В феврале 1902 г. я был вызван экстренно в «Рамонь» к Принцу Александру Петровичу, тяжело заболевшему. Там я произвел Принцу тяжелую операцию вследствие гнойного воспаления нижней челюсти. Пробыл я там дней десять и передал еще тяжелобольного Принца моим заместителям, что меня немало беспокоило.
По возвращении в Петербург я застал своего единственного 13-летнего сына, бывшего на руках своей воспитательницы, больным дифтеритом. Хотя, по словам врачей, опасность миновала, но все же не вполне, и это повергло меня в большое горе. Утро в день приезда я провел с сыном и с нетерпением ждал в 3 часа консультации с К. Л. Раухфусом.
Предоставляю читателю судить о моем душевном настроении. Здесь тяжело больной сын, там в «Рамони» оперированный Принц Александр Петрович, ответственность за которого целиком падала на меня как на оператора, и я очень беспокоился о том, как справятся с Принцем мои заместители, принимая во внимание его крутой нрав.
Вдруг в 2 часа звонок от швейцара. Выхожу сам в переднюю и вижу бледное, испуганное лицо курьера министра вн‹утренних› д‹ел›.
– Ваше Пр-ство, – говорит он, – Александра Павловна просят Вас сейчас же приехать в Государственный Совет – там ранен Дмитрий Сергеевич.
– Где же А. П.? – спрашиваю я.
– Они сейчас выехали из дома, когда им сказали по телефону, что Министр ранен и просит их приехать, а меня послали к Вам и приказали просить Вас приехать сейчас же.
Тяжелая была минута. Приходилось бросить больного сына, не дождавшись консилиума и телеграммы из «Рамони», жаль было и Сипягина, которого, как я уже сказал, я успел полюбить как человека. Никогда не забуду этого кошмарного дня.
По дороге спрашиваю курьера: «Расскажи мне все толком».
«Да что же я могу сказать?! – отвечает он. – Д. С. позавтракал сегодня рано и поехал в Совет, а через 10 минут говорят по телефону, что министр вн‹утренних› дел ранен выстрелом из револьвера в подъезде Совета. Они очень просят супругу приехать. Больше ничего не знаю».
Мучительно долго тянется время переезда с Кирочной на Морскую. Наконец, подъезжаем. Вижу у маленького подъезда Совета, налево от большого, группа людей, полицейские, все суетятся; стоит санитарная карета Максимилиановской лечебницы. Вбегаю в подъезд. Навстречу мои санитары несут на носилках человека; носилки коротки, и ноги раненого висят; тело прикрыто шубой. Подбегаю и вижу мертвенно-бледное лицо Сипягина; глаза закрыты, он лежит без сознания. Рядом с носилками, потупя голову, идет его жена, с другой стороны господин в вицмундире; узнаю его, это д‹окто›р Петров, врач Государственного Совета. За носилками – группа членов Совета.
– Куда ранен? – спрашиваю Петрова.
– В живот, и тяжело; все обмороки один за другим. Везем к Вам в Максимилиановскую.
– Кто стрелял? – спрашиваю на ходу.
– Какой-то офицер; приехал, подал министру в руки пакет и выстрелил в упор в живот.
С трудом помещаем грузное тело в карету. Тронулись. Вскакиваю на извоз и спешу вперед, чтобы распорядиться. Бледный швейцар лечебницы докладывает мне, что наверху все готово, успели приготовить комнату и постель. Сейчас ожидают приезда Государя. Привозят раненого, вносят и кладут в постель. С моим ассистентом С. В. Гольдбергом и санитарами с трудом освобождаем раненого от платья. Комната наполняется народом – кто эти люди, не могу разобрать. Прошу всех выйти, кроме Александры Павловны, которая стоит у кровати, мрачная, но спокойная, как мрамор. Снимаем кое-как наложенную Петровым перевязку. В области желудка – довольно зияющая рана от пули большого калибра. Пульс едва ощутим, бледность лица еще увеличивается. Быстро решаю, что оперировать не стоит, останется под ножом. Наскоро перевязываю. Гольдберг впрыскивает камфору.
– Ну, что, – спрашивает жена.
– Плохо, – отвечаю я.
– Вижу, – говорит она.
Внутреннее кровотечение, – говорю я тихо Гольдбергу, – вероятно, тяжелое повреждение печени от выстрела в упор – он погибает.
С. открывает глаза, видит меня, улыбается и тихо жмет мне руку… «Не старайтесь, Николай Александрович, не стоит, конец, я умираю», – полушепотом говорит умирающий Д. С., с трудом крестится, и снова глубокий обморок. Кто-то входит в комнату и говорит мне: «От Государя спрашивают, как состояние Д. С.?» «Скажите, что плохо», – отвечаю я. Камфора пульса не поднимает. Гольдберг приготовляет нужное для вливания солевого раствора. «Товарищ министра юстиции сообщает по телефону, что сейчас приедет Государь, застанет ли?» – спрашивает меня кто-то за спиной. – «Не знаю». Еще кто-то спрашивает: «Генерал Гессе спрашивает из Дворца, можно ли приехать Государю?» Этот вопрос заставляет меня на минуту задуматься. Несомненно, Государь желает непременно приехать к Сипягину, но Его задерживают, и никто не желает взять на себя ответственность. Соображаю, что за всякие случайности в стенах лечебницы ответственность в известной мере падает на меня как на директора учреждения. (Как это характерно, думаю я теперь, когда пишу эти строки; первая мысль окружающих Государя – не предохранить Его, а снять с себя ответственность.) «Скажите генералу, – говорю я, отчеканивая каждое слово, – что я не знаю, кто и что на подъезде и в коридорах; ни за что отвечать не могу». Пульса нет, Д. С. все еще без сознания. Но вот он открывает глаза, целует руку жены, молча, но улыбаясь. Опять теряет сознание, руки синеют, начинаются редкие глубокие вздохи. «Ну, что?» – опять слышу вопрос через приоткрытую дверь. «Кончается», – отвечаю я со слезами в голосе. Комната наполняется народом – кого здесь только нет?!.. И семья, и какие-то генералы, министры, члены Совета, чиновники… Дмитрий Сергеевич еще раз открывает глаза, смотрит на меня печально, потухающим взором и, видимо, хочет что-то сказать мне. Я нагибаюсь к его лицу, он целует меня и тихим шепотом говорит мне: «Скажите Государю, что я умираю за Него и за Россию…» Глаза закрываются снова, лицо делается совершенно покойным, дыхания нет. «Кончился», – говорю я со слезами на глазах и вдруг слышу сзади громкие всхлипывания, оборачиваюсь и вижу, на коленях, в вицмундире и звездах, как он приехал в Совет, стоит С. Ю. Витте и горько плачет, как ребенок, истерически всхлипывая на всю комнату. Подвязали челюсть, сложили руки, положили в них образок. Кончилось министерство Сипягина…
Выхожу в коридор. «Передайте по телефону в Зимний Дворец, генералу Гессе от моего имени, для доклада Государю Императору, – говорю я одному из стоящих здесь полицеймейстеров, – что министр внутренних дел сейчас скончался». Говорю, и самому не верится. Но вот идет уже духовенство, несут свечи и начинается первая панихида перед телом умершего. Все молятся на коленях, а С. Ю. Витте все громко плачет…
Кончилась панихида, спешу домой к своему дорогому больному, но меня останавливает какой-то господин и приглашает в отдельную комнату. «Потрудитесь сообщить, что вы видели касательно убийства министра вн‹утренних› д‹ел›». Это прокурор. Какую же комическую роль играет юстиция в такие минуты, исполняя с серьезным лицом формальности. Исполняю и этот долг – что же я могу сказать? Видел рану и видел, как министр умер. Даю это показание и подписываю его. Разве это не смешно?
Еду измученный домой. Слава Богу, сыну лучше. Раухфус просил передать, что опасность миновала. Подают телеграмму из «Рамони» – там тоже все благополучно. Несколько полегчало на душе.
Иду к себе в кабинет отдохнуть и собраться с мыслями, но вот идет курьер и докладывает: «Прокурор просит Ваше Превосходительство пожаловать сегодня в час ночи в дом министра вн‹утренних› д‹ел› на вскрытие». (Еще одно неприятное испытание!)
Тяжелое впечатление производит на меня это вскрытие. В подъезде суета, масса полиции и каких-то людей, крышка гроба. На столе в богатой русской столовой, при ярком освещении парадной люстры лежит массивное обнаженное тело Сипягина. Окруженный толпой чиновников профессор судебной медицины в черном переднике с ножом в руках членораздельно диктует для протокола результаты наружного осмотра «трупа». Меня раздражают вопросы окружающих: «А почему не сделали операции? Разве нельзя было спасти?» и т. п. «Сейчас увидим, был ли я прав», – отвечаю я сухо.
Брюшная полость переполнена кровью, желудок пробит насквозь, тяжелое повреждение печени и размозжение правой почки. Рана безусловно смертельная – хоть это утешение, спасения не было, я был прав.
Поздно ночью возвращаюсь домой, пытаюсь заснуть после дороги и этого кошмарного дня; но не спится, в дремоте мне все слышится шепот умирающего Сипягина «Скажите Государю, что я умираю за Него и за Россию», и страшно делается за Россию…
Что бы ни говорили будущие историки про Сипягина, что бы ни писали его биографы, а эта смерть говорит неизмеримо много в его пользу. Он жил барином, в хорошем смысле этого слова, служил барином, действительно был предан Государю, как старый русский боярин; любил Государя искренно, по-детски, может быть, не как человека, а как воплощение монархической идеи; Д. С. верил во всемогущество Бога, верил в Россию и ее будущность и, сраженный рукою убийцы, умер, как солдат, спокойно, улыбаясь, как умирают дети и настоящие православные мужики, как умирали Сусанины, ни разу даже не спросив, кто убийца и что с ним сталось. Он умер, смотря потухающим взором на жену и до последнего вздоха думая о Государе и России…
Сипягин был человек далеко не выдающегося ума и был не государственный человек; он был не лишен великорусской хитрости, царедворства и соответственной этому фальши и неправдивости, но его политические и религиозные принципы делали его человеком цельным, убежденным и в общем честным. Революционеры хорошо знали, кого они убивают, избирая свою жертву из числа приближенных Императора Николая II. Россия потеряла в Сипягине мало, но Государь потерял в нем очень много – истинного, верного и действительно преданного слугу. Сипягин принадлежал к тому типу людей, кои были так нужны Государю Николаю Александровичу и коих вокруг него почти не было.
«Почему он так кричит?» – спросил меня Витте во время болезни Сипягина. «Потому, – отвечал я, – что он русский барин старого типа, типа псовых охотников; он наверное кричал на своих псов и бил их арапником, но при этом очень любил их и готов был взять их к себе в спальню; он кричит от малейшей боли, но искренно благодарит людей, которые ухаживают за ним и причиняют ему эту боль. Он кричит в целом ряде случаев, потому что в этих случаях кричали все его предки; на охоте и от боли он не может не кричать». Сипягину надо было жить полстолетия раньше, быть предводителем в богатой губернии, а не министром в царствование Императора Николая II.
Когда он был курляндским губернатором, балтийские бароны любили его, несмотря на его типично русский нрав, но, вероятно, не потому, что он был особенно образцовым губернатором, а потому, что он был любезен, вежлив, гостеприимен и обращался с ними не как русский чиновник, не как сатрап, а как русский боярин; этих качеств его было, пожалуй, еще достаточно для губернатора в более культурных балтийских губерниях, но, бесспорно, их было мало для министра. Императору Николаю II такие люди, как Д. С. Сипягин, были нужны в качестве приближенных придворных, но не в качестве руководителей судьбами России в XX столетии.