Мемуарески

Венгерова Элла Владимировна

III. Как хорошо мы плохо жили

 

 

Беба

В шестом классе за мою парту села новенькая. Увидев ее, я глазам своим не поверила. Она выглядела в точности как страшная ведьма из сказок братьев Гримм, такой у нее был нос: страшный, длинный, крючковатый, чуть ли не до подбородка. Звали новенькую Беатриче. Большего противоречия между именем и убойной внешностью нельзя было вообразить. Мне показалось, что она старше меня на сорок лет. А она вдруг предложила всему классу передвинуть все парты поближе к доске (или отодвинуть немного от доски, точно не помню), и парты немедленно пришли в движение и оказались не на своих местах. Мы устроили такой тарарам, как будто по классу прошел Мамай. Несомненный организационный талант Бебы получил немедленное признание.

Беба жила в соседнем доме, на низком первом этаже, в коммуналке, переоборудованной из дореволюционного магазина. Дверь длинного темного коридора выходила не в подъезд, а почти сразу на улицу. В квартире всегда было холодно и влажно, зато туда очень удобно было забегать в гости. Я и забегала. Мы с Бебой легко нашли общий язык и зацепились за него лет на двадцать. Старший брат Бебы, Ульян, учился в десятом классе и шел на золотую медаль. Мать их умерла, отец болел туберкулезом. Все хозяйство — кормежка, стирка, уборка — лежало на Бебе. В доме поддерживался образцовый, чуть ли не стерильный порядок, стол застилался глаженой простыней, никаких чаев-кофеев не подавалось. Кроме тех случаев, когда комнату временно оккупировали армянские родственники, приезжавшие в Москву за покупками. В этих случаях Бебу обязывал закон гостеприимства, и она вкалывала по двадцать четыре часа в сутки. В качестве домоправительницы, официантки и горничной. Эта роль отнюдь не была унизительной, напротив — почетной. Армянская девушка — дочь хозяина, кузина, сестра товарища, хозяйка дома — лицо священное и неприкосновенное. Армянские кузены доверительно рассказывали ей о своих финансовых проблемах и романах. Армянские кузины радостно демонстрировали ей золотые кольца, приобретенные в московских комиссионках. А русские друзья Ульяна (десятиклассники из соседней школы, а потом студенты из МИФИ) не смели не только приблизиться к ней, но даже пристально поглядеть в ее сторону. Со временем это обстоятельство стало ее тяготить. Беба, с ее бешеным южным темпераментом и менеджерскими талантами, изнемогала под тяжестью беспросветного одиночества и затянувшегося целомудрия. Она окончила финансовый вуз, устроилась на работу, стала взбивать высокие прически («вшивый домик», «воронье гнездо») и носить глубокие декольте. Как итальянские кинозвезды эпохи неореализма. Увы, до Джины Лоллобриджиды ей было далеко.

Однажды она пришла ко мне за советом в совершенно растрепанных чувствах.

— Представляешь, — заявила она с порога, — я влюбилась. В Юру Лаптева из нашего отдела.

— А он?

— И он.

— И что?

— Его родные против. Они считают, я ему не пара.

— Почему?

— Потому.

Примерно через полгода она появилась снова. Сияя от счастья.

— Я вышла замуж.

— За Юру?

— Ну да.

— А как же его родные?

— Они меня обожают.

— С чего бы это?

— А ты ничего не замечаешь?

— А что я должны замечать? Вижу, что ты сияешь, как медный самовар.

Ты что, не видишь моего носа? Я же его подрезала! Пластическая операция! Я теперь могу не взбивать «вшивый домик» и не носить эти жуткие декольте. И его родные сообразили наконец, что никакая я не проститутка! Я теперь настоящая Лаптева!

А я уже много лет совершенно не обращала внимания на форму и длину ее обонятельного органа. Я просто его не замечала. И не заметила, как замечательно она его усовершенствовала.

 

Наши за границей

На курсе было четыре отделения: большое — русское, славянское — намного меньше, романо-германское — маленькое и классическое — совсем уж крошечное. Классическое — особая статья, там-то и учились настоящие, стопроцентные филологини, не питавшие надежд на удачное замужество.

А на других отделениях почти все девицы собирались рано или поздно выскочить замуж за иностранца. Некоторые успевали это сделать еще во время учебы. Известно, например, что Ирина Березина из французской группы шокировала членов комиссии по распределению решительным отказом ехать на село: «Я не поеду. Потому что мой муж — чехословак!» Надо же такое ляпнуть. Он был просто словаком.

Ира Березина вышла за словака, Марина Орлова за датчанина, Тамара Сарана за чеха, Лена Тувина за исландца, Ира Белоконева за немца, Вера Коннова за англичанина, Клара Янович за итальянца…

Между группами существовала некая взаимовыручка. Всегда можно было одолжить конспект или учебник или попросить об услуге. После окончания университета отношения качественно не изменились. Мы продолжали держать друг друга в поле зрения и в курсе текущих событий.

Марина в Дании преподавала русский. Тамара в Канаде (куда она перебралась со своим чехом) содержала студенческую столовую. Лена в Исландии работала сиделкой в сумасшедшем доме, вязала классические исландские свитера и таким образом некоторое время содержала всю исландскую компартию. Ира в ГДР блистала на писательских конгрессах. Клара блистала на дипломатических раутах. Про остальных не знаю, но наши девушки лицом в грязь не ударили. Эх, Франек, Иржи, Богомил, Арни, Стефан, Витторио, вам здорово повезло. А я всех вас упустила.

 

Эля в Дании

Эля Переслегина из английской группы съездила на стажировку в Данию и привезла оттуда кучу впечатлений. Она рассказывала, что ее туалет — черный деловой костюм, сшитый на заказ, и туфли-лодочки — не нашел одобрения в датском королевстве.

И тогда жена советского посла взяла нашу Элю за руку и привела (или привезла?) в простой столичный универмаг. И там она купила Эле соответствующий гардероб: лохматую цветную юбку apres ski (такую хорошо носить на зимнем курорте), шерстяные вязаные гольфы и туфли на толстой платформе. Выходя из универмага, жена посла уступила дорогу некой даме, каковую приветствовала глубоким книксеном. Дама благожелательно улыбнулась и кивнула. «Ваше величество, — сказала жена посла, — позвольте представить вам мою молодую приятельницу». Ошарашенная Эля, кажется, тоже попыталась изобразить глубокий книксен. Она была тронута, несмотря на все свое марксистское воспитание. Трудно представить себе королеву, которая ходит в универмаг за покупками. Это что-то такое из сказки Андерсена. Все-таки датская королева — самая лучшая из королев. И датский король — самый лучший из королей. Эля поведала нам, что он дирижирует оркестром легкой (sic!) музыки и живет на доход от собачьего налога, то есть налога на собак. Чем выше собака в холке, тем выше налог. Поэтому верноподданные, но экономные датчане научились скрещивать датского дога с таксой. И все налоги уменьшились, и все доги поумнели.

 

Конгресс

Звонит мне как-то Димка Урнов. В свое время он произвел на меня неизгладимое впечатление. Случилось это на комсомольском собрании по поводу постановления ЦК КПСС об очередном подъеме сельского хозяйства, где Димка сделал весьма содержательный доклад, искусно связав аграрную проблематику в СССР с толстовской повестью о Холстомере. Подобный ассоциативный ход показался мне сомнительным. То ли Димка дурак, то ли слишком остроумен. На самом же деле все объяснялось очень просто: Димка питал интерес лишь к двум предметам — Шекспиру и конному спорту. И писал он о скачках ничуть не хуже, чем о Шекспире, и мы даже когда-то сочинили ему мадригал, из коего я запомнила только одну строчку:

Твоя иппическая лира затмила самого Шекспира…

Так вот, звонит он в коммунальную квартиру в два часа ночи и сообщает, что в восемь утра на ипподроме (что на Беговой) начинается конгресс коневодов из соцстран, рабочий язык — немецкий, а переводчик заболел. И чтобы я приехала туда переводить на конгрессе.

Я и поехала. Не имея ни малейшего представления об опасности, которой себя подвергаю, об аудитории и терминологии.

Об опасности — увлечься игрой на бегах — меня предупредили жокеи, с которыми я встретилась на бесплатном обеде в столовке. Ей-богу, они взяли с меня честное слово, что я никогда-никогда не стану играть на бегах.

Аудитория конгрессменов состояла из пожилых мужиков, помешанных на коннозаводстве. Я им понравилась, они хлопали меня по спине и острили про отличный круп. Немецким они владели свободно, а главное, непринужденно, понимали друг друга с полуслова, предавались трогательным воспоминаниям о породистых лошадях, состязаниях и победах. Переводить было легко и приятно; если я не знала термина, они хором подсказывали, о чем речь. В общем, все сливались в экстазе.

Но конгресс собрался не просто так, а с конкретной целью. Дело в том, что все кони в странах победившего социализма, несмотря на превосходство коммунистической идеологии, бегали хуже капиталистических и терпели позорные поражения. Никак им не удавалось выиграть дерби или скачки на приз Дианы. В Америке, в Италии, в ФРГ вошло в моду внутриплеменное скрещивание и вовсю функционировали многочисленные ипподромы, а у нас… Эх, да что говорить. Уж очень дорогое это дело, конный спорт. Чтобы покрыть перспективную кобылу, нужно уплатить бешеные деньги владельцам породистого жеребца. И тут сельскохозяйственные начальники из СЭВа родили гениальную идею: пусть все соцстраны скинутся и отвезут советскую кобылу на покрытие к американскому производителю. PI обойдется это всего-то в какой-нибудь миллион долларов. Но лошадники из стран народной демократии уперлись рогом и давай приводить неоспоримые аргументы против этого гениального плана. Ведь скидываться всем, а кобыла-то одна-единственная. А что, если она в пути занеможет? Захворает? А что, если на обратном пути ее растрясет и родится какой-нибудь урод? Ведь для жеребой кобылы лететь через океан не такое уж обычное Дело. А когда она прилетит обратно и ожеребится потенциальным рекордсменом, кому достанутся лавры?

Одному Советскому Союзу. Так зачем же им скидываться? И они отказались. Конгресс провалился. По-моему, ко всеобщему удовольствию. Нашим лошадникам тоже не больно-то хотелось унижаться в Америке.

А я обогатила свой словарь словечком Inzucht, что означает внутриплеменное скрещивание.

Димка меня поблагодарил и предложил привезти презент из Англии, куда он отправлялся отнюдь не на стажировку по Шекспиру, но покупать каких-то коней. Я попросила открытку с жокеем. И он привез и подарил. До сих пор храню.

 

Рейтинг

Зазвонил домашний телефон. Я обрадовалась и сняла трубку. Голос ошибся номером. И какой голос! Во-первых, бархатный, во-вторых, интеллигентный, прямо как у молодого Юрия Яковлева, в-третьих, знакомый. Вот только чей? А голос и говорит:

— Старенькая, это ты?

Друг юности, профессор-доктор-академик (или член-корр?). Последний раз мы с ним виделись лет пять назад.

А первый раз мы с ним увиделись в университетском автобусе, на третьем курсе, мы с филфака, они с мехмата, ехали в колхоз под Можайском, где и провели две недели неописуемо счастливого времени в палатке и трудовом порыве. Однажды мехматяне прибыли к нам с визитом. Приехали в грузовике на льняное поле. И он первым выпрыгнул из кузова. Стоит такой весь из себя загорелый красавец, красивее всех на свете, и смотрит прямо на меня, можно сказать, в упор. Наш духовный лидер Игорь Мельчук уверенно поставил диагноз: дескать, брюнет, влюблен, и именно в меня. А я и поверила.

Через две недели неописуемое счастье кончилось. Но не совсем. Мы вернулись в Москву, возобновили контакты, перезнакомились домами. У друга юности был самый теплый, самый гостеприимный, самый веселый, и милый, и уютный и тому подобный дом. В Камергерском, где висит доска, что в этом доме и даже в том же подъезде жил Собинов. Собинов на шестом, а друг юности, кажется, на пятом. Точно не помню.

Жил он с мамой. В коммунальной квартире, в комнате с овальным огромным столом, тяжелыми гардинами, пианино и огромным множеством книг и журналов по математике.

«Если бы никто в мире, — сказал однажды друг юности, — не занимался математикой, я бы занимался ею один». И эту фразу, которую он услышал от своего шефа, академика Колмогорова, я запомнила на всю жизнь. Очень она мне пригодилась в разные моменты. Особенно когда я теряла работу. Планка была высокая, пока дотянешься, всю жизнь ухлопаешь. Но зато не зря. Гости друга юности пили кофе (об алкоголе и речи не было, никто не пил, да и не испытывал в спиртном ни малейшей нужды), играли в шахматы, играли в буриме, играли на пианино, играли в шарады. Был, правда, во всех этих разговорах и состязаниях один, как бы это сказать, момент, который ставил меня в тупик. Все его друзья-математики строили всех, о ком говорили, по ранжиру. И выдавали места: этот первый, этот второй, а дальше — несущественно. Слово «рейтинг» тогда еще не употребляли.

Однажды позвали в гости Елизавету Ауэрбах, актрису из МХАТа, которая прочла сочиненные ею прелестные байки-рассказики из личной жизни. Во МХАТе ей не давали ролей, вот она и придумала себе новое амплуа и средство к существованию. О чем это я? Ну да. Об актрисе из МХАТа. На это суаре с актрисой пришла худенькая девчонка с огромными печальными глазами. Скромная, элегантная, немногословная и высокомерная. И вся наша компания на ее фоне потеряла смысл. Поскольку она была дочерью академика, ей полагалось первое место в рейтинге. А дальше…

Ах, эта «оттепель». Всех клонило налево. Во Франции и Германии уже почти закончили бунтовать, а у нас все еще только начиналось. В доме у моего друга пели Городницкого, обсуждали Двадцатый съезд, следили за шахматными чемпионатами, травили политические анекдоты и вспоминали поездки в альплагерь.

Потом произошел знаменитый на всю Москву скандал на мехмате. Мехматяне (в том числе друг юности) выпустили газету с отрывками из Джона Рида («Десять дней, которые…»), с изображением рабочего, разрывающего цепи капитализма, и декадентскими стишками:

Тогда еще нас волновали мало Погибший Пруст и гибнущий Верлен.

За это идеологически выдержанные активисты с физфака их строго осудили. После чего некоторые любители Верлена были исключены из университета. Друга юности не исключили, но репрессировали: выдали ему вместо сталинской стипендии стипендию имени Ньютона.

У нас, на филфаке, события эти страстно обсуждались, что немало способствовало активизации нашего общения и моего интереса к его особе. И мне даже показалось, что и он вроде бы относится ко мне с некоторой серьезностью. Правда, когда однажды мы с ним шли куда-то по какому-то из московских переулков и ему зачем-то понадобилось заглянуть к приятелю, он — на всякий случай — оставил меня ждать его на улице. Как теперь говорят, я была в шоке. Но, я думаю, что он и не мог поступить иначе. Я ведь была недоразвита и очень плохо одета.

Произошло еще одно достопамятное событие. Друг юности и его мама нанесли светский визит моим родителям. И мои родители на этих смотринах блистательно провалились. Соответственно и я. Но в силу своей недоразвитости я в тот момент этого не сообразила и, как ни в чем не бывало, отправилась в поход, поскольку в поход отправилась вся колхозная компания, и друг юности в том числе. А в лесу (буквально) повстречалась нам другая группа туристов, в составе коей обнаружилась вышеупомянутая академическая дочка. Друг юности оставил мне (на память?) свою гитару, а сам развернулся и рванул вслед за удачей.

Он очень скоро на ней женился. И очень быстро с ней развелся.

И женился опять. И опять не на мне, а на брошенной возлюбленной великого человека. Это же еще круче, чем дочь академика. Так ей и надо. Такая вот я везучая. Ведь если бы он женился на мне, то очень быстро развелся бы со мной. И все равно женился бы на первой строчке рейтинга.

 

Почтовый ящик

В почтовый ящик я попала по распределению и героически продержалась в нем три года. Меня взяли в отдел информации (ОНТИ) и назначили зав. сектором. Я честно-благородно исполняла свою секретную службу (у меня был допуск по первой форме) и считала дничасы-минуты, когда можно будет вырваться на свободу из душной клетки ящика. Дело в том, что я ненавидела свою работу, за которую мне платили аж 1200 рублей. Заключалась она в следующем: в отдел поступали заграничные журналы, инженеры почтового ящика их просматривали, размечали, а мы, то есть сотрудницы ОНТИ, переводили выбранные инженерами статьи.

Но во-первых, я терпеть не могла эти самые журналы. И больше всего глянцевый американский журнал «Управляемые снаряды и ракеты». Великолепная бумага, удобный шрифт, на обложке гламурные красавицы стюардессы в элегантной летной форме, а внутри снаряды и ракеты, снаряды и ракеты: «земля — земля», «земля — воздух», «воздух — воздух». Меня от этого прямо мутило.

Во-вторых, переводить было неинтересно. Хотя тогда машинный перевод еще не практиковался так широко, как нынче, с такими текстами могла бы справиться любая машина. Но все-таки перевод сугубо технического текста мне лично не доставлял ни малейшей позитивной эмоции. Проще говоря, переводить эту жуть, жесть и мерзость про земля — земля и т. д. было скучно и тошно.

В-третьих, инженеры, которым могла пригодиться информация, содержавшаяся в поступавшей прессе, и так знакомились с ней первыми. Что обессмысливало все дальнейшие манипуляции. Ну к чему было переводить извлеченные из журналов статьи, перепечатывать их на машинке, отдавать на редактуру тем же инженерам, копировать фотографии и перерисовывать чертежи? Чтобы изготовить машинописную копию на дешевой бумаге? И направить наверх, начальству, которое было настолько необразованным, что не могло даже прочесть эти мерзкие «Управляемые снаряды и ракеты» в оригинале? Никакой обратной связи с министерскими адресатами не существовало. Пригодилась ли им хоть одна строчка наших переводов для принятия хоть одного делового решения — неизвестно.

В-четвертых, журнал публиковал иногда вещи, поистине оскорбительные. Уедет, например, наш главный конструктор в командировку неизвестно куда и неизвестно, на какой срок. Мы понятия не имеем, куда он ездил. Разве что придет в отдел начальник, товарищ Сафарьянц, и радостно воскликнет: «Наше изделие полетело!» И пообещает премию. Секретность есть секретность, за нее-то нам и платят. А тут поступает американский глянцевый журнал и называет нашего главного по имени-отчеству-фамилии, и сообщает, что в такое-то время он находился на таком-то полигоне, где производился запуск такого-то снаряда. И как этот запуск прошел. Так бы и разорвала на мелкие клочки эти самые снаряды и ракеты.

От трехлетнего пребывания на секретной службе в моей памяти сохранились всего три различимых пятна.

Самое светлое воспоминание — о коллективной вылазке на каток «Динамо», где я услышала очаровательную частушку про секретность. Там блистал один парень из заводских, Толя Черкасов. Подкатывает он на своих острых «канадах», поддатый, румяный, веселый, и орет на всю Петровку 26:

Как задумал я жениться Числа двадцать пятого, Мать женилку оторвала И куда-то спрятала!

Второе воспоминание — о командировке в Саратов, где товарищ Сафарьянц с гордостью представил меня тамошним коллегам:

— Знакомьтесь. Это товарищ Венгерова, зав. сектором нашего отдела. Переводит с трех языков. Настоящий троглодит!

Третий эпизод — самый незначительный и знаменательный. Широкая волна сотрудников выплескивается из здания Министерства авиации и растекается по Кировской. У ворот ошивается какой-то городской сумасшедший (теперь сказали бы — бомж) и приговаривает вслед толпе:

— Писарей-то, писарей! Сколько писарей-то развелось!

 

«Альпинист СССР»

В пору моей безоблачной юности была модной смешная песенка, которая начиналась словами:

Умный в гору не пойдет, не пойдет, не пойдет. Умный гору обойдет, обойдет. Да.

Но я умом не блистала. Я вообще по результатам одного домашнего соцопроса попала в категорию «дитя с неразвитым вкусом». (Боюсь, что так навсегда в ней и осталась.) Поэтому и оказалась в альплагере. Не сразу, конечно, и не по спортивному влечению, а из-за комплекса неполноценности. Альпинисты всегда казались мне титанами духа, недостижимо прекрасными, мужественными и благородными высшими существами, пребывающими в заоблачных высотах. Но тут выяснилось, что не только гениальный Мельчук и героическая Лена Падучева побывали в альплагере, совершили положенные восхождения, получили значок «Альпинист СССР» и благополучно вернулись из-под заоблачных высот на землю. Оказалось, что обладателем того же значка является мой поклонник Ленечка Волевич, юноша отнюдь не глупый, но весьма и весьма упитанный и совершенно не в моем вкусе. Вот это было уж слишком. Так что я записалась в секцию альпинизма, целый год посещала теоретические занятия, вязала узлы, ездила на тренировки в Царицыно, училась перемещаться по полуразрушенной стене царицынского дворца, соблюдать правило трех точек и прочее. Год занятий давал мне право на приобретение путевки на Кавказ.

Если едешь на Кавказ, солнце светит прямо в глаз. Возвращаешься в Европу — солнце снова светит в глаз.

И вот я отправляюсь на Кавказ, в Боксанское ущелье, в лагерь Адыл-Су, пусть не такой знаменитый, как соседний Алибек, но все-таки очень живописный и престижный. Две недели я бегаю, прыгаю, таскаю рюкзак, скольжу по травяным, ледяным и песчаным склонам, перескакиваю через трещины и пропасти, шагаю по горным дорогам, форсирую горные речки, любуюсь пейзажами, влюбляюсь в героических, загорелых и недосягаемых инструкторов, поднимаюсь на вершины…

Все это я проделывала в страшной спешке, а то бы умерла со страху. В столовке, в душе, на зарядке, на тренировке Галина Чернова (тренер по мотоциклетному спорту с завода «ЗИЛ»), сочувствуя моей неопытности и неуклюжести, то и дело подгоняла меня жестким окриком: «Элка, не чешись!» Две недели пролетели, как прекрасный страшный сон. И тут, на неделю раньше срока, нас выперли из лагеря, потому что готовились принять новую смену в сто человек и организовать массовое восхождение на Эльбрус. А нас решили препроводить через Бечойский перевал в Сухуми, откуда мы сможем разъехаться по домам. Я выполнила норму (1Б), получила значок и решила, что приеду сюда на следующий год повышать разряд.

И вот мы движемся по знаменитой Ингурской (Бечойской) тропе, и в голове у меня крутится мотив длиннющей альпинистской песенки:

Очками на солнце сверкая, Надев самый модный рюкзак, Ингурской тропою шагая, Вступал я с Маруською в брак. Навстречу нам четыре свана. Связали мне руки назад. Четыре здоровые зуба Наружу уже не торчат. И вот уж больше нет Маруси, Во рте моем зубья и кровь. А сверху лишь крик раздается: «Ты помни про нашу любовь!» Четыре мучительных года Давал я невестам отказ. На пятый женился и с ходу Отправился вновь на Кавказ. Иду я все той же тропою, Вокруг меня те же места. Старушка сидит под скалою, А рядом четыре креста. Никак ты родных потеряла? — Я бабушке этой сказал. А женщина-сван хохотала, И в ней я Марусю узнал. В гробу лежат четыре мужа, Остались от них сыновья. Кормилец младенчикам нужен, И я выхожу за тебя. Ах, бог с вами, Марья Иванна, Ведь я на другой уж женат! Четыре младенчика-свана Связали мне руки назад. Опять летят четыре зуба. И я остаюся в Бечо. Служу я на почте кассиром И ем вместо супа харчо. Теперь мой рот — сплошная рана. Никто мне не в силах помочь. Четыре младенчика-свана Меня стерегут день и ночь.

Такой красоты, как в Сванетии, невозможно, кажется, вообразить. А я видела ее своими глазами. Но при спуске с так называемой Курьей грудки у меня порвались треники. Как раз на пятой точке. Поэтому я старалась держаться позади всех, дабы не оскорблять взор моих спутников (и обожаемого инструктора) зрелищем непристойной дыры на самом неподходящем месте. И конечно, все время отставала. Иногда Галина оборачивалась и подгоняла меня жестким окриком: «Элка, не чешись!» Но я все-таки плелась в самом конце. Хорошо, хоть не одна, а в обществе рыжего парня по имени Борис. В лагерь он приехал по чужой путевке и значился под чужой фамилией. Он был боксер и молчальник, дыра на моей пятой точке его не шокировала. Я не была в него влюблена, так что не особенно стеснялась. Честно говоря, если бы не он, я бы, наверное, навсегда осталась в Сванетии. Как герой приведенной выше песенки.

Мы добрались до Сухуми, разместились, не помню где, и ринулись на пляж. В три часа дня пополудни. Пляж назывался почему-то Медицинским и был усыпан острой галькой. Кто-то меня окликнул, я бросилась на зов, пробежала метров этак триста по острым камням, никого не обнаружила, но сбила ноги в кровь и поняла, что возвращаться по камням не смогу. Вдоль пляжа шла широкая высокая стена, я залезла по лестничке на стену и зашагала назад. Шла-шла, дошла до края, а лестнички нет. Нужно спускаться по вертикальной стене. Или прыгать в море. Или возвращаться. По стене боюсь. Прыгать тоже боюсь, потому что плавать не умею. Стою и думаю. А солнце тем временем поджаривает мою спину. И я чуть не вою от боли. А рядом со мной местные ребята ловко карабкаются на стену и прыгают с нее в море между торчащими из воды большущими камнями. Потом опять карабкаются наверх, обмениваются выразительными репликами:

— Есть мандраж?

— Есть!

И снова прыгают.

Не знаю, сколько времени продолжалась эта мука. Может, полчаса, а может, час или пять минут. Спасатели, проплывавшие мимо на лодке, при виде этой картины заорали на меня благим матом:

— Ты куда смотришь, дура? Они же могут разбиться!

Спасатели прогнали ребят, я осталась совсем одна на этой чертовой стенке, заплакала и малодушно возопила:

— Галя-аа! Сними меня отсюда!

Прибежала Галина, в момент вскарабкалась наверх и осторожно спустила меня вниз.

Я вытерла слезы, но продолжала сгорать от стыда. Нашла в рюкзаке значок «Альпинист СССР» и подарила его первому встречному мальчишке.

Из Сухуми на теплоходе «Абхазия» мы переправились в Одессу. Рыжий Борис составил мне компанию. Всю дорогу я пыталась выяснить у него, как это он может бить живого человека под дых и по лицу и как он сам может выдерживать подобные удары?

В Одессе мы купили два билета до Москвы в общем вагоне и два бублика. На этом деньги кончились, их не хватило даже на постельное белье. Пришлось тайком стащить с третьей полки не слишком опрятные матрасы и целые сутки поститься.

На вокзале я даже не спросила у Бориса его фамилии. Кивнула парню на прощанье и ушла. До сих пор терзаюсь угрызениями. Такой кадр упустила. Рыжий. Молчаливый. Верный. Сильный. Боксер. Скромница. Ну где были мои глаза? Впрочем, мое воспитание исключало брак по расчету. Надеюсь, ему повезло с другой, не столь близорукой альпинисткой.

Прямо с вокзала я заявилась в гости к подруге Верочке Конновой. Она жила рядом, в Оружейном переулке. Соседи и родные уехали на дачу, сиял паркет, сияли тарелки и чашки на столе, пахло сосисками и лапшой. Вера приготовила ванну. Когда я из этой ванны вышла, все дно было устлано моей облезшей кожей. Все дно. В Два слоя. Потом я целый год бегала по утрам по Бульварному кольцу. Тренировалась. Научилась пробегать от Яузских Ворот до памятника Пушкину.

Но однажды ночью мне вдруг приснились все пропасти, трещины, ледяные, травяные и прочие склоны, песчаные осыпи, острые камни, рвущиеся тросы, вылезающие из скал крюки… Все было кончено. С тех пор я так боюсь высоты, что не выхожу на балкон даже на третьем этаже. А альпинистов по-прежнему считаю титанами духа etc. См. выше.

 

«Спутник»

Как только прошли мои три тоскливых года в почтовом ящике, я вылетела оттуда пулей. Так что мне пришлось срочно искать работу. Во-первых, потому, что нужно же было зарабатывать на жизнь. А во-вторых, чтобы не оказаться тунеядкой. В СССР все люди имели статус трудящихся. Это означало, что ты или работник, или тунеядец и чуть ли не враг народа. Я преподавала свой законный дипломный немецкий на истфаке в МГУ (почасовая оплата), в Энергетическом (почасовая), в Геолого-разведочном (полставки), в Полиграфическом (полная ставка). Зато сколько вдруг появилось свободы. Ведь в вузе расписание совсем не такое, как в ящике. Работаешь не каждый день, посреди рабочего дня возникают «окна», каникулы длятся два месяца. Отдыхай, если есть на что. Или работай, если есть где. Летом на каникулах я подрабатывала в «Спутнике».

«Спутник» — название туристической фирмы. Какая может быть фирма в Союзе? Комсомольская. Фирма занималась молодежным туризмом. Приезжали группы из братских, и не только, стран, их возили на курорты — в Крым и на Кавказ. В группе на двоих гидов примерно шестьдесят человек. Я нанялась в «Спутник» летом 61-го. Условия очень даже неплохие: ездишь по курортам, сопровождаешь иностранцев, получаешь рубль в день (суточные). На всем готовом. Ну и работаешь, конечно. Объясняешь, что к чему и почему, размещаешь, сопровождаешь, переводишь. И они еще капризничают: то им клопы в гостинице досаждают, то автобус опоздал, то в поезде слишком душно. Избалованные. Ты это все глотаешь и мотаешь на ус. А потом, при случае, припоминаешь. Привозишь их в ресторан, к примеру, гостиницы «Москва». Там зеленые мраморные колонны, высокие окна и потолки, белые скатерти. Разложены меню: на первое молочная лапша, на второе сосиски с горошком, на третье — арбуз. Представляете? Я первого не ем, довольствуюсь сосисками. Беру кусок черного хлеба, мажу даровой горчицей. Проглатываю, не моргнув глазом. Иностранцы, уже съевшие лапшу, следуют моему примеру. У них брызжут слезы из глаз, им не до сосисок. Они набрасываются на арбуз. Представляете? Я помалкиваю не из вредности, а из этакого патриотического чувства. Ну что, взяли? Так вам и надо, избалованным. Но и мне приходится шестьдесят раз ответить на вопрос: «Где здесь туалет?» Но это так, к слову. В основном отношения гидов с туристами были вполне дружеские.

В Гурзуфе я работала с немцами. Они попали в Крым как в некий рай на земле. В самом деле: Черное море, из окна вид на Аделяры, две чудные скалы среди бескрайних просторов, солнце, тепло, пляж. Рядом с пляжем парк — тот, где фонтан «Ночь». Перед входом сидит дедуля в валенках и никого не пускает. Немцы недоумевают: почему он в валенках? Почему нельзя войти? Ну как им объяснишь, что парк принадлежит Министерству обороны и вход запрещен?

Или вот: на набережной продается мороженое, но, чтобы его купить, нужно надеть на купальник что-нибудь с длинными рукавами, сарафан не годится, слишком открытый. Почему нельзя в сарафане? Ну как им объяснишь про нашу столь высокую нравственность?

Или вот еще: плавки и полотенца нужно высушить, но повесить их на балконе нельзя. Почему нельзя? Ну как им объяснишь, что это портит вид новенького, с иголочки, корпуса? А почему директор лагеря в сорокаградусную жару щеголяет в черном парадном шерстяном костюме? Ну как им объяснишь, что он — ответственный работник?

Но и мне тоже многое было в новинку. Известно, например, что немцы скупые. Купили арбуз, позвали на угощенье, разрезали арбуз на энное количество долек. Эдит говорит:

— С тебя пять копеек.

Вот жмоты. А перед отъездом домой та же Эдит дарит мне на память роскошный шерстяной свитер. Я интересуюсь:

— Эдит, ты слупила с меня пять копеек за какой-то жалкий кусок арбуза, а теперь даришь этот дивный свитер. Как это понять?

— Очень просто, — ответствует Эдит. — Арбуз мы брали в складчину, а свитер я сама связала.

Или вот: мы входим в метро, там стоит автомат с газировкой. Я покупаю стакан себе и тому парню, который оказывается рядом. Пока мы пьем, за мной выстраивается в очередь вся группа. Им, видите ли, не приходит в голову, что я могу угостить туриста на свои. А раз на казенные, то всем положено. И они выстраиваются в очередь.

В Адлере отдыхали всего три группы, русские, немцы и поляки. Там я пользовалась большим успехом, так как говорила на всех трех языках и все объяснения между гостями из СССР, Польши и ГДР шли через меня. Размещаешь их в гостинице, жаришься на пляже, переводишь глупые разговоры, в том числе и объяснения в любви, организуешь из них хор, проводишь концертные выступления, соревнования и экскурсии, помогаешь выяснять отношения с администрацией, весь день носишься как угорелая. Подъем в шесть, отбой в одиннадцать.

В конце срока проводили спортивные соревнования. Бежали эстафету: десять немцев и десять поляков. Приз: бутылка шампанского. Пока немцы бежали, пятеро поляков незаметно выскользнули из очереди за эстафетн0й палочкой, а остальные пятеро быстренько переместились вперед и получили приз. Пока немцы качали права, поляки успели распить бутылку.

Прощальный концерт. Поляки входят в зал парами под звуки полонеза. У сцены пары раскланиваются, расходятся в разные стороны и, поднявшись на сцену, выстраиваются, образуя хор. Они исполняют польские народные песни. Если сбиваются, то смеются, переглядываются, начинают сначала. Потом спускаются со сцены, становятся в пары и под звуки того же полонеза выходят из зала.

Немцы все это наблюдают. На следующий день прощальный концерт дают они. Входят в зал двумя шеренгами, не глядя друг на друга, под звуки военного марша. Маршируют до сцены, делают поворот — правое плечо вперед, левое плечо вперед, выстраиваются на сцене, исполняют свои народные песни. Когда сбиваются, приходят в состояние ступора. Для немцев нет ничего хуже, чем sich blamieren, дать маху, опростоволоситься. Это для них психологическая травма и мука мученическая. Наконец, они разворачиваются в марше и, гулко печатая шаг, погадают зал.

Таможня. Зал с рядами откидных стульев, как в кино. Я собираю у туристов паспорта и отношу их в паспортный контроль. Если это польская группа, то туристы немедленно разбиваются на маленькие группки, располагаются в разных углах помещения и режутся в карты или фарцуют что-то друг у друга вплоть до моего возвращения.

Но вот я привожу в зал немецкую группу, забираю у них паспорта и, не говоря ни слова, удаляюсь. А когда возвращаюсь, все шестьдесят человек все еще стоят в проходе между рядами откидных стульев. Ни один не осмелился сесть. Хотя это вовсе не запрещено. Но приказа не было.

Конечно, рубль в день — это не фонтан. Но зато я могла сравнивать особенности национального характера.

Приятельница моя, Галка рыжая, влюбилась в англичанина. То ли аспиранта, то ли стажера, звали его Патрик. Галка пригласила его в гости на Масленицу. Напекли блинов, накупили на рынке сметаны, водка была, икорка была, была рыбка, зелень и нас четверо: три девицы под окном — Галка, Майка, я (мы с Майкой для компании и антуражу) и этот самый Патрик. Мы все съели, все выпили, рассказали все байки и анекдоты, спели про черного кота, про потерянное бирюзовое колечко, про два туза и дамочку вразрез. Когда исчерпали репертуар, мы с Майкой ушли, а их оставили тет-а-тет. Галка была очень секси. Она говорила, что ей достаточно шевельнуть бедром и любой мужик растает. И это было чистой правдой, потому что один мой знакомый, весьма пожилой мужчина, оставшись с Галкой наедине, закурил, хотя бросил курить сразу после войны, а с тех пор проскочило уже пятнадцать лет. Так вот, этот чертов Патрик, оставшись с Галкой тет-а-тет, в совершенно пустой комнате, даже не развязал галстука. Каков мерзавец! У него, видите ли, была невеста-немка.

Но все-таки Галка произвела на Патрика настолько сильное впечатление, что он перестал этой невесте писать, та почуяла неладное и рванула в Москву. Патрику потребовалось алиби, и этим алиби он назначил как раз меня. Он мне позвонил и сказал, что желает познакомить меня со своей невестой. Или невесту со мной. И я, по молодости и глупости, сказала ему, что пусть они приезжают ко мне на файф-о-клок, то бишь попить чайку. Я расстаралась, купила в Филипповской булочной «невский» пирог, заварила чай и жду. Через полчаса после назначенного времени они являются ко мне, в коммунальную квартиру № 27. Патрик при своем оксфордском шарфе, а невеста в синем вельветовом платье с большим отложным белым воротником. Сама благопристойность. Сидим, пьем чай, нащупываем почву для светской беседы, и вдруг звонит телефон. И строгий голос в трубке интересуется, кто это пожаловал ко мне в гости и зачем. Я, конечно, затряслась от ужаса, что-то пробормотала в ответ и повесила трубку. Выглядываю в окно, а там стоит огромный лимузин с дипломатическим флажком Федеративной Республики Германии. Спрашиваю гостей, чей экипаж. Оказывается, что невеста — племянница посла и не придумала ничего умнее, чем приехать на Сретенский бульвар в посольской машине. Настроение мое упало ниже всякого плинтуса, гости удалились восвояси, а меня пригласили в некую гостиницу и предложили сотрудничать с органами. Всего-то от меня требуется ежемесячный отчетец о настроении студенчества в университете, а мне за это аспирантура и академическая карьера. Вот когда я ужаснулась по-настоящему. Мне дали неделю на размышление. Через неделю я пришла в гостиницу (другую) и честно призналась товарищу из органов, что хочу выйти замуж и родить ребенка. При этом я дала себе волю и самым искренним образом разрыдалась. Дядя все понял, взял подписку о неразглашении (срок действия — 25 лет, которые давно миновали) и отпустил меня с чувством облегчения и некоторой брезгливости. Без всякой надежды на аспирантуру и академическую карьеру.

 

Георомантика

После истории с Патриком «Спутник» для меня накрылся, то есть закрылся. И я бросилась за помощью к Татьяне Баженовой.

Татьяна Баженова была начальником геологического отряда Енисейской экспедиции МГУ. У нее имелось два прозвища: Хозяйка Сибирской платформы и Баженщина. Оба очень меткие. Она писала диссертацию о перспективах нахождения нефти на Крайнем Севере. Познакомила меня с ней одна общая знакомая с химфака. Однажды они поздно вечером завалились ко мне на Сретенский бульвар. Татьяну сопровождала целая свита поклонников, и они всю ночь читали стихи. Между прочим, там был Гога Полонский — тот, что написал сценарий «Доживем до понедельника». Стихи были хорошие. О ревности.

Лестница, лестница, лестница, лестница, Лестница, лестница книзу ступенится. Мир перебесится, мир остепенится, И к концу месяца мир переменится…

Еще там был Игорь Барсков, он теперь светило по части палеонтологии.

Держите, девки, подолы До самых каблуков. Сегодня ночью флот приплыл Голодных мужиков. Четыре месяца в тайге — Не трали-вали вам. Все в бороде, все в матюге, И гривы — как у льва… Лабаз разворотил медведь, Продуктов куль — ку-ку! Пятнадцать дней пришлось переть На собственном соку. Не танцы-францы по углам. Но кончился поход. Сегодня парень будет пьян, А завтра в клуб придет. Придет, почищен и побрит, В сиянье сапогов, Тебя на танец пригласит С галантностью богов, А после танцев, за полночь, Не глядя на росу, Всегда готов тебе помочь Искать грибы в лесу.

И Фред тоже был и тоже читал:

Нету спасения мне от романтики. Несовременный я, знать, человек. Чудится, где-то в просторах Атлантики Якорь бросает шестнадцатый век.

Я полагаю, что все геологи писали стихи, а некоторые их даже публиковали. Геология была чем-то вроде заповедника свободы. Геологи питали иллюзию служения Родине и науке, сочиняли песни и пели их у костра под гитару, погружались в эйфорию свободного творчества.

Татьяна взяла меня коллектором в свой отряд, хотя я ничего не умела: ни растапливать печь, ни разжигать костер, ни варить на костре, ни жарить на костре, ни вскрывать консервные банки, ни печь оладьи, ни забрасывать спиннинг, ни укладывать рюкзак, ни хранить спички в презервативе. Впрочем, я всему этому довольно быстро обучилась в полевых условиях, пока мы работали на Хантайке.

 

Хантайка

В отряде четыре человека: Серега Кащенко (начальник отряда) и три коллектора (Женя, Борька и я). Мы сплавляемся на моторной лодке по реке Хантайке, свято соблюдая сухой закон и бережно сохраняя в загашнике неприкосновенный запас — бутылку чистого спирта. Ночи нет, все время светло, так что рабочий день не имеет временных ограничений. Вчера Женя показал, как забрасывать спиннинг, сунул мне его подержать, а сам удалился на минуту. В эту самую минуту я и поймала огромного тайменя, ровно такого, какого обычно демонстрируют на фотографиях (12 кг). Увы, я не сумела его вытянуть, заорала, прибежал Женька, тайменя мы вытащили, но спиннинг сломался.

Женька очень сильно выразился в мой адрес, цитировать не буду.

Ребята уходят в маршрут, я остаюсь в лагере готовить еду. Нужно поджарить выловленного тайменя, напечь оладий и сварить компот. Если придет медведь, следует постучать по железному ведру, он испугается и уйдет. Вокруг просторная поляна, несказанная тишина, безжалостная жара, безжалостный комар, моя физиономия обмазана вонючей жидкостью от комаров, но при приближении к костру она (жидкость) растекается и ничуть не облегчает моих страданий. А радостный голос Клавдии Шульженко, доносящийся с проходящего мимо парохода, их только усиливает. Я дома в жизни не готовила, но стараюсь изо всех сил. Тем более что ребята и так имеют на меня зуб за то, что ни черта не умею, сломала спиннинг, а к тому же курю, претендуя на четверть общего запаса «Беломора». Костер горит, воздух струится и дрожит, на широком пне лежит большущий рыбий хвост, я отрезаю от него кусок, а кусок дергается и чуть ли не выпрыгивает из рук. Я думаю, что мне померещилось, что это галлюцинация, вызванная жарой, и повторяю операцию. И второй кусок тоже дергается и тоже как-то извивается у меня в руках. Но ведь рыба же мертва, ее нет, это только хвост. Сейчас я от ужаса сойду с ума. И тут на опушку леса выходит медведь, за ним второй, я вижу спасительное ведро, но сомневаюсь, что успею добежать до него быстрей, чем меня растерзают медведи. Пот застилает мой взор, воздух струится и дрожит, а медведи при ближайшем рассмотрении оказываются вовсе не медведями, а обычными охотниками. Это мальчуган лет семи в накомарнике и его отец, молодой парень и даже без накомарника. По-моему, я никогда не испытывала такого восторга при виде посторонних мужиков, искусанных комарами. Закон-тайга: я угостила их оладьями, напоила компотом, а они объяснили мне про рыбу: она прыгает, потому что срабатывает животное электричество. Мне же рассказывали в школе про этот феномен, обнаруженный у препарируемых лягушек. Но физика всегда давалась мне с трудом.

Мы ищем место для лагеря, чтобы была ненаселенка, чтобы берег не слишком низкий, не слишком высокий, чтобы обзор, удобный спуск к реке, желательно ручей и бог весть что еще. На берегу изба, около нее стоят двое стариков и машут нам, чтобы причаливали. Но нам населенка не подходит, мы высокомерно проплываем мимо. Мы с утра уже прошли четыреста километров, еле живы от усталости, ведь рабочий день не кончается, солнце светит, но подходящего места на берегу не находится, и мы поворачиваем назад. Старики все стоят и машут, мы пристаем, а они уже истопили баньку, накрыли стол, осталось только разгрузиться и довериться гостеприимным хозяевам. Пока ставим палатку, узнаем, что это водомерный пост. Старики живут здесь круглый год. Ей семьдесят, ему семьдесят пять. Ее зовут Сара, его — Абрам. Вот это да. Впрочем, изумление наше оказывается беспредметным. Они коренные сибиряки, чалдоны, а имена у многих староверов ветхозаветные. Век живи, век учись. Они нас приветили, накормили и в баньку пригласили. После баньки осталось только залезть в палатку и завалиться спать.

Но солнце светит, день не кончается, мы все четверо пребываем в состоянии полного блаженства. Серега приказывает распечатать энзэ, мы принимаем по стакану дефицитного спирта, и я впервые за все время в тундре перестаю ощущать комариные укусы. Это — счастье, но длится оно недолго, потому что стакан спирта производит соответствующее действие, мой организм, непривычный к такого рода стрессу, категорически отвергает дефицитный продукт, и я готова провалиться сквозь землю после столь очевидного конфуза. Слава богу, старики парятся в баньке и моего позора не наблюдают. И тут происходит нечто абсолютно для меня непредставимое. Все трое парней кидаются ко мне на помощь. Исполнившись сострадания, они утирают мне слезы, приносят воды и вообще приводят меня в человеческий вид. После чего сами валятся наземь, сраженные все тем же дефицитным продуктом. Но я уже в форме. Так что затащить их всех троих (по очереди) в палатку, предварительно приведя в человеческий вид, для меня вопрос какого-то получаса. Сара и Абрам после баньки уже спят в избе и моего героизма не наблюдают.

 

Абрам и сара

Абрам и Сара оставили дочери квартиру в Красноярске и перебрались в тайгу. Сначала построили баню, потом избу. Живут здесь круглый год. Зимой нет дня. Летом нет ночи. До ближайшего поселка — километров двести, а может, триста. Утром Абрам снаряжается, идет к реке, садится в лодку. Сара, натянув болотные сапоги, стаскивает лодку в воду, дед берется за весла. Сара машет вслед рукой, возвращается к домашним обязанностям. Перед избой сушатся сети, растянутые метров этак на десять. Она вынимает сухие водоросли из каждой ячейки. И так изо дня в день. Моему уму непостижимо. А Сара только смеется. У нее тридцать два белоснежных зуба, ни разу не оскверненных зубным порошком. Она с детства жует серу и только один раз была в кино. Смотрела фильм про некую несчастную венгерскую графиню и всю жизнь всей душой ей сочувствует. Дед рыбачит и прячет от рыбнадзора добытую икру. Сара держит козу, прядет козью шерсть и вяжет из нее платки. Она рассказывает, что однажды связала красивую шалёночку и собралась продать ее в поселке. Ведь у дочки в Красноярске двое детей, им деньги нужны. Договорилась с молодым мотористом из рыбнадзора, что тот отвезет ее на моторке в поселок. Время осеннее, по реке идет шуга, а моторист пьяный был и лодку перевернул, опрокинул бабку в воду и сам чуть не потонул. Пришлось бабе Саре в ледяной воде переворачивать лодку в надлежащее положение и вытаскивать за шиворот пьяного моториста.

— Шалёночка-то пропала! — вспоминает она, чуть не плача от горя. — А я хотела за нее четыреста рублей взять.

 

Баженщина

Мы торчали в Туруханске, соблюдая сухой закон и ожидая прибытия нашей начальницы, чье величественное прозвище — Баженщина — вызывало что-то вроде священного трепета. Татьяна обладала ненасытной жаждой знаний, власти и острых ощущений. То есть бесспорным авторитетом, иначе говоря, харизмой. Рассказывали, например, что у нее был короткий роман с Городницким, а когда роман завершился (по инициативе Городницкого), Татьяна поручила своим поклонникам — Валюхе Селиверстову по кличке Буйвол и Фреду — «набить морду Алиньке». Что они покорно и выполнили. Двое дюжих мужиков — на одного трепетного интеллигентного барда. Они по требованию Татьяны даже пародию на него накатали, а сами пели его песни. Собственно говоря, только его песни они и пели.

Наконец в Турух приходит пароход, на нем прибывает Татьяна, сухой закон отменяется. Татьяна арендует катер «Лось» для трех отрядов Енисейской экспедиции и собирается в тот же вечер выходить в маршрут. Команда «Лося» (капитан, машинист и два матроса) отправляется в магазин и возвращается с четырьмя авоськами, полными спиртного.

— Таня, — говорю я, — ты погляди, у них четыре авоськи.

— Кто не пьет, тот родину не любит, — отрубает Татьяна. И добавляет: — Пошли смотреть закат.

— Холодно, — трусливо возражаю я.

Но Татьяна неумолима. А полярное лето уже кончилось, осень. Закат и впрямь великолепный: облака красно-желто-пурпурно-малиновые. Не могу описать. В общем, я плетусь за ней. А там, на Енисее, вокруг «Лося» скопилось множество бревен, их вроде бы сплавляют плотами, но плоты все какие-то расхлябанные. Татьяна в испанской двурогой пилотке с красной кисточкой на черных распущенных волосах, в легких тапочках с помпончиками, легких брючках, легкой ковбойке ступает на скользкие бревна и проваливается в дыру между бревнами, в ледяную енисейскую водичку. Тут все бросаются ее спасать, бережно вынимают из воды, она стучит зубами, выжимает мокрые волосы, глотает стопку-другую и отдает приказ выходить в маршрут.

«Лось» начинает движение, мы в кубрике начинаем укладываться спать. Татьяна на диване, я выбираю тихое место на койке в углу, но Татьяне оно кажется более достойным ее командного статуса. Мне что? Меняемся местами. Татьяна передумывает, и мы возвращаемся на прежние места. Но Татьяна желает снова поменять диспозицию. Я глотаю слезы унижения, но подчиняюсь и снова перемещаюсь на диван, поелику она моя начальница и благодетельница. Я засыпаю, мне снится атомная война, я просыпаюсь, вся в крови, «Лось» остановился, с палубы доносятся нецензурная лексика и истошный крик жены капитана: «Ой, Женечки нет, а сапог-то плавает!» Впрочем, пропали только один сапог, один вьючник и собака Белка (она потом нашла нас на берегу). Но все, кто напился и оказался не на своих местах (жена капитана, например, под койкой коллектора Женечки), целы и невредимы. И только я, трезвая как стекло, сижу на чертовом диване, залитая кровью. Прибегает наш Женечка, по профессии фельдшер, выстригает мне волосы на голове, бинтует череп, и я становлюсь похожа на раненого бойца из военного кинофильма. Нецензурная атмосфера несколько смягчается, и «Лось» возобновляет движение.

А произошло вот что. Капитан, стоя за штурвалом, прислушивался к стукам и звукам из машинного отделения, но они вдруг стихли. Капитан подозвал Владика Высоцкого, начальника второго отряда все той же нашей экспедиции.

— Машину водишь? — спрашивает капитан.

— Вожу, — гордо ответствует Владик, которому отец только недавно подарил «жигули».

— Подержи штурвал, — просит сильно поддатый капитан. — Схожу в машинное, посмотрю, что у них там заколдобило.

Капитан спускается в машинное отделение, обнаруживает машиниста и матросов в полной отключке, а так как в машинном страшная жара, он тоже отключается.

Владька стоит за штурвалом, не видит ни зги и, не заметив сигнальных огней, врезается во встречную баржу. Хорошо, хоть на малой скорости. Плохо, что на Енисее шириной в двенадцать километров.

Назавтра приходим на Сухую, Татьяна оставляет меня и Женечку на берегу (там была брошенная баржа, не та, с которой поцеловался «Лось», а другая), а сама с двумя подчиненными отправляется в маршрут искать красноцветы. Если она их найдет, значит, где-то поблизости есть нефть. И она находит. Но эта уже другая история.

Лет семь тому назад, когда Фред очень тяжело болел, я прихожу к нему в больницу и встречаю там Валю Буйвола с какой-то тонной дамой. Она сидит, молчит, смотрит на меня с некоторым высокомерием. Строгий костюм, гладкая прическа, узел на затылке, прямой пробор. Похожа на председательницу какой-то важной комиссии. Или даже комитета. Мы просидели у койки полчаса, но я не узнала Татьяну. Ничто во мне не дрогнуло, не подсказало, не напомнило. А ведь это она подарила мне драгоценный афоризм: «Кто не пьет, тот родину не любит».

 

Ошибочка вышла

Мы приплыли в устье речки Сухой и разместились на пустовавшей барже. Народ ушел в маршрут, а нас с Женькой оставили сторожить баржу и имущество. И тут прилетел вертолет, и вертолетчик сказал, что может забрать одного из нас в Туруханск. Сейчас я совершенно не помню, почему это не было нарушением дисциплины, а напротив, действием во всех отношениях желательным. Короче, мы тянули жребий, длинная спичка досталась мне, я села в вертолет и очень скоро очутилась в Туруханске, в маленьком деревянном здании местного аэропорта, точно таком, как оно описано У Городницкого:

Кожаные куртки, брошенные в угол, Тряпкой занавешено низкое окно. Бродит за ангарами северная вьюга. В маленькой гостинице пусто и темно.

Оставалось только выспаться в чистой постели, являвшей собою разительный контраст со спальным меш ком, прилететь в Красноярск, разыскать Фреда, чей буровой отряд вроде бы работал в районе Получеремхова, и втолковать ему, что он должен на мне жениться.

Самолет на Красноярск вылетел утром. Правда, не пассажирский, а грузовой, то есть без кресел. Пассажиров было немного. В пустом салоне (я бы сказала, кузове) на узлах и чемоданах уютно расположились несколько местных женщин с ребятишками и каких-то сезонников с рюкзаками, вроде меня. Лететь предстояло часов пять. Два часа мы спокойно спали, потом началась тряска. Дети заплакали, бабы проснулись, рюкзаки, узлы и чемоданы заскользили по полу, раздались нецензурные выкрики, за стеклом иллюминатора засверкали молнии, все это оживление продолжалось часа три. Наконец наш грузовик приземлился. Обратно в Туруханске. Так что я еще раз выспалась в чистой постели, прежде чем все-таки села на нормальный рейсовый самолет, прилетела в Красноярск и отправилась искать это самое Получеремхово и буровой отряд Енисейской экспедиции МГУ. А его нигде не было. То есть Получеремхово-то было, и даже Черемхово было, и даже не одно, но отряда не было. Я перемещалась на попутных лесовозах, которые курсировали между леспромхозами: садилась у ворот и терпеливо ждала, пока кто-нибудь из шоферов не забросит меня в очередное Черемхово. Денег с меня почти не брали. Один шофер даже распахнул ватник и, вытащив из внутреннего кармана пачку десяток, помахал ею у меня под носом:

— Видала?

Я задавала свой сакраментальный вопрос о местонахождении вышеупомянутого коллектива всем встречным и поперечным. В одном леспромхозе я даже услышала нечто обнадеживающее:

— Московские геологи? Те, что на Троицу свою буровую на березу повесили? Да были они тут, но уехали.

В другом леспромхозе я обнаружила убедительные следы их пребывания в виде пустых бутылок и остатков еды под столом. Но этого было недостаточно.

И вот, когда я совсем отчаялась, навстречу нашему лесовозу попалась наконец машина с буровой установкой. Наш шофер посигналил встречному, машины остановились. Из кабины вылез Фред, я сразу его узнала по усам, бороде, зеленой панамке с пером, изображавшей тирольскую шляпу, и огромным сапогам-гестапочкам. Я выскочила из кабины лесовоза, заорала диким голосом:

— Фред!

Фред церемонно поклонился, поцеловал мне руку и торжественно представил столпившимся в кузове пьяным буровикам:

— Знакомьтесь. Моя невеста — Элеонора Викторовна.

— Вообще-то меня зовут Элла Владимировна. А Элеонора Викторовна — это его приятельница и выдающаяся геологиня Элька Чайковская. Ну, перепутал. Что с пьяного возьмешь?

Я пересаживаюсь в кабину к шоферу и Фреду. Спускается вечер, машина все прет и прет по таежной гати. Начинается дождь, сначала мелкий, потом проливной. В мутном свете фар дорогу перебегают зайцы, за окном посверкивают молнии. В кабине царит сосредоточенное молчание. Мы едем в базовый лагерь, где продолжим буровые работы под руководством начальника партии Кирилла Вайнера. А дорога длинная и очень скользкая.

Я высказала робкое предложение остановиться и переждать грозу, но Фред так на меня цыкнул, в том смысле, чтобы я не лезла не в свое дело, что я заткнулась раз и навсегда. Как в том анекдоте:

— Мадам, вы вчера отпраздновали бриллиантовую свадьбу. Вы прожили счастливую жизнь?

— О да, ведь мы с мужем никогда не ссорились.

— Как вам это удалось?

— Очень просто. Когда мы после венчанья ехали из Церкви, одна из лошадей споткнулась. Муж сказал: «Раз!» А лошадь опять споткнулась. Муж сказал: «Два!» А лошадь споткнулась в третий раз. Муж сказал: «Три!» Вытащил пистолет и пристрелил бедное создание. Я воскликнула: «Что ты наделал?» Муж сказал: «Раз!» Вот с тех пор мы и не ссорились. Прошло не меньше часа, дорога совсем размокла, машина еле-еле ползла и, наконец, застряла окончательно. Шофер вышел из кабины, огляделся, открыл дверцу с моей стороны и рявкнул:

— Мать твою! Ты куда нас завезла?!

Так мы и заснули, под шум дождя. Утром взошло солнце, и оказалось, что стоит наша буровая на самой вершине Ловинского утеса, под которым разбила лагерь партия Вайнера. Они там, внизу, разожгли костер, завтракают, болтают, укладывают рюкзаки. А мы тут, на вершине, недоумеваем: как это нам удалось остаться в живых? До них рукой подать, но, увы, развернуться невозможно. И пришлось нам часа два, не меньше, по сантиметру задним ходом сползать с Ловинского утеса. Наконец мы благополучно приземляемся. Кирилл Вайнер, неотразимой красоты брюнет с синими глазами, отвешивает мне элегантный поклон и незабываемый комплимент:

— А вы похожи на черный гладиолус.

Фред взял меня с собой в маршрут. Он меня на пятнадцать сантиметров выше, у него сорок седьмой размер сапог и ноги длинные, как у журавля, а я за ним прыгаю, как перепелка. Стоит июль месяц, жарища, тайжища, буреломы, рюкзак тяжеленный, пот с меня ручьем, ноги стерла. В чаще, наверное, медведи, но, поскольку лето хорошее, они сыты и не нападут. Ни медведи, ни волки, ни лисы, ни рыси, ни лоси. Другое дело — оводы, эти пощады не знают. Каждый укус — как электрошок. В общем, все полевые удовольствия в одном флаконе. И вдруг перед нами деревня. Улица, избы, заборы. Только мертвая тишина, и людей нет. Ни собак, ни кошек, ни клуба, ни сельпо, ставни заколочены, заборы покосились. Никого. Лишь из одной трубы — дым. Мы туда. Из избы выходит вальяжный такой, неторопливый старикан, останавливается у забора. Разговорились. Выясняется, что он из ссыльных поляков, живет здесь давно, разводит пчел. Рассказывает, что раньше тут был леспромхоз, но они свой участок выработали и переехали. Все переехали, а он остался. У него тут ульи, как же он бросит своих пчел? Раз в месяц приезжает грузовик, подбрасывает еду.

— И зимой?

— Ив зиме.

— Почему вы с ними не уехали?

— Не хце.

— Так ведь одиноко же одному!

— Але тутай естем пан ситуации.

Привет от Сципиона Африканского. Тот тоже, одержав великие победы, бросил столичную жизнь и похоронил себя в глубокой провинции. Но зато в собственном поместье. И тоже чувствовал себя хозяином положения. Вот он, истинный римский стоицизм.

Фред этому старику потом всю жизнь завидовал. Он с детства мечтал стать лесником или лесничим, как его прадед в своей Лифляндии. Не вышло. Разве что иногда он слегка походил на лешего.

 

Как я выходила замуж

В любви мне не везло. Ни в школе, ни в университете. Допустим, дружу я с мальчиком из соседней мужской школы. Мы с ним занимаемся в одном театральном кружке, ходим вместе на каток, он меня ожидаетвстречает-провожает. Ну вот, думаю я, окончим школу, поступим в институт, получим дипломы, устроимся на работу, друг детства сделает мне предложение, мама и папа согласятся, я скажу ему «да», и мы поженимся. Мне и в голову не могло прийти, что он как-то иначе себе это представляет. Он пытается меня поцеловать, а я ему из Чернышевского, дескать, умри, но не давай поцелуя без любви. Мне и в голову не могло прийти, что я его обидела. Я даже очень гордилась своей принципиальностью. И, кстати говоря, я его, возможно, любила. Потому что между передними верхними зубами у меня имелась дырка, а она, как утверждала моя бабушка, была несомненным признаком влюбчивости. И все шло по плану, до тех пор, пока я, случайно войдя в подъезд, не обнаружила там друга детства, который, минуя дверь моей квартиры, поднимался на третий этаж, то есть в гости к Тамарке Севостьяновой. Где собирались некоторые девчонки из нашего класса, не разделявшие моего преклонения перед Чернышевским. В том числе Алка Лебедева, та самая, которая уже в четвертом классе надела на руку часы и в таком виде явилась в класс. Ата Михайловна пристыдила ее за этот снобизм, и Алка часы сняла. Но в девятом классе ее уже никто не мог удержать. После каникул она приехала с юга такая стройная, такая загорелая, такая веселая и неотразимая, что я только вздохнула от лютой зависти и сдала позиции. В конце концов, через каких-нибудь шесть лет, друг моего детства на ней женился. Правда, она была генеральская дочь, а он не мог похвастаться благородством происхождения. Папа у него был не слишком известный актер, мама имела пятый пункт, так что, по слухам, друг моего детства не пришелся к генеральскому двору и развелся с Алкой.

Все мои дальнейшие попытки выйти замуж оканчивались провалом. Олега Михайлова отбила у меня Юлька Мушкатина, Юрку Железнова увела Сонька Эпштейн, Алика Карельского заблокировала Тамарка Сарана, Сашку Розанова… Да что там говорить.

Никто, никто не брал меня замуж. Я уж университет окончила, уж отработала по распределению три года в почтовом ящике, уж в аспирантуру поступила. Годы летят, продвинутые подруги стыдят меня за непристойное увлечение Чернышевским, все как-то не складывается. И тут на моем горизонте появляется Фред. Мама при виде Фреда (усы, борода до пояса, ковбойка, штормовка, брюки клеш из довоенного бостона, железные зубы и пр.) чуть не грохнулась в обморок. И когда мы остались на кухне с ней вдвоем, подвела итог своим впечатлениям:

— Я бы с таким рядом не встала.

Соседка Милка Лесевицкая ехидно поинтересовалась:

— Что, на породу потянуло?

Потянуло. И я вышла замуж. Но чего мне это стоило! Пришлось ехать в Сибирь, ходить в тяжелые маршруты, кормить-поить своей кровью комаров, терпеть разного рода намеки и шуточки геологов, вытаскивать Фреда из веселых компаний, которые обожали слушать его стихи и угощать его водкой.

— Все предлагают выпить, — проговорился он однажды. — Хоть бы кто предложил поесть.

В общем, я собрала всех любителей поэтических бдений — моих друзей, его друзей, собутыльников и поклонниц (человек девять нас было) — и говорю:

— Ребята, он не хочет на мне жениться.

— Фред, — говорят они, — женись на ней. Ведь она тебя любит.

Фред молчит.

— Фред, — говорят они, — женись на ней. Ведь ты ее любишь.

Фред молчит.

— Фред, — говорят они, — у тебя будет жилье. Сколько можно торчать в подвале экспедиции? Ночевать на камеральном столе в спальном мешке! Не иметь ни кола, ни двора, ни крыши над головой! Ты получишь московскую прописку!

Фред молчит.

— Фред, — говорят они, — ты поступишь в МГУ!

Фред молчит.

— И запишешься в Ленинскую библиотеку!

Этот аргумент оказался решающим. Крыть было нечем, и Фред принял мое предложение. Но оставалась опасность, что он передумает. Подруга Галка Девятникова выразительно толкнула меня в бок, и мы с ней, оставив теплую компанию обсуждать перспективы предстоящей свадьбы, тут же бросились в справочное бюро узнавать адрес ближайшего загса. Был уже седьмой час вечера, а справочные работали до семи.

Галина Девятникова

Я вышла наконец замуж и решила, что достигла цели стремлений. Но оказалось, что жизнь в счастливом браке — не такое уж простое дело. Самая грубая ошибка — пребывать в убеждении, что обожаемый супруг правильно истолкует твои поступки и интенции.

Подвернулась мне работа в Геолого-разведочном институте. Собственно говоря, она не подвернулась, а мне ее подкинул Валя Горькаев, старый приятель еще с университетских времен. Знакомство наше состоялось в турпоходе, куда я — против обыкновения — отправилась с незнакомой группой ребят из Иняза (Институт иностранных языков на Остоженке). По ходу дела выяснилось, что ребята эти прихватили с собой бутылку водки, чтобы отметить майские праздники. А у нас на филфаке в походах ничего подобного не практиковалось. Игорь Мельчук, душа наших туристических мероприятий, был строгим трезвенником, не брал в рот ни капли спиртного. И я, по простоте душевной, считала, что в походах не место пьянке, и потому вылила содержимое бутылки на землю. И очень удивилась, что ребятам из Иняза это почему-то не понравилось. Я думаю, этого неосторожного жеста они не простили мне до конца своих дней. А Валя отнесся к моему неосмотрительному поступку снисходительно и продолжал поддерживать наше шапочное знакомство. Звонил иногда по телефону, приглашал в кино, а однажды, уже в Геолого-разведочном, приволок на кафедру огромный букет сирени.

Игорь Мельчук

Валя иногда заходил на Сретенский бульвар в гости. С Фредом они отлично ладили и не упускали случая побеседовать о высоком и раздавить бутылку «Столичной».

А тут вдруг Фред спрашивает:

— Что это Горькаев давно у нас не появляется?

— Соскучился? — спрашиваю. — Значит, зайдет.

И я при первой же возможности притащила Валентина к нам на Сретенский бульвар. Вот сидим мы, беседуем о высоком, давим на троих бутылку «Столичной», и вдруг звонок. Фред выходит в коридор и произносит по телефону примерно такую тираду:

— А если ты, сука-падла, еще раз наберешь этот номер, я погляжу, какого цвета твои подлючие потроха.

После чего бросает трубку и с торжествующим видом возвращается в комнату. На наши недоуменные вопросы он отвечает, что звонила наша коллега с кафедры, вероятно имевшая виды на Горькаева и подозревавшая его в опасной связи со мной. И так она все себе ярко вообразила, что стала постоянно звонить Фреду и убеждать его в том, что он рогат.

— Ну хорошо, — говорю я Фреду. — Допустим, она дура непроходимая. Но ты-то с чего так взъярился? И что за ужасные вещи ты нес по телефону? Сука-падла — понятно. Но подлючие потроха… Неужели ты способен на такое?

— Ах, это! — смеется Фред. — Про потроха я вычитал в «Острове сокровищ» у Стивенсона.

 

Капр

Я наконец вышла замуж. Пора было заводить ребенка. А у мужа зарплата младшего научного плюс (минус!) алименты, и у меня тоже — слезы. Значит, нужно защищаться, но аспирантская стипендия еще меньше зарплаты. Значит, нужно сначала защититься, а уж потом заводить, то есть не тянуть с карьерным ростом. Вот я и пробилась в аспирантуру. В МГУ меня не взяли из-за отсутствия партбилета. Меня взял Московский полиграфический институт. Предстоял юбилей: 500 лет со дня смерти изобретателя книгопечатания Иоганна Гутенберга (1968), а аспирантов со знанием немецкого на кафедре истории книги не было. Заведующий этой кафедрой взял меня, чтобы соответствовать мировому тренду.

Правда, ректора МПИ скучный гутенберговский вопрос не волновал, и он предлагал актуальную тему об оформлении книжных витрин. Но тут уж я уперлась. Настояла на своем Гутенберге. Зов крови, наверное. Ген книжных червей. Зря, что ли, кузен моего деда, Семен Афанасьевич Венгеров, редактировал энциклопедию Брокгауза, а сестра его, Зинаида Афанасьевна, писала статьи в «Вестник Европы»?

Пятидесятилетний юбилей революции (1967 год) Москва ознаменовала, в частности, проведением Международной книжной выставки в Сокольниках. (До ярмарки тогда еще не додумались.) Павильон был разбит на залы, пересеченные и перегороженные стендами. В этих декорациях царила невыносимая духота. Книжная продукция стран социалистического лагеря была выставлена в открытом доступе, но около стендов маячили любезные дежурные студенты и аспиранты гуманитарных вузов. Они были призваны консультировать посетителей и охранять экспонаты. К сожалению, их бдительность была заметно ослаблена духотой.

В те «оттепельные» времена скоммуниздить книжку считалось хорошим тоном. Техника похищения была до изумления примитивной. Библиофилы работали парами. Пока один отвлекал дежурного, задавая ему праздные вопросы, другой заходил с тыла за любой стенд, исчезал из поля зрения стража и снимал с этого стенда приглянувшийся экспонат. Воры прятали добычу под куртку, засовывали за ремень брюк или просто совали в карман и беззаботно покидали место преступления. Впрочем, их никто особенно не преследовал. Советские устроители гордились высокой культурой книгочеев, а, например, товарищи из Чехословакии прямо заявляли, что не собираются увозить свою экспозицию домой. Дескать, чем больше у них разворуют книг, тем шире распространятся в мире идеи Пражской весны. Немцы из ГДР не были столь легкомысленны. Во-первых, у них существовала строгая отчетность. А во-вторых, их книги действительно отличались очень высоким полиграфическим уровнем и стоили немало. Самым роскошным изданием был огромный зеленый фолиант — учебник для студентов Высшей полиграфической школы под названием «Buchgestaltung». Можно перевести название как «Книжное оформление», а можно как «Формирование книги». В фолианте триста пятьдесят страниц и полторы тысячи иллюстраций. Каждая из пятнадцати глав посвящена одному из элементов оформления (шрифту, бумаге, переплету, иллюстрации и пр.) и содержит историю его формирования от Адама до наших дней. На этот шедевр издательского искусства облизывались все художники, шрифтовики, фотографы, издатели, техреды, букинисты, коллекционеры, книжные спекулянты и прочие посетители выставки. Увы и ах. Такой фолиант не спрячешь под куртку, не засунешь за ремень брюк. Но можно снять со стенда, положить на столик дежурного и осторожно перелистать. А так как я и была дежурным, и к тому же аспиранткой МПИ, и мне предстояло сдавать экзамен по истории книги, то я воспользовалась шансом, положила книгу на свой столик и, урывая сладкие мгновения от своих прямых обязанностей, принялась ее конспектировать. Но мое везение этим не ограничилось. Немцы сказали, что на выставку в качестве члена жюри приезжает создатель шедевра, он же — основатель и ректор вышеупомянутой Высшей школы, он же — великий дизайнер шрифта и историк книги Альберт Капр. И это еще не все. Он проведет экскурсию по экспозиции ГДР, а мне поручено его переводить. Немцы говорили о нем с придыханием, называли не иначе как Kapazitat (светило и авторитет), в общем, трепетали и преклонялись. Даже меня заразили своим трепетом. Я сижу и трепещу: вдруг не справлюсь?

Приехал веселый, умный, без признаков снобизма, обаятельный дядька, провел экскурсию, и я ее перевела, ничуть не напрягаясь и с большой пользой для себя. Из его лекции я, например, узнала, что дешевое карманное издание не должно рассыпаться из-за плохого клея, раздражать серой бумагой и отпугивать большим весом или неряшливым набором, но напротив — легко умещаться в раскрытой ладони, источать приятный запах и ласкать взор. И все в таком духе, с шутками-прибаутками, без дидактики и надувания щек. Капр, потомственный типограф и убежденный социалист, уже в 1946 году переехал в ГДР из Штутгарта. Он называл себя «веселым швабом» и обладал фантастическими деловыми качествами, трудоспособностью и контактностью. В организованной им Высшей школе обучалось всего 25 студентов, но число их преподавателей было в пять раз больше.

После лекции, случайно встретившись в метро, мы с ним немного пообщались на тему о Гутенберге. Выяснилось, что эта тема интересует его уже давно. И у него есть ответ на вопрос, на котором я застопорилась в процессе перевода гутенберговских документов, а именно: что означают два словечка — «книжное дело» — в тексте Хелъмаспергеровского нотариального акта. Этот документ со столь трудно произносимым названием — всего лишь маленький клочок пергамента, фрагмент протокольной записи судебного заседания по иску майнцского богача Фуста к мастеру Гутенбергу. Запись сообщала, что Фуст отсудил у мастера werkderbucher. Вот на этом-то месте и застряли знатоки вопроса: историки материальной культуры, историки литературы, историки книги, филологи, архивисты и юристы. (А вслед за ними и я.) Они триста лет спорили о том, что конкретно являлось предметом тяжбы: то ли первая печатня, то ли тираж первого издания, то ли само изобретение, то ли оборудование и материалы и т. д. А типограф Капр решил задачку. Он исследовал два варианта одной индульгенции и, исходя из различия в шрифтах, доказал существование в Майнце не одной, а двух первых печатен. Одна принадлежала Фусту, а другая — мастеру. Суть тяжбы состояла в том, что Фуст стремился вконец обобрать обогатившего его изобретателя. И вот этой сенсационной новостью Капр преспокойно поделился со мной, прежде чем мы расстались на станции «Охотный ряд».

С Каиром мне здорово повезло. Гипотеза о двух первых типографиях позволила дописать диссертацию, а положительный отзыв, присланный им из Германии, — защитить ее. Он подарил мне заветный зеленый фолиант с дарственной надписью:

«Дорогая товарища Элла Зилинга mit herzlichen Grüßen und in Erinnerungen an unsere guten Gespräche in Moskau. 20. 9. 67 Albert Карr».

А его монографию о Гутенберге я перевела (и издала!) лет через сорок. Уже после его смерти. В память о нем.

 

Горизонтальный дождь

Фред Зилинг

Фреду повезло с родословной. Мать — дочь царского генерала, отец из остзейских немцев, к тому же бывший белогвардеец, лишенец и враг народа. И отец, и мать служили в армии Колчака. Потом работали. Мама — хирургом в томской больнице, отец — чернорабочим в томском ботаническом саду. В начале тридцатых мама вроде бы случайно попала под машину. Отца арестовали еще до войны и расстреляли. И деда арестовали и расстреляли. А Фреда арестовали уже во время войны, взяли со второго курса университета, где он успел два года проучиться на геологическом факультете. Он сидел год в одиночке, сочинял стихи, чтобы не рехнуться. Потом отправили на каторгу. А там было много хороших, интеллигентных, благородных людей. Был, например, один знаменитый эсер. Жаль, не помню имени, хотя Фред мне его называл. Кажется, Михайлов или Михайловский. Так вот, этот эсер во время бунта заключенных в бухте Находка веревками привязал Фреда к койке, чтобы глупый парень не растерзал живьем детей или жен надзирателей и потом, если выживет, всю жизнь не казнил себя за зверство. Фред вкалывал на рудниках и на стройках социализма. В Восточной Сибири, на Чукотке, в Монголии и в пустыне Такла-Макан.

Такла-Макан, Такла-Макан! Кругом песок, песок, песок… Ревет песчаный ураган. Бархан сыпуч, бархан высок. Такла-Макан! Такла-Макан! Твой вид суров. Твой зной жесток. Идет упрямо караван Восьмые сутки сквозь песок. Идти не день еще, не два, Пока Лобнор блеснет вдали. Верблюды движутся едва. Встают барханы на пути. С бархана спустишься, и вновь Опять бархан, опять подъем. Стучит в виски, вскипая, кровь, А мы идем, идем, идем… Верблюдов крик уныл, скрипуч, Пропитан скорбью похорон. Песок горяч, песок сыпуч, Один песок со всех сторон. В твоих песках на сотню ли Не обрести воды стакан За все сокровища земли, Такла-Макан, Такла-Макан! О, скольких драм последний след Засыпал каждый твой бархан! О, скольких ты причина бед, Такла-Макан, Такла-Макан!

Карл Оттович Зилинг с внуками Альфредом и Эдуардом

А потом Сталин умер, Фреда выпустили, но не реабилитировали, а только зачли срок. Так и проходил он всю жизнь с клеймом каторжника, с железными (вместо выбитых на допросах) зубами, со сломанным (на допросе) ребром и прочими шрамами, украшающими мужчину. Мне и сейчас непонятно, как он выжил. Климат, наверное, здоровый в этой Сибири и в этой пустыне Такла-Макан. И способствует приобретению ценного жизненного опыта.

Геологи рассказывали, как его отряд застрял однажды в Туруханске, потому что университетское начальство все никак не присылало за людьми вертолет. Говорят, Фред тогда отправил в Москву телеграмму: «Случае невылета стреляюсь почте». А Москва не отреагировала. И Фред сочинил второй фейк: «Зилинг застрелился почте. Что делать телом». Тут уж они явились. И Фред благополучно доставил свой отряд nach Haus.

Альфред Карлович и Татьяна Владимировна Зилинги

Другой случай произошел у него с тетками из бухгалтерии. Они заставили его собирать подписи под финансовым отчетом о полевых работах. В количестве двадцати штук. А когда с него потребовали двадцать первую, он сорвал со стены огнетушитель и направил на мерзких теток с криком: «Опять сяду, но вас порешу!» Тетки испугались и приняли отчет. Но затаили обиду.

На следующий год с отрядом из трех человек Фред работал на Таймыре, а именно на побережье моря Лаптевых. У них была старая списанная резиновая лодка с мотором. Работали они на совесть, в жизни не халтурили, и все, что положено, делали, как положено; ходили в маршруты, ставили палатки, крепили лодку. А с моря Лаптевых налетел ураган, такой сильный, что сорвал лодку, снес палатку, и остались они четверо практически без ничего, на пустынном берегу, под ураганным ветром и проливным дождем. Фред описывал этот осадок как горизонтальный. Горизонтальный дождь с моря при ураганном ветре. И тогда Фред приказал ребятам собирать крупные камни и строить стену. Стену между собой и этим горизонтальным бедствием. И они строили, проклиная Фреда, его бессмысленный приказ и его идиотскую фанаберию. Но остались живы. Потому что цель — ничто, движение — все. Ураган кончился, и они Двинулись на ближайшую погранзаставу, находившуюся на расстоянии каких-нибудь пятидесяти километров. На заставе им несколько удивились, но приняли, накормили, напоили и спать уложили. А по возвращении в Москву тетки из бухгалтерии заявили, что ребята пропили ценное снаряжение. И вкатили Фреду счет на двадцать тысяч тогдашних рублей.

Пришлось Фреду писать на погранзаставу, и погранцы подтвердили, что ураган действительно имел место и что такого урагана в данном районе не наблюдалось сто лет.

Вот когда я поняла, что жизненная ниша, которую ищет или строит каждый человек, может иметь вид собственноручно сложенной каменной стенки на пустынном берегу под ураганным горизонтальным дождем.

 

Счастливый случай

Иду я как-то по Сретенскому бульвару, а навстречу мне некая Диана. С нашего факультета. Ее, правда, с факультета отчислили, за воровство кажется. Но это уже не имело значения. Остановились, разговорились. Диана сообщила, что фарцует и может одеть меня с головы до пят, в лучшем виде. А я отказалась. То ли побоялась, то ли побрезговала. Надо же было быть такой неисправимой, непробиваемой, недальновидной, непроходимой чистоплюйкой. Да если бы я тогда согласилась, да если бы она достала мне мохеровый свитер, и юбку макси, и юбку годе, и юбку-спираль, и юбку apres ski, и джинсы, и туфли на шпильках, и несколько пар перчаток, и сумку, даже две или три, и кожаное пальто… Я бы стала элегантной, стройной, неотразимой, успешной, эффектной, интересной, красивой женщиной. А я с достоинством удалилась. Потому что денег на все эти роскошества все равно не было. Мне бы залезть в долги, но раздобыть. Ох, сколько раз и как горько я потом жалела, что упустила и потеряла из виду эту Диану.

Была у меня подруга, Нина Карельская. Карельскому она приходилась не родственницей, но всего лишь одyофамилицей. Тем не менее фамилия у нее была хорошая, и мы с ней поддерживали чудные светские отношения. Хотя Нина умела одеваться, а я нет. Я бы тоже могла хорошо одеваться, просто денег не было. Она носила мохеровые свитера, джинсовые брюки и стильные шарфы. И даже успела обзавестись кожаной курткой.

— Я шла к этой куртке десять лет! — с гордостью признавалась Нина.

И ей один знакомый профессор привез из Парижа кожаное пальто. Он приобрел его по случаю, на блошином рынке. Пальто покроя реглан имело солидный стаж и пять больших пуговиц на тонких ниточках. Тогда кожаное пальто считалось большим шиком. В нормальных магазинах их не было, а в комиссионках они шли по бешеным ценам. К сожалению, Нине пальто оказалось велико, и она великодушно продала его мне за какие-то сто старых рублей.

В этом зеленом реглане с выцветшими, чуть ли не белыми от долгой носки швами я чувствовала себя королевой красоты.

В косыгинские времена у нас в Третьем микрорайоне Теплого Стана открылся универсам. Мы и слова-то такого раньше не слыхали. Шикарный магазин: открытый доступ к полкам, на полках товары в красивых упаковках, грузинские, молдавские, узбекские и прочие вина, удобные металлические корзинки, чуть ли не десять касс, и все работают, ни тебе толкучки, ни очередей. Увы, ассортимент товаров и вин очень быстро скукожился, торговый зал разгородили, из открытого доступа исчезли мясные товары, и сосиски стали поступать к покупателям в расфасованном виде. К тому же трудолюбивые продавцы не вручали расфасовки (500 граммов) из рук в руки, но с каким-то садистским наслаждением выбрасывали из соответствующего окошка, а очередь ловила их на лету. Очередь продвигается довольно быстро, но свои 500 граммов нужно все-таки успеть перехватить, не то сомнут те, кто подпирает сзади. Я дисциплинированно продвигалась к заветному окошку, как вдруг какой-то мужик влез в очередь без очереди прямо передо мной. Ну, я взяла его за плечо и мягко так отодвинула. А он взял и грохнулся наземь. То есть на каменный пол универсама. И звук раздался жуткий, похожий на хруст. И мужик лежит пластом на каменном полу и не шевелится. В этот момент я распрощалась с жизнью: перед моим мысленным взором пронеслись суд, приговор, тюрьма, осиротевший Володька, спившийся Фред, мама в инфаркте, отец в сумасшедшем доме, брат в ужасе, сестра в слезах. А мужик вдруг вскочил, набросился на меня, как тигр, рванул ворот моего зеленого кожаного реглана, пуговицы брызнули во все стороны, пальто треснуло и прекратило свое существование. И не было в моей жизни более счастливого момента, чем тот, когда я смотрела на этого ожившего мужика и валявшиеся на полу останки кожаного пальто.

 

Солнечный берег

Попасть за границу в «оттепельные» времена было очень непросто. Нужно было получить одобрение своей кандидатуры у суровой комиссии, состоявшей из преклонного возраста товарищей, подвергавших тебя пристрастному допросу. Могли, например, спросить: «Кто является генеральным секретарем компартии Уругвая?» И если ты посмеешь пискнуть что-то вроде: «Но я же еду в Болгарию!» — пиши пропало. Не одобрят товарищи твоего развязного поведения, не дадут тебе благословения, не пустят за границу. Так что иди домой и думай, на чем прокололась. Я думала-думала и догадалась. Прокололась я на собственной глупости. И в следующий раз была умнее. Прихожу на комиссию. Они сидят, смотрят, спрашивают:

— Сколько пудов урожая собрано в СССР в нынешнем году?

Ну откуда мне знать? Однако вместо того, чтобы возражать и качать права, я смиренно потупляю взор и лепечу:

— Ой, простите, пожалуйста. Я знала. Но сейчас от волнения забыла. Я обязательно-обязательно вспомню.

В общем, несу покаянную чепуху. И этого оказалось вполне достаточно. Ведь проверка-то шла не на знания, а на лояльность. И я ее выдержала, изобразив величайшую покорность и смирение. И не испытывая при этом ни малейшего стыда или угрызений совести. Отчего бы не подыграть старшим товарищам? Меня пропустили, и я купила турпутевку в Болгарию.

Возглавлял нашу тургруппу товарищ Ходыкин, бывший моряк и командир. Он еще в поезде строго-настрого запретил мне общаться с иностранцами. Потому что я, зная немецкий язык, могла неосторожным высказыванием спровоцировать международный конфликт. Другие члены группы языков не знали и, по логике товарища Ходыкина, ничего дурного спровоцировать не могли.

Солнечный Берег был новым, с иголочки, болгарским курортом, построенным по проекту гениального Николы Николова. В белых виллах, белых коттеджах, белых бунгало в средиземноморском стиле, а также в единственной белой многоэтажке жили только туристы. А местные жили в нормальных деревнях по соседству. Мы, конечно, жили в многоэтажке. На пляже под бесплатными зонтами кроме нас располагались немцы из ФРГ и, кажется, венгры и прочий соцлагерь. Подслушав, о чем говорили немцы (а точнее, немки), я пришла к выводу, что мне говорить с ними не о чем. Они обсуждали детские поносы и прочие болячки и зарплаты своих домработниц. Мы с Ниной Карельской отнюдь не скучали, брали напрокат велосипеды и катались вдоль пляжа, что-то покупали в сувенирных ларьках, заходили в кафе, загорали и вообще предавались лени. Правда, Ходыкин неусыпно ездил за нами и следил, чтобы мы… что? Не знаю.

Однажды за завтраком две наши соседки по столу под страшным секретом проболтались, что посетили нудистский пляж. Я раскрыла рот от изумления, но Нина сильно толкнула меня в бок, и я умерила свое лю бопытство. Нина как бы невзначай поинтересовалась, в каком направлении располагается этот район разврата, девицы сообщили ей нужную информацию, и после завтрака Нина решительно скомандовала:

— Идем!

— Куда? — не врубилась я.

— За кудыкину гору! — отрезала Нина.

И мы двинулись. Идем-идем, все вокруг в купальниках, и я успокоилась. И только я успокоилась, как вдруг в поле моего зрения оказалась совершенно голая троица: парень, девушка и ребенок. Они суетились вокруг лодки, пытаясь сдвинуть ее в воду. Оглянувшись, я заметила и другие обнаженные тела на песке, в тени прибрежных скал и в море.

— Снимай купальник! — командует Нина.

Маминому купальнику, в котором я щеголяла за границей, было лет тридцать. Трикотажное такое выцветшее изделие, бесформенное, старомодное, очень удобное. И мне не хотелось его снимать. Но и оставаться в нем было никак невозможно: пляж-то нудистский, разгуливая по нему в купальниках, мы вели себя вызывающе неприлично. Господи, думаю, а если Ходыкин узнает? Но набралась смелости и сняла свое одеяние. А Нина уже давно ушла вперед. В обнаженном виде. Ейто что. Она сложена, как танагрская статуэтка. А я — совсем другое дело. Я догнала Нину, и мы продолжили экскурсию. И почему-то все поворачивали головы в нашу сторону и пялились на меня. Не на стройную Нину, а как раз на меня. Я совсем истерзалась. И тут подкатывает ко мне какой-то голый тип и говорит по-английски:

— Продайте!

Я чуть в обморок не упала от ужаса.

— Что?

А он тыкает меня в шею и настаивает:

— Вот это!

О Господи, наконец-то я сообразила, почему явилась предметом всеобщего внимания. Я забыла снять свое ожерелье, подарок Фреда. Фред когда-то завалил в тайге медведя, отрезал лапу, сварил, извлек когти, обточил и нанизал на леску, изготовив этакое дикарское ожерелье. Оно было такое легкое, что я носила его всегда и повсюду. И забыла снять, когда сбрасывала мамино трикотажное изделие. Я, конечно, отказалась.

— Не продается! — говорю.

— Сто долларов! — настаивает тип.

— Тысячу! — гордо заявляю я.

Он, разумеется, спасовал. А я заявила Нине, что дальше не ступлю ни шагу, рухнула наземь и зарылась в песок по самое горло. Но, зарывшись в песок, не больного загоришь. Я полезла в воду. Но и в воде обнаружился какой-то ныряльщик подозрительного вида. Я крикнула Нинке, чтобы она бросила мне в воду купальник, а Нинка заупрямилась. Но я так ее умоляла, что она сжалилась, размахнулась и швырнула мне в воду драгоценный мамин трикотаж. Я облачилась (не вылезая из воды) и поплыла назад, к цивилизованному пляжу. Плыть пришлось долго, час наверное. Но я и не торопилась. Я размышляла о Ходыкине и о возможных последствиях нашей безумной эскапады. Решила, что Ходыкин ни о чем не узнает, я же выйду из моря на нашем законном месте, у нашего пансионата. Приплываю, вылезаю, навстречу мне Ходыкин с полотенцем через плечо и с вопросом:

— Вы откуда?

И я, не успев ничего сообразить, точно указываю ему рукой в направлении голого пляжа. Ходыкин многозначительно хмыкнул и многозначительно покачал головой.

На обратном пути в Москву, когда автобус уже подъезжал к аэропорту, как-то нечаянно выяснилось, что там побывала вся наша благонамеренная группа. Включая Ходыкина.

 

Библиотека

Библиотека иностранной литературы — детище Маргариты Ивановны Рудомино. Она создала ее из своего собственного книжного шкафа, привезенного в Москву из Саратова во время Гражданской войны. Сначала библиотека размещалась в небольшом особнячке на улице Разина, куда мы в течение пяти лет бегали готовиться к экзаменам по зарубежке. Это было дивное место: спокойное, уютное, какое-то даже веселое. Не то что Ленинка, где всегда приходилось стоять в очереди, дышать затхлым воздухом, покупать в буфете отвратительные сардельки и где всегда хотелось спать. Выходя из Ленинки, вы сразу попадали в душное метро, а выходя из Иностранки, двигались по Красной площади вдоль витрин ГУМа. А там были выставлены модельные туфли на высоченных шпильках. Не фабричной, а ручной работы. Их никто не собирался покупать, они стояли для красоты. Одна пара из зеленой замши просто завораживала, гипнотизировала и притягивала мой восхищенный взор чуть ли не на полчаса. Так что посещение Иностранки всегда вызывало у меня сугубо позитивные эмоции и ассоциации.

Маргарита Ивановна Рудомино

А уж когда Маргарита Ивановна возвела модерное, просторное, гостеприимное здание у Яузских Ворот, мое ремесло книговеда и переводчика вообще обрело зримую сферу приложения и престижный социальный статус. Строили библиотеку финские архитекторы по последнему слову науки и техники. С благословения самого главного конструктора Королева, который пробил ее проект в «оттепельном» правительстве. Чего там только не было! Вежливые дежурные у входа, светлые залы, приемлемая яичница в буфете, аккуратные каталоги, отдел новых поступлений, научный отдел, издательский отдел, отдел комплектования, отдел каталогизации, справочный отдел с открытым доступом. И вот там-то мне довелось работать после защиты диссертации.

Возглавляла отдел Инга Кухтерина. Она сидела за начальственным столом с красным карандашом в руке и размечала свежий номер газеты «Правда». На предмет упоминания в нем каких бы то ни было иностранных имен. А в нашу обязанность (нас было человек восемь) входило изготовлять соответствующие карточки и размещать их в каталогах. Так что стараниями Инги и нашего отдела каталог публикаций в прессе ежедневно пополнялся. Но главной нашей работой было письменно отвечать на письменные запросы и устно — на телефонные вопросы реальных, потенциальных, а также иногородних читателей.

Иногородние читатели писали научные работы и диссертации, кандидатские и докторские. А мы составляли для них библиографии и библиографические списки и отправляли их заинтересованным лицам по всему Союзу. В среднем каждая из сотрудниц составляла восемь — двенадцать списков в месяц. К сожалению, у Инги не было степени, а у меня была. И Инга почему-то возомнила, что я только и мечтаю занять ее руководящую должность, взять в руку красный карандаш и размечать-размечать-размечать передовицы «Правды». Между тем эта перспектива вовсе меня не прельщала. А прельщала возможность под предлогом составления списка выскользнуть из отдела и, усевшись за стол в читальном зале, повышать свой образовательный уровень, а именно: рецензировать новые поступления немецкой художественной литературы, за что полагался один день отгула, то есть свободы. Инга об этом догадывалась и, чтобы держать меня на коротком поводке, задавала не по десять, а по двадцать библиографических списков в месяц. А я эту плевую норму все равно выполняла в неделю, а три недели повышала свой образовательный уровень сочинением рецензий.

А однажды Маргарита Ивановна поручила Инге составить какую-то докладную согласно методичке, присланной из Министерства культуры. У Инги не получилось, она свалила это дело на меня, но у меня тоже ничего не получалось, пока я не сообразила, что министерское задание выполнить невозможно, потому что оно неправильно сформулировано. А если его переформулировать, то Инга испугается, окрысится и опять же повесит на меня всех собак. Но другого выхода не было. Я переформулировала задание и выполнила его. Инга чуть со страху не померла, а Маргарита Ивановна оценила и одобрила. Она умела все правильно понимать и никого не боялась.

Когда отмечали юбилей Маргариты Ивановны, я по просьбе отдела написала поздравительные стишки, а Инга их торжественно зачитала на торжественном приеме в министерстве.

Они начинались так:

Вот дом, который построил не Джек. А это ученые дяди и тети, Которые все здесь горят на работе В доме, который построил не Джек. А это прелестная милая дама, Которая всем им папа и мама, Этим ученым дядям и тетям, Которые все здесь горят на работе В доме, который построил не Джек.

И т. д.

Увы. Эти вполне невинные, непритязательные, подражательные стишки отнюдь не произвели ожидаемого эффекта. Напротив, они вызвали полное замешательство (точнее, глубокое возмущение) начальства и присутствовавшего на собрании министерского контингента. Собрание усмотрело в них намек на то бесспорное обстоятельство, что библиотека была построена исключительно заботами Маргариты Ивановны, а министерство только и делало, что ставило ей палки в колеса. И бедная Инга попала пальцем в небо и заподозрила злой умысел с моей стороны.

А Маргарита Ивановна оценила мое наивное простодушие и никакой обиды на меня не затаила.

Через некоторое время я, оказавшись в интересном положении, задумала слинять из библиотеки и перескочить в НИИ культуры, где нужно было находиться в присутствии только два дня в неделю. Я пришла к Маргарите Ивановне и выложила ей, как на духу, обуревавшие меня сомнения. Она сразу все просекла и устроила мне перевод, поскольку библиотека и НИИ относились к одному министерству. Так что мне не пришлось увольняться и прерывать стаж.

А я, едва приступив к новой работе, угодила в больницу, и мое интересное положение стало известно директрисе НИИ Таисии Александровне Кудриной. Как же она возмутилась! Ведь она брала меня на работу, а не на оплату декретного отпуска. Таисия Александровна трижды звонила Маргарите Ивановне с требованием убрать, точнее, забрать меня обратно. И трижды Маргарита Ивановна твердо ей возражала:

— Хороший работник. Берите, не пожалеете.

Цитирую точно, потому что эти телефонные переговоры происходили в присутствии моей мамы. Мама приезжала в институт за моей зарплатой, а Таисия Александровна каждый раз выговаривала ей за то, что она так дурно воспитала дочь.

Таисия примирилась с неизбежностью. Беременных тогда с работы не выгоняли.

 

Командировка в шести частях

с прологом и эпилогом

Пролог

НИИ культуры в Москве и НИИ музейного дела в Восточном Берлине совместно составляли словарь музейных терминов и вообще поддерживали научные связи и посылали своих сотрудников друг к другу в командировки. Вот и меня послали. В качестве полезного приложения к зав. отделом музееведения Юрию Петровичу П. по кличке Трепегцулин. В поезде шеф сразу на меня обиделся. Он рассчитывал, что я захвачу с собой жареную курицу, полдюжины вареных яиц, хлебушек, помидорчики, пару огурчиков, соль в пакетике, салфеточки, ножичек и пр., а мне это и в голову не пришло. Ведь не на курорт едем, а в деловую командировку по обмену опытом научной работы. К тому же в поезде имеется вагон-ресторан. Пришлось шефу раскошеливаться в ресторане. Но тамошнее меню оказалось не слишком удачным, последствия не заставили себя ждать, и шеф обиделся еще больше.

В Берлине нас ожидало серьезное испытание: немцы нас не встретили, а денег у нас не было. Вообще. Совсем. Подразумевалось, что мы получим деньги у немецких товарищей. А они куда-то запропастились. Мы стоим на перроне, ждем. Ждем час, два, три, четыре. Над Берлином спустилась ночь, Восточный вокзал обезлюдел, хочется есть, пить, спать, терпение наше лопается. Шеф предлагает обратиться в советское посольство. Мы подхватываем чемоданы, подходим к посольству, оно за высокой оградой, у будки часовой, кругом тишина. Они там, в посольстве, наверное, едят, пьют, спят. Мы чувствуем себя как-то неуверенно и неловко и возвращаемся на вокзал.

— Все, — заявляю я Юрию Петровичу. — Я звоню Ирине. Она здесь живет, на вилле в Панкове. Ирина нас приютит. Хотя бы на ночь.

— Нет, — возражает Юрий Петрович, — неудобно. И денег у вас нет. Как вы будете звонить?

— Так и буду, — говорю. — С почты.

Я иду на вокзальную почту, где одинокая дежурная в окошке встречает меня недоверчивым взглядом. Я ей объясняю, в чем моя проблема, прошу разрешения воспользоваться телефоном. Она пытается протянуть мне в окошко телефонную трубку, но шнур короткий, а телефонный аппарат как-то прикреплен и не сдвигается. Пустить в служебное помещение постороннего человека дежурная не имеет права. Я прошу у нее монетку, чтобы позвонить с автомата. Дежурная приходит в ужас. Наверное, я что-то не то брякнула. Все-таки я в Германии впервые и еще никогда в естественной обстановке с немцами не общалась. Разве что с Каиром и музееведами. Так ведь то было в Москве. Тут на почту является какой-то работяга в синей куртке, экспедитор, кажется. Я бросаюсь к нему. Работяга удивляется, но не пугается.

— Что ей нужно? — спрашивает он дежурную.

— Денег! — вопит бедная женщина, очевидно принявшая меня за бандитку. — Сколько? — интересуется дядька.

— Пятнадцать пфеннигов! — ору я истошным голосом.

— Ну, это не проблема, — добродушно замечает мужик и лезет в карман. Он дарит мне монету и даже набирает номер. И я наконец-то устанавливаю связь. Ирина велит нам брать такси и ехать в Панков. Я приношу радостную весть шефу, но тот еще некоторое время ломается, неудобно ему, видите ли. А торчать всю ночь на пустом вокзале удобно?

Мы благополучно пересекли совершенно безлюдный темный город, подъехали к дому, на крылечке зажегся свет, Ирина сбежала с крылечка, выдала таксисту пятьдесят марок и сформулировала условие:

— Купишь на пятьдесят марок колбасы и отвезешь в Москву моей маме.

Что ж, условие было вполне приемлемым, и я его выполнила в первый же день по возвращении в Москву.

Мы переночевали в уютном доме Штефана Хермлина (писателя, поэта, культурного функционера и мужа Ирины), а утром позвонили в НИИ музейного дела. Немцы извинились за накладку, узнали адрес, услышав известную фамилию, немного занервничали, но очень быстро приехали, забрали нас и повезли в институт. Мы снова ехали по Восточному Берлину, и, хотя было девять утра и светило солнце, город был пуст. Почти так же, как ночью.

— А где люди? — спрашиваю я у шофера.

Вопрос его озадачил.

— Как это где? — удивился он. — На работе.

Немцы строили социализм надолго и всерьез, выходили на работу дружно и одновременно. Те, что орудовали молотом и серпом, — в шесть утра. Те, что с циркулем, — в восемь. Первые кончали работу в три, вторые — в пять. Потом все отоваривались в одинаковых магазинах, ужинали, смотрели телевизор и ложились спать. Все носили брюки и синие куртки. Конечно, и в ГДР имелись исключения. Высокопоставленные функционеры снабжались в распределителях и даже иногда проникали на Запад (муж Ирины, например). На улицах их не было видно, потому что они пользовались служебным или личным транспортом, а по тротуарам почти не ходили. Это в Западном Берлине всю ночь горели огни реклам и шла бурная, разгульная, недоступно-прекрасная, порочная и угрожающая буржуазная жизнь. Впрочем, знаменитая стена загораживала западноберлинский пейзаж. Я хотела взглянуть на него с четвертого этажа отеля «Адлон», где на черной лестнице имелось такое маленькое-маленькое слуховое окошко, из которого было видно, но Юрий Петрович, опасаясь международных трений, категорически мне это запретил.

Часть вторая

Вторую ночь мы провели в очень и очень приличных апартаментах «Адлона». Юрий Петрович даже обратил мое внимание на двуспальную кровать располагающих размеров. Но я не оценила гостеприимного жеста и погасила порыв равнодушным замечанием:

— У меня в номере точно такая же.

— Не думаю, что я так уж сильно его огорчила. Но утром, когда мы встретились за завтраком, он был не в духе.

— Заказывайте завтрак! — потребовал он.

— Здесь шведский стол, — объясняю я. — Нужно взять поднос и перейти на самообслуживание.

— А как расплачиваться?

— Официант к нам подойдет.

— А как он узнает, что мы съели?

— Мы ему скажем.

— И он поверит?

— Поверит.

— Не может быть. Уточните. Хотя бы вон у тех девушек за соседним столом.

Я подчинилась.

— Прошу прощения, девушки. Как здесь расплачиваются?

— Официант к вам подойдет.

— А как он узнает, что мы съели?

— Вы ему скажете.

— И он поверит?

— Поверит.

Мы самообслужились, позавтракали, подходит официант, красавец гренадерского роста и соответственно высокомерный. Там они все такие.

— Что вы брали?

— Кофе, булочки, рыбу.

— У нас не подают рыбу на завтрак.

Это был удар под самый дых. Юрий Петрович чуть не умер от инфаркта. Перед его внутренним взором вновь замаячили крупные международные трения.

— А что же мы ели? — спрашиваю я гренадера.

— Не знаю, — холодно, но вполне логично ответствует красавец мужчина.

— Ну, такие ломтики? Тоненькие? Прозрачные? Соленые?

— Ах, ветчина, — врубается наконец гренадер. Берет наши марки и удаляется.

Кажется, мы забыли дать ему на чай. Мне до сих пор неудобно.

Юрий Петрович переводит дух. Хеппи-энд.

Часть третья

Ознакомившись с положением дел в берлинском НИИ, мы двинули в Веймар. Там только что покрасили и подновили музей Гете, дом Гете, эспланаду (центральную улицу с мемориальной квартирой Шиллера), а также великолепный зеленый парк с домом Листа, искусственными руинами и купами старых деревьев. Красота, покой, гармония. Словом, классика. Обновили и знаменитый отель «Элефант», описанный в романе Томаса Манна «Лотта в Веймаре». Я и мечтать не смела, что когда-нибудь переступлю его порог. Но переступила. Поскольку зам. директора музея Гете пригласил нас туда на обед. Мы усаживаемся за стол, накрытый крахмальной скатертью, официант приносит меню, зам. директора предлагает заказать черепаховый суп, но Юрий Петрович колеблется.

Спроси его, кто платит?

— Не буду, — упираюсь я. — Это неприлично.

— Тогда переведи ему, что мы первого блюда не берем.

Но официант уже принес супницу с тремя порциями, так что заму достались все три. Ну, может, две. А мы сидим, ждем второго. На второе тартар. Или татар? Приносят тартар, а это сырой телячий фарш с сырым же яйцом. Ни я, ни Юрий Петрович к нему не притронулись. Выпили только какой-то компот или кисель на третье и покинули роскошный ресторан, несолоно хлебавши. А платил за все этот самый зам. Из казенных денег. Он, конечно, был жуткий русофоб, нарочно все так подстроил, чтобы мы остались голодными. И Юрий Петрович тоже хорош. Мог бы рискнуть и согласиться на черепаховый суп.

Едем дальше. В Лейпциг.

Часть четвертая

В Лейпциге, как известно, самый большой в Европе железнодорожный вокзал. Там проходит промышленная ярмарка (Messe), есть опера, университет, огромное книгохранилище (Deutsche Bücherei), церковь Святого Фомы, где в свое время служил И.-С. Бах, и, разумеется, городской музей в большом здании комплексного назначения. Мы идем по коридору, а навстречу Альберт Капр, чья Высшая полиграфическая школа тоже располагается в этом здании. Капр бросается нам навстречу, обнимает меня, крепко целует и с ходу приглашает всех (меня, Юрия Петровича и сопровождавших нас двух или трех музеологов) в ресторан «Auerbachskeller». И мы отправляемся обедать туда, где Мефистофель поил студентов разнообразным дармовым вином. На стенах фрески с изображением этого незабвенного эпизода, но, чтобы их рассмотреть, мне нужно надеть очки.

Альберт Капр

Очки у меня имеются, но замдиректора Музея Гете в Веймаре при виде их презрительно процедил: «Krankenkassenbrille!» Подтекст этого замечания был такой: «Вы носите бесплатные очки для бедных, чем компрометируете нашу профессию и всю благородную гильдию музеологов. Мой священный долг — указать вам на ваше недостойное поведение». Этот чертов русофоб поселил во мне унизительный комплекс неполноценности. Не стану же я ему объяснять:

• что очки вовсе не бесплатные;

• что куплены они в московской аптеке, то бишь оптике, где никаких других моделей нет и быть не может;

• что без очков я ни черта не вижу и использую их по назначению, а не как модный аксессуар;

• что я уже заказала в Берлине пару модных очков, но они будут готовы только через две недели.

Так что стою я в ресторане, смотрю на фрески, но не решаюсь надеть позорные очки, а потому ничего не вижу. И тогда я излагаю свои сомнения Капру, а он хохочет:

— Na, Ella! Das ist aber die sozialistische Krankenkasse! Ну что вы, Элла! Это же социалистическая касса взаимопомощи!

Часть пятая

После Лейпцига мы еще посетили Росток и его музейные окрестности, а вернувшись в Берлин, наведались в Потсдам, во дворец Сан-Суси. Там шел ремонт. Во дворе валялась куча амурчиков-путти, изваянных из местного песчаника и потому почерневших от времени. ГДР в то время отапливалась бурым углем, дым от него благоухал соответственным образом и загрязнял воздух и окружающую среду. Однако все залы и придворный театр были уже в полном порядке. Посетителей пока не пускали, но нам вручили ключ от всех залов, и мы с Юрием Петровичем получили уникальный шанс обойти без помех и осмотреть королевский дворец. Особенно мне понравился тронный зал. Розовый паркет излучал такой блеск, что я не удержалась и даже сплясала на нем что-то вроде гопака или барыни. А что мне не понравилось, так это зал Вольтера. Серые какие-то стены, унылые, несмотря на рельефчики в стиле рококо. Сразу видно, что Фридрих Великий был великий скупердяй.

А насчет дворцового театра, оперного, камерного и уютного, музейщики нам сообщили, что спектаклей в нем не устраивают.

— Почему? — спрашиваем.

— Потому, что не окупится.

— А если поднять цены? Или продавать билеты туристам за валюту?

— Никак нельзя. Недемократично.

В то время у нас, в Москве, билеты в Большой уже стоили столько, что его посещали в основном только интуристы.

Что ж, немцы всегда отличались последовательностью своей внутренней политики. Но я бы не сказала, что в данном случае мы им позавидовали.

Часть шестая

В Берлине нас опекал директор НИИ музеологии товарищ Киау, он был прямой противоположностью зама из Веймара. Надежный, деловой, умный, настоящий. Его сотрудники рассылали свой бюллетень в двадцать пять заграничных центров, получали взамен двадцать пять различных бюллетеней, реферировали их и составляли из рефератов новый бюллетень. Его они рассылали и т. д. Киау предложил присылать его в наш институт. Эту идею Юрий Петрович, разумеется, великодушно одобрил. Так что мы, ничего не издавая и не реферируя, получали возможность переводить их бюллетень с немецкого на русский и рассылать заинтересованным инстанциям и лицам. В Министерство культуры, например, где его никто никогда не прочтет, и музейщикам на местах, которым он будет весьма интересен.

Таким образом, наша командировка увенчалась успехом и подошла к концу. Киау пригласил нас на прощальный ужин, привез в шикарный ресторан рядом с Оперой, заказывает аперитив и предлагает нам ознакомиться с меню. Себе он выбирает какой-то Hackepeter. Мы с Юрием Петровичем пребываем в такой эйфории, что, не задумываясь, решаем!

— Нам то же самое.

И нам приносят сырой фарш со столь же сырым яйцом.

Эпилог

Обратно мы ехали в СВ, то есть в купе на двоих. Я занимала нижнюю полку, а шеф — верхнюю. Его небрежно свисавшая с полки сильная мужская рука прозрачно намекала на приглашение возвыситься над условностями. Не опускаясь до пошлых объяснений, он великодушно разрешал мне залезть наверх. Я знала его как крупного специалиста по истории русской литературы и поклонника самого бесстрашного писателя XIX века, сатирика Михаила Евграфовича Салтыкова-Щедрина. И потому всю дорогу хихикала, едва удерживаясь, чтобы не расхохотаться вслух. По возвращении он подарил мне оттиск своей статьи со смелой надписью: «Без слов».

 

Редакторские байки

Если во время работы вы уронили рукопись, непременно сядьте на нее, прежде чем продолжать работу.

Если рукопись не идет, упирается, постарайтесь сбагрить ее другому редактору.

Если важный дядя написал в официальной статье несусветную глупость, ни в коем случае не правьте ее и не ставьте в известность автора. Сохраните перл для вечности.

Если идете с докладом к директору, напишите шпаргалку. Войдя в кабинет, стойте по стойке «смирно» и Держите шпаргалку на виду, пока начальство не удостоит вас взглядом. Открыв рот, сразу сообщите, сколько вам нужно минут (секунд) для изложения своей покорной просьбы. И т. д.

Правила обращения с начальством во все времена одинаковые. Ты начальник — я дурак. Хотя возможны варианты.

Была, например, в Издательстве восточной литературы редактор по имени Ламара Капанадзе. Про нее рассказывали историю, в которую почти невозможно поверить. Некий молодой человек просил принять его на работу. Она дала ему на пробу страницу текста и оставила в кабинете одного.

Через пару минут вернулась.

— Ну, как ваши дела? — спрашивает.

А кандидат ей в ответ:

— Никакой правки я не внес. Текст отредактирован.

Так оно и оказалось, и она его приняла.

И вот эта самая Ламара два раза завернула (отвергла) перевод одной моей подруги. Подруга работала над диссертацией о творчестве великого индийского поэта, писавшего на фарси. Для защиты, а также для выполнения годового плана научной работы ей до зарезу была нужна публикация. Это сейчас публикуй что хочешь, где хочешь: хоть на сайте, хоть на бумаге, за свой или за чужой счет. А тогда каждая публикация ценилась если не читателями, то самими авторами. Подруга обратилась ко мне: дескать, отредактируй, пожалуйста, мои переводы из классика, свои люди — сочтемся. Я ответила, что фарси не знаю, но если она мне все объяснит, то постараюсь. Я вообразила, как будет хорошо, если мое имя будет стоять на титульном листе такого экзотического текста и я получу гонорар за внешнее литературное редактирование.

Подруга принесла мне переводы и рассказала, что это великая поэзия, что почитатели гения собирались на ночные радения и, слушая его стихи, приходили в экстаз. Я читаю русские строки разнообразной длины и никак не могу врубиться: ну, пусть перевод прозаический, пусть корявый, пусть в нем полно чужих реалий и скрытых цитат из Корана, но если поклонники поэта радели, рыдали и приходили в неистовство, то должна же быть тому причина, где-то там должна же прятаться поэзия. Мы сидели долгими часами, пытаясь проникнуть в красоты текста, но так и не поняли, в чем его обаяние. Подруга за мной нежно ухаживала: лечила от мигрени и конъюнктивита и даже дарила коричневую шелковую косынку, хотя я ее не взяла (не заслужила). Но сдавать работу надо, а Ламара Капанадзе — редактор строгий и неподкупный.

Тогда подруга позвала на помощь свою знакомую дикторшу из восточной редакции радио. Жаль, я забыла ее фамилию, но имя помню. Подруга называла ее Милочкой. Так вот эта Милочка и оказалась настоящим знатоком дела. Она стажировалась в Пакистане, где тамошний профессор-гуру часами толковал ей оттенки смыслов и скрытые в тексте реминисценции и аллюзии. И я наконец начала кое-что понимать.

Восточная поэзия устроена иначе, чем европейская. К примеру, пишущий на фарси поэт сочиняет газель (стихотворение), состоящее из восьми двустиший (бейтов), в каждом из которых он на разные лады говорит о любви. Вот бейт:

Ты поднимаешь чадру, И я умираю от восторга.

В оригинале эта фраза разбита на две рифмованные строки, записанные на бумаге каллиграфическим почерком. Сама по себе каллиграфическая запись является произведением искусства, уж не говоря о певучести сквозной рифмы, тянущейся сверху вниз по всей длине газели. Но европеец воспримет такое объяснение в любви как банальную фразу. А носитель фарси уловит по меньшей мере три смысла, выраженные одновременно в двух строках. Секрет таится в ключевом слове, каковое означает не только чадру, но и занавеску в бане, и тайну бытия. И любовное объяснение окажется обращенным не только к юной красавице или прелестному отроку для сексуальных услуг, но и к самому Аллаху. Мир в восприятии слушателя заполыхает всеми красками жизни, сладостной, грешной и религиозной. Как тут не прийти в исступление? Они и приходили. А перед нами раскрылась бездна, звезд полна, звездам числа нет, бездне дна. И через эту пропасть, разделяющую менталитета, нам предстояло перекинуть хлипкий мостик даже не перевода, а приблизительного переложения. Мы, что называется, засучили рукава и давай сколачивать этот самый мостик, заведомо зная о жалкой тщете наших усилий. Решили, что нужно переводить все обнаруженные нами смыслы, даже если текст удлинится минимум в три раза. А чтобы не было претензий со стороны знатоков, поместить в книге оригинальный текст на фарси. И подумать, нет ли вертикальной связи между бейтами. Мы целыми днями корпели над загадочными стихами. За шесть часов работы из каждого двустишия в среднем получалось шесть русских строк. На этот раз Ламара Капанадзе приняла у моей подруги рукопись, а подруга снова подарила мне коричневую шелковую косынку.

Приходит корректура, а на титульном листе красуется фамилия научного руководителя диссертантки. Моя же ютится на последнем листе, где указаны корректор и техред. Что ж, понятно, научный шеф — фигура для защиты необходимая.

— Ладно, — говорю я подруге.

— Свои люди — сочтемся. Черт с ней, со славой. Заплати хоть гонорар.

— Сколько?

— Ну, половину твоего.

— Нет, — говорит она. — Не заплачу.

— Почему? — спрашиваю.

— Потому, — отвечает она. — Если заплачу, то буду знать, что купила у тебя перевод.

Я с ней поссорилась на всю жизнь. А шелковую коричневую косынку затолкала в мусорное ведро.

 

Как я познакомилась с Хаксом

Ира Белоконева вышла замуж за известного писателя-антифашиста Штефана Хермлина. Он был на двадцать лет старше Ирины, но так хорош собой, вальяжен и начитан, что даже родители Ирины примирились с ее оригинальным выбором и будущим отъездом в ГДР. Штефан томился в Москве в ожидании разрешения на брак, и однажды Ирина притащила его в гости к нам с Фредом, на Сретенский бульвар. И тут я его спросила, кого он считает лучшим драматургом ГДР. И он назвал мне имя: Петер Хакс. Имя ничего мне не сказало, я пошла в библиотеку и нашла пьесу «Мельник из Сан-Суси».

Историю про этого Мельника знает каждый немецкий школьник. Его мельница стояла в парке дворца Сан-Суси и слишком громко хлопала крыльями. Король решил ее снести, но Мельник подал на короля в суд, выиграл тяжбу и воскликнул: «Есть еще честные судьи в Берлине!» Такой вот был справедливый прусский суд, такой героический Мельник и такой законопослушный король.

У Хакса эта история выглядит так. Процесс был нужен Фридриху, чтобы доказать русской царице и французскому королю, то есть Европе, как прекрасно ко всеобщему благу действует только что изданный им свод законов «Кодекс Фридериканус». Мельник вовсе не жаждал судиться с его величеством, а, напротив, упирался, сколько было его слабых сил. Король подослал к Мельнику своих сановников, и те старательно отрепетировали с беднягой роль свободного гражданина в свободной стране.

И все шло хорошо и по плану, но на заседании суда. У Мельника сдали нервы. И, не успев произнести знаменитую заключительную реплику: «Есть еще честные судьи в Берлине!», выигравший тяжбу Мельник падает на колени и ползет к королю, чтобы поцеловать августейший сапог.

Впрочем, все это не имеет никакого значения, потому что листовки с судебным отчетом заготовлены за ранее и вся Пруссия и вся Европа оповещены о сенсационном окончании процесса. То есть о блестящей победе Мельника. Одержавшего победу Мельника Фридрих без всяких хлопот разоряет, так что мельница перестает хлопать крыльями и тревожить сон его величества.

Короче говоря: «Брехт умер, да здравствует Хакс!» Я перевела пьесу.

Тут как раз издательство «Искусство» собралось издавать сборник «Драматургия ГДР», и Валентин Иванович Маликов предложил мне заняться его составлением. Я согласилась с условием, что включу в книгу «Мельника». Маликов условие принял, но Хакс у себя в ГДР ввязался в какой-то конфликт с идеологическим руководством, и «Мельник» чуть не вылетел из сборника. Но тут уж я уперлась и ценой титанических усилий настояла на своем. Книжка вышла в свет, и я, необычайно гордясь собой, при первой возможности привезла ее в Берлин. Ирина упросила Штефана, Штефан позвонил Хаксу, Хакс согласился принять меня.

Полчаса в глубоком трепете и ожидании назначенного времени я брожу по Шенхаузераллее, представляя себе Хакса таким, каким его на картинке в календаре на 1972 год изобразила Хейдрун Хегевальд: старик с высоким лбом, огромным носом, холодными глазами и кривой улыбкой чувственного рта. Гете — не Гете, но вроде того. Я звоню, поднимаюсь на пятый этаж, дверь открывает какой-то парень в рубашке апаш и зеленых вельветовых брюках, красивый, любезный, бешено элегантный. Сын? Внук?

— Могу я видеть господина Хакса? — робко вопрошаю я.

— К вашим услугам, — смеется парень.

Ах, черт. Ведь он же с 28-го года. Могла бы и сама подсчитать. Ему сорок четыре. Выглядит на тридцать.

По длинному коридору (сколько же здесь комнат?) он ведет меня в гостиную. Боковым зрением я фиксирую камин, письменный стол красного дерева, множество картин на стенах. На обеденном овальном столе

сияет золоченый самовар и красуется вазочка с крохотными флорентийскими печеньями. Супруга господина Хакса, фрау Виде, пышная красавица в роскошном туалете, усаживает меня в смешное (с ушами) вольтеровское кресло.

— Вам с коньяком? Или с водкой?

— Чай с водкой. Ох уж эти мне немцы.

— А я представляла себе вас как на том шарже.

— Ах, эта Хейдрун! Злая коза, — хмурится фрау Виде.

Ни ей, ни мне не пришло тогда в голову, что через каких-нибудь тридцать лет портрет станет очень похожим на оригинал.

И вот я сообщаю великому драматургу о своей великой пред ним заслуге.

«Мельник из Сан-Суси»? — спокойно переспрашивает Хакс. — Das ist doch eine Nebensache.

К тому времени, когда мне удалось впервые попасть в Берлин, он уже вышел из брехтианского возраста и считал «Мельника» безделицей, мелочью, второстепенной вещью. Пока я пробивала ее в печать, он успел написать «Морица Тассова», «Магариту в Эксе», «Нуму», «Мир. По Аристофану», «Амфитриона», «Омфалу». И много чего еще, в том числе лучшую свою пьесу — комедию «Адам и Ева». То есть обеспечить меня работой на всю оставшуюся жизнь.

 

Опасные связи

Библиотека иностранной литературы издавала бюллетень «Современная зарубежная драма». Он печатался тиражом в десять (или двадцать?) экземпляров и отправлялся в ЦК партии. Где его никто никогда не читал. А между тем работа была организована весьма недурно. Сотрудники библиотеки аннотировали все поступавшие в библиотеку новинки зарубежной драматургии за отгулы. Внешние авторы — за смешные гонорары. Но главным стимулом была возможность быть в курсе, право первой ночи. Постепенно у каждого рецензента сложился свой круг авторов. Меня, например интересовал Хакс. В 1974 году он написал пятиактную монодраму с длинным названием «Разговор в семействе Штейн об отсутствующем господине фон Гете». Пятиактная монодрама — сама по себе уникум. А тут еще такой всемирно значимый сюжет: история десятилетних странных отношений между супругой веймарского шталмейстера и молодым Гете.

И так она мне понравилась, что я перевела ее сразу и с ходу. И включила «Разговор…» в сборник пьес Хакса, выходивший в издательстве «Искусство». Составляла сборник я, а редактировал Карельский.

Прочтя мой перевод, Карельский пришел в ужас. Он предложил столько правок, что я предложила ему соавторство. На что он с радостью согласился. К моему изумлению. Потому что он любил романтиков, а к классикам, даже к неоклассикам (а тем более к социалистическим классикам) был равнодушен.

Оказалось, что я, всеми силами стараясь сделать фразы покороче, поемче и поудобнее для произнесения со сцены, просто не заметила изысканной стилизации текста. Обошла, например, трудности, связанные с употреблением старомодных формул учтивости, разорвала витиеватые пассажи на простые предложения и таким образом до неприличия модернизировала и героиню, и ее роман с юным дарованием, то есть с будущим олимпийцем.

А роман-то был загадочный и никому не понятный. О нем стало известно из переписки между Гете и госпожой Штейн. После смерти Гете переписка была опубликована, но не вся, а только наполовину. Свои письма госпожа Штейн уничтожила, но письма Гете для потомства сохранила (примерно 1600 единиц хранения). Немецкие литературоведы набросились на этот архив, как старатели на золотую жилу. Не тут-то было. Все выдвигали гипотезы, но главный вопрос так и остался открытым. Что там между ними было? Или не было?

Петер Хакс

Монодрама Хакса отвечала на этот вопрос так. Молодой Гете приезжает в Веймар, где в течение десяти лет делает блестящую придворную карьеру, чему немало способствует фрейлина и фаворитка вдовствующей герцогини Анны Амалии Саксен-Веймарской и Эйзенахской, эта самая фрау фон Штейн. Она становится его музой, прививает хорошие манеры, вдохновляет на написание знаменитой драмы «Торквато Тассо» и множества стихотворных шедевров. А Гете вдруг срывается с теплого места и без предупреждения уезжает, даже бежит в Италию, оставляя бедняжку в полном недоумении относительно своих будущих жизненных планов. Госпожа Штейн изливает свое горе безучастному супругу (роль коего исполняет сидящее в кресле чучело с трубкой). И по ходу ее монолога, а именно в конце четвертого акта, выясняется, что она очень долго заставляла поэта домогаться своего благоволения, а когда решилась его подарить, было уже поздно. Поэт скиксовал. Не принял ее дара. То ли выпил лишнего, то ли охота прошла. Описывая эту сцену, госпожа Штейн заикается и произносит комичный глагол beglückert. В словаре его нет и быть не может. Хакс образовал его из двух других — beglücken (осчастливить) и bekleckem (обгадить).

Мы с Карельским спорили часа два в поисках компромиссного решения проблемы. Карельский считал, что Гете «взошел», а я — что «не взошел».

Вот что у нас получилось:

«Да, Штейн, с этим мужчиной, с этим поэтом в ту ночь на десятое октября восьмидесятого года впервые в моей жизни я испытала истинное… убиение… убоение… Иосиас Штейн, я оговорилась. Я хочу сказать, с этим германским гением в ночь на десятое октября я испытала истинное упиение…»

А вот мой вариант (подсказанный, честно признаюсь, актрисой Ариной Ардашниковой, которая в безумные времена перестройки умудрилась сыграть эту пьесу):

«Да, Штейн. Этот мужчина, этот человек, этот поэт в ту ночь на десятое октября восьмидесятого года впервые в моей жизни меня облагоделал… то есть обгальделил…. Иосиас Штейн, я оговорилась. Я хочу сказать, этот германский гений в ночь на десятое октября восьмидесятого года невыразимо меня обдельгадил…»

Проходит несколько лет со смерти Хакса, и в Германии учреждается Академия Анны Амалии, и один из академиков, итальянец Этторе Гибеллино, публикует статью, из коей следует, что Гете и впрямь не взошел. Но не по пьянке и не по слабости плоти или духа. А по куда более весомой причине. А именно по той, что эта госпожа фон Штейн была всего лишь ширмой, за которой скрывалась великая и спасительная любовь к германскому гению со стороны самой вдовствующей герцогини Анны Амалии. Современники считали ее старухой, а ей было всего-то тридцать семь лет. И это она назначила поэту пожизненное содержание, и назначила его директором театра, и придворным аниматором, и премьер-министром, и прощала ему все эскапады, и отослала его в Италию во избежание назревающего при дворе скандала. В самом деле, в те времена только любовь просвещенной государыни могла спасти гениального поэта от злобы современников. Да и то не всегда. Вот вам и «Торквато Тассо».

Берлинские хаксиане не одобряют этого открытия. И его автора Этторе Гибеллино. Как литератор он не идет ни в какое сравнение с Хаксом. Но в сущности, подтверждает его правоту. Думаю, Гете стоило немалых усилий не принять дара, предложенного госпожой Штейн. Ведь вполне возможно, что она была влюблена в него не меньше, чем Анна Амалия. Трудно устоять перед обаянием такой неотразимой личности. И тот трагический монолог, что приписал ей Хакс, ничуть не теряет своей убедительности в свете новейших научных открытий.

 

Филоктет

Про Хайнера Мюллера я прочла у Хакса в апологетическом эссе 1956, по-моему, года. Мюллер написал пьесу под названием «Филоктет», а Хакс отозвался о ней в том смысле, что «эта совершенная трагедия имеет совершенную структуру и написана совершенным языком». Ну, думаю, это каким же надо быть гением, чтобы такой гений, как Хакс, разразился про сплошное совершенство. Раздобыла я «Филоктета» в старом номере «Зинн уНД Форм», прочла и восхитилась не меньше Хакса. Все вроде бы по Софоклу: греки едут воевать Трою, филоктет у них в авторитете, везет с собой полк мирмидонян. Приплывают они на остров Лемнос, там безлюдье, жарища, коршуны летают, начинается противный ветер, нужно приносить жертву не помню какому из злокозненных божеств, герой Филоктет делает свой знаменитый шаг к алтарю, приносит жертву, и тут изпод алтаря выползает ядовитая змеюка. Она его кусает, нога нарывает и воняет, товарищи-соратники зажимают носы и уплывают воевать Трою. А беднягу Филоктета подло бросают на жутком Лемносе. Он живет там один как перст, в обществе коршунов. У него волшебный лук и стрелы, он питается коршунами, а коршуны только и ждут, как бы сожрать его. Ясное дело, весь сюжет про энтузиастов и героев первого призыва и их исключение из партии. Пламенный привет от всех старых большевиков, уклонистов и наивных гнилых интеллигентов, отправленных в лагеря, казненных и преданных своими номенклатурными соратниками. Из этого «Филоктета» (да еще из «Амфитриона» Хакса) выросла вся дивная немецкая неоклассика. И вся она про дела партийные и развитие победоносного социализма. Спасибо Карлу Марксу, который удостоил благосклонным отзывом Античность, дескать, золотое детство человечества. Так что древнеримские греки вошли в образовательный канон, и все социалистическое население с ходу разгадывало намеки. А партийные бонзы морщились и глотали. Классика плохо поддается запретам.

Хайнер Мюллер

Я этот текст попыталась перевести, хотя в нем ни единой запятой, лишь несколько точек на все три акта. А между строк такое мощное излучение, что мне пришлось для начала переложить текст русской прозой. И получилась сплошная нецензурная брань, мат, короче говоря. И тут меня осенило, я наконец поняла, почему знаки препинания Мюллеру даром не нужны. У него каждая строка закончена, влезаешь в размер, фраза готова, запятая не нужна, только тормозит.

Когда Ирина Белоконева познакомила меня с Хайнером, я рассказала ему насчет запятых и мата. Он все сразу понял и одобрил. Вот только перевод никак не мог попасть в печать. То есть попадал, но как-то боком. Сначала только один акт в учебном пособии для германистов. Зато это был третий акт, не такой, как у Софокла. У греков в этом мифе хеппи-энд. На Лемнос прибывают Одиссей и Неоптолем, сын Ахилла, они хотят отобрать у Филоктета лук, без которого им не одолеть Трою. И собираются беднягу убить, тем более что он воняет и ненавидит их. Но тут с небес, то есть из машины, спускается бог, а именно Геракл, и наводит полный порядок. Он велит грекам забрать Филоктета (вместе с его оружием, разумеется) в Трою, где его вылечит Асклепий, после чего греки одержат победу и останутся в истории, описанной Гомером. А у Мюллера финал трагичный. Номенклатурные соратники хитростью выманивают лук, убивают старого большевика и отправляются в Трою, с трупом Филоктета. Там они расскажут ахейцам, что смерть Филоктета — дело рук троянцев. Так что нужно за него мстить. И пусть проклятый Илион исчезнет с лица земли. Что и произошло на самом деле, если верить Шлиману.

Потом полный текст опубликовал журнал «Современная драматургия» таким маленьким тиражом, что мне не досталось даже одного экземпляра. К тому времени Хакс и Мюллер публично разругались, разойдясь в оценке развитого социализма, и не стало у ГДР вторых Диоскуров. Прогрессивный Запад объявил Хаксу бойкот, а Хайнера провозгласил самым гениальным из осей, то есть восточных немцев, граждан ГДР. Хайнер прославился на всю Европу, выступал по западному телевидению и приветствовал объединение. Хакс писал в Берлине ядовитые эпиграммы и предрекал полную моральную деградацию и исламизацию Германии.

В перестройку Хайнер приезжал в Москву и выступал в Доме художника. Книжка с переводами его пьес и эссе уже тогда была совсем на мази, прошла редактуру и корректуру и прямиком вылетела из издательского плана издательства «Радуга» как некоммерческая, неактуальная и совершенно никому в России не нужная. Впрочем, оставалось еще несколько чудаков, которые об этом сожалели: составитель Володя Колязин, редактор Нина Федорова и переводчики, в том числе и я. Мы с Ниной махнули на это дело рукой. Но Колязин! Двадцать долгих лет он прилагал титанические усилия, дабы извлечь из небытия подписанный в печать сборник Хайнера Мюллера. За это время Мюллера даже сыграли на отечественной сцене, а именно «Медею» и «Квартет». Сыграла Алла Демидова, единственная из всех российских актеров воспринимающая его поэтику. Она гастролировала с «Медеей» по Европе и имела большой успех. Но что толку? Мы ведь не Европа. Ну вот, вышел этот толстый том, безупречно изданный, в прекрасном твердом переплете с великолепным портретом Хайнера на обложке: огромный лоб, громадная сигара, интеллектуальные очки, сексуальные губы, одухотворенный взгляд. И кому все это теперь нужно? Предприимчивые потомки номенклатурных ахейцев, отменив развитой социализм, постановили, что Маркс безнадежно устарел. Из населения напрочь вышибли все образовательные каноны, пиетет к античности и уважение к классике. Никому больше не интересно ее играть-ставить-читатьосмыслять. На что она годится? Разве на то, чтобы сделать из нее порно. Когда книжка вышла из печати, Колязин сунулся было в Гете-Институт с предложением устроить презентацию. Дескать, во времена воссоединения Хайнер Мюллер котировался в ФРГ как великий поэт Германии. Не тут-то было. Директор Гете-Института решительно этому воспротивился. И привел неотразимый аргумент:

— Сейчас идет год германо-российской дружбы, и план мероприятий уже сверстан.

Чем-то мне этот Филоктет с его смертоносным луком и стрелами напоминает Андрея Дмитриевича Сахарова.

 

Испанские сувениры

Министерство культуры РСФСР организовало для своих сотрудников туристическую поездку в Испанию. Предводительницей группы была назначена наша директриса Таисия Александровна Кудрина. Она имела славное комсомольское прошлое и степень доктора исторических наук. Глубоко изучив культурное развитие родного Ставрополья и доказав в своей диссертации несомненные его успехи, она переехала в Москву, где и возглавила единственный на всю страну НИИ культуры. Таисия Александровна пользовалась бесспорным авторитетом у культурного начальства, так как доверенный ей институт весьма эффективно замерял культурный уровень русского села. Уровень замерялся по значимым параметрам, таким, например, как количество клубов и кинотеатров, число посадочных мест в этих клубах и кинотеатрах, число проводимых мероприятий, самодеятельных коллективов, массовиков и затейников, балалаек, баянов и пр. Он неизменно признавался высоким и постоянно повышался. Однажды на заседании ученого совета нашего НИИ я предложила при замерах вышеупомянутого уровня учитывать данные о распространении алкоголизма и преступности в сельских районах. На заседании присутствовал замминистра, и я до сих пор удивляюсь, что еще жива. В отличие от замминистра Таисия была умна, она справедливо приписала мою самоубийственную бестактность моей беспримерной наивности, свернула тему и спасла меня от безвременной гражданской смерти и увольнения.

Вообще, наши с ней отношения сложились не сразу, но к тому времени вполне устаканились. Узнав о том, что она отправится в страну, где ночь лимоном и лавром пахнет, я попросила захватить и меня. И обещала по такому поводу выучить испанский. У меня имелся начальный курс на трех виниловых пластинках, и времени оставалось целых три месяца. Свободного места в группе, разумеется, не было. Но в самую последнюю минуту перед оформлением тура кого-то забраковали, и Таисия включила меня в группу. Я быстренько (подробности сложной процедуры получения денег в количестве двухсот песет я здесь опускаю) сунула в чемодан испанский словарик, надела зеленую штормовку эпохи целины и явилась в аэропорт. Дамы из министерства все как одна красовались в оранжевых и желтых брючных костюмах из кримплена (он тогда только-только входил в моду). Появление инородного тела в потертой штормовке вызвало у них культурный шок, они едва кивнули в ответ на мое радостное приветствие и отвели мне самое последнее место в свите предводительницы. Что меня, конечно, вполне устраивало. Тем более что в группе кроме меня оказалась еще одна сотрудница нашего института, Ольга Балдина, мало того что писаная красавица, но к тому же еще и контактная, и умница. Так что мы всю дорогу держались вместе, отнюдь не страдая от своего ущемленного социального статуса. По пути в Мадрид самолет делал остановку в княжестве Лихтенштейн. Там был крошечный аэропорт, а в нем буфет величиной с кухню в небольшой коммуналке. В буфете сверкали лампы, сверкали пол и потолок, столы, стулья, полки и хрустальные бокалы и винные и пивные бутылки на этих полках.

Кроме нашей группы, никого в помещении аэропорта не было. И вот мы стоим у столов посреди буфета, пялимся на западное великолепие и стоя вкушаем положенный завтрак: бутерброды с анчоусами, кажется, и томатный сок. Сок там подают в граненой бутылочке зеленого стекла. И бутылочка эта так хороша, так изящна и притягательна, что Таисия тихо говорит мне:

— Прикройте меня. Я ее вынесу.

— О нет! — ужасаюсь я. — Ни в коем случае. Я сама ее вынесу. А в Москве отдам вам.

И вместо того, чтобы спокойно швырнуть сувенир в мусорную корзину, я тайно вынесла его из буфета. И никто не обыскал меня при выходе. А в Москве я вымыла драгоценный сувенир и преподнесла его благодетельнице.

Мы путешествовали по Золотому кольцу вокруг Мадрида, посетили дворец в Эскуриале и музей Сервантеса, Толедо, Авилу, Саламанку. В каждом городе имелись прямая главная улица и квадратная главная площадь где в прежние времена устраивали корриду. Каждый вечер после сиесты испанцы отправлялись на гулянье по главной улице к главной площади. У нас когда-то тоже происходило нечто подобное. До войны и лет десять уже после войны москвичи вечерами фланировали по улице Горького (Тверской), чего сейчас невозможно себе представить. Правда, на Тверской бывало тесновато, подчас холодновато и не совсем безопасно. А здесь всегда тепло, красиво и как-то уютно. Все испанцы казались грандами и кабальеро. Все испанки были одеты по тогдашней моде — в серое и темно-зеленое и носили белые манжеты и воротнички. Нам попалась на глаза всего одна девушка в броском туалете, но гид сразу же предупредил, что это — особа дурного поведения. Желтые кримпленовые костюмы наших дам выглядели на этом фоне, мягко выражаясь, сомнительно. Зато моя потрепанная штормовка времен целины воспринималась как привет от Фиделя. В отеле одна пожилая пара из Аргентины даже поинтересовалась у меня: «Синьора тоже приехала на старую родину?» Вот это был комплимент!

Короче говоря, Испания меня очаровала. Я сразу именно так себя и почувствовала. Как будто приехала на старую родину. И это, несмотря на то что капитала у меня (как и у всех) имелось всего 200 песет, которых не хватило бы даже на… да что говорить. Ну вот, фланируем мы с Ольгой Балдиной по главной улице Саламанки, глазеем на цены, любуемся белыми королевскими мебельными гарнитурами, антиквариатом, серебряной утварью и дорогой обувью в витринах. И из чистого любопытства забредаем в какой-то бутик. А в бутике имеется большое зеркало. А перед зеркалом стоит и охорашивается Таисия Александровна в стеганом розовом халате. Она охорашивается, а вокруг нее восторженно охают и ахают пять или десять дам из министерства, составляющие ее свиту. Налюбовавшись на свое отражение, мадам повелительным жестом указывает продавщице, чтобы та завернула покупку.

Я соображаю, что наша королева красоты готова совершить непоправимый faux pas. Приближаюсь к ней с тыла и шепотом вопрошаю:

— Таисия Александровна, вы приценились?

— Ну здесь же написано — пятьдесят четыре! — отвечает счастливая мадам.

— Где?

— На коробке! — недоумевает мадам.

И тут я вынуждена вонзить ей в грудь кинжал. По самую рукоятку.

— Это размер, — шепчу я. И задаю продавщице сакраментальный вопрос: — Quanto questa?

Халатик стоит 2500 песет. Чтобы его приобрести, нужно сложиться всей свите. И то не хватит. И свита вдруг вся испарилась. Остались в бутике только мы с Ольгой да мадам. Я ей шепчу:

— Снимайте его.

Тут нужно отдать должное ее феноменальной выдержке. Она таким же королевским жестом сбрасывает халат, как какую-нибудь мерзкую лягушачью кожу. А я, гордясь своим глубоким знанием испанского, вдохновенно лгу продавщице:

— Le ne va bien esta cosa. Он ей не идет.

Нашего гида звали Сезар, а шофера — Антонио. Цезарь и Антоний. Цезарь был худенький, тоненький изящный, носил строгий синий костюм и смотрел на мир печальными серыми глазами из-под длинных черных ресниц. Антоний был коренастый крепыш с кривоватыми ногами кавалериста и прямой спиной. Сначала я подумала: «Вот это осанка!» А потом сообразила: «Да это выправка! Служба безопасности есть везде, не оставлять же без надзора целую группу подозрительных гостей из непредсказуемого Советского Союза».

Роль Клеопатры при таком раскладе досталась красавице Ольге, а мне досталась важная, возможно, ключевая роль переводчика. Приехали мы в город Толедо, остановились в отеле имени знаменитого короля-звездочета Альфонса Десятого, поужинали. Мы с Ольгой собрались подняться в свой номер, но испанцы под караулили нас в холле и пригласили на дискотеку. Мы с Ольгой пришли в ужас. Как это мы, идеологически выдержанные советские женщины, попремся куда-то через весь город, в какой-то шалман, где сверкают пестрые огни и разнузданная толпа под звуки непристойной музыки предается безудержному веселью. Но соблазн был слишком велик, и мы несколько растерялись, затрудняясь с ответом. Испанцы стали нас уговаривать. Дескать, они просто приглашают нас немного потанцевать и обещают через часок доставить в отель в целости и сохранности. Внимательно оглядевшись и не обнаружив в холле ни мадам, ни министерских дам, мы малодушно согласились. Трусливо рискнули.

— Ладно, — говорю. — Так и быть. Едем. Vamos.

— Нет, — отвечают испанцы. — Там закрыто. Cerrado.

Мы облегченно вздохнули:

— Ну, значит, не едем. No vamos.

— Нет, — возражают испанцы. — Едем. Vamos.

Мне понадобилось минут этак пять, чтобы сообразить, что дискотека закрыта, но скоро откроется. И что испанцы будут ждать нас через час. На этом самом месте.

Мы с Ольгой поднялись в номер. Час ушел на то, чтобы подкраситься и надушиться. Я надела куртку, Ольга плащ, мы спустились в пустой холл, появились испанцы и с ходу стали нас уговаривать, чтобы мы разделись. То есть не догола, а просто сняли верхнюю одежду. Мы испытали очередной шок. Ну как это гулять поздним вечером по незнакомому городу в раздетом виде. Мало ли как будет воспринято подобное легкомыслие нашими спутниками и местными жителями. Мы уперлись. Или мы отправляемся в рискованное путешествие в полной экипировке — или остаемся. Испанцы грустно переглянулись и уступили. Мы вышли из отеля, закрыли за собой тяжелую надежную дверь, прошли два шага и открыли соседнюю дверь. Такую же тяжелую и надежную. И очутились в соседнем здании того же отеля имени Альфонса-звездочета, где и размещалась искомая дискотека.

Гардеробщица встретила нас приветливой улыбкой, приняла плащ и куртку, испанцам пришлось заплатить шесть песет за обслуживание, в дискотеке играла тихая ^зыка, по потолку скользили слабые огоньки, у стойки скучал бармен. И не было никого, ни единого посетителя. Мы были первыми и последними.

Пожалуй, это был самый приятный вечер из всех, проведенных мною в ресторанах. Пока Ольга с Антошей тихонько танцевали, мы с Цезарем тихонько болтали за бокалом испанского вина. О смысле жизни и вообще. Я даже умудрилась сформулировать по-испански глубокую мысль о том, что судьба мира в руце Божьей. Е1 destino del mundo esta en las manos de Dios. Цезарь проникся ко мне искренней симпатией. До нашей беседы он не допускал и мысли, что в Советском Союзе бывают люди, которые допускают существование Бога.

Я заметила, что, хотя Цезарь был хилый и тщедушный и немного шепелявил, было в его манерах нечто такое, из-за чего встречные гиды всегда притормаживали, чтобы раскланяться. Идя рядом с ним по улице, мы с Ольгой испытывали чувство превосходства над прочими дамами, прежде совершенно нам неведомое.

Цезарь нас просвещал. После этого вечера он несколько раз водил нас по музеям и монастырям, не включенным в программу, а однажды ночью повел в испанское кафе, где собираются только мужчины и только из данного квартала. И здесь, как и везде, при виде Цезаря мужики благожелательно с ним поздоровались и тактично возобновили свои политические споры, не фиксируя внимания на нашей троице.

— Представляю, что сказало бы мое начальство, узнав о наших с вами ночных прогулках, — заметил Цезарь.

— И что оно сказало бы?

Что две советские извращенки соблазняют наивного испанского мальчика.

Ему, например, не нравились голубые и розовые краски Эль Греко, а нравились сложные сероватые тона строгого Веласкеса. Танцоры фламенко, от которых мы пришли в восторг, вызвали у него лишь пренебрежительную усмешку.

— Эти не настоящие, — шепнул он. — Дешевка. Мы обиделись.

— А тебе нравится балет Большого? — парируем мы

— Да, очень. «Лебединое озеро».

— Ну вот, а нам уже нет. Позапрошлый век.

Накануне отъезда он предложил нам внепланово посетить корриду. Дамы из культурного министерства категорически отказались. Им, видите ли, было жалко бедных бычков, обреченных на заклание.

— Я вегетарианец, — возразил Цезарь. — А вы, как я заметил, с большим аппетитом едите мясо. Те бычки, которых вы поглощаете, для того и выращены в стаде, чтобы умереть на бойне. А те, что участвуют в корриде, растут на свободе и имеют шанс с честью умереть в бою. Все испанское здравоохранение содержится на доходы от корриды.

Дамы подумали, посовещались и согласились. Я собрала у них последние песеты и вручила их Цезарю, чтобы он купил билеты на самые дешевые солнечные места в самом последнем верхнем ряду арены.

Коррида всех впечатлила. Меня, в частности, тем, что я первый и последний раз в жизни наблюдала, так сказать, дистиллированную мужскую смелость. Смелость как бы возникала в узком пространстве между матадором и несущимся мимо обезумевшим зверем. Чем меньше расстояние, тем ощутимее для зрителя источаемая матадором отвага.

На следующий день мы распрощались и с Антошей, и с Цезарем и уселись в автобус, направлявшийся в аэропорт. В самую последнюю минуту дверь автобуса приоткрылась, Цезарь окликнул меня и Ольгу и вручил нам два больших белых пластиковых пакета.

— Вы забыли это в номере, — сказал он так, чтобы было слышно культурным дамам.

Ничего мы не забыли. В пакетах были его прощальные сувениры. В моем я обнаружила флакон дорогущих духов и томик стихов Лорки. На странице 16 стоял штамп городской библиотеки Севильи.

 

Культурный шок

Таисия Александровна ушла, успела вовремя соскочить с подножки сошедшего с рельсов трамвая. Появился новый директор. По фамилии Чурбанов и по кличке Нашгитлер. Он уже прославился тем, что поувольнял всех сотрудников из учреждений, где раньше директорствовал. НИИ культуры приказал долго жить. Агония его была отвратительной. Всех вызывали на заседания профкома, и профком, превратившийся в свору озлобленных псов, кусал каждого до тех пор, пока истекающий обидой и стыдом сотрудник не скукоживался окончательно и не писал требуемое заявление по собственному желанию. Сто сотрудников, вполне, казалось бы, интеллигентных и благопристойных, в страхе перед потерей работы впали в состояние глубокой истерии, возненавидели друг друга, перестали раскланиваться, начали непристойно заискивать перед новым начальством и ровно ничего не делали, а только дрожали, перешептывались и лили друг на друга совершенно непотребную грязь. Каждый надеялся удержаться, зацепиться, перетоптаться любой ценой. Всех пусть увольняют, а меня пусть оставят. Продолжалось это с полгода. Поначалу мы еще брыкались.

Через полгода все, один за другим, покинули институт. Но пока это длилось, ситуация казалась дикой, нелепой, непостижимой. За что? Почему? Почему меня? Почему не ее? Не его? Наш сектор информации пошел под нож одним из первых.

Сектор информации (четыре дамочки средних лет, семейные, детные, старательные, образованные и дисциплинированные) был выселен из занимаемого им закутка. Новый директор приказал завхозу сбросить в подвал все наши материалы, а нам являться каждый День в присутствие, где мы по восемь часов подпирали стенку. Так и стояли до окончания рабочего дня, а все, кто еще оставался в институте, шмыгали мимо, делая вид, что нас не замечают. Между прочим, мы выдавали каждый год по сто двадцать печатных листов переводов с Двенадцати языков (а весь институт сотворял только двадцать). Мы переводили интереснейшие публикации по социологии культуры, по музееведению, про парковое искусство, про охрану памятников архитектуры про консервацию и реставрацию живописи, про способы экспонирования музейных ценностей и т. п. Другое дело, что плоды наших усилий в виде тетрадочек, аккуратно напечатанных на машинке и бережно переплетенных, никого в министерстве не интересовали. Я думаю, они не повлияли ни на одно министерское решение. Если ими кто-то и пользовался, то только заказчики — разные там доктора-кандидаты из разных НИИ для написания своих отчетов и диссертаций. Так что какой-то толк от наших переводов был. Но, так сказать, эфемерный. Кому нужна гуманитарная наука? Институт культуры третьей категории. Какая культура, такая категория. Но нам наше дело нравилось. И особенно нравился режим работы, позволявший худо-бедно заботиться о семьях. А что зарплата третьей категории, то ведь зато интересно работать. Мы сопротивлялись незаслуженному увольнению. Я даже проникла на прием к товарищу Жуковой из ЦК партии. Наш институт входил в сферу ее компетенции, и я попыталась объяснить ей, что изучение культуры без обмена информацией с окружающим нас внешним миром невозможно. В ответ она открыла шкаф, стоявший в ее кабинете, и предъявила мне проект усовершенствования нашей службы, в котором я без труда узнала собственную мою докладную записку, разве что немного подпорченную: у меня круговорот информации в культуре был представлен в сферическом варианте, а у нее в виде этаких квадратиков. Потом она заверила меня, что все будет тип-топ, а на следующий день приехала в институт и прошла мимо, демонстративно не замечая нас, подпирающих стенку. Как и все прочие. Разведка донесла, что у нее с нашим новым директором были самые теплые отношения.

Деваться было некуда. Мы целый день стойко держались у стенки, а по вечерам вызванивали знакомых в поисках выхода (то есть работы). Из этого получились стишки:

Под мостом у тихой речки На лугу паслись овечки. Солнце, воздух, благодать… Им бы прыгать да скакать. Но беда тут приключилась: Их пастушка отлучилась. А коль нету пастуха, Далеко ли до греха? Тут пастух явился новый: Бледный, нервный, нездоровый. Увидал овец — и в крик: Всех порежу на шашлык! Вы не чесаны, не мыты, Вы не стрижены, не бриты. Вот вам бритвы и ножи, Бей, стриги, души, круши! Вот так новости науки. Мы такой не знали штуки, Чтобы овцам стричь себя же! Это очень странно даже. Мораль: Разве овцы виноваты, Что пастух был бесноватый?

В конце концов, мы разбежались. Кто куда. Мне невероятно, дико, непредставимо повезло. Я попала в издательство «Искусство», к Вале, Валентину Ивановичу Маликову, лучшему в мире заведующему отделом, в нормальные условия, в интеллигентную среду, где делали настоящие книжки. Наш отдел, например, издавал драматургию: Эсхила, Софокла, Еврипида, Плавта, Аристофана, Сенеку, Мольера, Расина, Корнеля, Шекспира, Шиллера, Гете, Гольдони, немецкие шванки, португальскую драму, бельгийскую драму, норвежскую Драму, хрестоматийную русскую драму: Пушкина, Грибоедова, Островского… Советских драматургов. Французский бульвар. Японскую драму. Все книжки были тогда дефицитом, за ними охотились, их перепродавали втридорога. За ними стояли в очередях. Я словно попала из ада в рай. На работу — как на праздник. И с работы домой — тоже как на праздник. И вот иду я как-то с работы, такая вся счастливая, по Тверскому бульвару подхожу к Пушкинской площади, а там на дереве сидит Новодворская, вокруг нее кольцо ментов, они пытаются стащить ее с дерева, а она не дается и кричит им сверху что-то такое диссидентское. А я, такая вся счастливая, иду мимо. Меня это не касается, она просто чокнутая. Мелькнула, правда, мыслишка о том, что забраться на дерево не так-то легко, что для этого не только ловкость нужна, но и изрядная доля гражданского мужества. Но до чего же не хотелось признавать, что с ней там, на дереве, происходит то же самое, что с нами у стенки. Откуда мне было знать, что она кричит о конце культурной эры, о том, что вскоре от нашего издательства останутся только воспоминания и авторские права, которые присвоят перестройщики, в жизни не отредактировавшие ни единой строчки.

Она умерла в июле 2014 года. Я всегда воспринимала ее как бесстрашную старуху. А она была моложе меня на четырнадцать лет. Вот кто была настоящая героиня драмы. Русская Пассионария. Наша Орлеанская дева.

 

Маликов

Комитет комсомола на факультете никогда не пустовал. Там почти всегда торчал секретарь, худющий молчаливый парень, который редактировал очередной номер факультетской газеты «Комсомолия». Я думала, что его зовут Артур Ермаков, и однажды, во время сборов на целину, учинила ему скандал из-за какой-то справки. Он внимательно выслушал, как я разоряюсь и качаю права, а потом спокойно объяснил, что он не Ермаков, а Маликов и мой скандал не по адресу. Кажется, я устыдилась и извинилась. А может быть, хлопнула дверью. Ей-богу, не помню. Помню только, что разозлилась на него страшно и определила его как номенклатурного бюрократа и классово чуждого типа и записала в личные неприятели.

А он, похоже, не держал на меня зла. Позже, уже работая в «Искусстве», он заказал мне редактуру сборника «Драматургия ГДР», составление сборника Хакса и переводы для сборников Бюхнера и Брукнера. Я пришла к выводу, что редактор он классный и знает западную драматургию как никто.

Лет этак через тридцать, в лихие девяностые, осталась я без работы, чуть ли не в бомжах, и давай обзванивать знакомых в поисках социального пристанища. Занятие это было мучительным. Однако некоторый опыт по этой части у меня уже имелся. Ведь когда я строила кооператив, у меня не было ни гроша, и тогда тоже, скрутив свои комплексы, я открыла записную книжку и стала набирать все телефоны подряд, клянча у каждого более или менее знакомого кредит в размере месячной зарплаты. И набрала три тысячи для первого взноса. И отдала вовремя все до копеечки, в частности благодаря заказам на редактуру в «Искусстве» и «Науке». Впрочем, эту методу до перестройки использовали все младшие и почти все старшие научные сотрудники: в те далекие времена народ был понятливей и не страдал современным снобизмом.

Когда я задала Маликову свой сакраментальный вопрос насчет работы, он ответил мне в точности как и все прочие предыдущие друзья-товарищи:

— Что же ты (тут следовало неприличное слово) не обратилась ко мне раньше? Была у меня работа, но вчера я взял другого человека.

— Ты поспрашивай, может, у кого-нибудь найдется?

— Лады.

Так я ему и поверила. И опять в нем ошиблась. Он перезвонил мне через неделю.

— Есть работа, — говорит.

— У кого?

— У меня.

Я согласна.

— Ты хоть бы спросила, какой оклад.

— Я у тебя и бесплатно буду работать.

— Вот такая сказка. Такой был человек, Валентин Иванович Маликов.

Иваныч был идеальный начальник. За все, что происходило с его подчиненными, он брал ответственность на себя. Допустим, Лиля Гракова опоздала на работу. На целых две или три минуты. Профсоюзная активистка берет ее на карандаш, чтобы лишить квартальной премии. А Иваныч набрасывается на активистку аки лев, дескать, я сам разберусь с Граковой, она все равно план досрочно выполняет, и не ваше дело гнобить моих сотрудников. И прочее в том же духе.

Много вы видали таких начальников? Я практически не видала.

Когда один из наших редакторов малость перебрал и вступил в неуместный конфликт с правоохранительными органами, Валя вызволил его из милиции. Другой бедняжке, залезшей в непосильные долги, подкинул денег. Сыну третьей помог устроиться на службу и так далее и так всегда. А со мной произошел сюжет.

Попала мне в работу некая рукопись — монография по истории театра. Настолько научная и академическая, что ее практически невозможно было прочесть. Каждый пассаж на полстраницы. Я чуть мозги себе не свихнула, пока читала. Но я все-таки докумекала, как с этим материалом справиться. Разъяла каждое (буквально каждое) предложение на тезис и комментарий. Получилось довольно связное изложение и блок примечаний к каждой главе. Кстати говоря, она сама, рукопись эта, естественным образом раскладывалась на два слоя. И только я утерла со лба пот (в буквальном смысле, потому что дело было летом и жара стояла страшная), как возник разъяренный автор и обрушил на меня свое негодование. Дескать, как я смею искажать его изысканный стиль. А как не искажать, если прочесть нельзя? А издавать надо. Автор широко известен в узких кругах. С кандидатской степенью и безразмерными амбициями. Я поинтересовалась:

— Будете защищать книгу как докторскую?

— Нет, — отрубает автор. — У меня другая тема.

— Нет так нет, думаю. Значит, бескорыстно трудится.

Хотя зря он пинает того англичанина, у которого позаимствовал идею книги и всю фактографию. И очень зря отказывается принимать мою правку. Иваныч пригласил его к себе в кабинет и разложил перед ним карту Франции XIII века. Немую. То есть без надписей.

— Можешь ты, — говорит он автору, — показать на этой карте владения Элеоноры Аквитанской?

Тот, разумеется, не смог. А кто бы смог?

— Так, — продолжает Иваныч. — А пишешь: «Как известно, владения Элеоноры Аквитанской…» Венгерова как известно вычеркнула, а ты бунтуешь. Оставь ее в покое.

— Иваныч, конечно, имел в виду не Элеонору, а меня. Автор просек расклад и правку проглотил.

И защитил докторскую по этой самой монографии.

Я все никак не могла взять в толк, почему Иваныч предложил мне работу. Не в перестройку, а в первый раз, когда я еще жила на Сретенском бульваре. Ведь на факультете я вела себя глупо и должна была произвести на него самое скверное впечатление.

— Ну да, — отвечает Иваныч, — я тебя считал… — Тут он употребил нецензурное слово, коим обозначается девушка ленивая, скандальная и распущенная. — А взял я тебя из-за пола. Помнишь, заходили мы к тебе как-то с Карельским, и я увидел твой пол.

И я вспомнила, что где-то в конце 60-х в «Доме России» затеяли капитальный ремонт. И отключили центральное отопление. Зима стояла холодная, и по утрам ужасно не хотелось вылезать из-под одеяла.

Но вставать-то надо. Поэтому, восстав ото сна, я согревалась, натирая пол в комнате. Минут сорок плясала со щеткой. Комната была большая, 26 метров, а пол — паркетный, квадратиками. Щетка, с ремешком и дореволюционной щетиной, осталась от какого-то дореволюционного полотера. После моей пляски пол приобретал блеск и сияние. И Иваныч обратил внимание на мой пол и решил, что я не так уж ленива и безнадежна, а нормально умею работать. Вот что значит своевременное решение полового вопроса.