Костел августинцев. 1987
История Европы начинается с морей. Корабли Одиссея, а позже — триремы греческих колонистов переплывали с острова на остров на спокойных как озера пространствах Эгея, потом начали распоряжаться на более просторных и бурных глубинах западных вод. «Винно-темное море» стало основой могущества Афин — оно обозначило торговые пути и навеки отложило образы в поэзии. Все берега Средиземноморья объединила Римская империя: ее рубежи опирались на горы, которые со временем стали границами стран и наций. Пограничную линию цивилизованного мира завершили несколько рек с высокими берегами и непроходимыми дельтами, к примеру — Рейн или Дунай. За ними жили только варварские племена, которые звались по-разному и принадлежали скорее области мифа, чем истории. Римляне знали кое-что о германцах и кельтах, с которыми встречались в бою, но за этими, знакомыми, племенами простирался еще целый мир. Тамошние люди, по Геродоту, говорили на таком странном языке, что почти все свое время тратили, дивясь его необычности.
Одно из этих дальних племен, Aestii, жило на восточном берегу Балтики. Море тут совсем иное, чем Средиземное — оно серое, туманное, мелкое, хотя изредка и беспокойное. Неровные берега сменяются лагунами, которые отделены от соленого моря полосками дюн. Балтика выбрасывает янтарь, он и стал отличительным признаком края — куски желтоватой окаменевшей смолы, передаваемые из рук в руки, добирались и до Афин, и до Рима, по дороге обретая все большую ценность. Иногда говорят, вернее — домысливают, что янтарную землю навестил сам Одиссей, но вполне вероятно, что ее посещали римские купцы. Город, о котором я собираюсь рассказывать, возможно, уже существовал в те времена — но об этом свидетельствуют только раскопки. У подножья горы, на слиянии двух небольших рек, а позднее и на самой горе — здешнем Акрополе — находилось маленькое поселение, которое то расширялось, то исчезало. От моря его отделяло несколько дней (возможно — недель) пути. Сегодня это расстояние можно преодолеть меньше чем за полдня, а в те времена путника останавливали густые, почти непреодолимые леса. Как и янтарь, они надолго стали эмблемой страны.
Страна зовется Литвой, а город — Вильнюсом. Имя страны производят от слова lietus — «дождь», но, скорее всего, это лишь народная этимология. Во всяком случае, слои дождливого тумана на невысоком небе — то, что сразу отмечаешь тут весной и осенью. Летом бывает ясно, иногда и жарко, над городом плывут белые кучевые облака, отражая, как заметил поэт, неправильные формы куполов барокко. Но земля остается сырой. Ее поверхность вздымается холмами, она камениста, изрезана ледниками и водой. Название города, в свою очередь, связывают со словом vilnis — «волна», общим для литовцев и славян. И на самом деле ландшафт здесь волнистый. Конечно, это совсем не горы, всего лишь зеленые холмы, иногда — с обрывами; на них нелегко забраться, и взгляд с их вершины раздвигает пространство. Как раз возле Вильнюса и на восток от города эта гряда холмов выше всего. Потом она постепенно сходит на нет, переходя в равнины Белоруссии и России, простирающиеся до Сибири и Гоби.
Древние литовские пущи обрели мифологический престиж. Город когда-то был ими окружен, изолирован от мира, они защищали местных жителей, хоть и не всегда это удавалось. «...И, словно волк огромный / в кругу других зверей, встал город в чаще темной», — писал Адам Мицкевич в поэме «Пан Тадеуш», отрывки из которой еще сегодня здесь знают многие. В поэме также сказано, что «железо и леса — литовская защита». Изображена таинственная лесная глушь, где у зверей есть своя столица — каждого зверя там по паре, совсем как в Ноевом ковчеге. Попасть в эту глушь мешают завалы корней и стволов, осиные гнезда, змеи и болота. Мицкевичу вторили десятки авторов, писавших на всех местных языках, а иногда и чужестранцы, скажем — Проспер Мериме, в мрачной повести «Локис» описавший местного дворянина — своеобразного Дракулу, сына медведя и женщины. Пока в стране не укоренилось земледелие, леса покрывали ее всю, минуя лишь несколько полян и верховых болот. Эти времена давно прошли — уже в шестнадцатом веке пущи сильно проредились, а в девятнадцатом литовский поэт Антанас Баранаускас, пробовавший соревноваться с Мицкевичем, оплакивал беспощадное и бессмысленное их уничтожение. Что не успели сделать тогда, то довершили войны двадцатого века — тем паче, что в лесах исстари привыкли прятаться повстанцы и партизаны, которых властей предержащие пытались выкурить оттуда любыми средствами. Сейчас Литва стала страной полей, а не лесов. Правда, советская власть — скорее по бесхозяйственности — не так сильно изменила природу, как ее изменил бы капитализм. Именно рядом с Вильнюсом сохранились последние участки, напоминающие об историческом и даже доисторическом положении края. На юг от города простираются болота, торфяники, чуть дальше начинаются просторные сосновые леса на песчаных почвах, с редкой травой, в которой синеют цветы прострела и белыми точками рассыпаны ландыши. На север леса другие, хотя бы потому, что в ложбинах скрывается череда зеркал, отражающих небо и прибережные ели, — это сотни или даже тысячи мелких и крупных озер. Сосны попадаются редко, тут больше тени, встречаются лиственные деревья — грабы, изредка дикие яблони. Нет уже «столицы зверей», исчезли медведи и зубры, кабанов и волков тоже немного, их истребило на охотах начальство; но после долгого отсутствия опять расплодились бобры — многочисленные подводные проходы ведут в их норы на берегах речек и каналов.
Природа здесь становится почти что архитектурой. Реки извиваются и петляют как волюты, деревья вздымаются подобно колоннам и контрфорсам, обрывы напоминают о крепостных стенах, скаты холмов — о скатах крыш. Город, в свою очередь, — скорее пейзаж, чем урбанистическое целое. Хаотические вкрапления природы доходят до самого центра, а ритм башен похож на ритм вольно растущего леса.
Почти все приезжие любуются панорамой Вильнюса с Замковой горы, которую чаще называют горой Гедиминаса. Но есть и другая возможность — забраться на гору Бекеша чуть подальше на юго-востоке. Горы, как я уже упоминал, — название слишком помпезное для этих холмов, но обзор с них на редкость широк. С горы Бекеша глазу открывается идеально гармоничный, хоть и никем не запланированный ансамбль: вблизи два красноватых готических храма — грубая кладка абсиды Бернардинцев, рядом с которой торчат колючие башенки св. Анны, — а чуть подальше два белых костела в стиле барокко, оттеняющих предыдущую пару в другом стиле и масштабе: изящно волнистый фронтон над абсидой св. Иоаннов (Крестителя и Евангелиста) и двубашенная, элегантная св. Екатерина (Иосиф Бродский назвал ее «двуглавой Катериной»). Их созвучие напоминает музыкальную фразу, повторенную в разных тональностях. Кругом маячат купола и башни других храмов, повыше справа выдается каменный замок с отдельно отстоящей кирпичной башней — в панораме с горы Гедиминаса ее как раз не хватает. Отсюда видно, что Вильнюс лежит в глубокой котловине. Его новостройки — современные и малоинтересные — торчат на бровках этой котловины и уходят вдаль. Двадцатый век успел попортить силуэт города; еще не так давно кругозор замыкали чернеющие сосновые леса, сейчас они исчезли — на их месте виднеются стандартные советские жилые дома, а позади замка — и капиталистические небоскребы, почти такие же, как на берлинском Потсдамер-Платц. Но если мы постараемся не обращать на них внимания, останется старый город, расположенный террасами, амфитеатром. Он спускается от бровок котловины к слиянию двух рек, где, как я уже упоминал, люди обосновались почти тогда же, когда строились Афины и Рим.
Река побольше, огибающая замок с севера, по-литовски называется Нерис, а у славян — Вилия: первое слово означает «ныряющая», второе — «вьющаяся». Она до сих пор почти не приручена и угрожает городу наводнениями, хотя ее берега уже привели в порядок, В Нерис у самого замка впадает Вильня, Вильняле, или Вилейка. В сущности, это ручей, стремительный, порожистый, проложивший русло между холмами. Если встать на небольшой мостик над местом, где сливаются реки, видны только густые заросли и песчаные провалы. Долина Вильни, меандры которой врезаются в высокие, почти вертикальные берега, придает месту особую ауру — ощущаешь себя не в европейской столице, а где-то в диких предгорьях. Название речки почти совпадает с именем города: пожилой языковед, лекции которого я посещал в университете, утверждал, что город на самом деле называется Вильня, а слово «Вильнюс» — искусственное, установившееся только в девятнадцатом веке.
Если мы пройдемся по ущелью Вильни против потока, мы скоро окажемся в Ужуписе. В годы моего детства и юности это был почти деревенский район, здесь цвела черемуха, лаяли собаки, пели петухи, в кустах сирени прятались деревянные сортиры, женщины полоскали белье в речке, мужчины во дворах пилили доски, девушки выходили на улицу в тапках, а то и босиком. Недавно умерший писатель Юргис Кунчинас, пьяница и человек богемы, с которым я приятельствовал, сумел передать дух Ужуписа в своих романах о бедности, случайных связях и тяжкой руке коммунистической власти. Раньше, перед Второй мировой войной, там жил польский поэт Константы Ильдефонс Галчинский, такой же анархический иронист, после которого остались изысканные стихи и смешные драмы абсурда, состоявшие чаще всего из нескольких реплик. К концу советской власти район очень обеднел, с домов осыпалась штукатурка, они стали разваливаться; запущенные квартиры облюбовали нищие контркультурщики, которые провозгласили Ужупис республикой (в конституции республики было объявлено: «Человек имеет право жить рядом с Вильней, а Вильня имеет право течь рядом с человеком»). На одной стене появилась надпись «До неба — 12 км». Сейчас эта эра уже почти миновала, в Ужуписе покупает дома новая литовская элита. Есть еще несколько таких районов — назовем их предместьями, хотя они иногда находятся почти в центре, — в которых Вильнюс незаметно переходит в деревню. Один из них — Жверинас в изгибе Нерис, с маленькими деревянными виллами, сегодня тоже становящийся престижным и дорогим, хотя зимой в снегу там еще можно увидеть стайки куропаток, забредших из соседних рощ. Еще один такой район — Шнипишкес за Нерис, вблизи высокого ледникового оза. Но он уже почти исчез.
Извивам и меандрам обеих рек вторят лабиринты переулков. Старый город лишен всяких признаков четкой планировки; по правде говоря, и новый город, кварталы которого в девятнадцатом и двадцатом веках пробовали превратить в подобие шахматной доски, не сдался — в нем каким-то образом возникли кривые линии, надломленные диагонали, бесформенные площади. Дома старого города нередко примитивны, разве что иногда украшены готическими орнаментами или орнаментами в стиле барокко, а меж ними простираются глухие стены, невзрачные склады, кустарники, пустыри. Поднимаясь из котловины наверх, переходишь на разных уровнях из двора во двор, из переулка в переулок. Рядом с Вильней можно наткнуться на давние пруды, сейчас уже высохшие, потом на огороды и сады, группки кленов, каштанов, черемухи, даже на целые рощицы. Окрестный холмистый и озерный ландшафт просачивается в город — весной с ним приходят дожди и цветущие деревья, летом — пыль, осенью — туман, коричнево-золотые листья, зимой — сугробы. Улицы кажутся монохромными, но с гор Бекеша или Гедиминаса видно, что в Вильнюсе преобладают три цвета: желтоватая штукатурка стен, зелень садов и краснота черепицы. Как раз эти три цвета присутствуют во флаге Литвы, хотя деятели независимости, выбравшие их, о символике Вильнюса вряд ли думали. Правда, есть еще один цвет — белизна колоколен и облаков. Башни и облака подхватывают третье измерение — высоту. Четвертое измерение города — время.
Огромная равнина на восток от Эльбы в течение тысяч лет была местом, где кочевали, обживались и общались племена, различные и по происхождению, и по обычаям. Они постепенно смешивались, воины одного племени женились на девушках из другого, роднились села, говорящие на разных языках; поэтому именно в этом краю особенно бессмысленны речи об этнической чистоте. В словарях каждого из народов прижилось множество инородных слов — те, что поменьше и послабее, одалживали их у сильнейших, более культурных, но часто бывало и наоборот. Невысокие холмы не могли быть преградой; движение и смешение племен могли слегка приостановить разве что реки, еще труднее было преодолеть болота и чащи. Большинство этих племен шло с востока на запад, где земля и погода были более приветливы. Те из них, кто попал в орбиту Римской империи, приняли христианство и присоединились к созданию того, что сейчас зовется европейской цивилизацией.
В новое время всю эту равнину разбили политические границы. Чаще всего они не отображали никаких естественных или языковых границ и зависели только от того, где остановилась очередная армия.
Но со временем они становились все более неприступными. Помню наглухо закрытую стену, которая отделяла СССР — его частью, увы, был мой город — от остального мира. Она щетинилась сторожевыми башенками и контрольными вышками с прожекторами; меж этими строениями простирались ряды заборов из колючей проволоки, а дальше — распаханные полосы земли, на которых должны были оставить след вторгающиеся с Запада, но прежде всего, конечно, собственные граждане, пытавшиеся покинуть родину пролетариата. Все это сильно напоминало Берлин с его стеной. Вооруженные пулеметами пограничники выполняли ту же работу, что охранники концлагеря: с юности я привык, как многие, называть свою родину «большой зоной», скрывающей в своих глубинах множество «малых» (в них попасть никто не хотел, хотя в принципе нравы там были те же). От старших я слышал, что похожая глухая стена, хоть и не такая страшная, существовала и перед войной — чуть подальше на восток. Она разделяла Литву и Польшу — страны, которые ссорились из-за Вильнюса и поэтому не поддерживали дипломатических отношений. Пересечь границу тогда можно было только с контрабандистами; железная дорога была заброшена — за двадцать лет между шпалами выросли приличные сосенки. Даже сегодня всего лишь в тридцати километрах от города проходит — правда, более спокойный, но тем не менее весомый — рубеж с пограничниками и таможней. Вильнюс находится на восточной границе Европейского союза, он ближе всего из его столиц к территории, которая не принадлежит союзу — Белоруссии и России. Что бы ни происходило, город остается на границе; но граница своенравно меняется, отдавая его то одному, то другому государству, то одной, то другой политической системе и постоянно делая предметом чьей-либо ностальгии. Перед войной о нем мечтали литовцы, поскольку Вильнюсом владела Польша; сейчас, когда город, как и в самом своем начале, стал столицей Литвы, о нем тоскуют поляки, а еще больше — белорусы.
Ни одна из этих наций не может утверждать, что Вильнюс принадлежит только ей. Неповторимый, почти фантастический сплав языков, национальных традиций и религий в этом городе игнорирует любые политические границы, и это всегда бросалось в глаза приезжим, а местные жители попросту думали, что по-другому и быть не может. В самом начале двадцатого века в вильнюсской гимназии учился Михаил Бахтин, позднее ставший крупнейшим русским философом. Авторы его первой классической биографии, мои коллеги по Йельскому университету Катерина Кларк и Майкл Холквист, пишут: «Когда Бахтин приехал в Вильнюс из русской провинции, на него повлияло не только разнообразие архитектуры, но и разноцветье языков, сословий и народов. Литва по сути была колонией России, которой управляли русские, официальным языком был русский, а православие — официальной религией. Но большинство жителей были поляками или литовцами, католиками, противостоящими православию... В Вильнюсе также было много евреев... Итак, Вильнюс времен юности Бахтина был живым примером гетероглоссии, а этот феномен стал краеугольным камнем его теории. Гетероглоссия, или скрещивание различных языков, культур и сословий для Бахтина было идеальным состоянием, которое обеспечивает постоянную интеллектуальную и культурную революцию, защищающую то или иное общество от "единственного верного языка" или "официального языка", от застоя и оцепенелости мысли. И впрямь, в одном своем эссе, написанном в сороковые годы <...> Бахтин описывает Самосату, родной город Лукиана, совсем так, как можно было бы описать Вильнюс. Жителями Самосаты были сирийцы, которые говорили по-арамейски, но образованная элита говорила и писала по-гречески. Самосатой тогда управляли римляне, у которых в городе был свой легион, то есть официальным языком там была латынь. А поскольку через город шли торговые пути, в нем можно было услышать и множество других языков». Во времена Бахтина — и до них, и после — в Вильнюсе проживало множество разных народов (в советское время, несмотря на тенденцию сливать некоторые национальности с русской, перепись зафиксировала их восемьдесят). Конечно, народы — это «воображаемые общины»: их состав и само их понятие постоянно меняются, Вильнюс — одна из лучших лабораторий, где можно наблюдать и осмыслять этот процесс. Семь национальных групп, иногда не слишком больших, но поселившихся в городе со времен средневековья, принято называть коренными.
Литовцы связывают свое происхождение с древними жителями восточной Балтии — теми, которых называли Aestii или Aestiorum gentes и которые продавали янтарь римлянам. Леса и болота, отделявшие их от всего мира, одновременно и защищали от нападений. Здесь они были автохтонами — несколько тысяч лет не покидали своих лесных хуторов. Не только охотились и ловили рыбу, но и постепенно начали собирать мед диких пчел, обрабатывать земли в лесных вырубках и строить деревянные замки. Литовский язык всегда казался странным и трудным для иностранца. Языковеды отмечают, что он похож на древние, уже вымершие индоевропейские языки, такие, как санскрит. Это сходство способствовало национальному мифу: еще Адам Мицкевич производил литовский народ от индийцев, причем от брахманов. Соблазнившись этой мифологией, я начал изучать в университете санскрит, но скоро сдался, когда оказалось, что связь его с моим родным языком видна только опытному взгляду. Зато, читая Гомера, я в каждой строчке обнаруживал литовские окончания, а читая Вергилия и Плавта — также и корни слов. Vir соответствовало литовскому «vyras» — «мужчина», ignis — «ugnis» («огонь»), ovis — «avis» («овца»). Кто-то назвал литовский язык «аристократом среди индоевропейских языков». В глубине древних дубрав время текло медленно, и язык сохранил множество архаических свойств, которые утратили славяне или германцы. Этот язык шероховат, как полевой камень, ему не достает южной звучности, но для поэта он — благодарный инструмент, и я это не раз испытал; особенно поразительны литовские глаголы, которыми можно выразить сотни оттенков действия или состояния, а система ударений сверхъестественно сложна, но придает языку совершенно античную просодию. Вильнюс основали литовцы, и, наверное, они и преобладали в городе в Средние века. Потом положение изменилось — во времена Бахтина в городе оставалось лишь несколько процентов жителей, говорящих по-литовски. После Второй мировой войны все опять переменилось: по городу прошли танки нескольких оккупационных армий, более половины жителей уничтожили, а другую половину — выгнали или сослали. В почти опустевший Вильнюс стали стекаться литовцы из городков и с хуторов, переезжали интеллигенты, раньше жившие во втором по величине городе — Каунасе (оба моих родителя как раз из них); словом, город населили тысячи людей, впервые знакомящиеся с легендарной столицей своего народа. Им трудно было обжиться на новом месте, врасти в него с корнями, чему еще немало мешала коммунистическая власть. Только сейчас, когда сменилось несколько поколений, они стали большинством в городе, почувствовали себя как дома, а литовская речь стала преобладать на улицах и вытеснила другие языки на вывесках (среди которых, несмотря на протесты ревнителей чистоты языка, попадается много английских).
В окрестных селах литовская речь звучит отнюдь не всюду. Надо отъехать километров на пятьдесят, чтобы снова услышать этот древний язык. Различны и диалекты: на севере, в озерном краю, живут аукштайты, традиционно славящиеся сентиментальностью и воображением; на юге, в сосновых лесах — дзуки, которые всегда привозили в Вильнюс на продажу грибы и ягоды, поскольку кроме этого мало что росло на их песчаных почвах. Селения и тех, и других переходят на земли Белоруссии, а белорусские села перетекают в сегодняшнюю Литву. Граница на восток от Вильнюса весьма условна с этнической точки зрения, хотя она и отделяет Европейский союз от все еще авторитарной, почти советской Белоруссии. Литовцы и славяне с давних времен жили вперемешку на окраинах города — Вильнюс всегда был на границе, в неясной переходной полосе. Второй коренной народ Вильнюса принято называть русинами; в Средние века их речь звучала на тесных деревянных улочках города не реже, чем литовская; они тогда уже строили православные храмы, в то время как литовцы еще были язычниками. В государственной жизни славянский язык преобладал, поскольку письменность здесь была связана с православием.
Трудно сказать, когда русины из восточнославянского племени стали отдельным народом или народами. Во всяком случае, они отличались от русских княжества Московского — сначала произношением, потом политическими пристрастиями, поскольку склонялись к Западу. Их Церковь принадлежала не Московской, а Константинопольской патриархии, которая отнюдь не всегда была солидарна с Москвой. За целые века, которые отмечены сложными религиозными разногласиями, в окрестностях Вильнюса и дальше на восток стал формироваться белорусский народ. Его положение между русскими и литовцами, православными и католиками до сих пор ведет к некоторой нехватке национального самосознания. Соседство с литовцами не осталось без последствий — в белорусском словаре много литовских слов (как и в литовском много белорусских или русинских, особенно — связанных с Церковью). Грамматику этого языка местные патриоты систематизировали только в начале двадцатого века; вдохновленное ими национальное возрождение было самым поздним в Европе. Белорусы, которые сохранили особенно архаичную восточнославянскую мифологию, фольклор и обычаи, издавна славились приветливостью и добротой. Этим они похожи на своих соседей дзуков — как и нищетой, бедными песчаными почвами и отсутствием проезжих дорог; до Первой мировой войны четыре пятых здешнего населения были безграмотны. Кем их записывали при переписи в паспортах или статистических данных, напрямую зависело от политики — правящая нация причисляла их к своим, даже если смотрела на них свысока. До сих пор некоторые из них определяют свою национальность словом «тутошние», то есть местные. Другие диалекты русинов положили начало украинскому народу, позднее — и государству, но это уже иная история: Украина расположена далеко на юг от описываемого нами края.
Третий коренной народ — поляки — на протяжении нескольких веков был более всего заметен в Вильнюсе и окраинах. Из Польши в Литву пришло католичество, а вместе с ним и новые формы жизни. Поляков оттуда переселилось сравнительно мало — чаще всего это были духовные лица; местная литовская и русинская знать с подозрением относилась к польской аристократии и по мере сил мешала ей обосновываться на литовских землях. Зато сама эта местная знать, соблазненная польскими ренессансными традициями и западной свободой, почти вся скоро перешла на польский язык. Возник парадокс, подобных которому почти нет в Европе: высшие слои во всех смыслах были частью польского народа, но упрямо называли себя литовцами и противопоставляли себя «настоящим» полякам из Кракова и Варшавы. Чуть ли не с семнадцатого века город говорил в основном по-польски, литовский и белорусский языки были вытеснены в деревню, стали признаком крестьянского происхождения и необразованности. Кстати, белорусский язык не так уж отличался от польского — и часто считался его местным наречием. А с литовцами ситуация напоминала ирландскую: их язык имел столько же общего с польским, сколько гэльский с английским, так что многим казался исторической диковинкой, может, и симпатичной, но обреченной исчезнуть. Литовская интеллигенция сумела изменить это положение — тут ей повезло больше, чем ирландцам, — но это стоило немалых усилий и затянулось надолго. Так что возникли два типа литовцев: предки одних говорили по-литовски (или на русинском языке), а они сами — только по-польски, и не представляли себя без Польши, хоть и были местными патриотами; другие, менее заметные, развивали старый литовский язык и мечтали об отдельном Литовском государстве. Это порождало много конфликтов — сначала не слишком серьезных, но позднее переросших в ненависть и вооруженные столкновения, которые определили странную судьбу города.
Юзеф Пилсудский, возродивший польское государство после Первой мировой войны, считал, что происходит от литовских предков — точно так же, как Адам Мицкевич в девятнадцатом веке или Тадеуш Костюшко в восемнадцатом. Он любил повторять: «Польша, она как бублик — все ценное на окраинах, а посередине ничего». К этим ценным польским окраинам Пилсудский в первую очередь относил Вильнюс, в котором учился и где начал интересоваться революционными идеями. Здесь его в первый раз арестовали — как раз по этому делу молодых заговорщиков был казнен старший брат Ленина Александр. Сам Пилсудский остался жив, со временем освободил свою страну, остановил возле Вислы ленинскую Красную армию и вступил в город своей юности, который на двадцать лет стал частью его государства. Сейчас все это в прошлом. Хотя сердце Пилсудского похоронено на вильнюсском кладбище, поляков в городе осталось мало, и это уже не аристократы, даже не интеллигенция, а в большинстве — рабочие, ремесленники, бывшие крестьяне. В окрестных деревнях польский язык все еще преобладает, хотя трудно понять, когда он переходит в белорусский.
Есть и настоящие русские; их прошлое в Вильнюсе неоднородно. Первым русским, прибывшим в Литву из Москвы в шестнадцатом веке, наверное, был князь Курбский, предшественник всех диссидентов и политических эмигрантов России. Повздорив с Иваном Грозным, он перешел границу и из ближнего зарубежья писал бывшему своему правителю письма, на которые царь отвечал гневными, но литературно безукоризненными отповедями. Именно с этого началась полемика между тиранами и их противниками, в России никогда не прекращавшаяся. Примерно через столетие прибыли эмигранты, несогласные с православной церковной реформой, которые хотели сохранить старинную литургию и старый нравственный уклад. Так называемые староверы вросли в здешнюю почву, хотя сохранили свой язык, отличный от белорусского, польского и тем более литовского. Они прославились как мирные и работящие люди, их молельни скромны и не похожи на церкви — одна из них стоит в укромном районе Вильнюса за железнодорожным вокзалом, окруженная высоким забором, который когда-то защищал староверов от покушений. Молельню забрасывали камнями сторонники нового православия, особенно много которых очутилось в Вильнюсе в девятнадцатом веке, во время царской оккупации. Они тоже построили свои церкви, часто на самых видных местах — эти церкви и сейчас возносят над городом громоздкие луковичные купола, очень отличающиеся от грациозного католического барокко. В советское время русские, в большинстве приехавшие после войны, составляли примерно треть населения, на всех вывесках рядом с латиницей должна была присутствовать кириллица, а во всех литовских и польских школах немало времени занимали обязательные уроки русского языка. Я этим не слишком возмущался, поскольку полюбил Пушкина, а потом и поэтов, которых в школе не упоминали, таких как Ахматова или Мандельштам; но я был исключением — мои сверстники отождествляли русских в первую очередь с ненавидимой властью. Когда она рухнула, множество чиновников и военных покинуло Литву, уехали многие русские девушки, которые притягивали мой взгляд в юности; но осталось достаточно интеллигентов, близких скорее традиции князя Курбского, а не Ивана Грозного, и они до сих пор заметны в жизни города.
Еще две миниатюрные группы Вильнюса относятся к коренным народам — это татары и караимы. Хотя город расположен далеко от Балкан, в нем есть мусульмане; последователи пророка, татары, обосновались здесь еще в Средние века, у них был свой район в изгибе Нерис, долго называвшийся Тартарией, с деревянной мечетью и кладбищем. Хорошо помню его каменные, обросшие мхом надгробья, украшенные полумесяцами. Мечети в мое время уже не было, могилы сейчас перенесли в далекое предместье, но они все еще существуют. Можно встретить и татар — скорее не в городе, а в селах, где сохранились и мечети, задней стеной обращенные к Мекке. Свой тюркский язык татары забыли, перешли на белорусский, но все еще читают Коран по-арабски (есть даже белорусские рукописи, написанные арабскими буквами). Лорета Асанавичюте, девочка, погибшая под гусеницами танка, когда солдаты Горбачева пытались подавить национальное возрождение, была родом из литовских татар: в ее фамилии легко можно услышать арабское имя «Гассан». Еще своеобразнее караимы, один из самых маленьких народов мира — в Литве их едва наберется триста человек, но количество тут особенным образом переходит в качество: караимы упорно сохраняют свой язык и традиции, их не спутаешь ни с кем другим. Язык у них тюркский, похожий на татарский, а религия вообще уникальна. Караимы называют себя «людьми одной Книги», поскольку признают только Тору; ни Новый Завет, ни Талмуд, ни Коран для них не священны, хотя Христа и Магомета они считают пророками. По сути это древний — конечно, сильно изменившийся — доталмудический иудаизм. Эту религию в раннем средневековье принял кочевой народ хазар, о котором мы почти ничего не знаем, и караимы могут быть потомками этого народа. Так или иначе, они наряду с татарами остались кусочком степной Азии в лесистой Литве. Когда-то воинственные, караимы стали огородниками, особенно в городке Тракай возле Вильнюса, где они и сейчас почти все живут, хотя имеют свой храм и в столице. Среди них процент интеллигентов больше, чем среди других народов — трое караимов стали дипломатами новой независимой Литвы; кстати, одна из них — посол в Турции, язык которой понятен ей без специальных усилий. Наверное нигде в мире не найдешь такого народа, чтобы один его представитель из ста служил по дипломатической части.
Я не упомянул о седьмом коренном народе, которого в Вильнюсе почти не осталось. Несколько столетий половину, а иногда и больше половины населения города составляли евреи. Они называли Вильнюс «Yerushalaim d'Lita», то есть Литовским Иерусалимом — он на самом деле был похож на Иерусалим и своими размерами, и компактной замкнутой старой частью, стены которой скрывали почти восточный лабиринт улочек. Немалая часть этого лабиринта стала традиционным еврейским кварталом с арками, перекинутыми через переулки, и множеством молельных домов, между которыми возвышалась Большая синагога. В ней размещалось восемнадцать свитков Торы; внутреннее убранство в стиле барокко соответствовало общему вильнюсскому стилю, между пилястрами могли молиться пять тысяч человек. Вокруг толпились лавочки, мастерские ремесленников, часто — библиотеки (в самой большой из них, которую основал Матитьяху Страшун, были еврейские инкунабулы и бесценные рукописи). Правители и епископы Литвы иногда ограничивали права евреев — например, синагога не могла быть выше костела, поэтому в нее приходилось спускаться по ступеням, как в подвал; но в общем евреи жили в Вильнюсе спокойнее, чем где-либо в Европе, и когда их лишили убежища в Кордове и Рейнском крае, город стал главным европейским центром иудаизма, так что его можно было называть Литовским Иерусалимом и в духовном смысле. Сейчас все это только память, которую передали нам давние поколения.
Мои родители еще застали еврейский район в центре Вильнюса, не изменившийся с шестнадцатого или семнадцатого века. Я же видел другое. В начале нацистской оккупации мне было пять лет, и однажды я встретил пожилого мужчину, к рукаву которого была пришита желтая шестиконечная звезда. Я шел с мамой: она с этим человеком поздоровалась, он ответил кивком, а я спросил ее, что такая звезда означает. «Он еврей», отвечала она, «евреям приказали их носить». Только после войны она мне рассказала, как была арестована — новая власть заподозрила, что она еврейка, а это означало расстрел. Маме удалось спастись, когда ее бывший учитель засвидетельствовал, что она литовка и католичка (и одно, и другое — правда). Тогда, после войны, я ходил в школу. Дорога туда пролегала по району ужасающих развалин, в центре которых торчал скелет колоссального белого здания с остатками пилястров и арок. Это было все, что осталось от еврейского Вильнюса. К тому времени, когда я узнал, что белое здание — бывшая Большая синагога, ее уже снесли, поскольку советская власть не одобряла иудаизма, как, впрочем, и всех остальных религий. Евреи лежали в безымянных ямах меж сосен предместья Панеряй (Понары); один-другой еще был в Вильнюсе, но большинство оказалось за границей, в том числе и в настоящем Иерусалиме. Развалины квартала стали пустырями, о прошлом которых долго никто не говорил. Остался переулок Страшуна, очень запущенный и, конечно, переименованный. Сегодня, когда счистили краску с его стен, в нескольких местах под окнами проступили еврейские буквы, подобные тонкому рисунку голых ветвей.