Пуговица, или серебряные часы с ключиком

Вельм Альфред

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

#img22.png

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

А ты не стащил ее?

— Нет, дедушка Комарек, не стащил.

На коленях у Комарека лежала старая проволочная сетка, он был занят тем, что мастерил из нее вершу.

— Раз ты ее не стащил, тогда другое дело. — Никогда в жизни он не делал верши из железной сетки, да это и нелегко, когда у тебя ни кусачек, ни другого инструмента.

— «Бродил один в лесу я», — напевал Генрих, — и вдруг нашел.

— Тогда другое дело, — сказал старик, все же уверенный в том, что мальчонка где-то стащил сетку.

Они перебрались в дом рыбака.

Рано утром — над водой еще висел туман и огромное желтое солнце плавало в желтой мгле — они встретили человека, который нес дверь на спине. А когда они добрались до места, в доме не было уже ни одной двери, не хватало и многих черепиц на крыше, а кое-где виднелись голые стропила.

Оконные рамы тоже были выдраны. Однако в одной из комнатушек они обнаружили чудом уцелевшую печурку. Беленькая, кафельная, с черными крапинками, похожими на чернильные кляксы, она стояла среди всей этой разрухи нетронутая, будто никто ее раньше и не видел. Нагнувшись, Комарек заглянул внутрь: у печки оказалась маленькая духовка с крохотной медной дверцей.

Окна они завесили старыми мешками, дверь — тоже.

Потом отыскали в камышах Леонидову плоскодонку и неподалеку — три удочки. Около самого дома была затоплена другая большая лодка.

Теперь уже никто отсюда ничего не уносил, да они бы и не позволили!

Под похожими на лопух листьями ревеня они нашли лопату, а позднее и топор, правда без топорища. Но Комарек считал, что топорище он сработать еще в силах.

И еще они нашли четыре конфорки для кухонной плиты.

Им представлялось, что они похожи на потерпевших кораблекрушение, и теперь здесь, на этом необитаемом острове, ими овладела страсть приобретательства.

Выправив старое, помятое ведро, они вычистили его песком и поставили на скамеечку рядом с входом.

И керосиновая лампа нашлась в завалах старой рухляди, и даже труба от старого граммофона.

— Дедушка Комарек, посмотрите — чего у нас только нет!

Выгребая на озеро, старый Комарек думал: «Где бы ты на его месте поставил садок?» Когда они отплыли от берега подальше, то в густом камыше обнаружили протоку, а когда вошли в нее, то скоро увидели и два вбитых в дно толстых кола — а вот и садок!

Неразоренным оказался и скотный дворик, где было место для двух коров и одной лошади. Они загнали в него Орлика — он мог ходить там непривязанным, а так как ворот не было, загородили его слегой.

Но нигде не оказалось ни одного метра сети!

— Как вы считаете, дедушка Комарек, по-моему, завтра мы поймаем не меньше десяти фунтов линей.

Генрих сидел на носу лодки и удил.

— Не могу поверить, чтобы он все свои сети хранил в сарае!

— Нет, дедушка Комарек, это точно — все сети были в сарае, а Войтек его поджег.

— Когда ты подошел, он еще не поджигал или как?

— Горел уже, как свечка, дедушка Комарек.

Не хотелось старому Комареку ставить вершу из проволоки. Он же хорошо помнил мазурских крестьян, как они в торфяных прудах ловили карасей; и всегда-то он смотрел на них с презрением. «Да, многое изменилось с тех пор! — думал он. — Вся жизнь изменилась. Да и мораль тоже. Однако как бы то ни было, а рыбаку ставить железную вершу — позорное дело».

2

Вечером они сели в лодку и поплыли на озеро ставить вершу. Получилась, правда, очень хлипкая и короткая верша. Комарек, стоя в лодке, обозревал камышовые заросли. «У каждого озера, — размышлял он, — есть место, где рыба лучше всего идет. Ты на своем веку порыбачил немало и потому должен найти такое место и здесь!»

Направив лодку в небольшую бухту, Комарек велел Генриху убрать весла. Лодка бесшумно скользила по листьям кубышки. Старик развернул ее и кормой направил в узкую протоку.

Впервые после долгого перерыва Комарек ставил вершу и испытывал сейчас немалое удовольствие. Сначала он опустил снасть прямо посередине протоки, но тут же решил, что здесь слишком глубоко, и вынул ее. Они прошли протоку до самого конца и там уже окончательно закрепили вершу.

На следующий день, когда они подплыли к этому месту, мальчонка был уверен, что они возьмут большой улов. Старик же, напротив, высказывал сомнения. Они подняли вершу — ни одной рыбки!

Еще через день — опять ничего. Даже на пятый день верша оказалась пустой. Комарек молча вынул ее из воды, и они, не проронив ни слова, отправились домой.

Иногда им удавалось поймать на удочку несколько красноперок. Генрих относил их в деревню и выменивал за восемь штук одно яйцо, а то и бутылку молока или немного ржаной муки. Но он не любил ходить в деревню.

Старый Комарек вырезал из сухого можжевельника рыбацкую иглу, тонкую и даже изящную. Да и задумана она была для тонкой нитки, которую обычно употребляют для ставных сетей. Но ведь у них не было ни метра нити!

Однажды Генрих решил сходить к кузнецу. Работа в кузне кипела. Как все ему здесь было знакомо! Пахло копотью и гарью. И чуть-чуть жженой костью. Ему нравились и клещи с такими длинными ручками, висевшие на столбе у горна. Но больше всего он любил, когда снопами рассыпались искры. Случайно его взгляд остановился на гвоздях ручной ковки, лежавших на наковальне, и он сразу вспомнил, что тогда на колокольне красный флаг был прибит такими точно гвоздями! Значит, это кузнец прибил флаг?! Вот уж никогда бы не подумал, решил про себя Генрих.

Из кармана кожаного фартука у кузнеца торчал нож для чистки копыт. Лицо кузнеца было спокойное, с крупными чертами. Да он и молчал все время. Кузнец оттянул острый конец прута, а с другой стороны загнул его — получилось как раз так, как Генрих просил.

— Вечером мерина приводи, — сказал кузнец, — я ему копыта подрежу.

— Обязательно приду, мастер Шенпагель. Большое вам спасибо!

Генрих слышал, как ребята шумели перед самой кузницей. Он боялся выходить и стоял и смотрел на горн.

Прошло еще немного времени, а он все стоял. Тогда кузнец отложил инструмент и вышел на двор. Там он наклонился над тележной осью, лежавшей недалеко от входа. Генрих воспользовался случаем — и за ним. Ребята с радостью заступили бы ему дорогу, но не смели.

И все же Петрус схватил конец железного прута, который нес Генрих.

— Отпусти!

— Только если лошадь дашь.

— Говорю, отпусти!

В эту минуту кузнец обернулся и посмотрел на них. Петрус отстал, а Генрих помчался к озеру, держа в руках словно копье длинный железный прут.

3

И чего только не прячешь ты, матушка-земля, у себя!

Генрих ходит с железным прутом по саду и втыкает его в землю.

Например, ты могла бы спрятать глиняный горшок со смальцем. Или копченый окорок. И окорок этот, завернутый в маслянистый пергамент, лежал бы в длинном таком ящичке. Да и ларец с золотом, жемчугом и алмазами тебе ничего не стоит спрятать! А чего проще: бочку, и в бочке — просмоленную рыбацкую сеть.

— Как вы считаете, дедушка Комарек? Меня спросить — он ее где-то около забора закопал…

Дедушка Комарек ладит топорище, но глаз с мальчишки не спускает, а тот ходит по саду и тыкает железным прутом.

«Может, и нехорошо это, — думает старик, — пользоваться чужим добром, но и то сказать, пролежит такая сеть в земле да и сгниет…»

На следующий день Генрих снова ходит по саду и тыкает своим прутом.

— Он же не надеялся вернуться, рыбак этот, — говорит Комарек, — а то непременно закопал бы сеть.

Не впервые они заговаривали о рыбаке. Под самой крышей они обнаружили деревянный крюк, прибитый к стропилам, стали гадать, для чего этот крюк.

Может быть, он здесь сачок подвешивал? А на ольхе висит скворечник; стало быть, он лестницу подставлял, чтобы прибить его?..

Но оба, и старый Комарек и Генрих, ненавидели этого рыбака — оба ведь хорошо помнили, что он избивал маленького Войтека.

— Дедушка Комарек, дедушка Комарек! — вдруг громко кричит Генрих.

Сначала-то он подумал, что это корень черешни. Комарек подошел с лопатой. Земля оказалась рыхлой, не очень давно копаной. Откидывая ее, они скоро наткнулись на черную крышку какого-то ящика. Обкопали его со всех сторон и подняли наверх. Но для сети он, пожалуй, был маловат. Сверху весь обит толем. Они отнесли его к дому и там вскрыли. Оба стояли над ящиком и долго не могли прийти в себя от удивления: не нитки, не крючки, не бечева, а старый граммофон был спрятан в ящике.

Но все же они немного обрадовались и граммофону. Генрих водрузил его на скамейку и из нижнего ящичка достал несколько пластинок, потом побежал и принес трубу.

— Дедушка Комарек, здесь тринадцать пластинок с песнями и одна рождественская.

Комарек вставил ручку и завел граммофон, а Генрих долго выбирал, какую пластинку поставить первой. Иголки, правда, были очень ржавые.

Сначала долго что-то шипело, скрипело, и вдруг из громадной трубы полилась песня: «Шумит наш лес в вечернем ветерке…»

— Благозвучно, — отметил старый Комарек, снова принимаясь вертеть ручку.

Генрих перевернул пластинку.

«На озере, на озере красавица в белом платье на лодочке плыла…» — снова проскрипел старинный инструмент.

— Дедушка Комарек, а сколько у нас уже всего есть!

Старый Комарек воткнул огромную сетевую иглу в шапку и стал спускаться к воде, где была привязана лодка. Сейчас он был похож на настоящего рыбака. В камышах лежала железная верша. Да, найди он сажени три крыльевой сети, даже этой вершей можно было бы что-нибудь поймать! А так — валяется здесь без всякой пользы.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

4

— Здравствуй, Отвин!

Будто время остановилось: Отвин сидит на своем валуне в тени дикой яблоньки и рисует море… Иногда он откидывает голову и долго смотрит на озеро. Генрих сразу же отмечает, что он рисует белую пенящуюся волну.

— Откуда у тебя кружка, Отвин?

Под мышкой у Генриха торчит скатанный мешок: он собрался совершить небольшой набег на картофельное поле. Уронив мешок в траву, он присаживается на валун.

— Сабина была?

Рядом с Отвином стоит красная эмалированная кружка.

— Да, как видишь, дорогой мой…

Что это с ним сегодня? Должно быть, позабыл, что он Отвин! И локти оттопыривает, когда кисть макает в красную кружку, и слова эти: «Как видишь, дорогой мой…»

— Долго она тут была?

— Полдня.

— Она на моем валуне сидела или где?

— Нет, здесь, на моем, — отвечает Отвин.

Она заглядывала ему через плечо и все говорила: «Как ты красиво рисуешь, Отвин!»

— И еще, еще чего вы говорили?

— Мы говорили о природе.

— О природе?

И о ветре они говорили, рассказывал Отвин. И как от ветра ложится трава. И как ветер подкидывает птиц на лету.

— Ветер ведь не видишь. Его не видно. Его видно по другим вещам.

— Да, правда, его видно по другим вещам, Отвин. А вы только о ветре говорили?

Оказывается, они говорили еще о свете.

— Сам свет ведь тоже не видно. Видно вещи, предметы, растения. И если нет света, то и предметы не видно. Сам свет не видишь.

— Верно, — соглашается Генрих. — А вот кошка видит, когда и света нет.

— Немного света ей тоже нужно, чтобы видеть.

— Нет, она видит без света.

— Немножко света ей обязательно нужно.

— Можешь мне поверить, Отвин, кошка — она без всякого света видит.

Так они спорят о свете.

— Вы только про невидимые вещи говорили?

— Да, про невидимые.

— А о Боге вы говорили?

— Нет, не говорили.

— Ты веришь, что Бог есть?

Подняв кисточку, Отвин откинулся назад.

— Знаешь, иногда мне хочется, чтобы он был.

— И ты молишься ему?

— Иногда молюсь. Но я все равно знаю, что его нет.

— Но тебе хочется, чтобы он был? Да, Отвин?

Генрих тоже знавал дни, когда им овладевали всевозможные желания. Желания эти были как приставучие колючки. Особенно когда он предавался воспоминаниям. Услышит он удар молота о наковальню, и так ему захочется, что-бы многое не произошло, что случилось на самом деле! Бывало, что желания даже мучили его. Но ему это даже нравилось. Они помогали ему забыть все плохое и неприятное. Вот если бы ему вдруг явилась добрая фея! Или господь Бог! Или какой-нибудь старый волшебник! Но нельзя желать слишком многого. Это ведь нескромно.

— Отвин, Отвин, — произносит Генрих, — будь ты пролетарием, ты бы и не подумал даже о Боге. Все это потому, что ты не пролетарий.

— Я знаю, что его нет, только вот если бы он был…

— Нет его. Можешь мне поверить — нет его!

Так они говорят друг с другом. Порой ветер меняет направление, и сюда долетает запах воды…

— Тебе нравится она? — спрашивает вдруг Генрих.

— Нравится.

— Скажи, она тебе по-настоящему нравится?

— По-настоящему, Генрих.

И как это он может так говорить, что ему нравится Сабина, когда он такой страшный! И волосики белые у него на руках растут! И зубы эти… И как он вообще смеет!..

— А ты, Отвин, думаешь, что ты ей нравишься?

Отвин выполоскал кисть, обмакнул в краску.

— Она говорит, что я лучше всех на свете рисую.

— Правда она это говорит?

— Вечно она могла бы сидеть на этом камне, сказала она.

— Это она только потому, что ты для нее эти картинки рисуешь. Все равно, Отвин, по-настоящему ты ей не можешь нравиться.

Отвин молчит.

— Можешь поверить мне: даже если бы она хотела, ты не мог бы ей нравиться.

Отвин молчит.

— Это она просто так говорит, что ты ей нравишься.

— Все равно я ей нравлюсь, — тихо произносит наконец Отвин.

Но Генрих примечает, что Отвин уже не так отводит локти, когда макает кисть в красную кружечку. И плечо он одно поднял, и голову устало склонил. Теперь он опять самый несчастный Отвин: сидит тут и рисует свое море…

— Я ей тоже не нравлюсь, Отвин, — говорит Генрих.

— Знаю я, что не могу ей нравиться, — говорит Отвин. — Я никому не нравлюсь.

— А со мной по-другому, Отвин. Я всем нравлюсь. А фрау Кирш знаешь как я нравлюсь! И дедушке Комареку я очень нравлюсь. И Сабине я сначала нравился, а вот когда мы во второй раз играли в прятки…

— Если б не мои зубы, я бы мог ей понравиться. Как ты думаешь?

— А чем ты виноват, что у тебя такие зубы!

— Но ты думаешь, я мог бы ей понравиться тогда, да?

Генрих так не думал, но он этого не говорит, а говорит он:

— Думаю, что да, Отвин. Если б не твои зубы, ты мог бы ей понравиться.

Они слезли каждый со своего камня и стали искать щавель. Потом, когда они лежали в траве, Отвин сказал:

— Если хочешь, я тебе покажу, где у нас картошка-скороспелка посажена.

— Я и сам знаю где. Слишком близко к дороге.

— Я залезу на насыпь — мне оттуда далеко видно — и тебе сигнал подам, если кто-нибудь пойдет…

— Нет, Отвин, давай лучше темноты дождемся.

Ребята смотрели, как солнце, спускаясь все ниже и ниже, делалось больше, а потом скрылось за темным лесом.

Но прежде чем настала ночь, в небо поднялся жаворонок и спел свою последнюю песенку.

5

Генрих вернулся домой поздно и, увидев у горячей печурки дедушку Комарека, вдруг почувствовал себя дома. У Комарека на коленях опять лежала эта железная верша!

Генрих опустил мешок с картошкой на пол.

Однако на сей раз Комарек не обратил никакого внимания на его слова и с каким-то заговорщическим видом сказал:

— А что ты думаешь насчет парочки угрей, Генрих?

— Угрей? — Да уж на угрей Генрих смотрел только весьма положительно. Разумеется, он-то подумал, что Комарек уже поймал угря.

— Вершей, да?

— Думал я, думал и надумал поставить ее на мелководном Губере.

— На Губере?

— Ночи сейчас такие, когда угри путешествуют.

Угрей, значит, собрался ловить старый Комарек. Это Генриху никогда бы в голову не пришло! Он сел на мешок с картошкой.

— Как вы считаете, дедушка Комарек, мы могли бы поймать сразу центнер угрей?

— Бывали у меня в жизни уловы, когда мы сразу два с половиной центнера брали. Но это уж особая удача. Ночь выдалась такая — хоть глаз выколи! А в полночь налетела гроза. И новолуние было. Гроза налетела с северо-запада, и на юге сразу запылали зарницы.

— Два с половиной центнера?

— Вся загвоздка в том, какая ночь выдастся, — сказал Комарек.

Генрих принялся уговаривать дедушку этой же ночью отправиться на мелководный Губер и поставить вершу. Но дедушка Комарек не соглашался, он хотел подождать полного новолуния. Еще дня два-три, сказал он.

6

Луна ночной дорогой, Как по горе отлогой, Восходит среди звезд…—

пел Генрих.

Комарек сидел и слушал.

— Это тебя мама научила?

— Да, мама.

Губером называли речушку, петлявшую по лугам. На берегу — одинокая ива.

Они сидели на земле, приподнятой старым деревом. Четвертую ночь.

Время от времени они вставали и выходили на луг, а старик рассказывал Генриху о звездах.

Как-то у них зашла речь о фрау Сагорайт.

— Меня спроси — я бы ее расстрелял.

— Никогда не говори так о человеке.

— Она ж предательница — выдала Рыжего!

— Какого Рыжего?

— Рыжего с одной ногой. Я своими глазами видел, как она выдала его.

— Этого молодого парня? Что-что? Это она разве выдала его?

— Сам видел, как она стояла на улице и говорила с жандармами, потом отошла от них. Жандармы немного подождали, зашли во двор — и прямым ходом к риге. А уж когда они вышли из риги…

Старик почувствовал, как он весь онемел, потом ему стало жарко. Вдруг он ощутил великую радость. Сколько раз он думал о той ночи! Как мучили его бесконечные упреки и как жалко ему было мальчонку! Боже мой, какое это счастье! «Но ты же сам никогда не судил его. Даже когда верил, что он это сделал», — думал он.

До чего же рад был сейчас старик!

— А эта… эта Сагорайт, она тебя видела?

— Нет, не видела.

Генрих поднялся и посмотрел на вершу. Он приподнял ее — нет ли хотя бы самого маленького угорька в ней, — потом снова опустил.

— Светло слишком, дедушка Комарек.

Закутавшись в одеяло, Генрих пододвинулся поближе к дедушке.

«И как ей с таким бременем жить? — спрашивал себя старик. — Разве что она не сознаёт своей вины, не чувствует этого бремени. Да и то — сейчас много живет на земле людей, которые убивали. И многие не чувствуют никакой вины за собой».

— Дедушка Комарек, а когда мы два центнера угрей поймаем, они ведь не поместятся в садке?

Комарек, все еще погруженный в свои мысли, сказал:

— Человек должен всегда стремиться к добру.

— Да, дедушка Комарек, всегда должен стремиться.

Оба помолчали.

— А с фрау Пувалевски мы поделимся угрями?

— Поживем — увидим. Хорошо бы ей немного помочь.

— А с фрау Кирш мы тоже поделимся?

— Там посмотрим.

— А с матушкой Грипш? — Генрих перечислил еще многих, с кем им следовало бы поделиться. — Может быть, мы сперва их прокоптим?

— Это уж непременно: угорь, он куда вкуснее копченый.

— Но мы все равно денег за них брать не будем.

— Нет, денег за них брать не будем.

— Дедушка Комарек, давайте список составим, кому сколько угрей дадим.

Мальчишка уже представлял себе, как он с угрями шагает по деревне: он положит их, как поленья, на левую руку, наденет фуражку Леонида и ни слова не скажет, когда будет проходить мимо ребят у пекарни. Подумаешь, какое дело — угри! А может быть, ему доведется встретить девочку с очень большими глазами… Она посмотрит на угрей, а он молча пройдет мимо.

— И с Готлибом нам надо хотя бы немного поделиться.

Старику представляется грешным делом рассчитывать на столь большой улов, но он все же говорит:

— Тут вся загвоздка в том, какая ночь выдастся.

Мальчонке доставляет огромное удовольствие сидеть так вот рядом со старым Комареком и мечтать о великом улове! Он здесь уже четвертую ночь, и вполне может статься, что угорь сегодня возьмет да и тронется в путь…

— Дедушка Комарек, Портняжка опять в нашу деревню приходил.

— Какой еще портняжка?

— Портняжка, который хотел нам форму сшить.

— Это он-то к нам в деревню приходил?

— Он спекулирует картошкой, говорят.

— И как это он смеет к нам приходить!

— Он картошку в рюкзаке в Берлин возит, а оттуда привозит селедку, спички, американские сигареты. Все привозит, что закажут, только давай ему картошку или масло.

— Нечестно это — на чужой беде наживаться.

— Люди говорят, что он теперь честный стал. Все привозит, что пообещает.

Они сидят молча. На озере воркуют нырки.

— Меня спроси, дедушка Комарек, я сказал бы, что он капиталист.

— А что он про лошадь говорит?

— Украли, говорит. Все у него украли: и лошадь, и материю, и швейную машинку… Я так думаю: он все на черный рынок свез.

Следующий день выдался душный. Ласточки низко проносились над землей. А вечером солнце садилось с венцом. Комарек понял: ночь будет такая, как надо!

Снова у них завязался разговор о Портняжке. Нет уж, у них все будет по-честному. Никогда они не станут такими, как этот Портняжка.

— А если он масло берет, может, он и парочку копченых угрей возьмет? — высказывает предположение старый Комарек.

— Наверняка возьмет. Угрей он возьмет.

— Но руки у нас должны быть чистыми, — говорит Комарек.

Немного погодя он снова спрашивает о Портняжке:

— А он материю и такие вещи привозит?

Но мальчишка, оказывается, уже спит.

Комарек свернул свое одеяло и подложил Генриху под голову. «Каждую ночь он засыпает в это время», — думает он.

По небу ползут облака. С северо-запада. Но и на южном склоне поднимается черная стена. Постепенно она заполнила полнеба, и Комарек уже стал подумывать, не разбудить ли ему Генриха. Нет, лучше он его разбудит, когда угорь пойдет…

В камышах запела овсянка. Еще какая-то птичка откликнулась. Внезапно в птичьем мире поднялась тревога. Старому Комареку это хорошо знакомо. Такие птичьи концерты он слышал не раз перед непогодой. Знал он, что птицы так же внезапно умолкают. Пройдет еще несколько минут, нагрянет буря, не зная пощады начнет трепать ольшаник и так причешет камыш, что, кажется, там ни одного живого существа не осталось…

— Гроза, гроза! — выкрикивает, проснувшись, Генрих.

Комарек, не раздеваясь, вошел в воду и поднял вершу.

И тут же почувствовал — потяжелела! Разогнувшись, он выбрался на берег. Сверкнула молния, и они сразу увидели белое брюшко угря.

Поставив вершу на траву, они обнаружили не одного, а двух угрей, и тут же вытрясли их прямо в мешок.

— Угорь теперь путешествует, да, дедушка Комарек?

Снова они опустили вершу в речушку и так торопились, что даже не заметили, как припустил дождь.

— Ты крепко мешок завязал?

— Крепко, дедушка Комарек.

Посмотрев немного погодя на вершу, они даже испугались: до самого лаза верша была полна извивающимися угрями.

Генрих бросился за мешком.

— Ты хорошо завязал?

— Да, дедушка Комарек, очень хорошо завязал.

Гром грохотал над озером, над лугами. Но в сеть уже ничего не шло, хотя молния сверкала одна за другой и гром грохотал не переставая. Промокли они оба до нитки.

Комарек сложил тяжелые от воды одеяла и поднял вершу из воды.

Генрих, подойдя к мешку, думал, что не сумеет один взвалить его на плечо, и очень удивился: мешок был совсем легким!

Снова опустив его на землю, Генрих принялся его ощупывать и нашел небольшую дырку в углу — в нее-то и выскользнула рыба!

Генрих даже побоялся сказать что-нибудь Комареку, занятому вершей. Он стал лихорадочно шарить в траве — нет ли там угрей. Он все обшарил, ползая на коленях вокруг ивы и под ней.

— Не поднять тебе одному? — спросил Комарек, подходя, и нагнулся.

Стало очень тихо.

— В самом уголке, понимаете, дедушка Комарек, в самом уголке… Я уже завязал.

Они шагали по мокрому лугу. Изредка вдали еще ворчал гром.

Рассветало. Не меньше полуцентнера они ведь поймали, а теперь осталось килограммов десять, не больше… А чего бы они только не могли выменять на этих угрей, все думал старик.

Ветер постепенно утих. Дождь перестал. В зарослях камыша снова запела овсянка.

7

— Хороши угри! — говорит Комарек.

Генрих тоже считает, что все двенадцать угрей хороши.

Они выпотрошили и вычистили рыбу. Теперь она висит на ольхе — сушится.

А ведь нехорошо, что рыба так открыто развешана! Зайдет кто-нибудь — сразу угрей увидит.

Они сняли угрей и развесили их в самом конце сада, на сливовых деревьях.

— Копченый угорь всегда в цене был, а ныне… что и говорить! — рассуждает старый Комарек.

— А у нас их двенадцать! — шепотом подсказывает Генрих.

— Но сперва надо прокоптить. Как ты думаешь, может, на островке?

Этого они никак не могли решить. О списке распределения угрей они больше не заговаривают.

— Этот твой Портняжка не показывался в деревне?

— Вчера его видел.

— Тоже мне выискался, дармоед такой! Ни чести у него, ни совести! Знаешь, если мы ему закажем сетевую нить, понимаешь, два мотка сетевой нити…

— Привезет, — уверенно отвечает Генрих.

— И сотню крючков для угрей, а?

— Все привезет. Чего хочешь достанет. Фрау Раутенберг он ковер привез.

— Да это я так просто… — произносит дед.

Оба они стоят в саду и смотрят на угрей…

На остров они так и не поехали.

Генрих набрал толстых сучьев прелой ольхи, они намочили мешковину и повесили рыбу в коптильную бочку.

— Вот был бы у нас, к примеру, перемет на сотню крючков!.. Да, без сетевой нити нам о рыболовецком деле и думать нечего, — сказал Комарек.

— Да, без нити ничего у нас не получится, — подтвердил Генрих.

Многое им предстояло хорошенько обдумать — у них ведь был угорь! Сохрани они весь улов, они могли бы и поделиться, а уж о себе подумали бы в последнюю очередь. Да вот незадача — дыра в мешке.

— Меня бы спросить, дедушка Комарек, я бы сказал: надо отдать Портняжке.

Комарек промолчал.

— Будет у нас перемет — мы поделимся с беженцами, — произнес он в конце концов.

— Будет у нас перемет — мы с ними еще как поделимся!

Они сидели на земле. В бочке-коптильне потрескивало, над мешковиной поднимался густой дым и рассеивался в листве бузины.

8

— Вы не знаете, матушка Грипш, когда он опять в Пельцкулен приедет?

Портняжка, оказывается, рано утром укатил в Берлин. Неизвестно, когда вернется.

— Чем это от тебя пахнет, сыночек?

— Илом. Я по берегу бегаю — надо красноперок ловить, — ответил Генрих. Но ему было неприятно сидеть тут, рядом со старушкой, и врать. Он сказал: — Может, я вас скоро порадую, матушка Грипш. Правда, скоро.

…Не раз они с дедушкой Комареком спускались в подвал — посмотреть на угрей. Однажды старик щелкнул перочинным ножом, выбрал самого маленького угря, разделил его пополам, и они съели его. И осталось у них одиннадцать угрей.

— Ох уж этот Портняжка! — говорил Комарек. — Когда надо, нет его. — Старик опасался, как бы угри не испортились. На следующий день они снова спустились в подвал и съели еще два угря.

Как-то зашла к ним фрау Кирш. Им бросилось в глаза, что не было в ней прежней веселости. Может быть, она только зашла, чтобы погладить Генриха по головке?

«А вдруг правда у нее будет ребенок? — подумал Генрих. — Может быть, она потому и тихая такая, что у нее скоро будет ребенок?»

Они ни слова не сказали об угрях, а когда фрау Кирш ушла, спустились в подвал и съели еще одного. И осталось у них только восемь копченых угрей.

И тогда-то и объявился Портняжка.

Напевая себе под нос, он прошел прямо через сад.

— Брось ты свои штучки! — заметил ему Комарек, доставая из подвала угрей.

Увидав рыбу, Портняжка даже присвистнул — должно быть, жадность обуяла его!

— Прокоптили мы их по всем правилам, — сказал Комарек.

— Один лучше другого! — сказал Генрих.

— И просим немного, — сказал Комарек.

— Мы можжевельника в коптильню подложили.

— Риск велик, — сказал, отвернувшись, Портняжка.

— Ничуть не больше, чем когда ты маслом спекулируешь.

— Нет, риск тут больше, — сказал Портняжка, перестав даже смотреть на угрей. — Копченого угря в твоем рюкзаке любой за десять метров учует. А у этих полицейских нюх, как у диких кроликов. Нет, нет, риск чересчур велик. — Портняжка всем своим видом давал понять, что угрей не возьмет.

— Ты послушай меня, — сказал Комарек. — Достань нам моток сетевой нити и… сотню крючков.

— И пятидесяти хватит, дедушка Комарек.

— Ладно, пятьдесят крючков и нить, — согласился Комарек. — На меньшее мы не пойдем.

До чего ж неопытны они были в подобных делах! И до чего им хотелось поскорей поставить перемет!

— Риск! Риск-то какой!

— Отнимут у тебя угрей — можешь ничего не привозить, — сказал Комарек, — а постараться обязан.

Тяжело вздохнув, Портняжка вдруг бесцеремонно схватил угрей и запихнул их в свой потертый рюкзак.

— Но я вас предупреждал, — сказал он.

— Ныне ничего без риска не делается, — сказал Комарек. — Может, ты обойдешь состав и залезешь в последний вагон — полиция тебя и не заметит.

— Ныне ухо надо держать востро! — сказал Портняжка. Комарек и Генрих вышли в сад и еще долго смотрели вслед удалявшемуся Портняжке.

— Может, он правда честный? — заметил Комарек.

— Правда. Теперь он честный, — подтвердил Генрих. Больше они не говорили о Портняжке. И на следующий день никто о нем ни слова не сказал.

— Не знаю, не знаю, — неожиданно произнес Комарек на третий день, — уж этот твой Портняжка!..

— До вечера буду ждать, дедушка Комарек, и если он до тех пор не придет, я прямо скажу: жулик он, и все!

— Не просто ему живется, — сказал Комарек. — Поди-ка побегай да достань в наше время сетевую нить. А ежели подумать, он бы и не успел вернуться за это время.

Старый Комарек принес из лесу большую ветку и теперь сидит и вырезает из нее обод для сачка.

Последний сачок он делал на Илаве. Из можжевельника. Гордился им тогда очень. Да, то была немалая удача — такую большую ветку можжевельника найти! Он тогда даже подумал, что это, пожалуй, будет последний его сачок. Такой обод из можжевельника — его ведь на целую жизнь хватит. А теперь вот он сидит и снова делает сачок. «Может, и наладится у меня с Портняжкой, — думает Комарек. — Вернется он, и пойдут у нас дела!»

На Илаве все по-другому было. Старик сидит и чистит ветку. Там под водой был холм, где всегда рыба хорошо ловилась, особенно большие судаки. Вспомнил он одно утро, когда в верше у него оказалось семь отличных судаков. Однако и это озеро неплохое, думает он. И бухточки нравились ему здесь, где цвело так много желтых кубышек, — уж очень любил он их. Он хорошо знал, что в бухточках этих он возьмет не одного линя. «Будь у нас перемет, мы бы живо оперились. А сегодня ночью надо червей накопать, а то завтра может этот Портняжка явиться».

Он согнул ветку в кольцо и посмотрел на него. Ручка оказалась кривой, но это ему даже понравилось.

«Хорошо, что война кончилась, — думает он, — и хорошо, что ты сидишь на берегу озера и ладишь сачок! Но как оно все тут будет, сказать нельзя. Надо бы порасспросить, может, арендовать озеро можно. Может, поймаем мы много рыбы, подкопим денег, купим озеро и заведем свое рыболовецкое дело. Для тебя и для мальчонки. Может, и правда этот Портняжка скоро вернется, черт бы его побрал!»

9

— Да нет, Отвин, у всех хлеб есть. И теплое одеяло. И комнатка своя. И не надо бояться, что завтра замерзнешь. А устанут — у маленьких ребят у каждого своя кроватка: спи, отдыхай! Все есть, Отвин. Надо тебе куртку новую — ступай в магазин и бери, какая тебе больше нравится. Все есть, понимаешь, Отвин, все.

— И денег не стоит?

— Отменят деньги. Коммунизм настанет.

— А куда же все деньги пойдут?

— Их затащат на самую высокую гору и здоровый костер разведут. Сожгут, и вся недолга.

— Все деньги?

— И десятимарковые бумажки, а десятипфенниговые и пфенниговые монетки и всякую другую мелочь бросят в озеро.

— В озеро?

— Все, все будет по-другому, Отвин. Нужны, к примеру, тебе носки и сапоги хорошие — берешь себе запросто.

— А одеяло можно только одно или как?

— Можно и два одеяла. Можно и овчинную полсть. Берешь себе столько одеял, сколько тебе надо, и все. Понимаешь, Отвин, нет больше эксплуататоров. Захочется тебе зимой на санках покататься, идешь — и тебе выдают новенькие саночки.

— А люди как? Добрые будут люди?

— Добрые будут. И понимаешь, надо тебе взрослый велосипед — едешь в город и из магазина выкатываешь себе новенький велосипед. Понимаешь, нет эксплуататоров.

— А картины люди будут смотреть? Будут радоваться?

— Картины? А как же! Надо тебе приодеться — идешь и выбираешь себе новенький костюмчик.

— И не будут ругаться, когда ты сидишь и рисуешь?

— Зачем им ругаться?

— И не будут поднимать тебя на смех, когда услышат, что ты стихотворение учишь?

— Нет, Отвин. Не будут они смеяться из-за того, что ты стихотворение учишь. Честное слово, не будут.

— А стихотворения люди будут учить?

— Да, будут и стихотворения учить.

— Я не про те говорю, какие в школе задают, а про те, которые ты сам выберешь.

— И какие сам выберешь, будут учить.

Генрих готов без конца расписывать, как оно все будет в будущие времена.

— Да, Отвин, я ведь хотел тебя спросить: ты Портняжку не видал в деревне?

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

10

На пятый день, когда они уже потеряли всякую надежду, Портняжка явился. Вдруг он стоит в дверях как ни в чем не бывало! Комарек сказал:

— Ну как, мастер, не даром съездил?

Мало, оказывается, привез Портняжка, очень мало. Клубок сетевой нити и двадцать три крючка. Но теперь он знает место, где угрей сбывать. Долго, правда, искал, но теперь нашел и потому за каждого угря готов…

А они-то рады, что Портняжка наконец объявился! Старый Комарек глаз не может оторвать от клубка нити — все щупает ее. Потом берет иглу, выходит и садится на скамеечку. Сняв шапку, он кладет в нее клубок и, как в прежние времена, вдевает нить в иглу…

— По тебе сразу видно — ты угрей понимаешь! — говорит Портняжка, вертя своим тонким носом.

Но старый Комарек сидит и слушает, как поет у него в пальцах сетевая нить.

— Приходи через три дня, — говорит он Портняжке.

А потом… потом, когда старый Комарек вязал узлы на перемете, и они с головой погрузились в мечты, а граммофон играл «И лес шумел… и лес шумел…» и когда Генрих выуживал из ведра жирных червяков и резал их на куски… потом пришел Хопф. В руках он держал недоуздок, а на ногах у него были черные краги.

— Ни за что! — закричал Генрих. — Нет, нет! — Он сразу понял: Хопф пришел за Орликом. Швырнув червей в ведро, Генрих вскочил и загородил управляющему дорогу.

А тот, улыбаясь, снял шляпу и вытер платком лысину.

— Ну, Товарищ, эта лошадь должна работать. Работать, ферштеэн? — сказал он, показав на Орлика, стоявшего в садике между деревьями.

— Это Мишкина лошадь! — кричал Генрих. — Мишкина! — Он отступил на два шага и не переставая кричал. Снова подбежал к управляющему и в отчаянии распростер руки.

— Ну, ну, Товарищ!

Быть может, управляющий думал сейчас о том, как он совсем недавно с одеялом в руках стоял перед этим мальчиком и трясся от страха.

— Уборка — ферштеэн? — сказал он, все улыбаясь столь для него непривычной улыбкой, и отстранил руку Генриха. — Лошадь должна работать на уборке.

— Моя это лошадь. Советская лошадь!

— Все равно.

Снова Генрих отступил, потом подбежал к Хопфу и крикнул:

— Мишкина лошадь! Мишкина-а-а!

— Мишка ехать Россия. Мишка — Россия, ду ферштеэн?

И тогда Генрих принялся умолять управляющего. Осознав свою беспомощность, он все повторял:

— Пожалуйста, оставьте мне Орлика…

Старый Комарек довольно долго молча наблюдал за ними. Наконец он отложил перемет и, сдерживая себя, сказал:

— Это мы еще посмотрим, отнимешь ты у него лошадь или нет. Это мы еще посмотрим. Нет у вас на это права!

И тогда управляющий достал какую-то бумагу.

Комарек отошел с ней к свету. Нацепил очки и прочитал. Печать, подпись — все на месте. Он сложил бумагу и отдал управляющему.

— Но ты не сказал, что забираешь лошадь только на время уборки. Только на уборку — понимаешь, Генрих? Они не могут отнять ее у тебя. Они берут только на уборку.

Генрих тихо плакал: не в силах он был расстаться с любимым Орликом!

— И зачем вам эта лошадь? — говорил Комарек. — Низкорослая она, слабая. В тяжелую фуру вы ее не запряжете. В бумаге вашей сказано: только на уборку.

— И на осенние полевые работы тоже.

— Ничего подобного! — крикнул Комарек. — Там написано: «только на уборку».

— Лошадь нужна мне как направляющая. С ней у меня пять упряжек, — сказал Хопф, тут же подумав, что для вывоза всей ржи с полей ему понадобится не меньше восьми упряжек.

— Пожалуйста, оставьте мне Орлика! — молил Генрих.

Долго они стояли перед домом и смотрели, как управляющий уводил лошадь. А Орлик время от времени останавливался и тянулся губами к метелкам полыни на краю дороги. Тогда управляющий дергал за поводок, и Орлик снова шел следом.

11

Озеро было тихое-тихое. Генрих сидел на веслах. Спускалась ночь. Старый Комарек, устроившись впереди, выкидывал перемет. Через равные промежутки он делал на нем петлю и закреплял камень или камышину. Потом выглядывал за борт — удачное ли это место.

— Не надо сейчас думать об Орлике, — сказал он.

Обмотав конец перемета вокруг пучка камышинок, они оттолкнулись и выгребли на середину озера. Стали ждать.

— Ну как, поймаем с тобой угря? — спросил старый Комарек.

Мальчик не отвечал.

— Не будь этих туч, мы бы с тобой Юпитер увидели.

Генрих, сидя в лодке, думал о том времени, когда в деревне стояли солдаты, — о Мишке, о Николае, и как все они вместе жили в большой желтой комнате. А вдруг они вернутся? Мало ли чего бывает — возьмут и завтра вернутся.

— А мне сдается, что мы с тобою сегодня поймаем угря. Правда, озера этого я еще не знаю, но думаю, что сегодня поймаем.

«Если они вернутся, я сразу Орлика себе обратно заберу, — думает Генрих. — Потом возьму у Леонида большое охотничье ружье, сяду верхом и поскачу по деревне».

— Ты скажи, что мы с тобой будем делать, если нам здоровый кабан попадется? Сачка-то у нас нет.

«Вечером я ходил бы с Мишкой по дворам, — думает Генрих. — Первым делом мы бы к Раутенбергу в коровник заглянули. Постояли бы, покурили и забрали бы у него самую лучшую корову». И Хопфу Генрих отомстил бы. «В бункер его, и весь разговор, на трое суток, не меньше. А то и на десять. Пусть целый год там сидит!..»

— Ты устал, Генрих?

— Ничего я не устал.

— Что ж ты тогда молчишь? Устал ведь.

— Ни чуточки я не устал, дедушка Комарек!

Ночь выдалась темная. Генрих с трудом различал дедушку Комарека, сидевшего впереди. Порой в воде плескалась рыба. Позднее они, снова выбирая перемет, подгребли к камышам. А когда вернулись, на дне лодки извивались два тоненьких угря. Это их немного ободрило.

— Меня спросить — у нас с вами самое большое рыболовецкое дело!

— Ну-ну! Сразу и самое большое? Да, хорошо бы нам с тобой поставить рыболовецкое дело.

— Настоящее рыболовецкое, да?

— В озере рыба есть. Это мы с тобой своими глазами видели.

И впрямь это они видели.

— Только с умом надо подойти и не всё сразу. Одно за другим. Сейчас вот нам с тобой сачок нужен.

— Правда, дедушка Комарек, сачок нам нужен.

— И перемет на сто крючков.

— На триста крючков, дедушка Комарек.

Комарек опустил весла и, подумав, сказал:

— А то и на пятьсот.

И всего-то на дне лодки плескались два тоненьких угря, а как весь мир изменился! Размечтались оба, что и говорить.

Оказывается, все очень просто: они ловят угрей и выменивают их на крючки и сетевую пить. А поймают больше — выменивают на верши. Уловы у них всё растут и растут.

— Будет у нас рыболовецкое дело, дедушка Комарек, большое-пребольшое…

Когда они снова выгребли на середину озера и лодка, казалось, совсем не двигалась, они уже только изредка перебрасывались словами: каждый был погружен в свои мысли.

— Вот, скажем, у нас много сетей, дедушка Комарек, и мы купили Пельцкуленское озеро. А Шабернакское мы тоже купим?

— Что ж, если в нем рыба есть, почему нет?

— Там этих желтеньких цветов очень много, дедушка Комарек.

— Мы уж поглядим, как нам с тобой следует быть.

Мечты — ведь они быстрые, как ребячьи ноги! Этот старый Комарек уже видит, как он сидит на целой горе сетевой нити и плетет большой невод. Может, они пять озер арендуют? Дело ведь того стоит — пять озер!

А уж мечты Генриха не знают никаких пределов! Они с дедушкой купят и луга-то вокруг озер, и на лугах будут пастись их лошади. А может, им и самый замок купить? И земли и леса вокруг? Вечерами они будут сидеть вместе с жителями деревни на большой парадной лестнице и петь песни. И рыбу есть. И звезды показывать. И матушка Грипш тоже будет сидеть на лестнице, покачиваться из стороны в сторону и говорить: «Только диву даюсь, сыночек, ты у нас опять всем заправляешь!»

И обязательно все должно быть устроено по справедливости. «Хватит, Готлиб, ты уже поработал сегодня. Давай закурим!»

И все они очень скромные. И никакой другой рыбы они не едят — только красноперок. И все жители деревни — тоже. Хотя в садке у дедушки Комарека и Генриха не меньше центнера угря. А все так и говорят, что они с Комареком очень скромные люди.

— С час мы с тобой уже дрейфуем, а? — сказал Комарек.

Взяв рулевое весло, он развернул лодку, а Генрих, вставив весла в уключины, уже греб к камышам…

Выбирая перемет, Комарек почувствовал, что он мотается из стороны в сторону. Он сказал об этом Генриху, продолжая осторожно поднимать снасть, как бы прислушиваясь к рыбе.

— Левым загребай, левым!

Мальчонка старался изо всех сил.

— Здоровый кабанчик попался, да, дедушка Комарек?

— Левым загребай, Генрих, левым!

Должно быть, им и впрямь попалась большая рыба. В темноте было видно, как Комарек перегнулся через борт. Генрих, правда, различал только сгорбленную спину, но ему нетрудно было представить себе, как руки дедушки Комарека выбирают шнур и осторожно, не натягивая, держат чуть повыше воды — лишь бы не дернуть, не потревожить!

— Генрих, Генрих, нет у нас с тобой сачка!

Снова они развернули лодку, и теперь Генрих греб, сидя спиной к перемету.

— Дергает он, дедушка Комарек?

— Правым загребай, правым!

Внезапно Комарек почувствовал — нет угря! Он выпрямился, шнур вяло повис у него в руке. «Ушел!» — подумал он. Сажени две он еще выбирал — снасть не натягивалась.

— Дергает, дедушка Комарек?

Старик вытянул руку, держа шнур над водой. Неожиданно он вновь почувствовал тяжесть.

— Суши весла, Генрих!

Мальчик сидел и слушал, как дедушка Комарек разговаривал с рыбой. Должно быть, угорь ушел под дно лодки. Теперь вертелся на крючке, а потом вдруг снова как бы упал на дно.

— Плыви, плыви на дно! — говорил ему Комарек. — Не возьмем мы его, Генрих, не возьмем!..

Но вот шнур поддался — значит, угорь пошел наверх! Комарек необычайно быстрым движением выбрал не менее четырех саженей перемета и, резко выпрямившись, выдернул угря через борт в лодку.

— Греби, Генрих, греби, а то запутаем снасть!

— Кабанище здоровый! Да, дедушка Комарек?

— Заглотал крючок. Придется резать леску. Надо ж, крючок заглотал!

— Здоровый кабанище, да, дедушка Комарек?

Необыкновенное это было зрелище, как дедушка Комарек ловил угря!

Стало очень тихо. Должно быть, Комарек отрезал леску. Он сел на банку и выбросил шнур за борт.

— Не меньше четырех фунтов, Генрих. Но крючок заглотал.

В самом конце перемета, на конце шашки, оказался еще один угорь.

Они рыбачили всю ночь, время от времени выгребая на середину озера и выжидая срок.

— Нет, я ничуточки не устал, дедушка Комарек.

Сказать по правде, Генрих очень устал. Немного погодя он поднялся, перешел на нос и там прилег.

— Тебе не холодно, Генрих?

— Мне ничуточки не холодно, дедушка Комарек.

Однако ближе к рассвету сделалось прохладно, и мальчик даже во сне дрожал.

И снилось ему, что он у фрау Кирш. Но во сне у фрау Кирш уже родился маленький ребенок, ему уже три годика, и он все время просит, чтобы Генрих с ним играл. Вот они и играют перед домом. Потом Генриху велели наколоть дров. Он колол и колол, а ребеночек подавал ему кругляки. Фрау Кирш стояла в дверях, а он все колол и колол, но хорошо чувствовал, что она стоит в дверях и смотрит на него. «Работяги, — позвала она, — пора кушать!» Они взбежали по лестнице на крылечко, и фрау Кирш погладила их обоих по голове.

Генрих проснулся. Он озяб. Небо вызвездило. Комарек все еще тихо разговаривал с рыбой. Слышно было, как булькала вода под рулевым веслом.

Генриху хотелось снова уснуть и увидеть опять тот же сон, но это не удавалось. Теперь ему снилось, что он хочет оседлать Орлика, а Орлик не дается. Вот он и бегает за Орликом с тяжелым седлом в руках, а Орлик бежит все быстрей и быстрей. Он уже очень далеко, кажется совсем маленьким, но Генрих все бежит и бежит…

— Генрих, четырнадцать угрей! — слышит он вдруг голос дедушки Комарека.

Старик перешел на среднюю банку, а Генрих, пошатываясь со сна, перебрался на корму.

Было уже светло, поднялся туман, когда дедушка Комарек стал грести к дому. Генрих опустил руку в воду — она показалась ему очень теплой. Он сидел и смотрел на угрей, вяло ворочавшихся на дне лодки. Берега совсем не было видно. В густом белом тумане плыло огромное красное солнце…

13

— Ты был в Берлине, Отвин?

— Никогда не был.

— И я никогда не был. Везде я уже был, а в Берлине не был.

— Когда сестра моей бабушки еще была жива, мы собирались поехать.

— В Берлин?

— Да, в Берлин. Нам хотелось посмотреть львов. Но мы очень боялись бомбежек и потому решили подождать, когда война кончится.

— А тебе нравятся львы?

— Мне хотелось бы посмотреть.

— Я тоже не видел ни одного льва, Отвин. Но они мне очень нравятся.

— На самом-то деле это кошка, только большая очень, вот с эту яблоню.

— Больше.

— Еще больше?

— Куда больше, Отвин.

— Нет, они не такие высокие.

— Они вроде бы больше в длину.

— Но они выше человека?

— Да, немного выше.

— А туловище у них такое, как у кошки. И лапы у них, как у кошки. Только больше намного.

— Отвин, а ты хотел бы поехать в Берлин? Я завтра поеду. На поезде…

14

Три ночи подряд они ставили перемет. Теперь угри, уже копченые, висели в подвале. Двадцать одна штука!

Генрих первый заговорил о том, что сам отвезет рыбу в Берлин. Вначале Комарек всячески противился этому. Правда, он прекрасно понимал, что Портняжка их обманывает, но он думал: может, мальчонка незаметней проскочит?

— Ты же не найдешь место, где нить брать.

— Найду, дедушка Комарек, обязательно найду!

Они еще долго обсуждали, на что они выменяют угрей.

Три больших мотка нити, чтобы хватило на хороший сачок, и пятьдесят крючков. Но надо бы сто крючков…

Иголки для граммофона тоже надо привезти.

Возможно, что говорить сейчас о музыке было несколько легкомысленно — чего только не надо было еще купить!

— Ладно, останется у тебя один угорь, обменяй его на иголки.

— А если я увижу мандолину, дедушка Комарек, и за нее просят только одного угря, может, тогда лучше взять мандолину?

Комарек задумался.

— Знаешь, неплохо бы: тихий такой вечерок, ты сидишь перед домом и играешь на мандолине… Скажем, так: если мандолина хорошая, можешь два угря за нее отдать. Но не больше — сетевая нить и крючки важней…

Нет, нельзя, нельзя посылать парня одного в Берлин!

Они аккуратно упаковали угрей в два свертка, хорошенько перевязали.

— И за полицейскими надо следить. Подойдет такой — незаметно так урони сверток… — Комарек давал один совет за другим, однако на душе у него было прескверно. — Нет, Генрих, давай лучше отдадим всех угрей Портняжке.

И все начиналось снова.

В конце концов для сна совсем не осталось времени, но они оба крепко заснули и проснулись, только когда Отвин уже стоял посередине комнаты. Он улыбался. На нем была чистая белая рубашка. Ботинки начищены до блеска. За спиной торчал школьный ранец.

15

— Да, дедушка Комарек, мы так и сделаем, — сказал Генрих на прощанье.

Лугами они вышли на дорогу, которая вела к прибрежным Хавельским лесам. Они часто оглядывались и говорили только о полицейских. Но таких, в мундирах, они ничуть не боялись, а вот тайных сыщиков — как их-то разглядеть? Кто-то вспомнил, как это бывает в кино. Чаще всего такой тайный сыщик курит трубку. Или незаметно читает газету. Или на нем очень незаметная шляпа с широченными полями. Или он тайно идет за тобой, а если внезапно обернуться он сразу остановится и начнет искать в карманах коробку с табаком.

— Мы сначала пойдем львов смотреть или потом?

— Лучше потом, когда сбудем угрей. Но знаешь, они не всегда курят трубку, бывают такие, которые трубку не курят.

Отвин долго готовился к этой поездке. С вечера вычистил ботинки, достал белую рубашку из шкафа. Ночью он потихоньку пробрался в кладовку, взял кружок колбасы и буханку хлеба, все это он уложил в ранец и спустил его в сад.

— Тебя будут бить, когда ты вернешься, Отвин?

— Пускай.

— Тебя бьют палкой или рукой?

— Рукой или большой деревянной ложкой. Это уж как придется.

— И мать тебя тоже бьет, Отвин?

— Чаще старуха. Но я притворяюсь.

— Кричишь?

— Я не кричу. Я теряю сознание.

— Ну?

— Я поворачиваюсь так, чтобы она попала по голове.

И сразу теряю сознание. На самом деле я не теряю.

— И тогда она больше не бьет?

— Нет, не бьет.

— Ты долго так лежишь — без сознания?

— Недолго. Минуту, полминуты. Потом поднимаюсь и долго держусь за голову.

Они шли через утренний лес и разговаривали. У каждого было по свертку угрей под мышкой. Ранец они несли по очереди.

— А меня никто не бьет, Отвин. И дедушка Комарек меня ни разу не ударил. Правда, Отвин, меня никто никогда не бил.

Выйдя из лесу, они увидели среди простиравшихся перед ними полей небольшое озеро — Шабернакское. На противоположном берегу стояла деревня, а дальше — опять лес. Перед самым лесом виднелось красное станционное здание.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

16

Вот и платформа. На чемодане сидит человек. Он читает газету. На нем выцветшая кепка и старый вязаный свитер, не доходящий до пояса. Как раз когда мальчики ступили на платформу, человек перевернул страничку и посмотрел на них.

Больше никого на станции не было.

Несколько позднее человек в старом свитере заметил, что мальчишки в нерешительности переминаются с ноги на ногу, шушукаются. Потом они зашли в станционное здание, однако прежде оглянулись и посмотрели в его сторону…

Довольно долго их не было видно. Постепенно платформа заполнилась людьми — женщины, мужчины. В руках корзины и ведра, полные лисичек. Это все были грибники, заночевавшие в лесу и теперь первым берлинским поездом возвращавшиеся домой. Другие пришли сюда из деревень. Эти — с рюкзаками, набитыми картошкой, а то и маслом, салом. Рюкзаки всё большущие! «И тебе не мешало бы собрать грибов», — подумал человек в старом свитере. Когда платформа уже почернела от народа, он снова увидел обоих мальчишек. Заметил, как они опять посмотрели на него. «Славные ребята», — подумал он, встал, прошелся немного. Придет ли поезд через час или через три, никто здесь не знал. Подойдя поближе к мальчишкам, он заметил, что они испугались. Но деваться им было некуда. Человек улыбнулся. Мальчишки прошмыгнули мимо, стараясь скрыться с глаз. А человек снова сел на чемодан, достал маленький кисет и набил трубку. И опять уткнулся в газету.

Поезд, подошедший наконец к станции, оказался битком набитым. На подножках тоже стояли люди и на буферах между вагонами. Многие сидели на покатых крышах вагонов. Здесь никто не сошел, и грибники еще до того, как состав остановился, стали брать его штурмом. Кто-то уронил ведро, и желтенькие лисички покатились по платформе.

Паровоз пыхтел и отдувался, как старая добрая кляча.

17

Мальчишки успели взобраться на крышу последнего вагона. Сидя на самом краю, они болтали ногами. Из-под них одна за другой выскакивали шпалы, убегали назад сверкающие рельсы. Казалось, будто это какие-то огромные лапы, готовые вот-вот схватить тебя.

А ребята еще удивлялись, почему как раз это место осталось незанятым!

Оба покрепче ухватились за бортик — спрыгивать было уже поздно.

На крышах собралось много народу. Никто, должно быть, ничего удивительного не находил в том, что приходилось путешествовать на крыше. Люди переговаривались, а то и дремали или смотрели на проносившиеся мимо сосны. На поворотах показывался паровоз, старательно пыхтевший впереди.

И снова мальчишки увидели человека в старом заплатанном свитере: он сидел на крыше третьего вагона от них. Оба одновременно подумали, что он следит за ними.

— А на нем кепка.

— Помнишь, как он смеялся?

— Это он понарошку, Отвин. Будь на нем шляпа, ее бы сразу ветром унесло. Потому он и в кепке.

Сидеть на крыше последнего вагона уже не было страшно. Они вертели головой во все стороны. Однако и уверенность в том, что недалеко от них сидит тайный сыщик, тоже окрепла.

Поезд неожиданно остановился: какой-то полустанок посреди поля. На платформе стояло пятеро полицейских. Люди, сидевшие на крышах вагонов, заволновались. Двое полицейских как раз подходили к последнему вагону. Мальчишки соскочили и, прижимая каждый свой сверток с угрями, спрятались за штабелем шпал.

Довольно скоро контролеры ушли. Раздался свисток. Мальчишки увидели, как кто-то усиленно машет им с крыши вагона. Оказалось, это как раз дядька в заплатанном свитере. Он махал, чтобы они поскорее взбирались на крышу, — поезд уже трогался.

Пригнувшись, они бежали по шпалам, повисли на буферах и залезли на крышу. Человек в старом свитере приветливо кивнул им. Они ответили.

— Должно быть, бывают и добрые сыщики, — сказал Генрих.

— Этот — правда добрый.

— Теперь все не так, как раньше, Отвин, когда люди боялись полиции. Все теперь по-другому.

Долго еще они говорили о том, какие теперь добрые полицейские.

— Меня спросить, Отвин, так я скажу: правильно они делают, что ловят мешочников и спекулянтов.

Жаль только, что «тайный сыщик» не слышал, как они расхваливали новую полицию. Иногда они оборачивались и улыбались ему.

Теперь они ехали мимо домов, утопавших в садах. Но вскоре они увидели и огромные кучи битого кирпича, а это тоже когда-то были дома! Все улицы были завалены кирпичом.

Мелькали и огромные, когда-то гордые здания, от которых осталась только половина — другая превратилась в груду щебня. Сюда попали бомбы. Стояли и молчаливые стены с пустыми глазницами окон.

— Это уже Берлин?

— Кажется да, Отвин. Берлин.

18

Слышался гул голосов, но сам черный рынок еще не был виден.

Мальчишки шли по вытоптанной в известковой пыли тропинке, пристроившись за какой-то старушкой. Здесь домов не осталось совсем, только кое-где торчали печные трубы, высились горы щебня. Старушка, семенившая впереди, должно быть, была не в своем уме — она все время разговаривала сама с собой. Чувствовалось где-то близко большое скопление людей, но их все еще не было видно. Старушка, подобрав юбку, пригнулась и шмыгнула в оконный проем в кирпичной стене. Мальчишки — за ней. И сразу очутились на черном рынке.

Может быть, пятьсот, но, возможно, и тысяча человек толпились здесь. Люди расхаживали, как бы прогуливаясь, сбивались в группки. Проталкиваясь между ними, мальчишки останавливались, слушали, присматривались. Какой-то мужчина, повернувшись к ним, прикрикнул, чтобы они убирались отсюда. Тогда они, отойдя, остановились у следующей группки.

— Шелковые чулки, — тихо сказал кто-то сзади.

Потом какой-то дядька спросил, что у них в свертках. У него была только одна нога, и Генриху он сразу напомнил Рыжего.

Кивнув, они отошли. Так делали другие — это они уже успели подсмотреть.

— Копченые угри, — тихо ответил Генрих; нагнувшись, он немного развернул свой сверток и показал одноногому темно-коричневые тушки. — А рыболовные крючки у вас есть? Сетевая нить?

Одноногий, словно завороженный, смотрел на угрей. Но у него был только сахарин и два кремня для зажигалок. Положив культю на перекладину костыля, он полез в карман за кремнями.

Генриху стало его жалко, но он сказал:

— Нет, ничего не выйдет. Нам нужна сетевая нить.

В одно мгновение вокруг собралась толпа. Все восхищались угрями. Ребятам это было приятно, но они виду не подавали, напротив: поскорей завернув рыбу, отошли в сторону.

Какой-то долговязый дядька с огромными руками и торчащим кадыком протиснулся к ним и сказал, что у него есть и крючки и нить — все у него есть.

— И еще нам нужны граммофонные иголки, — сказал Генрих.

На дядьке была солдатская шапка с переломанным посередине козырьком, это придавало ему добродушный вид.

— А как же! И иголки найдем, — заявил он тут же и подмигнул. Должно быть, это обозначало: здесь, мол, не место обсуждать такие дела.

Одноногий все еще держал свою культю на костыле, и Генрих было подумал, не отдать ли ему пол-угря, но так и не отдал.

Повернувшись, они пошли за Долговязым, а он ласково заверял их, что есть, есть у него крючки и нить, только надо пройти квартал — вон туда за угол. Мимо прошмыгнул мальчишка примерно их возраста и тихо произнес:

— Чулки шелковые, дамские…

На нем был черный двубортный костюм, большая темно-синяя шляпа и ярко-желтый галстук. Пиджак был ему велик и рукава подвернуты. Мальчишка без остановки повторял на ходу:

— Чулки шелковые, дамские…

Оба путешественника уже поняли, что угри их имеют немалую цену. Генрих сказал:

— Сколько крючков вы дадите за одного угря?

Подумав, Долговязый ответил:

— Сто штук дам.

Это оказалось даже больше, чем они ожидали.

— А сколько нити?

Они подошли к дому с чугунными балконами. Штукатурка была вся испещрена следами пуль и осколков, а так дом казался целым и невредимым.

— По вашим рожам сразу видно — ребята вы тертые, — сказал Долговязый, сдвинув шапку на затылок. — Вот в этом доме я и живу, — пояснил он.

Мальчишкам польстило, что их назвали «тертыми ребятами», и они решили не задавать больше глупых вопросов.

— А крючки у другого дяденьки? — спросил Генрих.

— У другого. Между нами говоря, он спекулянт, но зато у него все есть.

— Я хотел еще спросить: мандолину мы у него достанем? — сказал Генрих.

Долговязый задумался.

— Может, и есть… Нет, нет, мандолины, кажется, нет.

— Но сетевая нить есть?

— Это у него все есть: и крючки, и лески, и сетки… Нет, нет, вы давайте здесь ждите, — сказал Долговязый, велев им смотреть за тем, чтобы полиция не застала их врасплох. Пусть, мол, ходят по этой улице, но чтоб неприметно! А как покажется полицейский — сразу пусть свистят. Это и будет сигнал.

Развернув свертки, мальчишки оставили себе двух угрей, чтобы выменять на мандолину, а остальные отдали Долговязому.

— Я не умею свистеть, — сказал Отвин.

— Ничего, Отвин, я в четыре пальца свистну.

Долговязый кивнул им приветливо и, сказав, что все теперь зависит от того, насколько они зорко будут следить за полицией, исчез в парадном.

Стараясь не обратить на себя внимания, ребята прохаживались неподалеку от дома с чугунными балконами. Неужели они уже в Берлине? Нет, этого они никак не могли взять в толк. Время от времени они оборачивались, высматривая полицейских.

— Жалко мне его было. Этого, с одной ногой. Знаешь, я знал одного, он тоже ходил на одной ноге, но на самом деле у него было две ноги, а одну он подвязывал.

— У этого было хорошо видно, что у него только одна нога.

— А что он делает со вторым башмаком, когда себе ботинки покупает?

— Не знаю я, Генрих.

Они еще немного поговорили об инвалиде с кремнем для зажигалок. Потом решили все же зайти в подъезд. На лестнице — никого. Дверь на задний двор стояла открытой, и они увидели там еще один дом. Вскоре они снова вышли на улицу.

— Правда мне его жалко было, Отвин. Но я не мог ему угря отдать — у него же не было сетевой нити.

Прошло более получаса, они уже начали беспокоиться, как вдруг снова увидели мальчишку, торговавшего шелковыми чулками. Они заметила его в самом конце улицы и подумали: уж не следит ли он за ними? Он пересек мостовую, все время глядя в их сторону, потом смешался с толпой и исчез.

— Им же надо мотки с чердака достать, Отвин, понимаешь?

— Нет, не мог он еще вернуться, — сказал Отвин, тоже подумавший, что Долговязый заставляет себя ждать.

Очень им хотелось присесть, но это сразу бросилось бы в глаза! Иногда из дома кто-нибудь выходил, но это были всё незнакомые.

— А что, если подойти близко к клетке, лев зарычит?

— Не знаю я.

— Или он притворится, что спит?

— Правда не знаю, Отвин. Может, и нет здесь львов — всех разбомбили.

Оба помолчали.

— Нет, не думаю, — сказал Отвин.

— Знаешь, сколько они тут бомб посбрасывали! Каждую ночь сто…

— Гораздо больше!

— Сто тысяч бомб!

Снова оба помолчали.

— Я так думаю: не могли они всех львов разбомбить, — сказал Отвин.

— Индюк тоже думал…

— Не разбомбили же они всех людей, — сказал Отвин, — значит, и всех львов не разбомбили.

— Давай Долговязого спросим, когда он придет.

— Он обязательно придет, — сказал Отвин.

Потом они снова зашли в подъезд. На цыпочках поднялись по лестнице. На четвертом этаже они встретили женщину, с подозрением посмотревшую на них. Они спустились и вышли через черный ход во двор. До чего ж глупо, что они не спросили, как зовут спекулянта!

Не зная, как им быть, они снова вышли на улицу и всё уговаривали себя, что Долговязый вот-вот придет. Даже не заметили, что мальчишка в черном костюме стоит неподалеку.

— Вы все селедки ему отдали? — неожиданно спросил он.

Оба разом обернулись.

— Угрей? Да, всех… кроме двух, — сказал Генрих. — Этих мы для мандолины приберегли.

— Но он нам твердо обещал, что придет.

— Обещанного три года ждут, — сказал мальчишка. — Хороша селедочка была, да вся уплыла…

У него через всю грудь, от нагрудного кармашка до средней пуговицы, висела широкая золотая цепочка. И уж очень он задавался. Лицо у него было узкое, с мягкими девичьими чертами. Под широкими полями синей шляпы нервно подергивались полоски бровей.

— Он, наверное, вышел, когда мы наверх поднимались, — сказал Отвин.

— Какой там! — сказал мальчишка. — Я вон где стоял, — он кивнул на противоположную сторону улицы.

— Это когда мы наверх ходили?

— Ну да.

— И он не выходил?

— Не…

— Значит, он еще там, — сказал Генрих. — Наверняка он еще в доме.

— Уплыли, говорю, ваши селедочки, — сказал мальчишка, направляясь к подъезду.

Ребята — за ним. Они пересекли двор и вошли во флигель. Мальчишка толкнул какую-то дверь, и неожиданно они очутились на совсем другой улице.

Ничего не понимая, Генрих и Отвин смотрели на чужого мальчишку.

— Я и сюда бегал, — сказал он. — Как увидел, что он один вошел в подъезд, я мигом сюда, а он уже тю-тю!

— Ты что ж думаешь, что он с угрями…

Мальчишка кивнул:

— Уплыли селедочки, что верно, то верно!

Сплюнув, он сунул руки в карманы пиджака. Ребята заметили, как дергались брови под полями шляпы. Должно быть, думает, решили они.

— У вас, значит, две штуки осталось?

Они шли по той же улице, но в обратном направлении.

— Два копченых угря.

— Рокфеллер, ты Мулле не видел? — крикнул кто-то.

— Видел. Он сегодня на Бисмаркштрассе, — ответил мальчишка. Ребятам он объяснил: — Меня здесь все Рокфеллером зовут.

Вскоре они миновали Инвалиденштрассе. Оказалось, Рокфеллера везде знают, да и он все здесь, в Берлине, знал. Только вот задавался очень. Идет-идет, вдруг остановится, будто ему что-то в голову пришло, и задумчиво перебирает цепочку на груди. Взглянет на часы и снова спрячет их в карманчик. Генрих даже подумал: а часы, наверное, и не идут вовсе.

Маргариновый босс жил в заднем флигеле большого дома. Сначала они очень долго поднимались по лестнице, потом прошли по темному чердаку и вдруг оказались перед дверью в мансарду.

Босс неприязненно посмотрел на незнакомых мальчишек. Играла музыка. В комнате было накурено. Посередине стояли два больших ящика. Окно состояло из многих-многих маленьких стекляшек. К стене была прислонена картина в золоченой раме.

Не обращая внимания на недружелюбие хозяина, Рокфеллер уселся на кушетку. Генрих и Отвин сели рядом, хотя и побаивались, что хозяин выставит их за дверь.

С нарочитой медлительностью, стараясь усилить напряжение, Рокфеллер развязывал сверток. И стоило Боссу увидеть угрей, как выражение лица его сразу изменилось. Не то чтобы оно стало дружелюбным, но оно изменилось.

— Понимаешь, Босс, двадцать одна селедочка у них была.

При всем хвастовстве Рокфеллера чувствовалось, что Босс здесь сильнейший.

Лет ему было около двадцати. Широкоплечий. Над верхней губой — маленькие черные усики. Глаза выпученные. Он закурил.

Ребята рассказали о своей беде: как Долговязый в солдатской шапке обманул их. Рокфеллер добавил:

— Смылся он. Девятнадцать селедок увел.

— Вам сеть нужна? — спросил Босс.

— Сперва-то нам нужны крючки и сетевая нить, — сказал Генрих. — Дедушка Комарек хочет перемет на угрей поставить.

Босс сидел, закинув нога за ногу, и курил. Он расспросил ребят, откуда они и сколько им надо крючков. И о дедушке Комареке расспросил. При этом Генриха не покидало ощущение, что Босс смотрит на него не глазами, а лбом.

— Нам еще хлопковая нить нужна — это чтобы дедушка Комарек хороший сачок сплести мог. У нас будет большое рыболовецкое дело.

Покуривая, Босс слушал.

Хорошо, сказал он в конце концов. Пусть они приходят завтра. Он посмотрит, что можно будет сделать.

Генрих собрался было завернуть угрей, но Рокфеллер отобрал их, сказав:

— Не-не, так не пойдет! — Он выложил угрей на стол. — Босс человек чести.

На прощанье они пожали друг другу руки.

Ощупью они пробрались по темному чердаку и вышли на лестницу.

Ночь они провели в вилле — так называл Рокфеллер свой подвал.

На огромном пустыре, окаймленном мертвыми домами, они остановились около дыры в кирпичном щебне. Нащупывая ногами железные перекладины лесенки, спустились вниз. Рокфеллер зажег «гипденбургскую» свечу. И сразу ребятам показалось здесь страшно уютно. Сидели они на старых матрасах и только диву давались — чего тут только не было! А Рокфеллер доставал из серо-голубого патронного ящика одно сокровище за другим. Географическую карту Америки, например. Офицерскую саблю. Четыре шелковых чулка. Из каждого кармана пиджака он вытащил еще по чулку.

В подвале нашелся и железный ночной столик. Два помятых кувшина. Почти новое солдатское одеяло. Кухонная плита, а всяких банок и горшков не счесть!

Было тут и несколько досок, должно быть предназначенных для отопления.

— И все это твое, Рокфеллер?

А он, отодвинув ночной столик и вынув кирпич из стены, достал из тайника серебряный доллар. И тут же стал пробовать его на зуб. И Генриху дал — пусть, мол, убедится, какой он настоящий.

— Настоящий.

Отвин тоже чуть куснул монету.

Позднее они раскололи две доски, развели в плите огонь и заварили чай. Подсластили они его какими-то таблетками. Отвин достал из ранца копченую колбасу, хлеб. Все это он положил на серо-голубой ящик. Да, ничего не скажешь — шикарно у них получилось.

— Ты только чулками торгуешь?

— Да, только чулками, — ответил Рокфеллер.

Раньше он торговал и сигаретами и кремнями для зажигалок, но теперь перешел на чулки. Хочешь добиться в жизни чего-нибудь, надо дело крупно вести. А Рокфеллер хотел многого добиться в жизни. Судя по его словам, это можно было сделать только при помощи шелковых чулок. Он с презрением говорил о тех, кто промышлял кремнями и сигаретами.

— Скажи, Рокфеллер, вот, к примеру, было бы у тебя сто долларов, чего бы ты мог добиться?

— Сто долларов?

— Да, сто долларов.

— Чего хочешь можно добиться, имея такие деньги.

Но он, Рокфеллер, собирается за океан, хочет купить ферму в Канаде и чтоб на ней было тысяча коров и тысяча жирных свиней. А он поскачет по прерии и поймает себе белого мустанга, чтобы на нем коров пасти. Через плечо у него будет висеть лассо…

Развивая свои планы, Рокфеллер все время подергивал бровями.

Возможно, что ребята немного захмелели от выпитого крепкого чая. Генрих сказал:

— У меня уже есть мустанг, Рокфеллер, советский!

Он пустился в рассуждения о том, как они с дедушкой Комареком заведут большое рыболовецкое дело.

— …Потом мы купим Шабернакское озеро. И еще больше будем рыбы ловить. А потом все озера купим… Вечером, когда будет заходить солнце, я погоню коров на водопой. Коровы будут пить, а я буду сидеть верхом на своем белом мустанге, и, когда солнце совсем зайдет… и, понимаешь, когда у нас все будет… понимаешь, все будет…

Глаза Отвина тоже блестели. Он сидел и слушал, как оба расписывают свои мечты. Он-то думал о том, как он станет великим художником. Ом будет сидеть на берегу Атлантического океана и рисовать беспредельно огромное море…

Порой они слышали, как скреблось и шуршало в темноте. Рокфеллер нагибался, хватал кирпич и швырял в угол. По доскам проносилась крыса и исчезала в другом углу.

— Ирокезы! — воскликнул Рокфеллер. — Подадимся все втроем в Америку! Идет?

В первую минуту это показалось им очень заманчивым. Отвин со счастливым выражением лица оживленно кивал.

— Рокфеллер, — сказал Генрих, — я не могу ехать в Америку.

— Чего? Мы и твоего старика, дедушку, с собой возьмем.

— Все равно не могу.

— Не пойму я тебя что-то.

— Все ты поймешь сейчас, Рокфеллер. Понимаешь, я против капитализма.

Теперь и Отвин не захотел ехать в Америку.

— Против чего это ты?

— Против капитализма. Я тебе в другой раз все объясню. Как ты думаешь, Рокфеллер, Босс завтра даст нам крючки?

— Даст.

— А вдруг не даст?

— Ирокезы, Босс человек чести.

— Рокфеллер, а ты можешь мне достать мандолину?

— Мандолину?

— Понимаешь, я умею играть на мандолине.

— Ладно, погляжу как-нибудь.

Они устроились на матрасах, укрылись солдатским одеялом. Ночью по одеялу иногда пробегала крыса. Ребята просыпались.

— А ты совсем один здесь, в Берлине?

— Ага! — только и сказал Рокфеллер.

Домой они ехали опять на крыше последнего вагона. В такт постукивали колеса. Все пережитое казалось теперь чем-то нереальным, похожим на сказку. Но ранец Отвина был битком набит сетевой нитью. А у Генриха в карманах лежали пакетики и в них — сто сорок крючков!

— В следующий раз обязательно пойдем ко львам, Отвин. Хорошо?

Сверху они видели, как из-под колес выскакивали шпалы и уносились назад, но теперь ни Генрих, ни Отвин уже не испытывали никакого страха.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

20

А старый Комарек тем временем вырезал пять обручей из можжевельника, как будто у него уже была нить для верши.

И снова он отправляется в лес и возвращается с двумя ясеневыми слегами. Из них-то он намерен зимой вырезать два весла. Нет, не знает покоя старый Комарек! Вот он спускается к озеру, вычерпывает воду из плоскодонки. И вдруг вспоминает, что надо срубить ольху потолще: на зиму еще совсем дров не припасено.

Однако за всеми этими делами он не забывает подняться и посмотреть, не показались ли ребята из-за холма.

Проснувшись наутро и заметив, что кругом тихо и мальчонки нет рядом, он корит себя, в ужасе думает: неужели он навсегда потерял малыша? «Жалкий ты человек, эгоист мерзкий! — ругает себя старый Комарек. — Не было у тебя никогда настоящего чувства к мальчонке! У матери родной оно есть, такое чувство к сыну, а у тебя, старого, нет!»

Места себе не находит дедушка Комарек.

Но вот наконец кончилась мука его. Он сидит и плетет свой сачок, а мальчонка без устали рассказывает о Берлине, будто бы в самом Вавилоне побывал…

— А этот Маргариновый босс, как ты его называешь, он что, торгует рыболовной снастью?

— Да нет, не торгует он, а выменять у него чего хочешь можно. Потому как он босс, дедушка Комарек.

— Вот как! — произносит Комарек и плетет и плетет свой сачок.

— Он человек чести, дедушка Комарек. Он так и сказал: вот тебе нить и сто крючков, и ты мне принесешь еще десять угрей. А если привезешь два десятка — еще двести крючков получишь и четыре мотка сетевой нити.

— Что ж, честный, стало быть, человек, раз, не зная тебя, вперед столько нити дал.

— Босс — человек чести, — повторяет Генрих.

— Ну, а если, скажем, ты ему три десятка угрей привезешь?

— Пятьсот крючков даст, дедушка Комарек.

Такой вот идет у них разговор.

Старый Комарек все плел и плел свой сачок до самой темноты. А на рассвете, как только чуть-чуть посветлело, снова сел за него. Когда мальчонка проснулся, Комарек уже готовую сеть к обручу прилаживал. Потом они вместе повесили сачок на деревянный крюк во дворе. Но долго он там не провисел. Вскоре они сняли его и отнесли в дом: время, мол, беспокойное, а настоящий сачок — это ведь целое состояние. И все обдумывали они, как им дальше жить…

— Поедешь в Берлин — замок купи, а то и два. Два надежных замка, — сказал старик.

Ведь не что-нибудь — основу своего богатства они закладывали, а мир кругом полон зависти!

Ночью они встали и пошли копать червей. На следующий день вечером они уже поставили перемет.

— И еще он говорил, дедушка Комарек, что может нам рыболовную сеть достать.

— Вот если бы он нам две ставные сети достал!

Генрих и Отвин теперь часто ездили в Берлин. Ребята сразу же взбирались на крышу заднего вагона и уже знали, когда и где бывает проверка. Потом они сидели на кушетке у Босса, и Генрих говорил:

— Хорошо, Босс, все привезем, но только ты нам к субботе две коробки красок добудь и граммофонных иголок. Ну, и резиновые сапоги для дедушки Комарека.

Как-то они увидели двух американских солдат. Один из них бросил окурок, а какой-то дядька нагнулся, поднял окурок и докурил.

Когда у них выпадало немного свободного времени, они шли навещать Рокфеллера. Правда, редко заставали его. Однажды они спустились в его «виллу» и положили специально прибереженного угря на серо-голубой патронный ящик. Однако, когда они недели через две встретили Рокфеллера, они узнали, что он и не видел никакого угря — оказывается, его крысы сожрали. Сам Рокфеллер уже не промышлял дамскими чулками: согнувшись, он таскал с собой тяжелое ведро из-под мармелада: в нем была селедочная молока и две селедки. Черный костюм Рокфеллера был весь заляпан.

— А соленой селедкой можно чего-нибудь добиться в жизни, Рокфеллер?

Мальчишка удивленно посмотрел на них. Как раз при помощи селедки чего хочешь можно добиться! И вообще Рокфеллер был на коне. Он достал из кармашка свою луковицу и мельком взглянул на циферблат. Оказывается, селедка — она куда прибыльнее чулок, утверждал он теперь.

Генрих и Отвин хотя и соглашались с ним, однако про себя решили, что, пожалуй, при помощи селедки вряд ли многого можно добиться в жизни.

— Когда мы тебе опять угря привезем, Рокфеллер, мы его под потолок повесим, чтоб крысы не сожрали.

И рубашка и желтый галстук на Рокфеллере уже не имели прежнего вида — все было грязное, мятое.

Иногда они во время своих поездок встречали и человека в старом заплатанном свитере. Однажды — это было на Лертском вокзале в Берлине — они уже взобрались на крышу, когда увидели его. Узнав их, он подал им свой пустой чемодан, а сам влез вслед.

— У нас только немного сетевой нити, — врал Генрих.

На самом деле у них был с собой новый фонарь и две глубокие тарелки, три коробки спичек и пакетик маргарина. Недоверия своего они не преодолели — уж очень много вопросов задавал дяденька в заплатанном свитере! Но вообще-то он им нравился.

В другой раз они узнали, что этот дяденька срезал проволоку с ограды на выгонах. У него были с собой большие кусачки, и он резал проволоку на штифты. Утром, когда он ехал в Берлин, он едва мог поднять свой чемодан. Из этих штифтов он потом делал гвозди.

— Дело стоящее или как? — спросил его Генрих.

— Какое дело?

— Ну, это… с гвоздями.

Дяденька пожал плечами:

— Стоящее, конечно.

— А вы скажите, сколько дает вам один гвоздь? — спросил Генрих. — Окупает он себя?

— Когда-нибудь да окупит, — ответил дяденька.

— А что, разве за них не сразу платят?

— Нет, не сразу.

— Мы поговорим с Боссом. Он сразу бы заплатил, правда, Отвин?

— Мало даст.

— А мы поговорим с ним, пусть как следует заплатит.

Иной раз старый Комарек и ночь напролет при свете фонаря плетет свою сеть. Или стоит посреди комнатки и бережно укладывает большой невод. А мальчонка спит на лежанке. Комарек стоит и думает: что-то снится сейчас малышу?

Светает. Комарек берет сачок и спускается к озеру. Не знает он, как ему быть: то ли разбудить Генриха, то ли дать ему поспать. И каждое утро с ним так: жалко тревожить мальчика! Но он же накануне обещал разбудить его. Старик возвращается и трясет Генриха за плечо, покуда тот не проснется. Теперь они уже вместе выгребают на середину озера. Над водой еще висит утренний туман…

— Дедушка Комарек, Матулла у нас теперь бургомистром.

Но старику нет охоты сейчас думать об этом, он только говорит:

— Матулла, стало быть.

— Говорят, осенью имение будут делить.

— Значит, будут все-таки делить.

— Готлиб рассказывал.

Должно быть, прошедшая ночь была чересчур светла: на перемете оказалось только шесть угрей и два хороших леща.

Случалось, что старый Комарек относил немного рыбы в деревню. Обычно делал он это после наступления темноты. Ходил он к каретнику Штифелькнехту, а как-то отнес две большущие щуки кузнецу. При этом он рассказал мастеру, какой ему нужен якорь. А каретник как-то вечером приволок на спине дверь.

Через неделю еще одну.

Вместе с Генрихом старый Комарек сходил в лес и принес оттуда сосновые слеги — крышу чинить. Над прохудившимися местами они положили камыш, и старик прикрепил его ивовыми прутьями к поперечинам.

— Дедушка Комарек, Пувалевски вернулся.

— Кто-кто?

— Пувалевски. Вчера вернулся из плена.

— И что ж он, прямо сюда, в деревню, пришел?

— Вчера в полдень пришел. Теперь у них вся семья в сборе, дедушка Комарек.

Оба сидели и молчали. И оба думали об умершем Бальдуре. И оба думали о том, что хорошо было бы теперь дать Пувалевски парочку жирных угрей. Но ночи сейчас были холодные и ясные, и для Босса они не поймали и двух десятков угрей, а им до зарезу нужно еще два мотка сетевой нити…

— Попадется нам завтра в верше уклейка или поймаем плотвы немного, вот и отнесешь им — пусть варят себе на обед.

Да, что и говорить, поставили они хоть и небольшое, но настоящее рыболовецкое дело. На перемете у них триста пятьдесят поводков! Каждое утро они поднимают из воды две верши и относят их сушить под ольхой. А ставная сеть сушится на балке. Теперь и четырехугольный подъемник готов. Хорошо было бы еще небольшой невод завести.

— Хлопковая нить нужна, Генрих. Ох как нужна! — говорит старый Комарек, и оба они гордятся уже приобретенным.

На следующий день Комарек выходит косить траву под ольхой. Он не крестьянин и как-то неловко размахивает косой. Но им нужно сено — у них лошадь: зима заявится, они потребуют себе Орлика.

21

— Неплохо у тебя получается, Отвин. Но я бы большой пароход вот тут нарисовал.

— Есть уже пароход.

— Маленький очень.

— Он ведь в воде.

— Все равно я бы его во много раз больше нарисовал.

Лето уже подходит к концу. На ветвях яблоньки висят маленькие кругленькие яблочки.

— Понимаешь, Отвин, маленький он очень, море вот-вот проглотит его.

— Это он так далеко от берега уплыл и совсем один там.

— А мне кажется, он тонет.

— Не знаю, может быть, он и потонет.

— Я не дал бы ему утонуть, Отвин. Я бы его так нарисовал, чтобы он ни за что не утонул…

В воздухе плавают паутинки. Ребята отмахиваются.

— Понимаешь, если он пойдет ко дну, значит, он маленький слишком. Потому его и надо нарисовать большим.

— И большие пароходы тонут.

— Нет, они не так легко тонут, как маленькие.

— Все равно тонут.

— Не так легко, Отвин. Давай нарежем проволоки для дяди в свитере. Я кусачки дедушки Комарека прихватил.

Немного погодя они и впрямь прошли по-над берегом озера, пересекли речушку Губер и поднялись на раутенберговский выгон. Здесь они срезали нижнюю проволоку ограды. Но дело это оказалось нелегким. Все же они несколько дней приходили сюда и резали штифты прямо на месте.

В один прекрасный день они отнесли полный фанерный чемодан в Шабернак.

— Сегодня он обязательно приедет.

Они стояли одни на платформе. Поезд все не приходил. Дул холодный ветер, и мальчишки засмотрелись на воробьев, как они тряслись и пушили перья.

Отвин озяб, сидя неподвижно на чемодане.

— У тебя был когда-нибудь друг? — спросил он неожиданно.

Генрих сказал:

— Был бы у нас сейчас коммунизм, мы пошли бы в магазин и выбрали бы себе по теплой курточке.

— У меня никогда не было друга.

— А то и взяли бы себе два овчинных полушубка.

— Сказать тебе стихотворение?

— Скажи.

— Только я его сам сочинил.

— Все равно скажи.

— Это про весну.

— Скажи, скажи, Отвин!

Ветры в апреле Не потеплели, А я увидел, как за неделю Первые почки зазеленели.

— Ты правда сам сочинил, Отвин?

Отвин кивнул. Оба сидели и растирали себе руки — так было им холодно.

— Красивое стихотворение, — сказал Генрих. — Но понимаешь, Отвин, не можем мы с тобой быть настоящими друзьями. Потому как мы с тобой не братья по классу. Не пролетарий ты, понимаешь?

— Я же не виноват.

— Нет, ты не виноват, Отвин.

— А разве мы с тобой из-за этого не можем быть друзьями?

Когда поезд подходил к маленькой станции, человек в заплатанном свитере увидел обоих мальчиков на платформе. Сошло всего несколько пассажиров: кто направился в деревню, кто в лес. Человек в свитере очень удивился, заметив, что мальчишки машут ему.

— Вы это меня тут ждете?

Оттащив чемодан в сторону, ребята открыли его и очень обрадовались, увидев, как удивился человек в свитере.

— Я же ничего взамен вам не могу дать, ребята, — сказал он, пробуя проволочные штифтики.

— А мы это так.

— Мы их на нашем выгоне нарезали, — сказал Отвин.

Дождавшись, когда платформа опустела, ребята пересыпали штифтики в чемодан человека в свитере.

— Мы его только десять шагов несли, а потом отдыхали.

Мальчишки были очень взволнованы и наперебой рассказывали, что собираются через три дня принести еще полный чемодан с проволочными штифтиками. Однако человек в свитере сказал, что он в последний раз здесь и больше они никогда не увидятся.

Ночью, уже в поезде по дороге домой, человек в свитере думал о мальчишках. Пытался представить себе деревню, в которой они живут. «Хорошо, что они сказали, как она называется, — решил он. — А у одного из мальчиков очень болезненный вид. Не простой мальчонка, должно быть. Да и второй тоже. Но только в ином плане, да и хвастунишка, пожалуй. Нет, нет, он тоже не простой».

Он подумал о курсах, на которые он намеревался поступить и перед которыми испытывал немалый страх. «Интересные ребята, — подумал он. — Но вряд ли ты когда-нибудь их снова увидишь».

Ночь была темная, поезд еле-еле плелся. Кто-то чиркнул спичкой, закурил.

22

Что это? Журавли курлычут?

Над озером проносится тучка, вытягивается в длину, поворачивает, круто взмывает ввысь и исчезает. Вдруг она снова здесь разворачивается, становится черной, и… делается видно — тысяча скворцов! По одному они падают в желтеющий камыш.

Время щуке стоять в мелководье.

Лодка старого Комарека бесшумно скользит по воде. Тихо, метр за метром он спускает ставную сеть за борт — весь камышовый мыс он обложит. Любит он эту рыбалку. Вот положил весло на дно и взял шест, к концу которого прибита небольшая дощечка. Делает он все спокойно и ловко, а когда надо, то и с молниеносной быстротой. Загнал лодку в камыш и стал опускать шест с дощечкой в воду. Вода хлюпает, чавкает, брызги летят. И снова, и снова так. А вот уже видно — впереди камышинки качаются. Это щука потянула. И сразу сеть сошлась. Снова камышинки качнулись — стало быть, вторая!

От воды поднимается пар — воздух холодный.

В это время старик каждый день на озере и случается, что вечером приносит домой полцентнера щук.

Что это? Журавли курлычут?

Генрих теперь часто бегает в поле: оно огромное, простирается до самого неба и все в желтом жнивье. Идет пахота. Но Генрих бегает туда через лес, чтобы пахари его не видели. Спрятавшись в багряной листве на опушке, он из своего тайника высматривает лошадей.

Вон там, впереди плуга, идет небольшая обозная лошадка…

Как-то раз Генрих там столкнулся с одним из деревенских хозяев. Оба смутились — и тот и другой пришли сюда из-за лошади!

— Вы что ж, теперь на озере устроились?

— На озере, господин Бернико.

Говорили они мало, и, когда из-за холма показывались пахари, все их внимание устремлялось к лошадям.

Орлик был самой маленькой лошадью, рядом с ним шла голубая кобыла, отсюда было видно, что она хромает.

— А говорили, будто дом рыбака развалился.

— Да нет, только крыша, — ответил Генрих. — Ни окон, ни дверей. И пол выломали.

Снова они не отрываясь смотрели на лошадей.

— Как ты кличешь своего буланого?

— Орлик.

— Сильная лошадь, хотя и небольшая.

— Да, сильная.

Поговорили они и о голубой кобыле. Генрих сказал:

— Горяча она, господин Бернико, горяча! — Ему хотелось спросить, как зовут голубую, но он удержался. — Ногу, должно быть, заступила, — проговорил он.

Бернико кивнул:

— Может быть. — Но он знал, что кобыла надорвалась. Молода она для пахоты. Знал он также, что для работы она теперь не годна.

Они подождали, когда пахари, кончив свой клин, скрылись из виду, и тоже направились прямо по жнивью в деревню.

— Это мы с тобой тут, значит, подсматривали, а? — произнес Бернико. — Один господь ведает, когда… — Он так и замолчал на полуслове.

Немного спустя он сказал:

— У меня каморка стоит свободная. Все собирался в порядок ее привести. Хотите, селитесь в ней.

Но Генрих поспешил сообщить, что у них уже вставлены две двери, да и крышу они тоже починили, да и вообще много там чего для себя устроили.

Когда они подходили к деревне, они уже ни о чем не говорили. Приятно пахло дымком — горели кучи картофельной ботвы.

— До свиданья, господин Бернико.

— До свиданья.

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

23

— Это правда, Эдельгард, что твой отец дома строить умеет?

— Правда, умеет, — ответила девочка.

— Он каменщик или плотник?

— Каменщик он.

— Значит, правда, что он вам дом построит?

— Когда получим землю, папа нам дом построит.

— А что говорят: когда землю делить будут?

— Говорят, этой осенью.

Они вышли на деревенскую улицу.

— Как у вас теперь? Ну, после того, как отец вернулся?

Не забывал Генрих и про фрау Кирш.

Фрау Кирш жила в школьной прачечной. Когда Генрих вошел, она вешала занавесочку на железное окошко.

— Вот вам привет от дедушки Комарека! — Нагнувшись, Генрих достал желто-зеленую щуку из мешка и положил на скамеечку.

Фрау Кирш спустилась со стула, чуть улыбнувшись, поблагодарила.

Генрих знал, что многие в деревне говорили плохое про фрау Кирш из-за того, что она ждала ребенка. Но он думал совсем иначе. Нет, нельзя себе даже представить, как это вдруг родится человек, которого раньше никогда на свете не было!

Последнее время Генрих часто заходил к фрау Кирш.

— Мы теперь ряпушку ловим. Сеть такую поставили.

И вдруг выпал первый снег.

Прошло несколько дней, и Готлиб привел Орлика. А у них все уже было приготовлено. Они завели лошадь в сарай. Орлик сразу принялся жевать сено, будто никогда отсюда и не уходил. Генрих расчесал ему гриву и все гладил и скреб ее. А после полудня достал из чемодана Леонидову фуражку, оседлал Орлика и поскакал к Пельцкуленским лугам. Там перебрался через речушку Губер и, немного отъехав, соскочил на землю. Похлопав Орлика по шее, он поговорил с ним по-русски. Потом снова вскочил в седло и дал лошади волю. По правде-то говоря, ему ужасно хотелось проехаться верхом по деревне…

Там он и встретил девочку с большими глазами.

— Я все хотел тебя спросить, Сабина: говорят, будто в Шабернаке скоро школу откроют?

Орлик фыркал. Вся морда заиндевела. Девочка подтвердила, что скоро они все в шабернакскую школу пойдут.

Как давно он ее не видел! Волосы у нее уже немного отросли. Она то и дело сдувала со лба веселые локончики. Хотя вид у Сабины был гордый, она не могла отвести глаз от фуражки Генриха и от Орлика, нетерпеливо фыркавшего и бившего копытом.

— Я, может, и не пойду в Шабернак в школу.

— Говорят, что ты рыбу возишь в Берлин, продаешь на черном рынке. Спекулируешь.

— Кто это говорит?

— Все говорят.

— А ты у Отвина спрашивала?

— Портняжка говорит, что ты каждую неделю ездишь.

— Знаешь, Сабина, это потому, что сети надо покупать. Когда накупим сетей, сколько нам надо, мы всё по-другому будем делать, вот увидишь.

Генриху было обидно, что девочка его спекулянтом обозвала.

— Послезавтра я тебе подарю парочку копченых ряпушек, но только ты никому… Здравствуйте, матушка Грипш!

— А мне ты парочку ряпушек не подаришь, сыночек?

— Не получится, матушка Грипш. У нас только одна сеть на ряпушек.

— Ай-ай-ай! А как я тебе летом козьего молочка давала, ты забыл? И в огороде у меня сколько раз ты морковь дергать бегал.

— Матушка Грипш, в следующем году. У нас больше сетей будет. — Генриху вдруг стало стыдно жадничать, и он сказал: — Послезавтра принесу вам парочку ряпушек. Но только, матушка Грипш, вы, пожалуйста, никому не…

Кто-то схватил лошадь под уздцы и потянул за собой вместе с седоком. Шагов через десять остановился.

— Очень кстати я тебя встретил… — сказал Киткевитц. Одна его щека при этом улыбалась. — Значит, ты нас собираешься на обед рыбой угостить?

— Я? Неправда! Ничего подобного!

— Уверен, что завтра же принесешь нам рыбы. — Рука его, державшая повод, потянула голову лошади вниз.

— Нет у нас никакой рыбы. Мы не рыбачим совсем.

— Тогда придется мне донести на старика. Заявить, что ты спекулируешь рыбой в Берлине.

— Нет, не надо! Мы посмотрим… Завтра, завтра я принесу вам парочку ряпушек…

— Парочку можешь себе оставить.

— Пять фунтов вам принесу.

— Десять.

— Десять фунтов принесу…

Близится зима. Но они к ней хорошо подготовились.

Крыша залатана. В подвале стоят два глиняных горшка с солеными угрями. На озере еще с вечера поставлена сеть.

В окно видно, как кружатся снежинки. Белая печка натоплена, старый Комарек объясняет мальчонке, как надо плести сеть. Всегда он гордился этой работой, говорил себе, что еще в библейские времена люди плели сети, как он…

— Нет, нет, вот так надо, — говорит он Генриху, — а потом узелок… — Дедушка Комарек так горд, что даже волнуется.

— Дедушка Комарек, Киткевитц хочет донести на нас, — говорит Генрих.

Они сидят рядом.

— Видел я его где-то. Раньше видел, — говорит Генрих. — Никак не могу вспомнить где.

— Киткевитца этого?

— Ну да. Где-то я его видел…

24

Генрих и Отвин шли, немного отстав от группки ребятишек. В воздухе кружились снежинки. Уже в самом Шабернаке они на школьном дворе увидели очень много незнакомых ребят. Потом на крыльцо вышла учительница, хлопнула в ладоши.

В классе не хватало мест для всех. Ребята стояли в коридоре, толпились у доски. Наконец водворилась относительная тишина.

Все смотрели на учительницу, очень старенькую и очень неуверенную в себе. Но глаза у нее были добрые, и возможно, что она когда-то была хорошей учительницей. Лицо — все в мелких морщинках. Должно быть, ее испугало, что пришло сразу так много учеников.

— Доброе утро, дорогие дети! — сказала она, тут же подумав, что не следовало говорить «дорогие дети».

Не знала она также, обращаться ли ей к старшим здесь или к самым маленьким. Затем ей пришло в голову, что, возможно, лучше всего спеть песню и отказаться от вступительной речи. Она назвала несколько песен, но дети не знали ее песен.

В конце концов они все же запели «Высоко на желтой фуре…».

Пахло сырой одеждой. И гул, и стон, и крик раздавались в маленьком классе. Детей захватило то, что они были здесь все вместе и пели вместе громко и дружно. В такт учительница взмахивала руками. Пальто она так и не сняла.

Однако всех слов дети все же не знали. Пело все меньше и меньше голосов, и под конец только два. Пела и сама учительница. Отвин, стоявший вместе с Генрихом у доски, пел громко и уверенно — он-то знал все слова до самого конца.

Генрих только шевелил губами, делая вид, что поет. Он давно уже заметил, как блестят глаза у Отвина и что он не отрываясь смотрит на маленькую учительницу.

Петрус взобрался на подоконник, сидел там и смеялся. Оглянувшись, Генрих обратил внимание на то, что все больше детей опускало голову, чтобы скрыть смех. Но сам он так и не мог решить, стоит ли ему смеяться и подходящий ли это случай для смеха. Правда, теперь громко звучало только два очень высоких голоса, и на самом деле было смешно, что пели они одни.

Школа не отапливалась, и учительница очень скоро распустила детей по домам. На завтра было велено всем принести по одному полену — тогда можно будет протопить класс.

— Отвин, — сказал Генрих, когда они снова шли лесом позади стайки ребятишек, — завтра едем в Берлин.

Он-то хорошо понимал, что Отвину очень понравилось в школе, хотя они и успели спеть только одну песню. Понимал он также, что Отвину хотелось и завтра пойти в школу, хотелось петь песни, учить стихотворения, учиться считать и писать и что Отвин уже полюбил старенькую учительницу.

— Надо все делать тайно, Отвин, чтобы Портняжка не пронюхал. Давай подождем, пока все в школу не уйдут, а сами по другой дороге, мимо букового леса — и в Шабернак на станцию.

— Может быть нам до воскресенья подождать?

— Не получится, Отвин. Правда не получится. Понимаешь, мы ряпушку уже прокоптили, — сказал Генрих.

25

Из покрытых снегом гор битого кирпича и известки торчали голые трубы. И все же здесь теплилась жизнь! Вытоптанные узенькие тропинки вились и пересекались в этой пустыне. Вскоре ребята обнаружили и железную трубу, торчавшую прямо из снега. Над ней — струйка дыма.

Спустившись в подвал, они увидели Рокфеллера: он сидел на патронном ящике и подкидывал дощечки в железную печурку. Не раз он вспоминал обоих мальчишек, чуть ли не каждый день ждал их, но сейчас и виду не подал, что обрадовался.

— Наш поезд уходит только после полуночи, Рокфеллер. Немного-то у нас есть времени.

Сам, Рокфеллер изменился, почти до неузнаваемости.

Рукава когда-то черного пиджака латаны и перелатаны, галстук он давным-давно потерял. И беспрестанно дергались брови. До чего у него брови дергались!

— Перебиваемся, ирокезы! — сказал он.

Оказывается, он приготовил ребятам сюрприз, но пока ничего им не говорил. И селедкой он уже не промышлял — какое там!

Поднявшись, он достал из коробочки три американские сигареты и показал ребятам. Затем появилась маленькая пачка сигаретной бумаги и машинка для скручивания сигарет. А цветная коробочка побольше оказалась полной окурков.

— Это дело стоящее, ирокезы! — говорил Рокфеллер, садясь на серый ящик. Да, да, теперь он ставит на сигареты и кремни, дела идут. — Соображаете: окурки-то из вирджинского табачка, американского! А одна американская сигарета, ирокезы, скажу я вам…

— У тебя доллар тот остался еще?

Он снова встал, вынул из стены кирпич: и правда, тот самый доллар! Рокфеллер положил его опять в тайник и вставил кирпич в стену.

Ребята для этого случая приберегли три копченые ряпушки и теперь достали их. Рокфеллер высоко поднял копчушку и с выражением знатока долго нюхал. Затем, взяв двумя пальцами, он съел рыбку с костями и шкурой от хвоста до головы. Голову он элегантным жестом отшвырнул в угол — пусть крысам достанется. Затем Генрих и Отвин таким же образом съели свою рыбу, а головы бросили в угол — крысам.

— Ну, а теперь нам бы бренчалочку!

— Ты о чем это, Рокфеллер?

— Неплохо бы бренчалочку, а?

— А правда, неплохо бы! — Однако, честно говоря, ребята так и не поняли, о чем это он.

Рокфеллер встал и даже с некоторой торжественностью поднял крышку ящика — тут-то они и увидели…

— Рокфеллер!

Оранжевого цвета, блестящая, пузатенькая, с тонкой шейкой, колка — из слоновой кости… на дне патронного ящика лежала мандолина.

— Рокфеллер! Рокфеллер! — вздыхал Генрих.

А Рокфеллер, стараясь делать вид, будто ничего такого особенного не произошло, спокойненько снова уселся на ящик.

— И у меня, как назло, ни одного угря! — произнес наконец Генрих.

Рокфеллер небрежно отмахнулся — он, мол, бренчалочку достал даром, а «проволоку» ему Мулле «организовал». Услуга за услугу, конечно.

В действительности он выменял мандолину на офицерскую саблю, и Мулле он за каждую струну отдал по селедке.

— Мулле — он в музыке соображает. Знаешь, как он тут наяривал…

— Итальянская! — сказал Генрих, крутя колки. Как ему хотелось сейчас тоже что-нибудь «наяривать»!

Он пробовал, пробовал, и… вдруг получилось:

«Взвейся, огонь… Светись во тьме ночной… ясный знак… да трепещет враг…»

Но тут же Генрих понял, что это песня гитлерюгенд. И сразу перестал играть.

Потом он заиграл «Елочку». Боже мой, что бы он только не отдал, чтобы сейчас сыграть «Партизанскую», как ее играл Леонид на балалайке!

Но никак ему не удавалось подобрать начало мелодии.

— Надо сперва разыграться, — сказал Рокфеллер. — Так оно всегда бывает.

— Да, да, надо сперва разыграться, — сказал Генрих, сразу смутившись.

Потом они все вместе выкурили одну из американских сигарет и заговорили о другом. Но до чего ж хороша была все-таки эта мандолина!

— Сколько тебе надо долларов, чтобы купить ферму в Канаде?

Ферма, конечно, должна быть не маленькая, да надо, чтобы она была на берегу речки… Рокфеллер прикинул:

— Пятьдесят долларов.

— Правда, будет лучше, если на берегу, — согласился Генрих.

— И не чересчур широкая должна быть речка. — Рокфеллер уже собирался построить через нее деревянный мост.

— И я бы мост построил, — сказал Генрих.

— Водопой-то должен быть. Потому и надо ферму на берегу.

— Верно, водопой нужен, — согласился Генрих. — Ей-богу, я бы с тобой махнул в Канаду, и дедушка Комарек тоже с нами! Да и Отвин с нами бы поехал. Но нельзя, Рокфеллер, понимаешь, никак нельзя!

Отвин что-то очень часто кашлял, и лицо у него было какое-то красное.

— А львы-то еще есть, Рокфеллер?

— Львы? В Канаде есть и львы и медведи. Да и слонов там хоть отбавляй, — сказал Рокфеллер.

— Я ведь про львов здесь, в Берлине, — сказал Отвин и снова закашлялся.

— Я ж тебе еще дома говорил — надо было теплей одеться, Отвин!

— Ты это про львов в зоопарке, что ли? Верно, в зоопарке есть еще один-два льва, — сказал Рокфеллер, — да они отощали, как кошки.

— Их, значит, не всех разбомбило?

— Не, не всех.

Они тут же решили при следующей встрече обязательно сходить в зоопарк.

— А ты, Рокфеллер, и раньше в Берлине жил?

— Здешний я.

— И когда тут все бомбили?

— Ага.

— А братья и сестры у тебя были?

Раздавив окурок о крышку жестяной коробочки, он ответил:

— Две сестры.

Они закутали Отвина в солдатское одеяло — уж очень он раскашлялся.

— Одна большая сестра у меня была и одна совсем маленькая.

— А у меня не было ни брата, ни сестры. Зато у меня теперь есть дедушка Комарек.

— Большой сестре было пятнадцать лет.

— Пятнадцать?

— Ага.

— Нам пора, Рокфеллер, а то поезд уйдет.

Снег перестал, но ветер дул очень холодный, а когда они пришли на Лертский вокзал, все вагоны были забиты, люди висели на подножках. Ребята залезли на крышу последнего вагона, но здесь так дуло, что они спустились и устроились на буферах.

Ночь была ясная. Порой поезд подолгу стоял на каком-нибудь полустанке.

— Как доедем до Данневальде, Отвин, я тебе свою курточку отдам. В Данневальде, ладно?

Они заговорили о звездах.

— Понимаешь, Отвин, есть постоянные звезды, а есть блуждающие. И Земля — звезда, Отвин, но она как раз блуждающая.

Наконец поезд снова тронулся. Ярко светила полная луна. Деревья отбрасывали на снег синие тени.

— А этот Киткевитц, он твой настоящий дядя?

— Нет, он чужой. Но ему достанется все наследство, если он хорошо будет работать.

— Ты с ним ладишь?

— Да, но я его не люблю.

— Он обзывает тебя червяком?

— Обзывает.

— Как доедем до Данневальде, я тебе курточку отдам.

26

Два дня спустя, когда Генрих пришел в школу, у него под мышкой торчало пять ольховых поленьев, и еще он принес с собой в класс красный плотницкий карандаш дедушки Комарека.

Но Отвина в школе не было.

— Вчера он тоже не приходил, Сабина?

Старая учительница достала из сумочки книгу. Ее передают с парты на парту, и каждый ученик должен громко прочитать абзац.

— А после школы, Сабина, ты не видела его?

В эту минуту книгу передали Генриху, и он громко прочитал:

— «Смотритель задумался. Слова Теде озадачили его. «В каком же это смысле, Теде Хайен? Третье колено — это я и есть».

И Генрих передал книгу Лузеру.

Старой учительнице так и не удалось справиться с ребятами. На уроке они громко разговаривали, а Фидер Лут даже трубки изо рта не вынул, когда вслух читал. На второй перемене Генрих, стараясь быть незамеченным, обошел школьное здание — и… домой!

Отвин лежал в кровати. Глаза блестят. Голова покачивается. Он даже не заметил, что вошел Генрих.

— Я съезжу за доктором, Отвин. Орлика запрягу и привезу доктора.

В каморку вошла фрау Раутенберг. Тощая, строгая, она немало удивилась, увидев Генриха, но ничего не сказала.

— Надо за доктором съездить, фрау Раутенберг.

— Тут никакой доктор не поможет, — проговорила она, поставив кружку с чаем на табуретку около кровати. — Кто сильный, тот и выживет.

— Надо за доктором съездить, фрау Раутенберг.

Ничего не ответив, она вышла на кухню. Слышно было, как она там гремела посудой.

Понемногу мальчишки разговорились.

— Когда ты море видел, Генрих, оно было… раздумчивое, да?

— Да, Отвин, раздумчивое. Синее оно было и чуть-чуть зеленое.

Скоро Генриху показалось, что Отвин и не больной совсем и они сидят, как бывало, на валунах под яблонькой и разговаривают. И — лето.

— Но ты горизонт четко видел или как?

— Четко видел. И пароход проплыл вдали, и я его очень хорошо видел… У тебя колет в боку, Отвин?

Генрих удивился, какой ясный и даже звонкий голос был у Отвина.

— Понимаешь, и волны. Много-много волн! Но оно все равно раздумчивое, Отвин.

— Нет, нет, туда, к горизонту, оно желтое.

— Понимаешь, Отвин, солнце светило, и очень даже хорошо можно было различить горизонт.

— Солнце светило? Нет, нет…

Генриху стало жутко оттого, что Отвин так спокоен, так беззаботно разговаривает с ним…

— Вот увидишь, Отвин, ты выздоровеешь, опять совсем будешь здоровым. А летом мы с тобой запряжем Орлика и покатим к морю.

Он долго уговаривал так Отвина и никак не мог понять, почему его друг говорит, что хочет умереть.

— Колет? Все еще колет, да?..

Потом, когда Генрих ехал в город, выпросив перед этим старые сани с господского двора у Готлиба, и Орлик бежал рысцой по снегу, он думал:

«Ему лучше сейчас, лучше. А когда я ему привезу таблетки, у него жар пройдет. Я сегодня еще три соленых угря отнесу фрау Раутенберг, и она сварит ему хороший суп — он совсем выздоровеет. И еще я ему подарю мою мандолину, а летом… летом дам Орлика покататься верхом…»

Генрих то и дело погоняет лошадь, хотя она и так с рыси не сбивается, — ему во что бы то ни стало надо до темноты добраться до города.

Дом доктора Фалькенберга ему пришлось искать долго. Открыла сама хозяйка. Но она не хотела звать доктора — двое суток он не спал, только что прилег. Неожиданно доктор сам появился в дверях.

Это был крупный, даже толстый человек. Пристегивая помочи, он сердито поглядывал на мальчишку.

— Где колет? — Голос у него был ворчливый.

— Вот здесь колет, и здесь, господин доктор.

От усталости доктор еле держался на ногах, но мальчишку слушал внимательно и удивлялся, как страстно тот уговаривает его, рассказывая о своем товарище, который почему-то хочет умереть.

— Ты говоришь, он лежит в Пельцкулене?

Потом, когда они уже выходили на улицу, доктор был даже ласков с Генрихом, хотя голос у него по-прежнему был ворчливый.

Но сани доктору совсем не понравились: в имении на них раньше возили навоз, а сейчас лежало два снопа соломы.

Дорога через лес никак не кончалась. Генрих говорил без умолку. Доктор слушал. Время от времени паренек погонял лошадь, уже взмокшую и на каждом ухабе бившую ногой о толстое дышло.

Постепенно у доктора сложилось определенное представление об обоих мальчишках, и он подумал о том, какая крепкая дружба, должно быть, связывает их. Мальчик спросил, есть ли у доктора с собой таблетки.

— Есть таблетки, — сказал он. — Все у меня есть вот в этом большом саквояже. И шприц есть.

Мальчику такие ответы явно понравились. Однако про себя доктор опасался, что уже не сможет спасти больного друга этого мальчика.

— Это твоя лошадь?

— Да, моя.

И мальчик снова заговорил о рисунках своего друга, о его стихах.

Когда они подъехали к дому Раутенбергов, доктор очень удивился: он-то ожидал увидеть жалкую избушку! Они накинули на Орлика попону и переступили порог.

Входя в комнату, доктор даже не поздоровался, а только молча отстранил пораженную его появлением фрау Раутенберг.

Отвин лежал и улыбался. Он был мертв.

27

Прошла неделя. И вдруг однажды Генрих увидел человека, сидевшего прямо на снегу! Никогда он раньше его не встречал. Сначала ему показалось, что человек этот сидит на придорожном камне и спит. На нем был берет и длинная американская шинель. Сидел он, уронив голову на руки.

Мальчик окликнул его, но человек не отозвался. Генрих подумал: уж не пьян ли он? И тогда он увидел, что человек этот затаптывает кровавый плевок в снегу…

Долго Генриху пришлось уговаривать его зайти обогреться.

Молча шагал он в своей длинной шинели рядом с Генрихом, остановится — сплюнет. Вот снял свой черный берет, вытер пот со лба, лицо. Генриху казалось — нет в человеке этом никакой воли…

Старый Комарек сидел и плел свою сеть. Увидев мальчика с чужим человеком, он поднялся и открыл им дверь. Потом они принесли сена и устроили больному лежанку.

Проходили дни, и человек этот не произнес ни слова, да они и не расспрашивали его — откуда он, как и что. Но однажды, поев горячего рыбного супа, он хриплым голосом поблагодарил. Потом откинулся назад на сено и снова заснул.

Генрих и старый Комарек теперь часто ходят на озеро с узенькой сетью. У них с собой топор и длинная еловая жердь. Пробив во льду лунку, они привязывают сеть к жерди и просовывают ее в воду. Отступя немного, они пробивают еще лунку и проталкивают жердь подо льдом от лунки к лунке, покуда так не растянут всю сеть.

Выпадают дни, когда они до пяти фунтов ряпушки так ловят.

По ночам старик плетет свою дойную сеть и думает. Думает он и о больном: шел человек домой и не дошел — здесь осел. Грудью он болеет — как бы мальчонку не заразил. Вспоминает старик и тот год, когда он сам так вот добирался домой. На другом берегу Лузы это было. Хорошо помнил он и бабушку, закутавшую его, замерзшего, в платки и тряпки. Обо всем этом думает часто старик. Прежде-то он плохо помнил все это, а теперь вот всплывает все до мелочей. Быть может, природа так все нарочно и устроила, чтобы человек на закате дней своих мог еще раз обозреть свою жизнь…

Подобные мысли рождали у старого Комарека чувство благодарности.

Поднимется, подкинет дров в беленькую печурку — и вот уже опять сидит и плетет свою сеть. «Только б он мне мальчишку не заразил», — думает он.

28

Теперь, когда они выходят на подледный лов, они часто говорят о больном.

— Он лучше есть стал.

— Рыбный суп любит, в этом и дело.

— А далеко ему еще до дому идти осталось?

— Испанская шапка на нем. Может быть, он из Франции?

— Да, во Франции тоже такие носят.

Путь, который прошел этот человек, был долог и полон всяких приключений.

Он лежал в больнице в небольшом городке юго-восточнее Авиньона. Однажды ночью он тайком выбрался из палаты и бежал: тоска по дому замучила его да и страх, что не выживет он. А ему так хотелось повидать жену — любил он ее очень.

Больному не спится. Он лежит и смотрит, как старик плетет свою сеть, узелок за узелком завязывает. Монотонное свиристение нити успокаивает. Бывают минуты, когда этот человек чувствует себя совсем здоровым, и тогда его охватывает необыкновенная жажда жизни…

— Вы из Испании? — спросил его как-то Генрих.

Больной испугался: в деревне он успел поговорить только с одним человеком, ему он доверял, зная хорошо по прежним временам, и тут же ушел. Больной посмотрел на мальчика и, ничего не ответив, повернулся на другой бок.

После каждой еды Генрих убирал за больным миску, однако больной догадывался, что старый рыбак не любит, когда мальчонка находится поблизости от лежанки.

Спал он много. Порой разговаривал во сне. Теперь он реже сплевывал в жестяную банку, стоявшую у изголовья.

Любит он смотреть, как старик сидит и плетет свою сеть.

Хотя старик и не показывал виду, однако испытывал немалую радость, когда ходил на лед рыбачить с мальчонкой. А до чего ж хороши были вечера, когда они сидели рядом и вместе плели большую сеть! Не в обычае старика было тратить много слов на похвалу, но он видел, что дели у Генриха получаются все ровней, и молча радовался этому. Однако присутствие чужого человека, лежавшего тут рядом и неотступно смотревшего на них, тревожило старого Комарека. Но по ночам, когда он работал один, этот чужой человек его совсем не беспокоил.

Как-то у них произошел такой разговор:

— Ты почему в деревню не пошел?

— Разреши мне еще неделю здесь остаться.

— Я не о том. Сколько хочешь, столько и оставайся, покуда на ноги не встанешь.

— Мне уже лучше.

— Оставайся. Могу в бургомистерскую сходить, отметить тебя.

— Нет, не надо. Никому не говори, что я здесь. И пареньку скажи, чтоб не говорил.

— А ты что, всю дальнюю дорогу пешком шел?

— Когда пешком, а если выпадала удача — на попутных.

— Ты меня правильно пойми: оставайся у нас, сколько хочешь.

— Я уже много лучше себя чувствую.

— Оставайся, оставайся!

29

С каждым днем лед делался толще. Им приходилось теперь долго пробивать каждую лунку. Однако рыбачить они все равно выходили каждое утро.

— Дедушка Комарек, если меня спросить, я скажу: он из Испании к нам пришел.

— Нитки не хватит, — сказал старик.

— Я и один в Берлин могу съездить.

— Надо еще целое звено сплести, — сказал Комарек. — Не хочу, чтобы ты ездил.

Они пробили еще одну лунку. Старик выпрямился и сказал:

— Может, нам вместе поехать? Один-то я не найду этого Маргаринового босса. И больного одного нельзя оставлять…

— Мне все кажется, дедушка Комарек, что он из Испании к нам пришел, — сказал Генрих. — Шапка-то у него настоящая испанская.

— Оставь его в покое.

— Хорошо, дедушка Комарек.

Когда Генрих бывал наедине с больным, он все время что-нибудь делал поблизости, а то и поглядывал на черный берет. Как-то он сказал:

— И у нас был генерал. Тоже из Испании. На самом-то деле он был кузнецом, но потому как он лучше всех сражался за свободу, он стал генералом.

— Ты о ком это?

— Наш Готлиб, кучер из имения, он у нас настоящий пролетарий, про него рассказывал.

Больной много думал о мальчонке и о старом рыбаке. Замечал, что Генрих говорит как-то скованно, когда они втроем. И еще — что Генрих вплетает в свою речь некоторые хорошо ему знакомые слова и выражения. Однажды мальчик достал из чемодана солдатскую фуражку. И надел. И не снимал все время, пока сидел рядом со стариком и плел сеть. А то положит ее на крышку чемодана и поглядывает…

— Я не был генералом…

— Но вы были в Испании?

— Да.

— Может быть, вы нашего генерала знали?

Больной промолчал.

— Откуда у тебя фуражка? — спросил он потом.

— Это советская. Мне Леонид подарил.

Вошел Комарек. Они прервали разговор.

Пристроившись на чемодане, Генрих тихо бренчал на мандолине.

30

Потом опять наступали дни, когда чужой совсем не говорил, а лежал и молчал. Однажды мальчик поставил около больного миску с горячим супом, а тот даже не прикоснулся к нему.

— Это ж хорошая уха! Из красноперок, — сказал Генрих.

Ему хотелось как-то ободрить больного. Он подошел к окну и стал насвистывать «По долинам и по взгорьям». А потом, как бы разговаривая вслух с самим собой, стал ругать феодалистов.

— Во всем виноваты капиталисты, — сказал он наконец. — Пожалуйста, съешьте хоть две ложки супа, пока он горячий.

«Оставь меня в покое!» — чуть не крикнул больной. При этом он думал: «Сотни раз ты рисковал жизнью и не сожалеешь об этом. Но какой же это имело смысл для тебя самого? — И тут же он возмущался — Как это ты мог подумать такое?» Все чаще и чаще он задумывался о своей жене. Нет, зла он к ней не питал. Десять лет ведь его не было дома. И ни одного письма он не написал за эти годы. Написать ему очень хотелось, но он боялся этим поставить ее под угрозу…

Вспомнился ему при этом старый мост через Дюрансу. Большой, красивый мост. Они взорвали его. И когда все уже благополучно кончилось, пролеты моста лежали в реке и вся группа уже снова скрылась в горах, им овладело страстное желание написать жене, написать, что он цел и невредим, что он жив! Но он и тогда этого не сделал…

Он и сейчас любил свою жену. И он не питал зла к Матулле, бывшему когда-то его другом… «Какое счастье, — говорил он себе, — что никто не узнал тебя здесь и что ты, поговорив со стариком кузнецом, сразу же ушел из деревни… А может быть, лучше было бы, если б и тебя постигла участь многих твоих товарищей? И не было бы у тебя сейчас никаких проблем…»

Иногда мальчонка пытался затеять с ним разговор, но он молчал.

— Сидишь ты тут, старик, и плетешь свою сеть, — сказал он как-то ночью. — А я знал рыбака на северном берегу Дюрансы. Это река такая во Франции… — Он долго молчал. — Еще неделю у вас побуду и уйду, — вдруг сказал он. — Мальчонка-то давно с тобой?

Однажды зашла к ним фрау Кирш. Недоуменно поглядела на чужого в доме.

— Это больной. Недельку полежит, поправится и дальше пойдет, — объяснил старый Комарек.

Фрау Кирш погрелась у печурки. Снег стекал с ее туфель. Было очень заметно, что скоро у нее будет ребенок.

Неожиданно она подошла к скамейке, взяла ведро и принялась мыть пол.

А ведь правда, им даже ни разу и в голову не пришло пол вымыть!

31

— Потом мы испекли пряник… А потом мы принесли елку… А потом мы зарезали жирного гуся… А потом мы, все ребята, ходили из дома в дом… Мы были ряжеными и ходили из дома в дом…

— Ты тоже был ряженым?

— Я аистом нарядился, дедушка Комарек.

— Аистом?

— В белую простыню укутался и нацепил себе красный клюв, длинный-длинный.

— Как вернешься из Берлина, мы с тобой за елкой сходим, — сказал старый Комарек.

Они бегали по снегу, стучали нога об ногу — хотели чуть-чуть согреться, поджидая, когда наконец рыбу можно будет вынуть из коптильной бочки.

— Надо с фрау Кирш поговорить, может, она нам пирожок испечет.

Ох уж этот дедушка Комарек! Он и на рождество, как все вечера, сидел и плел свою сеть. Один-то раз, правда, вышел на улицу, посмотрел в сторону деревни. Да, так уж он устроил свою жизнь — ничего особенного даже не чувствовал оттого, что день за днем, день за днем сидел и плел свою сеть… Но ведь теперь было все по-другому: с ним же был малыш! А на дворе рождество… И он же хотел, чтобы Генрих ни в чем не знал недостатка! И потому-то он и решил, что ночью тайком вырежет для малыша особенно хорошую и красивую рыбацкую иглу!

Они топали по снегу и обсуждали, как это они все устроят.

Заведут граммофон, поставят рождественскую пластинку. И фрау Кирш пригласят. И самую красивую елку, какую найдут в лесу, они поставят у себя. А Генрих должен достать в Берлине светящийся шар для нее. А может быть, этот Босс даст ему пакетик орешков? Пусть постарается, сколько бы это ни стоило. И бенгальских огней пусть достанет. И красных яблочек парочку…

Время от времени они заглядывают в коптильную бочку.

— А испанец этот, как ты думаешь, он еще долго останется?

— Знаете, дедушка Комарек, что я думаю: он и есть испанец, что из нашей деревни.

— Это верно, он из этой деревни.

— Но он говорит, что он никакой не генерал.

— Еще на прошлой неделе ведь хотел уйти, а теперь лежит себе и лежит и все в потолок смотрит.

— А может быть, он это только нам не говорит, что он и есть тот генерал, что в Испании сражался?

— Ты в деревне никому не говорил?

— Нет, дедушка Комарек. Я и фрау Кирш сказал, чтобы она никому не говорила.

Шагает Генрих по Берлину. Переходит с улицы на улицу, шагает мимо гор битого кирпича и думает об Отвине:

«И почему мы тогда к львам не сходили? И всякий раз откладывали. Хоть бы в последний приезд сходили!»

Потом он зашел на хорошо знакомый ему пустырь. Постучал ботинком по торчавшей из земли трубе. И только тогда заметил, что тропинка в снегу давно уже не хожена. Подошел к небольшой дыре, ведущей в полузасыпанный подвал. Крикнул. Затем соскользнул вниз.

Надо было сначала привыкнуть к темноте.

— Это я, Рокфеллер! — кричит он, хотя и чувствует, что в подвале никого нет.

Вот лежит рваный матрац. Крыса пробежала.

— Рокфеллер! Рокфеллер!

Никто не отзывается.

Патронный ящик открыт. Генрих подходит и видит, что он пуст. Однако все зовет и зовет:

— Рокфеллер! Рокфеллер!

Уже собираясь уходить, Генрих подходит к кирпичной стене и вынимает известный ему кирпич. И вдруг у него в руке оказывается… доллар!

Генрих даже вздрагивает.

Он снова кладет доллар на место, задвигает кирпичом и потом выбирается через узкую дыру на волю.

Стучат колеса. Рельсы блестят в ночи. Небо усыпано тысячью разноцветных звезд.

В Данневальде поезд опять долго стоит.

«Понимаешь, Отвин, человек должен всегда стремиться к добру».

Или:

«И еще я хотел тебе сказать, Отвин: испанец вернулся, но только ты никому не говори. Знаешь, Отвин, тот испанец, что раньше у кузнеца работал… Нет, Отвин, он уже больше месяца у нас. Дедушка Комарек не очень его любит. А я их обоих люблю, Отвин, и испанца и дедушку Комарека».

Раздается свисток, и поезд наконец трогается.

На Генрихе — кошачья телогрейка, достающая ему до колен. Подпоясался он толстой веревкой. Стук колес нарастает. Генрих старается говорить громче, как он это делал, когда разговаривал с Отвином — Отвин же сидит на соседнем буфере…

«Понимаешь, Отвин, я не думаю. Если б это было так, он бы доллар с собой взял».

В рюкзаке Генриха лежат: рыбацкая нить, четыре рождественские свечи и маленький фунтик изюма. А для испанца он везет металлическую пряжку для пояса. Он давно заметил, что старая пряжка лопнула.

А вот что он подарит дедушке Комареку, он никак не может решить. «Что, если тайком вырезать большую рыбацкую иглу?» — думает он.

32

До чего интересно все было!

На следующий день они сходили за елкой: к вечеру должна была прийти фрау Кирш — печь рождественский пирог.

Генрих побежал в деревню. Подходя к бывшей прачечной, он услышал чужие голоса и уж подумал, не спрятать ли рыбу в снегу. А когда открыл дверь, фрау Пувалевски набросилась на него чуть ли не с кулаками: немедленно, мол, дверь закрывай!

— Вы заболели, фрау Кирш? — спросил он, подходя к кровати, и вдруг увидел на подушках узелок и в узелке — что-то живое… И такое маленькое, и такое сморщенное… И два глазика выглядывают из узелка!

— Это ваш ребенок, фрау Кирш? — только и успел он спросить, как фрау Пувалевски, отобрав у него рыбу, уже выпроводила его за дверь.

— Ночью сегодня, говоришь?

— Да, сегодня ночью он родился на свет, — говорит Генрих, — маленький, сморщенный.

Вот так событие! Испанец, приподнявшись, сидит на своей лежанке. Втроем они до самого вечера ни о чем другом не говорят, как о ребенке, родившемся на свет.

Накануне пришло письмо. На конверте большими буквами написано: «Престолонаследнику Генриху Хаберману. Гросс-Пельцкулен». Почтальон, войдя в дом, спросил:

— Где у вас тут престолонаследник проживает?

Из конверта выпала банкнота. Дедушка Комарек нацепил очки, сам Генрих не мог разобрать витиеватые завитушки.

— «Сын мой! Единственный мой наследник и преемник!» — читал Комарек.

Письмо выдержано в чрезвычайно торжественном тоне. Так и видишь, как толстяк Ошкенат, наклонясь вперед, макает перо в чернильницу. А в словах и предложениях слышится его громовой голос. Рядом с чернильницей стоит плоская охотничья фляга, и Ошкенат время от времени откидывается назад, прикладывается к фляге, смахивает набежавшую слезу и пишет дальше: «А ты помнишь, сын мой Генрих, помнишь, как мы с тобой ехали по Роминтской пустоши в Счинкунен? А то и во Флинценкруг».

Оказывается, у Ошкената побывала с визитом мадам Сагорайт, передала привет. «Ах, блудный ты сын мой, что только не довелось тебе перенести!» Ошкенат немедленно взял мадам Сагорайт к себе на службу. Есть господь бог, есть, но пути его неисповедимы! «Немедля бросай все, сын мой! Садись на первый же поезд, следующий в Вупперталь. Если тебе очень хочется, то можешь прихватить с собой и старого ворчуна. Я приобрел озеро. И скажи Комареку, что я не помню ему зла. И если меня спросить, я поставлю его старшим смотрителем озера. А водоемчик этот, Генрих, заманчивый!..» Перечитывает Ошкенат написанное, прикладывается к фляге, снова макает перо: «…и мы снова будем вместе, сын мой, и, быть может, уже в сочельник. Обнимаю тебя с отеческой любовью. Твой Ошкенат».

И приписка: «А по-французски ты еще умеешь говорить, Генрих?»

Комарек положил письмо рядом с банкнотой.

Долго все они молчат.

— Это отец твой? — спросил наконец испанец.

— Никакой не отец.

— Зла, вишь, мне не помнит! — сказал Комарек, натянул сапоги и вышел.

— Вы поедете? — спросил испанец.

— Нет, — ответил Генрих. — Но когда-то, давно-давно, я его любил. — Он сунул письмо в конверт, подошел к чемодану и спрятал. А банкноту положил на подоконник, где лежат бумаги дедушки Комарека.

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

33

Дни теперь были заполнены всякого рода работами, но и разговорами.

Комарек трудится над сетью для верши. Разве не легкомысленно это было в первую же зиму приниматься за донную сеть! Ей-богу, есть много чего поважней! Весна нагрянет, а у него только семь вершей. Скатав большую сеть, он повесил ее на потолочную балку.

И опять сидит, молчит, в душе упрекая самого себя: бог ты мой, ночи-то стали уже короче!

— Не посылай его больше в Берлин! — вдруг раздается голос испанца.

Проходит полчаса. Оба молчат.

— Я не посылаю его. Если он едет, то по своей воле.

— Я бы не пускал.

Старику Комареку приходится сдерживать себя, когда он говорит с испанцем: его мучает ревность. Не нравится ему, что мальчишка так преклоняется перед испанцем. Сам ведь новую блестящую пряжку к поясу испанца пришил.

— Не езди он в Берлин, ты бы давно концы отдал, — говорит Комарек.

Молчание.

— Уж не хочешь ли ты сказать, что ты его из-за меня в Берлин посылал?

— Я хочу сказать, что ты давно б концы отдал.

— Я могу и сегодня ночью уйти.

— Не нравится тебе у нас, никто тебя не держит.

— Что ж, так и сделаю.

— Никто тебя не держит.

Проходит час — ни тот ни другой не говорит ни слова. Иногда слышно, как лед трещит на озере.

— Ост сейчас, — произносит Комарек, вдевая нить в иглу. — На улицу выйти — верная смерть.

— Все равно пойду.

— Не то ведь я хотел сказать. До весны тебе надо у нас оставаться. Ты послушай меня, испанец: не то ведь я хотел сказать…

Однако постоянное напряжение в отношениях между испанцем и старым Комареком так никогда и не ослабевает: достаточно самого пустякового повода — и ссора.

Кошка у них объявилась. Полосатенькая, с белыми лапками. Сначала необыкновенно пуглива была, и они издали бросали ей рыбные потроха под засохший куст сирени. Теперь-то она уже совсем ручная и мурлычет, когда ее Генрих гладит. Испанец тоже любит гладить полосатенькую кошку.

— Поставим мы большое рыболовецкое дело, — говорит Генрих, — надо будет собаку завести.

— Да, и собаку.

— И наседка нам нужна, чтобы кур разводить. И голубей хорошо бы.

— Ладно, хочешь голубей — разводи голубей.

— Я думаю, дедушка Комарек, когда мы купим Шабернакское озеро, надо нам повозку для Орлика.

— Да, пожалуй, повозка нам нужна.

— А то как же нам сети к Шабернакскому озеру доставлять?

— Да, повозка нам просто необходима.

Как-то Генрих, проезжая верхом позади крестьянских садов, увидел в снегу мертвого зайца. Он соскочил с седла и понял, что заяц, оказывается, запутался в петле. Тельце его еще было теплое и мягкое. Тогда Генрих заметил и большие следы в снегу, ведущие вдоль садовых заборов. А из лесу сюда, к садам, шли заячьи следы. На снегу были видны и следы Орлика. Все они сходились перед маленьким лазом в заборе.

Генрих высвободил зайца из петли и положил поперек седла.

Праздник получился на славу! Дедушка Комарек ободрал зайца, и во всем доме долго пахло заячьим жарким.

После этого случая Генрих стал часто объезжать сады и приметил не один силок перед дырками в заборах. Следы крупных сапог были теперь хорошо вытоптаны, а иногда в них виднелись и следы женских ботинок. Однажды совсем незадолго до его прихода кто-то вынул зайца из петли и унес.

С тех пор Генрих стал еще затемно объезжать заборы и как-то снова нашел мертвого зайца. Снег вокруг был разрыхлен. Заяц уже окоченел — должно быть, всю ночь тут пролежал.

Неожиданно рядом с Генрихом оказалась старушка. Вынырнула из темноты и сразу зайца хочет схватить.

— Я его первым увидел, матушка Грипш. Он мой.

Однако старушка не сдавалась. Она, мол, еще до него обошла все заборы и видела зайца, когда Генриха тут еще не было.

— Никак этого не может быть, матушка Грипш. Снег-то свежий, а следов на нем твоих нет.

— Срам-то какой! У старушки зайчика отнимаешь! — крикнула старушка и потащила зайца за окоченевшие задние лапы.

— Да нет, матушка Грипш, послушай…

И вдруг этот Киткевитц, откуда ни возьмись! Схватил да и вырвал зайца у Генриха из рук. Но прежде чем уйти, он дохлым зайцем так ударил Орлика, что тот ускакал прямо в смежное поле.

Вдвоем они стояли и долго смотрели ему вслед, покуда черная тень не слилась с предрассветными сумерками.

— Я бы все равно тебе зайца оставил, матушка Грипш. Но ты ж сама начала: первой, мол, его увидела, и все такое прочее…

— Уж лучше б он тебе, сынок, достался.

— Я б тебе его отдал, матушка Грипш, — сказал Генрих и зашагал по глубокому снегу туда, где средь поля ждал его Орлик.

34

— Что ж это, школы у вас нет, что ли? — спросил испанец.

— А я не хожу в шабернакскую школу.

— Почему это ты в нашу школу не хочешь идти?

— Учителя нет. И потом, там одни беженцы.

— Но послушай, тебе ж надо в школу ходить.

— Я бы ходил, да дети шумят очень.

— Зачем ему в школу бегать? — сказал Комарек. — Там они все равно ничему не учатся.

— Как бы то ни было, а в школу ему надо ходить.

— Всему, что ему надо, он у меня научится. Сеть высохла, Генрих?

— Да, высохла.

— Видишь? Вот мы и пойдем рыбачить.

И все же на следующий день Генрих отправился в школу. Впервые после смерти Отвина. По дороге он дал себе зарок— любить старую учительницу, как ее любил Отвин. А вдруг он будет первым учеником в классе?

Записав его в журнал, учительница велела ему сесть за парту с Лузером. Ничего лучшего Генрих и не мог желать: наискосок сидела Сабина, девочка с большими глазами.

— Я много пропустил, Лузер?

Идет урок географии. Старая учительница спрашивает столицы разных стран. Шум стоит невообразимый. Учительница несколько раз повторяет свой вопрос. Дети дерутся. Петрус вырезает на парте ножом свое имя. Но Лузер, как полагается, поднимает руку. Сабина тоже. Генрих сидит тихо и тоже поднимает руку, хотя он не совсем уверен, надо ли отвечать «Рим» или «Копенгаген». Вызывают Лузера. Он говорит: «Гельсингфорс».

— Ты хороший ученик! — хвалит его учительница.

После обеда Генрих сидит дома и заучивает европейские столицы. Он записывает названия городов на картонке, а старый Комарек наперегонки с испанцем перечисляет известные ему города: «Москва — Париж — Дублин — Мадрид…» При этом он немного гордится, как хорошо он знает города.

— А вы в Мадриде тоже были? — спрашивает Генрих.

Испанец, кивнув, отвечает:

— Мадрид красивый город.

— Вы сражались в Мадриде?

— Да.

— А у вас был пулемет, когда вы сражались в Мадриде?

— Нет, у меня даже винтовки не было.

— Как же вы сражались без винтовки?

— У нас не хватало оружия.

— Как же вы тогда сражались?

Испанец, улыбаясь, смотрит в потолок.

— Двумя банками из-под консервов, — говорит он. — Начиняли их порохом, гвоздями, обрезками железа, и из каждой торчал хвостик бикфордова шнура.

— И вы их под фашистские танки кидали?

Заложив сплетенные руки под голову, испанец лежит на своей лежанке. Худой он очень. И губы тонкие-тонкие. Зарос щетиной.

— Когда убили Патрико, мне его карабин достался.

— А Патрико этот испанец был?

— Нет, его звали Патрик О’Коннель. Он был ирландцем.

— Значит, из Дублина, да?

— Нет, он из деревни был.

— А когда в него попала пуля, он еще говорил или сразу умер?

— Его убило наповал, — отвечает испанец.

— Я думал, мы тут столицы будем учить или как? — говорит Комарек. Он злится на испанца.

— А в Париже вы тоже в сражениях участвовали?

— Нет, в Париже нет.

— А вы были в Париже?

— Да, был, — отвечает испанец.

— Ну так как? Будем столицы учить или болтать попусту? — ворчит Комарек.

35

Впрочем, на следующее утро учительница уже не спрашивала европейские столицы, речь пошла о предлогах. Пожалуй, руку лучше не поднимать, решил Генрих. Снова вызвали Лузера, и он назвал все предлоги, как отщелкал.

На уроке пения Генрих чувствовал себя уже лучше — здесь-то он всегда обставит Лузера!

«На высокой желтой фуре!» — пели они. А Генрих пел и вторую и третью строфу так громко и хорошо, как их пел Отвин, хотя ребята, оборачиваясь, зажимали рты, делая вид, будто давятся от смеха.

«Нет, не быть мне первым учеником!» — подумал Генрих и на следующий день не пошел в Шабернак.

Но однажды, встретив Сабину, он узнал, что в школе теперь учат русский язык.

— Вот как, русский вы учите?

— Вторую неделю уже, — сказала девочка и сдунула локон со лба.

— Учитель у вас или учительница?

— Учительница.

— Говоришь, два раза в неделю у вас русский?

— Два раза.

— А завтра? Завтра у вас будет русский?

— Будет.

На всякий случай Генрих засунул в карман курточки красный плотницкий карандаш. По русскому он этого Лузера всегда обставит! И записочку с тремя печатями он из чемодана достал — пожелтела она уже, но печати хорошо видны. Ух и хитрый он мальчишка! Все нарочно подстроил так, чтобы опоздать на урок! А ведь и правда в классе стояла совсем незнакомая учительница. Широкая в плечах, решительная такая, по тоже немолодая.

— Здрасьте, — сказал Генрих и притронулся пальцем к козырьку солдатской фуражки.

Учительница ответила на приветствие. Генрих сел рядом с Лузером, сделав вид, будто только теперь вспомнил о фуражке. Он снял ее и сунул в парту.

Учительница подождала, пока класс успокоился, и обратилась к Генриху по-русски. Она спросила, как его зовут. Генрих ответил по-русски, назвав себя. Делал он это немного небрежно, словно все здесь происходящее было ему ни к чему — и класс, и парты, и ребята. По-немецки он добавил, что у него на руках имеется «документ». Вынув из кармана заветную записочку, он передал ее учительнице.

Она прочитала и улыбнулась.

Дети тут же стали спрашивать, что в «документе» значится. На самом-то деле и Генриху очень хотелось это узнать. Но учительница спросила его, каким образом ему достался этот «документ». Заважничав, Генрих принялся рассказывать; правда, рассказывал он не совсем так, как это происходило в действительности. Он, мол, в свое время входил в состав советской комендатуры. Для этого ему и понадобился «документ».

Учительница, положив записку на стол перед собой, приступила к занятиям. Однако она то и дело поглядывала на опоздавшего ученика. При этом она заметила, как он важно кивал, как будто все, что она говорила, было ему давно уже известно. Тогда она вызвала мальчика и попросила его прочитать написанное на доске. Но он не смог. Потом она его еще раз вызывала и уже окончательно убедилась, что ни одной русской буквы он не знает. И все же важничать он и после этого не перестал, и, как только она произносила какое-нибудь знакомое ему слово, он принимался кивать, громко повторяя его, повернувшись к остальным ученикам.

В конце урока учительница собралась вернуть Генриху записку, однако дети стали просить, чтобы она сказала, что в ней написано.

— Если меня спросить — читайте, — сказал Генрих.

Улыбнувшись, учительница в конце концов все же прочла записку вслух:

— «Подателя сего зовут «Товарищ» или «Пуговица». Выдать ему махорки и клочок газеты, чтобы мог цигарку скрутить. Сами увидите — не подавится. М и ш к а».

Да, уж совсем Генриху стало нехорошо, когда в классе раздался взрыв смеха. Ребята хлопали крышками парт, вереща от восторга.

«Мишка, Мишка, что ты наделал!»

Отвернувшись, учительница долго сморкалась в платочек. Потом повернулась к классу и поспешила распустить детей по домам.

Неудачный это был для Генриха день, ничего не скажешь!

Он бежал домой, а ребята кричали ему вслед:

— Пуговица, Пуговица!

Они прыгали вокруг него и кричали:

— Пуговица!

Сабина крикнула:

— Все вы противные!

Генриху было приятно, что девочка заступается за него и бежит рядом с ним, а не с остальными ребятами.

Они отстали еще больше, и скоро уже ничего не стало слышно.

Позднее они заговорили об Отвине, о том, как он хорошо рисовал. И как хорошо пел. И стихи он сам сочинял.

Ветры в апреле Не потеплели, А я увидел, как за неделю Первые почки зазеленели, —

вспомнила Сабина.

— Это он сам сочинил, понимаешь, сам, — сказал Генрих.

Дойдя до моста, они скатились по откосу на лед. Сверху свисали длинные сосульки.

— Знаешь, Сабина, — сказал Генрих, — я думаю, Рокфеллер тоже умер. А то бы он серебряный доллар не оставил.

Они обломали несколько сосулек и теперь, шагая по льду, облизывали их.

— Это так одного мальчишку в Берлине звали. Мы к нему в «виллу» ходили. — Генрих не мог себе простить, что так и не уговорил Рокфеллера переехать в Пельцкулен. Тот все хотел ферму в Канаде купить. — Но я думаю, что он тоже умер, — сказал еще раз Генрих.

Они снова поднялись по откосу и вышли на дорогу.

— Знаешь, Сабина, что я тебе скажу, — проговорил Генрих, — ты только никому ни слова: испанец вернулся.

— Какой испанец?

— Он в Испании сражался, а сам из нашей деревни, из Пельцкулена. — Генрих сам не знал, зачем он все это говорит девочке. Но ему было приятно, что есть кто-то рядом, кому он может доверить такую важную тайну. — Поклянись, что никому не скажешь!

Сабина поклялась.

36

Нет, эта школа в Шабернаке не для него! Да и вольная жизнь, должно быть, была ему больше по душе: захотел — Орлика оседлал, и скачи себе силки проверять! А как хорошо ходить с дедушкой Комареком на лед рыбачить!

Испанец уже чувствует себя лучше. Он теперь не лежит все время, повернувшись к стенке. Часто разговаривает с мальчонкой. Расспрашивает, как и что в деревне.

А однажды попросил дать ему мандолину. Неужели он на мандолине умеет играть?

Испанец дернул одну струну, другую, настроил и тихо запел глуховатым голосом:

— «Небо Испании распростерло звездный шатер над окопами…»

Кое-что теперь напоминало Генриху то время, когда они спорили с Николаем. Он восхищался испанцем, и был ли тот генералом или нет, ему уже было все равно.

— Меня спросить, я бы всех капиталистов на земле расстрелял!

— Лихо это ты! — сказал испанец.

— Сперва, конечно, феодалистов, а потом капиталистов.

А старый Комарек с каждым днем делался молчаливей.

Сидит над своей сетью и редко когда слово вымолвит. Но Генрих ничего не замечает — так он увлечен испанцем.

Но как-то рано утром Комарек задумал одно дельце. Взял большой моток донной сети и вырезал из нее кусок. Даже жалко ему стало этого испанца — ему же нечего противопоставить этой затее! Потом дед сходил в лес и принес целую охапку прутьев. Он и строгал, и резал, и чистил, покуда не свернул несколько обручей.

Это он для Генриха вершу мастерил. «Придет день, — думал он, — ветер переменится, все растает… А уж летом мы от зари до зари с ним на озере, и он — с этой вершей, и все у нас будет опять так, как было до прихода этого испанца треклятого! Надо ж ему было у нас слечь! Слава богу, до весны недалеко…»

Установив вершу посреди комнаты, он натянул обручи.

— Ну как, нравится тебе? — спросил он.

Генрих стоит, смотрит и только диву дается — такая ладная, длинная и узкая верша получилась!

— Что ж, пусть, стало быть, твоя будет, — сказал старый Комарек.

Снег сверкает, скрипит под ногами, фрау Кирш перебирается в рыбачий домик. Генрих завернул все вещи в попону и тащит их на плече за фрау Кирш. А у нее в руках сверток с ребеночком. Дедушка Комарек столько березовых поленьев заложил в плиту, что все конфорки раскалились докрасна.

Мальчонка всю дорогу не закрывает рта.

— Теперь мы будем как настоящая семья, — говорит он.

Два дня они обсуждали переезд фрау Кирш. Потом сходили в лес, принесли сосновых слег и соорудили кровать — теперь она стояла посреди жарко натопленной кухни.

— Понимаете, фрау Кирш, — говорит Генрих, — сначала он сражался против фашистов. Но их, этих фашистов, было больше.

Без конца испанец да испанец!

— А потом он поехал во Францию. Во Франции его в плен взяли. Когда фашисты пришли во Францию, он опять сражался против них. Но сейчас ему уже лучше. Это от супа рыбного, фрау Кирш, он его любит.

Вот и домик рыбака — совсем его снегом занесло. И озеро рядом. Помпа укутана соломой, а стежка к ней — свежевыметена.

37

Теперь и днем топилась плита. Они сидели у себя в комнате и слышали, как фрау Кирш напевает на кухне. Открылась дверь, она позвала:

— Все за стол!

Комарек воткнул иглу в сеть, испанец поднялся со своей лежанки.

До чего у них все изменилось! Испанец и тот иногда улыбается. Передавая друг другу кастрюлю, они говорят «спасибо» и «пожалуйста». Правда, испанец быстро устает и сразу после обеда уходит к своей лежанке.

Окна так и сверкают, и пол выскоблен до белизны!

Старому Комареку все это кажется чересчур. Моток сети всегда висел посреди комнаты, а теперь вот надо прибить гвоздь в сторонке и там его вешать. Все будто заразились любовью к порядку. Генрих уже давно Орлика не чистил. Теперь берет скребницу и давай его скрести. Старый Комарек долго рассматривает каморку по соседству с большой комнатой. Что и говорить, половицы там все на месте. И он, взяв с собой мешочек рыбы, отправился в деревню. Вернулся оттуда с печуркой на спине.

Сама фрау Кирш не надивится их стараниям. Снова Комарек идет в деревню и просит Штифелькнехта сколотить оконную раму, а кстати и колыбельку для малышки.

Иногда фрау Кирш теперь опять ходит в своем красном платочке. Вот она разогрела суп и подает испанцу…

Поначалу они конфузились оттого, что фрау Кирш сидела с ними. Недавно она распустила зеленую кофточку и стала вязать широкую шаль.

38

Забежит мальчонка на кухню, стоит и смотрит, как фрау Кирш пеленает ребеночка. А ручки какие маленькие! И ножки тоже! Да и то сказать — совсем ведь дитя еще. Зовут они малышку — Марикен, хотя полное ее имя Марианна.

По вечерам фрау Кирш заходит к ним, и они все вместе сидят за столом и беседуют с испанцем. Генрих заводит граммофон и ставит пластинку «Когда воскресным вечером в трактире музыка играет». Хорошее тогда у всех настроение. Испанец свежевыбрит и сидит, подобрав колени. Фрау Кирш устроилась у самых дверей — она вяжет зеленую шаль. Время от времени, отложив вязанье, она выходит поглядеть на свою Марикен.

А старик все плетет и плетет, но при этом жадно ловит, каждое слово. Сам за весь вечер не скажет ни одного. Но он присматривается и к тому, как ведет себя мальчишка. И думает: так громко Генрих никогда раньше не смеялся!

Не то чтобы фрау Кирш не разговаривала со старым Комареком. Она и восхищается, как славно он свою сеть плетет. И долго стоит в дверях и смотрит им вслед, когда они выходят на лед рыбу ловить. Однажды они принесли в сачке несколько судаков в полфунта весом, а фрау Кирш, всплеснув руками, воскликнула:

— Дедушка, вот это улов!

— Это ты так считаешь, а ведь рыба нынче плохо в сеть шла.

— Да что вы, дедушка, так много судаков!

— Может, ты поджаришь их, а?

Она сняла сачок с плеча старика, не переставая расхваливать улов. А это Комареку было приятно…

Но старик по-прежнему редко когда разговорится — не дает ему покоя этот испанец. Да и у мальчонки, считал он, нет того терпения, чтобы рыбачить, как прежде. Все только предлога ищет, чтобы с озера сбежать. Веревка, видите ли, ему понадобилась. А на самом деле и не нужна она совсем. Теперь больше часа будет за ненужной вещью бегать! «Может, это ты эгоист такой? — говорит старик сам себе. — Не о счастье мальчишки печешься! Иначе тебе бы радоваться, что он доволен и смеется. Старый ты стал, себялюбивый. Не следует тебе распускаться!» И с каждым днем дедушка Комарек делался молчаливей. Однажды мальчонка прибежал из деревни и еще на ходу крикнул:

— Имение делят!.. Каждому надел дают: и лес и луг, — захлебываясь рассказывал Генрих. — Готлиб, который есть настоящий пролетарий…

Испанец встал и принялся натягивать свои «французские ботинки», словно и он в деревню собрался — помогать землю делить!

— И нам надо записаться, дедушка Комарек!

Но старик делал вид, будто все это его не касается.

— Рыбаки мы, — говорил он, — землю не пашем, — И тут же снова стал пересчитывать дели.

А разве сам он не мечтал о справедливой жизни? И разве сам не составлял списки, покуда мальчонка сидел на ящике и болтал ногами? Почему же он теперь-то сидит и молчит?

— Меня спросить, — заговорил Генрих, обращаясь к испанцу, — я прямо скажу: коммунизм у нас будет.

— Они что, комиссию какую выбрали?

— Да, комиссию.

— И что ж, ходят и наделы нарезают?

— Матулла и кузнец — они и нарезают.

— Вот оно что. Матулла, значит!

Теперь и испанец надолго умолкает.

Нравится Генриху, когда испанец с фрау Кирш разговаривает. Как-то он раскрыл свой фанерный чемодан и долго в нем рылся. Потом что-то достал и положил в карман. Это была белая шелковая блузка, расшитая разноцветными нитками.

— Нет, нет, фрау Кирш, она у меня уже давно. Я ее тогда еще, в деревне, подобрал, когда мы Королевича нашли в соломе.

Не простая, значит, эта блузка оказалась, а можно сказать — волшебная!

 

ПОСЛЕДНЯЯ ГЛАВА

39

Засвистел скворец.

Ветер шумит в ольшанике. Теплый такой! С крыши капает.

Весна пришла.

Старый Комарек словно бы проснулся. И в него вселились тревога и беспокойство: испанец-то скоро уйдет!

У берегов подтаивает лед. Щука нерестится.

Комарек берет большую вершу, а Генрих — маленькую. Оба шагают к тому месту, где Грубер впадает в озеро. Стоят там и смотрят, как камышинки качаются — это щука ворочается в воде… Шлепая по мелководью, они подыскивают место для верши.

Настает день, когда старик приносит с озера в сачке двух щук. Светит солнце, и из щук капает желтая молока.

На скамье перед домом сидит испанец. Шея замотана зеленым шарфом. Рядом — фрау Кирш в расшитой белой блузке.

— Salud! — говорит испанец, должно быть радуясь, что может теперь посидеть на воздухе.

— Salud, — отвечает Генрих, немало удивившись, и тут же рассказывает, что знает еще одного человека, который, когда здоровался с ним, говорил «Salud».

— Это значит «будьте здоровы», — объяснил испанец. — В Испании так здороваются.

— Может, тот человек тоже в Испании был? — спрашивает Генрих.

Сколько по земле людей ходит! И сколько дорог на земле! И сколько судеб людских! И надо ж — такое совпадение!

Испанец снова садится на скамью. «Да, это он. Точно, это он!» — говорит он себе.

— Танкист? — спрашивает он Генриха.

— Я ж сказал — он комендант округа у нас.

— Округа? Нашего?

— Нашего.

— Об Испании он ничего не говорил?

— Нет, об Испании ничего не рассказывал.

— Но он говорил тебе «Salud»?

— Да, «Salud» он говорил и еще «Salud, companero» или «camarada».

— А зовут его Константино?

— Нет, его зовут Константин, Константин Новиков.

Удивительное совпадение! Даже не верилось. Но сомнений уже быть не могло.

Потом, когда они сидели за столом, испанец рассказал, что вместе с Новиковым они работали в мастерской Интернациональной бригады. И однажды — это было под Квинхорна — они между своими и вражескими позициями чинили подбитый танк. Потом отошли, пришлось ждать темноты, чтобы поставить новую гусеницу. Шагах в двадцати от подбитого танка они залегли под скалой. Пролежали так до самой ночи.

Вспомнил испанец и холодные ночи Арагона.

— Из деревни под Саратовом он. Деревня раскинулась на пригорке, — добавил он, помолчав.

Генрих побежал в бургомистерскую.

— …Это я, Сергей. Мне с комендантом надо говорить… Коменданта Новикова мне… Чего? Нет Новикова? Мне привет надо передать ему — от испанца… Ничего не слышу… Нет, испанца. Я его зимой подобрал у дороги… Чего? Плохо слышно… Что? Что? В Саратов уехал?..

Генрих долго слушал.

— …Понимаешь, испанец вернулся. Нет, Сергей, испанец… С Новиковым, который в Испании сражался…

Домой Генрих прибежал совсем убитый. Вошел в кухню, сел на ящик с углем и так молча и сидел.

— Уехал в Саратов. Два месяца назад, — сказал он в конце концов.

И пока он все это рассказывал, все стояли вокруг ящика, на котором он сидел.

— Я пойду к новому коменданту и расскажу ему, — чуть не выкрикивал Генрих. — Он непременно еще сегодня приедет прямо сюда, к домику рыбака на озере.

Все стояли около него, и всем было грустно оттого, что Новиков уехал.

Только вот старый Комарек был, быть может, чуть-чуть оживленней, чем все последнее время.

Он думал: «Ну вот, всему и придет конец. Само собой все получится. И жалеть о том, что ты приютил испанца, не следует. Поправился он хорошо. Должно быть, немало ему в жизни досталось. Может, он и совсем выздоровел?»

Верши, поставленные в Грубере, тревожили сейчас старика. Этот Киткевитц вполне мог их украсть. И тревога эта не покидала Комарека до тех пор, покуда они с Генрихом не отправились на озеро.

Стоя по колено в воде, они увидели маленькую щучку, но Комарек почему-то очень разволновался и торопился, вытаскивая вершу на берег.

— Как ты думаешь, может, нам еще дня на два вершу поставить? — спросил он Генриха. — Вода еще не прогрелась. А ты не видел здесь этого Киткевитца?

Но мальчонке не терпится поскорей домой вернуться. Каждую минуту может машина с новым комендантом приехать! Старик что-то копается и вообще не хочет разговаривать. В конце концов они снова опускают обе верши в воду.

Дома они уже не застали испанца.

— Комендант приехал сразу после обеда, — рассказала фрау Кирш. — И еще двое городских с ним — знакомые испанца. Такое тут творилось!

— А он вернется?

— Да.

— Вот как! — только и сказал старый Комарек, должно быть совсем не обрадованный таким ответом.

Зато Генрих решил не ложиться спать — он подождет, покуда не приедет машина. Надев солдатскую фуражку, он сидел и ждал. Но когда наконец глубокой ночью прибыла машина, все увидели — Генрих крепко спит.

40

Генрих шагает по лугу. Солнце слизывает островки снега. На берегу озера стоит яблонька. Под ней четыре черных валуна. Помятая кастрюля валяется неподалеку. И дощечка… «Нет, Отвин, море — оно синее и чуть-чуть зеленое…»

Поднявшись с валуна, Генрих стоит в нерешительности. Испанец ведь сказал, чтобы все они с ним ехали. Фрау Кирш и Марикен. И он, Генрих, тоже. И дедушка Комарек. Но дедушка ничего не говорит. Сидит весь день у окна и смотрит на озеро. «А мы и верши не поставили, — думает Генрих. — Три дня, как сети уже высохли, а мы все равно не поставили… А жалко, что испанец так и не повидал Новикова. Чуть-чуть — и встретились бы здесь. Вчера приезжали двое городских. Привезли масло, хлеб. Большой кусок мяса. Может, испанец министром будет? Или ландратом?.. Нет, лучше министром». Ему, Генриху, больше всего хочется, чтобы он стал министром. А дедушка Комарек все равно не поедет с ним…

Из лесу вышел какой-то человек. Чемодан тащит. Генриху захотелось узнать, кто это такой, и он вышел на дорогу. И сразу узнал: это был дядька в заплатанном свитере, с которым они вместе на крыше в Берлин ездили. Только теперь он был в куртке.

— Если вам проволока нужна, я сбегаю за ножницами, — сказал Генрих.

Человек поставил чемодан на землю, протянул Генриху руку. Они поздоровались. Человек стоял и, глядя на Генриха, думал: «Может быть, это и хороший знак, что первым ты здесь мальчишку встретил». Нет, нет, — сказал он. На этот раз он приехал не за проволокой.

— Невыгодное, значит, дело гвоздями торговать? — спросил Генрих.

Человек хотел разъяснить мальчишке, что проволока и гвозди ему тогда не для себя нужны были. Они тогда машины из-под развалин откапывали, потом для них навесы и бараки строили. Для того-то гвозди и понадобились. Хотел он рассказать это мальчишке, но так и не рассказал.

— А где же твой друг? — спросил он.

— Отвин? Он умер.

— Умер?

Генрих, проводил дяденьку до деревни.

— Может, вы за картошкой? — спросил он.

— Нет, и не за картошкой.

Генрих стал прощаться, а человек сказал:

— Ты разве не в этой деревне живешь?

— Мы на озере живем, в доме рыбака. Но скоро в город переедем. Только в какой, еще не знаем.

Человек этот за зиму окончил курсы новых учителей и немало усилий потратил на то, чтобы его направили именно в Пельцкулен. Он сидел на чемодане, курил трубку и долго смотрел вслед убегавшему мальчику. Генрих обернулся и помахал ему шапкой.

На другой день к дому рыбака подошли двое: мужчина и женщина. Мужчина уже немолодой, лет пятидесяти. Видно было, что когда-то это был силач. Оба очень устали, но теперь, добравшись до цели, они нерешительно обходили дом, не смея войти.

Наконец тихо постучали.

Когда они вошли в кухню, фрау Кирш решила, что это переселенцы, и пригласила их сесть за стол. И только тогда испанец узнал их. Он поднялся и молча вышел в комнату.

— Дед, а дед, рыбак вернулся, — сказал он Комареку.

Старый Комарек, сидевший у окна, должно быть, видел пришельцев, однако мысли его были далеко. На голос он обернулся:

— Рыбак?

— Да, рыбак, — сказал испанец.

Старик долго не мог осознать, что, собственно, произошло.

— Стало быть, вернулся, — сказал он и страшно удивился: как это он до сих пор ни разу даже не подумал о такой возможности. Это ж так естественно. Он даже покачал головой. Неожиданно рассмеялся. Но смех его был какой-то беззвучный, плечи дернулись раз-другой, и все.

— Да, — сказал испанец, положив ему руку на плечо, — рыбак вернулся. — Но он так и не понял, слышит его старый Комарек или нет.

Потом они все вместе сидели за столом и молчали.

— Ешьте, дедушка, — сказала фрау Кирш.

Генрих ел и рассматривал рыбака, сидевшего напротив. Он подумал о Войтеке и о том, как бил его этот рыбак. Каждый день бил! И веслом тоже. Впрочем, Генрих совсем по-другому представлял себе рыбака. А теперь вот он сидит напротив, в грязной рубахе, плечи опущены. На правой руке мизинца нет…

Испанец сказал:

— За прошлое мы спросим, рыбак. А вот как тебе перед собственной совестью отчитаться, этого уж не скажу. Да, тут тебе никто не поможет. Да это и трудней всего, пожалуй.

Рыбак кивал, неловко тыкая вилкой в картошку.

— А остаться-то нам разрешат? — спросила рыбачка. — Это ж наш дом.

Больше они не говорили. Иногда казалось, что испанец что-то хочет сказать, но он так и не заговорил.

— Ешьте, дедушка! — все просила фрау Кирш.

— Дом мы вам оставим. Еще дня два-три поживем и уедем, — сказал наконец испанец. — Пойдите возьмите себе в сарае сена и, пока мы здесь, ночуйте на кухне.

Ночью они сидели в комнате. Генрих говорил о Войтеке, но тихо, чтобы рыбак и его жена за стенкой ничего не слышали.

— Дедушка, ну скажите же, что вы с нами поедете! — молила фрау Кирш.

«А сети как же? — думал Генрих. — Всю зиму дедушка Комарек большую сеть плел! А сколько мы этих вершей наготовили! И какой он хороший обруч для сачка выстрогал!»

— Иди спать! — сказала фрау Кирш.

Она поднялась и принесла одеяла.

Вот и утро наступило. День обещал выдаться теплым, ласковым. А дедушка Комарек поверх куртки надевает кошачью телогрейку. Собрал свой дорожный мешок: сунул в него старую рубаху, бечевку, портянки. Больше ему, пожалуй, ничего не надо.

Генрих еще спит. Фрау Кирш — на кухне.

Испанец сидит и смотрит на сборы дедушки Комарека: как он мешок увязывает, как старую черную палку в узел просовывает…

— Куда ты пойдешь? — спрашивает испанец.

— Мальчонку берегите, — говорит Комарек.

— Уж будем беречь.

Вот и все. Молча старый Комарек выходит.

Он был уже далеко, когда услышал, что его зовет Генрих. Остановился. В огромных сапогах мальчонка бежит к нему через луг.

Вместе они шагают по большой дороге. Мальчишка и упрашивает и умоляет его.

Перед мостом они садятся на откосе. Старик что-то вынимает из кармана куртки, что-то аккуратно завернутое. Большими своими пальцами разворачивает, как это много-много раз делал и прежде. Нацепил очки. Взял ключик и завел серебряные часики. Прикладывает к уху. Слушает. Потом снова заворачивает в тряпочку и отдает Генриху.

— Теперь ступай! — говорит он.

— А вы куда пойдете, дедушка Комарек?

— Да… куда…

Нет, на этот вопрос старый Комарек не может ответить Куда-нибудь. Может быть, в другую деревню… Куда-нибудь он пойдет, конечно.

41

Быть может, он пойдет в мазурские леса? Старый он уже человек, может и туда пойти и сюда. По-мазурски-то он немного знает. Ему ведь уже за семьдесят. Куда бы он ни пошел, любой часовой его пропустит. Такова уж она, свобода старого человека! Конечно же, он вернется в свои леса. А может быть, он сам давно уже превратился в старое дерево. Ничего-то ему не нужно… Но в этот последний год жизнь закрутила его. «А был ты всего лишь свидетелем, — признается он себе, — свидетелем того, что творилось на этой земле». Но, может быть, это был не простой год. Перестало существовать что-то старое, зародилось новое. И будь он сейчас молодым, он ринулся бы вновь в эту жизнь. Но он уже старый человек. «Сказать по справедливости, — говорит он сам себе, — может, это был лучший год в твоей жизни!»

В одном месте старик остановился, постоял, посмотрел на разбитую военную машину, валявшуюся между двух молодых рябин. Подумал: где-то здесь, в траве, был ведь и пробитый пулей шлем… Ну, уж бог с ним, не сейчас… А он пойдет дальше, пойдет своей дорогой.

Некоторое время Генрих еще бежал за дедушкой Комареком. Но старик ни разу не обернулся. Мальчик постоял, постоял и побрел домой. Он шел и плакал.

*