В Твери, как мы уже знаем, Лажечников написал второе крупное произведение свое – «Ледяной дом», прямо вышедшее отдельным изданием в 1835 году. «Ледяной дом», несомненно, лучшее произведение Лажечникова. Выражаясь по-старинному, это наиболее яркий алмаз в поэтической короне нашего романиста, блеск которого не потускнел и до нашего времени. Время только в том отношении повлияло на него, что блеск этот виден не со всякой точки зрения: нужно подойти известным образом.

Прежде всего нужно отбросить научно-историческую точку зрения, т. е. не нужно искать в «Ледяном доме» строгого, буквального соответствия с действительными историческими событиями. Новейшая ученая критика доказала, что главный герой романа – Волынский в действительности был весьма невозвышенный честолюбец, наделенный всеми грубыми недостатками своего времени, запятнавший себя не одной мерзостью. Манштейн в своих записках говорит о Волынском, как о человеке хотя и умном, но тщеславном, напыщенном, сварливом, а где нужно – льстивом. Из следственного дела Волынского видно, что он и взятки брал превосходно, и вымогательства всевозможные позволял себе, и людей до смерти заколачивал. Во время своего губернаторства в Казани и потом, ставши министром, Волынский, под видом займа, вымогал у разных лиц огромнейшие суммы. Полицейского служителя за то, что, проходя мимо его дома, он не снял шапки, Волынский велел отодрать кошками. Одного из конюхов своих, за какую-то провинность, заставил в продолжение нескольких часов ходить по деревянным спицам вокруг столба; мичмана кн. Мещерского Волынский посадил на деревянную кобылу, предварительно вымазав ему лицо сажей, и затем привязал к его ногам гири и живых собак. Словом, личность не особенно красивая и, во всяком случае, нисколько не выдававшаяся душевными качествами среди современников, как это выходит по «Ледяному дому». Вся его «патриотическая» оппозиция была, в сущности, подкопом под Остермана и желанием сесть на его место. Бирона он вовсе и не задевал, а когда Остерман, для своей безопасности, восстановил герцога против Волынского, последний тотчас же поскакал умилостивлять гнев Бирона, но не был принят им.

Вот что выяснено новейшей историографией, обнародованием следственного дела Волынского, статьями Иакинфа Шишкина, Афанасьева и др. Но и Пушкин еще, со свойственной ему гениальной прозорливостью, основываясь на факте избиения Волынским Тредьяковского, чувствовал, что Лажечников идеализировал своего героя. «Истина историческая не соблюдена в «Ледяном доме», – писал он Лажечникову, – и это со временем, конечно, повредит вашему созданию». Кроме Волынского в неверном свете выставлен Тредьяковский, по отношению к которому Лажечников поступил как раз наоборот: одной только черной краской пользовался. В такой же степени, в какой Волынский – излюбленное дитя фантазии автора, Тредьяковский – пасынок ее.

Несправедливое отношение Лажечникова к Тредьяковскому было подчеркнуто и современной появлению «Ледяного дома» критикой, а всего сильнее Пушкиным, который в цитированном уже письме к Лажечникову (помещено в статье «Как я познакомился с Пушкиным») горячо взял под свою защиту бедного автора «Телемахиды» от незаслуженного глумления над ним Лажечникова и искажения его действительного характера.

Да, все это несомненно. Хотя также несомненно, однако же, что весьма многое уловлено Лажечниковым вполне верно. Те главы, где не действуют Волынский и Тредьяковский, верны и с точки зрения ученой критики. Характер Анны, шуты, «язык», ледяной дом, все это обрисовано ярко, типично, выразительно не только с художественной точки зрения, но и с строго исторической. Заслуживает большого внимания та простота, с которой Лажечников отнесся к Анне. Булгарин, Греч и другие представители внешнепатриотического лагеря не позволили бы себе такой простоты, почли бы ее дерзостью.

Но предположим даже полную историческую неверность «Ледяного дома», – потеряет ли он от этого свое значение? Едва ли. Прежде чем быть историческим романом, «Ледяной дом» есть просто роман, т. е. художественное произведение, посвященное анализу и характеристике человеческих страстей. А «в произведении искусства», скажем мы словами Белинского, «должно искать соблюдения художественной, а не исторической истины. Что за важность, что Шиллер из Карлоса, непокорного сына и дурного человека, сделал идеал возвышенного, благородного человека? Что нам за нужда, что Гете из восьмидесятилетнего старика Эгмонта, отца многочисленного семейства, сделал молодого, кипящего избытком жизни юношу? Он хотел изобразить не Эгмонта, а кипящего избытком духовных сил юношу в положении Эгмонта. История услужила ему только «поэтическим» положением, а главное дело в том, что его драма – великое произведение великого художника. Кто хочет знать историю, тот учись ее не по романам и драмам».

И вот, если отнестись к «Ледяному дому» просто как к роману, он становится явлением заметным, а если еще принять во внимание время его появления, то и очень заметным. Но, конечно, для того, чтобы уяснить себе это значение, нужно подойти исключительно с психологической точки зрения. Нужно забыть, что Волынский – пожилой царедворец начала нынешнего столетия, да еще представитель старых «русских» идеалов, который на любовные отношения к молодой девушке мог смотреть исключительно как на распутство; нужно забыть, что Мариорица воспитанница гарема, в которой едва ли может развиться любовь на европейский образец. Да, нужно отвлечь фигуры Волынского и Мариорицы от современной им эпохи, и вы тогда получите глубоко правдивую и трогательную повесть о любви двух сердец, которым условия жизни не дают насладиться всей полнотой заслуженного ими счастья. В этом отношении «Ледяной дом», может быть, первая в русской литературе проповедь свободы чувства. Правда, сам же Лажечников несколько морализирует по адресу Волынского и слегка подчеркивает «незаконность» любви от живой жены, но именно только несколько и только слегка, как ворчит всякий добродушный человек, которому и душевно жаль видеть ваши терзания, но которому все-таки зазорно потворствовать «греху». Непосредственно после ворчания, пожуривши Волынского, Лажечников пламенно распространяется о неотразимости любви, о том, что она всецело охватывает человека, туманит мозг и сердце и т. д. Мариорицу же он во все продолжение романа отстаивает грудью. Даже узнавши про то, что Волынский женат, она, с полного, так сказать, благословения автора, продолжает его любить и пишет ему письмо, полное такого пренебрежения ко всем установленным регламентациям чувства, что с первого раза удивительно, как современные блюстители благонравия не растерзали за него Лажечникова. Но это объясняется очень просто. Не обративши внимания на те места письма, где Мариорица с логикой здравого и искреннего чувства говорит, что известие о женитьбе Волынского пришло слишком поздно, что она не может же переменить себя, не может покинуть любви своей, потому что «она сильнее ее», – критика того времени все сводила к фатализму, который, действительно, играет большую роль в истории любви Мариорицы к Волынскому. Действительно, желая придать любви Мариорицы то, что называется couleur locale, Лажечников сначала заставляет старого пашу, воспитывавшего Мариорицу, говорить ей в шутку, что он отдаст ее в подарок русскому послу Волынскому, затем этот же Волынский попадается Мариорице на первых же порах ее пребывания в Петербурге и, наконец, на святочном гадании дело опять устраивается так, что на вопрос о суженом Мариорицы получается в ответ – «Артемий» – имя Волынского, так что формально прав был Белинский, когда, наравне с другими критиками того времени, резюмировал весь ход событий, приведших Мариорицу к тому, чтобы влюбиться в Волынского, словами: «фатализм чудесит». Вслед за тем Белинский задает себе вопрос, как же любила Мариорица Волынского, и отвечает: «она любила его как восточная женщина». В доказательство он приводит отрывок из письма Мариорицы к Волынскому: «Я вся твоя! Имей сто жен, сто любовниц – я твоя, ближе, чем кора при дереве, растение при земле. Делай из меня, что хочешь, как из вещи, которая тебя утешает и которую, измявши, можешь покинуть, как из плода, который ты волен высосать и бросить!.. Я создана на это; мне это определено при рождении моем». Но стоит, однако же, внимательнее отнестись к окончанию письма, и мы увидим, что Белинский был не прав, что Мариорица любила не как восточная женщина, а как европейская, и именно того фазиса европейской мысли, когда было сознано, что только сама же любовь может устанавливать для себя законы. «Говори мне, что хочешь, против себя, – пишет Волынскому Мариорица, – пускай целый мир видит в тебе дурное: я ничего не слышу, ничего не вижу, кроме тебя – прекрасного, возвышенного, обожаемого мной! Ты виноват передо мной?.. Никогда! Ты преступник из любви же ко мне: могу ль тебя наказывать? Скажи мне только, милый, бесценный друг, что ты не любишь жены; повтори мне это несколько раз: мне будет легче». В этих немногих словах целая теория любви, идущая совершенно в разрезе с установленными шаблонами и не имеющая даже отдаленного сходства с примитивными восточными понятиями о любви. «Целый мир» ничто для решения сердца – оно само для себя единственный судья и законодатель. Неужели же тут хоть крупица восточного? Разве не этот принцип сделал всемирно известным имя Жоржа Занда? «Скажи мне только, что ты не любишь жены» – разве эти слова не дают фразе «имей сто жен, сто любовниц-я твоя» освещение диаметрально противоположное тому, какое мы находим у Белинского? Не значит ли оно вот что: будь ты связан каким угодно формальностями, но раз ты не любишь тех, или, вернее, ту (потому что «сто жен, сто любовниц» есть, конечно, только faèon de parler), с которыми судьба тебя связала, ты волен полюбить другую, ты волен располагать сердцем своим по собственному усмотрению.

Что это наше толкование правильнее объяснения образа действий Мариорицы восточным фатализмом и восточными понятиями о любви, можно, как нам кажется, безусловно решающе доказать общим характером всех излюбленных женских фигур Лажечникова. Основная черта лучших женских характеров Лажечникова та, что, пренебрегая мнениями и правилами «целого мира», они поступают так, как им диктует сердце. Уже в юношеской повести Лажечникова «Спасская лужайка» Агата вместе с Леонсом находит, что природа дала им «святые права», столь важные, как и «законы света». Роза из «Новика» – это апогей пренебрежения шаблонами, а коленопреклонение перед нею Лажечникова показывает, как глубоко было развито в нем сознание того, что в деле чувства все простительно, что искренно и цельно. Наконец, Анастасия из «Басурмана» опять представляет собой протест против пут и преград, которые людская тупость и ограниченность ставят на каждом шагу всякому чувству, родившемуся без приноровления к установленным нормам. Да и, наконец, в истории любви Мариорицы можно ли себе представить более резкое пренебрежение всеми шаблонными схемами любви, чем «Ночное свидание» в Ледяном доме. Целых двадцать пять лет спустя, Тургенев поднял против себя бурю негодования всех матушек и тетушек той главой из «Накануне», где Елена приходит к Инсарову и говорит ему: «возьми меня». Сколько же моральной инициативы нужно было Лажечникову, чтобы дойти до такой смелости. В этом отношении Лажечников настолько перерос своих современников, что огромнейшее большинство их даже не поняло всей новизны и значения «Ночного свидания». По крайней мере, ни в одной из рецензий мы не нашли обсуждения ее. Даже враждебно отнесшийся к «Ледяному дому» «Сын Отечества» Греча, выискавший множество прегрешений Лажечникова, ни одним словом не упомянул о «Ночном свидании». А несомненно, пойми благонравный Греч значение этой главы, он бы, конечно, не преминул разразиться громом и молнией.

Один только Белинский, со свойственной ему чуткостью, понял жгучую поэзию высшего момента любви Мариорицы и охарактеризовал его следующими прекрасными словами: «Мариорица сходит со сцены, как вошла на нее: как звезда любви, которая ярче и прекраснее всех небесных светил и вечером, когда является, и утром, когда скрывается. Последнее ее свидание с Волынским было апофеозом всей ее жизни, и мы решительно отрицаем всякое человеческое, не только эстетическое, чувство в том, кто бы, увлеченный сухим, как арифметика, морализмом, увидел в последнем мгновении ее жизни падение, а не просветление, не торжественное просветление, не торжественное свершение подвига жизни…».

Мариорица представляет собой кульминационный пункт романа. Поэтическая прелесть ее не потеряла своего обаяния и на современного читателя и яснее, всего показывает, на что был способен талант Лажечникова в тех случаях, когда творчество его не было сковано узкими шаблонами официальных доктрин.

Сопоставьте в самом деле полет духа нашего писателя, когда он, следуя указаниям истинного чувства, создавал фигуру Мариорицы и тогда, когда он, довольствуясь рамками ходячего в то время понятия о «патриотизме», рисовал «патриотическую» деятельность Волынского и его друзей из «русской партии». Основной догмат казенного патриотизма состоял в том, чтобы обелять все свое и унижать все чужое. И вот, в угоду этому суздальскому методу, во всем романе, за исключением Эйхлера, нет ни одного хорошего немца. Эйхлер, впрочем, не представляет собой исключения, потому что примыкает к русской партии. Русские же лица романа, за исключением Подачкиных, все прекрасны, чисты и не имеют ни одного пятнышка на себе. Перокин, Сумин-Купшин, Щурхов, Зуда – все это воплощения и сосуды всевозможных добродетелей. В своем «патриотическом» рвении Лажечников доходит до того, что даже шута русского – Балакирева и то берет под свое покровительство и дает ему нравственное первенство перед Педрилло и другими иностранными шутами. А уже, казалось бы, занятие шута нравственно уравнивает и иностранца и туземца.

В разбор самого «патриотизма» Волынского нам нет надобности вдаваться, ибо это все тот же самый старый знакомец, достаточно нажужжавший нам в уши про свои два главных принципа: «славу» и покорность. Но автор сам так пламенно уверен в том, что патриотизм этого сорта и есть настоящий, что опять-таки, как и при чтении «Последнего Новика», вы можете только не соглашаться, но не сердиться и негодовать; и опять-таки приходится припомнить наши, две отправные точки: патриотизм, составляющий один из центральных пунктов почти всех произведений Лажечникова, по своим принципам тот же, как и у других представителей внешнепатриотической школы, но Лажечников вкладывает в него столько искренности и глубокого убеждения, что вам становится понятным, почему ложный путь, избранный им, не завел его, однако, в те дебри, в которые зашел какой-нибудь Греч и Булгарин, почему вам противно читать разные измышления патриотов одного с Лажечниковым направления, а самого Лажечникова – ничуть.

«Ледяной дом» имел громаднейший успех, превзошедший успех «Последнего Новика» и окончательно укрепивший литературное положение Лажечникова.

«Вот, наконец, этот долго и с нетерпением ожиданный роман г. Лажечникова, – писала «Северная пчела», всегда шедшая в хвосте общественного мнения, за исключением тех случаев, когда у Булгарина являлся специальный интерес разойтись с ним. Да, с нетерпением: оно началось с той самой минуты, когда публика прочла первое объявление о «Бироновских праздниках», и усилилось при вторичном извещении об этом романе и перемене его заглавия в «Ледяной дом». Нетерпение наше удовлетворено: новая, свежая книга у нас в руках. Все с жадностью бросились на новость. Беда, если автор «Последнего Новика» не удовлетворит новым своим произведением долгому ожиданию, если второй роман ниже первого. Мы только что кончили чтение «Ледяного дома» и пишем эти строки, еще наслаждаясь прочитанным: это лучшее время для выражения всего пристрастия, внушенного нам книгой, по крайней мере, для фельетонной рецензии, если не для подробной и строгой критики, которой это произведение вполне достойно, потому что выйдет из нее в новом блеске, с победой и славой.

Кончив книгу, пройдя эту занимательную эпоху борьбы аристократической, блещущей всем разнообразием характеров и изображенной с поразительной истиной действительности, вы еще долго чувствуете сладостное впечатление, оставленное в вас романом.

«Ледяной дом», – заканчивает рецензент, г. Н.Д., – доставил нам много приятных часов, и мы уверены, что всякий русский прочтет его с таким же наслаждением. Господа! Приезжайте с дач – (No «Пчелы» от 24 августа) – хоть для этого романа: «Ледяной дом» вас разогреет» («Сев. пчела», 1835 г., № 190).

«Еще не успели мы забыть удовольствия, которым насладились при чтении «Ледяного дома», вышедшего в 1835 году, – пишет Белинский в «Московском наблюдателе» 1839 года, – как взялись, кажется, за третье, если не за четвертое чтение этого романа по случаю второго его издания в конце прошлого (1838) года и прочли его еще с большим удовольствием, нежели в первый раз: лица, которые начали уже от времени представляться нашим глазам под какими-то туманными дымками, снова ожили перед нами и мы радушно и весело встретились со старыми знакомцами и нашли их так же интересными, милыми и любезными, как и в пору первого знакомства; прекрасные ощущения, которые от времени уже начинали терять свою предметность и повторялись в душе нашей, напевы какой-то забытой, но прекрасной песни вновь воскресли в ней, живые, свежие, могучие, и снова взволновали ее своими очаровательными потрясениями…»

В некоторых главах Белинский видел «львиное могущество».

«Библиотека для чтения» дала чрезвычайно странный отзыв, своим ехидством несколько похожий на речь Антония в «Юлии Цезаре»: «Ледяной дом» такая книга, о которой совершенно нечего сказать, кроме того, что она прелестна. Надобно ограничиться одним словом – прелестна! И даже невозможно с точностью определить смысл, в каком вы принимаете это слово. Разбор его уничтожил бы приятность общего впечатления, которому оно служит верным выражением. Это не chef d'oeuvre, не верх искусства, не произведение мысли сильной и глубокой; сверх того, это роман исторический, род реставрации старых картин, где художник только обновляет поблекшие краски и дополняет места, истертые временем, одним словом – это простой рассказ приятного рассказчика: рассуждения его поверхностны и обыкновенны; тон и прием их не самый изящный; остроты не блистательны; веселость не всегда ловкая; игривость немножко школьническая; но эта книга прелестная, – чрезвычайно милая и занимательная, которая с самого начала увлекает вас своим интересом и быстро мчит по мелким столбцам своим и некрасивой печати до последней странички, не давая вам отдохнуть, ни подумать, в чем состоят недостатки, что такое поражает вас иногда неприятно. Только прочитавши и воскликнув – прелесть! – вы можете приметить, что из этого чтения не осталось в вас ни одной идеи, даже ни одного счастливого выражения для ваших всегдашних мыслей. Два раза невозможно читать этого романа, но если бы мы сегодня забыли его содержание, в первый досужный час опять принялись бы за него же, с уверенностью найдя полное удовольствие» («Библиотека для чтения», 1835 г., т. 12).

Происхождение этой ехидной рецензии можно легко себе объяснить, если предположить, что ее автор – Сенковский. А судя по тяжеловесному остроумничанью, она именно ему принадлежит. Сенковский был из породы тех надутых людей, которые считают ниже своего достоинства чем-нибудь сильно восторгаться, и потому, ежели даже хвалят что-либо, то все-таки с высоты своего величия и так, чтобы унизительно вышло для того, кого они хвалят.

В заключение приведем ругательную рецензию гречевского «Сына Отечества», которая, однако же, именно своей бранью свидетельствует о том, что «Ледяной дом» имел сильный успех.

«Роман этот – страшнее романов Евгения Сю, замысловатее (!) романов Бальзака, и разве только с романами Сулье можно сравнить его. Чего вы хотите? Страстей? Каких же вам страстей сильнее страстей Волынского, Мариорицы, цыганки – матери ее, Бирона? Происшествий: Чего вам еще, начиная с «Ледяной статуи» до последней сцены в «Ледяном доме» и с погребения замороженного малороссиянина до пытки Волынского! А характеры? Этот Волынский, который на шестом десятке лет шалит, как юноша; этот Бирон, который только что не ест людей; этот Тредьяковский, и заметьте, что все это лица исторические. Вы скажете, что они такими никогда не бывали, что сочинитель жертвовал желанию блистать эффектами истиной событий и правдой сердца человеческого – но кто же поверит вам? Не расхвалили ли все журналы «Ледяной дом»? Не достиг ли он теперь второго издания, а это не доказывает ли, что он понравился очень многим» («Сын Отечества», 1838 г., т. 5).

Объяснение этой злобной рецензии Греча, автора многих повестей, имевших не более как средний успех, мы находим у Белинского. Отзыв его о «Ледяном доме» начинается с того, что он не станет относиться к Лажечникову так, как относятся к последнему некоторые рецензенты; от этого «г. Лажечникова защищает его огромная известность и громкий авторитет у публики, а еще более одно, по-видимому маленькое, но в самом-то деле очень важное обстоятельство, а именно: мы сами не пишем романов, и г. Лажечников не перебивает у нас дороги. Вот если бы мы вздумали написать или (все равно) дописать какой-нибудь роман, что-нибудь вроде Евгения Сю, примиренного с Августом Лафонтеном, о, тогда плохо бы пришлось от нас господину Лажечникову; мы умели бы отделать его в коротенькой «библиографической статейке».

Следовательно, и крайне враждебный отзыв «Сына Отечества» свидетельствует о сильном успехе «Ледяного дома». Что, в самом деле, доказательнее говорит о чьем-нибудь успехе, как не зависть!