Графу Станиславу Августу Понятовскому
[123]
Я отправлю немедленно графа Кейзерлинга [русского посланника в Варшаве] послом в Польшу, чтобы сделать вас королем, по кончине теперешнего, и, если ему не удастся это по отношению к вам, я желаю, чтобы им стал князь Адам.
Все умы еще в брожении. Я вас прошу воздержаться от поездки сюда, из страха усилить его. Уже шесть месяцев, как замышлялось мое восшествие на престол. Петр III потерял ту незначительную долю рассудка, какую имел. Он во всем шел напролом; он хотел сломить гвардию, для этого он вел ее в поход; он заменил бы ее своими голштинскими войсками, которые должны были оставаться в городе.
Он хотел переменить веру, жениться на Л. В. [Елисавете Воронцовой], а меня заключить в тюрьму. В день празднования мира, нанеся мне публично оскорбления за столом, он приказал вечером арестовать меня. Мой дядя, принц Георг, заставил отменить этот приказ.
С этого дня я стала вслушиваться в предложения, которые делались мне со времени смерти императрицы. План состоял в том, чтобы схватить его в его комнате и заключить, как принцессу Анну и ее детей. Он уехал в Ораниенбаум. Мы были уверены в большом числе капитанов гвардейских полков.
Узел секрета находился в руках трех братьев Орловых; Остен [датский посланник в России] вспомнил, что видел старшего, следовавшего всюду за мною и делавшего тысячу безумств. Его страсть ко мне была всем известна, и все им делалось с этой целью. Это – люди необычайно решительные и, служа в гвардии, очень любимые большинством солдат. Я очень многим обязана этим людям; весь Петербург тому свидетель.
Умы гвардейцев были подготовлены, и под конец в тайну было посвящено от 30 до 40 офицеров и около 10 000 солдат. Не нашлось ни одного предателя в течение трех недель, так как было четыре отдельные партии, начальники которых созывались на совещания, а главная тайна находилась в руках этих троих братьев; Панин хотел, чтоб это совершилось в пользу моего сына, но они ни за что не хотели согласиться на это.
Я была в Петергофе. Петр III жил и пьянствовал в Ораниенбауме. Согласились на случай предательства не ждать его возвращения, но собрать гвардейцев и провозгласить меня. Рвение ко мне вызвало то же, что произвела бы измена. В войсках 27-го распространился слух, что я арестована. Солдаты волнуются; один из наших офицеров успокаивает их. Один солдат приходит к капитану Пассеку, главарю одной из партий, и говорит ему, что я погибла.
Он уверяет его, что имеет обо мне известия. Солдат, все продолжая тревожиться за меня, идет к другому офицеру и говорит ему то же самое. Этот не был посвящен в тайну; испуганный тем, что офицер отослал солдата, не арестовав его, он идет к майору, а этот последний послал арестовать Пассека. И вот весь полк в движении.
В эту же ночь послали рапорт в Ораниенбаум. И вот тревога между нашими заговорщиками. Они решают прежде всего послать второго брата Орлова ко мне, чтобы привезти меня в город, а два другие идут всюду извещать, что я скоро буду. Гетман, Волконский [Михаил Никитич], Панин знали тайну.
Я спокойно спала в Петергофе, в 6 часов утра, 28-го. День прошел очень тревожно для меня, так как я знала все приготовления. Входит в мою комнату Алексей Орлов и говорит мне с большим спокойствием: «Пора вам вставать; все готово для того, чтобы вас провозгласить». Я спросила у него подробности; он сказал мне: «Пассек арестован».
Я не медлила более, оделась как можно скорее, не делая туалета, и села в карету, которую он подал. Другой офицер под видом лакея находился при ее дверцах; третий выехал навстречу ко мне в нескольких верстах от Петергофа. В пяти верстах от города я встретила старшего Орлова с князем Барятинским-младшим [Федором Сергеевичем]; последний уступил мне свое место в одноколке, потому что мои лошади выбились из сил, и мы отправились в Измайловский полк; там было всего двенадцать человек и один барабанщик, который забил тревогу.
Сбегаются солдаты, обнимают меня, целуют мне ноги, руки, платье, называют меня своей спасительницей.
Двое привели под руки священника с крестом; вот они начинают приносить мне присягу. Окончив ее, меня просят сесть в карету; священник с крестом идет впереди; мы отправляемся в Семеновский полк; последний вышел к нам навстречу к криками vivat. Мы поехали в Казанскую церковь, где я вышла.
Приходит Преображенский полк, крича vivat и говорят мне: «Мы просим прощения за то, что явились последними; наши офицеры задержали нас, но вот четверых из них мы приводим к вам арестованными, чтобы показать вам наше усердие. Мы желали того же, чего желали наши братья».
Приезжает конная гвардия; она была в диком восторге, которому я никогда не видела ничего подобного, плакала, кричала об освобождении отечества. Эта сцена происходила между садом гетмана и Казанской. Конная гвардия была в полном составе, во главе с офицерами.
Я знала, что дядю моего, которому Петр III дал этот полк, они страшно ненавидели, поэтому я послала к нему пеших гвардейцев, чтобы просить его оставаться дома, из боязни за его особу. Не тут-то было: его полк отрядил, чтоб его арестовать; дом его разграбили, а с ним обошлись грубо.
Я отправилась в новый Зимний дворец, где Синод и Сенат были в сборе. Тут наскоро составили манифест и присягу. Оттуда я спустилась и обошла пешком войска, которых было более 14 000 человек гвардии и полевых полков. Едва увидали меня, как поднялись радостные крики, которые повторялись бесчисленной толпой.
Я отправилась в старый Зимний дворец, чтобы принять необходимые меры и закончить дело. Там мы совещались и решили отправиться, со мною во главе, в Петергоф, где Петр III должен был обедать. По всем большим дорогам были расставлены пикеты, и время от времени к нам приводили лазутчиков.
Я послала адмирала Талызина [Ивана Лукьяновича] в Кронштадт. Прибыл канцлер Воронцов, посланный для того, чтобы упрекнуть меня за мой отъезд; его повели в церковь для принесения присяги. Приезжают князь Трубецкой [Никита Юрьевич] и граф Шувалов[Александр Иванович], также из Петергофа, чтобы удержать верность войск и убить меня; их повели приносить присягу безо всякого сопротивления.
Разослав всех наших курьеров и взяв все меры предосторожности с нашей стороны, около 10 часов вечера я оделась в гвардейский мундир и приказала объявить меня полковником – это вызвало неописуемые крики радости. Я села верхом; мы оставили лишь немного человек от каждого полка для охраны моего сына, оставшегося в городе. Таким образом, я выступила во главе войск, и мы всю ночь шли в Петергоф. Когда мы подошли к небольшому монастырю на этой дороге, является вице-канцлер Голицын [Александр Михайлович] с очень льстивым письмом от Петра III.
Я не сказала, что когда я выступила из города, ко мне явились три гвардейских солдата, посланные из Петергофа, распространять манифест среди народа, говоря: «Возьми, вот что дал нам Петр III, мы отдаем это тебе и радуемся, что могли присоединиться к нашим братьям».
За первым письмом пришло второе; его доставил генерал Михаил Измайлов, который бросился к моим ногам и сказал мне: «Считаете ли вы меня за честного человека?» Я ему сказала, что да. «Ну так, – сказал он, – приятно быть заодно с умными людьми. Император предлагает отречься. Я вам доставлю его после его совершенно добровольного отречения. Я без труда избавлю мое отечество от гражданской войны».
Я возложила на него это поручение; он отправился его исполнять. Петр III отрекся в Ораниенбауме безо всякого принуждения, окруженный 1590 голштинцами, и прибыл с Елисаветой Воронцовой, Гудовичем и Измайловым в Петергоф, где, для охраны его особы, я дала ему шесть офицеров и несколько солдат. Так как это было [уже] 29-е число, день Петра и Павла, в полдень, то нужно было пообедать.
В то время как готовился обед для такой массы народу, солдаты вообразили, что Петр III был привезен князем Трубецким, фельдмаршалом, и что последний старался примирить нас друг с другом. И вот они поручают всем проходящим, и, между прочим, гетману, Орловым и нескольким другим [передать мне], что уже три часа, как они меня не видели, что они умирают со страху, как бы этот старый плут Трубецкой не обманул меня, «устроив притворное примирение между твоим мужем и тобою, как бы не погубили тебя, а одновременно и нас, но мы его в клочья разорвем».
Вот их выражения. Я пошла к Трубецкому и сказала ему: «Прошу вас, сядьте в карету, между тем как я обойду пешком эти войска».
Я ему сказала то, что происходило. Он уехал в город, сильно перепуганный, а меня приняли с неслыханными восклицаниями; после того я послала, под начальством Алексея Орлова, в сопровождении четырех офицеров и отряда смирных и избранных людей, низложенного императора за 25 верст от Петергофа, в местечко, называемое Ропша, очень уединенное и очень приятное, на то время, пока готовили хорошие и приличные комнаты в Шлиссельбурге и пока не успели расставить лошадей для него на подставу. Но Господь Бог расположил иначе.
Страх вызвал у него понос, который продолжался три дня и прошел на четвертый; он чрезмерно напился в этот день, так как имел все, что хотел, кроме свободы. (Попросил он у меня, впрочем, только свою любовницу, собаку, негра и скрипку; но, боясь произвести скандал и усилить брожение среди людей, которые его караулили, я ему послала только три последние вещи.)
Его схватил приступ геморроидальных колик вместе с приливами крови к мозгу; он был два дня в этом состоянии, за которым последовала страшная слабость, и, несмотря на усиленную помощь докторов, он испустил дух, потребовав [перед тем] лютеранского священника.
Я опасалась, не отравили ли его офицеры. Я велела его вскрыть; но вполне удостоверено, что не нашли ни малейшего следа [отравы]; он имел совершенно здоровый желудок, но умер он от воспаления в кишках и апоплексического удара. Его сердце было необычайно мало и совсем сморщено.
После его отъезда из Петергофа мне советовали отправиться прямо в город. Я предвидела, что войска будут этим встревожены. Я велела распространить об этом слух, под тем предлогом, чтобы узнать, в котором часу приблизительно, после трех утомительных дней, они были бы в состоянии двинуться в путь. Они сказали: «Около 10 часов вечера, но пусть и она пойдет с нами».
Итак, я отправилась с ними, и на полдороги я удалилась на дачу Куракина, где я бросилась, совсем одетая, в постель. Один офицер снял с меня сапоги. Я проспала два с половиной часа, и затем мы снова пустились в путь. От Екатериненгофа я опять села на лошадь, во главе Преображенского полка, впереди шел один гусарский полк, затем мой конвой, состоявший из конной гвардии; за ним следовал, непосредственно передо мною, весь мой двор. За мною шли гвардейские полки по их старшинству и три полевых полка.
В город я въехала при бесчисленных криках радости, и так ехала до Летнего дворца, где меня ждали двор, Синод, мой сын и все то, что является ко двору. Я пошла к обедне; затем отслужили молебен; потом пришли меня поздравлять. Я почти не пила, не ела и не спала с 6 часов утра в пятницу до полудня в воскресенье; вечером я легла и заснула.
В полночь, только что я заснула, капитан Пассек входит в мою комнату и будит меня, говоря: «Наши люди страшно пьяны; один гусар, находившийся в таком же состоянии, прошел перед ними и закричал им: «К оружию! 30 000 пруссаков идут, хотят отнять у нас нашу матушку». Тут они взялись за оружие и идут сюда, чтобы узнать о состоянии вашего здоровья, говоря, что три часа они не видели вас и что они пойдут спокойно домой, лишь бы увидеть, что вы благополучны. Они не слушают ни своих начальников, ни даже Орловых». И вот я снова на ногах, и, чтобы не тревожить мою дворцовую стражу, которая состояла из одного батальона, я пошла к ним и сообщила им причину, почему я выхожу в такой час. Я села в свою карету с двумя офицерами и отправилась к ним; я сказала им, что я здорова, чтоб они шли спать и дали мне также покой, что я только что легла, не спавши три ночи, и что я желаю, чтоб они слушались впредь своих офицеров.
Они ответили мне, что у них подняли тревогу с этими проклятыми пруссаками, что они все хотят умереть за меня. Я им сказала: «Ну, спасибо вам, но идите спать». На это они мне пожелали спокойной ночи и доброго здоровья, и пошли, как ягнята, домой, и все оборачивались на мою карету, уходя. На следующий день они прислали просить у меня извинения и очень сожалели, что разбудили меня, говоря: «Если каждый из нас будет хотеть постоянно видеть ее, мы повредим ее здоровью и ее делам».
Потребовалась бы целая книга, чтобы описать поведение каждого из начальствующих лиц. Орловы блистали своим искусством управлять умами, осторожною смелостью в больших и мелких подробностях, присутствием духа и авторитетом, который это поведение им доставило. У них много здравого смысла, благородного мужества.
Они патриоты до энтузиазма и очень честные люди, страстно привязанные ко мне, и друзья, какими никогда еще не был никто из братьев; их пятеро, но здесь только трое было. Капитан Пассек отличался стойкостью, которую он проявил, оставаясь двенадцать часов под арестом, тогда как солдаты отворяли ему окна и двери, дабы не вызвать тревоги до моего прибытия в его полк, и в ежеминутном ожидании, что его повезут для допроса в Ораниенбаум: об этом приказ пришел уже после меня.
Княгиня Дашкова, младшая сестра Елисаветы Воронцовой, хотя и очень желает приписать себе всю честь, так как была знакома с некоторыми из главарей, не была в чести вследствие своего родства и своего девятнадцатилетнего возраста, и не внушала никому доверия; хотя она уверяет, что все ко мне проходило через ее руки, однако все лица имели сношения со мною в течение шести месяцев прежде, чем она узнала только их имена.
Правда, она очень умна, но с большим тщеславием она соединяет взбалмошный характер и очень нелюбима нашими главарями; только ветреные люди сообщили ей о том, что знали сами, но это были лишь мелкие подробности. И. И. Шувалов, самый низкий и самый подлый из людей, говорят, написал, тем не менее, Вольтеру, что девятнадцатилетняя женщина переменила правительство этой империи; выведите, пожалуйста, из заблуждения этого великого писателя.
Приходилось скрывать от княгини пути, которыми другие сносились со мной еще за пять месяцев до того, как она что-либо узнала, а за четыре последних недели ей сообщали так мало, как только могли. Твердость характера князя Барятинского, который скрывал от своего любимого брата, адъютанта бывшего императора, эту тайну, потому что тот был бы доверенным не опасным, но бесполезным, заслуживает похвалы.
В конной гвардии один офицер, по имени Хитрово, 22-х лет, и один унтер-офицер, 17-ти, по имени Потемкин, всем руководили со сметливостью, мужеством и расторопностью.
Вот приблизительно наша история. Все делалось, признаюсь вам, под моим ближайшим руководством, и в конце я охладила пыл, потому что отъезд на дачу мешал исполнению [предприятия], а все более чем созрело за две недели до того. Когда бывший император узнал о мятеже в городе, молодые женщины, из которых он составил свою свиту, помешали ему последовать совету старого фельдмаршала Миниха, который советовал ему броситься в Кронштадт или удалиться с небольшим числом людей к армии, и, когда он отправился на галере в Кронштадт, город был уже в наших руках, благодаря исполнительности адмирала Талызина, приказавшего обезоружить генерала Девьера, который был уже там от имении императора, когда первый туда приехал.
Один портовый офицер, по собственному побуждению, пригрозил этому несчастному государю, что будет стрелять боевыми снарядами по галере. Наконец, Господь Бог привел все к концу, предопределенному Им, и все это представляется скорее чудом, чем делом, предусмотренным и заранее подготовленным, ибо совпадение стольких счастливых случайностей не может произойти без воли Божией.
Я получила ваше письмо… Правильная переписка была бы подвержена тысяче неудобств, а я должна соблюдать двадцать тысяч предосторожностей и у меня нет времени писать опасные billets-doux.
Я очень стеснена… Я не могу рассказать вам все это, но это правда.
Я сделаю все для вас и вашей семьи, будьте в этом твердо уверены.
Я должна соблюдать тысячу приличий и тысячу предосторожностей, и вместе с тем чувствую все бремя правления.
Знайте, что все проистекло из ненависти к иностранцам; что Петр III сам слывет за такового.
Прощайте, бывают на свете положения [очень] странные.
Я могу вам сказать лишь правду: я подвергаюсь тысяче опасностей, благодаря этой переписке. Ваше последнее письмо, на которое я отвечаю, чуть не было перехвачено. Меня не выпускают из виду. Я отнюдь не должна быть в подозрении; нужно идти прямо; я не могу вам писать; оставайтесь в покое. Рассказать все внутренние тайны – было бы нескромностью; наконец, я не могу.
Не мучьте вы себя; я поддержу вашу семью. Я не могу отпустить Волконского; у вас будет Кейзерлинг, который будет служить вам как нельзя лучше. Я приму во внимание все ваши указания. Впрочем, я совсем не хочу вводить вас в заблуждение; меня заставят проделать еще много странных вещей, и все это естественнейшим в мире образом.
Если я соглашусь на это, меня будут боготворить; если нет, – право, я не знаю, что тогда произойдет. Могу вам сказать, что все это лишь чрезмерная ко мне любовь их, которая начинает быть мне в тягость. Они смертельно боятся, чтобы со мною не случилось малейшего пустяка. Я не могу выйти из моей комнаты без радостных восклицаний. Одним словом, это энтузиазм, напоминающий собою энтузиазм времен Кромвеля. […]
Вольтеру
[132]
М. г. Я только что получила ваше письмо от 22 декабря, в котором вы решительно даете мне место среди небесных светил. Я не знаю, стоят ли эти места того, чтобы их домогаться, но я, во всяком случае, нисколько не желала бы находиться в числе всего того, чему человечество поклонялось столь долго.
В самом деле, как бы ни было крошечно чувство самолюбия, но едва ли можно желать видеть себя в положении, равном с тем, которое принадлежит разным луковицам, кошкам, телятам, ослиным шкурам, быкам, змеям, крокодилам, животным всякого рода и пр., и пр. Ввиду такого перечисления благотворимых предметов, где тот человек, который решится мечтать о воздвигаемых ему храмах?
А потому, прошу вас, оставьте меня на земле; тут, по крайней мере, я буду в состоянии получать письма ваши и ваших друзей, Дидро и д’Аламбера, тут, по крайней мере, я могу быть свидетельницей того участия, с которым вы относитесь ко всему, что служит к просвещению нашего века.
Горе преследователям! Они вполне достойны быть сопричислены к такого рода божествам. Вот где их истинное место.
Впрочем, м. г., будьте уверены, что всякое ваше одобрение служит мне весьма сильным поощрением. […]
М. г. Я получила ваше письмо от 27-го февраля, в котором вы советуете мне совершить чудо, изменив климат моей страны. В былое время город, из которого я вам пишу, был весьма привычен видеть разного рода чудеса, или, вернее сказать, благодушные жители его чаще всего были согласны принимать самые обыкновенные вещи за проявление чудодейственных сил.
В предисловии к Стоглавому собору царя Ивана Васильевича я читала, что, когда царь свершил свое публичное покаяние, случилось такого рода чудо: ровно в полдень появилось солнце, и лучи его ударяли прямо на него и на головы всех собравшихся духовных лиц. Заметьте, что после открытой исповеди, сделанной громогласно, государь этот кончил тем, что стал упрекать в самых разных выражениях духовенство за его распутство, заклиная при этом весь собор непременно исправить его самого и направить на путь истинный также всех духовных его служителей.
Теперь все изменилось. Петр Великий сочинил столько разных формальностей, необходимых для констатирования какого-либо чуда, а Святейший синод следует им с такой неукоснительной точностью, что я, право, боюсь представить на его суд до вашего приезда то, что вам угодно поручить мне. Впрочем, со своей стороны, я сделаю все, что будет только в моей власти, чтобы доставить Петербургу возможность дышать лучшим воздухом.
Вот уже три года как заняты там осушением окружающих его болот посредством каналов, – срубкою сосновых лесов, густо покрывающих его каждую часть, и уже в настоящее время существуют три большие участка земли, населенные колонистами, там, где в былое время ни один человек не мог ступить ногой, не оказавшись по пояс в воде; прошлой осенью жители засеяли эти поля впервые рожью.
Так как вы довольно живо интересуетесь, как мне кажется, тем, что я делаю, то прилагаю к настоящему письму возможно менее плохой перевод на французский язык моего Манифеста, подписанный мною в прошлом году 14-го декабря и появившийся в голландских газетах в столь жестоко искаженном виде, что в нем едва ли можно было добраться до смысла. В русском тексте эта вещь весьма ценная и удачная, благодаря богатству фактов и силе выражения нашего языка.
Тем труднее было ее переводить. В июне месяце начнутся заседания этого великого собрания, которые выяснят нам, что нужно, а затем будет преступлено к выработке законов, за которые, я надеюсь, будущее человечество не наградит нас порицанием. А пока, до наступления этого времени, я собираюсь объехать различные провинции, лежащие вдоль по течению Волги, и тогда, когда вы, может быть, всего менее ожидаете, вы получите от меня письмо, датированное из какого-нибудь отдаленного уголка Азии.
И там, как и везде, я буду неизменно полна глубокого уважения и почтения к владельцу замка в Ферне.
Я предвещала вам, что вы получите письмо из какого-нибудь дальнего азиатского угла, – исполняю свое обещание теперь. […]
Эти законы, о которых уже так много говорят теперь, в конце концов, еще совсем не выработаны. И кто в состоянии ответить теперь, что они окажутся действительно хороши и разумны? В сущности, только потомству, а не нам, будет под силу решить этот вопрос. Вообразите себе только то, прошу вас, что назначение их – служить и Азии, и Европе: а какая существует там разница в климатах, людях, обычаях, – даже в самих идеях!..
Наконец-то я в Азии; я ужасно хотела видеть ее своими собственными глазами. В городе, здесь население состоит из двадцати различных народностей, совсем не похожих друг на друга. А между тем необходимо сшить такое платье, которое оказалось бы пригодно всем.
Общие принципы еще могут найтись; но зато частности? И какие еще частности! Я чуть не сказала: приходится целый мир создавать, объединять, сохранять. Я, конечно, не совладею с этим делом, тем более что и так у меня дела по горло.
А если все это не удастся, какой ужасный вид тщеславия и хвастовства (и Бог знает еще чего?) примут все эти лохмотья моих писем, которые я нахожу цитированными в последнем печатном издании, в глазах людей беспристрастных и моих врагов? […]
В заключение, примите, м. г., свидетельство моего глубокого уважения за все доказательства вашего дружеского ко мне расположения; но, при этом, если только возможно, предохраните мои каракули от появления в печати.
М. г., если вы скажете, что я надоедлива со своими письмами, то будете совершенно правы; но пеняйте за это сами на себя. Вы неоднократно выражали желание получить известие о поражении Мустафы; ну, так знайте же, этот победоносный турецкий император потерял теперь всю свою Молдавию. Яссы взяты; визирь в страшном смятении бежал за Дунай. Вот что привез мне курьер сегодня, поутру, и что заставит, наконец, умолкнуть и «Gazette de Paris», и «Courrier d’Avignon», и папского нунция, пишущего в «Gazette de Pologne».
Прощайте, будьте здоровы и уверены, что я глубоко ценю вашу дружбу.
М. г., мы не только не изгнаны из Молдавии и Хотина, как то печатает «Gazette de France», но несколько дней тому назад я получила известие о взятии Галаца, крепости на Дунае, во время которого, по словам пленников, были убиты сераскир и паша. Но что совершенно верно, так это то, что между пленными находится молдавский князь Маврокордато.
Три дня спустя наша легкая кавалерия привезла из Бухареста, столицы Валахии, князя господаря, его брата и сына в Яссы, к генерал-лейтенанту Стоффельну, начальнику порта. Все эти господа проведут свой карнавал не в Венеции, а в Петербурге. Бухарест занят теперь моими войсками. Теперь у турок нет ни одного места в Молдавии по сю сторону Дуная.
Пишу вам все эти подробности, чтоб вы могли судить о положении вещей, не имеющем, право, ничего печального для тех, кому угодно интересоваться моими делами.
Думаю, что мой флот в Гибралтаре, если еще не прошел его: вы это узнаете скорее меня. Бог да сохранит Мустафу! Он так хорошо ведет свои дела, что я не хотела бы, чтобы с ним случилось несчастье. Его друзья, его связи, все тому способствуют; его правительство так любимо подданными, что жители Галаца присоединились к нашим войскам во время его осады, чтобы броситься на несчастный остаток турецкого корпуса, только что их покинувшего и бежавшего со всех ног.
Вот, что я хотела вам сказать в ответ на ваше письмо от 28-го ноября, полное дружбы. Прошу вас сохранить ко мне ваши чувства, которыми так дорожу, и быть уверенным в моих.
Милостивый государь, я писала вам дней десять назад, что граф Румянцев разбил крымского хана, соединившегося со значительным турецким отрядом, что у них отняли палатки, артиллерию и т. д., на маленькой речке, называемой Ларга; имею удовольствие сообщить вам сегодня, что вчера вечером курьер графа привез мне известие, что в тот самый день, когда я вам писала (21-го июля), мое войско одержало полную победу над войском Мустафы, командуемым визирем Али-Беем, начальником янычар, и семью или восемью пашами; они были разбиты в своих укреплениях; их артиллерия, в количестве ста тридцати пушек, их лагерь, багажи, всевозможный провиант попали в наши руки.
Их потеря значительна; наша же так мала, что я боюсь говорить о ней, чтобы она не показалась баснословной. Однако сражение длилось пять часов.
Граф Румянцев, которого я только что произвела в фельдмаршалы за эту победу, сообщает мне, что, как древние римляне, мои солдаты никогда не спрашивают, многочислен ли неприятель, но только: где он? На этот раз турки были в числе ста пятидесяти тысяч, укрепившихся на возвышенностях, омываемых Кагулом, ручейком в двадцати пяти верстах от Дуная, и имея за спиною Измаил.
Но мои новости этим не ограничиваются: я знаю из верных источников, хотя и не прямым путем, что мой флот разбил флот турецкий близ Napoli de Romanie и рассеял те из неприятельских кораблей, которые не удалось ему потопить.
Осада Бендер открылась еще 21-го июля. Князь Прозоровский овладел громадной добычей из скота всякого рода, между Очаковым и Бендерами. Мой азовский флот растет в величине и надеждах, перед самым носом господина Мустафы.
Я ничего не могу вам сказать о Браилове, кроме того, что это старый замок, на берегу Дуная, взятый генералом Ренном в самый день сражения при Пруте, в 1711 г.
От самих греков зависит воскресить Грецию. Я сделала все, что могла, чтобы украсить географические карты сообщением Коринфа с Москвою. Не знаю, что из этого выйдет.
Чтобы посмешить вас, скажу, что султан прибегал к содействию пророков, колдунов, прорицателей и помешанных, считающихся святыми у мусульман. Они ему предсказали, что 21-е будет днем особенно счастливым для Оттоманской империи. Сейчас же Его Высочество отправил курьера к визирю, чтобы приказать ему назначить на этот день переправу через Дунай и вообще воспользоваться счастливым созвездием. Увидим, обратят ли несчастия на путь истинный монарха и не разочаруют ли они его в обманщиках и лгунах.
Ваши любезные греки во многих случаях являли доказательства их древнего мужества, и они далеко не лишены ума.
Прощайте, милостивый государь; будьте здоровы, не лишайте меня вашей дружбы и будьте уверены в моей.
Милостивый государь, хотя на этот раз я не могу сообщить вам, в ответ на ваше письмо от 11-го августа, каких бы то ни было военных событий, но надеюсь не помешать вашему выздоровлению, сказав вам, что после взятия Измаила буржакские и белгородские татары отделились от Порты. Они послали уполномоченных к двум генералам моей армии для капитуляции и отдались под протекторат России.
Они дали заложников и поклялись на Коране не помогать более ни туркам, ни крымскому хану и не признавать хана, если он не примет тех же условий, т. е. мирно жить под протекторатом России и отделиться от Порты. Неизвестно, что сделалось с этим ханом. По-видимому, однако, если не он, то бо́льшая часть его подданных примут эти условия.
Татары, с самого начала этой войны, считали ее несправедливой; им не на что было жаловаться; прерванная торговля с Украиной причиняла им потерю, более действительную, чем они могли ожидать выгод от грабежей.
Мусульмане говорят, что два последних сражения стоят им сорока тысяч человек. Это ужасно, я согласна; но когда дело идет об ударах, то лучше их давать, чем получать.
Теперь я не посмею спросить вас, довольны ли вы, так как, какую бы вы ни питали ко мне дружбу, но я уверена, что вы не можете равнодушно смотреть на несчастия стольких людей. Надеюсь, однако, что эта же дружба утешит вас во всех несчастиях турок; вы сделаетесь терпимы и человечны, и уже более не будет противоречия в ваших чувствах. Невозможно, чтобы вы любили врагов искусств.
Сохраните мне, пожалуйста, вашу дружбу и будьте уверены, что я ее очень ценю.
P. S. Я должна вам упомянуть еще об одном новом явлении: большое количество турецких дезертиров является к нашему войску. Говорят, что никогда еще не бывало этому примера. Эти дезертиры уверяют, что у нас с ними лучше обходятся, чем у них.
Милостивый государь, как много должна я сегодня вам сообщить! Не знаю, с чего и начать.
Мой флот, под командою не моих адмиралов, а графа Алексея Орлова, разбил неприятельский флот, сжег полностью его в Чесменской гавани, древнем Клазомене. Три дня тому назад я получила об этом прямое известие. Около ста судов всевозможных родов были обращены в пепел. Не смею выговорить количество погибших мусульман: их насчитывают до двадцати тысяч.
Общий военный совет положил предел разъединению двух адмиралов, отдав командование генералу войск сухопутных, находившемуся на этом флоте и который к тому же был старший по службе. Это решение было единодушно всеми одобрено. Я всегда говорила, что герои рождаются для великих событий.
Турецкий флот преследовался от Румынского Наполи, где он выдержал два нападения, до Scio. Граф Орлов знал, что из Константинополя отправлено подкрепление, и, желая предупредить его соединение, он напал на врага, не теряя времени. Приехав в канал Scio, он увидел, что соединение уже совершилось.
С девятью линейными кораблями он очутился в присутствии шестнадцати оттоманских: число фрегатов и других судов было еще более неравномерно. Он не колебался, и вообще расположение умов было таково, что все решили победить или умереть. Сражение началось. Граф Орлов держался в центре; адмирал Спиридов, имевший на своем корабле графа Федора Орлова, командовал авангардом; контр-адмирал Эльфинстон – арьергардом.
Турки были расположены так, что одно из их крыльев упиралось в каменистый остров, а другое – на мели, так что они не могли быть обогнуты.
В продолжение нескольких часов огонь был ужасен с обеих сторон; корабли так близко подошли друг к другу, что ружейная стрельба присоединилась к пушечной. Корабль генерала Спиридова боролся с тремя военными кораблями и одной турецкой шебекой. Несмотря на это, он зацепил капитан-пашу, имевшего девяносто пушек, и набросал туда столько гранат и горючих материалов, что корабль загорелся; огонь перешел на наш корабль, и оба взлетели на воздух в ту минуту, как адмирал Спиридов с графом Федором Орловым и около девяноста людей экипажа спустились с него.
Граф Алексей, увидев в разгаре сражения, что адмиральские корабли взлетели на воздух, подумал, что брат его погиб. Он почувствовал тогда, что он не более, как человек, и лишился чувств; но минуту спустя, придя в себя, он приказал поднять паруса и с своим кораблем бросился на врагов. В минуту победы офицер принес ему известие, что его брат и адмирал живы. Он говорит, что не может описать, что почувствовал в эту минуту, самую счастливую в его жизни. Остальной турецкий флот в беспорядке бросился в Чесменский порт.
Следующий день прошел в приготовлении брандеров и в стрельбе по врагу в порту, на которую тот отвечал. Но ночью брандеры были пущены и так хорошо сделали свое дело, что менее чем в шесть часов турецкий флот был совсем уничтожен. Говорят, что вода и суша дрожали от количества неприятельских судов, взлетающих на воздух. Это чувствовалось до Смирны, находящейся в двенадцати лье от Чесмы.
Во время пожара наши вытащили из порта турецкий корабль с шестьюдесятью пушками, находившийся под ветром и поэтому уцелевший. Они также захватили батарею, оставленную турками.
Война – скверная вещь. Граф Орлов мне пишет, что на другой день после пожара флота он с ужасом увидел, что вода в Чесменском порту, который не очень велик, была совсем красная, – так много погибло в ней турок.
Это письмо будет ответом на ваше от 26 августа, в котором ваши опасения на наш счет уже начали рассеиваться. Надеюсь, что теперь их более уже нет. Мне кажется, что дела мои идут довольно хорошо. Что же касается до взятия Константинополя, то я полагаю его столь близким. Однако, как говорят, не надо ни в чем отчаиваться. Я начинаю думать, что это всего более зависит от самого Мустафы. До сих пор он так вел себя, что если еще будет держаться того упрямства, которое его друзья внушают ему, то может навлечь на свою империю большие опасности. Он забыл свою роль зачинщика.
Прощайте, милостивый государь, будьте здоровы. Если выигранные сражения могут вам нравиться, вы должны быть нами довольны. Верьте моему к вам уважению и почтению.
Милостивый государь, за приездом принца Генриха Прусского в Петербург последовало взятие Бендер, о чем и объявляю вам. То и другое помешало мне отвечать на ваши три письма, которые я получила одно вслед за другим. По слухам, граф Орлов завладел Лемносом. Вот, мы окончательно в стране сказок: боюсь, чтобы со временем сама эта война не показалась сказочной.
Если мамамучи не заключит мира этой зимой, то не знаю, что с ним будет в будущем году. Еще немного того счастья, примеры которого мы видели, – и история турок может дать будущим векам новые сюжеты для трагедий.
Вы, пожалуй, скажете, что, начиная с успехов этой кампании, я сильно подняла тон, но дело в том, что с тех пор, как счастье привалило ко мне, Европа находит у меня много ума. Однако в сорок лет ни ум наш, ни красота далеко не увеличиваются перед Господом Богом.
Я с вами совершенно согласна, что вскоре мне пора будет отправляться изучать греческий язык в какой-нибудь университет, пока переводят Гомера на русский; все-таки, это кое-что для начала. Обстоятельства нам покажут, надо ли будет идти далее. Умы турок склоняются на нашу сторону; они говорят, что их султан безрассуден, подвергая империю стольким несчастиям; что совет его друзей окажется гибельным для мусульман.
Прощайте, будьте здоровы и молите за нас Бога.
[…] Согласитесь, что эта война заставила блистать наших воинов. Граф Алексей Орлов продолжает совершать достойные подвиги: он послал восемьдесят шесть пленных алжирцев и салетинцев великому Мальтийскому мастеру, прося его променять их в Алжире на христианских рабов. Уже давно ни один рыцарь св. Иоанна Иерусалимского не освобождал столько христиан из рук неверных.
Читали ли вы его же письмо к европейским консулам в Смирне, которые обратились к нему с просьбою пощадить этот город после поражения турецкого флота? Вы мне говорите о сделанной им отправке турецкого корабля, на котором были мебель, прислуга и т. д. паши; вот как это было.
Несколько дней после Чесменского морского сражения казначей Порты возвращался из Каира на корабле с женами, детьми и всем имуществом и отправлялся в Константинополь; в дороге он получил ложное известие, что турецкий флот разбил наш; он поторопился высадиться на берег, чтобы первым привезти это известие султану. В то время как он скакал в Стамбул, один из наших кораблей привел его судно к графу Орлову, строго воспретившему: никому не входить в комнату женщин и ничего не трогать из груза. Он велел привести к себе самую меньшую дочь турка, девочку лет шести, подарил ей бриллиантовое кольцо и несколько мехов и отправил со своей семьей и всем их добром в Константинополь.
Все это говорилось в газетах. Но вот о чем до сих пор умалчивалось: случилось графу Румянцеву послать офицера в лагерь визиря; его повели сначала к помощнику визиря, который, после первых приветствий, спросил его: «Есть ли кто-нибудь из графов Орловых в войске?» Офицер отвечал, что нет. Турок с живостью спросил его: «Где же они?» Майор отвечал, что двое служили на флоте, а трое остальных были в Петербурге.
«Знайте же, – возразил турок, – что я чту их имя и что мы все поражены тем, что видим. Их великодушие проявилось особенно в отношении меня. Я тот самый турок, который обязан графу Орлову сохранением своих жен, детей и всего имущества. Я никогда не буду в состоянии отблагодарить их; но если в течение моей жизни я могу оказать им услугу, то сочту это за большое счастье». Он прибавил еще много других уверений и, между прочим, сказал, что визирю известна его благодарность, и что он одобряет ее. Он говорил все это со слезами на глазах. […]
Подданные моего соседа, императора китайского, завели торговлю с моими, как только он уничтожил некоторые несправедливые притеснительные меры. Они уже обменяли разных вещей миллиона на три рублей, в первые четыре месяца по открытии торговли.
Царские фабрики моего соседа заняты приготовлением для меня ковров, между тем как он сам требует от нас хлеба и ягнят. […]
Мне очень интересно посмотреть работы ваших часовщиков; если бы вы устроили колонию их в Астрахани, то я бы нашла предлог съездить к вам. Что же касается Астрахани, я вам скажу, что климат Таганрога гораздо лучше и здоровее, чем в Астрахани. Все, возвращающиеся оттуда, говорят, что нельзя достаточно похвалить этот город, о котором я вам расскажу анекдот, подражая старухе из Кандида.
Петр Великий, взяв Азов, захотел устроить порт на море и выбрал Таганрог. Порт был выстроен. Затем он колебался, построить ли Петербург на Балтийском море, или сделать город из Таганрога. Наконец, обстоятельства заставили его выбрать Балтийское море. Мы не выиграли относительно климата: там почти нет зимы, между тем как наша слишком длинная.
Кельты, расхваливающие гений Мустафы, хвалят ли так же его храбрые подвиги? В течение этой войны не знаю ни одного такого подвига, кроме того, что он велел отрубить головы нескольким визирям, и не мог сдержать Константинопольскую чернь, осыпавшую ударами, на его глазах, посланников великих держав, в то время как мой был заперт в Семи Башнях. […]
Милостивый государь, я не сумею лучше ответить на два ваши письма, от 19 июня и 6 июля, как сообщив вам, что в первых числах июля моим войском сдались Тамань и три небольших городка: Темрук, Ахай и Альтон, находящиеся на большом острове, образующем другую сторону пролива Азовского моря в Черном море. Этому примеру последовали двести тысяч татар, живущих как на этих островах, так и на суше.
Адмирал Синявин [Алексей Наумович], вышедший из канала с своей флотилией, пустился для забавы в погоню за четырнадцатью неприятельскими судами; однако туман спас их от его когтей.
Не правда ли, что явилось много материалов для поправления и исправления географических карт? Во время этой войны приходилось упоминать о местностях, о которых прежде и не слыхивали и которые географы считали пустынными. Не правда ли также, что мы завоевываем за четверых? Вы мне скажете, что не надо много ума, чтобы завладеть покинутыми городами. Вот, быть может, причина, мешающая мне быть невыносимо гордой, как вы говорите.
Кстати, о гордости: мне хочется вам откровенно высказаться по этому поводу. Эта война была для меня чрезвычайно удачна, что меня, разумеется, очень радовало; я говорила: «Россия сделается известной, благодаря ей; все увидят, что это народ неутомимый; что у него есть люди высокого достоинства, со всеми качествами, образующими героев; увидят, что она не нуждается в средствах и что она может защищаться и энергично воевать, когда на нее несправедливо нападают».
Полная этих мыслей, я совсем не думала об Екатерине, которая в сорок два года не может вырасти ни физически, ни умственно, но, по естественному ходу всех вещей, должна остаться тем, чем она есть. Идут ее дела хорошо, она говорит: тем лучше; если бы они пошли хуже, она употребила бы все свои способности, чтобы направить их на возможно лучшую дорогу.
Вот в чем заключается мое честолюбие, и у меня нет другого; все, что я вам сказала, совершенная правда. Пойду дальше: скажу вам, что для сбережения человеческой крови я искренно желаю мира; но до мира еще далеко, хотя турки и сильно желают его, но по другим причинам. Этот народ не умеет заключать его.
Точно так же я желаю умиротворения безрассудных раздоров Польши. Там я имею дело с взбалмошными головами, из которых каждая, вместо того чтобы способствовать общему миру, препятствует ему из-за каприза и легкомыслия.
Мой посланник напечатал объяснение, которое бы должно раскрыть им глаза; но можно быть уверенным, что они скорее согласятся подвергнуть себя последней крайности, чем решатся поступить умно и прилично. Декартовские вихри существовали только в Польше. Там каждая голова есть вихрь, беспрестанно вертящийся вокруг самого себя; только случай останавливает его, но никак не разум и не рассудок. […]
Хотя мы уже ведем войну три года, но строимся, и все остальное идет, как во время мира. Уже два года не было введено ни одного нового налога; на войну теперь идет свой положенный оклад; будучи раз определен, он совсем не стесняет других частей. Если мы возьмем еще одну или две Каффы, то война будет оплачена.
Я буду собой довольна всякий раз, как получу ваше одобрение. Несколько недель тому назад я тоже перечитывала свой Наказ к Своду, полагая, что мир ближе, чем он есть, и нашла, что была права. Сознаюсь, что этот Свод, для которого еще готовится много материала, а другой уже готов, наделает мне много хлопот, прежде чем достигнет той степени совершенства, на которой я желаю его видеть. […]
P. S. Я уже готовилась запечатать это письмо, когда получила ваше, от 10 июля, в котором вы мне описываете приключение с моим Наказом во Франции. Я знаю об этом анекдоте и даже с прибавлением, вследствие приказа герцога Шуазеля. Признаюсь, что я много смеялась, читая это в газетах, и нашла, что я достаточно отмщена.
Пожар, случившийся в Петербурге, по отчетам полиции, уничтожил всего сто сорок домов, между которыми было около двадцати каменных; все остальные были только деревянные лачужки. Сильный ветер разнес пламя и головешки во все стороны, отчего пожар возобновился на другой день и принял сверхъестественный вид; но, несомненно, что сильный ветер и чрезмерный жар произвели все это зло; все будет восстановлено.
У нас строят гораздо скорее, чем в других странах Европы. В 1762 г. был пожар вдвое сильнее этого, уничтоживший большой квартал из деревянных домов; менее чем в три года он был построен из камня.
Милостивый государь, вы меня спрашиваете, правда ли, что в то самое время, как мои войска входили в Перекоп, на Дунае было дело, неблагоприятное для турок. Я вам отвечу, что на Дунае в это лето произошло всего одно сражение, в котором генерал-лейтенант князь Репнин рубил с своим отрядом турецкий корпус, приблизившийся, после получения от коменданта Джурджи сдачи этой крепости, почти так же, как Лаутербург перешел к австрийцам, когда г. де Ноайль командовал французским войском после смерти императора Карла VI.
Так как князь Репнин заболел, то генерал-лейтенант Эссен хотел снова взять Джурджу; но приступ его был отброшен.
Однако, чтобы ни говорили газеты, Бухарест все еще в наших руках, со всеми береговыми крепостями Дуная – от Джурджи до Черного моря.
Я нисколько не завидую подвигам вашего отечества, которые вы мне описываете. Если прекрасные руки красавицы танцовщицы парижской оперы и комическая опера, составляющая восхищение вселенной, утешают Францию в уничтожении ее парламентов и в новых налогах после восьмилетнего мира, то надо согласиться, что они оказали правительству существенные услуги. Но когда эти налоги соберутся, то пополнятся ли сундуки короля и освободится ли государство от дальнейшей уплаты?
Вы говорите мне, что ваш флот приготовляется плавать от Парижа в Сен-Клу; вот вам новость за новость. Мой пришел из Азова в Каффу. В Константинополе очень огорчены потерей Крыма; для развлечения надо бы им послать комическую оперу и марионеток из польских бунтовщиков, вместо толпы французских офицеров, которые посылаются на гибель. Все любители зрелищ из моего войска могут смотреть драмы г. Сумарокова, в Тобольске, где много весьма хороших актеров.
Прощайте, милостивый государь, будем сражаться со злыми, не желающими оставаться в покое, и побьем их, так как они того желают. Любите меня и будьте здоровы.
С удовольствием, м. г., я удовлетворю вашу любознательность по отношению к Пугачеву; это будет мне тем удобнее сделать, что вот уже месяц, как он схвачен или, выражаясь вернее, связан и скручен своими собственными же людьми в необитаемой степи между Волгой и Яиком, куда он был загнан посланными против него со всех сторон войсками.
Лишенные припасов и средств для продовольствия, товарищи его, возмущенные сверх того еще жестокостями, им творимыми, и в надежде заслужить прощение, выдали его коменданту Яицкой крепости, который и отправил его оттуда в Симбирск к генералу графу Панину. В настоящее время он в дороге, на пути к Москве.
Когда его привели к графу Панину, он совершенно наивно признался, на первом же допросе, что он – донской казак, назвал место своего рождения, сказал, что женат на дочери донского казака, что у него трое детей, что во время этих смут он женился вторично на другой, что братья и племянники его служат в первой армии, что он сам в ней служил, участвовал в двух первых походах против Порты и пр., и пр.
Так как у генерала Панина в войске немало донских казаков и так как войска этой национальности ни разу не клевали на крючок этого разбойника, то все сказанное было тотчас же проверено через земляков Пугачева. Хотя он не знает ни читать, ни писать, но, как человек, он крайне смел и решителен. До сих пор нет ни малейших данных предполагать, чтоб он был орудием какой-либо державы или чтобы он следовал чьему-либо вдохновению. Приходится предполагать, что г. Пугачев сам хозяин-разбойник, а не лакей какой-нибудь живой души.
После Тамерлана, я думаю, едва ли найдется кто-либо другой, кто более истребил рода человеческого. Во-первых, он вешал без пощады и всякого суда всех лиц дворянского рода: мужчин, женщин и детей, всех офицеров, всех солдат, какие ему только попадали в руки; ни единое местечко, по которому он прошел, не избегло расправы его; он грабил и опустошал даже те места, которые, чтобы избегнуть его жестокостей, пытались заслужить его расположение добрым приемом: никто не был у него безопасен от разбоя, насилия и убийства.
Но что покажет вам хорошо, как далеко может обольщаться человек, – это то, что он осмеливается еще питать кое-какие надежды. Он воображает, что ввиду его отваги я могу его помиловать и что свои прошлые преступления он мог бы загладить своими будущими услугами. Рассуждение его могло бы оказаться правильным, и я могла бы простить его, если б содеянное им оскорбляло меня одну; но дело это – дело, затрагивающее государство, у которого свои законы. […]
Светлейшему князю Г. А. Потемкину-Таврическому
[143]
Господин генерал-поручик и кавалер. Вы, я чаю, столь упражнены глазеньем на Силистрию, что Вам некогда письма читать. Я хотя и по сю пору не знаю, преуспела ли Ваша бомбардирада, но, тем не менее, я уверена, что все то, чего Вы сами предприемлете, ничему иному приписать не должно, как горячему Вашему усердию ко мне персонально и вообще к любезному Отечеству, которого службу Вы любите.
Но как с моей стороны я весьма желаю ревностных, храбрых, умных и искусных людей сохранить, то Вас прошу попусту не даваться в опасности. Вы, читав сие письмо, может статься, сделаете вопрос, к чему оно писано? На сие Вам имею ответствовать: к тому, чтоб Вы имели подтверждение моего образа мысли об Вас, ибо я всегда к Вам весьма доброжелательна.
Декабря 4 числа 1773 г.
Скажите и бригадиру Павлу Потемкину спасибо за то, что он хорошо турок принял, когда они пришли за тем, чтоб у Вас батарею испортить на острову.
Чистосердечная исповедь
Марья Чоглокова, видя, что за девять лет [супружества] обстоятельства остались теми же, какими были до свадьбы, и будучи от покойной государыни часто бранена, что не старается их переменить, не нашла иного способа, как обеим сторонам сделать предложение, чтобы выбрали по своей воле из тех, кого она предложит.
Одна сторона выбрала вдову Грот, которая ныне за арт[иллерии] генер[ал]-пору[чиком] Миллером, а другая – Сер[гея] Салтыкова, больше из-за видимой его склонности и по уговору мамы, которая видела в том великую необходимость.
По прошествии двух лет С[ергея] С[алтыкова] послали посланником, ибо он себя нескромно вел, а Марья Чоглокова уже не была в силах удержать его при дворе. По прошествии года и великой скорби приехал нынешний кор[оль] Пол[ьский], которого совершенно не заметили, но добрые люди своими пустыми подозрениями заставили догадаться, что он есть на свете, что глаза его отменной красоты и что он их обращал (хотя так близорук, что далее носа не видит) чаще в одну сторону, нежели в другую. Сей был любезен и любим от 1755 до 1761.
Но трехлетняя отлучка, то есть с 1758, и старания кн[язя] Гр[игория] Григорьевича[Орлова], которого опять-таки добрые люди заставили приметить, переменили образ мыслей. Сей бы век остался, если б сам не скучал. Я сие узнала в самый день его отъезда на конгресс из Царского Села и просто сделала заключение, что о том узнав, уже доверия иметь не смогу – мысль, которая жестоко меня мучила и заставила сделать из дешперации кое-какой выбор, во время которого и даже до нынешнего месяца я более грустила, нежели сказать могу, и иногда, более тогда, когда другие люди бывают довольные, всякое приласканье во мне слезы возбуждало, так что я думаю, что от рождения своего я столько не плакала, как сии полтора года.
Сначала я думала, что привыкну, но что далее, то хуже, ибо с другой стороны месяца по три дуться стали, и признаться надобно, что никогда так довольна не была, как когда осердится и в покое оставит, а ласка его меня плакать принуждала.
Потом приехал некто богатырь. Сей богатырь по заслугам своим и по всегдашней ласке прелестен был так, что услыхав о его приезде, сразу говорить стали, что ему тут поселиться, а того не знали, что мы письмецом сюда призвали его неприметно, однако же с таким внутренним намерением, чтоб не вовсе слепо по приезде его поступать, но разбирать, есть ли в нем склонность, о которой мне Брюсша сказывала и которую давно многие подозревали, то есть та, которую я желаю, чтоб он имел.
Ну, госп[один] Богатырь, после сей исповеди могу ли я надеяться получить отпущение грехов своих. Изволишь видеть, что не пятнадцать, но третья доля из сих: первого поневоле да четвертого из дешперации, думаю, на счет легкомыслия поставить никак не можно; о трех прочих, если точно разберешь, Бог видит, что не от распутства, к которому никакой склонности не имею, и если б я в участь получила смолоду мужа, которого бы любить могла, я бы вечно к нему не переменилась.
Беда та, что сердце мое не хочет быть ни на часу без любви. Сказывают, такие пороки людские покрыть стараются, будто сие происходит от добросердечия, но статься может, что подобная диспозиция сердца более есть порок, нежели добродетель. Но напрасно я сие к тебе пишу, ибо после того взлюбишь или не захочешь в армию ехать, боясь, чтоб я тебя позабыла. Но, право, не думаю, чтоб такую глупость сделала, и если хочешь на век меня к себе привязать, то покажи мне столько же дружбы, как и любви, а наипаче люби и говори правду.
Голубчик, при сем посылаю к Вам письмо к графу Алек[сею] Гр[игорьевичу] Орлову. Если в орфографии есть ошибка, то прошу, поправя, где надобно, ко мне возвратить. Тем, коим не нравится пожалованье господ Демидовых в советники Берг-коллегии, в которой части они, однако, сознания имеют довольные и с пользою могут быть употреблены, в ответ можно сказать, что Сенат часто откупщиков жалует по произволению своему в чины.
Итак, чаю, и мне можно, по власти моей, жаловать разоренных людей, от коих (порядочным управлением заводов) торговле и казенным доходам принесена немалая и долголетняя прибыль, и оне, чаю, не хуже будут дурака генеральского господина Бильштейна, за которого весь город старался. Но у нас любят все брать с лихой стороны, а я на сие привыкла плевать и давно знаю, что те ошибаются, кои думают, что на весь свет угодить можно, потому что намерения их суть беспорочны.
Юла моя дорогая, не прогневайся, что заочно написала того, чего Вы мне не дали договорить или б не выслушали, если б были со мною. Всякому человеку свойственно искать свое оправданье, окроме паче меня, которая подвержена ежечасно бесчисленным от людей умных и глупых попрекам и критикам. И так, когда уши мои сим набиты, тогда и мой ум около того же вертится, и мысли мои не столь веселы, как были бы с природою, если б на всех угодить могла. […]
Какая тебе нужда сказать, что жив не останется тот, кто место твое займет. Похоже ли на дело, чтоб ты страхом захотел приневолить сердце? Самый мерзкий способ сей непохож вовсе на твой образ мысли, в котором нигде лихо не обитает. А тут бы одна амбиция, а не любовь действовала. Но вычерни сии строки и истреби о том и мысли, ибо все это пустошь.
Похоже на сказку, что у мужика жена плакала, когда муж на стену повесил топор, что сорвется и убьет дитятю, которого на свете не было и быть не могло, ибо им по сто лет было. Не печалься. Скорее, ты мною скучишь, нежели я. Как бы то ни было, я привещлива и постоянного сложения, и привычка и дружба более и более любовь во мне подкрепляют. Vous ne Vous rendrе́s pas justice, quoique Vous soyе́s un bonbon de profession. Vous êtes excessivement aimable.
Признаться надобно, что и в самом твоем опасении есть нежность. Но опасаться тебе причины никакой нету. Равного тебе нету. Я с дураком пальцы обожгла. И к тому я жестоко опасалась, чтобы привычка к нему не сделала мне из двух одно: или навек бессчастна, или же не укротила мой век.
А если б еще год остался и ты б не приехал, или б при приезде я б тебя не нашла, как желалось, я б, статься могло, чтоб привыкла, и привычка взяла бы место, тебе по склонности изготовленное. Теперь читай в душе и сердце моем. Я всячески тебе чистосердечно их открываю, и если ты сие не чувствуешь и не видишь, то не достоин будешь той великой страсти, которую произвел во мне за пожданье. Право, крупно тебя люблю.
Сам смотри. Да просим покорно нам платить такой же монетою, а то весьма много слез и грусти внутренной и наружной будет. Мы же, когда ото всей души любим, жестоко нежны бываем. Изволь нежность нашу удовольствовать нежностью же, а ничем иным. Вот Вам письмецо не короткое. Будет ли Вам так приятно читать, как мне писать было, не ведаю.
Позволь доложить, друг милый и любезный, что я весьма помню о тебе. А сей час, окончив тричасовое слушанье дел, хотела послать спросить. А понеже не более десяти часов, то пред тем опасалась, что разбудят тебя. И так не за что гневаться, но в свете есть люди, кои любят находить другим людям вины тогда, когда надлежало им сказать спасибо за нежную атенцию всякого рода.
Сударка, я тебя люблю, как душу.
Заготовила я теперь к графу Петру Панину письмо в ответ на его от 19 числа и посылаю к нему реестр тех, кои отличились при Казанском деле и коих награждаю деревнями, как Вы то здесь усмотрите из приложенного письма. А впредь, как офицеров наградить, кои противу бунтовщиков? Крестьян не достанет, хотя достойны.
Пришла мне на ум следующая идея: в банк Дворянский орденская немалая сумма в проценты идет. Я из процентов велю противу орденских классов производить им пенсии. Как Вам кажется? […]
Я думаю, что прямой злодейский тракт [Пугачева] на Царицын, где, забрав артиллерию, как слух уже о его намерении был, пойдет на Кубань. А по сим известиям или сказкам десяти саратовских казаков, он намерен на Дон идти, который от Царицына в 60 верстах, и, следовательно, уже сие бы было обратный ему путь. И если сие сбудется, то он столкнется с Пушкиным, и тут его свяжут, нежели ингде. Защищенье Керенска показывает, как сие легко противу толпищи черни. […]
Указ я прочла и вижу, что полки командированы, куда приказала. О больных ничего не ведаю, а впредь, что до меня дойдет, Вам сообщу. Намерения теперь иного нет, как только смотреть, что турки предпримут, ибо о трактовании с ними теперь полномочия у Стахиева. В случае же войны иного делать нечего, как оборонительно бить турков в Крыму или где покажутся. Буде же продлится до другой кампании, то уже на Очаков, чаю, приготовить действие должно будет. Хорошо бы и Бендеры, но Очаков по реке нужнее. […]
Сравнивать прилично не ради трусости, но ради честности, что, имея обязательства, нарушить оные бесчестно. Трактат же равной дружбы не есть безвестное дело по тому правилу, что всякая держава старается со всякой державой жить дружно, когда не в войне. Войну же не вчинять без причин и без нужды.
Я ни от кого из держав зависима быть не желаю. Венский двор весьма может хвалиться, что я сравниваю с двадцатилетним союзником тогда, когда десять лет назад оный двор отказался ото всякой связи с нами в нужное для нас время и всякую пакость чинил во время оное.
Что слабеешь, о том от сердца жалею и не знаю, чему приписать. Ужо сама посмотрю тебя. Прощай, мой любезный друг. Проект трактата, который ты читал, представлен Кобенцелем. Наш контртрактат заготовляется.
Прочтя сей проект, я нашла, что оный составлен по правилам всех монополистов, то есть – захватить все в свои руки, несмотря на разорение вещей и людей, из того доследуемое. В начале моего царствования я нашла, что вся Россия по частям роздана подобным компаниям.
И хотя я девятнадцать лет стараюсь сей корень истребить, но вижу, что еще не успеваю, ибо отрыжки (авось-либо удастся) сим проектом оказываются. Буде сам его не издерешь, то возврати его сочинителям с тем, чтоб и вперед о том и подобном не заикались.
С сегодняшними твоими именинами поздравляю тебя от всего сердца. Сожалею, что не праздную их обще с тобою. Желаю тебе, тем не меньше, всякого добра, наипаче же – здоровья. Об моей к тебе дружбе всегдашней прошу нимало не сомневаться, равномерно и я на твою ко мне привязанность считаю более, нежели на каменных стен.
Письмо твое от 19 сентября из Херсона до моих рук доставлено. Неблистающее описание состояния Очакова, которое ты из Кинбурна усмотрел, совершенно соответствует попечению той империи об общем и частном добре, к которой по сю пору принадлежит. Как сему городишке нос подымать противу молодого Херсонского Колосса!
С удовольствием планы нового укрепления Кинбурна приму и выполнение оного готова подкрепить всякими способами. Петр Первый, принуждая натуру, в Балтических своих заведениях и строениях имел более препятствий, нежели мы в Херсоне. Но буде бы он оных не завел, то мы б многих лишились способностей, кои употребили для самого Херсона. Для тамошнего строения флота, как охтинских плотников, так и олончан, я приказала приискать, и по партиям отправим.
А сколько сыщутся, тебе сообщу. По письмам Веселицкого из Петровской крепости, я почитаю, что скоро после отправления твоего письма ты с ханом имел свидание. Батыр-Гирей и Арслан-Гирей исчезнут, яко воск от лица огня, так и они, и их партизаны, и покровители – от добрых твоих распоряжений. Что татары подгоняют свой скот под наши крепости, смею сказать, что я первая была, которая сие видела с удовольствием и к тому еще до войны поощряла всегда предписанием ласкового обхождения, и, не препятствуя, как в старину делывали. […]
Чаю, не оспоришь, буде генерал-кригскомиссара Дурнова вмещу в число Александровских кавалеров. Что же касается до мужа твоей племянницы, то прошу тебя отложить сие прошение до другого дня, а наипаче к праздникам всякие просьбы за неделю, а еще лучше – за две, доставить к моему сведению, дабы мысли время имели бродить, аки брага. Я, увидясь с тобою, объясню тебе мои мысли дружественно и дружески, car, m’amour, je je n’en ai point d’autres pour toi.
По получении последнего твоего письма от 22 апреля из Дубровны я так крепко занемогла болью в щеке и жаром, что принуждена была, лежа на постели, кровь пустить. Но как круто занемогла, так поспешно паки оправилась, и вся сила болезни миновалась коликою в третьи сутки. И выздоровела Царица и без лекарства, похоже, как в сказке «О Февее» написано.
Я уже писала к тебе, что от Цесаря ко мне два письма были, кои уже опять иным тоном. Я на него никак не надеюсь, а вредить не станет. На внутренних и внешних бурбонцев я нимало не смотрю, а думаю, что война неизбежна. Время у нас отменно хорошо и тепло, и, по тому судя, думаю, что и подножный корм у вас поспевает. В Малороссии сделано теперь распоряжение о платеже податей по душам. Таковые не худо делать и в местах Полтавского и Миргородского полков, кои приписаны к Новороссийской губернии, не касаясь новых поселений, которым даются льготные годы. […]
Голубчик мой князь, сейчас получила твое письмо из Кричева и из оного и прочих депеш усмотрела, что хан отказался от ханства. И о том жалеть нечего, только прикажи с ним обходиться ласково и со почтением, приличным владетелю, и отдать то, что ему назначено, ибо прочее о нем расположение не переменяю. […]
По полученному сегодня репорту от Якобия, китайцы закрыли торг на Кяхте с пушечною пальбою, что приписывать надлежит за некоторый род объявления войны. Сие подтверждает и сказание китайского купца. Я думаю, что не излишне будет: 1. Собрать Братских казаков и оных распределить, где Вам пособнее окажется по ту сторону Байкала.
Как их подкрепить, о сем помышлять. Подумать об обороне Нерчинских заводов. Каменногорскую крепость приводить на первый случай в лучшее оборонительное состояние, равномерно и Колыванские пограничные места. А как все сие распорядить и снабдить войсками на первый случай, о сем, подумавши, прошу мне представить скорее.
Турки в Грузии явно действуют – лезгинскими лапами вынимают из огня каштаны. Сие есть опровержение мирного трактата, который уже нарушен в Молдавии и Валахии. Противу сего всякие слабые меры действительны быть не могут. Тут не слова, но действие нужно, нужно, нужно, чтоб сохранить честь, славу и государства и пользу Государя.
Друг мой, князь Григорий Александрович. Когда из Москвы к тебе я сбиралась писать, тогда твои письма от 22 июня из Кременчуга так были засунуты, что я их, спеша, найти никак не могла. Наконец, здесь, в Твери, куда я приехала вчера, я уже их открыла. Извини меня, мой друг, в такой неисправности.
Теперь на оные имею ответствовать: во-первых, расположение умов и духов в Кременчуге по отъезде моем мне весьма приятно, а твои собственные чувства и мысли тем наипаче милы мне, что я тебя и службу твою, исходящие из чистого усердия, весьма, весьма люблю, и сам ты бесценный. Сие я говорю и думаю ежедневно.
Мы до Москвы и до здешнего места доехали здоровы, и дожди за нами следовали так, что ни от пыли, ни от жаров мы не имели никакого беспокойствия. Тебе казалось в Кременчуге без нас пусто, а мы без тебя во всей дороге, а наипаче на Москве, как без рук.
В Петров день на Москве, в Успенском соборе Платона провозгласили мы митрополитом и нашили ему на белый клобук крест бриллиантовый в пол-аршина в длину и поперек, и он во все время был, как павлин Кременчугский.
При великих жарах, кои у вас на полудни, прошу тебя всепокорно, сотвори милость: побереги свое здоровье ради Бога и ради нас и будь столь доволен мною, как я тобою. Прощай, друг мой, Бог с тобою. После обеда еду ночевать в Торжок.
За четыре эскадрона регулярных казаков благодарствую. Ей-богу, ты молодец редкий, всем проповедую.
Друг мой, князь Григорий Александрович. Письмо твое от 1 августа я получила третьего дня. Я с неделю сюда приехала в город, и, пока Вы в Кременчуге праздновали мое благополучное возвращение, я праздновала здесь день Преображения, слушала обедню в полковой церкви, обедала с офицерами и пила за здоровье подполковников обще с подкомандующими. Причем не оставила и говорить о том, что я едучи видела и как старший отличается, аки генерал-губернатор.
Я здорова, и все те, кои со мною приехали. Здесь с моего приезда, то есть месяц целый, все дожди идут, и, кроме одного дня, мы теплую погоду ниже издали здесь не видали. Облака непрестанно самые густые, и погода пасмурная. Такова Санкт-Петербургская каникула. Я почти живу в Эрмитаже и там погоду оставляю быть погодою.
Желаю тебе счастливого успеха в сеянии лесов и сажании садов. Сделав сие, дашь тем местам точно то, чего им недостает, уменьшением зноя солнечного, и притянешь дожди. О прииске ключей также внимала я с удовольствием. […]
По письмам Цареградским видно, что турки пошаливают. Кажется, будто англичане хотят воспользоваться французским недостатком в деньгах и для того замешались крепко в голландские дела. […]
Августа 12 числа 1787 г. из города Святого Петра, что на берегах невских и который ужасно как хорош, но в дурном весьма климате построен.
[…] Итак, мысли мои единственно обращены к ополчению, и я начала со вчерашнего вечера в уме сравнивать состояние мое теперь, в 1787 г., с тем, в котором находилась при объявлении войны в ноябре 1768 года. Тогда мы войну ожидали чрез год, полки были по всей империи по квартерам, глубокая осень на дворе, приготовления никакие не начаты, доходы гораздо менее теперешнего, татары на носу и кочевья степных до Тору и Бахмута; в январе они въехали в Елисаветградский округ.
План войны был составлен так, что оборона обращена была в наступление. Две армии были посланы. Одна служила к обороне империи, пока другая шла к Хотину. Когда Молдавия и подунайские места заняты были в первой и второй кампании, тогда вторая взяла Бендер и заняли Крым. Флот наряжен был в Средиземное море и малый корпус в Грузию.
Теперь граница наша по Бугу и по Кубани. Херсон построен. Крым – область империи и знатный флот в Севастополе. Корпуса войск в Тавриде, армии знатные уже на самой границе, и они посильнее, нежели были армии оборонительная и наступательная 1768 года. Дай Боже, чтоб за деньгами не стало, в чем всячески теперь стараться буду и надеюсь иметь успех.
Я ведаю, что весьма желательно было, чтоб мира еще года два протянуть можно было, дабы крепости Херсонская и Севастопольская поспеть могли, такожды и армия, и флот приходить могли в то состояние, в котором желалось их видеть. Но что же делать, если пузырь лопнул прежде времени.
Я помню, что при самом заключении мира Кайнарджийского мудрецы сомневались о ратификации визирской и султанской, а потом лжепредсказания от них были, что не протянется далее двух лет, а вместо того четверто на десятое лето началось было. Если войну турки объявили, то, чаю, флот в Очакове оставили, чтоб построенных кораблей в Херсоне не пропускать в Севастополь. Буде же сие не сделали, то, чаю, на будущий год в Днепровское устье на якоря стать им не так легко будет, как нынешний.
Надеюсь на твое горячее попечение, что Севастопольскую гавань и флот сохранишь невредимо, чрез зиму флот в гавани всегда в опасности. Правда, что Севастополь не Чесма. Признаюсь, что меня одно только страшит, то есть язва. Для самого Бога я тебя прошу – возьми в свои три губернии, в армии и во флоте всевозможные меры заблаговременно, чтоб зло сие паки к нам не вкралось слабостью.
Я знаю, что и в самом Цареграде язвы теперь не слыхать, но как они у них никогда не пресекаются, то войски оныя с собою развозят. Пришли ко мне (и то для меня единой) план, как ты думаешь войну вести, чтоб я знала и потому могла размерить по твоему же мнению тебя. В прошлом, 1786-м, тебе рескрипт дан, и уведоми меня о всем подробно, дабы я всякого бреда могла всегда заблаговременно здесь унимать и пресечь поступки и возможности.
Кажется, французы теперь имеют добрый повод туркам отказать всякую подмогу, понеже против их домогательства о сохранении мира война объявлена. Посмотрим, что Цесарь сделает. Он по трактату обязан чрез три месяца войну объявить туркам.
Пруссаки и шведы – поддувальщики, но первый, чаю, диверсию не сделает, а последний едва ли может, разве гишпанцы деньги дадут, что почти невероятно. И чужими деньгами воевать – много сделаешь? К графу Салтыкову писано, чтоб ехал в армию. Прощай, мой друг, будь здоров. У нас все здорово, а в моей голове война бродит, как молодое пиво в бочке. […]
Настоящая причина войны есть и пребудет та, что туркам хочется переделать трактаты: первый – Кайнарджийский, второй – конвенцию о Крыме, третий – коммерческий. Быть может, что тотчас по объявлении войны они стараться будут обратить все дело в негоциацию. Они поступали равным образом в 1768. Но буде мой министр в Семибашни посажен, как тогда, то им по тому же и примеру ответствовать надлежит, что достоинство двора Российского не дозволяет подавать слух никаким мирным предложениям, дондеже министр сей державы не возвращен ей.
Еще пришло мне на мысль, кой час подтверждение о войне получу, отправить повеление к Штакельбергу, чтоб он начал негоциацию с поляками о союзе. Буде заподлинно война объявлена, то необходимо будет в Военном Совете посадить людей, дабы многим зажимать рта и иметь кому говорить за пользу дел. И для того думаю посадить во оном графа Вал[ентина] Пушкина, ген[ерала] Ник[олая] Салтыкова, гр[афа] Брюса, гр[афа] Воронцова, гр[афа] Шувалова, Стрекалова и Завадовского. Сии последние знают все производство прошедшей войны. Генерал-прокурора выписываю от Вод Царицынских. Иных же, окроме вышеописанных, я никого здесь не имею и не знаю.
Друг мой, князь Григорий Александрович. Собственноручное твое письмо от 2 августа я сего утра получила, из которого я усмотрела подтверждение молдавских известий об объявлении войны. Благодарю тебя весьма, что ты предо мною не скрыл опасное положение, в котором находишься.
И Бог от человека не более требует, как в его возможности. Но русский Бог всегда был и есть, и будет велик, я несомненную надежду полагаю на Бога Всемогущего и надеюсь на испытанное твое усердие, что, колико можешь, все способы своего ума употребишь ко истреблению зла и препятствий родов разных. С моей же стороны, не пропущу ни единого случая подать помощи везде тут, где оная от меня потребна будет.
Рекрутский набор с пятисот двух уже от меня приказан, и прибавлять двойное число в оставшие полки в России велю и всячески тебя прошу и впредь с тою же доверенностью ко мне отписать о настоящем положении дел. Я знаю, что в трудных и опасных случаях унывать не должно, и пребываю, как и всегда, к тебе дружно и доброжелательно.
Августа 29 числа 1787 г.
Друг мой любезный, князь Григорий Александрович. Услыша, что сегодня из канцелярии Вашей отправляют к Вам курьера, то спешу тебе сказать, что после трехнедельного несказанного о твоем здоровье беспокойства, в которых ниоткуда я не получала ни строки, наконец, сегодня привезли ко мне твои письма от 13, 15 и 16 сентября, и то пред самою оперою, так что и порядочно оных прочесть не успела, не то чтобы успеть еще сего вечера на них ответствовать.
Ради Бога, ради меня, береги свое драгоценное для меня здоровье. Я все это время была ни жива ни мертва оттого, что не имела известий. Молю Бога, чтоб Вам удалось спасти Кинбурн. Пока его турки осаждают, не знаю почему, мне кажется, что Александр Васильевич Суворов в обмен возьмет у них Очаков. С первым и нарочным курьером предоставляю себе ответствовать на Ваши письма.
Прощайте, будьте здоровы, и когда Вам самим нельзя, то прикажите кому писать вместо Вас, дабы я имела от Вас известия еженедельно.
Сентября 23, 1787 г.
С Вашими именинами Вас от всего сердца поздравляю.
Что Кинбурн осажден неприятелем и уже тогда четверо суток выдержал канонаду и бомбардираду, я усмотрела из твоего собственноручного письма. Дай Боже его не потерять, ибо всякая потеря неприятна. Но положим так – то для того не унывать, а стараться как ни на есть отмстить и брать реванш. Империя останется империею и без Кинбурна.
Того ли мы брали и потеряли? Всего лучше, что Бог вливает бодрость в наших солдат тамо, да и здесь не уныли. А публика лжет в свою пользу и города берет, и морские бои, и баталии складывает, и Царьград бомбардирует Войновичем. Я слышу все сие с молчанием и у себя на уме думаю: был бы мой князь здоров, то все будет благополучно и поправлено, если б где и вырвалось чего неприятное.
Что ты велел дать вино и мясо осажденным, это очень хорошо. Помоги Бог генерал-майору Реку, да и коменданту Тунцельману. Усердие Александра Васильевича Суворова, которое ты так живо описываешь, меня весьма обрадовало. Ты знаешь, что ничем так на меня не можно угодить, как отдавая справедливость трудам, рвению и способности. Хорошо бы для Крыма и Херсона, если б спасти можно было Кинбурн. От флота теперь ждать известия.
[…]
На тот год флот большой велю вооружить, как для Архипелага, так и для Балтики, а французы скажут, что хотят. Я не привыкла учреждать свои дела и поступки инако, как сходственно интереса моей империи и дел моих, и потому и державы – друг и недруг, как угодно им будет.
Молю Бога, чтоб тебе дал силы и здоровье и унял ипохондрию. Как ты все сам делаешь, то и тебе покоя нет. Для чего не берешь к себе генерала, который бы имел мелкий детайль. Скажи, кто тебе надобен, я пришлю. На то даются фельдмаршалу генералы полные, чтоб один из них занялся мелочью, а главнокомандующий тем не замучен был.
Что не проронишь, того я уверена, но во всяком случае не унывай и береги свои силы. Бог тебе поможет и не оставит, а царь тебе друг и подкрепитель. И ведомо, как ты пишешь и по твоим словам, «проклятое оборонительное состояние», и я его не люблю. Старайся его скорее оборотить в наступательное. Тогда тебе, да и всем, легче будет.
И больных тогда будет менее, не все на одном месте будут. Написав ко мне семь страниц, да и много иного, дивишься, что ослабел! Когда увидишь, что отъехать тебе можно будет, то приезжай к нам, я очень рада буду тебя видеть всегда.
По издании Манифеста об объявлении войны великий князь и великая княгиня писали ко мне, просясь: он – в армию волонтером, по примеру 1783 г., а она – чтоб с ним ехать. Я им ответствовала отклонительно: к ней, ссылаясь на письмо к нему, а к нему – описывая затруднительное и оборонительное настоящее состояние, поздней осенью и заботами, в коих оба фельдмаршала [Потемкин и Румянцев] находятся и коих умножают еще болезни и дороговизны, и неурожай в пропитании, хваля, впрочем, его намерение.
На сие письмо я получила еще письмо от него с вторительною просьбою, на которое я отвечала, что превосходные причины, описанные в первом моем письме, принуждают меня ему отсоветовать нынешний год отъезд волонтером в армию. После сего письма оба были весьма довольны остаться, расславляя только, что ехать хотели. […]
Друг мой, князь Григорий Александрович. Вчерашний день к вечеру привез ко мне подполковник Баур твои письма от 8 октября из Елисаветграда, из коих я усмотрела жаркое и отчаянное дело, от турков предпринятое на Кинбурн. Слава Богу, что оно обратилось так для нас благополучно усердием и храбростью Александра Васильевича Суворова и ему подчиненных войск. Сожалею весьма, что он и храбрый генерал-майор Рек ранены.
Я сему еще бы более радовалась, но признаюсь, что меня несказанно обеспокоивает твоя продолжительная болезнь и частые и сильные пароксизмы. Завтра, однако, назначила быть благодарственному молебствию за одержанную первую победу. Важность сего дела в нынешнее время довольно понимательна, но думаю, что ту сторону (а сие думаю про себя) не можно почитать за обеспеченную, дондеже Очаков не будет в наших руках.
Гарнизон сей крепости теперь, кажется, против прежнего поуменьшился; хорошо бы было, если б остаточный разбежался, как Хотинский и иные турецкие в прошедшую войну, чего я от сердца желаю.
Я удивляюсь тебе, как ты в болезни переехал и еще намерен предпринимать путь в Херсон и Кинбурн. Для Бога, береги свое здоровье: ты сам знаешь, сколько оно мне нужно. Дай Боже, чтоб вооружение на Лимане имело бы полный успех и чтоб все корабельные и эскадренные командиры столько отличились, как командир галеры «Десна». Что ты мало хлеба сыскал в Польше, о том сожалительно. Сказывают, будто в Молдавии много хлеба, не придется ли войско туда вести ради пропитания?
Буде французы, кои вели атаку под Кинбурн, с турками были на берегу, то, вероятно, что убиты. Буде из французов попадет кто в полон, то прошу прямо отправить к Кашкину в Сибирь, в северную, дабы у них отбить охоту ездить учить и наставить турков.
Я рассудила написать к генералу Суворову письмо, которое здесь прилагаю, и если находишь, что сие письмо его и войски тамошние обрадует и не излишне, то прошу оное переслать по надписи. Также приказала я послать к тебе для генерала Река крест Егорьевский третьей степени. Еще посылаю к тебе шесть егорьевских крестов, дабы розданы были достойнейшим. Всему войску, в деле бывшем, жалую по рублю на нижние чины и по два – на унтер-офицеры.
Еще получишь несколько медалей на егорьевских лентах для рядовых, хваленных Суворовым. Ему же самому думаю дать либо деньги – тысяч десяток, либо вещь, буде ты чего лучше не придумаешь или с первым курьером ко мне свое мнение не напишешь, чего прошу, однако, чтоб ты учинил всякий раз, когда увидишь, что польза дел того требует.
[…] Французские каверзы по двадцатипятилетним опытам мне довольно известны. Но ныне спознали мы и английские, ибо не мы одни, но вся Европа уверена, что посол английский и посланник прусский Порту склонили на объявление войны. Теперь оба сии дворы от сего поступка отпираются. Питт и Кармартен клялись, что не давали о сем приказаний, и сами почти признали, что подозревают на самого короля и Ганноверское министерство.
В «Альтоновской» газете нашла я странный артикул, который я в иное время поставила бы за ложь, но ныне оный привлек мое внимание. Тут написано из Ливорно, что к английским консулам в Средиземном море писал посол Энсли, чтоб все английские вооруженные и военные суда, кои покажутся в портах, где английские консулы, прислали к нему. Я сей артикул послала к графу Воронцову, дабы его доставил до сведения Английского министерства, дабы узнать от них, как судят о таком поступке их посла, и если осталась в них хотя крошка доброго намерения, то не возьмут ли намерения отозвать такого человека, на которого вся Европа говорит, что он огонь раскладывал, а они сами говорят, что он то делал без их ведома, – следовательно, им ослушник. Левантская же компания английская, сказывают, что весьма жалуется на Энсли и его мздоимства и корыстолюбие.
Если английские министры желание имеют войти с нами в дружбу и доверенность, то, по крайней мере, не могут себя ласкать, чтоб мы дали доверенности тем (или тому), кои нам тайно и явно враждуют. Они же никогда и ни в какое время ни на какой союз с нами согласиться не хотели в течение 25 лет. Франция, конечно и бесспорно, находится в слабом состоянии и ищет нашего союза, но колико можно долее себя менажировать. С Франциею и с Англиею без союза нам будет полезнее иногда, нежели самый союз, тот или другой, – понеже союз навлечет единого злодея более. Но в случае, если бы пришло решиться на союз с той или другой державою, то таковой союз должен быть распоряжен с постановлениями, сходными с нашими интересами, а не по дуде и прихотям той или иной нации; еще менее – по их предписаниям.
Я сама того мнения, что войну сию укоротить должно, колико возможно. Я почитаю, что укрощение Ее много зависит от Ваших, дай Боже, успехов. Вы столь благоразумно вели двухмесячную оборону, что враг имени христианского и нарушитель мира, приготовясь коварно и лукаво долгое время к войне и объявя ее внезапно, хотя начал тотчас действовать наступательно, не выиграл, однако нигде ни пяди.
Буде Вам Бог поможет, как я надеюсь, в нынешних Ваших предприятиях, то тем самым откроется дорога к мирному трактованию и миру. Но к сему не одна наша, но и неприятельская склонность нужна. Теперь они еще горды и надуты своею спесиею и чужим наущением, а визирь, спасая свою голову, будет сутенировать, колико ему можно, им начатое. Но по смене его скорее достигнем.
Я же от мира никогда не прочь, но Вы сами знаете, что возвращение Тавриды и уничтожение всех трактатов и заключение новых – турецкий был предмет, которого не токмо на конференции предлагали, но и в свое объявление войны не постыдились вносить. Французскому двору сказано, что мы от мира не прочь и всегда готовы, когда только сходственно достоинствам империи, слушать мирные предложения. Шаузель [Гуфье] пишет к Сегюру, что он старается привлечь паки доверенность турок.
За величайшее несчастие почитать бы можно, если б хлеба не было у нас. Сие несчастие велико во время мира, а еще более, конечно, в военное время, и тогда облегчило бы таковое внутреннее состояние и то, чтоб армию ввести в неприятельскую землю и тамо достать оный. Дабы же дороговизну для солдат облегчить и им доставить мясо, советую Вам на мой собственный счет закупить в Украине или где за удобнее найдете – тысяч на сто рублей или более – баранов и быков, и оными производить порции солдатам по стольку раз в неделю, как за благо рассудите.
Буде никакой надежды к миру чрез зиму не будет, то, как рано возможно, весной отправим отселе флот. Нужно, чтоб оному от Англии не было препятствия, конечно; но, когда мои двадцать кораблей пройдут Гибралтарский залив, тогда, признаюсь, что бы и лестно, и полезно быть могло, чтоб авангард его была эскадра французская, и арьергард оной же нации, а наши бы корабли составляли Кордарме и так бы действовали и шли кончить войну, проходя проливы.
За сию услугу и заслужа грехи, французам бы дать можно участие в Египте, а англичане нам в сем не подмогут, а захотят нас вмешать в свои глупые и бестолковые германские дела, где не вижу ни чести, ни барыша, а пришлось бы бороться за чужие интересы. Ныне же боремся, по крайней мере, за свои собственные, и тут, кто мне поможет, тот и товарищ. Касательно же наших торгов с Англиею, тут себе руки связывать не должно.
Прощай, мой друг, вот тебе мои мысли.
Король Шведский поехал в Копенгаген и в Берлин. Знатно, он у французов ушел, а поехал достать на место французских субсидий – прусских или английских. Странно будет, если Англия ему даст деньги противу датчан.
Il faut avouer que l’Europe est un salmigondis singulier bien dans ce moment.
Они, как хотят, лишь бы Бог дал нам с честью выпутываться из хлопот. […]
Друг мой, князь Григорий Александрович. Тебе известно, с чем Нассау сюда приехал, и, приехавши, я его выслушала. Вскоре потом Сегюр послал курьера во Францию, которого он и Нассау нетерпеливо ждали. Сей курьер на сих днях и действительно возвратился, и Сегюр после того имел конференцию с вице-канцлером, в которой искал своему разговору дать вид такой, будто я ищу со Франциею установить союз и чтоб для того отселе посланы были полномочия во Францию, чтоб о том деле тамо трактовать, а не здесь.
Нассау же просил, чтоб я его к себе допустила, и, пришед, мне сказал, что он в крайней откровенности и с глубоким огорчением долженствует мне сказать, что Французский двор его во всем здесь сказанном совершенно desavouepoвyeт и что оный двор с Лондонским в негосиации находится, чего он от меня не скроет.
Сколько во всех сих или предыдущих разговорах правды или коварства, оставляю тебе самому разбирать: но о том нимало не сомневаюсь, что то и другое – более со стороны двора, нежели Нассау и Сегюра. Первый теперь едет к тебе, ибо более здесь остаться не хочет. И если поступит сходственно желанию его двора, то будет искать тебя отвратить ото всякого предприятия противу турок, к которым, кажется, наклонность как Французского, так и Английского министерства и двора, равносильна в нынешнее время.
Гордое и надменное письмо лорда Кармартена к здешнему политичному щенку Фрезеру к тебе послано. Отчет подобной никакой двор у другого требовать не властен. Они же нам взамен ничего не предлагают, да и посла своего бешеного нам в сатисфакцию не отзывают: одним словом, и тот, и другой двор поступают равно коварно и огорчительно тогда, когда они от нас никогда не видали огорчения или каверзы против себя, и мы их во всяком случае менажировали.
О неудачном предприятии на Белград со стороны цесарской Вам, чаю, уже известно. Лучшее в сем случае есть то, что сей поступок обнаружил намерение цесаря пред светом и что за сим уже неизбежно война воспоследует у него с турками.
Я тобою, мой друг, во всем была бы чрезвычайно довольна, если б ты мог себя принудить чаще ко мне писать и непременно отправить еженедельно курьера. Сей бы успокоил не токмо мой дух, сберег бы мое здоровье от излишних беспокойств и отвратил бы не одну тысячу неудобств. В сей час ровно месяц, как от Вас не имею ни строки. Из каждой губернии, окромя имени моего носящей, получаю известия дважды в месяц, а от Вас и из армии – ни строки, хотя сей пункт есть тот, на который вся мысль и хотение устремлены. C’est me faire mourir de mille morts, mais pas d’une.
Вы ничем живее не можете мне казать привязанность и благодарность, как писать ко мне чаще, а писать из месяц в месяц, как ныне, – сие есть самый суровый поступок, от которого я страдаю ежечасно и который может иметь самые злые и неожидаемые и нежелаемые от Вас следствия.
Прощайте, Бог с Вами.
С Новым годом Вас поздравляю.
Друг мой, князь Григорий Александрович. Письма твои от 25 декабря и от 3 января до моих рук доставлены. Из первого с удовольствием усматриваю, что ты с оскорблением принял мысли, будто бы в твоих мыслях колебленность место иметь могла, чего и я не полагала.
Прусский двор менажируем, но, на его вражеское поведение при разрыве в Цареграде смотря, немного доброго от него ожидать нам. При сем посылаю тебе примечания о польском плане. Что ты был болен, возвратясь из Херсона, о том весьма жалею; и я несколько похворала, но теперь оправилась. Здесь в один день и оттепель, и от двадцати до двадцати пяти градусов мороза.
Что твои заботы велики, о том нимало не сомневаюсь, но тебя, мой свет, станет на все большие и малые заботы. Я дух и душевные силы моего ученика знаю и ведаю, что его на все достанет. Однако будь уверен, что я тебя весьма благодарю за твои многочисленные труды и попечения. Я знаю, что они истекают из горячей твоей любви и усердия ко мне и к общему делу.
Пожалуй, отпиши ко мне, что у тебя пропало судов в прошедшую осень, чтоб я могла различить всеместное вранье от истины, и в каком состоянии теперь эскадра Севастопольская и Днепровская? Дай Бог тебе здоровья в таких трудных заботах. Будь уверен, что хотя заочно, но мысленно всегда с тобою и вхожу во все твои беспокойства по чистосердечной моей к тебе дружбе. И то весьма понимаю, что будущие успехи много зависят от нынешних приготовлений и попечений. Помоги тебе Всевышний во всем и везде.
Если тебе удастся переманить запорожцев, то сделаешь еще дело доброе, если их поселишь в Тамани, je crois que c’est vraiment leur place. […] Что пишешь об окончании укрепления Кинбурна, об оборонительном состоянии Херсона и о заготовлении осады Очаковской, – все сие служит к моему успокоению и удовольствию. Предприятия татарские авось-либо против прежних нынешний раз послабее будут, а если где и чего напакостят, то и сие вероятно, что будет немного значущее и им дорого станет.
Друг мой, князь Григорий Александрович. Из письма твоего от 15 февраля вижу я, что при несовершенном здоровье твоем ты принужден по причине болезни твоей канцелярии все сам писать; а как и Попов очень болен, то пришло мне на ум прислать к тебе на время твоего старого правителя канцелярии Турчанинова; если иного нет, то, по крайней мере, он проворен, как сам знаешь. Употреби его либо возврати его обратно, как тебе угодно.
Пока у вас реки вскрываются и грязи, у нас еще зима глубокая, лед толстый, и снег ежедневно умножается. Добрым твоим распоряжением сия война с турками есть первая еще, в которой татары в Россию не ворвались никуда. Происшествия Хотинские суть третья петада, по моему счету, которую цесарцы сделали. Послу со всякою благопристойностью сказано, что мы имя цесаря без его дозволения или согласия не употребляем никогда и для того на сии польские вести мало полагаемся, ибо оттудова часто приходят ложные и непристойные.
Касательно польских дел – в скором времени пошлются приказания, кои изготовляются для начатия соглашения; выгоды им обещаны будут; если сим привяжем поляков и они нам будут верны, то сие будет первый пример в истории постоянства их. Если кто из них (исключительно пьяного Радзивилла и гетмана Огинского, которого неблагодарность я уже испытала) войти хочет в мою службу, то не отрекусь его принять, наипаче же гетмана графа Броницкого, жену которого я от сердца люблю и знаю, что она меня любит и памятует, что она русская.
Храбрость же его известна. Также воеводу Русского Потоцкого охотно приму, понеже он честный человек и в нынешнее время поступает сходственно совершенно с нашим желанием. Впрочем, поляков принять в армию и сделать их шефами подлежит рассмотрению личному, ибо ветреность, индисциплина или расстройство и дух мятежа у них царствуют.
Оной же вводить к нам, наипаче же в армии и корпуса, ни ты, ни я и никто, имея рассудок, желать не может, но всячески стараемся оные отдалить от службы, колико можно. В прочем, стараться буду, чтобы соглашение о союзе не замедлилось, дабы нация занята была.
Что рекруты собраны поздно, сему причиною отдаленность мест и образ и время, когда объявлена война. Я о сем сведала в конце августа, а в первых числах сентября первый набор приказан был, который, я думала по первым известиям, достаточен. Вскоре же потом и второй последовал. Дай Боже, чтоб болезни прекратились.
Если роты сделать сильнее, то и денег, и людей более надобно. Вы знаете, что последний набор был со ста душ. Деньгами же стараемся быть исправны, налогов же наложить теперь не время, ибо хлебу недорода, и так недоимок немалое число.
Отгон скота в семи верстах от Очакова донцами и верными запорожцами и прогон турецкой партии я усмотрела с тем удовольствием, которое чувствую при малейшем успехе наших войск. […]
Признаться должно, что мореходство наше еще слабо и люди непривычны и к оному мало склонны. Авось-либо в нынешнюю войну лучше притравлены будут. Морские командиры нужны паче иных. На Кингсбергена не считаю, понеже разные связи его вяжут доныне. Дела в Голландии не кончены. Принц Оранский старается сделаться владетелем, жена его собирает под рукою себе партию, а патриоты паки усиливаются. Надо ждать весны, что там покажет.
Прощай, мой друг, будь здоров. Бог с тобою. Я здорова.
Февраля 26 числа, 1788 г.
Друг мой любезный, князь Григорий Александрович. Вчерашний день, когда я сбиралась ответствовать обстоятельно на твое письмо от 10 сего месяца, тогда приехал Рибопьер с его отправлением от 19 мая. Исправное и подробное твое описание состояния дел и действий, также отправление курьеров чаще прежнего служит к моему удовольствию и спокойствию душевному.
Я вижу из твоих писем вообще разумные твои распоряжения, что все уже в движении и что во всех случаях и везде соответствуешь в полной мере моей к тебе доверенности и моему выбору. Продолжай, мой друг, как начал. Я надеюсь, что Бог благословит твою ревность и усердие ко мне и к общему делу и увенчает твои предприятия успехами. А во мне, будь уверен, – имеешь верного друга.
От фельдмаршала Румянцева давным-давно я писем не имею и не ведаю, что он делает, а только о сем знаю чрез письма его, которые ты ко мне присылаешь. Уже скажет, я чаю, что смерть матери его погрузила в такую печаль, что писать не мог.
Мичману Глези и полковнику Платову Владимирские кресты даны в крестины великой княжны Екатерины. Мне Рибопьер сказал, что ты Пауля Жонеса весьма ласково принял, чему я тем паче радуюсь, что он несколько опасался, что он тебе не понравится. Но я его уверила, что с усердьем и ревностью тебе весьма легко угодить можно и что ты его приезд ожидаешь нетерпеливо, с чем и поехал.
И вслед за ним для подкрепления его в добрых расположениях я к нему послала оригинальное письмо Симолина, тогда полученное, в котором прописано было, как ты домогался Пауля Жонеса достать, что служить могло ему доказательством, как ты к нему расположен и об нем думаешь.
На оставление Крыма, воля твоя, согласиться не могу. Об нем идет война; если сие гнездо оставить, тогда и Севастополь, и все труды, и заведения пропадут, и паки восстановятся набеги татарские на внутренние провинции, и Кавказский корпус от тебя отрезан будет, и мы в завоевании Тавриды паки упражнены будем, и не будем знать, куда девать военные суда, кои ни во Днепре, ни в Азовском море не будут иметь убежища.
Ради Бога, не пущайся на сии мысли, коих мне понять трудно и мне кажутся неудобными, понеже лишают нас многих приобретенных миром и войною выгоды и пользы. Когда кто сидит на коне, тогда сойдет ли с оного, чтоб держаться за хвост? Впрочем, будь благонадежен, что мысли и действия твои, основанные на усердии, ревности и любви ко мне и к государству, каков бы успех ни был, тебе всеконечно в вину не причту.
В Польшу давно курьер послан и с проектом трактата, и думаю, что сие дело уже в полном действии. Универсал о созыве Сейма уже в получении здесь. Граф Чернышев сюда возвратился.
Из письма твоего от 19 мая вижу, что ты получил мое извещение о рождении моей внуки Екатерины. При сем случае родители Ее оказались против прежнего ко мне гораздо ласковее, понеже почитают некоторым образом, что я матери спасла живот, ибо жизнь Ее была два часа с половиною в немалой опасности от единого ласкательства и трусости окружающих ее врачей, и, видя сие, ко времени и кстати удалось мне дать добрый совет, чем дело благополучно кончилось, и теперь она здорова, а он [великий князь Павел Петрович] собирается к вам в армию, на что я согласилась, и думает отселе выехать двадцатого июня, то есть после шести недель чрез день, буде шведские дела его не задержат. Буде же полуумный король шведский начнет войну с нами, то великий князь останется здесь, и я графа Пушкина назначу командиром армии против шведов, а Брюс – бесись, как хочет: как мне дураку, который неудачу имел, где был, вверить такую важную в теперешнее время часть.
Шведские дела теперь в самом кризисе. Что по оным делается и делалось – усмотришь из сообщаемых тебе с сим курьером бумаг. О вооружениях наших для Средиземного моря, о которых всем дворам сообщено и, следовательно, и шведскому, король шведский притворяется, будто принимает, что то все против него, и в Карлскроне делает заподлинно великое вооружение.
Команду сего флота дал своему брату, поехал теперь в Карлскрону выводить корабли на рейд, а пред тем собрал Сенат и оному объявил, что как Россия против него вооружается и его всячески к войне провоцирует (к сему прибавил лжей и клеветы на нас и на своего министра Нолькена), то он должен готовиться к войне же. Все сенаторы хвалили его бдение. Выехавши из Сената, приказал галеры вооружить и его гвардии и еще шести полкам готовиться к переправе в Финляндию, куда, возвратясь из Карлскроны, сам отправиться намерение имеет.
Подозревают, что Порта ему дала денег на сие вооружение. Пока король сии распоряжения делал, его министр призвал датского министра и ему говорил, что, видя российское вооружение, он должен вооружиться, и что надеется на их дружбу, что ему сие не почтут в недружбу. С сими вестьми курьер приехал от Разумовского. К сему разговору Оксеншерны с датским министром и от сего последнего сюда сообщенного теперь возьмем повод к объяснению: вице-канцлер скажет Нолькену, а Разумовский в Стокгольме Оксеншерну, как ты увидишь из бумаг, и может быть, что дело кончится тем, что король, приехавши в Финляндию, со мною обошлется, как обыкновенно, комплиментом и своею демонстрациею будет доволен.
Но буде вздумает воевать, то стараться будем обороняться, а что с кого-нибудь получил денег, о том сомнения нет. Средиземную эскадру теперь выводят на рейд, такожде войска отчасти уже посажены на суда. Датские и английские транспортные к нам явились с тем только, чтоб имели наш флаг. Сей им я дозволила, и о том и спора нет. Посмотрим, будут ли шведы сему флоту препятствовать выйти из Балтики или нет, и получили ли на то денег. Все сие в скором времени откроется.
Что греки у тебя весьма храбро поступают – сему радуюсь, а что наших наука погубила, быть легко может. Турки кажутся в немалом замешательстве. Странно, что чужестранные у тебя захотели лучше гусарский наряд, нежели иной, а с сим нарядом пошли в передовую конницу. Александр Васильевич Суворов сделает, как я вижу, контрвизит Очакову. Бог да поможет вам.
Кто, мой друг, тебе сказывал, будто император мне и чрез своего посла вице-канцлеру жаловался на несодействие твоей армии, тот совершенно солгал. О сем ни единого слова ни я, ни вице-канцлер ни в какое время не слыхали ни прямо, ни стороною. Впрочем, кому известно столько, как мне самой, – с открытия войны сколько ты трудов имел: флот чинил и строил, формировал снова пехоту и конницу, собрал в голодное время магазины, снабдил артиллерию волами и лошадьми, охранял границу, так что во всю зиму ни кота не пропускал. (NB. Сему еще примеру не было, и сему же я многократно дивилась) и Кинбурн предохранил.
[…]
Друг мой любезный. Сего утра я получила чрез графа Апраксина твои письма, коими меня уведомляешь, что Всевышний даровал нам победу, что флот капитан-паши гребною флотилиею разбит; шесть кораблей линейных сожжены, два посажены на мель, а тридцать судов разбитых спаслись под своею крепостию; что капитан-пашинский и вице-адмиральский корабли истреблены и более трех тысяч в плен нам попались, и что батареи генерала Суворова много вреда сделали неприятелю.
Сему я весьма обрадовалась. Великая милость Божия, что дозволил чудесно гребными судами победить военные корабли. Ты получишь рескрипт, в котором написаны награждения. Нассау даю три тысячи душ, Алексиано – шестьсот, и кресты посланы. Тебя, моего друга, благодарю за твои труды и попечения, и да поможет тебе сам Бог. С нетерпением будем ждать подробностей всего сего, и прошу всем сказать от меня величайшее спасибо. […]
Друг мой, князь Григорий Александрович. Письма твои от 17 ноября вчерашний день я получила и из оных вижу, что у вас снег и стужа, как и здесь. Что Вы людей стараетесь одевать и обувать по-зимнему, то весьма похваляю. О взятии Березани усмотрела с удовольствием. Молю Бога, чтоб и Очаков скорее сдался. Кажется теперь, когда флот турецкий уехал, уже им ждать нечего.
Пленному, в Березани взятому двубунчужному Осман-паше, жалую свободу и всем тем, кому ты обещал. Прикажи его с честью отпустить. Из Царяграда друзья капитан-паши домогаются из плена нашего освободить какого-то турецкого корабельного капитана, как увидишь из рескрипта, о том к тебе писанного.
[…]
Ненависть противу нас в Польше восстала великая. И горячая любовь, напротив, – к Его Королевскому Прусскому Величеству. Сия, чаю, продлится, дондеже соизволит вводить свои непобедимые войска в Польшу и добрую часть оной займет. Я же не то чтоб сему препятствовать, и подумать не смею, чтоб Его Королевскому Прусскому Величеству мыслями, словами или делом можно было в чем поперечить. Его Всевысочайшей воле вся вселенная покориться должна.
Ты мне повторяешь совет, чтоб я скорее помирилась с шведским королем, употребя Его Королевское Прусское Величество, чтоб он убедил того к миру. Но если бы Его Королевскому Прусскому Величеству сие угодно было, то бы соизволил Шведского не допустить до войны.
Ты можешь быть уверен, что сколько я ни стараюсь сблизиться к сему всемогущему диктатору, но лишь бы я молвила что б то ни было, то заверно уничтожится мое хотение, а предпишутся мне самые легонькие кондиции, как, например: отдача Финляндии, а может быть, и Лифляндии – Швеции; Белоруссии – Польше, а по Самаре-реке – туркам. Я если сие не приму, то войну иметь могу. Штиль их, сверх того, столь груб, да и глуп, что и сему еще примеру не бывало, и турецкий – самый мягкий в рассуждении их.
Я Всемогущим Богом клянусь, что все возможное делаю, чтоб сносить все то, что эти дворы, наипаче же всемогущий прусский, делают. Но он так надулся, что если лоб не расшибет, то не вижу возможности без посрамления на все его хотения согласиться: он же доныне сам не ведает, чего хочет, либо не хочет.
Теперь английский король умирает, и если он околеет, то авось-либо удастся с его сыном (который Фокса и патриотической английской партии доныне слушался, а не ганноверцев) установить лад. Я ведаю, что лиге немецкой очень не нравились поступки прусские в Дании.
Позволь сказать, что я начинаю думать, что нам всего лучше не иметь никаких союзов, нежели переметаться то туды, то сюды, как камыш во время бури. Сверх того, военное время не есть период для сведения связи. Я ко мщению несклонна, но что чести моей и империи и интересам ее существенным противно, то ей и вредно: провинции за провинциею не отдам; законы себе предписать – кто даст – они дойдут до посрамления, ибо никому подобное никогда еще не удавалось, они позабыли себя и с кем дело имеют. В том и надежду дураки кладут, что мы уступчивы будем!
Возьми Очаков и сделай мир с турками. Тогда увидишь, как осядутся, как снег на степи после оттепели, да поползут, как вода по отлогим местам. Прощай, Бог с тобою. Будь здоров и благополучен. О Максимовиче жалею очень.
Ноября 27, 1788 г.
За ушки взяв обеими руками, мысленно тебя целую, друг мой сердечный, князь Григорий Александрович, за присланную с полковником Бауром весть о взятии Очакова. Все люди вообще чрезвычайно сим счастливым происшествием обрадованы. Я же почитаю, что оно много послужит к генеральной развязке дел. Слава Богу, а тебе хвалу отдаю и весьма тебя благодарю за сие важное для империи приобретение в теперешних обстоятельствах.
С величайшим признанием принимаю рвение и усердие предводимых Вами войск от вышнего до нижних чинов. Жалею весьма об убитых храбрых мужах; болезни и раны раненых мне чувствительны, желаю и Бога молю об излечении их. Всем прошу сказать от меня признание мое и спасибо. Жадно ожидаю от тебя донесения о подробностях, чтоб щедрою рукою воздать кому следует по справедливости. Труды армии в суровую зиму представить себе могу, и для того не в зачет надлежит ей выдать полугодовое жалованье из экстраординарной суммы. […]
Когда мне скажешь, какие недостатки во флоте, тогда поправить приказания дать можно будет.
Касательно артиллерии скажу, что теперь весьма трудно в ней сделать перемену, ибо, не знав куда чего повезешь, в нужде здесь не сыщу, в чем иногда крайность быть может. Я в прошедшее лето видела таковые обстоятельства, что, когда об них вздумаю, так волосы дыбом станут. Тогда писать к тебе некогда и ждать от тебя, что нужно, за собою потянуть может великие неудобности, а мимо тебя никто не осмелится за чего взяться. Бога для, на теперешний случай и когда так близко возле столицы театр войны, оставь вещи как есть. Теперь ли время завода и перемен частей.
Награждение я тебе с радостью уделю. Но от сего, любя меня, теперь откажись. Если б в мирное время ты б разделил Военную коллегию, как мой проект был, на столько департаментов, как служба требовала, то бы и артиллерия тут же давно входила. Ты знаешь мое к тебе расположение. Мне об ней говорить нечего. Доверенность равно велика, но необходимость переменить не могу.
Друг мой сердечный, князь Григорий Александрович. Сегодня разменяют в Вереле ратификации мирные со шведом, и сей курьер отправляется к тебе, чтоб тебе сообщить сюда присланные, по-моему, постыдные декларации, размененные в Рейхенбахе. Касательно до нас предписываю тебе непременно отнюдь не посылать никого на их глупый конгресс в Бухарест, а постарайся заключить свой особенный для нас мир с турками, в силу тебе данной и мною подписанной инструкции.
Пруссак паки заговаривает полякам, чтоб ему уступили Данциг и Торун, сей раз на наш счет лаская их, им отдает Белоруссию и Киев. Он всесветный распорядитель чужого. Гольцу сделан будет учтивый ответ, ничего не значущий, на его сообщение о Рейхенбахской негосиации. Прощай, мой друг, Бог с тобою.
Одну лапу мы из грязи вытащили. Как вытащим другую, то пропоем Аллилуйя. […]
Друг мой любезный, князь Григорий Александрович. Чрез сии строки ответствую на письма твои от 3, 16 и 18 августа. Касательно несчастной потери части флотилии, о коей упоминаешь, вот каково мое было поведение в сем деле: кой час Турчанинов ко мне приехал с сим известием, я более старалась умалять несчастье и поправить как ни на есть, дабы неприятелю не дать время учинить нам наивящий вред. И для того приложила всевозможное попечение к поднятию духа у тех, кои унывать бы могли.
Здесь же выбрать было не из много излишних людей, но вообще действовано с наличными, и для того я писала к Нассау, который просил, чтоб я его велела судить военным судом, что он уже в моем уме судим, понеже я помню, в скольких битвах победил врагов империи; что нет генерала, с коим не могло случиться несчастье на войне, но что вреднее унынья ничего нет; что в несчастии одном дух твердости видно.
Тут ему сказано было, чтоб он собрал, чего собрать можно, чтоб истинную потерю описал и прислал, и все, что надлежало делать и взыскать, и, наконец, сими распоряжениями дело в месяц до того паки доведено было, что шведский гребной флот паки заперт был, и в таком положении, что весь пропасть мог, чего немало и помогло к миру.
Что ты сей мир принял с великой радостью, о сем нимало не сомневаюсь, зная усердие твое и любовь ко мне и к общему делу. Ласкательно для меня из твоих уст слышать, что ты оный приписуешь моей неустрашимой твердости. Как инако быть Императрице Всероссийской, имея шестнадцать тысяч верст за спиною и видя добрую волю и рвение народное к сей войне.
Теперь что нас Бог благословил сим миром, уверяю тебя, что ничего не пропущу, чтоб с сей стороны нас и вперед обеспечить, и доброе уже начало к сему уже проложено. От короля шведского сюда едет генерал Стединг, а я посылаю фон дер Палена на первый случай.
Я уверена, что ты со своей стороны не пропустишь случай, полезный к заключению мира: неужто султан и турки не видят, что шведы их покинули, что пруссаки, обещав им трактатом нас и Венский двор атаковать в прошедшую весну, им чисто солгали? С них же требовать будут денег за издержки, что вооружились. Чего дураки ждать могут? Лучше мира от нас не достанут, как мы им даем, а послушают короля прусского – век мира не достанут, понеже его жадности конца не будет. Я думаю, ежели ты все сие к ним своим штилем напишешь, ты им глаза откроешь.
У вас жары и засуха, и реки без воды, а у нас с мая месяца как дожди пошли, так и доныне нет дня без дождя, и во все лето самое несносное время было, и мы руки не согрели. С неслыханной скоростью ты перескакал из Очакова в Бендеры. Мудрено ли ослабеть после такой скачки? Рекомендованных от тебя, а именно – твоего достойного корнета и графа Безбородка, о которых просишь, – будь уверен, не оставлю без оказания милости и отличия. За присланную ко мне прекрасную табакерку и за хороший весьма ковер благодарствую. То и другое весьма мне нравится, и, следовательно, сдержи слово: ты обещался быть весел, ежели понравятся, а я люблю, чтоб ты был весел.
Празднование шведского мира здесь я назначила в осьмой день сентября и стараться буду, сколько смысл есть, изворотиться. Но часто, мой друг, чувствую, что во многих случаях хотелось бы с тобою говорить четверть часа. Игельстрома пошлю с полками, финскую войну отслужившими, в Лифляндию. Что болезни у вас в людях умножаются, о сем очень жалею. Несказанно сколько больных было и здесь с весны.
Касательно до фельдмаршала Румянцева и его пребывания под разными выдумками в Молдавии, я думаю, что всего лучше послать ему сказать, что легко случиться может, что турки его вывезут к себе скоро, ежели он не уедет заранее. А ежели сие не поможет, то послать к нему конвой, который бы его, сберегая, выпроводил. Но воистину, ради службы прежней сберегаю, колико можно, из одной благодарности и памятую заслуги его персоны, а предки мои инако бы поступили.
Булгаков уже должен теперь быть в Варшаве. Мир со шведами тамо, так, как везде, порасстроил злостные умы. Увидим, какие меры возьмут, а ежели тебе Бог поможет турок уговаривать, то наивяще враги уймутся. Прощай, мой друг, Христос с тобою.
Завтра, в день святого Александра Невского, кавалеры перенесут мощи его в соборную того монастыря церковь и ее освятят в моем присутствии. И стол кавалерский будет в монастыре, а за другим с великою княгинею будет духовенство и прочие пять классов, как бывало при покойной императрице Елисавете Петровне. Пребываю с непременным доброжелательством.
Завтра, даст Бог здоровья, при столе в Невском монастыре будут петь со всеми инструментами «Тебе, Бога, хвалим», что ты ко мне прислал. Новгородскому и Петербургскому митрополиту я в знак моего признания при строении церкви сегодня вручила панагию с изумрудами, гораздо хорошую. […]
Позабыла я тебе, мой друг, в сегодняшнем письме сказать, что ко мне прислана из Голландии от купца в подарок выкраденная из Архива французских дел военных книга: «Описание, французскими инженерами деланное, турецких набережных мест». Планов, однако же, и карт по сю пору нет. Она довольно любопытна, и для того ее к тебе посылаю в подарок. Авось-либо в чем ни на есть тебе пригодится. Прощай, Бог с тобою.
Августа 29 числа, 1790 г.
Друг мой сердечный, князь Григорий Александрович. Письма твои от 15 августа до моих рук доставлены, из которых усмотрела пересылки твои с визирем, и что он словесно тебе сказать велел, что ему беда, и что ты ответствовал, почитая все то за обман. Но о чем я всекрайне сожалею и что меня жестоко беспокоит – есть твоя болезнь и что ты ко мне о том пишешь, что не в силах себя чувствуешь оную выдержать. Я Бога прошу, чтоб от тебя отвратил сию скорбь, а меня избавил от такого удара, о котором и думать не могу без крайнего огорчения.
О разогнании турецкого флота здесь узнали с великою радостью, но у меня все твоя болезнь на уме.
Смерть Принца Виртембергского причинила великой княгине немалую печаль. Прикажи ко мне писать кому почаще о себе. Означение полномочных усмотрела из твоего письма. Все это хорошо, а худо то только, что ты болен. Молю Бога о твоем выздоровлении. Прощай, Христос с тобою.
Августа 28 дня, 1791 г.
Платон Александрович тебе кланяется, и сам пишет к тебе.