — в сарай. А их, — Филигонов указал на женщин, — ко мне.
В пятистенной избе, где квартировал начальник Ургуйского гарнизона хорунжий Филигонов, в передней кроме хозяина, одноглазого хмурого старика, около кути сидел и точил шашку казак-вестовой, в горнице зажигала лампу тщедушная хозяйка-старуха.
При появлении хорунжего вестовой неохотно поднялся со стула.
— А ну, дед с бабкой, принимайте гостей-дамочек, — с порога прогортанил Филигонов. А вестовому бросил: — Вольно!
Он прошел в горницу к столу. По расставленным мискам, раскупоренной бутылке, нарезанным хлебным ломтям было видно — его ждал недоеденный ужин. С ходу опрокинув рюмку водки, Филигонов пригласил жестом женщин:
— Располагайтесь.
— Сухую бы переменку бедняжке-роженице, зуб на зуб не попадает, — попросила Настя-сестрица.
— А чего ты, косоглазая, за нее расписываешься? Почему сама молчит? Немая, что ли?
— Запуганная она. Да и обессиленная.
— Подай-ка, бабка, роженице какую есть одежину.
Старуха повела Любушку переодеваться за занавеску. Пока они там находились, Филигонов выпил еще рюмку водки, учинил допрос Анастасии:
— Откуда ты ее знаешь?
— В дороге встретились. Заплуталась она, мужа своего разыскивает: обсказала, что он у нее Георгиевский кавалер, сотником у атамана Семенова служит… Я и подобрала ее.
— Почему уверяешь, что она родственница Елизару Лукьяновичу Шукшееву?
— Она мне рассказывала, будто купец он именитый и ей посаженым батюшкой доводится. А уж как он ее любит, пуще дочери родной.
Пьяные глаза Филигонова с недоверием ощупывали Настю-сестрицу.
— Ой, бог ты мой, врешь ведь все, узкоглазая? — шаловливо погрозил он ей пальцем. — Елизара Лукьяновича я как себя знаю. Умнейшая голова. Хозя-я-я-ин! Большой приятель мне… Смотри, если соврала.
— Какая мне прибыль врать? Вот те крест. Да вы у нее, Шукшеевой, сами, господин хорунжий, можете обо всем справиться.
— Лукавая ж ты, шельма, — начали маслиться глаза Филигонова. — Хотя баба, гляжу, ничего — тьфу! — и в политику впуталась.
— Никакая я не лукавая, — сделала жалостливый вид Анастасия. — И в политику не впутывалась. В войсках Лазо не была. На железной дороге заработками промышляли… Это меня Савка Булыгин по злобе оговорил, Он ведь, Савка-то, все приставал ко мне с женитьбой, а я отказала… Отпустили бы вы нас с купеческой дамочкой, господин хорунжий.
После еще одной выпитой рюмки у Филигонова совсем посоловели глаза. Он уже забыл про допрос и бессовестно лез обниматься с Анастасией.
— Не балуйте, — отбивалась она от него, — Прикажите лучше отпустить.
Филигонов загорался:
— Ух, узкоглазая шельма! Мне ты не откажешь в любви? Дай поцелую. Разок приголублю…
Точивший шашку казак-вестовой не вытерпел, отложил свое занятие, оттянул хорунжего от Анастасии.
— Что такое? Путин? — бессмысленным взглядом уперся Филигонов в казака. — Вольно!
— Лечь вам требуется, господин хорунжий. Отдыхать пора, Авдей Корнеевич, — твердо взял тот Филигонова под локти и стал укладывать в кровать.
— Ты кого это… Меня? Я те, подлецу… Прочь, скотина! А-а-а, ты руку на начальника гарнизона… Охра-а-ана!.. Взять!
В дверь передней заглянул охранник. Вестовой Путин успокоил его:
— Все в порядке. Их благородие порезвились малость, а зараз нехай отдыхают.
Когда старуха-хозяйка вывела из-за занавески переодетую во все сухое Любушку, Филигонов уже спал. Настя-сестрица стала просить казака-вестового:
— Отпустите нас, господин Путин. Вы ж слыхали, что Любовь Матвеевна Шукшеева дочь именитого читинского купца, приятеля хорунжия. И муж ейный — Георгиевский кавалер, в сотниках у атамана пребывает. Отпустите ради Христа, господин хороший.
Принявшийся опять точить шашку вестовой произнес сухо:
— Вы зря все это. И я вам не господин. И отпустить вас не имею никакого права. Так што определяйтесь с роженицей на ночлег покудова. Утром их благородие порешит ваше дело.
Анастасия попросила хозяйку положить Любушку там, где потеплее. Старуха-хозяйка взяла со своей кровати ветхую ряднушку, постелила в святом углу прихожей.
— Тута тепленько, — сказала, — тута и располагайтесь с господом.
Любушка долго не могла уснуть. На ребристом полу, несмотря на мягкую постилку, лежать было жестко. А тут еще живот, натруженный утомительной ходьбой, отяжелел, разнылся тупой неотвязной болячкой. Она поворачивалась и так и этак, пытаясь найти удобное для него положение, однако облегчения не находила.
Настя-сестрица лежала спокойно. Но Любушка чувствовала, ей тоже не спится. За те тревожные, полные волнения дни, которые Любушка неразлучно провела с подругой в последний месяц, она хорошо изучила Анастасию. По одному слову могла догадаться, что хочет сказать Настя-сестрица, по взгляду прочитать ее думы, по дыханию определить, спит она или нет.
Анастасия дышала ровно, осторожно, словно боялась кого-то побеспокоить. А ведь не спит, точно не спит. Наверное, переживает за Любушку. И думает о том, что было не так давно, о судьбе своих близких и родных.
Любушка думала о том же…
* * *
После того как Тимофей ушел со своей сотней на разведку в Серебровскую, на сердце Любушки будто камень лег. Ночной бой на станции вселил маленькую надежду: Тимофей выполнил порученное дело и через день-другой присоединится к полку. Но шел уже третий, четвертый день, а о сотне Тулагина — ни слуху ни духу.
В Марьевской Любушка совсем пала духом. Командир и комиссар полка при встрече с ее немыми, вопрошающими взглядами опускали глаза. «Не объявится Тимоша, нет его в живых», — делала она страшный для себя вывод и бежала к Насте-сестрице, падала ей на грудь, беззвучно выплакивала свою тоску горючую.
Полк расформировывался. Бойцы группами и в одиночку разъезжались кто куда. Анастасия Церенова тоже собиралась ехать в родное село Голубицы. Начальник штаба разрешил ей взять подводу с конем из санитарного взвода.
— Поедем со мной, — уговаривала она Любушку, — Тебе успокоиться надо, приготовиться к рождению маленького. В слезах купаться — печали не поможешь. Если жив твой казак, найдет на краю света.
На шестые сутки Любушка (полковой писарь состряпал ей документ, удостоверяющий, что она является приемной дочерью купца Е. Л. Шукшеева) выехала с Настей-сестрицей из Марьевской. Путь до Голубиц неблизкий, через районы, занятые белыми. Ехали не трактами, не торными дорогами, колесили лесными сезонками, через глухие селения, на которые власть семеновцев еще не распространилась.
Находчивая Анастасия умела быстро сходиться с жителями. Она придумала легенду, что они с посельщицей Любавой ездили повидаться с мужьями, работающими по мобилизации на «железке» и теперь возвращаются домой. Люди верили ее рассказам, пускали на ночлег, делились едой, даже овса давали для лошади.
К станице Таежной женщины прибились к концу недели. Любушка попросила Настю-сестрицу заехать к Субботовым: гляди, как Софрон дома, а нет — так, возможно, родители знают, где он. Может, и про Тимофея что скажут.
Субботовы встретили Любушку, как родную. Мать Софрона разголосилась:
— Ой времечко-то какое безбожное. Люди — што бездомные… Разродиться мояточке и то спокойно не приходится. Совсем на сносях, горемыка тожно.
Старый Субботов прикрикнул на жену:
— Замолкни с хныканьем. Не слыхали ужо твоих причитаний. Покормила бы лучше гостей.
Вытирая слезы, Субботиха смахнула со стола передником, поставила крынку молока, глиняную миску с горячими шаньгами с творогом.
— Поешьте с дорожки. Вон какие исхудалые.
— Подкрепитесь да, може, порасскажете про Софроншу нашева, — выжидательно смотрел Субботов на Любушку. — Вить вместе с твоим мужем войну мыкает.
Любушке стало ясно: Субботовым о сыне ничего неведомо. Она коротко рассказала о том, как Тимофей и Софрон ушли с сотней на разведку и по сей день о них ничего не известно.
— Убили Софроншу! Убили сыночка-а-а… — пуще прежнего заголосила Субботова. — Чтоб им сгореть в кромешном огне красным и белым проклятущим. Ой, горечко мне…
— Занемей, старая! — вскричал сменившийся с лица Субботов. Борода его задрожала, на лбу выступила испарина. — Софрон не таковский, штоб за понюх табаку сгинуть. Бог даст, живым останется. Рано ишо его оплакивать. — Он вытер рукавом взмокший лоб, совладал с волнением, закончил: — Счас неизвестно, где оно быстрейше сгинуть. У нас тут тоже не дай и не приведи. Так што уж лучше где-то мыкаться. Всех, кто были у красных, у нас тут в каталажку гребут.
Из рассказа Субботова Любушка узнала, что в Таежной побывали семеновцы, установили свою власть. Станичный атаман наведывался недавно к Субботовым, расспрашивал про сына. Пригрозил, если узнается, что Софрон у красных, родители ответят за него перед новой властью.
Долго задерживаться в Таежной было небезопасно. Поблагодарив гостеприимных хозяев за приют и угощение, женщины с полудня двинулись в дальнейший путь.
К вечеру они уже подъезжали к Голубицам. Петлявшая по тайге дорога поднялась на склон безлесой тупоглавой сопки и пошла опоясывать ее ровной дугой.
Настя-сестрица заметно волновалась — родные места. Она заговорила с Любушкой о своем крае, о родственниках.
— Красиво у нас, правда? Обминем сопку — и Голубицы увидишь. А знаешь, почему Голубицы так называются? Это по здешним богатым ягодникам сысстари давали селам ягодные имена. Село наше в пади находится. Падь так и кличется — Ягодная. И речонка — Ягодинка… Голубики тут тьма-тьмущая. Поменьше я была, из ограды выскочу и — в голубичник. Прибегу домой, вся синяя: руки, лицо, платьишко. Мама, конечно, поругает, однако не сильно. Она у меня добрая. Зато братка за косы натаскает. Шустрый у меня братка. Как они теперь?.. У нас в селе родичей мало. Отец-то из Дульдурги был, все его родственники там живут. А у мамы почти никого не осталось. Дедушка с бабушкой померли.
До Любушки, точно откуда-то издалека, доходили отдельные слова и фразы Анастасии. Рассеянно глядя на тупоглавую сопку, западные склоны которой уже покрывались вечерней чернотой, она мысленно видела Тимофея, была рядом с ним. Воспоминания о нем в последнее время все чаще и чаще наплывали на нее. Любушка привыкла к ним, жила ими, ибо они в какой-то мере защищали ее от нестерпимой душевной тоски.
Подвода обогнула сопку, и впереди показалась березовая роща, почти не тронутая осенней позолотой.
Настя-сестрица вдруг зашмыгала носом:
— Паленым тянет. Чуешь, Любушка?
Любушка молчала.
— Никак, пожар где-то… — еще сильнее забеспокоилась Анастасия.
Любушка смотрела на шагавшие вдоль дороги равностволые деревца, радующие глаз своей чистой белизной, и никак не могла увязать их с тем, что говорила Настя-сестрица.
Роща кончилась. За ней развернулась новая живописная картина. Справа змеилась темно-синей лентой заросшая по берегам красным тальником неширокая речка, слева поднимался к дальним хребтам зеленый от хвойного леса косогор, а посредине желтая долина — скошенное хлебное поле.
Но долго любоваться этой картиной не пришлось, дорога свернула влево. Телега оказалась на взлобке холма, и женщины увидели зарево. Анастасия вскрикнула:
— Что это?!.
Стремительный спуск побежал по крутой кривой.
* * *
Пулеметная очередь глухо постучала в окно избы откуда-то с северной окраины поселка. Чутко дремавшая Любушка испуганно дернулась, робко толкнула Церенову, засуетилась подниматься.
Настя-сестрица, так и не сомкнувшая с вечера глаз, успокоила подругу, легонько прижала к себе, шепнула: «Лежи тихо, может, наши это».
В прихожей стоял предрассветный мрак. Возле печки бесшумно сновала старуха. За занавеской со свистом всхрапывал хозяин.
Пулемет опять застучал. Теперь громче, длиннее, обозленнее. Старуха на миг замерла, храп за занавеской оборвался. В кути заворочался вестовой Путин, громыхнул о пол чем-то железным. И вслед его голос:
— Што случилось? Тарабанит вроде хтой-то. Зажги-ка, бабка, свет.
Путин поднимался нехотя, шумно сопел, надевая мундир.
Очередь снова повторилась.
— Вроде пулемет, — по-настоящему обеспокоился казак.
Старуха засветила лампу. За дверью избы послышались поспешные шаги, обрывочный говор, и в прихожую влетел старший урядник.
— Красные! Красные напали!.. — Из его рта выбивалась слюна. — Ваше благородие, ваше… Путин, спишь, стервец! Буди хорунжего — тревога!
Филигонов выскочил из зала, на ходу натягивая шаровары.
— Какие красные?! Откуда взялись… Проморгали, мерзавцы!
— Никак нет, ваше благородие, не проморгали, — захлебывался слюной старший урядник. — Наш пулеметный секрет в аккурат накрыл конный разъезд. Человек пять положил у ручья. Остальные тягу дали. Я гарнизон в ружье поднял.
Филигонов наконец натянул шаровары, сунул босые ноги в сапоги, вырвал из рук Путина портупею с шашкой, кинулся на улицу. За ним — старший урядник и вестовом.
На улице раздались резкие команды, затопотали десятки ног.
Из-под занавески вылез уже одетый в верхнее одноглазый старик-хозяин. Встав на колени перед висевшими в углу образами, он безмолвно принялся отбивать поклоны. Позади него опустилась старуха. Она вслух молила Николая угодника о сохранении души своей, о прощении заблудших и помиловании грешников, о вселении в них веры и миролюбия.
Вид хозяев и страстные слова старухи привели Любушку в трепет. Ее охватывал неясный, необъяснимый страх. И она, не в силах побороть его, тоже, как и хозяйка-старуха, стала мысленно просить бога, чтобы он сохранил ее самою и дитя ее, оградил от пули, от погибели Тимофея и его товарищей. Она читала про себя не «Отче наш» и не «Живые помощи», а свою, ею придуманную, молитву: «Господи, если ты праведный, человеколюбивый, то пойми, заклинаю тебя, что красные бьются с белыми не из-за корысти, а за счастливую долю простого народа. Они не отступники от тебя и не антихристы, они за справедливость жизней своих не жалеют. Это Семенов и его японцы — антихристы, это богатые — богоотступники. Господи, неужто ты сам того не видишь?..»
Любушка от бога постепенно перешла к Тимофею. «Голубь мой миленький, где же ты запропал, что с тобой приключилось, любимый? Не могу поверить, что ты сложил свою головушку на веки вечные. Боюсь даже мысли, что никогда тебя больше не увижу. Выстой, выживи, мой ненаглядный. Это прошу тебя я, это просит тебя наш сын, которого ношу под своим сердцем…»
Прижатый Настей-сестрицей живот Любушки проснулся. Он заныл, заворочался, Раз, еще раз остро кольнуло в бок. Любушка чуть отодвинулась от Цереновой, мягко помассажировала живот руками. Но острые колики не проходили. Наоборот, еще больше усиливались. «Расшалился, сынок, — болезненно-ласково зашептала она. — Ишь, какой!.. Полегче озоруй, невмочь мне».
Настя-сестрица догадалась — с подругой неладно, схватки, видимо, начинаются.
— Плохо тебе? — спрашивала она Любушку.
Та беззвучно повторяла одни и те же слова:
— Сыночек мой…
Анастасия кинулась к хозяйке-старухе, оторвала ее от молитвы:
— Не в себе она… Поглядите, пожалуйста.
А Любушка уже не находила себе места. Ее ломало, крутило, она задыхалась от нехватки воздуха.
— Господи Исусе! Никак, роды приспичили, — всплеснула руками старуха. — Терпи, доченька, терпи, милая. А как же иначе?.. Все так при родах мучаются, куда тут поденешься… — Она затормошила деда: — Анисим, хватит поклоны класть. Печку по-скорому растапливай, воду грей… Клеенка-то где у нас?
Анастасия успокоила старуху:
— Я помогу вам. Я ведь сестра милосердия.
Наскоро подготовили постель для Любушки. Церенова и хозяйка осторожно перевели ее за занавеску. Когда старик разжег печь и поставил на нее чугуны с водой, жена сказала ему:
— Иди на улицу, Анисим. Понадобишься — покликаем.
* * *
Филигонов с вестовым казаком Путиным вернулись в избу с восходом солнца. Лицо хорунжего было раскрасневшимся, глаза, обычно бесцветные, блестели, словно новенькие гривенники.
— Крепко угостили большевичков! — ни к кому не обращаясь, победно прогортанил он на всю избу. — Вон сколько укокошили их у ручья! Одного, правда, в живых оставили. Ха-ха!.. После завтрака допросим. — И, предвкушая удовольствие, потер руки. — Ниче-ниче, то ли еще будет краснюкам. Горит под ними земля. Не знают, куда деваться. Мечутся, как затравленные волки, от станиц к поселкам, от поселков к станицам. Везде их пули подкарауливают, — Он кинул весело хозяйке: — А ну, бабка, что ты там настряпала, угощай! И пленниц наших сажай к столу.
Старуха, виновато скрестив на впалой груди сухие руки, попятилась к занавеске:
— Не успела я с завтраком. Дамочка не ко времени разрешилась.
— Как разрешилась? — резко повернулся Филигонов.
На какой-то момент хорунжий застыл, глаза его остекленели. Неподвижным вопросительно-недоумевающим взглядом он будто ледяным клинком пронизал, заморозил хозяйку. Но в следующее мгновение столбняк его пропал, он широко шагнул в ее сторону, каким-то странным движением сорвал с головы фуражку, угрожающе замахнулся на старуху, точно хотел сгрести ее со своего пути. Она в испуге отшатнулась от занавески. Филигоновская рука с фуражкой описала в воздухе полукруг и, наткнувшись на полотняную шторку, распахнула ее.
Лежавшую на постели Любушку Филигонов увидел не сразу: перед ним стояла Церенова. И снова замер в недоумении хорунжий, встретив тревожно-предупредительные глаза Анастасии.
— Что все это значит? — с неуверенной требовательностью спросил он.
Настя-сестрица выстрадала улыбку:
— У нас казак на свет явился, ваше благородие. Крестным не желаете быть?
— Крестным?
Теперь Филигонов, кажется, вспыхнул, как он всегда вспыхивал:
— А ну, прочь с дороги, узкоглазая!
Он уже хотел с присущей ему бесцеремонностью оттолкнуть Церенову, но она сама посторонилась, и Филигонов наконец увидел восковое лицо Любушки, а рядом на подушке — крохотный комочек спеленатого младенца.
— Бог ты мой! — вырвалось у него.
Хорунжего охватило умиление: остыл, растаял он при виде новорожденного. Комкая в руках фуражку и оглядываясь на вестового, Филигонов с непривычной мягкостью говорил:
— Представляешь, Путин? Я стану крестным отцом внука Елизара Лукьяновича Шукшеева. Представляешь, Путин?!
В избу, гремя шашкой, ввалился старший урядник:
— Господин хорунжий…
— Погоди ты, — все еще умилялся Филигонов.
— Срочное дело, ваше благородие.
— Какое еще срочное?
— Казак-атаманец к вам с пакетом.
Филигонов вышел из-за занавески.
— С пакетом? — обрел он прежний начальствующий вид, надел фуражку. — Пусть заходит.
Казак-атаманец в темном мерлушечном полутулупе протиснулся мимо старшего урядника, цокнул шпорами:
— Пакет от генерала Андриевского. — Он четко протянул синий конверт с жирным крестом на склейке. — С получением сего указано тут же отписать ответ его превосходительству.