Многое в жизни человека случается неожиданно. Совсем не ожидаешь, и вдруг тебя постигла беда. Совсем не думаешь, и вдруг сваливается такая радость, что даже голова кружится…
Я довольно редко появлялся в университете. На лекции я уже не ходил, разве что загляну в аудиторию, где читает Винцас Миколайтис. Этот профессор, который недавно начал работать на нашем факультете, меня интересовал как писатель. Мне нравились его молодое, серьезное лицо, немного печальные глаза за стеклами очков, скромная, благородная манера вести себя. Читал он не спеша, четко, очень красиво произнося слова. Каждая фраза у него была полна содержания. Он был прямой противоположностью Изидорюса Тамошайтиса, который преподавал введение в философию и говорил преувеличенно сложно, прикрывая убожество мысли фразами, которые любили повторять его слушатели: «Если взять с той или иной стороны, если подойти с того или иного конца, имея в виду вышесказанное и вышеизложенное, приняв во внимание то да се, придем к выводу, что так или иначе, что ни говори» — и так до бесконечности. Миколайтис же говорил логично, не повторялся, — было ясно, что он, готовясь к лекции, много работает дома. Читал он курс эстетики. Я соглашался не со всеми его мыслями, но его лекции заставляли думать, искать ответа. Слушая Миколайтиса, все время думал я и о его прекрасных стихах, которые любил с юности, об отрывках из «В тени алтарей», которые появились и в студенческой печати. Мы с нетерпением ждали выхода этого романа.
Миколайтис был сдержанным человеком; может быть, поэтому мы, студенты, как-то не могли с ним сблизиться, хотя слышали, что раньше, работая на факультете теологии и философии, он тесно общался со студентами-литераторами. Мы совсем не знали, что он думает о нас, о «Третьем фронте». Мы не знали, что острая статья против нашего журнала, напечатанная в журнале «Очаг» под псевдонимом, принадлежит перу Миколайтиса (это выяснилось позднее, когда он эту статью включил в свою книгу «Литературные этюды»).
Придя как-то в университет, я увидел, что большая аудитория битком набита студентами. Из университета только что был уволен Гербачяускас, и его сторонники собрались требовать, чтобы его вернули обратно. Вслед за двумя сторонниками Гербачяускаса на кафедру поднялся новый студент, Костас Корсакас.
— В университет мы собрались учиться! — кричал он. — А здесь нашли шута! Шутов в старину короли держали при своих дворах. Видно, Гербачяускас думает, что наш университет — королевский или помещичий двор. Но нам такие не нужны! Я предлагаю протестовать против шута! Долой шутов из университета!
Часть студентов аплодировала и кричала. Выступал еще кто-то, — кажется, за Гербачяускаса, — и аудитория снова аплодировала. Вдруг в дверях появился ректор Чепинскис, Он оказался в коридоре еще во время речи Корсакаса. Увидев ректора, все замолчали.
Мистик Гербачяускас, один из злейших врагов «Третьего фронта», прославился различными выходками еще до того, как его уволили из университета, и студенты пытались с ним бороться. Некоторое время назад в главной аудитории университета, на улице Мицкевича, он читал публичную лекцию. На нее пришли не только студенты, но и посторонние слушатели. Говорил Гербачяускас как обычно, темпераментно, ломая длинные тонкие руки с длинными тонкими пальцами. А мы увидели, что в первом ряду сидит наш Пранас Моркунас в солдатской шинели. Пока говорил Гербачяускас, Моркунас — по правде говоря, тоже редкий чудак; — все время нервно что-то писал в блокноте. Едва Гербачяускас кончил речь, Моркунас, который обычно не любил и не умел выступать, попросил слова, встал около кафедры и, близоруко щурясь на блокнот, начал:
— Так-то так, уважаемые (он не отличался красноречием и вечно искал нужное слово), так-то, Гербачяускас, значится, нес тут всякую чепуху, так-то, так-то… Я выражаю протест, потому что здесь, значится, не цирк, м-да… а храм науки, значится… Нам тут паяцы не нужны…
Выложив все это, Моркунас сел. Зал с нетерпением ждал, как отреагирует Гербачяускас. Едва замолкли аплодисменты после выступления Моркунаса, как Гербачяускас снова взобрался на трибуну, потер руки, вытянул тощую шею, огляделся и подождал, пока аудитория полностью не успокоится, потом отчетливо сказал:
— Вот видите, видите, господа… Бывает, что в хорошей компании кто-нибудь возьмет да пукнет…
Моркунас снова вскочил; но между тем грянули аплодисменты, и весь зал с хохотом поднялся с мест. Моркунаса уже никто не хотел слушать.
Гербачяускас воевал с руководством университета за нецензурные выражения, которыми он любил уснащать свои лекции. Был он и против университетской дисциплины.
Вскоре Гербачяускас уехал в Польшу.
Но вернемся к прерванному повествованию. В университет я ходил все реже. Много времени я проводил в читальне, где собирал материал для экзаменов и дипломной работы. Когда надоедало читать, я выходил прогуляться по коридору факультета, а то спускался по лестнице в подвал покурить и выпить чаю. В подвале около раздевалки стоял стол для игры в пинг-понг, и там всегда кто-нибудь играл. Однажды, проходя мимо, я увидел молодую студенточку, которая играла с неподдельным азартом, ловко отбивая мяч, то и дело отбрасывая левой рукой падающие на глаза темные волосы. Девушка была невысокая, тонкая, изящная. В ее фигуре, в движениях, в привычке отбрасывать в сторону падающие пряди волос было столько изящества, что я просто не мог оторвать от нее глаз. Выкурив сигарету, я вошел в буфет, заказал чай и принялся отгадывать характер по подписи у собравшихся здесь студентов и студенток. Тогда у меня была своя «теория» — что в подписи человека отражены черты его характера, и я любил ради шутки рассказывать всем, кто этого желал, об их наклонностях и способностях.
Вошла в буфет и моя незнакомка, на которую я, может быть, слишком откровенно глядел, не скрывая восхищения. Когда она тоже села за стол, я спросил:
— Может быть, и вы покажете свою подпись? Хочу узнать, какой у вас характер.
Немного удивившись, девушка посмотрела на меня своими зелеными глазами, подписалась в чьем-то блокноте и, пододвинув его ко мне, сказала:
— Пожалуйста.
Я посмотрел на четкую, ровную подпись и сказал:
— Подпись хорошая. Вы откровенны, искренни, у вас большой вкус…
— Это очень интересно, — сказала девушка. — Откуда вы это взяли?
— У меня есть своя теория. Одно то, что вы не ставите точки после подписи, как делает большинство женщин, показывает, что вы не мелочны. А вот ровные, не скомканные буквы….
Без особых церемоний, как принято среди студентов, мы познакомились и вместе вышли на улицу. Я рассказывал, что собираюсь кончать университет, она сказала, что недавно только поступила, и мне было хорошо, когда я видел обращенное к себе лицо с небольшой родинкой. Когда я пригласил ее к Конрадасу выпить кофе, она сказала, что никогда не бывала в этом кафе, но зайти не отказалась. Только мы сели за столик, появились Юозас Микенас, Мечис Булака и еще несколько художников. Девушка стеснялась их, но я представил их как моих друзей, и мы разговаривали о том, что приходило в голову, — об университете, скульптуре, публике в кафе и погоде. Погода была хорошая, весна была в разгаре, и мои друзья уже говорили о предстоящем отпуске, о каких-то небольших поездках, а я думал о том, что скоро придется уехать домой и целое лето корпеть над дипломной работой, которую я должен кончить до осени.
Мы вышли из кафе, и невероятно хорошо было идти вместе с этой удивительной девушкой в сторону собора. На углу я помог ей сесть в автобус. Она еще раз улыбнулась, повернулась ко мне, а я остался один и почувствовал, что мне кого-то не хватает.
На следующий день я снова увидел эту девушку перед столом для пинг-понга. Она заметила меня, кивнула как хорошему приятелю, улыбнулась, и мы снова встретились в буфете, потом гуляли по городу, кто-то фотографировал нас перед пушками Военного музея и у здания университета. Теперь девушка была в красном платье, которое делало ее еще изящней, и такой красивой казалась мне крохотная родинка на щеке. Похоже было, что не только я, но и она обрадовалась встрече. Говорила она по-дружески и просто, совсем не кривлялась. Я удивился, узнав, что она читала даже наш журнал.
— Папа хотел спрятать «Третий фронт» и запер в ящике. Но мы расковыряли замок, понесли журнал наверх и прочитали, спрятавшись с сестрой. Очень было интересно…
— У вас есть сестра?
— Да.
— А она где учится?
— В Художественном училище… Вы бы видели, как она рисует!..
Мы начали встречаться каждый день и разговаривали, казалось бы, о будничных вещах, которые почему-то наполнялись смыслом и интересом. Довольно быстро мы перешли с официального «вы» на дружеское «ты». Я никогда раньше не встречал такой искренней и простой девушки.
Начались каникулы. Я приехал домой, обложился книгами и каждый день, сидя в саду за столиком, гуляя по полям, помогая Юозасу в работах, думал о своей дипломной. Потом я начал ее писать и писал каждый день. В полуденную жару вместе с братьями уходил к озеру, плавал, грелся на солнце, а когда спадала жара, снова садился за стол, медленно, но упорно двигаясь вперед.
Лето шло, и, удивительно, я никак не мог забыть эту девушку. Будь она здесь, не было бы человека счастливее, чем я. Мы бы гуляли по полям, я бы показывал ей каждую тропу, повел бы на Часовенную горку, где стоят исполинские старые березы. Я знал, что она понравилась бы моим братьям, хотя мама, без сомнения, подумала бы, что она не работница. У меня был ее адрес, и я написал ей письмо — дружеское, сдержанное, боясь ранить ее неосторожным словом.
Прошла неделя или больше. Я пошел в Любавас и нашел на почте ее ответ. Девушка писала, что помнит обо мне, рассказывала о Верхней Фреде — предместье Каунаса, где она жила и в котором я бывал очень редко. Приложила даже несколько фотографий. На них — виды Ботанического сада, аллеи, деревья Верхней Фреды, а на одном крохотном снимке стоит она, моя подруга, на глаза ее падает прядь темных волос. Я десятки раз читал незамысловатое письмо, написанное четким, красивым и ровным почерком.
Я написал еще раз, чувствуя, что мое письмо теплее первого, что в нем появились намеки, которые были понятны только нам двоим. Я писал о себе, своей работе, мыслях, о путешествиях в окрестности нашей деревни, о природе и птицах, о том, как хочу ее поскорее увидеть, как часто о ней думаю…
Несколько очень длинных дней, и снова я нашел в Любавасе на почте новое письмо, еще более дружеское. Девушка не обиделась, наоборот, все, что я ей написал, оказалось для нее интересным.
Лето шло медленно, насыщенное запахами хлебов и полевых цветов, полное тоскливых песен на вечерних полях, лунных ночей, а я писал, и черкал, и снова писал, вначале рукой, а потом на машинке, страницу за страницей, свою дипломную работу… И тосковал по ее письмам и по ней самой — по девушке, которую я так мало знал и которая казалась мне удивительно близкой.
Годы учения подходили к концу. В деревне меня разыскала повестка в армию. Пока я платил за учебу, пока был студентом, до тех пор военная служба меня не касалась. Теперь мне пришлось ехать в Мариямполе и здесь предстать перед призывной комиссией.
Поначалу я был одним из многих. Когда, пройдя несколько врачей, которые меня прощупали со всех сторон, я предстал перед самой комиссией — в ней сидели незнакомые люди в военной форме, — я услышал, как один из них, прочитав мою фамилию в списках, сказал:
— А, «Третий фронт»… Да, да… Известно…
И он принялся шептать что-то на ухо своему соседу. Все заинтересовались и многозначительно переглянулись, но не стали говорить при мне…
Я чем-то не понравился глазному врачу, и было принято решение послать меня на доследование в Каунасский военный госпиталь.
В Каунасе я позвонил во Фреду и услышал в телефонной трубке голос, по которому так тосковал… Мы встретились на какой-то выставке. Мы шли мимо картин, но я их не видел, видел только знакомую фигурку, доверчиво обращенное ко мне лицо, прядь волос, падающую на глаза, и теплую улыбку.
Госпиталь находился на проспекте Витаутаса. Отгороженный стеной от улицы, он располагался в нескольких зданиях. Мне предоставили койку в длинном коридоре, где лежало еще несколько десятков новобранцев, присланных на исследование. С утра всех по очереди вызывали в кабинет. Когда пришла моя очередь, я увидел врача с печальными и красивыми глазами. Его лицо с небольшой бородкой напоминало портреты Чехова. Это был доктор Немейкша. Сразу же, еще не услышав ни одного его слова, я испытал к нему расположение.
Он долго исследовал мои глаза и качал головой. Я прямо заявил, что в армию идти не хочу, что я по своим убеждениям антимилитарист (он усмехнулся, но ничего не сказал), что служба в армии разрушит мои планы (он не спросил какие и снова тепло улыбнулся). Видно, болезнь глаз была не очень серьезной, и он не мог меня из-за нее освободить. На следующий день меня снова вызвали в его кабинет, и он снова проверял мои глаза…
Лежа на скрипучей металлической койке, я прочитал принесенную с собой толстую книгу — «Былое и думы» Герцена. Никто мне не запрещал этого, я ведь еще не был солдатом. Герцен меня сразу восхитил своим талантом и чувством эпохи. Особенно удивительно он изображал свою любовь. Это настоящая поэма, которую читаешь, не в силах отложить книгу в сторону.
Однажды вечером я вышел прогуляться в сад госпиталя и встретил старого знакомого. Он, как и я, был в сером халате. Роста он был невысокого, поэтому халат почти волочился по земле. Мы сразу же узнали друг друга. Это был поэт Йонас Коссу-Александравичюс. Мы по-дружески поздоровались, хотя в университете, зная различия своих взглядов, встречались и беседовали редко. Теперь нас сблизило общее несчастье. Оказалось, что Коссу-Александравичюс на самом деле попал в беду. Его веснушчатое лицо и он сам еще больше уменьшились, съежились. Похож он стал на общипанного воробья, и я спросил:
— Послушай, что с тобой? Ты и правда неважно выглядишь. На глазах Коссу-Александравичюса заблестели слезы.
— Черт их знает, — сказал он. — Не понимаю, чего им от меня надо. Пригнали, заперли в палате. Теперь каждый день вызывают, кладут на стол и тискают живот. И так тискают, так щупают, что я просто реву.
— А что у тебя там?
— Откуда мне знать? Сказал, что иногда чувствую боль. Может, аппендицит или другой черт. Ну и пристали эти дьяволы и, как видишь, проверяют, что со мной! Мало того, еще издеваются: «Симулянт, хочешь увернуться от службы. Забываешь слова генерала, что человек без военной науки и религии — просто свинья. Мы им еще покажем, этим поэтам! Увидят, что служить в армии — это не стишки кропать!» И так каждый день, — жаловался Коссу. — Иногда до того невмоготу становится, что хочется себя порешить.
— Ну, ты уже слишком! Проверят всё и отпустят…
— Я им и говорю, — сказал Коссу, — делайте из меня хоть генерала, отправляйте куда хотите — со всем согласен. Только кончайте эти пытки… А они знай издеваются. Боль еще можно выдержать, а вот всех этих измывательств… не могу, понимаешь?
Несколько вечеров мы гуляли по саду госпиталя — оба в длинных халатах, смахивающие не на беззаботных студентов, а на арестантов.
Здесь я хотел бы шире поговорить о Йонасе Коссу-Александравичюсе, который в то время и позднее был заметной фигурой в литературной жизни.
Молодые литераторы Каунаса любили компании: если меня чаще всего можно было встретить с Цвиркой или Шимкусом, то Коссу-Александравичюс ходил с Юодялисом и почти не разлучался с поэтом Мишкинисом. Рыжий, веснушчатый паренек был хорошего мнения о своем таланте, но при встрече с нами, чтобы придать себе больше цены и поиздеваться, прикидывался скромницей.
— Куда уж нам с Мишкинисом, — говорил он Цвирке и мне. — Что мы значим? Вот вы — это таланты, можно сказать, гении…
Цвирка, никогда не лазивший за словом в карман, отвечал:
— Ладно уж, ладно, поэт мучительной тоски… Менуэт кузнечиков ты описал что надо… Тут с тобой не сравнишься.
— Знаешь что, братец, — в другой раз говорил Коссу, — читал твою новую новеллу. Воды — как у мельницы в Кедайняй….
— Не больше, чем в твоих стихах, — отвечал Цвирка. Иногда мы перебрасывались и более крепким словом, но друг на друга не сердились.
Коссу любил притворяться оппозиционером и рассказывал, что, написав стихи «Пес короля» («Умер пес короля — хороший пес»), имел в виду адъютанта Вольдемараса, убитого во время покушения. Позднее он получил государственную стипендию и уехал в Гренобль. Несколько лет спустя он написал диссертацию о переводах евангелия на старопровансальский язык (подобная работа нашему народу была, конечно, нужна как собаке пятая нога).
С Коссу, как я уже говорил, я никогда не был близок. Иногда при встрече я смеялся над его статьями, потому что поэт, которого превозносила критика, отличался раздутым самомнением — он уже корчил пророка, выступающего от имени всего народа.
Приходилось сталкиваться и публично. Весной 1934 года поляки издали номер литературной газеты «Вядомосци литерацке», посвященный литературе и искусству Литвы. В нем была напечатана статья Коссу, в которой он охарактеризовал некоторых наших писателей старшего поколения. Статья мне показалась слабой, и я выступил об этом в печати. Наши отношения еще больше испортились.
В 1939 году мы встретились в Каунасе с Коссу, который вернулся на каникулы из Франции. Мы встретились, забыв старые распри, довольно дружелюбно разговаривали о многом — в том числе о судьбе Литвы перед лицом гитлеровской угрозы. Зашла речь и о Советском Союзе. Я рассказал о своих впечатлениях, о Ленинграде и Москве. Коссу внимательно слушал меня. Потом он сказал, что боится: советский строй нарушает творческую свободу. Я сказал ему, что многие даже не мечтали о творческой свободе в Литве. А что и говорить о гитлеровской Германии! Но Коссу тогда мне показался человеком, ищущим правду. Увы, я ошибся.
Так и не вернувшись после войны в Литву, Коссу (назвавшись теперь Айстисом) совершенно выдохся как поэт. Зато в клерикальной печати американских литовцев он постоянно печатает антисоветские статьи. В них он пишет о старых знакомых, некоторых из них, как, например, Нерис, просто проклинает. В своем бешенстве против Советской Литвы и ее писателей Айстис переплюнул крайних реакционеров. Иногда трудно даже поверить, что это тот самый нежный певец кузнечиков.
Доктор Немейкша спрашивал, не жалуюсь ли я на что-нибудь, кроме глаз, посылал меня к специалисту по ушным болезням, но и тот как будто бы не нашел ничего серьезного. Проведя несколько недель в госпитале, я наконец вышел на волю. Почему-то до сих пор мне кажется, что в армию я не попал не столько из-за глаз (они мне служат по сей день), сколько из-за «Третьего фронта»…