Нам остается теперь досказать жизнь Лажечникова. Мы подробно останавливались на детстве его, заронившем в душу мальчика первые семена добра, подробно останавливались на отрочестве и первой молодости, воспитавших в нем горячую любовь к родине, говорили более или менее подробно о его первых произведениях, потому что интересно следить за первым полетом орленка, даже раньше, чем он научится надлежащим образом расправлять крылья; наконец, столь же подробно обсуждали три романа, составляющих фундамент славы их автора. Но жизнь Лажечникова после появления «Басурмана», хотя она продолжалась еще целых тридцать лет, достаточно обозреть самым кратким образом; достаточно бегло досказать эти последние тридцать лет жизни его, потому что и не жизнь это была, а только доживание, доживание жизни и таланта. Десятилетие с 1830 года по сороковой представляет собой кульминационный пункт жизни Лажечникова. «Последним Новиком» Лажечников сделал решительный шаг к своей славе. «Ледяной дом» был апогеем этой славы, «Басурман» тоже очень много симпатий привлек на сторону своего автора, но все-таки он, хотя и не отделен большим расстоянием от вершины, чем «Последний Новик», находится уже по ту сторону перевала. Л после «Басурмана» уже начинается жизнь под гору.

В служебном отношении, впрочем, Лажечников слегка преуспевал, но именно только слегка. В третий раз (в 1842 г.) поступив на службу, он вскоре был назначен тверским вице-губернатором. Человек, знающий, где раки зимуют, конечно, сумел бы «отличиться». Но Лажечников, несмотря на знакомства и связи, которые он имел, благодаря своей литературной славе, не только не «отличился», но, прослужив несколько лет в Твери, а затем через некоторое время назначенный в Витебск тоже вице-губернатором, в 1854 году вышел снова в отставку. Скоро, однако же, нужда опять погнала его на службу – он хотел дослужиться до полной пенсии. В новой своей должности – цензора петербургского цензурного комитета – Лажечников пробыл всего два года, с 1856 по 1858 г., и в чине статского советника (не важный результат 35 летней службы) вышел окончательно в отставку. Рассказ Панаева, – редактора «Современника», следовательно, человека мало склонного к идеализации цензоров, свидетельствует нам, как тяжела была для Лажечникова новая его служба, хотя не следует забывать, что 1856, 1857 и 1858 годы – это медовый месяц новой эры, наступившей после крымской кампании, когда цензуре ни в коем случае не вменялось в обязанность давить литературу. Напротив того, желая по возможности прогрессивно обставить цензурное дело, правительство пригласило многих известных писателей. В это время поступил в цензора и Гончаров. И тем не менее, как мы знаем из рассказа Панаева, Лажечников сильно терзался своей должностью.

Относительно цензорской деятельности Лажечникова существует следующее сведение, сообщенное покойным Ливановым в «Современных известиях» 1869 года, по поводу предстоящего тогда пятидесятилетнего юбилея писательской деятельности Лажечникова:

«В последнее время, бывши цензором в Санкт-Петербурге, Иван Иванович Лажечников должен был читать роман Чернышевского «Что делать?». Как честный человек, он не мог посягать без собственной душевной боли на чужую мысль, и в то же время требования службы (как единственное средство жизни) налагали на него известные обязанности. И скольких мучений стоил этот роман И. И. Лажечникову! Он плакал, прося Чернышевского согласиться выпустить нецензурное (тогдашнего времени). Чернышевский плакал, защищая свое детище. Обоим было больно до слез. Оба они собирались, плакали всегда досыта и расходились до следующего раза. И это во все время цензирования романа. В каком первоначальном виде написан был роман Чернышевского «Что делать?», знает только маститый старик И. И. Лажечников» («Совр. изв.», 1869 г., № 119).

В том виде, как факт этот передан Ливановым, он, безусловно, неверен. Стоит только сопоставить цифры, чтобы увидеть, что Ливанов напутал. «Что делать?» печаталось в 1863 году, то есть пять лет спустя после того, как Лажечников оставил цензорскую службу, и писался в тюрьме, где Чернышевский сидел тогда по обвинению в государственном преступлении. Но если мы тем не менее привели этот факт, то потому, что Ливанов был довольно близок с Лажечниковым в последние годы его жизни, следовательно, в известной степени рассказ его все-таки имеет значение, именно он, как нам кажется, характеризует, как неловко было другу Белинского в роли «умерителя». Весьма вероятно, что Лажечников как-нибудь рассказывал Ливанову о своих цензорских терзаниях, а Ливанов, схвативши общий колорит, конкретные случаи перепутал. Предполагать же, что Ливанов взял весь рассказ из своей фантазии, было бы слишком жестоко для памяти покойника, который, правда, привирал, но не мог же ни с того ни с сего сочинить целую историю без всякой фактической подкладки.

Что касается литературной деятельности, то после «Басурмана» Лажечников в течение целых восемнадцати лет дал себя знать только двумя драмами: «Христиерн II и Густав Ваза» и «Дочь еврея», комедией «Окопировался» да крошечным отрывком из «Колдуна на Сухаревой башне». Неправильно было бы объяснить такую скудную деятельность одним утомлением таланта. Одна из главных причин этой скудости, несомненно, служба, не дававшая каких-либо живых впечатлений, не оставлявшая достаточно досуга. В доказательство: даже то немногое, что написано Лажечниковым с 1838 по 1856 год, когда Лажечников опять деятельно берется за перо, написано им, когда он был в отставке, а за время вице-губернаторства написана только крайне примитивная «Дочь еврея». Если сухой формализм тогдашней службы не повлиял на Лажечникова, когда он писал «Ледяной дом», то это была зато пора полного расцвета его таланта. Но период утомления таланта требовал более тщательного и подходящего подбора обстоятельств.

Нужно, впрочем и то, сказать, что начиная с конца тридцатых годов биографический материал о Лажечникове крайне скуден, так что, может быть, какие-нибудь другие причины дурно повлияли на талант нашего писателя.

Очень может быть, что его сильно обескуражила передряга с «Опричником». Дело в том, что в 1842 году Лажечников написал белыми стихами драму «Опричник». Белинскому она очень нравилась, а Сенковский ее взял у автора для помещения в «Библиотеке для чтения»; но когда он отправил ее к цензору, тот ее решительно запретил. И только в 1859 году «Опричник» мог быть напечатан. Читая в настоящее время «Опричника», совершенно недоумеваешь, что в ней нецензурного. Нам, привыкшим к совершенно свободному обсуждению царственных особ, живших до Петра I, непонятна такая строгость тогдашней цензуры.

Строгость эта служит лучшим доказательством новизны приемов, употребленных Лажечниковым при обрисовке Иоанна Грозного, и следовательно, одним из «смягчающих обстоятельств» для больших недостатков этой драмы. Убедительнее всего оправдал слабость «Опричника» сам Лажечников в предисловии к отдельному изданию драмы, появившемуся в 1867 г. «Никто оспаривать не будет, что я первый замыслил вывести гигантскую фигуру Иоанна на сцену». Литературное пионерство, как и всякое другое, всегда задача чрезвычайно трудная, а главное – чрезвычайно неблагодарная. На сцене, впрочем, «Опричник» давался в 1867 году с успехом.

С другой исторической драмой Лажечникова, именно «Христиерном II и Густавом Вазой», вышла курьезная история, до сих пор ставившая в тупик библиографов. В 1841 году в «Отечественных записках» появились первые три явления трагедии «Густав Ваза», под которыми было подписано: Лажечников. Вслед за тем в 1842, сначала в сборнике «Дагерротип», а потом и отдельно, появилась вся драма под заглавием «Христиерн II и Густав Ваза, драматический опыт в 4 актах, соч. А. Лажечникова». «Трудно было предполагать, – писал известный библиограф М. П. Лонгинов в «Атенее» 1858 г., – чтоб на заглавном листе этой книжки была пропущена опечатка в самом имени автора. Страннее всего, что журнал, поместивший за год до того отрывок из этой трагедии, не разрешил вопроса: Иван ли Иванович Лажечников написал ее или какой-нибудь его однофамилец? Причем журнал этот сказал, что «и то и другое, может быть, весьма вероятно» («Отечественные записки», 1842, № 9). Мы, с своей стороны, не беремся разрешить это обстоятельство». Еще страннее, прибавим мы от себя, что в тех же «Отечественных записках» Белинский, разбирая «Дагерротип», говорил о «Христиерне», нимало не сомневаясь в том, что он принадлежит автору «Ледяного дома». Когда же Лажечников не включил «Христиерна» в «полное собрание», то вопрос, действительно, был запутан окончательно, так что недоумение Лонгинова было вполне законное. Есть, однако же, данные распутать «это обстоятельство». Во-первых, драма посвящена «Александру Михайловичу Бакунину». Из воспоминаний Лажечникова о Белинском мы знаем, что Лажечников был очень дружен с семейством Бакуниных. А затем, мы в «Воспоминаниях» Пассек прямо находим, в одном из писем Лажечникова к обоим супругам, следующее место: «знаете ли что? Я пишу теперь трагедию, и удивитесь – стихами. Густав Ваза герой моей пиесы» («Русская старина», т. 19, стр. 436). «Обстоятельство», значит, решается окончательно.

«Скажем только, – говорит Лонгинов в той же статье, – что трагедия не много прибавляет к репутации Лажечникова, если и написана им». Скажем и мы то же самое. Но несомненно, однако же, что «Христиерн» несравненно лучше драм его: «Вся беда от стыда» (или «Дочь еврея»), «Горбун» и комедии «Окопировался», которые тем не менее Лажечников счел нужным поместить в полное собрание своих сочинений, между тем как «Христиерна» выбросил.

О «Дочери еврея» и «Горбуне» мы лучше ничего не скажем. Что же касается «Окопировался», то, как от водевиля, от него и требовать нечего. Поставленный в 1854 г. на сцену (см. Вольф, «Хроника Петербургских театров»), он имел успех.

«Колдуна на Сухаревой башне» появилось только 4 главки или письма, по которым ничего нельзя было предсказать относительно целого. Личность Ивана Долгорукова обрисована неверно, но Остермана весьма недурно.

Долгое молчание свое Лажечников прервал в 1856 г. напечатанием «Беленьких, черненьких и сереньких» в только что народившемся «Русском вестнике» Каткова, который тогда еще был очень беленьким и не метил еще в предводители черненьких.

«Беленькими, черненькими и серенькими» Лажечников начал целый ряд воспоминаний, которые все читаются с большим интересом. Вслед за «Беленькими, черненькими и серенькими», написанными в беллетристической форме – как бы история какого-то Пшеницына, – но тем не менее, безусловно, автобиографического характера, последовало «Мое знакомство с Пушкиным», затем «Новобранец 12-го года», описывающий перипетии вступления нашего героя в ряды деятелей отечественной войны; затем в «Московском вестнике» 1859 г. «Заметки для биографии Белинского», которые местами полны захватывающего интереса. Через пять лет Лажечников в «Российском вестнике» 1864 г. поместил «Воспоминания о Ермолове», или, вернее, об Остермане-Толстом, и, наконец, в 1866 г. «Как я знал Магницкого». Последние две статьи написаны несколько запутано, старик автор постоянно сбивается с нити рассказа, начинает одно, не кончивши другого, повторяется и так далее. Но все-таки они читаются с интересом, и самая разбросанность их и отсутствие системы придают им особенно добродушный характер. В общем весь этот цикл воспоминаний составляет лучшее, что писал Лажечников за вторую половину своей литературной деятельности. Так и отражается в них ясная, чистая и незлобивая душа добродушного старичка-автора, без тени какого-либо брюзжания, столь свойственного людям, разговорившимся о времени, когда и они были солью земли. Написанным же чисто-беллетристически «Беленьким, черненьким и сереньким» еще большую прелесть и привлекательность придает эпическая простота и спокойствие, с которыми разработан сюжет.

Хорошо бы было, если бы Лажечников только и ограничился воспоминаниями, то есть вращался бы в сфере явлений, ему вполне знакомых. Но человек живой и впечатлительный, юноша у порога гроба, Лажечников не захотел возиться только со старьем и, снова усиленно взявшись с 1856 г. за перо, во что бы то ни стало захотел сказать свое слово и о злобе дня. Результатом этого явились два больших романа, один – «Немного лет назад», начатый в 1858 г. и выпущенный в свет в 1862 г., а другой – «Внучка панцирного боярина», напечатанный во «Всемирном труде» 1868 г.

Лажечников имел полное право вмешаться в злобу дня, потому что едва ли было много молодых юношей, которые так близко принимали бы ее к сердцу, как 64-летний автор «Ледяного дома», когда он садился писать «Немного лет назад».

С чисто молитвенным восторгом относился он к новой эре, наступившей после крымской войны. Свидетельства Панаева, Пассек и Островского, общий дух его произведений достаточно выяснили нам Лажечникова со стороны его восприимчивости и чуткости ко всему хорошему и благородному. Как же должно было радоваться его доброе сердце при виде торжества гуманности и света над мраком и грубостью прежней эпохи, каким искренним благоговением должна была наполниться чистая душа его, всю жизнь жаждавшая правды и справедливости, при виде грядущей победы новых начал, выступавших именно под знаменем правды и справедливости для борьбы с армией зла.

Понятно вместе с тем, почему Лажечников, по летам человек старого поколения, должен был относиться восторженнее к новой эре, чем представители поколения молодого, хотя они и были дети этой эры. Человек все познает и ценит через сравнение. Вот почему молодое поколение, не знавшее старых безобразий, не могло так восторженно относиться к новому порядку, как старик Лажечников, помнивший не только николаевские, но и павловские времена. И мог ли разделять Лажечников тот скептицизм, который, в силу общего закона человеческой души желать всего лучшего и лучшего, вскоре заставил молодое поколение насмешливо относиться к российскому «прогрессу»? Мог ли понимать Лажечников недовольство Пироговым, он, который помнил Магницкого, мог ли Лажечников понимать недовольство той свободой, которой пользовалось русское слово в конце пятидесятых годов, он, которому наложили veto на невиннейшего «Опричника», мог ли, наконец, Лажечников понимать, что не всякий согласится быть владельцем фабрики даже с «вольнонаемными» рабочими, он, который семьдесят лет прожил при крепостном правей видел военные поселения.

Нет, ничего такого не в состоянии был понимать восторженный старик. Новая эра могла ему казаться только золотым веком, идеалом человеческих желаний и стремлений. Сердце его через край было наполнено безграничным благоговением и благодарностью.

И вот этот-то восторг и благоговейное отношение к началам русского «прогресса» и составляет основу романа «Немного лет назад». В нем столько наивной веры в то, что эти начала насадят рай земной, с такой серьезностью автор вам доказывает на многих страницах вред сословных предрассудков, с таким жаром обличает взяточников, с таким восторгом проповедует, что следует быть добрым, а не злым, и, наконец, так глубоко убежден, что порок всегда наказывается, а добродетель всегда торжествует, что в общем именно эта азбучность вас трогает и умиляет. Разве неумилительно видеть человека, сквозь семьдесят лет жизни пронесшего веру, хотя бы и очень примитивного свойства, в добро и справедливость на земле.

Но понятно, что эта же самая наивность, которая так симпатично обрисовывает душу Лажечникова, не могла не отозваться самым неблагоприятным образом на романе, который вышел образцом прописной морали, паточного взгляда на жизнь и чисто маниловской прогрессивности.

Критика того времени не только не осталась довольна романом как литературным произведением, но даже далеко не вся прониклась верой в искренность прогрессивности автора. Было высказано даже такое несправедливое и неосновательное предположение, что Лажечников хотел подладиться к молодому поколению. Конечно, это говорили люди, плохо знавшие жизнь и литературную деятельность Лажечникова. Но зато авторитетнейший из тогдашних журналов – «Современник», вполне правильно оценивши самый роман, с большой симпатией отнесся к добрым намерениям автора.

«Несмотря на многолетний период своей литературной деятельности, – говорилось в рецензии, – несмотря на то, что в течение этого периода много воды утекло, г. Лажечников всегда оставался верен тем чистым и честным убеждениям, которые проходят сквозь всю его литературную деятельность. Пылкий и восприимчивый юноша (?) двадцатых годов, восторженными красками изображавший любовь пламенного старца Волынского к цыганке Мариорице, он сделался пылким и восприимчивым старцем, восторженными красками изображающим радость, по поводу разных предпринимаемых правительством мер для блага отечества. Добро и зло, проходившие мимо его, не оставляли его равнодушным: первое встречало все его симпатии, второе волновало его. С этой стороны г. Лажечников самая сочувственная молодому поколению личность из всей фаланги старых литераторов».

Вслед за тем рецензент восхищается той «драгоценной искренностью», которой «в замечательной степени обладает г. Лажечников. Он весь виден в своих произведениях; читая его, можно не соглашаться с его образом мыслей, можно даже находить его несколько наивным и отсталым, но нельзя не сказать: это писал честный человек; это писал человек, которому нечего скрываться и не для кого рядиться в шутовские одежды притворных радостей и своекорыстного, скоро удовлетворяющегося либеральничанья» («Современник», 1863 г., № 1–2, стр. 111).

Что сказать о другом романе Лажечникова,– «Внучка панцирного боярина», в котором он старался задеть один из вопросов дня – именно вопрос польский? Лучше всего ничего не сказать. У каждого писателя есть свой lapsus calami. У Белинского была «Бородинская годовщина». Простим же и Лажечникову его «Внучку панцирного боярина», писанную притом, однако же, в простоте душевной. В середине шестидесятых годов, под влиянием только что кончившегося польского восстания, почти во всем русском обществе господствовала узкая ненависть к полякам. Лажечников поддался ей, следовательно, забыл обязанность писателя стать выше предрассудков и слепых страстей – в этом его вина.

Последним произведением Лажечникова была выкроенная из «Басурмана» драма «Матери-соперницы», писанная за год до смерти. Так же как и все почти драматические произведения Лажечникова, она менее всего усиливает его славу.