Хоть я и побывал в кутузке, хоть меня и уволили со службы, я все равно оставался председателем студенческого литературного кружка «Экспресс». Кружок уже давно задумал дело, которое должно было расшевелить не только студентов, но и профессоров. 3 марта 1929 года в большой аудитории университета мы устроили суд над литовским романтизмом.
Зачем? Как? Почему? Не только сейчас, но и тогда возникали подобные вопросы у тех, кто читал объявления в газетах. По правде говоря, для нас самих тоже не была совсем ясной цель суда. Мы просто все сильней чувствовали, что так называемый романтизм, которого так много было в сочинениях Людаса Гиры, Казиса Инчюры, Броне Буйвидайте и многочисленных их последователей — отжившее явление; в дни, когда в Литве все бешеней орудует фашизм, не нужно и вредно писать о каких-то колдуньях, не имеющих ничего общего с жизнью. Подобный романтизм мы и решили осудить. Псевдоромантизм восхваляла печать католиков, да и таутининков. Его было хоть отбавляй в сочинениях «освободителей Вильнюса». Даже Тумас прославлял романтизм в лекциях и статьях, собираясь сделать его главенствующим литературным направлением. А для нас фальшивый романтизм все больше становился предметом насмешек. Конечно, мы так не относились к старому романтизму конца XIX века, когда прославлялись родной язык и древность. Мы были против его воскрешения в условиях жестокой диктатуры, когда он легко превращался в Шовинизм и помогал борьбе с прогрессивными идеями.
И вот в большой аудитории университета за длинным столом сидит сухощавый бородатый профессор в пенсне. Это председатель суда Миколас Биржишка. Рядом с ним судьи, профессора Пранас Аугустайтис, Владас Дубае, писатель Юозас Швайстас и я. Участвуют также обвинители, защитники, эксперты, свидетели сторон. Словом, есть что послушать любителю сенсации. Аудитория набита битком.
Речи были самые разные. Одни касались того, что нас заботило, другие выказывали свое красноречие, призывая на помощь древность, поминая немецких романтиков, Адама Мицкевича, и удивлялись, как можно вообще выступать против романтизма. Все было свалено в одну кучу — и литературные движения XIX века, и поэзия современных графоманов, и исторические произведения Винцаса Креве, и эпигоны Майрониса. Каждый излагал то, что ему взбрело в голову.
Публика разошлась, выражая свое недовольство, тем более что приговор суда тоже не был обнародован — его опубликовали в газетах лишь несколько дней спустя. Приговор предписывал установить над литовским романтизмом «гласный надзор критики».
Самой интересной части суда публика не видела и не слышала, потому что она состоялась в тот же вечер в ресторанчике, около государственного театра, в одном из дворов Лайсвес-аллеи, в так называемом «Божеграйке». Студенческий литературный кружок устроил на деньги, собранные за билеты, ужин для участников. Когда мы пришли в ресторанчик, там еще никого не было, лишь на столах блестела водка в графинчиках и живописно расположились селедка в масле, окорок, колбаса и прочая закуска.
Первым из участников суда прибыл Тумас. Мы почти не надеялись, что этот седой писатель посетит столь несерьезное заведение. Но он пришел. Лишь стоячий воротничок показывал, что он ксендз.
— Проголодался, голубчики, — сказал он.
Долго не ожидая, он сел к столу и принялся закусывать. Мы предложили водки, но Тумас потряс головой. Ел он с превеликим аппетитом и, лишь насытившись, поднял голову и бросил несколько слов о суде:
— Плохо организовали, голубчики… Как вы этот романтизм осудите, раз он всюду нужен…
Кто-то из студентов попытался не согласиться с Тумасом, но он словно не расслышал или не захотел вступать в спор.
Пришел Гербачяускас, — как обычно, в широкополой шляпе, в развевающейся крылатке.
— Так-то так, святой отец, — обратился он к Тумасу. — Лучше бы своих старушек исповедовал, а не о литературе говорил…
Тумас немного покраснел:
— Иногда, голубчик, со старухами интереснее, чем с некоторыми писателями…
Потом Тумас встал, подал всем руку и сказал:
— Завтра с утра у меня работа, голубчики… Вы свободнее, вот и веселитесь.
И ушел — быстро, энергично.
Все проголодались, так что никого не пришлось упрашивать. За столом заметно оживились.
Гербачяускас славился тем, что умел гадать по руке. Не раз на своих лекциях в университете, когда гас свет и студенты зажигали свечу, когда таинственные тени бегали по стенам аудитории, Гербачяускас, словно древний маг, проводил рукой по длинной седой гриве, брал руку какой-нибудь студентки в свою тощую ладонь со страшно длинными и страшно худыми пальцами и принимался излагать прошлое и будущее девушки.
Сейчас первым подставил руку Гербачяускасу Юозас Швайстас, довольно видный в то время беллетрист, ходивший в военной форме (кажется, он был капитаном).
— О, могу вам сказать, что вы родились под знаком овна… — серьезно сказал Гербачяускас, поведя пальцем по ладони Швайстаса.
Все прислушались, что же дальше скажет хиромант, а Бинкис, сидевший по другую сторону стола, воскликнул:
— Иначе говоря, под знаком барана! Поздравляю!..
Все рассмеялись, а Швайстас густо покраснел. Он сидел, поглядывая исподлобья на Бинкиса, а тот, наполнив рюмку, толкнул ее через стол к Швайстасу и сказал:
— Давай чокнемся, родившийся под знаком барана!..
Швайстас не вытерпел. Он был самолюбив, вдобавок служил офицером, а в то время офицеры значили куда больше простых смертных. Так что Швайстас вскочил, покраснел еще больше, задрожал, и мы увидели, что он вытаскивает из кармана револьвер. Конечно, мы со всех сторон набросились на него, стали успокаивать, и некоторое время спустя удалось посадить его на место. Но Бинкис не мог успокоиться и продолжал отпускать остроты в адрес Швайстаса. Швайстас встал и, хлопнув дверью, ушел. Позднее он мне рассказывал, что действительно едва сдержался, не пустив Бинкису пулю в лоб. Да, Швайстас был самолюбив. Швайстас ушел, а ужин продолжался. Теперь сцепились Гербачяускас с Бичюнасом.
— Да, да, господин Бичюнас, вы написали «Утонувшие миллионы»… Да, да, я читал… И знаете, что я вам скажу?.. Вместе с вашими «Утонувшими миллионами» утонул весь ваш творческий багаж.
Лысый как колено Бичюнас, повернув к Гербачяускасу круглое лицо, с которого никогда не сходила какая-то лицемерная улыбка, спокойно уставился на него сквозь очки:
— Лучше уж утопить свой творческий багаж, чем его раскрыть, как вот вы сделали, и оказалось — ничего нет…
Снова потерпев поражение, Гербачяускас накинулся на студента Пятраса Лауринайтиса:
— Да, да, господин Лауринайтис, я читал ваш ответ на мой «Вопрос к юности». Вы назвали свою статью «Ответом старости». Говорите, что мы уже одной ногой стоим в могиле. А знаете, на что похож ваш портрет? Брыкается теленок на лугу…
— А почему не брыкаться, если ноги молодые и здоровые?.. — невозмутимо ответил Лауринайтис, потягивая сигатеру в длинном мундштуке. — Вы не думайте, господин Гербачяускас, что мы, молодежь, — это собачки, привязанные к вашей конуре девятнадцатого века…
Таким вот образом беседовали в тот вечер писатели старшего поколения и студенты. Я заметил, что Гербачяускас влюблен в свои мнения и не терпит малейших противоречий. Тогда он пускает в дело самые грубые выражения. Пьяный редактор «Студента» Блазас долго спорил о литературе с не менее пьяным Гербачяускасом. Гербачяускас твердил, что наша литература уже исписалась, что нет новых тем, Блазас же доказывал, что молодежь возродит литературу, а исписались только старики…
Постепенно от споров перешли к песням. Потом снова начались беседы о литературе и искусстве, где переплетались странные и наивные, хитроумные и глупые теории, но все труднее было следить за разговором.
Разошлись мы поздней ночью. Кто-то сказал:
— Если бы эту беседу перенести в университет, она бы оказалась во сто крат интереснее суда над романтизмом.
«Никто ничего не понимает. В мозгах какая-то каша. Критикуют друг друга, все сваливают в одну кучу. Неужели нам это теперь нужно? Нет, только не это», — думал я по пути домой. Я знал, что литературу так создать нельзя. И нельзя такими методами бороться против реакции.