Лжедмитрий

Венгловский Станислав Антонович

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

 

1

имитрий Иванович Годунов торопился к племяннику-царю безо всякой радости.

Уже в который раз хотелось попросить об увольнении. Пускай царь передаст эту должность Семёну Годунову. Тоже ведь царский родственник. А он, Димитрий Иванович... Своё отслужил...

Во-первых, старый боярин чувствовал в голове постоянную боль. Голову сжимают невидимые обручи. Во-вторых, бешено колотится сердце. Будто в тесной конюшне молотят копытами по стене необъезженные лошади.

Но главное заключалось не в этом. Было серьёзное основание полагать, что Яков Пыхачёв со товарищи ничего не сделал. Более того, Димитрий Иванович опасался, что боярский сын — человек от природы горячий, а к тому же предоставленный самому себе, лишённый опеки — легко мог попасться на удочку хитрого самозванца, которому помогает нечистая сила, не иначе. Потому что случись что-нибудь с самозванцем — так стоустая молва вихрем пронижет всю землю, до самой Москвы. И непременно отыщутся доброхоты, которые загонят своих лошадей, лишь бы первыми донести до царя радостную весть. Лишь бы получить богатый подарок.

Поднимаясь по лестнице во дворце, боярин еле-еле переставлял отяжелевшие ноги.

А царь Борис, сверлило мозги, только делает вид, будто спокоен. Будто ему не страшен самозванец. Таков ответ получили шведы. Они передали предложение своего короля Карла: король готов помочь войсками, если самозванец придёт на Русь с войском. Конечно, у шведского короля свои интересы. Ему хочется поссорить Польшу с Русью. Но что отвечал царь Борис? «Нет, — отвечал царь, — мы всегда всех били. А уж беглого монаха побьём без чужой помощи. Собственно, тут ц о сражениях речи быть не может». Подобный же гордый ответ получил и посол немецкого императора. Он предупреждал, что в Речи Посполитой какой-то проходимец собирает войско. Что он готовится идти походом на Москву. «Мы, русские, — отвечал послу царь, — ничего о том не ведаем, зато твёрдо знаем одно: царевич Димитрий давно умер».

Димитрию Ивановичу становилось стыдно от воспоминаний.

Особенно тяготили воспоминания о встрече царя с князем Фёдором Ивановичем Мстиславским.

Царь так и не понял своего унижения. Князь вошёл в палату робким и неуверенным, а вышел со сверкающими глазами. Будто переменили ему глаза. Потому что до недавнего времени царь старался держать князя в небрежении. Не разрешал ему жениться. Род Мстиславских выше прочих боярских родов. Потому-то и отца его ещё при царе Фёдоре Ивановиче, сыне Грозного, Борис повелел постричь в монахи. А сестру его заточил в монастырь. Борис, тогда ещё правитель при Фёдоре Ивановиче, опасался, как бы бояре не выдали её замуж за слабоумного царя, разведя его предварительно с Ириною Годуновой, сестрою Бориса Фёдоровича.

И вот...

«Раздави гадину, князь, и ты сможешь жениться хоть бы на царской дочери! Уважишь — рубаху последнюю отдам!»

От этих слов все ахнули.

А ещё слышали треск красной ткани на царских плечах. Царь любит наряжаться по-простонародному.

Князь Фёдор Иванович так и застыл с раскрытым ртом.

«И-и-и», — сказал он по-детски.

Однако князь быстро сообразил, что это всё может значить. Оттого и вышел из царской палаты с горящим взглядом.

Что же, он устремился в Калугу. Туда, по приказу царя, совместно с собором и думой, со всей Руси отправляют ратных людей. Ото всех поместий, вотчин, в том числе и с монастырских земель. Созданный там полк пойдёт против самозванца. Пока воеводы будут держать его при Чернигове.

Вот как.

Но не только это занимало Димитрия Ивановича, пока одолевал он лестницу в царском дворце.

У него не было известий от Парамошки. С тех пор как прилетели в Москву первые сообщения о появившемся в Речи Посполитой царевиче Димитрии, Парамошка замолчал. Ни одного донесения. Ни одного упоминания о нём в донесениях других подобных ему молодчиков.

Конечно, Парамошка только один из нужных людей, которые рассыпаны за рубежом. О Парамошке нет пока надобности сообщать царю. Не надо расстраивать государя ещё и таким вроде бы пустяком. Но Яков Пыхачёв... Вестей о нём царь дожидается.

Когда были оставлены позади последние ступеньки, когда рынды распахнули последнюю дверь, царь, встречая дядю, и не думал скрывать от него своего мрачного настроения. Вернее, настроение это и мрачным нельзя было назвать. Ему подходило обозначение «безнадёжное».

— Ой, Господи! — вздохнул беспомощно царь.

Димитрий Иванович попытался заговорить о чудесной погоде. Как раз подходит мужику, чтобы собрать урожай. А Бог послал наконец добрый урожай. Уже второй после предыдущих страшных недородов.

Но царь взмахнул красными рукавами, прерывая само начало подобного разговора.

— Ой, Господи! — уставился он на дядю-боярина измученными глазами. — Ну?

Димитрий Иванович опустил руки.

— И никто не скажет утешительного слова, — промолвил Борис Фёдорович, отводя глаза, которые, Димитрий Иванович знал, начали заволакиваться слезами.

Ну как сказать о своём уходе? Как оставить его на попечение боярина Семёна?

— За что меня Господь карает? — продолжал царь. — Начни я гробы сколачивать — никто умирать не станет! Господи! Я ли не радею о родной земле? Я ли не готов поделиться с ближним последней рубахой?

Он отошёл в тёмный угол, упал на колени перед иконами, начал бить поклоны.

— Господи! Ну кто это затеял? Романовы — рассеяны... Черкасские? Голицыны? Шуйские? Не посмеют! Кто? Кто?

Ещё сильнее заколотилось сердце в груди у старого боярина. В каком-то тумане наткнулся на кресло.

Наконец и царь добрался до кресла. Уселся и, как бы продолжая вчерашний разговор, согласился:

— Ну что же, пусть ведут его сюда.

Скорбное выражение преобразило лицо старого боярина.

— Государь, — сказал он, не в силах встать из кресла. — Позволь ещё раз напомнить, о чём я говорил вчера. Этот Отрепьев слишком ничтожен. Его не допустят на глаза важных панов. Государь! Посылать его — всё равно что послать по важному делу последнего слугу, который чистит сапоги. Или подаёт воду.

Царское лицо покривилось.

— Так велено свыше, Димитрий Иванович. Через божьего человека. Слушай и ты, Димитрий Иванович, божьих людей. В своё время я их не слушал. Теперь сожалею. — И перекрестился в сторону тёмного угла с иконами.

— Государь! — всё ещё не мог уступить Димитрий Иванович. — Выслушай меня ещё раз, государь. Срочно отправь посольство к королю Жигимонту. Объясни в грамоте, как водится, что этот человек вовсе не тот, за кого он себя тщится выдать. Припугни, наконец, Жигимонта, будто перемирие будет нарушено. Ведь ляхам очень нужно сейчас перемирие. Жигимонт боится сейма. Там его недолюбливают, знаю. Просто не любят. Да и во всей Польше не любят. В сейме много людей великоумных, начиная с Замойского, которого хорошо знаю. А этот самозванец — или нам будет немедленно выдан, или же будет вынужден убраться куда-нибудь подальше от Руси и Польши. А там он уже не страшен. Лишь бы ляхи его на Дон не пропустили или даже на Запорожье. Государь...

Туман заволакивал старую голову.

— Нет, — обречённо выдохнул царь. — Слушай, Димитрий Иванович, советы божьих людей. Я без их советов ничего не предпринимаю. А мы все в Божиих руках. Зачем посольство... Зачем сор из избы...

— Государь! — почти стонал уже Димитрий Иванович. — Да ведь в чужих странах, в первую очередь у ляхов, могут подумать, будто мы и сами не ведаем, что это за человек к ним пришёл. Подумают, что мы и сами его за царевича почитаем. Но ведь нам известно, что царевич умер и воскреснуть уже не может! Ведь Василий Иванович Шуйский на кресте клялся!

Димитрий Иванович, прогоняя боль, изловчился и стал хватать царя за рукава красной рубахи. Но тот не глядел на него. При упоминании о Шуйском царь судорожно вскинул голову и простонал:

— О Господи! Этот... Этот... Двадцать раз продаст! И все бояре такие... Да и... Сам знаю... — Затем попросил: — Приказывай.

Вошедший человек в самом деле оказался весьма невзрачной личностью. Конечно, это заключение удалось сделать не сразу, но лишь после того, как тот встал на ноги. Потому что сразу, войдя в палату и оказавшись перед глазами царя, он со всего маху ударился лбом о пол. А когда наконец поднялся, подчинившись приказам, и выпрямился, то царь и его дядя увидели человека средних лет, одетого в богатый, но явно с чужого плеча зелёный кафтан со сверкающими позументами, — на польский лад, что ли. Рыжие волосы спадали с остроконечной головы клочками гречневой поздней соломы, хотя над ними, без сомнения, потрудился придворный цирульник.

«Неужели и его племянник выглядит подобно? — подумал Димитрий Иванович, имея в виду человека, который выдаёт себя за царевича. — Быть не может! Разве что с нечистою силою договор заключил! И люди не видят? Господи! Вразуми меня! Вразуми царя!»

Царь молчал.

Чтобы прервать молчание, Димитрий Иванович поставил вопрос от себя:

— Как прозываешься?

Приведённый отвечал мгновенно:

— Данило Смирной-Отрепьев!

Ответ весьма глухо доходил до ушей Димитрия Ивановича. Но он продолжал расспросы:

— А есть у тебя родственники?

Боль сжимала боярину голову.

— Был у меня ещё брат Богдан. Да убили его, пожалуй, лет двадцать тому... А был он стрелецким сотником на Москве...

Тут уж в разговор вмешался сам царь.

— А были у него дети? — с какою-то надеждою спросил царь.

— Были, государь, — обрадовался царскому вопросу Смирной-Отрепьев. — Был у него сын Гришка.

— И сколько ему лет? — очень тихо спросил царь.

Димитрий Иванович наставил уши.

— Да кто ж сосчитает? Он умер.

— Сын умер?

— Умер. Посинел и в одночасье — как корова языком слизала.

— Что ты говоришь? — выдавил из себя Димитрий Иванович. — А Гришка?

— Ах да, — вспомнил Смирной-Отрепьев. — Был у него после того ещё один сын. Тоже Гришкой назвали.

— И сколько этому лет? — настаивал Димитрий Иванович.

— Этому? Этому, почитай, лет двадцать с лишним будет... Да только где он... Ищи ветра в поле...

— А каков он из себя? — спросил царь. — Боек ли?

— Он? — по привычке переспрашивал Смирной-Отрепьев. — Боек! Что правда, то правда! Боек!

Но дальше Димитрий Иванович уже ничего не слышал. Ему на миг показалось, что он прилёг на длинной скамье, что над ним склонилась матушка, которая отдала Богу душу очень давно, а на помощь матушке торопится Семён Годунов.

 

2

Шатёр царевича стоял на самом высоком месте, под раскидистым дубом. Он был поставлен заранее. Ради этого Андрей прискакал сюда загодя.

А царевич прибыл в сумерках, вместе с паном Мнишеком, чей шатёр разместили на соседнем пригорке. При свете костров и факелов, конечно, царевич не мог по достоинству оценить местоположение своего временного жилища.

Зато ранним утром, появившись из шатра, он по-детски воскликнул:

— Чудо! Чудо!

Андрей был счастлив. Он улучил момент, чтобы видеть радость на лице государя.

Конечно, этого выхода не могли заметить в войске, отделённом от шатра просторным жёлтостернистым полем. Но так получилось, что там как раз запели трубы. Звуки беспрепятственно понеслись в утренней тишине. Они разбудили, наверное, всё живое в окрестных рощах, селениях и садах.

— Ту-ту-ту! — разносилось. — Ту-ту-ту!

Оказалось, что к этому полю приближается ещё одна рота польской конницы. Из-за бугра показались верхушки пёстрых ярких знамён. Затем взвихрились струйки красноватой пыли. Она с трудом отделялась от почвы по причине вчерашних ещё дождей. Красноватой её делали не только солнечные лучи. Здесь повсеместно из-под зелени проступает красная земля. Не случайно ближайшее селение получило своё название — Глиняны. А дороги после дождя, в море прижухлой зелени, словно прорисованы кистью большого изографа.

Конники остановились на краю поля. Они стояли стройными рядами, уже готовые к бою. Но тут раздался иной, расслабляющий звук трубы — та-та-та! — и ряды рассыпались, и воинство вмиг превратилось в праздный цыганский табор.

— Молодцы! — всё так же восхищался царевич. — Ах, какие молодцы! Это ляхи. Но я своих подданных в Москве обучу подобным образом! Ей-богу!

А с другой стороны затрещали многочисленные барабаны: тра-та-та!

Сверкая медью, оттуда приближалась пехота. Пехотинцы высыпали на стернистое поле гораздо ближе от царевичева шатра, так что Андрею и царевичу, да и всем, кто находился с ними рядом, удавалось рассматривать каждого отдельного человека. А были там люди высокие, крепкотелые. Земля задрожала, когда они, подчиняясь приказам ехавшего на буланой лошади своего начальника, одновременно ударили подкованными сапогами. А тут ещё увидели реющее над шатром знамя — и разом прокричали что-то торжественное.

Разобрать, правда, можно было только одно:

— Гав-гав-гав!

Царевич издали помахал в ответ рукою и тоже посмотрел на знамя. Оно красовалось под солнечными лучами: ярко-красное, а посредине, на золотом основании, парил двуглавый орёл. Знамя изготовили во Львове лучшие мастера. Знамя будет в Москве!

Трубные звуки разбудили всех.

Из своего огромного шатра показался в громыхающих доспехах пан Мнишек. За ним следовал его секретарь Климура. Климура был одет в узкий фиолетовый камзол с золотою перевязью для шпаги. На голове у него вместо шляпы красовалась бархатная шапочка с длинными изогнутыми перьями. А всё это, да ещё вкупе с длинною шпагою на боку, делало Климуру издали похожим на бравого иностранного мушкетёра.

Царевич уже направился к своему будущему тестю, понимая, что главная роль во всём происходящем принадлежит как раз ему. Но царевича отвлекли гонцы с письмом. Письмо могло быть только от панны Марины. Царевич так и договорился с нею: каждый день отправлять по письму. Пускай гонцы несутся навстречу друг другу. Андрей был свидетелем разговора в Самборе.

Царевич поспешно взял письмо, лицо его просияло. Но этого ему было мало. Радость и любовь не вмещались у него в груди. Он должен был с кем-нибудь поделиться всем этим.

Царевич почти побежал навстречу пану Мнишеку.

— Великолепное утро! — осадил его своим восторгом пан Мнишек. — Сейчас, государь, увидим ваше войско, которое собрано здесь. Вот Панове полковники, капитаны и ротмистры подтвердят: они привели воинов, которые без раздумий пойдут за вами!

Рядом с паном Мнишеком стояли знакомые Андрею полковники Дворжицкий и Жулицкий. Они поклонились царевичу, а третьего полковника пан Мнишек представил такими словами:

— Пан Станислав Гоголинский!

Третий полковник был внешне непримечательным человеком, если не считать высокого его роста, жёсткого выражения лица и слишком волевого подбородка. Впрочем, иным военного человека Андрей представить себе не мог.

— Я привёл вашему величеству полторы тысячи воинов, — хрипло сказал полковник Гоголинский.

Его слова послужили как бы сигналом. Прочие полковники сочли за долг назвать числа приведённых ими воинов.

— Три тысячи, государь! — сказал пан Мнишек, выделяя слова «три тысячи». — Вместе с казаками. И ещё подойдут казаки, — добавил он, оборачиваясь к Андрею.

Андрей подтвердил:

— Будут ждать возле Житомира.

Капитаны и ротмистры ждали расспросов, но царевич ограничился тем, что ласково улыбнулся окружавшим пана Мнишека военачальникам и поинтересовался настроением воинов. Все военачальники отвечали так, как ему было приятно слышать.

Через час с небольшим царевич уже делал смотр выстроенному на стернистом поле войску. Рядом с ним высился на коне пан Мнишек. Андрей и полковники ехали позади Мнишека. Ротмистры и капитаны придерживались своих отрядов, подавали команды.

Видом войска царевич остался доволен. Особенно по душе пришлись ему кавалеристы: кони у всех как на подбор, сбруя горит украшениями. Сами всадники — красавцы. Оружие — если не в серебре, то в золоте. Пехотинцы при более близком рассмотрении выглядели ещё громаднее ростом. Прямо гвардейцы, явившиеся со дворов европейских монархов. В большинстве то были немцы, шведы и швейцарцы. Казаки держались отдельно, строя не соблюдали, показывали чудеса во владении саблей и конём.

В войске, надо сказать, были представлены не только кавалеристы и пехотинцы. Имелась даже артиллерия — небольшие, правда, по размерам и калибру пушки. Их насчитывался целый десяток.

Артиллеристы демонстрировали царевичу своё умение и выучку. Они дали залп по выставленным на пригорке стогам сена — от стогов не осталось ничего, а над пригорком взвилось облако красноватой пыли. В деревьях всполошилось птичье царство. Где-то в селении заревел скот.

Кавалерийские польские роты ринулись на тот же пригорок и одна за другою скрылись в густой пыли. Пройдя по кругу, они возвратились на свои места и там затихли.

Казаки вовсе не стали мучить лишними передвижениями ни себя, ни коней. И пехота тоже не стала тратить порох, но лишь продемонстрировала быстрый бросок всё на тот же пригорок. Там она выстроилась, стройными криками приветствуя царевича.

Царевич повелел избрать гетмана и прочих начальников и утвердить походные правила.

Гетманом крикнули, по предварительному договору, старого пана Мнишека. Он выехал на самое высокое место на пригорке, так чтобы его увидели все, и все, с нетерпением дожидаясь выдачи платы, которая находилась на возах, охраняемых дюжими немецкими рейтарами, дружно закричали:

— Слава гетману Мнишеку!

— Слава! Слава!

— Пусть ему и с травы, и с воды! — это кричали уже, по своему обычаю, буйные казаки.

Мнишек поклонился, насилу сдерживая в себе волнение.

— Слава! Слава! — ещё сильнее заревели вокруг.

Андрей заметил слёзы в глазах своего старого знакомца.

Полковников утвердили ещё быстрее. Так же быстро управились и с походными правилами.

— А теперь получайте плату, — велел прокричать царевич. И тут же обратился к пану Мнишеку: — Пан гетман, вы здесь распоряжаетесь всем!

Пан Мнишек поднял коня на дыбы.

Андрею показалось, что пан Мнишек обрадовался своему гетманству, подобно ребёнку, которому родители привезли неожиданный гостинец.

Но пан Мнишек старался быть достойным доверия.

Посоветовавшись с полковниками, новоиспечённый гетман велел готовиться к выступлению немедленно, в тот же день. Иначе, полагал он не без основания, жолнеры, получив плату, начнут пить-гулять. А после пьянки их придётся собирать не один день.

Особенно пугало настроение казаков. Что на уме у бесшабашного народа?

Поход позволял отсечь от войска всех ненадёжных, даже ненужных в сражении людей (таких насчитывалось немало, особенно среди казаков). Получалось в общем-то неплохо.

Казаки, обрадовавшись плате, уехали подозрительно быстро, как только деньги с возов перешли в их карманы. Для соединения с основным войском им был указан Киев. А кому удастся, говорилось, тог волен пробираться прямо в город Остер, уже за Днепр, на тот берег.

Казаки выбрали путь покороче. Они будут держаться берегов полноводной Припяти, подальше от гнева князей Острожских, поближе к владениям князя Адама Вишневецкого. Так надёжнее.

Пехота, погрузив тяжёлое снаряжение на возы и для себя запасшись возами в достаточном количестве, надеялась угнаться за конницей, которая пойдёт при самом царевиче. Пехоты насчитывалось всего четыре сотни.

А конники, уже в центральной колонне, которую собирался вести царевич, составили три роты: Станислава Мнишека, Станислава Борши и Андрея Фредра.

Для остального войска путь пролегал южнее.

Андрей Валигура, как только выступили из Глинян, оказался на плоской возвышенности, уставленной мощными вековыми буками. Оттуда он враз увидел войско как на ладони — не было только казаков. С высоты войско показалось таким незначительным, малочисленным, а красное знамя выглядело таким всего-навсего небольшим пятнышком, что Андрей даже усомнился: а не рано ли выступаем? Замахнулись ведь на огромное государство. Господи... Какой-нибудь магнат, задумав учинить наезд на хутор своего соседа, берёт с собою большее число воинов. Однако Андрей вспомнил слова пана Мнишека, сказанные вчера: даже это маленькое войско съело все деньги из государевой казны. А больше денег пока не предвидится. Следовательно, медлить с походом нельзя. И Андрей облегчённо вздохнул. Надо брать пример с царевича. Ведь царевич, без сомнения, знает о положении с деньгами. Однако не унывает. Если что и расстраивает его, так это расставание с панной Мариной.

«Понимаешь, друг мой Андрей, — говорил царевич, — чем быстрее будем продвигаться к Москве, тем раньше мы с нею встретимся! Тем скорее её обниму! Тем скорее сыграем свадьбу!»

Андрей всё понимал.

Он и про себя мог сказать нечто подобное: «Чем быстрее будем продвигаться вперёд, тем скорее увижу освобождённого Яремаку. И тем скорее увижу Москву, родину...»

В полях собирали поздние яровые. Сельчане оставляли работу, завидев войско на дороге, и следили за его продвижением из-под приставленных к голове загорелых до черноты рук. Когда войско проходит мимо, чьё бы оно ни было, для обывателя это большая радость. Плохо, когда войско находится рядом с обывателем. Ещё хуже, когда оно у него во дворе.

Как-то незаметно скатилось с неба покрасневшее солнце. Из низин повеяло свежестью. Однако надежды на остановку и на близкий ночлег не было никакой.

— Какая из дорог на Киев самая короткая? — спросил царевич у Мнишека.

— Пожалуй, через Житомир, — отвечал тот, озабоченный чем-то иным.

— Через Житомир? — переспросил царевич. — Я был в Житомире.

Он велел позвать Харька, который исполнял теперь обязанности интенданта в войске, и спросил, помнится ли тому Житомир.

— Как же, — с готовностью откликнулся Харько. — У меня там кума Христя осталась. Над речкою Каменкой хата стоит. Весь тын в цветах.

У Андрея запело внутри.

— Государь, — сказал Андрей. — Отпусти меня в Житомир. Там я встречу сечевых казаков. Их приведёт Петро Коринец. Ты его помнишь. Я уже послал гонцов на Сечь.

Царевич оживился. Под чистым украинским небом, которое удивляло своей прозрачной высотою, наполненной звёздным сиянием, в его голове, наверное, всплыли приятные воспоминания.

Царевич сверкнул глазами и сказал:

— Поедем вместе. Ещё раз увижу этот город.

В «малеваной» корчме на берегу Каменки — где эта шустрая речка врезается в красные скалы, чтобы влить свои воды в прозрачный Тетерев — грудастая корчмарка Галя выставила на столы всё варёное и печёное, потому что поджидала гостей с днепровского Низу. А что касается питья — так на нехватку этого в корчме ещё никогда не жаловались.

От того дня, как Андрей побывал здесь в последний раз, когда спешил с царевичем на Сечь, корчмариха заметно спала с тела, но красота её нисколько не слиняла. Красота будто въелась в белую кожу, чтобы затвердеть и закрепиться там уже навсегда.

Корчмарь Данило, бывший запорожец, цедил из огромной бочки пиво в глиняные кружки и едва успевал заправлять за уши поседевшие длинные усы. Он старался казаться равнодушным. Дескать, на всяких людей нагляделся я за свою жизнь с тех пор, как приворожила корчмарка Галя, — так и на этих гостей погляжу. А если и кажутся они птицами высокого полёта (по убранству видно, по оружию, да и по самим коням крутошеим), так можно будет при случае козырнуть знакомством. И тогда «малеваная» корчма (а назвали её так по причине выкрашенных глиною дверей, завалинки и оконниц) — тогда «малеваная» корчма сделается ещё более известной во всей округе, от Житомира до Чуднова.

Царевич и Андрей сидели за дубовым столом у небольших окошек, прорубленных в толстой стене. Они слушали рассказы Петра Коринца. По причине летней ещё жары деревянные рамы были вырваны из стенных проёмов вместе со стекляшками, конечно, и в отверстия виднелись башни житомирского замка. Они были расположены на приличном расстоянии, на противоположном берегу Каменки. А казалось, будто вошедший в корчму человек видит перед собою чудесные картины в тёмном обрамлении.

— Сегодня ночью прибудут все остальные, — горячился Петро Коринец. — И будет, государь, как обещано — две тысячи. Это точно. Да только замок этот с ходу не взять. А Яремаку... Без него не уехать... Хоть и в Москву.

Сидели, прихлёбывали пиво, гадали, чесали затылки.

Прочие гости за столами меньше всего о том думали. Яремаку они никогда не видели. Пили и ели. Слушали пение слепого бандуриста, что во дворе под тыном. Ему подпевал тоненьким голоском мальчишка-поводырь.

Харько, только что вошедший в корчму, пробирался как раз мимо хозяйки. Корчмариха остановила его горячим шёпотом:

— Скажи, казак, что это за гость? — И повела глазами на царевича.

Харько так же взглядом указал ей куда-то в задымлённый потолок с вырезанными там крестами.

Корчмариха зажмурила красивые глаза:

— Ой, Господи... Неужели... Царевич?!

Она ещё продолжала что-то шептать, глядя уже на мужа. Чтобы и тот проникся пониманием. Она указывала ему на красное знамя с двуглавым чёрным орлом, которое развевалось над забором под присмотром трёх дюжих казаков.

Петро Коринец сетовал:

— От реки не подступиться. По этим скалам. А с той стороны голая площадь. Одни камни. Долго вгрызаться в землю. Если на приступ.

Андрей тоже вздыхал:

— А побратима не оставишь.

Царевич спросил, двигая по столу кружку с пивом:

— Кастеляна знаете?

— О! — сразу насторожился Андрей. — Надо вот кого захватить.

Корчмариха решила, что настало время прислужиться.

— Пан Глухарёв сюда заглядывает, — сказала она с некоторым смущением. — Очень любит пиво.

— Вот как? — вопросительно посмотрел Андрей на царевича. — Ему известно, что казаки уже на подходе?

Царевич, конечно, сразу прочитал мысли Андрея.

— Кастелян из московитов? — спросил царевич корчмариху.

Корчмариху опередил её муж Данило.

— Да! — сказал Данило, со стуком опуская на стол очередную кружку пива. — Иван Глухарёв.

Царевич тут же принял решение.

— Нет, — покачал он головою. — Воевать будем без обмана. И не только здесь. — Ещё немного подумал и добавил: — Лучше будет, друг мой Андрей, если отправим послание. Дадим за Яремаку выкуп. Кроме того, я увезу его за пределы Речи Посгюлитой. Следовательно, он не будет вредить польскому государству.

— Было бы хорошо, — ещё не очень уверенно отозвался Андрей.

Письмо сочинили тут же. После одобрения царевича Андрей переписал его начисто, а ротмистр Борша вызвался лично отвезти его житомирскому кастеляну.

Трудно было предположить, какой ответ привезёт Борша. В корчме о том гадали и так и сяк. Некоторые предполагали, что кастелян испугается наказания со стороны королевского правительства. Он будет опасаться гнева киевского воеводы князя Острожского.

Много чего говорили, а царевич только посмеивался, слушая песни слепого бандуриста и вводя в смущение глазевшую на него красавицу Галю. Он думал о чём-то своём, ещё более важном.

Ответа пришлось ждать не более часа.

Царевич с Андреем и Коринцом стояли как раз под дубом возле корчмы, когда вдруг послышалось оживление во дворе. Тут же раздался резкий топот конских копыт. У ворот корчмы остановился всадник в лёгком панцире и в медном шлеме. Мгновенно спешившись, он бодрым шагом направился прямо к царевичу, отыскав его взглядом.

— Государь! — остановился прибывший за несколько шагов от царевича. — Я Иван Глухарёв, кастелян житомирского замка! Я прошу вас взять меня в ваше войско. А что намерения мои самые серьёзные — так доказательством тому послужит вот что!

Он сделал знак — и прискакавшие с ним гусары тотчас подвели и поставили перед царевичем бледиого высокого человека с длинными свалявшимися волосами.

— Яремака! — закричал Коринед. — Брат! Это ты!

Вослед за Коринцом к бледному человеку бросился Андрей.

Да, то был Яремака. Он дышал воздухом свободы. Он смотрел на всех, но ещё ничего не понимал.

А Глухарёв приблизился к красному знамени, опустился на колени и приложился губами к двуглавому орлу.

— Мне говорили о царевиче, да я не верил, — признался он. — А теперь — вот он!

 

3

Андрей чувствовал себя на седьмом небе. Теперь он был рядом с побратимами.

Коринец повелевал запорожскими казаками. Конечно, под Житомиром, при «малеваной» корчме, их насчитывалось не столько, сколько ожидалось, но всё же... И предводительствовать сечевиками Коринцу предстояло вплоть до подхода сечевого товариства, которое обещал привести на помощь царевичу кошевой Ворона.

А Яремаке царевич поручил начальствовать надо всеми московитами, что пристали к войску в пределах Речи Посполитой. Их набиралось не меньше тысячи.

От Житомира до Фастова летели как на крыльях.

Яремака, самый лёгкий, истощённый сидением в житомирском подземелье, увлекал за собою всех.

Попадись, кажется, навстречу казаки князя Януша Острожского — сомнут их, следа не оставят.

Так думалось.

А в Фастове соединились три колонны царевичева войска. Все пришли без потерь. Войско князя Острожского тянулось по сторонам от главных шляхов, как бы просто приглядываясь, что ли.

Пришли казаки из Сечи. Под началом Коринца их насчитывалось уже более двух тысяч.

В Киев вступили с песнями. Киевляне смотрели на войско приветливо. Киевляне расспрашивали, что да как. Желали царевичу удачи.

И вот...

Гетман Мнишек, сидя верхом на баском коне, в окружении гусар, слушал донесения. Гетман уже не снимал с себя просторных доспехов. Освобождался от них только перед тем, как взойти на паром. Но так положено. В случае чего — в доспехах не выберешься.

Климура, гетманов секретарь, свесив рыжий ус на одну сторону, внимательно записывал.

Гетман успел убедиться, что переправа через Днепр завершилась благополучно. Князь Януш Острожский, приказав угнать вниз по Днепру все паромы, лодки да суда, не предпринимал никаких серьёзных действий, пока войско царевича поджидало на берегу подхода новых средств для переправы. Часть их сколотили заново, часть пригнали с деснянских вод. Когда на закате солнца на берег выбрался последний казак, одолевший Днепрово течение безо всякой лодки, держась за гриву коня, на оставленном берегу Днепра показалось много всадников. Наверное, что-то выкрикивали. Кони не могли устоять на месте. Вечерний воздух наполнился звуками мушкетных выстрелов.

— Радуются нашей удаче? — спросил царевич.

— Нет! — отвечал Андрей. — Рады, что могут разъехаться по домам.

— Вот как, — улыбнулся слегка озадаченный царевич.

Андрей ничего не хотел скрывать.

Потерь при переправе не было, если не считать молодого шляхтича, который то ли хотел отличиться, то ли не мог совладать с самим собою. Он бросился в прохладную воду, чтобы первым вплавь добраться до парома, который приближался к берегу. И топором ушёл на дно. Труп выловить не удалось — настолько быстрое там течение. Очевидно, смерть юноши послужила предостережением для прочих. Преждевременной гибелью он спас другие жизни.

Царевич, как только завидел Днепр, ещё в Киеве, так и просиял лицом. Тревогу, внушённую Мнишеком относительно замыслов князя Острожского, как рукой сняло.

— Эта река меня любит! — сказал царевич.

Наверное, он вспомнил, как пробирался когда-то на Украину. Только не сказал с кем. Что-то недоброе мелькнуло в его глазах.

— Едем, государь, — напомнил Андрей, оставшись наедине с царевичем.

Позади них был только небольшой казацкий отряд.

Двигались уже берегом Десны. А Днепр оставался по левую руку. Дорога отклонялась всё дальше к востоку, к Десне. Дорогу обступали белостенные хаты. Дворы были уставлены стогами необмолоченных хлебов. Солнце светило и грело по-летнему. Однако деревья уже были обвешаны охапками золотой краски. Казалось, золото налеплено там нарочно, с целью придать дороге торжественности.

Это чувствовали все. А потому продвигались необычно спокойно. Еды и питья хватало. В войске сильно удивлялись дешевизне предлагаемого сельчанами, а сельчане радовались, что у них ничего не отнимают силой, но за всё взятое платят звонкой монетой. Сельчане умоляли указать московского царевича. Когда его указывали — они ликовали так, будто узрели святого, сошедшего на землю.

— Какой молодой!

— Какой красивый и добрый!

— Пусть Господь ему помогает!

Царевич повелел остановить войско на границе. Глядя на покрытый мхами каменный столб, он хотел что-то произнести, да только улыбнулся своим сокровенным мыслям и махнул рукою в сторону заброшенного монастыря, что виднелся вдали на пригорке.

В монастырском подворье, где бродили немногочисленные монахи, в присутствии своих военачальников царевич принял приграничного остерского старосту Ратомского. Тот попросился на службу, желая уйти в Москву. Староста пришёл не один, но с небольшим количеством московских людей. Они решили служить царевичу, а не оставаться в забытом Богом городишке.

Царевич похвалил Ратомского и сказал Яремаке:

— Прими под крыло. Как принял ты своего бывшего сторожа.

Он имел в виду житомирского кастеляна Глухарёва. Глухарёв, оказывается, тоже мечтал попасть в Москву.

И тут же в монастырском подворье состоялся военный совет.

— Мы вступили в пределы моего государства, — сказал царевич, как только утихомирились военачальники. — Я уже разослал грамоты во все концы. Я жду повиновения. А сейчас, пан гетман, отправьте запорожских казаков с грамотой в крепость Моравск. Это будет первая крепость, которая пришлёт мне свои ключи.

Польские военачальники не могли поверить, что это говорится всерьёз. Но казаки ждали подобного заявления. Стоило Петру Коринцу отъехать от монастырского подворья — и через мгновение все услышали, как задрожала земля от множества конских копыт. Под рукой у Коринца — атаманы Дешко, Кунько и Швейковский. И у каждого отряд казаков.

А наутро Коринец прислал гонцов: моравская крепость сдаётся без боя! Воеводы Ладыгин и Безобразов попытались склонить обывателей и ратных людей к сопротивлению, но народ заковал воевод в кандалы. Крепость ждёт царевича!

Царевич, выйдя из шатра, сначала успел подтрунить над польскими военачальниками, которые готовились к жарким схваткам:

— Так-то, Панове полковники! На Руси почитают законную власть!

Пан Мнишек поздравлял царевича со слезами на глазах.

— Кто бы мог подумать, государь! Ведь столько лет прошло! Да что говорить! Бог всё видит! — не находилось у него слов для выражения радости. — При таком походе, даст Бог, и гетману не придётся надрываться.

А вот польские полковники, внешне разделявшие всеобщую радость, не скрывали своей озабоченности. Разве на такую войну вели они своих подопечных? Не пахнет здесь добычею. Если так пойдёт дальше, то воевать здесь не придётся. И командовать будет некем.

Войско царевича тут же выступило из лагеря. А вперёд, в город, он отправил Андрея, придав ему гусар под командованием Станислава Борши.

— Скажи, друг мой Андрей, — велел царевич, — что я тороплюсь к ним со всем войском. Я хвалю их и благодарю, своих славных и верных подданных. Я освобожу их от власти ненавистного узурпатора!

Моравск оказался хорошо обустроенной крепостью. На высоких земляных валах возносились деревянные башни. Оттуда можно было вести пушечный огонь и продержаться там бог весть как долго.

Но ворота крепости были настежь распахнуты. Перед ними толпились московские ратные люди в красных стрелецких кафтанах, с бердышами в руках. Ещё больше виднелось там обывателей из предместий, что утопали в пожелтевших садах. Но более всего — сечевых казаков.

Многие были навеселе. Они громко хохотали, горланили песни, сновали то в корчму, то из корчмы, которая широко раскинулась на жёлтом пригорке при въезде в крепость. Оттуда раздавались звуки музыки. Перед маленькими окошками с зелёными оконницами кто-то садил гопака. Его подзадоривали взрывами криков.

Андрея с ротмистром Боршей встретили радостными возгласами. Тут же к ним подскакал на вороном коне Петро Коринец.

— Брат! — не мог скрыть своего восторга Коринец. — Хорошо получилось!

В крепости всё свидетельствовало, что царевича ждут и встретят хлебом-солью. Какие-то севрюки-доброхоты наперегонки водили Андрея по всем укреплениям, поднимались в башни, показывали запасы вооружения, пороха, никем не охраняемые, и говорили, что ждут не дождутся освободителя. И ждут его милостей для себя.

— Государь милостив! — отвечал без устали Андрей.

Он уверовал в искренность этих суровых людей. Он пренебрёг указаниями гетмана Мнишека насчёт того, что в оборонительные башни, к пороховому погребу, на крепостные ворота нужно поставить своих людей, драгун, — на всякий случай. Нет, Андрей не мог не верить обывателям Моравска.

И не ошибся.

Когда на следующий день, на белом коне, сопровождаемый паном Мнишеком, в город въехал наконец царевич, то его действительно встретили все от мала до велика. Встретили церковным звоном, хлебом-солью и криками благодарности.

— Дети мои! — говорил в ответ царевич, не утирая слёз с лица. — Вот и свиделись мы. Злодей Борис, захватив мой отцовский трон, загнал вас далеко от первопрестольной Москвы, от ваших родных мест. Но Бог поможет мне возвратить престол. Я в том уверен. Вы первые привечаете меня после долгого изгнания, а потому я дарую вам свободу ото всяких пошлин и налогов, отныне и навеки. Оставайтесь такими же верными мне и впредь. Спешите, кто может, не щадите ног своих, идите и рассказывайте правду всем, кто ещё ослеплён коварной ложью и ещё противится моей власти. Несите правду во все концы моего государства! И Бог не оставит вас!

— Пойдём, государь! — отвечали громом.

— Пойдём! Пойдём!

— Прямо сейчас!

Пан Мнишек даром времени не терял. С ласковой улыбкою рассказывал о себе. Говорил, что царевича признал польский король. Что король пришлёт своё войско, если московский народ не поможет царевичу поскорее занять отцовский престол. Пан Мнишек также со слезами на глазах убеждал севрюков идти во все уголки царства. Рассказывать о доброте, о милостях царевича. Даже бояр Ладыгина и Безобразова, которые не хотели его признать, он приказал освободить от оков!

Народ ликовал.

Ликовали и в царевичевом войске. Оно подошло уже к городу и остановилось верстах в трёх от крепости. Вскоре оттуда донеслись звуки частых выстрелов — там на радостях палили в небо.

Подобное начало похода обескуражило не только польских военачальников.

Не меньше, если не больше удивлялись сечевые казаки. Своё удивление они без тени стеснения высказывали атаманам Куцьку, Дешку и Швейковскому. А те передавали всё Петру Коринцу. Что это, дескать, за поход без поживы? Не пристало казаку грабить мирного обывателя, который принимает своего государя!

Коринец, по причине молодости, не видел пока в настроении казаков никакой опасности. В этом походе для него лично всё было яснее божьего дня. Восстановить справедливость. Непременно. А царевич щедро наградит. Как только возьмёт власть.

Но казаки рассуждали по-своему. Это проявилось уже в ближайшее время, сразу под Черниговом, куда войско направилось после короткого отдыха под Моравском.

Чернигов, конечно, с Моравском не сравнить. Чернигов город большой и весьма укреплённый. Получись здесь так же, как в Моравске, — о, тогда бы и дальше всё пошло как по маслу. Но получится ли?

Гетман Мнишек и здесь поступил подобно тому, как поступил под Моравском. Он выслал вперёд казаков с приказанием городу подчиниться своему государю.

От Моравска до Чернигова расстояние приличное. Обозу его надобно одолевать дня три, а казаки добрались туда за день. На следующее утро, когда войско царевича было ещё на середине пути к Чернигову, царевича встретили не посланцы Коринца, но гонцы от черниговских жителей. Они привезли жалобу на сечевых казаков. Казаки, оказывается, подступили к городу с предложением сдаться, но воевода Татев, стоявший за Бориса Годунова, приказал открыть огонь из пушек. Не всем казакам удалось уклониться от ядер, но кто уцелел, те набросились на посады и стали разорять мирное население. Им, мол, надо укрепиться там до подхода царевича с главным войском. Пока они это делали, в крепости взяли верх сторонники царевича. Воеводу Татева связали. Город готов признать власть законного государя, но казаки продолжают грабить посады.

Царевич успокоил гонцов:

— Всё будет возвращено. Город сдался — вот что самое главное.

Царевич счёл достаточным отправить к казакам ротмистра Борщу. Ротмистр повёз строгий приказ: возвратить обиженным всё у них взятое!

Царевич ничего плохого не подозревал. Казаки исполнят его приказ. И всё же он что-то предчувствовал. Потому что сразу, как только удалились обнадеженные гонцы вместе с ротмистром Боршей и его гусарами, царевич обратился к Андрею:

— Поедем и мы. Хочу посмотреть на верных мне черниговских людей!

Так и сделали.

Значительно опередив оставленное позади войско, они утром приблизились к Чернигову. Ещё на подходе к городу, при колодце с высоким скрипучим журавлём, узнали новость: казаки приказу не подчинились.

Царевич поднял на дыбы своего белого коня. Царевич не поверил:

— Как? Где гетман? Где Коринец?

Коринец явился тут же. Его было трудно узнать. Казаки не хотели и слушать о возвращении добычи.

— Что, таковы казацкие обычаи? — негодовал царевич.

Андрей поспешил на выручку товарищу.

— Обычаи не обычаи, государь, но захваченного на войне казаки не возвращают, — подсказал Андрей.

— У меня возвратят! — злился царевич. — Я поеду к ним сам!

— Не делай этого, государь! — загородил ему дорогу Андрей. — Это тебе только повредит! Давай грамоту. Я поеду к ним.

Грамота ещё писалась, а в небольшой домик на окраине Чернигова, в котором остановился царевич и который заволакивало дымом от пожаров, уже стали приносить сообщения о новых грабежах. Более того, казаки даже сами приходили объясняться с царевичем: они-де хотели помочь государеву войску, когда захватывали предместья, иначе здесь закрепились бы его враги, которые держат сторону злодея Бориса!

Казаков слушать не стали, к царевичу не допустили.

Царевич, выслушав прочие донесения, неожиданно спросил:

— Когда подойдут наши войска?

— Вероятно, сегодня вечером, — откликнулся Андрей.

Царевич встал с места, выпрямился и решительно выдохнул:

— Тогда пиши вот что, друг мой Андрей! Если казаки к завтрашнему утру не возвратят награбленное — завтра в обед с ними будут биться мои войска!

Присутствовавший при этом Коринец закрыл лицо руками. Андрей хотел что-то возразить, но царевич говорить ему не дал.

— Пиши, что я решил.

Московских людей у царевича в войске значительно прибавилось после Моравска. А что касается воинов, пришедших из-за Днепра, — то была уже серьёзная сила. Это знали все...

К утру начали поступать первые донесения: казаки пусть и с руганью, со скрипом, с бранью, с драками между собою, но начали возвращать отнятое у черниговцев добро.

Царевич приказал готовиться к торжественному вступлению в город, который признал его власть. Он начал советоваться, как наградить ему верных людей.

 

4

Воеводу Басманова разбудили на рассвете.

Он сразу всё понял.

Разбудить осмелились по его приказу.

— Так что пора...

— Знаю!

Не слушая объяснений, натыкаясь на углы столов и скамей, воевода направился до ветру.

На высоком крыльце, после душной горницы, было свежо и хорошо. Спускаясь босиком через три ступеньки, в чуть сереющем покрове чёрной ночи, воевода ощутил на своём носу прикосновение чего-то лёгкого, пушистого, но холодящего кожу и вроде бы даже влажного.

Вокруг было непривычно тихо. Онемела на время даже стража на крепостных башнях. Башен не было видно, но местоположение их воевода мог указать с завязанными глазами.

Справив за сараем малую нужду, воевода вдруг почувствовал, что ноги его опираются на что-то мокрое и скользкое. Он отступил назад, готовый посмеяться над собственной оплошностью, но земля вдруг сделалась влажною и на новом месте, где он теперь стоял.

«Ба! — подумал воевода. — Да ведь это первые снежинки! Да ведь и пора уже!.. Да... Ни раньше, ни позже... Да... То-то будет воплей!»

На крыльце воеводу настигли хриплые петушиные голоса. Петухи горланили в ближнем предместье.

«На Чеботарёвке!» — догадался воевода.

И тут же подала голоса стража:

— Не спи-и-и!

— Не спи-и-и!

Воевода содрогнулся и как бы с досадой захлопнул за собою тяжёлую дверь.

Петушиный крик, да ещё в предместье, лишний раз напомнил, что сегодня придётся отдать приказ делать именно то, чего ему хотелось избежать любой ценою.

Воевода велел слугам зажечь в горницах свет и позвать стрелецких сотников. Уже одетый и обутый, сидя в кресле, он выслушал гонцов.

Трое молодых казаков, из тех, что состоят у него на службе, но день и ночь кружат на своих конях на дальних подступах к городу, с южной стороны, как раз и подтвердили то, чего он не хотел услышать.

— Шайки самозванца, — сказал один из них, — не сегодня завтра будут здесь! Во всяком случае — сюда движутся конники!

Воевода был уверен: злодеи ничего здесь не смогут добиться. Покричат, постреляют. А всё же, всё же...

Конечно, воевода до последнего времени надеялся, что настырные слухи о добровольной сдаче грозного Чернигова окажутся в конце концов ложными. Он знавал воеводу Ивана Андреевича Татева и никак не мог поверить, чтобы тот, обласканный Годуновым, на каких-либо условиях согласился сдать старинный русский город. Воевода либо убит, либо опасно ранен, либо предан своими же, пленён и находится в руках самозванца. Он не дождался помощи, с которой спешил в Чернигов воевода Басманов.

Предательства, надо сказать, больше всего опасался и сам Басманов. Он знал, что Северский край наводнён людьми, которые ненавидят царя Бориса. Что правительство давно ссылает сюда подобного рода ненадёжных подданных. Что стоит появиться здесь какому-нибудь отчаянному человеку, заявившему о своей враждебности к царю Борису, — и вокруг такого человека тотчас соберётся множество приспешников. Конечно, на это рассчитывал злодей, выдающий себя за сына Ивана Грозного (или так ему подсказали?). Знал Басманов и то, что подобного рода люди населяют посады Новгорода-Северского.

Правда, будучи в московском Кремле, он, Басманов, не подозревал, что ему придётся оборонять Новгород-Северский. Полагал, что злодея остановят где-то ещё под Моравском, а уж под Черниговом — точно. Там он проторчит до подхода князя Мстиславского. У Мстиславского огромная рать. Всё должно быть покончено. Иначе смута расползётся по этим землям. Да что по этим! Далеко. И тогда придётся пролить немало крови. А пролитая кровь породит новых врагов.

Вошедшие стрелецкие сотники, оба заросшие бородами, оба здоровенные, как, впрочем, и все стрелецкие сотники и головы, стали тотчас пожирать воеводу глазами.

— Стрельцы на ногах? — спросил воевода.

— Как приказано, боярин! — отвечали сотники в один голос, будто сговорившись заранее. — День и ночь смотрят.

— Это хорошо! — заключил воевода. — Как начнёт светать — так и зажигайте. Ты запалишь с Чеботарёвки, а ты — с Ковалёвки. И чтобы — дотла.

Сотники отступили шаг назад.

— Как это? — спросили снова в один голос. — Так ведь никакого неприятеля ещё не видно? Да, может быть, куда в иное место понесёт его нечистая сила? Бают, что разругался он с ляхами.

— Так надо! — не слушал нареканий воевода. — Пора. Кто что успеет унести — пусть уносит. И чтобы — дотла, говорю. Чтобы, как заявятся супостаты, и зола уже остыла. Чтобы на снегу сидели, пока к нам подоспеет подмога.

— А куда... посадским? — опомнился один сотник.

Наверняка он предвидел, он понимал, чем это всё обернётся.

— Известно куда, — сказал воевода, отворачиваясь. — Сюда. За крепостные стены. Как обычно... Не то окажутся у злодея.

Сотникам оставалось поспешить к своим стрельцам.

Что говорить, воевода Басманов как-то сразу полюбил этот город. Ему нравилось глядеть с высокого берега, с крепостных валов и стен, на широкую Десну и на задеснянские дали. Это напоминало картины, которые открываются с высоты московских холмов. Видно было далеко. Особенно красивым казался противоположный берег. Деревья стояли ещё в россыпях ярких красок, а краски эти менялись ежедневно. Утром их покрывало сплошными седыми туманами, к обеду они сияли, как начищенное золото, как багрец на церковных стенах, чтобы к вечеру снова окутаться лёгкой синеватой дымкой.

Конечно, не будь воевода занят военными приготовлениями, не дожидайся он всё-таки подхода сюда противника — он мог бы часами, пожалуй, глядеть на волны красавицы Десны. Мог бы до одури рассматривать белые стены предместий, которые лепились по берегам, а берега спускались к воде уступами. Хороши были новгород-северские хаты и днём, и вечером, и утром, когда из каждого дымохода поднимались розовые дымки, так что враз и многократно увеличивалось вроде количество тополей, которые стоят в городе на всех улицах.

И вот эти предместья должны исчезнуть в огне и дыму!

Воевода, отдав распоряжения, попытался было снова уснуть, забыться, но сон не шёл. Ему казалось, что сквозь мощные бревенчатые стены дома проникают звуки из предместий, особенно из верхнего — из Ковалёвки, которая ближе от крепости и в которой неприятель должен появиться прежде всего. Воевода выслушивал донесения, прикидывал, что предпримет самозванец, достойный ли он соперник, кто с ним ещё придёт сюда, будет ли с кем сражаться князю Мстиславскому, будет ли чем последнему хвастаться перед царём. Воевода знал: на полк Мстиславского царь Борис возлагает главнейшие свои надежды. Счастливый поход, говорят, может обернуться для Мстиславского тем, что он станет царским зятем.

И всё же как ни старался уберечь себя от неприятных переживаний воевода Басманов, а вскоре почувствовал он крепкий запах дыма. Он вышел на дальнее крыльцо, и ещё только открыл дверь, как был ошеломлён волною человеческих криков. Крики эти, лай собак шли уже не только от Ковалёвки. Гул наполнил уже саму крепость, куда стрельцы сгоняли посадских людей. А дым валил и валил, и на фоне белого снега, который уже сплошь покрывал землю, крыши домов, деревья, зелёные кроны тополей, полосы этого дыма выделялись так отчётливо, что казались неестественными.

Воевода не удержался. Он взобрался на самую высокую крепостную башню, откуда накануне любовался задеснянскими далями. Да, стрельцы делали свою работу основательно, их сегодня не в чем было упрекнуть. Красные кафтаны мелькали в дыму так часто, словно стрельцов там было не меньше тысячи. На краю посада, который был расположен у самой реки, уже чернели пожарища, и только отдельные деревья ещё, обугленные и мёртвые, стоя испускали струи дыма. А дальше всё уже утопало в чёрной сплошной пелене.

Да, Басманов умом понимал бедствие людей, которые лишились вдруг крова, пристанища для детей, понимал, что они тем самым как бы невольно стали ближе к злодею-самозванцу, что они поддержат его при первой возможности, поддержат не по каким-то там соображениям долга, но просто потому, что им захочется отомстить власти, которая их жестоко обидела. Басманов это отлично понимал, но поступить иначе не мог. Он должен удержать хотя бы эту крепость — во что бы то ни стало. Он клялся царю. А что касается увеличившегося числа возможных сторонников самозванца, так он надеялся превзойти их бдительностью и воинской силою.

Да, посады исчезали. Но они уже не могли принять у себя самозванца. Не могли увеличить число его воинов.

Как бы там ни было, но в эту ночь, в переполненной народом крепости, воевода уснул спокойным сном человека, честно исполняющего свой долг.

Конные казаки самозванца, как и предполагалось, появились на следующий день после того, как были сожжены посады.

Басманову дали знать, и он лично видел сотни людей, которые с гиком, подобно татарам, прискакали к чёрным пепелищам. Удивлению и возмущению их не было предела. Они чувствовали себя обманутыми. Они кричали, размахивали руками, сверкали саблями. Они проклинали, конечно же, защитников крепости, которые лишили их лёгкой добычи. Наверняка они хорошо ведали, кто сейчас хозяин в крепости, и были убеждены, что такой воевода им не уступит. Они хотели занять посад, чтобы отогреться, потому что сразу после выпавшего обильного снега ударили крепкие морозы. Они надеялись сытно поесть-попить в посадах... А что получилось? С высоких крепостных валов на них глядели защитники, грозили мушкетами и пушками.

Не солоно хлебавши казаки самозванца удалились на ночь куда-то в ближние леса, подальше от крепостных пушек. Они коротали время у костров, могли поживиться мясом скота, разбежавшегося при пожаре в посадах. Но крепость была им не по зубам.

Они дожидались своего предводителя. Он же приехал через день после их прихода.

К этому времени в Новгороде-Северском распространились слухи, будто севрюки повсеместно встречают самозванца хлебом-солью. Будто навстречу ему выходят даже те обитатели лесных чащоб, которые любое начальство считают нечистой силой, которые при появлении самого ничтожного должностного лица стремятся забраться как можно дальше в лес, лишь бы не подвергнуться порче от дурного глаза. Зато попадись им такой начальник в подходящий миг, в подходящем месте — ни у кого из них не дрогнет рука, чтобы прикончить его, как вредное насекомое. Самозванца встречают колокольным звоном в церквах, и навстречу ему вместе с народом выходят священники с иконами и причтом. И всех он привечает ласково, ни на кого не держит зла. Всех прощает. Он простил даже черниговского воеводу Татева.

Эти слухи, конечно, доходили до Басманова. Более того, воевода выслушивал показания беглецов из Чернигова, у которых были свои основания оставаться верными Борису Годунову и которым посчастливилось бежать и добраться до Новгорода-Северского. Слышал Басманов и о том, что к Чернигову подошли донские казаки, что явились туда и запорожцы во главе с кошевым Вороною. Конечно, у самозванца собирается огромная армия. Однако Басманов знал и о раздорах в этой странной армии. Слышал, что часть поляков ушла, не получив условленной платы. А что касается казаков да лесных разбойников — Басманов ни во что не ставил такое войско.

Когда появились основные силы самозванца, Басманов внимательно наблюдал за ними из бойниц крепостной башни. Он даже велел доставить в башню одного перебежчика из Чернигова, который уверял, будто разговаривал с самозванцем и, стало быть, может узнать его в какой угодно толпе.

Басманов понимал, что слухам следует что-то противопоставить, развенчать образ справедливого властителя. Но придумать пока ничего не мог. Басманов уповал на своих стрельцов, в меньшей степени — на верных царю казаков.

Погода как раз установилась ясная. На белом чистом снегу, как нарисованные, показались те же, наверное, казаки, которые уже подходили к крепости накануне. Но казаки выступали только обрамлением для десятков трёх всадников, оснащённых и вооружённых на европейский лад. Басманов сразу решил, что среди этих всадников находится и самозванец. Басманов старался не выпускать из глаз одновременно и эту группу всадников, и стоявшего рядом с ним черниговского перебежчика. Когда всадники приблизились на расстояние двух мушкетных выстрелов, перебежчик радостно завопил:

— Вот он, боярин! Вот он! Разрази меня нечистая! Это он, богомерзкий!

Черниговский перебежчик имел в виду всадника на белом красивом коне. На всаднике был медный шлем и ниспадающий золотистый длинный плащ. Он ехал впереди всех, не считая, конечно, казаков, которые мельтешили перед глазами, перемещаясь то туда, то сюда. Указанный всадник внимательно следил за крепостью. Рядом с ним покачивался в седле ещё один важный человек — из-под плаща у того сверкали доспехи. Этот последний ездил по-стариковски медленно и спокойно, вроде бы даже с опаскою, как бы готовясь повернуть коня и ускакать подальше от крепости.

— Гетман Мнишек! — сразу определил черниговский перебежчик.

— Гетманов нам ещё не хватало! — сказал Басманов.

У Басманова тут же появилось желание приказать своим пушкарям прицельным выстрелом разметать эту кучку всадников. Более того, он почувствовал на своих ладонях жжение кожи, порывался лично навести как следует огромную пушку. Но какая-то сила удерживала его, хотя сами пушкари уже не раз высказывали подобные намерения.

— Нет! — сказал Басманов.

Ему почему-то хотелось дождаться, увидеть, что же сейчас предпримет самозванец, чтобы знать, чего от него следует ожидать впредь, как обороняться, когда он бросит войско на приступ. Однако в глубине души Басманов уловил своё невольное стремление поближе узнать этого смелого юношу, понять, что подвигнуло его затеять опасную и никчёмную в конце концов игру: выдавать себя за царевича, кости которого давно сгнили в могиле.

Самозваный царевич остановился на пригорке. Тотчас же от него в сторону крепости направилось несколько быстрых всадников. На конце сабли один из них вёз бумагу, которая белым цветом выделялась даже на фоне повсеместного чистого снега. Конечно, то было предложение сдать крепость. Всадники, среди которых различалось несколько людей одетых по-московски, а несколько — в убранстве польских рыцарей, направились к главным крепостным воротам. Они как бы не обращали внимания на высыпавших на крепостные стены ратных людей Басманова, которые кричали оскорбительные слова. Оскорбления относились уже и к персоне самозваного царевича. Подъезжавшие терпеливо сносили всё, вплоть до того момента, пока стрельцы — конечно же, с разрешения своего начальства — не открыли огонь из мушкетов. Целились, без сомнения, в того всадника, который вёз на конце сабли бумагу. С того человека, одетого в польский гусарский мундир, сбили пулей с головы шапку и, кажется, ранили его в руку, потому что он уронил бумагу на снег, а саблю перехватил другой рукою. Прочие всадники разом повернули назад, стараясь сдерживать бег коней. От непрерывного огня с вала их спасло то, что местность была холмистой, кроме того — они раз за разом меняли направление движения, пока не оказались вне опасности. На одном из пригорков остановились, посовещались и направились к самозванцу, который всё так же торчал на отдалённой возвышенности.

К Басманову в башню уже взбирался стрелецкий сотник — наверное, за разрешением ударить по самозванцу из пушки. Но воевода остановил его своим криком ещё на ступеньках:

— Не сметь! Ещё не пора! А бумагу — подобрать!

Сотник тут же повернул назад. Он был озадачен сомнением, так ли понято им сказанное воеводой, а если так, если правильно, то что всё это может означать?

А Басманов утешил себя мыслью, что самозванцу надо сохранить жизнь, чтобы доставить его живым в Москву, а ещё — чтобы иметь возможность с ним просто поговорить после пленения, узнать, что же это за человек.

Что говорить, самозванец, который как ни в чём не бывало (а ведь он отлично слышал ругательства с валов, направленные против него лично!) приблизился к крепости на расстояние прицельного мушкетного выстрела, приветливо улыбаясь и помахивая рукою в железной рукавице.

Басманов внимательно его рассматривал.

— И что он намерен делать дальше? — произнёс Басманов вслух, как только самозванец удалился.

На вопрос пока ещё никто не мог ответить. Даже сам Басманов.

Впрочем, полагал он, не смогли бы ответить на это и в лагере самозванца.

Военные действия начались без промедления. Так и было обещано в письме самозванца, которое не довезли его посланцы, но которое Басманов получил из рук своих стрельцов. В тот же день нападавшие подвезли к крепости небольшие медные пушки, десятка с полтора. Некоторые из них лежали на возах. Возы тащили мощные рогатые волы. Остальные катились на собственных огромных колёсах, которые оставляли на белом снегу заметные чёрные следы. Выстрелами из этих пушек нападавшие попытались пробить деревянные стены в намеченных для приступа местах. Выстрелы получались на удивление точные, хлёсткие. Из окаменевших бурых брёвен ошмётками отлетали охапки щепок, но не более того. В основном же ядра просто отскакивали с громкими хлопками, даже не оставляя после себя приметных впадин.

Воевода Басманов продолжал внимательно следить за порядком во вверенной ему крепости. Он понимал, что к самозванцу в ближайшее время, при малейшей возможности, попытаются перебежать самые забубённые головы, которых в крепости набралось уже немало. А потому Басманов очень внимательно следил за своими людьми. Когда же приключилась первая подобная попытка, то он лично послал в спину беглецу заряд из мушкета, выхваченного из рук растерявшегося стрельца, и запретил убирать труп убитого. Пускай все в крепости видят и остерегаются немедленной и неотвратимой расплаты. На следующий день он приказал повесить на главной крепостной площади двух других перебежчиков.

В результате всего этого Басманов, находясь почти постоянно на крепостных валах, не очень-то следил за детскими попытками нападавших, понимая беспомощность их слабосильной артиллерии. Он приказал своим пушкарям вовсе не отвечать на выстрелы, чтобы не подвергать себя никакой опасности, а защитникам прятаться в укрытия, и только.

Зато когда нападавшие отважились пойти на приступ, когда они, с приставными лестницами на плечах, в составе нескольких сотен храбрецов с криками бросились вперёд, а остальное войско изготовилось их тотчас поддержать в случае малейшего успеха — тогда Басманов лично навёл самую крупную крепостную пушку и удачным выстрелом проделал такую брешь в скоплении наступавших, что человеческий болезненный рёв заглушил, кажется, выстрелы всех прочих крепостных пушек.

Нападавшие откатились, но не угомонились.

Однако остальные подобные попытки нападавших оказались точно такими же.

Басманову в конце дня оставалось только предполагать, что же ещё придумает противостоящий ему молодой человек, который, он видел, шёл на приступы в числе первых храбрецов, который ничего не опасался, потому что, пожалуй, верил в справедливость своего дела.

 

5

Хоронили убитых. Их набиралось уже достаточно много. Трупы оттаскивали в поросшую кудрявым кустарником лощину. Там их складывали в жуткие кучи. Трупы на морозе коченели. Мёртвые глаза иногда раскрывались и становились непомерно огромными. Когда трупы извлекали из куч — слышался лёгкий звон, будто от металла.

С погребением сначала не торопились. Хоронить предполагали в крепости, после того как на башне взметнётся красное знамя царевича.

Но не получилось.

Теперь все пребывали в растерянности.

Не в своей тарелке чувствовали себя бравые полковники Жулицкий, Дворжицкий, Гоголинский. Огородным чучелом казался недавно приведший запорожцев кошевой атаман Ворона. Насопившись, он всё время держал руку на длинной сабле. Молчал Яремака. И донские атаманы посуровели. Кажется, один Корела выделялся среди них не так своей короткой фигурой, как своей улыбкою, которая ни с того ни с сего расцветала на тёмном изуродованном лице.

Неудача особенно поразила бывшего житомирского кастеляна Глухарёва.

Гетман Мнишек, восхищаясь меткими выстрелами по крепости, возносил Глухарёва до небес. Перед первым приступом, помнится, кто-то заметил, что в чёрной деревянной башне засели с мушкетами стрельцы. Они уже сделали оттуда прицельный залп. Мнишек крикнул Глухарёву:

— Нельзя ли их оттуда выкурить?

От первого ядра, посланного Глухарёвым, башня ощерилась чёрной пробоиной. Больше оттуда не стреляли. Не отзывалась ни одна башня.

Но это всё ничего не значило...

Гетман Мнишек хотел пересчитать покойников в общей могиле, да сбился со счёта. Кошевой Ворона, глядя в яму, не сдержал слёз. Казаки, как всегда, стремились первыми ворваться в крепость. Чтобы поживиться. И лишь несколько польских рыцарей лежало в чёрной яме, с трудом отрытой в мёрзлой земле.

Но более всех поразил пана Мнишека своим видом мёртвый Климура. Он лежал как живой. Он всё успел сделать при жизни. Он был спокоен.

Климуру срезала шальная пуля. Из любопытства он шагал в темноте позади людей, которые несли под крепость охапки сухого хвороста и соломы, чтобы поджечь бревенчатые стены. Впереди на полозьях двигались деревянные башенки, в которых наступавшие скрывались от пуль московитских стрельцов. Башенки разваливались только от прямого попадания ядер. Казалось, борисовцы в темноте не сумеют причинить наступающим особого зла. Однако выпал обильный снег. К тому же порою проглядывала луна. А крепостные пушкари оказались под стать Глухарёву. Не получилась ни первая, ни вторая, ни третья попытка. Никому не удалось приблизиться к крепостным стенам.

Глухарёв, уставясь белыми глазами на крепость, повторял:

— Мне хоть бы одну из тех пушек, что стояли в Житомире!

Яремака смотрел на него с пониманием.

Но как было доставить тяжеленные стволы из Самбора? Как переправить их через Днепр? Подобные пушки можно было снять с черниговских валов. Но сейчас везде бездорожье. Да и кто надеялся на упорную оборону Новгорода-Северского? Этого не предполагал даже умный Климура.

Отец Мисаил, получивший диаконский чин во Львове, прочитал над павшими молитву глухим, простуженным голосом. Затем отошёл в сторону, отворачиваясь от ветра, уступая место католическим священникам, которые стояли наготове. Отец Андрей, такой же бородатый, как и отец Мисаил, только по-молодому черноволосый в отличие от выцветшей рыжеватости отца Мисаила, в очень похожем тёмном одеянии, проговорил молитву на непонятной большинству латыни, очень краткую, но довольно звонкую. А через несколько минут всё было кончено. Над погибшими лежали глыбы мёрзлой земли и торчал крепкий дубовый крест. Общий для всех. Они веровали в одного Иисуса Христа.

Все поспешили поскорее разойтись. У всех были прежние унылые лица. И только царевич, будто эта картина была ему не в тягость, подошёл к Мнишеку с просветлевшим лицом и сказал:

— Пан гетман! Сейчас мне всего дороже слова вашего покойного секретаря. Да! Умный был человек, коли так. Столько времени водил нас за нос. А к какому выводу пришёл? Умница. Поверил сразу. Меня хранит Богородица. Моя жизнь нужна Родине.

Сказав это, царевич ловко, как он умеет, прыгнул в седло. Сидя на белом жеребце, на котором выехал ещё из Самбора, он был по-прежнему уверен: его не заденет ни ядро, ни пуля, ни сабля, ни пика.

— Государь! — послал ему вдогонку пан Мнишек. — Вы верно говорите!

Пан Мнишек ещё раз оглянулся на могилу. Он не верил, что расстаётся с Климурой. Предсмертные слова писаря, прозвучавшие для него, сандомирского воеводы, настоящим откровением, возымели, оказывается сильное действие на царевича.

— Климура, Климура...

А Климура, когда его принесли в шатёр, не раскрывая глаз, но безошибочно чувствуя присутствие патрона, сказал клокочущим голосом:

— Пан Ержи! Мне недолго жить... И прежде, чем я предстану перед судом Всевышнего, скажу вам правду. Я не тот человек, за кого вы меня принимаете. Зовут меня по-настоящему Парамошкой... Парамон я... Я подослан к вам московскими боярами. Кем именно — не имеет значения. Я должен был в случае появления лжецаревича уличить его во лжи. Но как только я увидел царевича Димитрия — я сразу поверил: он настоящий! Мне захотелось сделать всё, чтобы его обезопасить. Чтобы сел он на московский престол. И когда я увидел Якова Пыхачёва — я понял и другое: Пыхачёва надо убрать немедленно. И я рад. Я хоть немного, а послужил истинному государю... А ещё: мои донесения когда-то доставлял в Москву Харько. Только я давно уже ничего туда не посылал. Так что простите Харька...

Это были последние Климурины слова. Рыжие усы его вслед за этим вздрогнули и опустились.

Конечно, пан Мнишек тут же поведал царевичу о признаниях Климуры. Вызванный Харько ничего не отрицал. Он был прощён.

Пан Мнишек не переставал удивляться царевичу. В растревоженном лесном крае, переполненном теперь ещё и военными людьми, пан Мнишек терял голову. Но царевич...

Ещё в Чернигове, после прихода донских казаков, когда присоединились сечевики во главе с кошевым Вороною, когда каждый день объявлялись всё новые и новые ватаги вооружённых топорами да кольями севрюков, пан гетман прикинул в уме количество своих воинов — и не знал уже, то ли радоваться, то ли печалиться. Внешне, конечно, он ликовал. Число воинов приближалось к сорока тысячам. Это шло к лицу любому королю. Да что это были за воины? Надёжную часть их, он был уверен, составляли польские рыцари. Обученные ратному делу, эти люди знают, как важна воинская дисциплина. У большинства из них солидный военный опыт. Конечно, некий опыт имеют и многие казаки. Но как подчинить казаков? С другой стороны, польские рыцари сразу потребовали платы вперёд, тогда как казаки готовы верить одним обещаниям. Рыцари надеялись получить деньги в Чернигове. Но захваченная в Чернигове казна оказалась пустой. И тут произошло самое страшное. Потребовав платы, рыцари заявили, что отправятся назад, в пределы Речи Посполитой, если не получат денег. Денег, конечно, не получили. А потому утром следующего дня из лагеря было вынесено рыцарское походное знамя. Рыцари спешно строились. Раздались звуки музыки — и войско двинулось на запад! Уходили самые надёжные воины...

— Стойте! — закричал пан Мнишек, бросившись за ними.

Царевича не хотели будить. Он спал крепким сном. Накануне он уснул поздно: весь вечер провёл в безрезультатных разговорах о том, где взять денег. Но уснул с надеждою, что всё образуется. Что рыцари потерпят и до Новгорода-Северского. Чем ближе к Москве, уверял царевича уже покойный ныне Климура, тем больше денег в казне каждого большого города.

Но Андрей Валигура, неотлучный при царевиче, как только узнал об отходе рыцарей, тотчас разбудил государя.

Едва одетый, царевич крикнул вне себя:

— Коня!

За ним успевал только Андрей Валигура. Гетманов конь семенил далеко позади.

Рыцарское войско шло не спеша. Словно красуясь силою и смелостью. Словно ещё в раздумье. Наверное, у многих на душе лежало сомнение: а так ли поступаем? Не предаётся ли тем самым воинская честь?

Но когда царевич, обогнав войско, загородил своим конём дорогу музыкантам, а рядом с ним точно так же поступил Андрей, то музыканты стали объезжать их стороною, как объезжают встреченный на дороге камень, пень. Музыканты, не прерывая игры, заглушали слова царевича. Пан Мнишек расслышал их, лишь когда приблизился вплотную к своему государю.

— Поляки! — кричал царевич, и слёзы, по-детски крупные, стекали у него по бледным щекам. — Герои! Где ваши обещания? Я заплачу всё, как обещано! Но не оставляйте так удачно начатого справедливого дела! Бойтесь Бога! Не бросайте тень на своих предков! Не заставляйте их ворочаться в гробах от позора, которым хотите покрыть свои головы!

Царевич не утирал слёз. Он пытался ухватить за уздцы чью-нибудь лошадь. Пытался поставить хоть кого-нибудь рядом с собою. Ему помогал отчаянный Харько, невесть откуда взявшийся.

Но всё было понапрасну.

Не спасало и то, что на середину дороги с трудом удалось пробиться пану Мнишеку, что он вместе со своим секретарём Климурой пытался тоже помешать движению убегающих рыцарей.

— Посылайте за капелланами! — повелел царевич неизвестно кому, не прекращая попыток поставить ещё кого-нибудь рядом с собою, сделать его своим соратником.

Ему, да и пану Мнишеку, да и Андрею, да и подоспевшим полковникам Дворжицкому и Жулицкому уже казалось, что некоторые рыцари начинают колебаться, что стоит хотя бы одному из них остановиться, замешкаться — и такому последуют многие. Что рыцарство переменит намерения.

Однако рыцарство не напрасно славится единством в бою и во всём, что касается военных действий.

Увещевания не помогали.

Явившиеся на зов капелланы поскакали вперёд, чтобы встретить войско на первом привале. А царевича с трудом увели в ближайший от дороги деревянный дом, окружённый тополями.

Но успокоился он только к вечеру. Капелланам удалось переубедить рыцарей. В таком же порядке, но только без музыки, рыцари возвращались назад к Чернигову... Они согласились обождать ещё какое-то время!

Царевич снова был оживлён и полон надежд. Словно с ним ничего не приключилось. Словно он просто сыграл свою роль, снял маску — и обо всём забыл.

И вот теперь под Новгородом-Северским, после неудач под стенами этой крепости, после того, как царевич принародно поставил под сомнение боевую мощь рыцарей, их прежнюю славу, а они начали огрызаться, стали обещать, что пробей он брешь в стенах крепости, и тогда они себя покажут, — после всего этого пан Мнишек начал опасаться, что случившееся под Черниговом может повториться. Рыцарям стоит только добиться победы. Их репутация будет восстановлена. Они заговорят по-иному. Надолго ли хватит у них терпения?

А царевич между тем мог утешаться одним: в число его сторонников переходят все жители огромной Северы, исключая разве что Новгород-Северский.

Под Новгородом-Северским по-прежнему ничего толкового не получалось. Войско в лагере из палаток да землянок на крутом берегу Десны страдало от морозов и недоедания, негодовало уже которую неделю. И никто не ведал, когда всё это закончится, когда продолжится поход, сколько ещё продержится крепость. В самые дальние места Северы в поисках продовольствия отправлялись отряды фуражиров, и с каждым днём количество подобных отрядов множилось и множилось.

 

6

Теперь настал черёд Яремаки утешать своего недавнего сторожа, бывшего житомирского кастеляна.

— Ты показал своё мастерство, — говорил он удручённому Глухарёву. — Государь нисколько в тебе не сомневается.

Глухарёв не находил для себя утешения.

— Да что с того, друг? — хлопал он белыми одичалыми глазами. — Мне так хотелось ему помочь... Да получается, хвастался... И снять с меня это пятно может только сражение в открытом поле. Эти пушечки пригодятся только там. Но не при осаде крепости. К тому же она на скалистых берегах. Да ещё царевич не разрешает палить по стрельцам. Жалеет и бережёт народ московский.

— Жалеет, — соглашался Яремака.

Яремака, видать, давно уже согревал в душе дерзкую мысль. Но не говорил. В житомирском подземелье привык молчать подолгу.

Глухарёв заметил его напряжение. Глухарёв удивился и ещё сильнее захлопал белыми ресницами.

— Друг! — ухватил он Яремаку за рукав. — Выручи. Ты можешь. Не напрасно держали взаперти. Не напрасно боятся!

Яремака всё же не стал говорить открыто. Чтобы не сглазить. Чтобы плохие люди до поры до времени не прознали.

Начал иносказательно:

— Хотелось бы прогуляться, брат, с моими удальцами. Им тоже не терпится доказать, что недаром пришли на службу. Хочется всем на свою родину... Так вот. Здесь уже всё съедено, вокруг Новгорода.

Так не податься ли туда, где Борисовы люди брюхо себе тешат? Может, и ты со мною? Отпросимся у государя. Андрей Валигура нам пособит. Государь ему ни в чём не откажет.

Глухарёв ничего не понимал.

— За продовольствием, значит? — спросил он, отворачиваясь, словно бык, узревший мужика в красном зипуне. — Да мне это как-то... Мне пушки подавай... Люблю железки...

— Вот хотя бы в сторону Путивля, — стоял на своём Яремака. — Говорят, крепость там не хуже этой... Но не встала на пути нашего государя. И воевода в ней, быть может, не такой завзятый, как здешний.

Глухарёв понял намёки.

— Поедем, брат, — согласился Глухарёв.

Яремака так и заявил царевичу:

— Надо бы попробовать взять из-под носа у Борисовых людей лакомые кусочки. Изо рта вырвать, государь? — И застыл с вопросительным выражением на лице.

О Путивле упоминаний не было. Особенно о крепости. У царевича и от здешней крепости голова кругом. Пусть это будет царевичу подарком. В случае удачи.

О каком подарке может быть речь — Яремака ещё не знал. В нём проснулся прежний строптивый дух. Он хотел наверстать упущенное за время сидения в подземелье.

Царевич был готов поддержать всё, что направлено против ненавистного Бориса.

— Езжайте, — разрешил он даже без совещания с паном Мнишеком, как делал обыкновенно в последние недели. А лишь обменялся взглядом с Андреем Валигурой. Тот одобрительно кивнул курчавою головою:

— Пускай!

Уехали на следующий день. Подобрали себе три десятка добрых соотечественников. Кто помоложе да попроворней. У кого и кони крепкие, и есть охота прогуляться. Да смотрели за тем, чтобы такие охотники имели ещё и по два коня. На одном не отправиться. Объяснили молодцам, что едут за продовольствием. Чтобы по дешёвке достать. А где именно — ни слова.

Путь лежал сперва на юг. Народу на дороге попадалось до того много, что иногда приходилось объезжать неподатливые толпы стороною, по глубокому снегу.

Встречные люди торопились к Новгороду-Северскому. Все расспрашивали, не сдалась ли крепость. Долго ли намерен не подчиняться царевичу проклятый воевода Басманов? Бога он не боится! Таких на кол сажать!

— Царевич с ним так и сделает! — кричали.

— Обязательно сделает! — поддерживали.

— Надо! — был общий приговор.

Но чем дальше от Новгорода-Северского, от Десны — людей на дорогах всё меньше, меньше. И селения в лесах попадались всё реже, и народ недоверчивей.

Вскоре повернули к востоку, в сторону Глухова. Но в Глухов не поехали. А когда выбрались на еле приметную лесную дорогу, которая, уверяли тамошние жители, ведёт напрямик к Путивлю, — коням пришлось пробиваться через глубокий снег. Зато на следующий день, к вечеру, усталые животные могли передохнуть в небольшом селе на покрытом лесом берегу реки, где Яремака решил остановиться на ночлег.

Местные жители, с недоверием глядя на непрошеных гостей, всё же поведали, что до Путивля отсюда подать рукою.

— Туда и дорога пробита каким-то обозом, — прошамкал старик в рваной заячьей шапке и в старом длинном кожухе. Хата его стояла на краю села. Он знал о дороге всё. — Вот она и доведёт вас до самой крепости! — указывал старик рукою в красной рукавице. Он надеялся, что гости сейчас же ускачут в указанном направлении.

Но у старика ничего не получилось. Не соблазнил он Яремаку.

Ночевали в заброшенном огромном овине. Там было тепло и тихо. Если не считать мышиного писка в соломе да привычного и близкого присутствия коней.

Яремака шепнул своему джуре Антону, чтобы тот хорошенько покормил коней.

— Надо приготовиться снова в дорогу! — сказал тихонечко.

Антон подпрыгнул от радости:

— Хорошо!

А сам Яремака первый улёгся спать на кучке пыльной овсяной соломы и сразу захрапел.

Но как только всё вокруг затихло, в том числе и ничего ещё не подозревающий Глухарёв прикорнул, Яремака тут же поднялся. В пятнах лунного света, что пробивался сквозь дырявую соломенную крышу, Яремака без труда отыскал на соломе Глухарёва, потащил его за собою наружу.

— Ты вот что, друг, — сказал он ещё не пришедшему в себя Глухарёву. — Ты остаёшься здесь за старшего. Ждите, пока не приеду. А я разузнаю, что творится в Путивле.

— Ночью? — удивился враз проснувшийся Глухарёв. — С одним джурою? Да вас схватят, брат. Да тебя повесят! Вон какие строгости везде от Бориса Годунова!

Яремака только улыбнулся:

— Ждите!

Луна торопилась за всадниками аж до самого пригорка. А дальше пробитая в снегу дорога прильнула так близко к тёмному лесу, что луна уже проглядывала сквозь деревья только на короткие мгновения. А там луна и вовсе пропала. Ехать пришлось почти в полной темноте, доверившись лошадям. Лошади бежали ровно. Порою их приходилось сдерживать, когда в лесной чащобе, очень уж близко, раздавался хищный волчий вой. Тогда и всадники невольно хватались за мушкеты. Они едва сдерживали себя, чтобы не вспороть темноту снопами огня.

Дороге наконец надоело соседство с непроглядным лесом. Она откололась от него. Но прежнего света в поле уже не было. В одном только месте над лесом ещё нависал изогнутый кровавый след — от луны. Да и он просвечивал недолго.

— Гляньте, пан! — крикнул вдруг джура Аптон. — Корчма! Ей-богу!

На пригорке, под высокой чёрной крышей, светились небольшие окошки. Где-то гомонили люди. Где-то урчали собаки. Невидимые лошади с хрустом жевали сено, стучали копытами, фыркали.

Антону было лет шестнадцать. В этот поход он отправился вместе со своим отцом. Отец его тоже никогда не видел Москвы. Он родился и вырос во Львове, где осел ещё Антонов дед, бежавший от мести царя Ивана Грозного. Дед так и умер, до последних дней надеясь, что его призовут в Москву, что там восторжествует справедливость. Но своими рассказами он раззадорил воображение сына и внуков. Отец Антона воспользовался, естественно, первой же возможностью, отправился со старшим сыном в московский поход. Он горячо и во всём поддерживал царевича. Горячность погубила его при первом же приступе под новгород-северские стены. Похоронив отца в общей могиле, Антон ещё сильнее привязался к своему атаману, к пану Яремаке.

Яремака понимал, как хочется бедному парнишке в корчемное тепло.

Но Яремака сказал, оглядевшись по сторонам:

— Жди меня, Антон, вон за теми стогами. Там должно быть тепло. И насыпь коням овса в торбы.

Яремаке казалось, будто бы за корчмою, сразу за присыпанными снегом тополями, вздымаются ввысь крепостные валы. Будто там виднеются крепостные ворота. Однако Яремака не был в том уверен. Он направился в корчму. Там можно выведать всё.

Корчма внутри оказалась почти пустою. Не виднелось на обычном месте даже корчмаря (или корчмарихи).

За широким дубовым столом посреди просторного помещения, при колеблющемся свете сальных свечей, горбилось трое крупных мужиков в длинных тёмных кожухах, без шапок. Стол перед ними был заставлен пузатыми бутылками, вместительными деревянными кружками да ещё остатками еды в красных глиняных мисках. Однако мужики не прикасались ни к еде, ни к питью. Они сидели, обхватив тёмными руками лохматые головы, словно отчаявшись в чём-то, словно не находили для себя никакого выхода из того, что их огорчало. Время от времени они прикладывались губами к трубкам, чтобы окутать себя и друг друга кудрявыми завитушками дыма.

Яремака хотел уже было ткнуться в дверь ванькирчика, где надеялся-таки отыскать хозяина, чтобы заказать какой-нибудь еды, как следует поступать проезжему человеку, но его приход оживил задумавшихся мужиков. Они вскочили на ноги и наперебой загалдели:

— Человече добрый, садись!

— Садись давай сюда!

— Да нет! Садись сюда! Там дует из окна!

Конечно, Яремака упрашивать себя не заставил.

Усевшись, он не отказался и от горелки в кварте, правда уже на донышке.

— Ваше здоровье, люди добрые! — поднял он кварту. И тут только заметил ещё одного человека, который лежал на длинной лавке, поставленной, как обыкновенно бывает в корчмах, вдоль стены, под окнами. Человек, завернувшись в кожух с головою, громко храпел. От храпа вздрагивали носки его огромных чёрных сапог. Сапоги не вмещались на лавке, свисали вниз.

— Наш начальник, — махнул небрежно рукою один из угощавших. — До утра не проснётся!

Яремаке показалось ещё, что корчемные гости просто успели надоесть друг другу. Потому они рады свежему человеку. Он же сразу готов был признать в них пушкарей: от них пахло порохом и железом, что ли. Это заключение взбодрило Яремаку. Он почувствовал, что попал туда, куда надо. Что пушкари чересчур часто гостят в этой корчме — потому на них уже не обращает внимания даже корчмарь. Вот и оставил гулять, а сам закрылся в ванькирчике и храпит.

— Кто ты такой, человече? — сказал один из предполагаемых пушкарей, заметив, что Яремака подобрел лицом от пропущенной через горло горелки. — Вроде я тебя впервые вижу?

— Редко здесь бываю, — не растерялся Яремака. — А сам я издалека. Аж из Курска, — соврал он первое, что пришло в голову.

— О! — оживился пушкарь. — Дак ты, наверное, ничего ещё не знаешь, что у нас здесь творится?

— А что у вас может твориться? — прикидывался дальше простачком Яремака. — Горелка добрая. Цены на рынке у вас не кусаются. Теперь не то что прежде, когда во всём царстве был неурожай.

— Да ты про Новгород-Северский что-нибудь слышал? — набросились на невежду прочие пушкари.

— Конечно, слышал, — как можно равнодушней отвечал Яремака, опрокидывая в себя остатки горелки уже из другой кварты и мысленно снова жалея бедного джуру Антона, который торчит сейчас на морозе. — Есть, говорят, такой город. Но сам я там ещё не бывал. Даст Бог, и там побываю.

Пушкари дружно загоготали.

— Город-то есть, — наставительно сказал самый рассудительный. — Да его сейчас осаждают войска царевича Димитрия.

Тут говорящий оглянулся на спящего на лавке, как бы спохватившись, что говорит не совсем так, как надо. Но лежавший на лавке храпел по-прежнему. Потому пушкарь продолжал:

— Осадил он, понимаешь, воеводу Басманова. А тот Басманов упрямый. Поклялся он, видишь ли, Борису Годунову, будто ни за что не отдаст город Чернигов. Но до Чернигова даже доехать не успел, как Чернигов царевичу сдался. Так хочется себя здесь показать.

Яремака слушал с раскрытым ртом, забыв о горелке и закуске. Так и держал в одной руке кварту, а в другой кусок сала.

— А что за царевич? — наконец спросил Яремака. — Неужели Фёдор Борисович? Бориса Годунова сынок?

— Что ты! — замахали на него руками все три пушкаря. — Царевич Димитрий Иванович. Сынок Ивана Грозного! Аль не слыхал?

Яремака вроде чуть не подавился едою.

— Да неужто жив? — закричал он. — Господи! А велено было говорить: умер! Велено было за его душу Богу молиться.

Жив царевич Димитрий Иванович, — остановил Яремаку тот пушкарь, которого он принимал за самого рассудительного. Но сказал пушкарь это шёпотом, снова оглядываясь на спящего. — Жив, — повторил. — Идёт на Москву, но пушек у него подходящих нету. Вот бы таких ему, как у нас... Из наших пушек можно хоть в какой стене пробоину сделать... И есть у нас такие люди... Много их... Так что выпьем за его удачу...

Ударом кулака пушкарь выбил затычку из новой бутылки и наполнил горелкою кварты.

— Так вы бы ему и пособили, — начал осторожно Яремака, но не договорил.

Спавший на лавке, знать, уже давно прислушивался к разговорам. Он вскочил на ноги. Он оказался высоким и широкоплечим, так что сразу загородил своим телом выход из корчмы.

— Хватай его, ребята! — закричал вскочивший, со свистом вытаскивая из ножен саблю, которая, оказывается, скрывалась у него под широким кожухом. — Хватай! Это лазутчик? И вы его слушали! Вы поддакивали!

Яремака успел пожалеть, что оставил свою саблю Антону. Очень уж хотелось прикинуться мирным жителем.

— Постой!

Не раздумывая, Яремака с силой плеснул горелку из своей кружки прямо в глаза преградившему дорогу. Тот закричал, переломился в пояснице, выронил на пол саблю.

— Хватайте!

Яремаке этого оказалось достаточно. Ударом кулака в подбородок он бросил противника на пол. Ещё через мгновение, с чужою саблею в руке, Яремака уже кричал на бегу своему джуре Антону:

— Прыгай в седло!

На обратный путь ушло гораздо меньше времени. Погони не было. Всё обошлось. Яремака на скаку уже рассказал Антону, что в Путивле можно разжиться пушками.

— Пушки как раз такие, — крикнул, — какие надобны под Новгородом!

— Хорошо! Ой хорошо! — отвечал Антон.

Они торопились обрадовать Глухарёва и остальных товарищей.

Но в селе, где были оставлены уснувшие товарищи и где для них уже забрезжил рассвет, их ждало то, чего они никак не предполагали.

Из своего двора им навстречу выскочил старик в длинном знакомом кожухе и в дырявой заячьей шапке, с которым Яремака беседовал накануне вечером.

— Эх, сынки! — сказал старик. — А ваших уже в полон побрали! Сонных...

— Как? Кто? — не поверил услышанному Яремака, ставя коня на дыбы.

— Налетели, — махнул рукою старик в сторону Путивля, откуда только что прискакали Яремака с Антоном. — Оттуда. Не иначе как кто-то выдал...

У Яремаки опустились руки.

— Где же они? — спросил.

— Да туда и повезли. Хоть и много нападающих было, а поехали по битому шляху... Лесом опасались.

Яремака должен был спешиться, чтобы прийти в себя. Джура Антон сидел в седле. Лицо его было белее снега.

 

7

Андрей примечал, в каком затруднении находится сейчас царевич.

Получая письма от панны Марины, царевич радовался им по-прежнему, если даже не сильнее, однако с каждым днём он всё больше и больше затруднялся с ответами своей невесте. Дошло до того, что царевич начал отвечать уже не на каждое её письмо.

— Ты уж там сочини, — поручал он Андрею.

Да и что мог написать царевич об этом походе? Новгород-северская крепость стояла подобно скале.

На валы ежедневно выскакивали отчаянные её защитники. Они издевались над своими противниками. Прицельным огнём из мушкетов краснокафтанные стрельцы сводили на нет все попытки осаждавших пойти на новые приступы. Они заставляли их бросать приставные лестницы, охапки хвороста и соломы, корзины с землёю и бежать куда глаза глядят, спасаясь от верной гибели. А что касается крепостных пушек — они давали нападавшим такую острастку, что о новых приступах в лагере царевича старались не говорить. Очень редкие перебежчики, которым удавалось как-то вырваться из крепости и которые всей душою ненавидели Бориса Годунова, говорили, что в крепости довольно запасов пороха и продовольствия, что воевода Басманов не спит ни днём, ни ночью, за всем успевает присмотреть, всё видит, всё знает. А когда случались попытки идти на приступ, то Басманов сам частенько наводил пушки, сам прикладывал к ним фитиль, и лучшего пушкаря, нежели он, в крепости не сыскать до сих пор. И будто бы есть уже у Басманова известия, что на выручку Новгороду-Северскому из Брянска идёт царское войско под водительством князя Мстиславского. Что состоит оно из русских, татар, немцев. Очень сильное войско.

Андрей мог только предполагать, что творится на душе у царевича, но придумать ничего утешительного не мог. Хотя количество людей в войске царевича с каждым днём увеличивалось, однако это обстоятельство нисколько не служило усилению армии, скорее наоборот: многолюдие лишь усиливало беспорядки, затрудняло подвоз продовольствия и фуража, а многие пришедшие, называя себя воинами, на самом деле оставались пока безо всякого оружия. За продовольствием приходилось всё дальше и дальше отряжать воинов, причём посылать с этой целью самых надёжных людей. Да и они не всегда справлялись со своими заданиями в срок. Правда, они далеко от Новгорода-Северского разносили вести о царевиче. Они расшатывали власть царя Бориса, но... Получался порочный круг. Выхода из него пока никто не мог указать.

А ещё тревожила судьба Яремаки.

Как уехал тот с Глухарёвым во главе небольшого отряда — так уже вторую неделю ни слуху ни духу. Разумеется, не одно продовольствие на уме у Яремаки.

Конечно, Яремака не такой человек, что не найдёт себе выхода из трудного положения. Но всё же и ему довелось провести столько времени в тюрьме. Всякое бывает на свете.

И вот когда совсем уже было расстроился Андрей Валигура, наблюдая, как в очередной раз были встречены руганью посланцы царевича, подъехавшие к крепостному валу с предложением сдаться, вдруг прискакали в лагерь над Десною гонцы на взмыленных конях.

— Мы из Путивля! — объявили они ещё при въезде в лагерь.

— Из Путивля! — понеслось по лагерю.

И то же самое гонцы повторили перед шатром Андрея:

— Мы из Путивля!

— Вижу! — сказал Андрей, выходя из шатра. Потому что сразу приметил среди них московских людей, ушедших в отряде Яремаки. — Говорите скорее, что там творится!

На крик гонцов собирался народ. Всем хотелось услышать что-то спасительное.

— Можем и тебе сказать, господин хороший, — отвечал очень бойкий гонец. — Но мы торопимся к самому государю. Потому что к нему направлены мы с челобитной от нашего воеводы. А на словах велено нам сказать, что город Путивль переходит на сторону своего законного государя — Димитрия Ивановича!

— Vivat! Vivat! — закричали в ответ. — Ура!

Конечно, ни на мгновение не мог задерживать Андрей таких гонцов. Он сразу повёл их к царевичу. Но ещё по дороге узнал от них, что Яремака и Глухарёв со всем своим отрядом живы-здоровы, что приключилась было с ними беда, что весь отряд вместе с Глухарёвым оказался было в плену, да разве русские люди между собою не договорятся? Договорились. Объяснили пленники путивлянам, что царевич — настоящий царевич! И те поверили».

— Государь! — обратился к вышедшему навстречу царевичу всё тот же гонец. — Велено сказать на словах, что в твоё распоряжение отдаются пушки, которые стоят у нас на валах, что их уже готовят везти сюда, что этим заняты у нас твои слуги — Яремака и Глухарёв!

Посланцы говорили ещё и о том, что в подарок царевичу передаются также деньги, привезённые из Москвы. Последнее, Андрей знал, очень много значило для царевича, поскольку войско жаждало платы. Особенно настаивало на том польское рыцарство. Но для Андрея главное заключалось в том, что Глухарёв скоро получит возможность показать своё искусство в полной мере, что Новгород-Северский непременно будет взят, потому что рыцари поклялись одолеть противника, потому что всем в лагере, как кость в горле, стоят насмешки и похвальбы борисовцев! Достаточно будет пробить отверстие в крепостном валу. А оно будет пробито!

Царевич в тот же день отослал своей невесте два письма. Он лично продиктовал их Андрею. В утреннем письме говорилось о сдаче Путивля, а в вечернем — уже о сдаче Рыльска.

Вслед за известием о добровольной сдаче этих городов начали поступать известия о подчинении городов Кромы, Белгород, Курск, Севск со всеми подвластными им волостями. Отовсюду прибывали всё новые и новые делегации. Однако царевич, получив даже деньги из Путивля (их привёз дьяк Сутупов, явившийся с очень понравившимся царевичу воеводой Василием Рубцом-Мосальским), с нетерпением ждал, когда же оттуда, из Путивля, доставят пушки. По его велению под новгород-северской крепостью не велось пока никаких боевых действий. Воины, несущие службу в шанцах вокруг крепости, спокойно грелись у костров, варили себе неприхотливую пищу, потому что осаждённые тоже не делали никаких вылазок, а лишь с заметною тревогою выслушивали похвальбы своих противников о новых пушках. На валах вроде бы забыли о недавних задиристых выкриках, зато очень внимательно посматривали в сторону лагеря царевича, на берегу Десны, верстах в двух от крепости. А если с валов начинали всё-таки что-то подобное кричать, так это означало, что в том месте появился сам Басманов.

Пушки из Путивля были доставлены ещё через неделю.

Всего их оказалось десять штук: пять крепостных, очень крупных, неимоверно тяжёлых, а пять — средней величины и на колёсах. Такие употребляются и в полевых сражениях. Если среднего размера пушки, сняв их с колёс, везли на санях, в каждые из которых были впряжены по две пары лошадей, и они шагали без особого напряжения, то крепостные пушки с трудом тащили по четыре пары лошадей. Зрелище было настолько внушительное, что поглазеть на пушки высыпал из палаток весь лагерь, даже больные и раненые, не говоря уже о тех людях, которые всегда сопровождают войско: о всяких торговцах, цирульниках, срамных женщинах и прочих. Всем хотелось посмотреть на это чудо. И всем верилось, что теперь — да, теперь с крепостью будет покончено ещё до подхода войска Бориса Годунова.

Яремака ехал впереди торжественного обоза, но глаза его неотрывно следили за пушками. Он указывал, когда надлежит дать лошадям передышку, когда животных надо напоить, накормить. Особенно внимательным был Яремака при крутых, обледенелых подъёмах. За каждыми санями в таких местах следовали десятки спешенных казаков, готовых в любой момент помочь лошадям своими дюжими руками.

Яремака был настолько занят своей новой ролью, что даже при встрече с Андреем лишь кивнул ему головою в знак приветствия — и всё. Даже коня своего не остановил. Извини, мол, брат.

А вот Глухарёв на коня не садился, так и шёл пешком за последними санями, на которых покоились крепостные пушки. Завидев пушкарей, высыпавших навстречу из лагеря, он тут же подозвал их и начал давать наставления относительно шанцев, в которые эти пушки следует немедленно поставить.

Напротив лагеря обоз остановился. Лошадей стали поить и кормить. Их тут же заменили отдохнувшими парами.

Не удержался в стороне от всего этого и сам царевич. Он выехал на коне, в сопровождении путивльского воеводы Рубца-Мосальского, начал расспрашивать Глухарёва, опробовал ли тот пушки в деле, там, в Путивле, на что Глухарёв с готовностью отвечал:

— Государь! Я всё успел опробовать. Но самая главная проба будет для пушек сейчас. Вот только шанцы надо поскорее вырыть. Мои орлы уже знают, где их поставить. Даст Бог, не сегодня завтра откроем огонь. Пушки хороши.

Пушки ещё стояли напротив лагеря, а уже нашлись горячие головы. Они бросились к крепостным валам и начали подъезжать к ним как можно ближе, чтобы озадачить осаждённых борисовцев.

— Попляшете теперь, сукины дети! — надрывались, размахивая оружием.

— Сдавайтесь, пока живы! Не то всех перебьём!

С валов отвечали без робости, однако без прежних издёвок:

— Да что приключилось? Что так забегали?

— Рогатку какую сделали, что ли?

— Рогатку! Га-га-га!

Но теперь хохотали уже внизу, перед валами:

— Рогатку! Будет вам, воробьям, выволочка! Гага-га!

— Сдавайтесь, одним словом, сукины дети!

Шанцы в мёрзлой каменистой земле отрывали весь оставшийся день и всю последующую ночь. Старались все. Никого не приходилось подгонять. Но первую пушку смогли поставить на приготовленное место только к вечеру следующего дня. Всеобщее нетерпение достигло такой высоты, что решили опробовать хотя бы эту пушку, не дожидаясь, когда же будут выставлены прочие. Но и этот первый выстрел смогли произвести лишь на третий день, в присутствии царевича, многочисленных зевак из лагеря и готовых идти на приступ отрядов, в том числе и спешившихся рыцарей.

Глядя на приготовления, царевич несколько раз повторил неугомонному Глухарёву:

— Только по валам! Пробить дыру!

Андрей, стоявший рядом, понимал: государь надеется, что осаждённые сдадутся сразу, как только увидят пробитую дыру. Царевич нетерпеливо посматривал на главную крепостную башню, которая была не бревенчатой, как все остальные, но возведена из огромных серых камней. Царевич хотел увидеть над нею белое полотнище. Он не желал убивать своих заблудших подданных.

Наконец Глухарёв приблизил горящий факел к чёрному жирному стволу — и сразу же после оглушительного выстрела, от которого испуганно заржали лошади, а многие люди присели, вздрогнул крепостной вал. Ядро с треском отскочило от заснеженной поверхности и с шипением упало вниз, в клокочущую сплошную пелену, которая образовалась от выстрела.

А как только белое начало оседать — вал засверкал гладкой ледяной поверхностью.

Все так и ахнули.

— Пся крев! — первый опомнился гетман Мнишек. — Вот зачем он приказывал поливать валы!

Вскоре это поняли все.

Слой образовавшегося на валу льда сделал крепость неуязвимой даже для мощных пушек.

— Бей! — закричал Глухарёв своим пушкарям.

— Бей! — подхватил воевода Рубец-Мосальский.

— Бей! — поддержал царевич.

После нескольких выстрелов, которые закончились почти с таким же результатом, стало понятно: о приступе думать сегодня не стоит!

Полковники Жулицкий и Дворжицкий смирились с этим и отдали соответствующие распоряжения. Они сами стали простыми наблюдателями дальнейших попыток Глухарёва. Конечно, у полковников имелся немалый боевой опыт. Они вспоминали, как поступали в подобных случаях в польском войске. К ним присоединялись прочие опытные воины. Общий вывод гласил: пока стоят морозы — вал пробить не удастся. Потому что ночью годуновцы снова нарастят такой же слой льда. Его не пробить и пятью пушками. Тут не поможет никакое мастерство.

— Вот если перенести огонь внутрь крепости, — осторожно намекнул полковник Дворжицкий. Впрочем, он постарался: его слова услышал царевич.

Царевич ответил резко:

— Я не стану убивать людей, которые мне верны, но которых держит в своих руках Басманов. Вот Басманова прикажу казнить, как только попадётся в наши руки! И это будет первая казнь, которую я назначу!

Раскрасневшийся Глухарёв между тем торопился. Он клал ядра куда хотел. И всё же единственное, что ему удалось, — это до наступления сумерек истолочь ядрами толстый шар льда, так что лёд уже не сверкал и даже не выделялся гладкой поверхностью. Лед походил скорее на побитую тысячами копыт ледяную дорогу. Так казалось издали.

— Эх!

Белые глаза Глухарёва выражали такую боль, что на него нельзя было смотреть.

Не принесли никаких изменений и последующие дни, когда были установлены остальные привезённые из Путивля пушки.

Это была очередная неудача. Её поняли и Андрей, и Яремака. Они оправдывали Глухарёва, сочувствовали пушкарям.

Сразу резко упало число перебежчиков из крепости. В некоторые ночи оттуда удавалось уйти одному человеку, а в некоторые — не приходил никто. Но те, кто приходил, твердили: в крепости берегут порох. Запасов его достаточно, но таков приказ самого Басманова. Басманов не разрешает расходовать порох понапрасну, исключая разве что отражение приступов. А ещё, говорили перебежчики, если бы пушки царевича перенесли свой огонь внутрь крепости, если бы повредили там что-нибудь, наделали бы большой беды — о, тогда Басманову ни за что не удалось бы удержать в повиновении столько народа!

Но царевич оставался по-прежнему твёрд... О перенесении огня в крепость он не желал говорить даже с Андреем. Он снова медлил с ответами на письма своей невесты.

 

8

Поход этот казался странным и загадочным уже с самого начала. Странным и загадочным хотя бы потому, что в Москве никто не мог ответить на вопрос, против кого же пойдут войска и далеко ли им придётся идти.

Из Москвы выступали под непрерывный колокольный звон.

Огромное парчовое знамя полководца, всё в золоте, благословил Патриарх Иов. Народ падал ниц, крестясь, рыдая и вознося молитвы к чистому летнему небу.

Над московскими дощатыми заборами, над резными, подобно кружевам, калитками и над крепкими, сплошь дубовыми, воротами перевешивались на звонкие деревянные мостовые многочисленные зелёные яблочки, величиною ещё с лесной орех. За рекой Москвою, в голубой дымке, весь день пробовали голоса молодые петухи.

Колокольный звон стоял у капитана Маржерета в ушах на протяжении всего пути. Широкую и пыльную дорогу, на которую вместе с прочими войсками вышла его рота, русские называли Калужской. Она действительно привела к городу Калуге.

Звон в ушах не уступал частому топоту конских копыт. Утомляла дорожная пыль. Она набивалась в рот, под усы, набивалась в уши, в глаза и в волосы под шляпой. Утомляла жара. Раздражали комары да мухи. Но не утомлял постоянный звон — красивый и мелодичный, немного печальный, как сами бесконечные московитские земли.

Капитану Маржерету под конец пути, уже в Калуге, стало понятно, почему колокольный звон был по нраву царю Фёдору Ивановичу, которого он, Маржерет, уже не застал в живых, но о котором ещё доныне много разговоров в народе. Дескать, этот царь часами не выпускал из хилых рук верёвок, которыми на высоких звонницах приводятся в движение колокола. Подобными поступками царь немало способствовал своей репутации блаженного дурачка даже в понимании простого люда. Что, однако, не умаляло достоинств правителя в глазах того же народа: Бог любит юродивых, блаженных, ущербных людей за бесхитростность и за их открытую душу.

В Калуге войско иноземного строя стояло долго. В особом учении рота капитана Маржерета нуждаться не могла, так что сам капитан часами без спешки наблюдал, как стекаются к городу массы московского разнородного воинства, словно вскрывшиеся от зимнего льда московские же реки. Насунув на глаза широкополую шляпу, капитан следил, как раскидывают шатры вдоль берегов Оки и как неподалёку от этих шатров уже с гиком и свистом, в жёлтой пыли, носятся татарские конники, вооружённые деревянными лёгкими луками и кривыми короткими саблями, как на всём скаку своих приземистых коней они срубают воткнутые в землю прутья гибкой лозы и как без промаха поражают стрелами пролетающих беззаботных птиц.

Уже в Калуге капитану показалось, будто он стоит у истоков нового крестового похода против магометан (если бы в этот поход не направлялись татары!). Однако присутствие татарских отрядов разрушало подобные предположения. Нет, иллюзию разрушало скорее присутствие воевод, особенно же главного из них, князя Фёдора Ивановича Мстиславского, который вёл себя очень странно, на взгляд капитана: князь самостоятельно не может сесть на коня! В богато украшенное седло его поднимали и усаживали дюжие слуги! Он ехал верхом, но коня его вели под уздцы молодые воины. Да и по ступенькам князя поднимали они же, поддерживали его под руки, словно смертельно больного, немощного, хотя здоровый румяный цвет его лица и крупная дородная фигура свидетельствовали только об одном: это — русский богатырь, это — настоящий воин!

В Калуге войска простояли до первых заморозков. И лишь потом было приказано двигаться в сторону Брянска. Там ожидается появление врагов.

— Магометан? — переспрашивал Маржерет. — В это время?

— Да, — говорили ему.

И тогда в душу капитана закралось первое сомнение: против татар ли в самом деле предпринят поход, как было говорено ещё в Москве, как повторяется и сейчас? Ведь капитан своими глазами видел не раз татарские увёртливые отряды, не раз участвовал в деле против них, находясь на службе у князя Константина Вишневецкого, хотя бы под Каменцом. Татарский след уже давно пропал бы под Брянском.

Маржерет попытался было потолковать об этом со знакомыми русскими людьми:

— Послушайте, господа...

Однако они, такие обычно словоохотливые, открытые душою, особенно за столом с винами, Христом-богом просили о подобном с ними не заговаривать, да и самому о том поменьше думать. На то, дескать, есть боярские головы. А боярам дан приказ от самого царя-батюшки.

Но когда капитан, заболев в дороге, что случилось с ним впервые на русской службе, поставил подобный вопрос напрямик перед навестившими его на постое русскими, не против ли самозваного царевича, дескать, послано войско князя Мстиславского, он чуть не потерял было своих лучших московских друзей.

— Да откуда у него войско? — спросили русские, оглядываясь, не слышит ли кто ещё этого разговора.

Капитан так и отправился дальше, в недоумении, аж до Брянска, где земля под конскими копытами покрылась уже изрядным слоем снега.

Брянска он совершенно не узнавал, хотя проезжал через этот город несколько лет тому назад. Но проезжал тогда в тёплое время, в конце лета. В городе стояла жара, и земля как бы хвасталась своими богатыми плодами.

Теперь же это был совершенно иной город. Особенно неприглядным предстал Брянск в те дни, когда морозы на время ослабели и улицы превратились в сплошную грязь с озёрами-лужами на каждом шагу. Под низким небом с рваными облаками веселили прохожих разве что сверкающие купола на церквах, ещё — красные, мятущиеся под ветром кафтаны московских стрельцов, бодрил душу колокольный звон.

А так всё выглядело уныло.

А ещё в Брянске, окружённом густыми лесами, отделённом ими от бдительной Москвы, от всевидящего глаза царя Бориса, подданные его чувствовали себя значительно свободнее. Русские говорили если не совсем то, что им хотелось бы говорить, то уж, во всяком случае, не опасались признаться, что они просто не смеют обо всём высказываться открыто, как они того желают.

В Брянске капитан Маржерет наконец ощутил себя совершенно выздоровевшим. А произошло это по причине хорошего к нему расположения русских людей. Не имея в этой земле никакой врачебной помощи, поскольку в Москве врачи пользуют только одного царя и его семейство, Маржерет вынужден был прибегнуть к средству, рекомендованному русскими. Они же наполнили большую кружку очень крепкой водкой, насыпали в водку пороху, употребляемого в аркебузах, перемешали всё это и заставили его выпить. А затем, оглушённого снадобьем, повели в баню. Первоначально ему показалось, что он уже возносится в небеса. Однако утром проснулся совершенно здоровым, а на вопрос, как он оказался в своей постели, не мог получить от слуги вразумительного ответа, поскольку тот и сам вынужден был применить подобное лечение.

Но что хорошо запомнилось капитану, так это то, что в русской бане, в густом пару, пышущем от расплёсканной по раскалённым камням воды, ему поведали резкие голоса, что да, войско князя Мстиславского идёт вовсе не против татар, но против царевича Димитрия Ивановича, сына царя Ивана Грозного! Царевич этот, дескать, избежал смерти и теперь спешит отнимать свой законный отцовский престол!

— Почему же об этом не говорят в открытую? — поинтересовался капитан.

Ответа не было.

Конечно, удивительная история царевича Димитрия не была для капитана внове. Об этом он наслышался ещё на службе у князя Константина Вишневецкого. Но там говорили обо всём по-разному. А когда приехал в Москву — о царевиче Димитрии не услышал абсолютно ничего. В Москве о том не принято было говорить открыто.

В Москве, надо сказать, будучи взятым на военную службу в царские войска, Маржерет очень вскоре поверил, что слышанное им прежде о царевиче Димитрии не представляет собою ничего иного, кроме досужих россказней неграмотных обывателей. Ему казалось, что власть царя Бориса — образец монаршей власти. Он пытался сравнить её с властью польского короля — и смеялся. Это было несравнимо. Для того чтобы в этом убедиться, стоило лишь увидеть, как ведут себя подданные царя Бориса при любом его появлении — причём все подданные, начиная от последнего холопа и кончая самым важным вельможей — и как относятся к своему королю поляки!

И вот...

После приключившегося в брянской бане, после всего того, что пришлось пережить и перевидеть на пути от Москвы к Брянску, всё происходящее начало представляться капитану совершенно в ином свете. Теперь ему показались знаменательными перемены, которые он заметил в поведении царя Бориса в последний год. Из здорового, цветущего мужчины, который на лету подхватывал и воспринимал любую мысль, царь превращался в медлительного тугодума, силящегося вспомнить что-то важное, но так ничего и не могущего вспомнить. Царь начал горбиться, стал гораздо ниже ростом. У него сделался глуше голос. Да что говорить, в последнее время, с тех пор как началась подготовка к походу, царь вообще очень редко появлялся на народе. Он молился в своей домовой церкви, и челобитчики, которых он прежде очень охотно принимал, стоя в красной рубахе на высоком крыльце, теперь томились на кремлёвском подворье, если, конечно, их не прогоняла оттуда стража.

Всё это, естественно, капитан Маржерет мог видеть в Москве своими глазами. А что творилось за стенами царского дворца, того, конечно, он знать не мог. Теперь ему вспоминались услышанные толки, будто царь совершенно охладел даже к государственным делам. Он никого не слушает, никого не принимает, кроме различных гадалок, предсказателей, юродивых. Он верит во всякие ничтожные приметы. Как анекдот, пусть и весьма безобидный, ходит тайком по Москве рассказ о лошадиной подкове, которую царь случайно заметил при подъезде к своему загородному дворцу. Он увидел эту подкову на размытой дождями дороге, покрытую многолетней ржавчиной, еле различимую, и хотя его карета пронеслась уже мимо, он заставил людей всё же возвратиться, отыскать её в грязи, поднять и очистить. Теперь подкова висит на стене его спальни, под иконами, и он всматривается в неё каждый раз, прежде чем принять какое-нибудь важное государственное решение...

Чем дальше размышлял капитан Маржерет, тем сильнее он убеждался, что где-то в Москве, в боярских хоромах, в царских палатах, знают о многом таком, чего ни он, ни один из русских военачальников, а может быть, и сам князь Мстиславский не знают вовсе. И не знают того, конечно, простые воины.

С этого дня капитану Маржерету хотелось как можно больше услышать о царевиче Димитрии.

 

9

Неопределённость томила царевича, хотя он всячески старался казаться невозмутимым.

Томила она и гетмана Мнишека, и всех прочих военачальников, которые собирались теперь в шатёр царевича каждое утро.

Слухи о возможном и скором подходе с севера огромного войска становились настолько упорными, что начали отвлекать внимание царевича от новгород-северской крепости. К тому же в лагере крепло убеждение: стоит ли здесь томить себе головы всякими приставными лестницами, корзинами для земли, порохом да ядрами, когда всё можно будет решить в битве с армией Бориса Годунова? Да и произойдёт ли ещё эта битва? Не перебегут ли высланные злодеем войска без боя на сторону своего законного государя? Такой исход казался вполне возможным.

Многие в лагере, в казацких куренях, в землянках пришлого люда, да и в шатре у царевича твердили, что князь Мстиславский потому медлит в Брянске, что он не уверен, не двинется ли его войско прямо под руку царевича Димитрия Ивановича.

А коли так, то не лучше ли царевичу опередить князя Мстиславского? Не лучше ли выйти навстречу непокорному войску, чувствуя свою правоту и надеясь на Божию поддержку?

— Оставить за спиною крепость? — сомневался пан Мнишек. — Гм, гм. Это будет рискованно.

Достаточного опыта в военном деле у пана гетмана не имелось. В шкуре полководца, откровенно говоря, ему не приходилось ещё бывать, если не считать победы над татарами под Каменцом. Да и то, он сам прекрасно чувствовал, тамошняя победа была подарком, приготовленным князем Константином Вишневецким. Теперь же... Пан Мнишек сетовал, что в молодости Господь не поводил его в достаточной степени стезями войны...

— А вдруг и князь Мстиславский не выйдет в поле, а тоже засядет в какой-нибудь крепости? — выдвинул предположение полковник Дворжицкий. — Тогда, Панове, обретаться нам между двух крепостей? Это противоречит всем положениям военной стратегии!

Конечно, подобное предположение можно было легко при желании опровергнуть. С огромным войском по крепостям не садят. С любым войском нелегко засесть в крепости. Оборона требует богатых запасов продовольствия, пороха и оружия.

Однако на этот изъян в высказываниях полковника Дворжицкого никто не обратил внимания. Мысли о ещё какой-нибудь крепости были всем ненавистны. Все твердили, что нужен бой в открытом поле. Хотелось поскорее встретиться с неприятелем лицом к лицу, грудь в грудь. Показать свою удаль безо всяких уловок и хитростей. Помериться силою безо всяких убийств из-за укрытий. Сражаться честно, по старинным обычаям — то ли в пешем, то ли в конном строю.

Пан Мнишек всё же не упустил возможности показать себя самым предусмотрительным, самым умным и опытным военачальником, как и положено гетману.

— Государь! — сказал он царевичу. — Я полагаю, нам необходимо срочно разведать, где же находится сейчас войско князя Мстиславского. Следует выслать вперёд сильный отряд под началом опытного воина.

Андрею показалось, будто гетман при этих словах едва заметно скосил глаза в его сторону.

Андрей с готовностью обратился к царевичу:

— Государь! Пошлите меня!

В шатре одобрительно загудели.

Полковник Двор жидкий воскликнул:

— Похвально!

Лучшего придумать не мог никто. Во-первых, Андрей Валигура действительно способен совершить всё, что понадобится. Во-вторых, не надо больше рассуждать, кого посылать на это не совсем понятное задание.

Царевич согласился сразу:

— Хорошо!

Сначала Андрей здорово тревожился. Но отступать было некуда и некогда. Он сам вызвался.

Такого сильного военного отряда, признаться, у него под рукою не было ещё никогда в жизни. Он вёл сейчас две тысячи казаков! Одной половиной войска, тысячью дончиков, руководил атаман Корела. Ему казаки подчинялись беспрекословно. Они его боялись и любили так, что готовы были броситься за ним в огонь и в воду. Второй половиной, тысячью запорожцев, начальствовал Яремака. Яремаку казаки знали мало, но верили его молодости и его удали, о которой были наслышаны. Приданную роту польских гусар вёл ротмистр Станислав Борша, которого высоко ценил гетман Мнишек.

— Очень надёжные воины, — напутствовал на прощание пан гетман. — Береги их, Андрей. Ты не раз видел их в деле. Вспомни хотя бы Каменец.

Андрей чувствовал поддержку своих военачальников. Уже через несколько вёрст после оставшегося позади Новгорода-Северского тревога в его душе растаяла.

— Если случится возможность побить неприятеля, — спросил Яремака, — так разрешишь его побить?

Андрей улыбнулся:

— Не хвались раньше времени!

Шли на рысях вдоль заснеженной Десны. Всё дальше и дальше на север. Всё лесом и лесом. Но дороги были пробиты, местами даже хорошо уезжены. И севрюков встречалось довольно много. В селениях курились жирные дымы.

На реке под названием Судость, впадающей в Десну, уже в синих сумерках атаману Кореле, который шёл впереди, попалась навстречу небольшая лесная ватага. Люди направлялись в сторону новгород-северской крепости. Главарь ватаги, коренастый бородач с хищными звериными глазами, поведал сначала Кореле, а потом и Андрею с Яремакой, что за рекою Судостью уже попадаются татарские конники.

— Татары из войска Бориса Годунова! Жителей они не трогают, поскольку состоят на службе у московского царя. Так и говорят всем, кого встречают. А идут они вместе с русскими на врагов царя Бориса. И просят только об одном: указывать им дорогу!

— Далеко ли те места? — спросил Андрей лесного атамана.

Тот сразу сообразил, какой перед ним человек: из тех, кого ведёт царевич Димитрий, кто осаждает Новгород-Северский.

Атаман тряхнул бородою:

— Видишь, боярин, на это трудно отвечать. По левую руку за рекою — одни болота. Они и в морозы не замерзают. По правую — густые леса. По ним без топора не пройти. Так что татары, не зная дорог, просачиваются кому где удастся. А многие погибают в болотах. Главные силы их могут быть ещё очень далеко, но отдельные ухари — здесь! Там, за Судостью, дорог по выпавшему снегу без необходимости никто не прокладывал. Местные жители всегда прятались от чужого человека, а от татар — и разговора нет!

— Хорошо знаешь здешние места? — вмешался в разговор Яремака.

— Обижаешь, боярин, — встрепенулся атаман, оборачиваясь бородою к Яремаке. — Кого хошь спроси за рекою, ведом ли ему Касьян Гремячий. Десяток лет брожу здесь с ребятами. И лишь теперь почуяла душа моя волю. Иду к законному царю!

Андрей чувствовал, что в голове у Яремаки уже зреет опасный замысел. Яремаке хочется показать свою удаль.

— Есть ли поблизости какое-нибудь пристанище? — спросил Яремака.

— Да вот за излучиной дороги, — отвечал Касьян. — Сторожка добрая. Летом — паромщик сидит. А сейчас пусто. Пойдём, коли надо.

Через два дня с высоты огромного дуба над крутым обрывом Андрей следил за движением татарской рати. Расстояние было значительным. Отдельные всадники в общей массе различались с трудом. И всё же это не мешало сделать правильное заключение о том, насколько многочисленно войско противника. Андрею стало даже не по себе. Он живо представил, сколько татарских воинов может сейчас погибнуть из-за недальновидности своих предводителей.

Войско противника заполняло собою огромное белое пространство. Из леса, который вздымался перед ним такой же чёрной сплошной стеною, какая высилась и позади него, вылезал клубками седой туман. Туман озадачил тех, кто вёл это войско.

«Не испортит ли туман дела? Не напрасны ли старания Яремаки?» — с тревогой подумал Андрей.

И в тот же миг раздались отдалённые звуки труб. Из леса на правое крыло татарской конницы стали накатываться хоругви быстрых польских гусар. А рядом с ними потоком хлынули казаки Корелы.

— Давай! — закричал Андрей трубачу, который дожидался внизу под дубом, рядом с джурой Антоном.

Звуков этих ждали. Сечевые казаки с гиком, по-татарски же, ударили на врага с другой стороны.

— Пан боярин! — крикнул джура Антон. — Хорошо как! Господи!

Андрей скатился с дуба, прыгнул прямо в седло. Успел ещё слиться с казацкой массой, успел на своём коне опередить многих казаков и даже вступить в герцы с несколькими татарскими наездниками. В битве он потерял из виду Антона.

Но всё в основном было кончено ещё до его прибытия на место самой главной сечи. Татарская конница, с шумом, стонами и проклятиями, со ржанием лошадей, уходила в редколесье, в темноту, чтобы навсегда исчезнуть в непроходимых болотах.

Это длилось вроде бы и недолго.

— Победа! — раздались крики.

— Победа!

Кричали казаки и гусары. Они спешивались. Они приходили в себя после горячей схватки.

В пылу сражения, кажется, все забыли, а то и вообще не знали, кто является задумщиком этой победы.

Но ни Яремаки, ни лесного атамана по имени Касьян нигде не было видно.

— Ищите! — приказал Андрей атаману Кореле и ротмистру Борше.

Яремака был ещё жив. Он лежал лицом к небу под заснеженным кустом орешника, среди окровавленных татарских трупов и лошадиных шевелящихся туш. Очевидно, его сразили прозревшие в последние мгновения перед кровавой развязкой татарские начальники. Вместе с атаманом Касьяном, оба безоружные, прикидываясь севрюками, местными жителями, вели они врагов в условленное с Андреем место, чтобы направить их в лесные топи, чтобы они были загнаны туда при помощи ударов конницы.

— Прощай, брат! — успел сказать товарищу Андрей, прежде чем тот закрыл глаза.

Андрей был уверен: Яремака слышал его слова. А вот лесного атамана не нашли ни среди мёртвых, ни среди живых. Очевидно, татары увели его за собою, когда отступали в болота.

Андрей долго стоял над трупом Яремаки.

С неба снова начал сыпаться снег. Но снежинки уже не таяли на лице у Яремаки. Оно начало темнеть.

Рядом плакал безутешный джура Антон.

Безмолвно высился, ротмистр Борша.

И даже атаман Корела спешился и прикладывал к лицу длинные ладони: то ли пот утирал, то ли слёзы. И только однажды промелькнуло на его лице какое-то подобие ужасной улыбки.

А над полем победно звучали трубы. Кто-то уже смеялся. Кто-то затевал ссоры.

Пленных татар собирали в толпы, чтобы гнать под Новгород-Северский, чтобы там получить от них полные сведения о войске князя Мстиславского.

На следующий день лагерь царевича преобразился. Он гудел и кипел. Всё в нём находили для себя работу. Кто готовил оружие, кто точил саблю, осматривал конскую сбрую. Кто улаживал споры, договаривался о выплате старых долгов. Кто занимал деньги под залог, а то и без него, под честное слово, но зато под невообразимо высокие проценты.

Все были оживлены. Никто не думал об осаждённой крепости. А если кому и вспоминалось о ней, так лишь затем, чтобы посочувствовать несчастным, кому выпадает стеречь в ней дурака Басманова, чтобы он не вздумал совершить вылазку, не попытался ударить в спину, когда царевичу придётся сражаться с войском князя Мстиславского, если тот не сдастся при первых же ударах, а то ещё и до ударов, не сдастся, одним словом, вовремя.

Никого, пожалуй, кроме старого гетмана Мнишека, не смущало то, что пленные татары под пытками, как уж водится, в один голос твердили, будто у князя огромное войско, будто вперёд он выслал только три тысячи подчинённых ему татарских воинов, а с остальными силами идёт следом. Будто он поджидает ещё подкреплений. И не сегодня завтра князь будет здесь. В основном татары очень плохо были осведомлены о военных московских делах. Они плохо ориентировались и в русских числах. Однако называли цифры огромные: кто — сто тысяч, а кто и целых двести. Такое, мол, количество воинов у московского полководца.

От подобных цифр у пана Мнишека по спине пробегал холод.

Относительно того, не думает ли князь Мстиславский добровольно перейти на сторону своего законного царевича, татары испуганно таращили глаза. Им нечего было отвечать.

Но единственное, что мог сделать пан Мнишек, что от него зависело, что было ему доступно, — это посоветовать царевичу собрать всех своих главных военачальников и выехать с ними для осмотра ближайших окрестностей Новгорода-Северского, чтобы прикинуть, где и как можно будет встретить многочисленное войско противника.

Выехали через час.

Рядом с царевичем, который сидел на белом гордом коне, держался на постоянном месте, слева от него, гетман Мнишек, а чуть справа и сзади ехал молчаливый сегодня Андрей Валигура. Остальные тянулись в каком-то беспорядке, всё время перемещаясь, лишь бы попасться царевичу на глаза, лишь бы заявить о себе подходящим замечанием.

Но так обстояло только вначале, пока слежавшийся снег был испещрён лошадиными и человеческими следами, усеян остатками лошадиного навоза, пока в нём виднелись остатки тряпок, втоптанного хвороста и соломы, виднелись поваленные деревья, свежие пни.

Однако вскоре это всё кончилось. Осаждённая крепость осталась далеко позади. Снежный покров в некоторых местах уже проваливался под острыми лошадиными копытами. Хотя снег был неглубоким — слой его достигал двух-трёх вершков, — однако всадники вскоре вытянулись цепочкой. Её возглавлял царевич. За ним неотрывно держался гетман Мнишек, а за гетманом — Андрей Валигура.

На одном из пригорков царевич придержал коня. Пригорки, поросшие кустарником и редко стоящими молодыми дубками, тянулись до самого окоёма. Чуть в стороне, на более высоких пригорках, виднелись строения. Там лаяли собаки. Крепости вовсе не было видно. Её закрывало заснеженным лесом. Впрочем, лес окружал огромное пространство со всех сторон. На более близком расстоянии, слева и справа, он чернел. На чёрном отчётливо различались отдельные серые стволы деревьев. В одном месте курился лёгкий дымок. Впереди, на расстоянии, пожалуй, двух вёрст, лес синел. Он казался загадочным. Именно оттуда могли появиться не сегодня завтра войска князя Мстиславского.

— Что будем делать? — многозначительно спросил пан Мнишек, когда всадники наконец окружили царевича плотным кольцом.

Установилась тягучая тишина. Военачальники внимательно рассматривали окрестность. Никто не хотел начинать разговора первым. Все понимали ответственность момента.

Правда, Глухарёв хотел что-то сказать, указал рукою на холмы, где, наверное, хорошо было бы поставить пушки, но не успел.

— Что говорить? — остановил его царевич с весёлой улыбкою на лице. — Главное, что они идут. А там завтра, даст Бог, всё увидим и всё поймём! Но в бой не вступать без моего приказа! — И он первый отпустил поводья своего жеребца.

 

10

Когда наконец был разослан приказ выступать из Брянска в поход, то войска оказалось уже настолько много, что, пожалуй, никто и не знал, сколько же его на самом деле, и капитану Маржерету даже подумалось, что попадись кто-нибудь из этого войска в руки неприятеля — пленник будет непременно предан смерти, потому что никак не сможет ответить на вопрос о численности русского войска.

Больше всего насчитывалось конных воинов. Лошади их чаще всего имели неприглядный вид, были приземисты и коротконоги, но казались выносливыми и неприхотливыми. Сами конники держались в сёдлах молодцевато и беззаботно. Лихо заламывая меховые шапки, часто собольи, они беспрерывно горланили песни по приказу своих начальников. Пели нестройно. Обрывали пение ни с того ни с сего, чтобы начать новую песню. В каждой говорилось о расставании с родными местами.

На возах и на санях, вперемешку, везли пушки и много прочего войскового снаряжения. Виднелось достаточно пушек и на собственных громадных колёсах из крепкого дерева. Для таких громадин требовались очень сильные лошади. Из-за недостатка подобных лошадей нередко использовались круторогие волы одинаковой серой масти. Они часто и жалобно ревели, останавливались и тяжело дышали. Удары по бокам животных сыпались как град. Но всё это помогало мало. Люди больше надеялись на силу крика. Громового шума из сотен человеческих глоток животные пугались сильнее всего.

Без конца края двигались подводы с продовольствием и с фуражом. По обочинам дороги гнали гривастых коней и торопили кнутами унылые стада назначенного на убой скота.

Само воинство отличалось разнообразием одежды, не говоря о его вооружении. Большинство было оторвано от своего привычного труда. И все воины хотели выглядеть на людях как можно нарядней. Они прихватили дома всё самое лучшее из одеяний. А что касается вооружения — большинство воинов носило при себе только саблю. У некоторых вдобавок имелись луки и стрелы. Предводители же их, люди обыкновенно знатные, сидели верхом на хороших скакунах. На боку у них болтались сабли в отличных, богато украшенных ножнах, а на переполненных возах везли их прочее вооружение, состоящее из кольчуги, длинного и крепкого копья, а также из лука и стрел.

Все эти воины держались свободно. Они имели очень слабое понятие о воинском строе, а большинство, полагал капитан Маржерет, и вовсе не имели о нём никакого понятия.

И только аркебузиры, царские стрельцы в красного сукна кафтанах, вооружённые длинными тяжёлыми ружьями, которые заряжаются со ствола, — только эти аркебузиры составляли надёжный костяк всего войска. Они великолепно понимали войсковые команды. Они были обучены этому пониманию. Аркебузиры шагали в такт собственным весёлым песням, шли с какими-то вдохновенными лицами. Им, казалось, совершенно безразлично, куда их ведут, кто их противник. Они видели над собою огромное знамя из золотой парчи, которое держали в руках четверо дюжих воинов, сидящих на одинаковых белых конях. Аркебузиры ощущали на себе взгляд пронзительных глаз святого Георгия Победоносца, и души их наполнялись уверенностью. Они одолеют любого врага.

Однако всеобщей весёлости и уверенности хватило ненадолго. Почти сразу за городом Брянском пошли густые леса. Как только войско втянулось в эти леса, ему сразу стало тесно. Оно не вмещалось в узкое пространство. Некоторые военачальники рангом пониже, сотники и десятники, пытались отыскать для себя боковые дороги, сворачивали от главной дороги влево, вправо. Но эти попытки заканчивались плачевно. Вокруг было много гиблых мест, укрытых снегами. Тяжёлые возы застревали там, иногда проваливались, часть их вообще приходилось бросать, с трудом перекладывать грузы на подвернувшиеся спасительные возы. Было потеряно даже какое-то количество пушек.

Так продолжалось день, два, три. Капитану Маржерету с трудом удавалось удерживаться со своей ротой на твёрдой дороге, чтобы не быть спихнутым куда-нибудь в болото. И вскоре до его ушей дошли тревожные слухи, будто татарские отряды, которые были посланы в авангарде войска, куда-то пропали. От них уже нет гонцов. Не иначе как они переметнулись на сторону противника, на сторону татар.

— Татар? — снова спрашивал Маржерет. — А есть ли там сейчас татары?

Спустя какое-то время, когда войско продвинулось ещё на некоторое расстояние и лес вокруг стал особенно страшным, это и без того жуткое известие сменилось иным: нет, татары не перешли на сторону противника. Они просто попали в засаду. Они уничтожены или взяты в плен. Они теперь дают показания, сколько здесь войска...

И тут только в головах у воинов мог возникнуть вопрос: да о каком таком противнике идёт речь?

И тут только в войске родилась догадка: неприятели, против которых движется огромное войско, вовсе не татары. Противник — это скорее всего беглый монах Гришка Отрепьев, которому провозглашают в церквах анафему! Да не царевич ли он в самом деле? Не Димитрий ли Иванович?

За рекою под названием Судость, притоком Десны, густые леса начали расступаться. Дорога сделалась шире.

Казаки и наёмные войска чужеземного строя получили приказ от князя Мстиславского: вырваться вперёд, продвинуться берегом Десны до большой её излучины, пока не покажется по левой руке осаждённый неприятелем Новгород-Северский. Затем занять подходящие выгодные места и ждать прихода передового полка под началом боярина князя Василия Васильевича Голицына и боярина Михаила Глебовича Салтыкова.

Противника ещё не называли по имени, однако имя его было уже всем известно.

— Сказывают, там царевич Димитрий!

— У него есть войско?

А стоило казакам и наёмному войску выполнить приказ князя Мстиславского, остановиться на пригорках посреди большого пространства, свободного от сплошного леса, как уже появились перед ним посланцы из-под Новгорода-Северского. Они привезли с собою письма с предложением сдаться на милость царевича Димитрия Ивановича. Он не хочет убивать своих подданных.

На свои письма посланцы не получили никакого ответа. Однако это их не остановило: они повторили попытки даже после того, как со стороны Брянска к Новгороду-Северскому прибыл наконец не передовой полк князя Голицына, но большой полк с огромным парчовым знаменем самого князя Мстиславского, а за ним и прочие полки: полк правой руки под началом князя Димитрия Ивановича Шуйского и князя Михаила Фёдоровича Кашина, полк левой руки под началом окольничего Василия Петровича Морозова и прочие. Передовой полк князя Голицына прибыл почему-то последним. А пушки все застряли в дороге. Их не было. И хотя последующие попытки посланцев от самозваного царевича остались тоже без видимых последствий, хотя их самих прогнали с руганью и с угрозами, однако в умах Борисовых воинов они сумели посеять какие-то сомнения. За то ли сражаются? И почему им до сих пор не говорили, да и не говорят, правду?

Капитан Маржерет старался не упустить момент, когда появятся войска самозваного царевича. Среди борисовцев распространялись слухи, будто им противостоят одни поляки. Но поляков Маржерету пока не приходилось видеть, а только казаков. Казаки сразу стали вызывать своих противников на герц. Правда, казаки, находящиеся на службе у царя Бориса, неохотно откликались на такие вызовы. Зато с готовностью шли на них татары. Они со свистом вырывали из ножен сабли и вскидывали их над головами. Было очевидно, что татарам и казакам воевать между собою — дело привычное, житейское. Поединки заканчивались обыкновенно смертельными исходами. Так продолжалось почти весь день. Кроме того, время от времени вспыхивала стрельба со стороны Новгорода-Северского. Там, говорили лазутчики, пытался делать вылазки осаждённый воевода Басманов. Но, добавляли, ничего дельного у него пока не получалось: сил мало. Вышедших в поле казаки легко заставляли поворачивать назад, искать спасения в укреплениях.

И вот наконец к вечеру, уже совсем на закате солнца, с пригорка, где стояла его рота, капитан Маржерет увидел идущую на рысях роту польских гусар-рыцарей. Под звуки труб они рывком одолели пригорок. Впереди гусар неслись двое всадников. Один из них был на белом великолепном коне.

Капитану сразу почему-то подумалось, что он видит перед собою самозваного царевича.

Вслед за этой ротой всадников на соседнем пригорке так же быстро, со свистом, показалась ещё одна рота, за нею ещё одна, ещё. Но то была уже русская конница. А что касается казаков, то их количество нельзя было определить. Ещё вдали мелькнули под прикрытием леса пушки, везомые быстрыми лошадьми.

Конечно, капитан Маржерет, опытный вояка, сразу сообразил, что всё увиденное им предпринимается противником просто ради того, чтобы показать готовность к сражению. Вот хоть и сейчас. Но в действительности никакое сражение пока не могло никак завязаться. От лесов, со всех сторон окружавших огромное пустое пространство, уже наползала ночь. Сражение могло начаться лишь с приходом нового дня.

Так и произошло.

Войско противника, оставив сторожевые заслоны из верховых казаков, спешно удалилось в свой лагерь, в привычную для него, наверное, обстановку боевой походной жизни, в шатры и землянки, к своим очагам, в какой-никакой уют. Чтобы согреться. Чтобы отдохнуть, собраться с силами.

А войско царя Бориса осталось на месте, на свободных от леса пригорках, где крепчал мороз, где ветер вздымал лёгкую позёмку. С наступлением сумерек воины бросились собирать хворост, сучья, начали разводить костры, готовить пищу, устраивать себе ночлег на собранных ветвях, на поваленных деревьях, на возах с военной и прочей поклажей. Это, конечно, насколько будет позволено морозом.

На рассвете, когда люд возле костров зашевелился, пробуждаясь ото сна, в нескольких местах перед царскими войсками снова появились гонцы с письмами от царевича Димитрия. Воеводы приказывали писем не брать. Гонцов прогоняли саблями и пиками. Однако гонцы стремились хотя бы на словах передать всё то, что было выведено на бумаге.

— Царевич Димитрий, — кричали они, — в последний раз предлагает вам перейти на его сторону! Он — ваш законный правитель. А Борис Годунов — подлый злодей. Если же ослушаетесь, то на ваши головы обрушится Божий гнев! Вы навеки погубите свои души. Опомнитесь! И знайте, что царевич не хочет допустить пролития крови!

Таких гонцов прогоняли уже выстрелами из мушкетов. Одного убили, и труп его остался на снегу — как напоминание о крамольных словах, которые он успел прокричать.

А когда рассеялись остатки тьмы — войско противника уже стояло неподалёку. Оно выглядело удивительно бодрым, свежим, насколько мог различать капитан Маржерет, очень подвижным и послушным своим предводителям. Там выделялись многочисленными знамёнами польские роты. В их рядах блестели трубы. Одетые по-московски люди держались скромнее. А казаки на своих конях не могли устоять на определённом месте. Казаки гарцевали везде.

Однако войско неприятеля показалось Маржерету весьма малочисленным. Впрочем, так показалось не только ему. В рядах притихших борисовцев сразу же раздались вздохи облегчения.

— Да у нас в засаду отправлено больше людей, нежели этих димитровцев пришло сюда!

— Да мы их шапками закидаем!

Так говорили, правда, десятники, сотники. Так говорили стрелецкие головы и ещё более высокопоставленные предводители в войске Бориса Годунова.

И так, вероятно, думал сам князь Мстиславский. Потому что возле его шатра, который был окружён толпами аркебузиров в красных кафтанах, как-то неуверенно начинали стучать барабаны, да тут же смолкали. Треск барабанов раздавался где-то в ином месте, в отдалении, но и там обрывался. Словно воеводы как в главном полку, так и во всех прочих ничуть не знали, стоит ли готовиться к битве или же удастся обойтись без неё.

Главный, так называемый большой, полк под началом князя Мстиславского как-то очень уж вяло и неохотно собирался в ряды, повинуясь окрикам конных десятников и сотников.

— Живо! Живо! Бараны!

— Живо!

Над сверкающими шлемами всадников вздымались к небу длинные пики. Ржали лошади. Выли собаки.

Так же вяло и неохотно затрещали в дыму костров немногочисленные барабаны, зовущие войско на неприятеля.

Главный полк всё же двинулся вперёд, оставляя за собою недогоревшие обугленные пни и брёвна.

Со своего холма капитан Маржерет отчётливо видел творящееся вокруг. Его рота, как и все прочие войска иноземного строя, не получала никакого приказания сверху. То ли о них забыли, то ли на них возлагались особые задачи — капитан не знал. Скорее, предполагал он, просто не подумали при таком многолюдстве, на холоде, в этой тревоге, когда приходится воевать с необычным, непонятным противником.

В стане же неприятеля, которого прикрывали многочисленные холмы, раздавались крики на польском языке. Слов капитан Маржерет не мог разобрать, но отчётливо слышал, что бодрящий и подзадоривающий тон этих криков находит живой отклик среди тамошнего воинства. Там отвечали взрывами смеха и воинственных возгласов. Там настраивались на скорое сражение.

И вот в стане приблизившегося неприятеля, где-то уже совсем рядом за холмами, раздалось резкое пение труб:

— Ту-ту-ту!

Там запели песню.

Небо над войсками было совершенно чистое. Из-за леса вставало солнце.

Правое крыло большого полка, по-прежнему вяло, начало подниматься на холм, чтобы оседлать его вершину, где высился мощный дуб. Войско как бы топталось на месте, скользя и оступаясь тысячами ног, ругаясь в тысячи глоток. И вдруг по заснеженному склону холма со свистом, в рёве труб, на борисовцев ударил отряд польских гусар.

— А-а-а! — лопнул воздух от единого крика.

Это получилось так неожиданно, так невероятно, что капитан Маржерет не поверил своим глазам.

А в ответ раздалось болезненное и протяжное:

— У-у-у-у-у!

Это напоминало попытки осы поразить своим жалом огромного быка.

Конечно, масса войска после короткого замешательства отразила неожиданную для неё атаку. Но движение борисовцев уже было остановлено, хотя воины в задних рядах, ещё не совсем сообразившие, что происходит, продолжали повиноваться отчаянным крикам своих десятников и напирали на передних товарищей.

— Живо! Живо! Бараны!

Не успели отринуть в сторону налетевшие польские конники, уронив на снег нескольких своих товарищей, как уже по другому склону холма, но с той же неожиданностью и с тем же напором, ударила новая волна гусар. Войско борисовцев подалось бы, конечно, назад, да не могло из-за упорства задних рядов. Началась страшная давка, послышались крики, стоны:

— А-а-а!

Эта атака тоже была отражена.

Третью атаку совершило уже большее количество всадников, а когда и их предприятие обернулось относительной неудачей, то на вершине холма, где красовался осыпанный снегом дуб, появился вдруг всадник на белом коне, с оголённою саблею в руке. На голове у него сверкал золотом шлем, из-под красного плаща виднелись такие же сверкающие латы.

Появление всадника было встречено громом приветствий, которые уже окончательно озадачили и насторожили войско князя Мстиславского.

— Это он! — услышал капитан Маржерет крик из среды воинства большого полка. — Это царевич!

— Царевич! — раздалось ещё несколько криков, но они были подавлены, словно кричавшим зажали горло.

И тут одновременно по склону холма на московское воинство ударило ещё несколько отрядов — и слева, и справа. Но самым мощным показался капитану Маржерету отряд под водительством того, кого многие признавали уже за царевича Димитрия. Молодец этот скакал во главе всадников, одетых в синие кафтаны. То были его соотечественники.

— Ура! — покатилось по склону холма.

— Ура!

— Ура!

Мощный крик наполнил окрестности. Капитан Маржерет оглянулся на свою роту. Бывалые вояки внимательно за всем следили, но скрывали собственную тревогу, перебрасываясь громкими, ненужными сейчас фразами.

Правое крыло большого полка князя Мстиславского дрогнуло. Передовая линия его заколебалась, задёргалась, словно раненая птица. Масса людей устремилась назад, сминая всё на своём пути. Возле золотого огромного знамени, где находился сейчас князь Мстиславский, учинилось столпотворение. Там мельтешили красные кафтаны аркебузиров. Именно туда рвались воины, ведомые загадочным всадником на белом коне.

 

11

— Победа!

— Победа!

А пану Мнишеку всё ещё не верилось, что это правда. В ушах гремели мушкетные выстрелы, слышался топот копыт и стояли человеческие крики и стоны.

— Победа! Победа!

В наступающих сумерках его поздравляли не только полковники Дворжицкий и Жулицкий, не только разгорячённый боем сын Станислав, чья рота, кстати, отличилась великолепной выучкой, напором, скоростью, не хуже самых лучших рот Дворжицкого, Фредра, Наборовского, Борши и прочих. Не хуже роты, что ринулась в атаку под началом самого царевича.

Поздравляли не только Андрей Валигура, Петро Коринец, капитаны и ротмистры, бравые казацкие атаманы, отчаянные головы, как польские, так и московитские, как запорожцы, так и донские чубатые молодцы.

Гетман не скупился на благодарности от имени государя. Все воевали достойно. Потому и победа. Если только в это можно поверить. Поскольку противостояла уж очень грозная сила. Была опасность, что эта сила прижмёт царевичево войско к стенам осаждённой крепости. Так поступают полководцы. Но ничего подобного не случилось. Не случилось?

В шатре, поставленном посреди лагеря, куда были созваны самые видные участники сражения, к гетману обратился царевич.

Высоко вздымая голубой кубок с красным венгржином, царевич сказал:

— За нашу победу, пан гетман! Виват!

— Виват! — ответил гетман ещё как бы во сне.

Царевич не снимал с себя золотого панциря, в котором вёл своих воинов. В рыжеватых волосах, ниспадающих на плечи, отражались огоньки свечей.

— Виват! Виват! — ударило в потолок шатра и пошло гулять по всему лагерю.

Пан гетман не выдержал.

— Государь! — сказал он, глядя в голубые глаза царевича, в которых также промелькнули рыжие огоньки, но которые были наполнены ликованием. — Государь! Этой победой мы обязаны прежде всего вашему появлению на поле битвы! Не говоря о том, что вы лично сражались как Александр Великий при Гранике. Я за вас боялся. Ведь фортуна, пусть она и царская, caeca est, известно. Так что поздравления эти должны относиться прежде всего к вам.

Царевич звонко засмеялся и обнял старого гетмана.

— О победе сегодня же напишу невесте, — сказал он тихо.

Затем царевич выпил вино и указал пальцем на изящную иконку, висевшую у него на груди поверх панциря. Иконку эту, гетман знал, подарили ему иезуиты, отец Андрей и отец Николай. Сейчас они оба стояли в дальнем углу — бородатые и с длинными волосами, как и православные священники. Вели себя очень спокойно, оставаясь почти незаметными.

— Справедливому делу помогает сама Богородица! — сказал царевич. — Об этом впервые поведал мне мой спутник, когда мы ещё пробирались в Литву. Я был тогда наг и сир.

— Виват! Виват! — раздавалось под высоким пологом.

В шатёр раз за разом, в клубах седого пара, входили всё новые и новые воины. Стражи пропускали их без проволочек. Они наполняли помещение запахами пороха, костров, новыми бодрыми криками. Они торжествовали, чем усиливали уверенность старого гетмана.

— Победа! Победа!

По-прежнему наблюдавший за всем этим Андрей Валигура успевал выслушивать донесения. Одни гонцы сменялись другими.

— Государь! — говорил Андрей в промежутках между тостами. — Неприятель, добравшись до леса, верстах в десяти отсюда окружает себя засеками, завалами и строит шанцы.

Содержание донесений тут же становилось предметом разговора в шатре.

— Го-го-го! — раздавались крики. — Вон куда сиганули борисовцы!

— Неприятель нас боится! — громче всех витийствовал полковник Дворжицкий. И тут же обратился к царевичу: — Государь! Нам следует немедленно довершить начатое утром. Пока князь Мстиславский не в состоянии отдавать приказы!

— Да! Да! — поддержали полковника. — Мы бы взяли его в плен, если бы нам помогли другие роты!

— Да! Если бы ударила пехота!

— Если бы государь двинул вперёд всё своё московитское войско!

— Что говорить! Здорово дрались аркебузиры князя Мстиславского! Они его отбили!

— Хотя получил он не менее трёх ударов по шлему!

Царевич остановил кричавших взмахом руки.

— Нет, — сказал он решительно полковнику Дворжицкому, но не только ему. — Никогда не допущу гибели безвинных людей. Потому и не отдал такого приказа. А князь Мстиславский не помог и не поможет своим присутствием. Мы заставим их сдаться без сражения. А когда я войду в Москву — Мстиславского не за что будет и наказывать. Впрочем, я никого не собираюсь наказывать, кроме злодея Бориса. Даже Басманова помилую. Сердце моё разрывается от одного понимания, что завтра придётся хоронить моих подданных.

— Государь! — начал гетман Мнишек. — Потери с нашей стороны незначительны по сравнению с потерями неприятеля. Правда, тяжело ранен полковник Гоголинский...

— Погибли русские люди! — с горечью возвысил голос царевич. — Погибли по вине злодея! — И он опустил голову.

Убитых как с той, так и с другой стороны хоронили в общих могилах.

Царевич хотел ещё раз подчеркнуть, что все московиты, его подданные, дороги ему одинаково. Он плакал при погребении так открыто, что пан Мнишек опасался, как бы присутствующие не усмотрели в его слезах нарочитости.

Царевич повторял слова вслед за православными священниками.

Иезуиты, оба в одинаковых чёрных сутанах, совершив над убитыми поляками службу на латинском языке, держались в стороне. Католиков среди убитых оказалось мало.

Молитвы православных священников продолжались зато очень долго. И пану Мнишеку вскоре стало казаться, будто в Неискренности царевича мог заподозрить только он сам, пан Мнишек. Да ещё иезуиты. Только им троим и ведомо о тайном принятии царевичем католической веры. Ведомо им троим и содержание его послания к Папе Римскому.

Стоять под порывами холодного ветра, на морозе, пусть и небольшом, было невыносимо тяжело. Пан Мнишек чувствовал, как у него начинают коченеть ноги. Он понимал, что в значительной степени этим чувством обязан своим годам и своим недугам. Однако нечто подобное заметил он и в поведении прочих польских военачальников. Они тоже не могли оставить эти похороны, не могли уйти, как поступили простые воины и даже ротмистры. Они закрывались от ветра рукавами. Они притопывали сапогами. Они страдали, но терпели. И тут пан Мнишек заметил, что холода вовсе не ощущают православные, творящие свои молитвы. Его не чувствует и царевич, одетый к тому же довольно легко.

Ещё неясное, но уже явственное беспокойство начало терзать пана Мнишека. Ему вдруг припомнилось, что в этом походе царевич получил послание от Папы Римского. То был запоздалый ответ на послание в Рим, которого царевич не дождался, находясь в пределах Речи Посполитой, о котором говорили и в Кракове, и в Самборе. Но теперь, получив наконец ответ, царевич не обмолвился о нём ни словом. Конечно, пан Мнишек не сомневался в чувствах царевича к панне Марине. Царевич по-прежнему готов говорить о ней в любое мгновение, но... Так ли откровенен он, как может показаться окружающим? Так ли искренно принял он католическую веру?

Конечно, не преданность царевича Папе Римскому волновала пана Мнишека. Впрочем, он не очень понимал и не очень старался узнать, что разделяет католиков и православных. Его удовлетворяло само понимание, что все эти люди веруют в одного и того же Бога. Этого было достаточно. Однако он вдруг начал опасаться, а не заявит ли царевич совсем иное, усевшись на московский престол? Не предстанут ли перед ним в ином свете обещания, на которые он не скупился в Кракове? Да что там в Кракове — на которые был щедр в Самборе по отношению к нему, сандомирскому воеводе?

Но, рассуждая так, пан Мнишек неожиданно подумал, то ли себе в огорчение, то ли в утешение, что сражение, которое вчера все называли победой, исход которого вызывал всеобщее восхищение, вовсе не является победой. Первое столкновение, первое соприкосновение войск, совершенно различных по силе, ещё ни о чём не говорит, кроме как о плохих военачальниках у царя Бориса (или, как его называют в войске царевича, у злодея Бориса). Но войско его отошло и засело в укреплениях. И попробуй к нему подойти! А что, если там появится военачальник, подобный воеводе Басманову?..

Мысли пана Мнишека были прерваны появлением гонца, который привёз письмо от самого короля. Дело было настолько важным, что пан Мнишек счёл наконец возможным удалиться с похорон. Он только встретился взглядом с царевичем, прижал руку к сердцу в знак извинения и велел подавать коня.

Весь остаток дня после похорон пан гетман думал, как подступить к царевичу с объяснением того, что вынужден был сделать.

Он собирал аргументы. Он был рад их собирать, потому что рад был несказанно посланию короля. Потому что с удовольствием готов был подчиниться. Он только обдумывал, а не усмотрит ли царевич в его заявлении зацепку для того, чтобы отказаться от своих прежних обещаний?

— Что же, — сказал наконец пан гетман, обращаясь к сыну Станиславу, которому доверительно прочитал послание короля, — пора. А там — что уж Бог даст.

Но обратиться удалось не сразу. Когда они вдвоём с сыном явились к шатру царевича утром следующего дня, там уже стоял невероятный шум.

Шумели польские рыцари. Они окружили шатёр плотным кольцом.

— Или деньги, или уходим! — раздавались отчётливые крики.

— Мы доказали, как умеем воевать!

— Нас везде примут!

— Везде нужно наше умение! А здесь — превратимся в нищих!

— Теперь уйдём окончательно!

Пан Мнишек сразу всё понял. Повторялось то, чего с таким трудом удалось избежать под Черниговом. Рыцари, оказывается, сдерживали себя весь вчерашний день, когда хоронили убитых. Сегодня их терпению наступил предел.

— Мы уйдём!

— Уходим!

Очевидно, они осаждали шатёр уже с рассвета. Озабоченный царевич, наверное, уже в десятый раз повторял обещания уплатить деньги при первой возможности. Он рисовал рыцарям яркую картину того, как плохо сейчас неприятелю в лесном неприспособленном лагере.

— Нам вовсе не придётся сражаться. Я не допущу сражения, — говорил он с таким убеждением, будто дело шло о чём-нибудь житейском. — Я не могу допустить пролития крови моих подданных. Да сражения и не может быть. Разве вас не удивило, что огромное войско так легко уступило нам поле битвы? Разве не знаете упорства русского человека? Русское войско устояло против Стефана Батория! Вспомните осаду Пскова!

Царевичу возразили:

— Всё знаем. Но это мы как раз сражались так, что не дали московитам никаких шансов! Потому они и побежали!

Царевич соглашался наполовину:

— Это так, вы сражались намного лучше, чем когда бы то ни было. Вы показали свою силу. Однако русские не хотели сражаться против меня. Разве этого вы не поняли? Они оборонялись только по необходимости. Позавчера у них ещё не хватило смелости восстать. Но представьте себе ночь в лесу, под голым небом, при таком морозе. Одно это заставит задуматься. А теперь представьте, что мы сегодня же явимся к ним с артиллерией, с той же конницей, которая позавчера так дерзко шла на них в атаку, то есть с вами! Представьте, что придвинем верное казачество, всех перешедших на мою сторону подданных... Мы расскажем, сколько городов открыли передо мною ворота! Все русские воины перейдут на мою сторону. И путь на Москву будет открыт. У Бориса нет другого войска.

— Деньги! Деньги давай! — не хотели дальше слушать те, кто боялся, что царевич уговорит их товарищей, как удалось ему это сделать совсем недавно под Черниговом.

— Я пока не могу вам всем заплатить, — опустил царевич руки. Он оглядывался на своих соратников, на Андрея Валигуру, на Петра Коринца. Он призывал их в свидетели. — У меня сейчас нет таких денег.

Соратники кивали головами:

— Обождите!

— Надо обождать!

Тут же, на помосте, стояли капелланы в чёрных сутанах. Они были готовы поддержать царевича. Но польские рыцари не желали слушать даже их.

Конечно, в такой ситуации пан Мнишек не стал ничего говорить о письме короля Сигизмунда.

Пан Мнишек при первой же возможности тоже начал убеждать рыцарей помнить о чести, о данном слове, о долге.

Рыцари в ответ зло смеялись:

— О долге мы как раз и помним!

И снова кричали:

— Деньги!

— Деньги!

Вокруг царевича, на деревянном помосте перед его шатром, собрались уже полковники Дворжицкий и Жулицкий, ротмистры Борша, Фредр, Неборовский и прочие. Но их присутствие также ничего не могло переменить.

О выходе из лагеря, о новой атаке на неприятеля сегодня не могло быть и речи.

Так завершился этот короткий зимний день.

Объехав, как обычно, вместе с царевичем все сторожевые посты, которые теперь были выставлены и против осаждённой крепости, и против недалёкого и всё-таки грозного противника, гетман Мнишек принял приглашение царевича — зашёл к нему в шатёр.

Конечно, пан Мнишек нисколько не надеялся, что сегодня удастся высказаться о королевском письме.

Ему хотелось хотя бы узнать, когда же о том можно будет потолковать. А сейчас ему хотелось вместе с царевичем подумать, что можно сделать, как уговорить рыцарей отказаться от своей гнусной затеи. Как заставить их потерпеть с получением денег.

Рыцари же, уйдя от царевичева шатра, ничуть не угомонились. Они всё так же шумно продолжали негодовать, разбившись на группы, рассеявшись по палаткам.

Поговорив с царевичем в присутствии одного Андрея Валигуры и не услышав ничего для себя утешительного, пан гетман вознамерился было отправиться домой, как вдруг Андрей, выйдя из шатра на какой-то новый шум, воротился с известием, что явились делегаты от рыцарей из роты Фредра. Они хотят говорить с царевичем наедине.

Андрей так выразительно посмотрел при этом на старого гетмана, что царевич удивился:

— Как? Даже без пана гетмана?

Андрей развёл руками:

— Так хотят.

Пан Мнишек удалился тотчас, заверив царевича, что нисколько не в претензии. И это было действительно так, хотя и подмывало узнать, что же придумали удальцы из роты Фредра. Он остановился на том, что ими найдена какая-то хитрость, способная увлечь и прочих рыцарей. Они пойдут добивать князя Мстиславского. А тогда можно будет поговорить о требованиях короля, изложенных в письме.

В своём шатре, в удобной постели, пану Мнишеку не пришлось мучиться неизвестностью. Он крепко уснул, а под утро, чуть свет, его разбудили выстрелы, правда беспорядочные. Он сразу понял, что так не отражают неприятеля. Так выражают негодование.

— Опять наши гусары, — успокоил его писарь Стахур, после смерти Климуры снова занявший его место.

— Из роты Фредра? — спросил пан Мнишек, уже глядя на себя в зеркало.

— Нет, — продолжал Стахур, прислушиваясь к выстрелам. — Те как раз молчат. Говорят, они убедили царевича выдать плату им одним. Но о договоре узнал весь лагерь. От шинкарей.

Пан Мнишек сразу всё понял. И поспешил к царевичу.

То, что увидел пан гетман, превзошло все его опасения. Увиденное просто ошеломило. Государь, раскрасневшийся, без шапки, в сопровождении Андрея Валигуры, ротмистров Борши и Фредра, бегал от палатки к палатке рыцарей и умолял их не оставлять его!

— Двойная плата в Москве! Вам даже не придётся воевать! Один ваш вид, одно ваше присутствие!

Но рыцари уже собирались в дорогу.

— Мы уходим! — кричали они, не глядя ему в глаза. — Пусть воюет вместе с вами рота Фредра!

Фредр, высокий и грузный человек, тоже не смел глядеть царевичу в глаза.

Пан Мнишек понял, что удержать на этот раз рыцарскую вольницу не удастся. У него опустились руки.

А некоторые рыцари уже садились на коней.

— Уходим!

— Уходим!

Конечно, уехать так просто они не могли. В такой путь в одиночку не отправляются, или даже группами. Рыцарям следовало избрать себе старшего. Однако они хотели тотчас показать свою независимость и свою решительность.

Одного из рыцарей, изготовившегося прыгнуть в седло, царевич ухватил за рукав.

— Послушай! — сказал он ему в сердцах. — Я полагал, что все поляки — народ необыкновенный. Я не ошибся, конечно. Но ты вот поступаешь по-свински. Потерпи! Может, я и раньше вам уплачу! Подожди!

— До Москвы? — спросил нетерпеливый презрительно. — Ждали уж. Да ещё и в Москве что с тобою станется — не совсем ясно. Ходят слухи, будто и не царевич ты вовсе. Так что тебя там запросто могут на кол посадить!

Никто из окружавших не успел опомниться от таких дерзостных слов, как поляк уже был сбит ударом кулака. Он хотел подняться, он готов был что-то сказать, может не менее дерзостное, да его подхватили под руки подоспевшие товарищи и оттащили подальше от греха. Они надеялись, что гнев царевича против отдельного человека на том и оборвётся.

— Опомнитесь! Вернитесь! — Пан Мнишек продолжал помогать царевичу в его бесполезных уговоpax. Но сам уже с тревогою думал, чем может закончиться следующая встреча с войском Бориса Годунова, когда выздоровеет князь Мстиславский или когда он будет заменён кем-нибудь более энергичным.

Конечно, среди рыцарей нашлись всё же люди, которым был по нраву молодой царевич. Они решили остаться. Нашлись и такие, кому некуда было податься да и не на что ехать, нечем кормиться, — проели уже все в этом походе, истратились окончательно. Так что к роте Фредра, которая вынуждена была оставаться теперь почти в полном составе, присоединились из прочих рот по десятку, по два, а то и более человек. Осталось много пехотинцев, особенно немцев. К вечеру писарь Стахур набросал полный реестр оставшихся — их насчитывалось более тысячи.

А прочие решили уйти. Слуги готовили для них возы, сани, кто уж чем располагал. Уходили многие торговцы, оружейники. Уезжали даже маркитантки и бесшабашные срамные девки.

— Все уедем! — не утихали крики.

В сопровождении Стахура, несущего реестр под мышкой, пан Мнишек явился в шатёр к царевичу. В голове у пана гетмана вызрело твёрдое намерение.

— Государь! — сказал пан Мнишек, представ перед царевичем, который обречённо смотрел в тёмный угол. — Вот реестр оставшихся. Я же должен принести вам свои извинения. Я не могу ослушаться воли моего короля. А король призывает явиться на заседание сейма. Вот и королевское письмо. Я ношу его с собою уже который день. Я должен многое объяснить в сейме.

Гетман опасался, что царевич будет поражён услышанным, что он вспыхнет новой злостью. Но просчитался. Очевидно, после ухода стольких людей, на которых он так надеялся, для царевича уже ничего не значил отъезд старого гетмана.

Королевское письмо, естественно, царевич читать не стал. Он спросил:

— Пан воевода хочет уехать вместе с ними? — и указал туда, откуда доносился гул, проникающий в шатёр.

— Да, государь, — отвечал пан Мнишек. — Так надёжнее. Я должен доехать, несмотря на мои болезни. Моё выступление в сейме сослужит вам, надеюсь, добрую службу.

Царевич пропустил всё это мимо ушей. Спросил об ином:

— Кого посоветуете избрать вместо себя?

Пан гетман отвечал без раздумий:

— Полковника Дворжицкого, государь. Очень опытный воин.

 

12

Впереди скользило несколько саней с громкими заливистыми бубенцами и с различной поклажей. Перед ними скакали юркие всадники на горячих конях, вооружённые, надёжные стражи, — как водится в походах. А весь огромный обоз — позади. Сколько видит глаз — ползут и ползут упряжки, играют конники. Это если взглянуть на изгибах дороги, на подъёме. Виден был и красный с изящными окошечками, словно терем, возок, в котором ехала душенька Прасковьюшка, красавица, с пухлым горячим телом, со сладкими губами-блинами, — такую и в Москве-то не оставишь никак.

После Калужской заставы, с хмурым стрелецким сотником при дымных низких кострах, Василий Иванович Шуйский, завалясь на меха в тёмном возке, поставленном на особо скользкие полозья, почувствовал себя наконец князем, человеком значением повыше самого царя Бориса, происходящего из худородных бояр.

Князь, вытянувшись во весь рост, хрустнул косточками, потому что длина возка вполне позволяла.

И начал вспоминать недавнее. Увидел себя со стороны.

Услышав повеление царя Бориса, он сначала испил ледяного квасу из рук Прасковьюшки. Пил отвернувшись, чтобы слуги не заметили противной дрожи в пальцах. Превозмогал ломоту в зубах. Кувшин держал обеими руками. Всем своим видом показывал, что кувшин чересчур холоден.

Потом долго молился. Бил земные поклоны. Молил Бога о просветлении ума. Мысленно прощался с Прасковьюшкой.

И наскрёб сяких-таких мыслишек. Начал приходить в себя...

Начал ругать себя, дурака. Ну, отчего в портки напустил? Кого испугался? Срам.

И наконец успокоился, отметая страшные предположения.

А предположения были относительно писем к Яну Замойскому. Что же, не пойман — не вор! В письмах жаловался на судьбу. Кто на Руси более достоин царского звания, нежели князья Шуйские? Да мало ли чья рука могла написать сейчас подобное письмо польскому канцлеру. Это понятно даже Прасковьюшке. Но от кого письмо — догадайся. Конечно, Замойский разберётся. Если письмо дошло. Если он читал. А посторонние — нет. К тому же писано в расчёте на ум Замойского. С какой именно целью писано — тоже в Москве не догадаться. Был бы ещё при царе боярин Димитрий Иванович Годунов — старый лис, пройдоха, царская защита от ножа, яду, — тот мог бы догадаться. Но не его преемник Сёмка Годунов, конопатый увалень с раскосыми татарскими глазами. Что он понимает? Димитрий Иванович, говорят верные люди, уже не бросится больше на первый свист Бориски. Оно и пора. До поры кувшин воду носит.

Однако пришлось попрощаться с Прасковьюшкой и поспешить в кремлёвские хоромы.

Что говорить, даже приятно было увидеть явное замешательство царя. И не только замешательство. Не Борис Фёдорович уже сидел в своём дворце — но действительно Бориска, сын татарина. Глаза потухли и бегали, как у собаки, которую хозяин пинает сапогами и хочет согнать прочь со двора. И хотя каждому известно, что такого человека стоит всячески опасаться, да он тщился превозмочь себя. Он готов пригреть сейчас каждого. В минуту опасности. Готов снять с себя последнюю рубаху. (Последнюю! Да если бы все рубахи его разделить между мужиками на Руси — так каждому припало бы по две, не менее!)

Говорить начал не царь. Царь слушал, нахохлившись.

Высоким и скорбным голосом изрекал Патриарх Иов, в последнее время очень часто находившийся при царе:

— Король Жигимонт не боится Бога! Еретик проклятый! Пишет и рассылает универсалы, чтобы никто из его подданных не смел приставать к самозванцу, окаянному вору. Будто и не он сам принимал его у себя во дворце. А на деле никому этого не запрещает. Смирной-Отрепьев послан для того, чтобы при всех панах посмотреть на своего племянника, чтобы признал его при всех да за волосы выдрал — так не допустили! Не допустили до вора! Уж как надеялся я на помощь литовского канцлера Сапеги, да и он не пособил. Ну да ничего. Новый царский посол, дьяк Постник-Огарёв, даст Бог, скажет панам про всё и про всех прямо на их нечестивом сейме! Скажет, кто такой этот «царевич»! И пусть все паны знают, каков их король! Жаль, что Замойский туда уже вряд ли доберётся, совсем, говорят, плох. Он бы доказал, что король заодно с вором Гришкою!

При слове «Замойский» князь Василий Иванович насторожился, но ничего опасного для себя не услышал. Просто Патриарх напомнил о Замойском, как о человеке мудром.

Патриарх негодовал. Золотой крест в его жилистых руках сверкал, как меч Господень.

— Анафема! Анафема!

Но стоило Патриарху приумолкнуть, как тут же царь заставил обратить внимание на себя.

— Князь Василий Иванович! — сказал царь со страдальческим вздохом. — Мои воины отразят какого угодно вора. Я так и сказал дружественным мне государям. Помощь мне не нужна. Но я знаю, что может сделать для войска одно звучное слово «Шуйские». Потому что за ними тянется слава защитников Пскова! От одного этого слова король Баторий в гробу перевернётся!

«Кто бы говорил, — подумалось в то мгновение князю Василию Ивановичу, — только бы не ты, Бориска! Что значит для тебя защита Пскова моим отцом! Не ты ли запретил мне жениться? Не ты ли боишься, чтобы дети мои не отняли у твоих детей престола царского, на который ты воровски уселся? Только, даст Бог, и тебе на нём не усидеть, и твоим деткам его не видеть!»

Но радостью забило дух: припекло! Действует! Действует уже то, что давненько задумано. Исполняется. На Бога надейся, а сам не плошай. Ай да голова у тебя, Василий Иванович!

Бог даст, и жениться когда-нибудь удастся...

Радостью захотелось с кем-нибудь поделиться. А с кем? Кроме братьев Димитрия да Ивана, никому о том не заикнёшься. Но братья в походе. При князе Мстиславском. Слава Богу, не ранены, не пленены. Не осрамились. Воины.

А Бориска вдруг словно угадал настроение гостя. (Своего холопа? Господи!)

Бориска сказал:

— Придётся тебе поехать, Василий Иванович, к войску моему. Будешь там прибыльным боярином при князе Мстиславском. Будешь добивать вора. Верю тебе. Да и братьев увидишь. Озолочу тебя с братьями, если живого вора приведёте. На Красной площади чтобы при всём народе голову отрубить! Чтобы кровь по камням...

Царь задрожал. Долго крестился на образа. Успокоился наконец. И сказал, оборотясь к гостю просветлевшим лицом:

— Но если Господу будет угодно, чтобы он прежде того погиб, чтобы захлебнулся там в собственной крови, — так это ещё лучше будет для дела, для царской короны. Так что постарайся.

Патриарх понимал царя с полуслова.

— Да будет так! — трубно сказал Патриарх. — Анафема Гришке Отрепьеву! А-на-фе-ма! — И снова потряс золотым крестом.

Чем дальше от златоглавой Москвы уносили полозья князя Шуйского, тем неспокойней становилось у него на душе.

Севе́ра восстала против московской власти полностью. Началось это вроде бы против Бориса. Против неправедной его власти. Началось в поддержку царевича Димитрия. А если будет уничтожен этот Димитрий, как и против кого обратится этот гнев?

При виде княжеского обоза, при виде конных стрельцов и прочих ратных людей, северские люди уходили в лесные чащи, оставляя в своих жилищах всё как есть. И на это было просто страшно смотреть. Страшно задумываться. И всё равно билось в голове: да так ли было задумано? Господи!

Князь слушал доклады своих холопов и постепенно забывал о лежании на мягких тёплых мехах. Сначала ехал сидя, но сидеть было неудобно, особенно за Брянском, когда после нежданной оттепели опять ударили морозы и езда в санях превратилась вдруг в мучение. Полозья сотрясались и визжали, а лошадиные копыта скользили, и лошади падали в изнеможении, так что пришлось двигаться шагом. А когда выпал новый снег, то пришлось прекратить и такую езду. Потому что снег скрывал под собою опасности. Пришлось вообще остановить обоз в небольшой деревушке на берегу реки, под защитой громадного леса, — пока снег не осел.

В оставленном жителями селении ревел скот, выли псы, словно волки.

Зато после этого селения, после отдыха, князь пересел в седло. В кольчуге, прикрытой громадной медвежьей шубой, с заиндевелою бородою, на крепком вороном коне, князь, наверное, выглядел славным воином, богатырём. Потому-то сразу и почувствовал на себе чей-то взгляд. А глядела Прасковьюшка из красного возка, сквозь небольшие окошки с синими стёклышками.

Он махнул ей в ответ рукою только один раз. Ещё подумал, что на ближайшей остановке обязательно прикажет привести её к себе. Чтобы прижаться к её тугому тёплому телу. И пусть этот грех ляжет на душу Бориски.

Новгород-Северский встречал колокольным звоном.

В Москве говорилось и верилось, что город этот всё ещё в осаде. Что князю Мстиславскому не удалось его освободить. Однако в городе были настежь открыты ворота! А при воротах, в корчемном дворище, где под обугленными деревьями стоял какой-то курень, толпился народ, звучала музыка и ухал бубен. Там плясали! Там пели!

— Эх! Ух!

— Дьявол! Давай!

Конечно, ещё приближаясь к Новгороду-Северскому, князь Василий Иванович уже знал от своих людей, что в городе что-то подобное и должно твориться. Знать-то знал, да не верил, пока не увидел.

— Вот и слушай их там, в Москве! — озадаченно произнёс князь и пришпорил коня.

Войско Мстиславского обрамляло городские стены шумными обозами, изодранными шатрами, ржанием коней, рёвом скота, лаем собак и весёлым человеческим гомоном. Люди ничего не опасались, несмотря на то что вокруг них из-под снега вздымались остовы печных труб, угадывались пепелища, проступали очертания прочих развалин.

И всё же на валах торчали озабоченные дозорные. Там виднелись стволы огромных пушек. Город помнил недавнюю осаду — было заметно. Опасность таилась ещё где-то поблизости.

Навстречу выехали на серых конях воевода Басманов и князь Трубецкой (который ничем себя не проявил при обороне города). От князя Мстиславского был выслан уважения ради князь Василий Васильевич Голицын. Все встречающие натянуто улыбались, но все старались понять: что же привёз от царя князь Шуйский?

А он при первой возможности приказал своим слугам:

— Ведите меня к моему брату Димитрию Ивановичу! Чай, болеет?

— Болеет, боярин, — отвечали ему.

Князь Димитрий Иванович, похудевший, почерневший лицом и с сильно поседевшей бородою, встретил брата в хорошем деревянном доме в сердце города. Он уже выздоравливал. Он бодро сбежал с высокого крыльца. Братья обнялись. Обменялись троекратным поцелуем.

— Как хорошо, что ты здесь!

— Бережёт нас Бог!

А вот разговор отложили на более позднее время. Сразу с дороги Василий Иванович отправился в баню. И лишь после жаркой бани, исхлёстанный берёзовыми вениками, помолодевший на половину прожитых лет, сидя за столом в высокой белой горнице, Василий Иванович изготовился слушать братовы речи.

Димитрий Иванович предварительно прогнал слуг, всех до единого. Было понятно: он тоже соскучился по разговорам.

— Скажу тебе, Василий Иванович, — начал он всё ещё сдавленным голосом, — что дуракам везёт, неспроста говорится. Видишь, Мстиславский не смог с таким войском раздавить неприятеля, как таракана, прижав его к крепости. Хотя я сам ему так советовал. При наших аркебузирах да при наших пушках — только мокрое место от супостатов осталось бы!

— Ты советовал такое? — грозно сошлись у старшего брата брови.

— Пустое, — понял его и взял за руку Димитрий Иванович. — Тот ускользнул бы. Не беспокойся. И снова оброс бы всяческой сволочью. Да пылу у него поубавилось бы. А то чересчур уж шустрый. Мы такого и подозревать не могли. Как только он без единого выстрела взял моравскую крепость, как только ему сдался Чернигов — он уж и до Москвы надеялся дойти без выстрелов. А нельзя его было пускать. Ты понимаешь. Вот и пришлось покумекать, чтобы ляхи при нём взбунтовались. Он теперь и присмирел. Ляхи — это сила. А прочие... Сволочь разная.

— Видел я Северу, — сказал Василий Иванович, припоминая дорогу. — Будь у них сила — накинулись бы на обоз. Раздразнили их.

— Вот, вот, — поддержал брат. — А что касается совета Мстиславскому — так совет мне же в пользу. А Мстиславскому никакой совет не в пользу. Он чуть жив, и по своей же глупости. И чуть войско не загубил. Не от неприятеля, но от неразберихи... Только Бориска и при таком конфузе оказывает ему почести. Прислал Вельяминова-Зернова спросить о здоровье! Слыхано ль? Такая честь! Прислал затем своих лекарей и аптекарей. И всем дворянам в войске подобная же честь. А за что? Только за то, что не покинули его, Бориску! Что не перебежали к самозванцу, которого, веришь ли, многие в войске считают настоящим царём. И эта вера, как чёрная зараза, пожирает людей.

Василий Иванович слушал, опустив голову.

— Это потому, — сказал он глухо, — что Бориску ненавидят. Готовы и чёрту поклониться!

— Что говоришь, Василий? Чёрту... Православный царь... Бориска хочет, чтобы и впредь его держались. А люди уже по-иному думают. Всё больше их на сторону вора переходит.

— Да где он сам сейчас? — не терпелось узнать Василию Ивановичу. — Куда вы его прогнали?

Димитрий Иванович засмеялся:

— Говорю же — дуракам везёт! Мы его и не прогоняли. Мы как отошли тогда, после неудачной для нас раны Мстиславского, в лес, так и стояли там. Потому что Мстиславский долго в себя не приходил. А как пришёл — мы узнали, что ляхи покинули вора и ушли домой!

— Неужели? — снова не поверил Василий Иванович. — Вот те на! Снова денег требовали? Где ему взять... Борис о том не ведает.

— Да мы и сами поздно дознались.

— И как ушли? Поголовно?

— Не поголовно, некоторые остались. А раз такое дело — он ночью снял осаду и увёл своих разбойников куда-то в леса. В Комарницкую волость вроде бы, где у него полно подобных негодяев.

— Под Севск? Точно ведомо?

— А бес его ведает, — отмахнулся Димитрий Иванович. — Ушёл, и слава Богу. Мы на радостях — сюда. К Басманову да Трубецкому. В тёплые дома. Правда, мало их. Все посады Басманов выжег, хотя Трубецкой не позволял. Да Басманов оказался прав. А Трубецкой при нём — так себе...

Василий Иванович уже вроде бы и не слушал. Пил вино. Сопел. Брал голову в руки, мял её. Наконец спросил:

— А князь Мстиславский теперь в добром здравии?

Димитрий Иванович руками развёл:

— Его не поймёшь. Как водили слуги под руки — так и водят. И на коня по-прежнему сажают. Как бормотал, словно воду цедит, — так и сейчас. Уж говорить-то вместо себя никого не может заставить.

— И что же он намерен делать дальше?

— Да что? — снова развёл руками Димитрий Иванович. — Тебя дожидается. Так и говорит. Потому что грамоту от Бориски насчёт твоего приезда получил. На тебя надеется.

Василий Иванович ухмыльнулся:

— Силён... Ну а ты чего ему советовал?

Димитрий Иванович удивился:

— Нечто о том разговор промеж нас был? Но и спроси он, я ничего такого не присоветовал бы, что могло бы вору сверх меры повредить. Я осторожен.

— Сверх меры, мыслишь? — Василий Иванович выждал какое-то время и крякнул. — А где мера? Не сверх ли меры ему воля дадена? Боязно мне от увиденного стало. Пора кончать. Видел я Бориску-царя. Не жилец.

Димитрий Иванович вздрогнул:

— Брат! Неужели ты...

— Нет, нет, — отмахнулся от него, крестясь, Василий Иванович. — То будет Божий суд. Я не возьму греха на душу... Чувствую только. Говорено мне свыше. Так что и с вором надо кончать. А вы его ещё ближе к Москве... И радуетесь у тёплых печек.

— Брат, — был неприятно поражён таким поворотом разговора Димитрий Иванович, — брат... Что же, я верю твоему уму... Но что делать?

— Надо вести на него войско! — отвечал Василий Иванович. — Коль он ослаблен к тому же.

— Да кто его знает? Запорожцы прибыли. У кошевого Вороны их теперь тысяч двенадцать. И пушек привезли добрых, говорено.

— Запорожцы... — не сразу задумался Василий Иванович. — С запорожцами можно договориться. Кое-что я прихватил с собою... Не впервой. Так что завтра идём к Мстиславскому. Когда Бориски не станет, важно, чтобы власть на Руси взял не его сын, но князь Шуйский... О том я и Замойскому написал...

Василий Иванович поднялся, посмотрел в окно. Увидел там при дальнем крыльце красный возок — улыбнулся, вроде выше ростом стал. Высоким даже.

— Ага, — прошептал Димитрий Иванович, восхищённо глядя на брата. — Быть тебе царём в случае чего! Тебе, и более некому!

— Посмотрим! Посмотрим! — не отрицал Василий Иванович, ещё выше вздымая плечи и голову.

 

13

Кошевой Ворона откликнулся с готовностью.

— Так что, ваше царское величество, — сказал он медовым голосом, стараясь во что бы то ни стало понравиться, — речь моя будет короткой, как... Как вот эта моя люлька! — Он указал на свою крепко задымлённую трубку из козьего рога. По причине уважения к высокому собеседнику люлька была воткнута за шитый золотом пояс на синем жупане.

Кто-то засмеялся. Было трудно понять, кто именно. Но Ворона и смех этот воспринял как поддержку.

— Надо дать Москве сражение! — закончил тут же Ворона и сел с довольным выражением лица. При этом не забыл выставить перед собою очеретину — знак высшей казацкой власти. — Я высказался, государь!

Сел, взял трубку в руки. А потом спохватился, что не всё сказано. Быть может, царевич не знает главного. Потому Ворона снова встал и, снова засунув трубку за пояс, добавил:

— Поскольку коням корма не хватает... Да и сами казаки обносились и исхарчились... А денег нету... То есть платы... Ну, теперь всё...

От таких слов кошевого всем стало весело. Все засмеялись.

Смеялся одними губами полковник Дворжицкий, недавно избранный поляками своим гетманом вместо уехавшего Мнишека. Дворжицкий только что, как мог, уговаривал царевича и всех членов совещания: торопиться со сражением нет никакого смысла. Даже небезопасно. Потому что, даст Бог, из того войска и так все перейдут на сторону законного царевича. А fata belli incerta.

Последнее было сказано явно для ушей царевича. Царевич при этих словах расцвёл. Он почти восторженно посмотрел на Андрея Валигуру, затем на всех присутствующих, давая понять, что разумеет по-латыни. Что радуется собственному разумению и благодарен за то своему учителю в этом деле, Андрею!

Но оказалось, ничего большего всё это не означало. При всех своих заверениях, что он не допустит пролития крови подданных, царевич всё ещё был уверен, что сражения не будет. Он лишь хотел ещё раз испытать судьбу.

А потому царевич с благодарностью воспринял слова простоватого запорожского кошевого.

— Хорошо, — кивнул ему царевич. — Речь воина. Похвально.

Андрей Валигура и Петро Коринец не разделяли мнений своего давнего знакомца. Торопиться со сражением не надо, были уверены они оба. В Добрыничах, где обретается сейчас главное Борисово войско, очень тесно и голодно. Князю Мстиславскому приходится всё время высылать людей в поисках продовольствия. Высылать так далеко, что их трудно дождаться назад.

Однако Андрей и Петро уже высказались и должны были уступить место другим.

За сражение стояли казацкие атаманы.

Атаман Корела высказался ещё более кратко, нежели кошевой Ворона. Ради говорения он встал. Но кто его не знал, кто видел его только в бою, тот не смог бы понять, стоит он или сидит.

— Надо сражаться! — взмахнул Корела длинными руками и опустился на место, рядом с атаманом Иваном Заруцким. Заруцкий одобрил его слова кивком кудрявой головы.

Совещание проходило в большом деревянном доме, при распахнутых настежь дверях. Это потому, что на дворе снова потеплело (правда, снег держался, не таял). А ещё — от дыхания скопившихся в горнице воздух внутри был горяч и мутен, как деревенская брага. За раскрытой дверью, было видно, за наполовину поваленным частоколом, толпились пешие и конные казаки, сотни и сотни. Одни шапки, шапки и кулаки. Люди жадно внимали голосам из горницы. Они хотели как-то повлиять на царевича.

— Побьём! — начинали кричать за воротами пока ещё отдельные голоса, но такое живо подхватывали.

И уже гремело:

— Побьём московитов!

— Побьём! Мы их всегда били!

— Всегда!

Андрей видел: услышанное радует царевича. Андрей понимал, что упущен на сегодня уже тот момент, когда он мог подействовать на царевича. Делать это надо было наедине, в неспешной беседе. При кубке венгржина. А сейчас...

— Мы их вчера побили! — кричали за воротами.

— Да! Да! — надрывались, только кулаки мелькали в воздухе. — Побили!

Андрей полагал, что вчерашние, позавчерашние победы над борисовцами ничего, в сущности, не значат. Победы эти одержаны над людьми, которые выехали в поисках продовольствия и фуража. Люди не подозревали, что противник уже так близко. Они были почти безоружны. Их действительно полегло в полях немало. Многих пригнали в качестве пленников. И когда Андрей разговаривал с пленниками, то диву давался: до чего же беспечны Борисовы воеводы! Они не сделали никаких выводов из своих неудачных действий под Новгородом-Северским. Их ничему не научили раны князя Мстиславского. Правда, среди пленных и, наверное, среди убитых, совершенно не попадались люди из главного Борисова полка. На вопросы, почему так, пленные отвечали: «Так теперь с князем Мстиславским сам Василий Иванович Шуйский!» И всё, мол, уже сказано.

Это имя вселяло в Андрея тревогу. Он даже пытался заговаривать о Шуйском с царевичем, однако царевич мечтал лишь о том, как бы поскорее двинуться на Москву. Двинуться по открытой дороге. Двинуться вместе с народом. Что для него какой-то Шуйский, слуга Бориса?

— Тот самый, — сказал он брезгливо, — который доложил Борису, будто похоронил меня?

Андрей и опомниться не успел, как царевич заявил, что доволен советами военачальников. Они будут в своё время награждены. Но ещё большей награды удостоятся те, кто будет достойно вести себя на поле сражения.

— Это так только говорится — поле сражения!.. Будем готовы к сражению. Ударим, если понадобится. Но не будем бить тех, кто опомнился и перейдёт на нашу сторону! — сказал он.

И всё. И всех отпустил. Потому что спешил к обедне в походной церкви. Там служили священники из Севска, а вместе с ними и диакон Мисаил.

Конечно, при царевиче оставался гетман Дворжицкий. Гетману хотелось объяснить задуманную им диспозицию на предстоящее сражение. Он твердил уже что-то о деревне Добрыничи, которая виднелась издали своими чёрными избами на склоне высокой белой горы и своею церковью со стройною колокольнею — словно воткнутый в серое небо палец. Там, было известно Андрею, размещаются главные силы Борисова войска.

Краем уха Андрей услышал это название — Добрынину хотя разговаривал как раз с Петром Коринцом.

Царевич слушал гетмана без интереса.

Петро Коринец выглядел чересчур обеспокоенным. Он был недоволен кошевым Вороною. И вовсе не потому, что с приходом Вороны в лагерь царевича Петро снова превратился в обыкновенного куренного атамана.

— Если бы не Ворона, — сказал Коринец, сердитым взглядом провожая кошевого, который как раз садился на коня, подведённого двумя джурами, — если бы не его слова — царевич не решился бы на сражение. А так у Вороны двенадцать тысяч казаков и десятка два пушек! Тогда как у царевича только тысячи три своих воинов, вместе с ляхами. Ну ещё дончики. Корела ему предан. Правда, царевич не верит, что сражение будет. Но казаки любят драться. Они найдут зацепку... Ворона же хитрит. Чувствую. Не любят казаки Ворону. Сотники мне говорили, будто к Вороне зачастили какие-то люди. Не от борисовцев ли?

Андрей насторожился при этих словах, да его позвал царевич.

— А Добрыничи за нас! — сказал весело царевич, слегка отворачиваясь от гетмана Дворжицкого. — Даром что там стоит князь Мстиславский. Тамошние жители готовы нам пособить. Вот, потолкуй с паном гетманом. Может, что и понадобится из того, о чём он говорит.

Однако всё получилось совершенно иначе, нежели было задумано гетманом Дворжицким.

С рассветом следующего дня польские конные хоругви, числом семь, вместе с московскими людьми — числом в две тысячи — уже готовы были нанести удар по деревне Добрыничи. Казаки как запорожские, под руководством Вороны, так и донские, под руководством Корелы и Заруцкого, ожидали знака, чтобы окружить место схватки, зажать неприятеля в кольцо, дать работу саблям, если придётся. Все ждали, когда в деревне вспыхнут пожары. Так обещали тамошние жители. Тогда в ней начнётся смятение.

— Сейчас, сейчас, — успокаивали люди друг друга.

Но вот взошло за горою ещё невидимое солнце — и Борисово войско начало без спешки, под стук барабанов выступать из Добрыничей. К нему присоединялись воины из других, ближайших деревенек. И всё это принялось строиться в поле. На белом снегу отчётливо рисовались ряды немецкой пехоты, подававшей сигналы звуками медных труб. Затем красной массой выступили стрельцы-аркебузиры. В промежутках между отрядами двигались повозки, очень много. Везли наверняка пушки. Борисовцы не останавливались. Они совершали какие-то сложные перемещения. Определить перемещения мешали высокие холмы.

— Вот те на! — не сдержал своего удивления и негодования царевич, как только увидел всё это. — А что вчера говорилось?

Царевич сидел на коне. Андрей держался рядом с ним.

Андрею сразу стало понятно: в деревне что-то произошло. Пожара там не будет. Диспозицию надо срочно менять. Он так и сказал царевичу.

— Гм, — отвечал царевич, совсем по-простонародному шмыгая носом.

Поляки всё ещё гарцевали на своих конях. Они как бы не подозревали, что в стане неприятеля совершаются непонятные перемены. Над поляками разносилось пение собственных труб и гром собственных литавр.

— Гетман! — нетерпеливо приказал царевич, так что горбинка носа его налилась кровью. — Что же вы стоите? Действуйте!

— Слушаюсь, государь! — отвечал бодрым голосом гетман Дворжицкий.

Он тут же принял новое решение. Он взмахом руки указал новое направление для удара. Вперемешку с московитами в том месте стояли татарские войска. Гетман предполагал, что там как раз расположено правое крыло неприятельских войск.

Польские рыцари отпустили поводья застоявшихся коней. Конница ринулась вниз, в глубокую долину. Там накапливались отряды борисовцев. Иного пути к правому крылу главного войска князя Мстиславского не существовало.

— Молодцы! — звонко и призывно крикнул царевич, вздымая к небу лицо. — За мною!

— Вперёд! — подхватил этот крик путивльский воевода Рубец-Мосальский.

В несколько прыжков своего белого коня царевич оказался в первых рядах несущихся рыцарей. Очевидно, он снова хотел повторить всё то, что помогло ему под Новгородом-Северским. Он выхватил из ножен саблю, и его порыв вызвал бешеный крик из тысяч глоток.

— Ура!

— Ура-а-а!

Скакавший рядом с царевичем воевода Рубец Мосальский опередил Андрея. Он каждым своим действием старался доказать свою преданность государю.

Натиск получился таким устрашающим, что борисовцы в долине тут же расстроили свои ряды и побежали. Казалось, должно повториться то, что совершилось под Новгородом-Северским.

— Ура!

— Ура!

Человеческие крики уже заглушали пение труб.

Крики, которые вырывались из глотки Андрея, вплетались в общий человеческий крик. Андрей не чувствовал неприязни к Рубцу-Мосальскому, который опередил его в такой ответственный момент. Он верил ему. Казалось, вот там, на вершине холма, может всё и закончиться. Там будет окончательная победа, после которой проляжет дорога к Москве.

— Ура!

— Ура!

Но тут начало совершаться что-то непонятное. Такое то ли было задумано кем-то в лагере борисовцев, то ли получалось само по себе. Обезумевшие люди, роняя на снег оружие, понеслись не куда глаза глядят, как бывает в минуты смертельной опасности, не бросились взбираться по склону холма, где стали бы лёгкой добычей конницы, сабли которой вмиг окрасили снег горячей красной кровью, — но масса убегавших ринулась в стороны — налево, направо. На снегу остались распластанные тела тех, кому не суждено было убежать. Получилось так, что конники во главе с царевичем уже не могли свернуть с выбранного направления. Они уже подминали конскими копытами склон холма, приближались к его вершине. Какой-то ловкий всадник со знаменем вырвался вперёд. И вдруг наступавшие увидели над собою ряды аркебузиров, а в промежутках между ними — стволы грозно наклонённых книзу многочисленных пушек.

— Ура-а!

— Ура!

Крики ещё стояли в воздухе, ещё где-то подхватывались, но уже не усиливались, а увядали.

— Ура...

Кто-то из ротмистров, но, скорее, из московских сотников, истошно закричал:

— Назад! Назад!

Однако крики эти оказались уже запоздалыми и бесполезными.

— Назад! Назад! — повторилось ещё.

Вершины возвышенностей окутались густым дымом. Там раздались раскаты грома.

— А-а-а! — ответили наступавшие взрывом боли и гнева.

Андрей увидел, как скакавший впереди царевич перелетел через голову белого коня. Конь, свалившись, бился в предсмертных судорогах.

— А-а-а! — подпирали новые крики.

Первым побуждением Андрея было броситься на выручку, предоставить царевичу своего коня. Но тут новый раскат грома с горы опрокинул самого Андрея.

— А-а-а-а! — неслось и неслось над ним, уже не зовущее вперёд, но спокойное, баюкающее.

На Андрея свалилась ночь.

Андрей лежал на длинной деревянной скамейке, под кудрявыми зелёными вишнями. В листьях гудели майские жуки. Было тепло, тихо. Он никак не мог поверить, что освободился от бесконечных повседневных забот, которые томили особенно в последнее время. Он находился в отцовском заброшенном имении, и старый слуга Хома уже тащил ему из светлицы охапку ветхих книг с запахом сырости и ещё чего-то давно призабытого.

«Вот, пан, — сказал старик, обнажив беззубые красные десны. — Всё как есть. Всё сохранилось. Что ваш отец приказал хранить. Как память о Москве...

Даст Бог, когда-нибудь там побываете... Может, и меня прихватите? Как без меня...»

Андрей взял в руки верхнюю книгу. Она была тяжела и огромна. Раскрывать её не стал. Он наслаждался ничегонеделаньем. Ему казалось, что скамейка под ним куда-то плывёт, медленно и спокойно. Так бывает с дощечкой, щепкой, попавшей на воду сонной обмелевшей реки...

— Андрей! Андрей! — сказали вдруг голосом Петра Коринца.

Андрей открыл глаза. Вокруг была ночь. Над ним висели звёзды. Где-то колыхалось зарево пожара. Где-то выли псы и слышались приглушённые человеческие крики.

Он лежал, оказывается, под ночным зимним небом. Над ним действительно склонялся Петро Коринец.

— Ты жив, Андрей?

Петров голос в ночи звучал необычно глухо, словно Петро находился где-то на расстоянии. Это показалось невероятным. Андрей вначале подумал, что он спит, но вдруг уловил радость в голосе Петра. Так не снятся. Да радость побратима тут же исчезла.

— Можешь идти? — озабоченно спросил всё так же тихо Петро.

Андрей не мог поверить, что вопрос относится к нему. Может ли он ходить? Может ли птица летать?

Вместо ответа Андрей рывком поднялся на ноги. Он упал бы, не поддержи его Петро.

Андрею припомнилось всё, что было накануне. Он вдруг понял, что могло произойти потом.

Он не чувствовал на теле никакой раны, но в голове гудело, тело ныло от боли. Стало быть, его могло свалить на землю пушечное ядро. Голова болела сильнее всего. Боль усиливалась и отступала при каждом напряжении тела, почти при каждом шаге. К тому же они с Петром всё время натыкались в темноте на какие-то препятствия и падали. Через некоторое время, когда глаза привыкли к темноте, Андрей понял, что под ногами у них лежат на снегу человеческие трупы.

«Наши полегли, — с горечью думал Андрей. — Что произошло? Где царевич?»

У него не было сил для расспросов, да не было и смелости. Было бы страшно услышать, что царевич в плену, что он погиб. И совершенно по-иному воспринимались вчерашние слова государя, сказанные им после обедни: «Всё зависит от Бога, Андрей! У него уже всё решено!» Царевич перекрестился при этих словах и печально улыбнулся. Впрочем, печали хватило ему ненадолго.

У Петра, наверное, не было сил и не было желания рассказывать. Петро часто останавливался, оглядывался. Очевидно, увиденное и услышанное заставляло его быть всё время настороже.

Андрей ничего не слышал, кроме постоянного гула в голове, сквозь который с трудом пробивались отдалённые резкие звуки, и ничего не видел, потому что не в состоянии был оглянуться. Он только старался не выпускать из пальцев край Петрова жупана. Боялся остаться без поддержки. Он был сейчас таким беспомощным!

Они спустились куда-то в долину. Там было темно, как в конском ухе. Зато ноги не встречали уже никаких препятствий. Вскоре Петро усадил побратима на пень, едва проступавший серым цветом на фоне сплошного сивого снега.

— Рассказывай! — попросил наконец Андрей.

Петро стоял над ним, тяжело дыша.

— Что говорить, — сказал глухо после длительного промедления. — Побили нас! Люди погибли... И Глухарёв наш... И отец Мисаил...

Андрею хотелось спросить о многом. Да вопрос вырвался пока о самом главном:

— Где царевич? Жив?

Петро снова долго молчал.

— Думаю, жив, — сказал наконец. — Здесь вот убили под ним коня. Так воевода Рубец дал ему своего... Но и этого коня убили... Ну, коня снова нашли... Спасли... А где он сейчас — того не знаю!

— Да как ты мог его оставить? — в сердцах упрекнул Андрей. — Что стряслось?

— Крепко, говорю, нас побили. Устроили ловушку. Правда, не в ловушке дело. Здесь они нас так просто не одолели бы. Немногие наши погибли здесь от их удара... Однако этого удара испугались запорожцы. Они нас предали!

— Как? — даже привстал Андрей. — Ворона... Запорожцы стояли в стороне?

— Про Ворону правду говоришь, — согласился Коринец. — Ворона... Тут всё заволокло дымом. А Ворона скомандовал: «Спасайся, хлопцы, пока живы!» Они и рванули... Ворону Шуйский подкупил, знаю. Шуйский устроил нам эту беду...

— О, ты что-то такое говорил, — вспомнил Андрей. — Шуйский...

— Не напрасно говорил. Да опоздал я тогда расправиться с Вороной.

— Что ты учинил? — насторожился Андрей.

— Я его только что убил, — очень просто сказал Петро. — Когда за нами гнались московиты, и рубили нас, и кололи пиками, и топтали копытами, царевич приказал мне вернуть запорожцев. Я догнал Ворону верстах в десяти отсюда. Он не хотел и слушать меня... Ну, я поступил с ним как с предателем. Меня никто не остановил... Пусть теперь запорожцы просят прощения у царевича... Но когда я возвратился — здесь уже всё было кончено... Я только запомнил, что ты упал где-то здесь...

Измождённые, они свалились на подвернувшуюся кучу хвороста. Знали, что спать нельзя, а двигаться не могли. Кажется, только прилегли, а уже были разбужены толчками и криками:

— Ещё вояки! Ха-ха-ха!

 

14

В зимнем военном лагере, под ледяными стенами Новгорода-Северского, пану Мнишеку очень часто приходилось сомневаться, увидит ли он ещё когда-нибудь желанный Краков.

Но получилось именно так.

Он вступил под свинцовую кровлю своего старого дома, из окон которого виден заснеженный каменный Вавель с королевским замком, а за ним — изгиб уснувшей подо льдами Вислы.

— Пан Ержи! — всхлипнул седой маршалок Мацей. — Пан Ержи! Как хорошо... А я думал... Езус-Мария...

Что думалось верному Мацею — так и осталось загадкою. Руку господина оросили его частые слёзы.

А над Вавелем сияло солнце. Над кудрявыми вековыми деревьями, окружавшими замок, вздымались вороны. Их пугали звуки соборного колокола, получившего название «сигизмунд» — в честь уже давно почившего короля Сигизмунда-Августа.

Под Новгородом-Северским пану Мнишеку порою казалось, что его непременно поглотят бесконечные русские просторы. Он уже втайне проклинал тот миг, когда решился отправиться в поход. Когда согласился принять в руки сверкающую камнями гетманскую булаву. Когда взял на себя такую страшную ответственность и такие тягостные обязанности. Он уже спрашивал себя, зачем соблазнился званием тестя московского царя. Чтобы вознестись на недоступную для прочих высоту? Утереть нос Замойскому и Сапеге? Превзойти разных там князей Острожских и прочих, прочих? Удивлялся, как мог поверить досужим заверениям и россказням, будто бы московиты только и ждут прихода к себе царевича Димитрия. Слов нет, многие ждут. В Севере — так весь простой народ. Но многие благородные люди на Руси связаны присягою царю Борису Годунову. А для русских присяга, освящённая целованием креста, значит неимоверно много, если не всё в жизни. И это стало понятным окончательно, но слишком поздно. Уже за Днепром.

Уйдя из-под Новгорода-Северского, едва переправившись по льду через Днепр, пан Мнишек тут же отделился от польских рыцарей, покинувших царевича. Негодуя, они уже начали сомневаться: да правильно ли поступили? Со своей немногочисленной свитой пан Мнишек направился в Брагин — так советовал Стахур. Князя Адама там не застали. Он торопился уже в Краков на сейм.

— На сейме и вам придётся держать речь! — напомнил Стахур.

— Да, — впервые подумал об этом пан Мнишек. — Придётся — И приказал Стахуру готовить выступление.

А в Самборе — дочери ни на шаг не отходили от отца. Особенно Ефросиния.

— Татусю! Татусю! — щебетала девчонка, всплёскивая руками. — Вы теперь как Помпей! Как Цезарь! Я уже читаю по-латыни.

За полгода разлуки Ефросиния вытянулась. Превратилась почти в невесту. На неё уже засматриваются молодые рыцари. Она сделалась похожей на сестру Марину. Но её отличает откровенность и живость характера. А задумчивость Марины за это время только усилилась. Конечно, невесту можно понять. Невесту, чей жених находится в опасности.

В Самборе пан Мнишек отдохнул отлично. Наговорился, окреп, посвежел. Вскоре он снова стал самим собою. К нему возвратилась былая самоуверенность. Первоначально у него возникало порою намерение охладить пылкие надежды Марины в скором времени стать царицею на Москве. Он многозначительно отмалчивался, когда девушка расспрашивала о женихе, отсылал её к его письмам. Дескать, там сказано обо всём. Но через несколько дней пребывания в Самборе творившееся под Новгородом-Северским показалось ему не таким неопределённым, мрачным, опасным, ненадёжным, как думалось. А собственное неожиданное гетманство начало представляться даже весьма удачным! Да что удачным — показалось талантливым командованием. Потому что именно под руководством гетмана царственному юноше удалось отбросить от осаждённой крепости огромное московское войско, надвинувшееся грозовою тучей. Войско, с которым не совладал сам Стефан Баторий, имевший в своём распоряжении польскую конницу и венгерскую пехоту! Жаль, что этого не сможет никогда уже описать Климура. Рассказывая о боевых действиях в холодной лесной Севере, пан Мнишек выражал горькие сожаления: он вынужден был подчиниться зову короля! Потому что превыше всего ставит рыцарскую честь.

— Да это ничего, — завершал многозначительно. — Огражу короля от недоброжелателей на сейме — и снова туда. Там продержатся. Должны. Полковник Дворжицкий обещал. Опытный тоже воин. А я обязан помочь царевичу добиться отцовского престола!

При этом обменивался взглядами со Стахуром — тот кивал лысою головою. Всё будет сделано.

— Ой, татусю! — всё так же увивалась вокруг отца Ефросиния. — Вы теперь всё сможете!

Пан Мнишек научился уже так красочно описывать поход, что его слушали как заворожённые не только родные, но и гости.

А Стахуру оставалось делать записи.

На глазах отца оживала Марина. Она продолжала получать письма от московского жениха. Она носила их при себе постоянно. Но как он узнал, она перестала на них отвечать. Почему? От отцовских же рассказов у девушки разгорались глаза. У неё выработалась величественная походка. Как у королевы.

С уважением слушал пана Мнишека, уже в Кракове, его двоюродный брат Бернард Мацеевский. Внимательно слушал и краковский воевода Николай Зебжидовский. Зебжидовский при этом пользовался любой возможностью показать своё неуважение к королю.

Да, пан Мнишек явно превращался в героя. И он уже в самом деле готов был возвратиться в Северу. Он забывал о своих болезнях, на которые ссылался, прощаясь с царевичем, на которые жаловался в первые дни своего пребывания в Самборе. Забывал о своих опасениях и страхах перед московитским пленом. Его ведь не сочли бы даже военнопленным. У короля Сигизмунда с царём Борисом — мир. Его могли бы казнить, как последнего конокрада.

Впрочем, что говорить. Он уехал бы в Северу, если бы не предстоящий сейм.

— Вы ещё повоюете, пан Ержи! — говорил Стахур.

— Да! Обязательно! — соглашался пан Мнишек.

Признаки предстоящего открытия сейма бросались в глаза уже на огромном расстоянии от Кракова. Шляхи и дороги были запружены каретами, колясками, возками, санями, халабудами. Погода стояла переменчивая. Уже пахло весною. Тепло ещё только ожидалось — заканчивался январь. Правда, днём уже припекало солнце. Везде блестела вода. Однако ночью землю сковывал мороз. Экипажи некоторых панов были поставлены на полозья, и кучерам их приходилось следить, чтобы попасть на участок шляха, где солнце не успело слизать снежные покровы. А кто уже двигался на колёсах — у тех кучера старались продвигаться вперёд в утренние часы, пока дорога не раскисла. Но все, кажется, двигались только в одну сторону — в сторону Кракова. И трудно было вообразить, каким образом такое количество народа найдёт для себя пристанище в одном городе, пусть и таком огромном.

Конечно, Краков был переполнен людом. Только это ни у кого не вызывало нареканий. А воспринималось как приятная сутолока. Словно на каком-нибудь церковном празднике. Впрочем, заседания сейма и были постоянно повторяющимся государственным праздником. Там, помимо сенаторов, выступают многочисленные депутаты из самых отдалённых уголков государства. На местных сеймах, сеймиках, избирают их подряд совершенно случайно. Выборы проходят при страшной пьянке, после схваток на саблях. Для многих участников выборов всё это завершается печальным исходом — смертью или увечьем. Так уж повелось. Зато каждый уцелевший депутат уверен: он умнее и достойнее прочих людей. И на сейме каждый старается доказать это своими смелыми речами, в которых больше всего достаётся королю.

Пан Мнишек, имея богатый опыт участия в сеймовых заседаниях, никогда ещё так не волновался. Многие будут нападать на короля, пусть и негласно, но поддержавшего московского царевича! Даже те из депутатов и сенаторов, которые стояли за поход, будут хранить загадочное молчание. И поэтому пан Мнишек очень сожалел, что царевичу не удалось ещё добраться до Москвы, не удалось убедить Бориса Годунова добровольно оставить престол. Царевич неоднократно посылал письма в Москву. Сочинял их Андрей Валигура. Царевич обещал Борису Годунову прощение. И он сдержал бы слово. Однако ответа от Годунова не приходило. Очевидно, писем он не читает. Возможно, и не видел.

Пан Мнишек с трудом дождался аудиенции у короля.

Если Краков был переполнен пришлым людом, то что говорить о Вавеле? Там было как на ярмарке.

Под звон «сигизмунда», который пронизывал, казалось, самые толстые стены, пана Мнишека долго вели по переходам, пока наконец не очутился он в кабинете и не увидел перед собою долговязую королевскую фигуру — в камзоле из золотой парчи, в белых чулках на тонких ногах и в голубых коротких штанах. На шее у него колыхалось белое жабо — так называют эту штуку, воротник, по-французски.

Мысли короля, без сомнения, были направлены на одно: он думал о предстоящем сейме.

— Очень хорошо, пан Ержи! — быстро произнёс король, едва позволив пану Мнишеку поцеловать руку. — Вы отлично понимаете государственные интересы! Я догадываюсь, как нелегко было оставить войско, которое вы привели к победе!

— Ваше величество! — вроде бы даже с лёгким укором отвечал пан Мнишек. — Старый конь борозды не испортит! Как обещано... Я всегда оставался и буду до конца жизни оставаться преданным слугою... потому по первому зову... — И осторожно опустил королевскую руку. Она показалась ему чересчур холодной и не по-польски вялой.

— Похвально! Похвально! — повторил король, встряхивая пышным воротником. И деланно засмеялся.

Деланно, потому что было ему не до смеха. Королевское лицо выглядело усталым. Под глазами висели мешки — они старили короля. Старила и преждевременная седина в длинных усах.

«Мартовский кот, — без осуждения, но скорее даже с завистью подумал пан Мнишек. — Спешит взять своё. Он мечтает о новой жене. Хотя всей Польше известны слова старого Замойского: у польского короля, дескать, должна быть одна невеста: Речь Посполита!»

В этом королевском кабинете пан Мнишек бывал очень редко. Однако ему помнилась здесь каждая деталь, каждая вещь. И ему сейчас было достаточно обвести кабинет быстрым взглядом, чтобы удостовериться: всё здесь выглядит по-прежнему.

Пан Мнишек облегчённо вздохнул. Королевской власти ничто не угрожает. Хотя тут же усомнился: королевский кабинет ещё не всё государство, раскинувшееся от моря до моря!

Папский нунций Рангони, улыбаясь и держа на животе белые тонкие руки, стоял в стороне. На фиолетовой сутане играл солнечный лучик. Он пробивался сквозь усыпанные морозной пылью стёкла. Лучик напоминал о том, что время клонится к весне. Что где-то там, за рубежами, за широким Днепром, сейчас совершаются события, от которых может зависеть многое.

Мнишек поцеловал руку нунция и вопросительно уставился взглядом на короля.

Тот указал на кресло.

Очевидно, королю хотелось поскорее узнать сейчас только одно: что скажет сенатор Мнишек на заседании сейма.

Король попросил:

— Пан Ержи! Мне докладывают, что делается там. Потому сообщите лишь то, что скажете на сейме!

Пан Мнишек с приличием улыбнулся. Конечно, он уже готов к выступлению на сейме. Стахур приготовил отличную речь. А теперь есть возможность проверить воздействие речи. Проверить после того, как он потерял Климуру, без сомнения, мастера по этой части, более надёжного, нежели Стахур.

Пан Мнишек попросил разрешения высказаться стоя. Он живо представил себе высокий зал в королевском дворце, в другом крыле, и заговорил.

Он почувствовал себя Цицероном!

Король слушал, не прекращая ходьбы. Правда, когда пан Мнишек добирался до самых удачных мест, над которыми бился Стахур, король сдерживал шаги, а дыхание его учащалось. Это было видно по движению жабо. Так получалось во время рассказов о сражении под Новгородом-Северским. Конечно, сражение было описано как полагается. Стахур, видевший его издали, всё же законно считается его участником. Описание участника много значит. Стахуру мог позавидовать Тит Ливий.

Стахур написал sine ira et studio.

И тут, произнося свою речь, пан Мнишек вдруг подумал, будто ему и нечего бояться сейма. После того, что творилось в Севере, — заседание сейма не может его страшить!

Он несколько раз оглядывался на Рангони — лицо папского нунция выражало одобрение и даже восхищение. На нём загоралась надежда, которой пан Мнишек не видел там, когда вошёл в королевский кабинет. Оно и понятно. Задержка царевича под Новгородом-Северским не могла порадовать ни Рангони, ни его патронов в Риме. Там не дождались от царевича ответа на папское послание, отправленное уже в русские пределы.

После окончания речи король молчал.

Этим воспользовался нунций.

— Знаете, пан Мнишек? Я получил от царевича Димитрия письмо. Он жалуется на польских рыцарей, которые оставили его. Впрочем, не их винит, но Замойского, Острожского. Это они возбудили в душах воинов плохие мысли.

Король наконец подошёл к пану Мнишеку. В глазах у него сверкали слёзы.

— Это будет хорошая речь, — сказал король.

Заседание открылось, как всегда, торжественно, хотя, быть может, более торжественно, нежели всегда. Но так казалось при каждом открытии очередного сейма.

В большом зале, на одном конце высокого помоста, устланного алыми коврами, высился сверкающий королевский трон. Над ним вздымался красный балдахин. На другом конце помоста стояли кресла для обоих гетманов, коронного и литовского. Под звуки труб, при всеобщих возбуждённых криках «Виват!» — сначала вошли гетманы, Замойский и Сапега, затем — король.

По обеим сторонам от помоста, через весь зал, в глубину его, тянулись ряды кресел для сенаторов, за ними — скамейки, обитые алым кармазином. На кармазине сидели депутаты — по своим воеводствам.

Среди сенаторов выделялся своей осанкой и сединою князь Острожский. Он сидел совсем недалеко от пана Мнишека, однако смотрел только на короля.

На галерее, которая окружает зал, толпилась публика. Там было много любителей послушать словесные баталии.

На галерее горланили, стучали сапогами и саблями, каблуками, звенели шпорами. Там собралось много пьяных. Вернее сказать, там было мало непьяных. А потому маршалок королевского двора время от времени отдавал распоряжения гусарским ротмистрам — они восстанавливали порядок. На галерее не желали слушать даже вступительную речь короля.

И тут пан Мнишек, сидя в сенаторском кресле и беспокойно поглядывая на депутатов из своего воеводства, которые галдели у него за спиною, начал примечать, что никак не может поймать ни одного приветливого взгляда. На него, можно сказать, вообще никто не глядел. Ему никто не сочувствовал, как и королю. А это уже могло означать, что те слухи, которые доходили до него о возможном рокоше против короля, о причастности к таким замыслам самого Зебжидовского, имеют под собою реальные основания. К тому же он услышал, будто бы в пределы Речи Посполитой прибыл гонец от царя Бориса, что он намерен получить аудиенцию у короля, выступить на сейме.

Говор на галерее и в зале наконец стих, когда слово предоставили канцлеру Яну Замойскому.

Канцлер встал с кресла, высокий и стройный. Он по-молодецки тряхнул седыми волосами. Кто-то в зале крикнул «Браво!». Однако на такое резкое движение канцлер потратил много сил, а потому пошатнулся. По огромному залу прокатился вздох, а на галерее болезненно вскрикнули. Вице-канцлер Пётр Тыльский тут же оказался рядом с Замойским, как бы с готовностью его поддержать.

Замойский жестом отстранил Тыльского и тотчас начал свою речь, о приготовлении которой уже давно говорили по всей Речи Посполитой.

— Ваше королевское величество! — зазвучал высокий крепкий голос.

В этом зале ни для кого не было секретом, что думает Замойский о короле Сигизмунде. Однако то, как начал канцлер речь, озадачило очень многих. Даже на галерее установилась хрупкая тишина, готовая взорваться в любое мгновение, не говоря уже о креслах с сенаторами и о скамейках с депутатами.

Высказав своё мнение о положении Речи Посполитой, очертив основные задачи королевского правительства относительно того, как надо оберегать страну от исламских завоевателей, старый канцлер начал свои инвективы:

— Много чего накопилось у нас такого, ваше королевское величество, за что мы должны укорить вас, как узурпатора дворянских прав и привилегий! Вы забываете, ваше королевское величество, что мы избрали вас для того, чтобы вы вели государство по пути укрепления и расцвета. Вы же перестаёте считаться с дворянством! Против нашей воли вздумали вы покровительствовать человеку, легкомысленно назвавшемуся Димитрием, сыном московского царя Ивана Васильевича Грозного, Вы даже не потребовали серьёзных доказательств. Вся эта история напоминает нам Теренциевы и Плавтовы комедии. А между тем если бы и потребовался наследник московского престола, то есть для того вполне законные наследники — хотя бы владимирские князья, продолжателями рода которых являются нынешние князья Шуйские. А самым видным среди них считается князь Василий Иванович. Но если тот человек, о котором мы говорим, и есть настоящий московский царевич, то и тогда вы не имели права, ваше королевское величество, помогать ему без согласия на то сейма. Вы же, дав на то своё разрешение, тем самым фактически нарушили мир, при заключении которого мы присягали московскому царю Борису. Присягали ему лично вы, но вы олицетворяете наш народ, который поручал вам это сделать. И такого не бывало ещё никогда в нашей истории, чтобы король поступил против воли народа. Но именно так поступили вы, оказывая помощь сомнительному человеку. Тем самым нарушены наши права. В старину за такие поступки наши предки прогоняли тех, кого они избирали королём, и приглашали новых правителей. Помните о том, ваше королевское величество. Я говорю так потому, что знаю русских. Это очень сильное и беспредельное государство, и своими необдуманными действиями вы побуждаете царя Бориса нанести нам ответный удар. Ведь я нисколько не сомневаюсь, что войско царя Бориса раздавит шайки так называемого московского княжича, которого уже оставили почти все наши рыцари, поняв его сомнительное происхождение, и тогда наступит наша очередь рассчитываться за ваши грехи. Конечно, наши шляхтичи — люди свободные. Им позволительно воевать где захотят. Но что скажете вы о том, что их возглавлял сенатор Мнишек, сандомирский воевода, состоящий у вас на службе? Разве сможете на это ответить, когда приедет гонец от царя Бориса — а он уже в наших пределах, — будто вам об этом ничего не известно?

Притихший зал уже проникся доверием к канцлеру Замойскому. Сначала это проявилось на галерее. Там начали покрикивать: «Браво!», «Верно!», «Так его!». Затем эта уверенность распространилась и в самом зале. Даже старик князь Острожский, сидя рядом со своим сыном Янушем, хлопал в жёлтые ладоши и хрипло сказал раза три «Браво!».

Пан Мнишек понял: будут потеряны все возможности что-то доказать в этом зале, если после Замойского выступят ещё два-три его сторонника.

Пан Мнишек старался привлечь к себе внимание вице-канцлера Петра Тыльского, который как бы председательствовал в сейме, пока канцлер Замойский произносил речь, пока король внимал ему с закаменевшим лицом и с крепко вжатыми в подлокотники кресла обеими руками. Пан Мнишек старался внушить Тыльскому на расстоянии, что тот должен предоставить слово ему, Мнишеку, сразу, как только, под гром аплодисментов, усядется в своё кресло Ян Замойский. Расстояние между креслами пана Мнишека и вице-канцлера было довольно приличное, однако Тульский, как ни странно, почувствовал чужую тревогу.

— Вот что хотелось мне сказать, ваше королевское величество!

Замойский, закончив речь под крики и рукоплескания, удалился на место, уселся в сверкающее золотом кресло. Он шёл пошатываясь, и теперь ему пришлось-таки воспользоваться помощью молодого пана Тыльского.

Гром оваций долго не смолкал, особенно на галерее, так что многие в зале с удивлением заметили в центре помоста нового оратора. Они не слышали объявления Тыльского. Они были поражены. Они ждали там скорее старика князя Острожского, канцлера Сапегу, виленского епископа Войну, краковского воеводу Зебжидовского, краковского епископа Мацеевского, ещё кого-нибудь, но только не пана Мнишека, воеводу сандомирского, но главное — самоиспечённого гетмана в войсках царевича Димитрия.

Пан Мнишек быстро встал и поспешно произнёс свою речь.

— Ваше королевское величество, — сказал он твёрдым голосом, а дальше голос его не слушался.

Удивительно, но даже те места, на которые он так надеялся в кабинете у короля, сейчас не показались ему такими замечательными. Они, во всяком случае, не вызывали никакого восторга в публике, а если что и вызывали, так только внимание, да и то нестойкое. Потому что публика уже на всё имела своё мнение.

Едва пан Мнишек закончил речь, как на галерее закричали, застучали сапогами, саблями и бутылками, — шум получился очень тягостный для оратора. Добравшись до своего места, пан Мнишек должен был сделать запоздалое заключение: он ошибся, решив выступить непосредственно после Замойского. Конечно, мастерство Стахура не может идти в сравнение с мастерством канцлера Замойского, падуанского студента.

Заседания сейма проходили уже третью неделю.

Пану Мнишеку пришлось выслушать много выступлений. Все они так или иначе вертелись вокруг царевича Димитрия и короля, да ещё вокруг него, пана Мнишека. И всё шло так, как он и предполагал. В поддержку царевича и его, пана Мнишека, не выступил никто, даже брат Бернард Мацеевский, даже Зебжидовский.

В поддержку Замойского выступили старый князь Константин Острожский и его сын Януш, ещё — Виленский епископ Война, канцлер Лев Сапега, депутаты из различных воеводств.

Правда, многие сенаторы и депутаты старались отыскать в этом что-нибудь такое, что можно было бы истолковать в пользу короля. Так, например, они радовались тому, что царевич увлёк за собою людей, ненужных государству, различного рода банитов, которые вызывали в родной земле только смуты, рокоши, а то и просто разбойничали.

Другие сенаторы и депутаты шли ещё дальше. Они высказывали опасения, как бы ушедшие не ускользнули от справедливого и сурового наказания со стороны царя Бориса и не возвратились назад. Своими действиями они разбудят своевольных людей.

Некоторые сожалели, что царевича не отправили в Рим, не назначили ему там содержание, — пусть бы спокойно жил и не тревожил ни Московию, ни Польшу.

Как ни старался пан Мнишек, выступая ещё раз на сейме, отвести вину от себя, от короля, как ни старался убедить слушателей в том, что царевич Димитрий — настоящий сын Ивана Грозного, что долг каждого человека состоит в том, чтобы ему помочь, однако ничего подобного добиться ему не удалось. В свой адрес пан Мнишек выслушал столько обвинений, столько оскорблений, как явных, открытых, так и хитро замаскированных, что он уже перестал прикидывать, кто отныне станет его врагом. А речь старого князя Острожского, которую он вначале счёл верхом обвинений, теперь казалась ему самой изысканной и самой безобидной, как и речь Яна Замойского.

Никто не находил никаких оправданий для сандомирского воеводы.

Правда, надо сказать, что многие сенаторы и депутаты не выступали ни за, ни против царевича. Однако все стремились доказать, что они лично — за мир с Москвою.

Наконец на сейм был приглашён посланник московского царя, по имени Постник-Огарёв. Перед всеми собравшимися он высказал претензии своего повелителя и заявил требования царя Бориса выдать ему самозванца Гришку Отрепьева, беглого монаха, назвавшегося царевичем.

После долгих — уже внесеймовых — совещаний самых, влиятельных в государстве людей, на которых пан Мнишек не присутствовал, посланнику было объявлено следующее: что уж теперь толковать о том загадочном юнце? Он сейчас в пределах Московского государства. Царь Борис легко его там пленит и накажет, как сочтёт нужным. А король польский сомнительного человека не поддерживал и даже запретил своим подданным его поддерживать. Вот — универсалы. На них можно посмотреть и даже их почитать.

Московского посланника в Кракове не задерживали.

Пан Мнишек как-то поспешно оставил свой краковский дом. Он пребывал в нерешительности. Он не знал, что скажет в Самборе. Как посмотрит в глаза дочерям, особенно Марине.

Однако он знал, что в Московию, в Северу, торопиться пока не стоит. Он рассуждал, не лучше ли прикинуться серьёзно больным. Он уже чувствовал в себе какие-то для этого причины, какие-то боли в руках и в ногах, в пояснице, какой-то гул в голове. Останавливая в пути карету, он выходил, делал несколько шагов по освободившейся от снега земле, чтобы убедиться: боли действительно не проходят.

Он решил дождаться в Самборе определённых вестей от будущего зятя, чтобы принять правильное решение. Решил сдерживать себя. Он надеялся, что там, в Севере, уже что-нибудь да прояснилось.

Стахур, сидевший рядом в карете, всё понимал, а говорил о том, что вот, дескать, пора сеять уже, что весна в этом году будет хорошей и тёплой.

 

15

Остаток ночи Андрей Валигура и Петро Коринец провели в каком-то сарае из огромных брёвен, переполненном простыми мужиками.

По разговорам своих новых соседей они вскоре узнали, что мужики эти совсем недавно примкнули было к войску царевича. Мужики так и не поняли, как и почему они вдруг превратились в пленных. Они стояли с дубинами да с кольями в руках, некоторые с вилами да с топорами, даже с рогатинами, и ждали приказов. Им хотелось поскорее дорваться до неприятельского обоза, чтобы немного там подкрепиться и разжиться кое-каким добром. Их прикрывал высокий холм, так что им нельзя было видеть и знать, что творится вокруг. Они надеялись на своего атамана, который после пьяной ночи едва удерживался в седле на пегом приземистом коне. Они терпеливо топтались на указанном им месте даже после вспыхнувшей страшной стрельбы, когда их окутало чёрным дымом, так что не видно стало не только атамана на коне, не различить было соседа с дубиной. И неожиданно их окружили конники. Атамана без труда свалили с коня ударом пики. Их же били чем попало и топтали конскими копытами. А кто уцелел после всего, тех согнали в этот сарай.

— Грехи наши! Грехи наши! — только и слышалось. — Разве на царя можно?

— Да нешто это царь? — возражали другие.

— Царевич... — начинали третьи.

Находились и такие, кто желал бы примирить Бориса Годунова с царевичем Димитрием.

В сарае было тепло и даже жарко от дыхания множества людей. Их уже набралось столько, что они могли сидеть лишь поджав ноги. Многие так и делали, опустившись в бессилии куда-то вниз и положив голову на плечо соседа или уткнувшись лбом в чужую спину. Сон, конечно, был у всех рваный, простое забытье. Время от времени многие дёргались, а то и пытались вскочить на ноги, молотили соседей кулаками. Так продолжался проигранный бой.

— Грехи наши! Грехи наши! — раздавалось снова и снова.

Стены сарая, видать, были плотно проконопачены, что твои хоромы. Если согнанные пленники не погибали от удушья, то спасала их огромная дыра в соломенной стрехе, проделанная там то ли уже самими пленниками, то ли предусмотрительною стражей. Ещё время от времени в сарае широко распахивалась дверь, чтобы принять очередных несчастных воинов, которых стража не без усилий, со страшными ругательствами, впихивала внутрь. Но воздуха хватало лишь для глоток людей у самого входа.

Ни Андрей, ни Петро уже не думали о сне.

Правда, Андрей не чувствовал в теле почти никакой боли. Её вроде бы прогнали скупые известия, услышанные в сарае. Пленники в один голос твердили, что борисовцам удалось одолеть войско царевича Димитрия, что димитровцев погибло без счёта — телами устлан снег на протяжении нескольких вёрст.

— А где царевич? — в который раз выспрашивал Петро.

Вразумительного ответа получить было невозможно.

Особенно усердствовал хриплый голос, над головою, в темноте.

— Да взяли, голубчика! — кричал этот голос. — Видел я, как его окружили немцы Борисовы! Всё... Теперь ему нет жизни... Немцы в кольчугах все и в шлемах... Не подступи!

Хриплому возразили сразу несколько голосов таких же невидимых в темноте людей:

— Врёшь, гнусавый!

— Заткни пасть, сволочь!

— Царевич ускакал на белом коне!

— Жив он! Не допустит Бог православный, чтобы русского царевича скрутили поганые немцы!

Голос наверху взвизгнул:

— Я вру? Ты мне это сказал, гнида борисовская?

— Тебе, подлец!

В темноте вспыхнула драка. Но вялая. Злости хватало, да негде было развернуться. И силы были потрачены уже непонятно на что.

— Потом поговорим! — шипели. — Потом! Кровью умоешься! Кишки вырву!

— Поговорим! — хрипело в ответ. — Кто поговорит, а кому и не дадено больше рта раскрыть!

И так продолжалось весь остаток ночи.

Слабое утешение Андрей и Петро находили себе в том, что у них всё-таки оставалась надежда: царевич жив! Они не могли поверить, чтобы он — попал в плен! Не могли представить его в бедственном положении, в каковом оказались сами. Царевич, конечно же, ускакал, как говорит большинство мужиков. И помочь мог, без сомнения, отчаянный, как и он, путивльский воевода Рубец-Мосальский. С царевичем ушли остатки его войска.

Вскоре в сарае, где-то на другом конце его, отыскались свидетели, видевшие своими глазами, как царевичу удалось проделать предполагаемое Андреем и Петром.

— Сейчас он в Рыльске! — горланили из темноты. — При нём много донских казаков!

— Атаман Корела охраняет! — поддержали.

— Ещё Заруцкий! Отчаянная голова!

Слово «Корела» произносили с благоговением.

Корелу считали характерником — колдуном. Такого никому не одолеть.

— Донцы — это тебе не запорожцы! — ещё слышалось. — Те его предали, собаки!

— Не все запорожцы такие! Многие остались!

Андрею с Петром было горько слышать подобные слова о запорожцах, зато надежды их укреплялись с каждым услышанным словом. Дай, Господи, дождаться утра. А там что-нибудь откроется. Какие-никакие возможности.

Но под утро, когда дыра в соломенной стрехе уже начала выделяться из темноты в виде огромного серого пятна, испускающего к тому же холод, когда народ в сарае на время притих, за дверью раздался топот множества копыт. Затем дверь распахнулась и несколько голосов с руганью потребовали:

— Выходите!

— Выпархивайте!

— Вылетайте, сволочи!

Андрей с Петром выбрались сразу, как только получили для того возможность. Однако стоило вырваться из темноты — и тут же над ними раздался новый крик:

— Вот они! Хватайте!

К ним метнулось несколько горящих факелов.

— Эти! Эти!

— Они!

Их схватили. Повалив в снег, начали сдирать с них боевые доспехи. Побратимы думали: ночью, в темноте, враги не приметили доспехов. Но ошиблись.

— Тише! Тише! — вроде бы успокаивал Андрея один из грабителей, чернобородый великан. — Тебе же лучше. Никто не узнает, что ты польский пан... Глядишь, и в Москву не погонят на позор! Мы ведь могли тебя сразу отвести куда следует! Князь Шуйский таких собирает!

— Да я русский! — задыхался от цепких рук Андрей. — Как вы смеете грабить военнопленных?

В ответ хохотали:

— Не придуривай! Вы государственные преступники! Воры!.. Вам кол грозит!

Сорвав доспехи, раздев пленников почти догола, налётчики смилостивились и бросили им добротные мужицкие одежды: порты, зипуны, лапти.

— Вот! — сказал на прощание всё тот же чернобородый утешитель. — Теперь вам нечего опасаться! Плетей дадут, и всё! Жить будете!

И они с хохотом ускакали.

Что же, нет худа без добра.

Значение мудрой сентенции Андрей понял в Добрыничах, на площади перед низенькой деревянной церковью с высокой звонницей, которую он накануне рассматривал издали вместе с царевичем Димитрием. На площадь сгоняли пленных. Рядом с церковью в виде страшного частокола стояли чёрные виселицы. Ветер раскачивал множество трупов под неустанный звон колокола и под страшный крик воронья, которое не в силах было сдержать в себе своих вожделений.

Перед церковью высился свежесколоченный деревянный помост. На него забрались военачальники царя Бориса — в сверкающих шлемах и в тяжёлых кованых кольчугах, которые временами проглядывали из-под расстёгнутых медвежьих шуб, словно сражение продолжалось ещё.

Плотными рядами окружали площадь войска иноземного строя. На высоких красивых конях сидели строгие начальники. Время от времени слышались приказы на немецком языке, и воины, закованные в железо, исполняли всё с привычной для них лёгкостью и точностью. Их вдохновляла барабанная дробь и радовали резкие звуки труб. На творящееся вокруг они глядели спокойно и равнодушно, будто страдали здесь и мучились вовсе не люди, но животные, звери, низменные существа.

А на площади продолжались казни.

Из деревень, которые виднелись вдали на пригорках, в которых дотлевали в дымах последние хаты, в Добрыничи сгоняли всех обнаруженных жителей — кого на казнь за поддержку царевича Димитрия, а кого для устрашения муками преступников. Над площадью носились бабьи визги, вопли, детские крики и плач. И всё это только усиливалось, потому что народ прибывал и прибывал. Более всех старались верные царю Борису казаки, а также узкоглазые скуластые татары с едва приметными носами. Эти горланили громче всех.

Толпа мужиков, в которой находились Андрей и Петро, уже не в первый раз была пригнана на площадь и поставлена сегодня неподалёку от помоста, — собственно, между ним и чужеземными вояками. Андрей торчал с краю. Он слышал разговоры мужиков, что вот, дескать, сейчас снова начнут хватать каждого пятого для порки на длинных дубовых скамьях, а каждого двадцатого выведут для того, чтобы повесить рядом. Потому что пленных ляхов и московитов, захваченных с оружием в руках, уже всех перевешали, кроме тех, которых повезли в Москву, чтобы там выставить на позор. Разговоры, впрочем, день ото дня становились всё равнодушнее. Пленники покорялись Божией воле. Чему быть — тому не миновать.

Андрей впервые оказался так близко от чужеземных воинов. Всего в нескольких шагах от него торчал верховой начальник, и стоило Андрею случайно взглянуть на лицо этого начальника, как сразу же это лицо показалось ему удивительно знакомым! Он чуть не закричал вслух. Впрочем, он и прежде уже не раз слышал этот голос, здесь же, на площади, и голос казался знакомым, но не более того.

Однако сейчас...

Чужеземец равнодушно, хотя и с участливым выражением лица посмотрел на Андрея и отвёл свой взгляд в сторону деревянного помоста. Туда как раз приблизился десяток всадников на великолепных конях.

— Шуйский!

— Шуйский!

Эти слова прошелестели в толпе как предзнаменование чего-то ужасного. Уже всем было ведомо, что в присутствии князя Василия Ивановича Шуйского казни совершаются куда в больших размерах. Очень часто он сам определяет, сколько людей из какой толпы следует вывести для порки, а сколько — для казни.

Андрею почему-то вдруг подумалось, что сегодня ему не миновать страшной участи. Ему стало жарко.

Нет, он не боялся смерти. От судьбы не уйти. Однако ему хотелось помочь царевичу, который находился сейчас в Путивле, не в Рыльске, как предполагалось раньше, — о том уже знал наверняка. И Андрей вдруг громко произнёс по-латыни:

— Flet victus!

Человек на коне встрепенулся и посмотрел на него вопросительно. По-видимому, он подумал, что это просто послышалось. Не мог же говорить по-латыни пленник, одетый в крестьянскую одежду, обутый в лыковые лапти?

Андрей продолжил по-немецки:

— Nicht wahr, Herr Hauptmann?

Всадник дёрнул поводья и нахмурил брови. Он долго и внимательно рассматривал пленника. И вдруг улыбнулся. Он узнал Андрея и произнёс всего одно лишь слово, да и то не вполне определённо — то ли вопросительно, то ли утвердительно:

— Podolien... — и отвернулся. Вроде бы для того, чтобы подать необходимую команду.

— О чём ты с ним говорил? — спросил Андрея Петро, с удивлением наблюдавший за всем этим. — Кто такой?

— Капитан Яков Маржерет, — отвечал побратиму Андрей. — Я о нём рассказывал.

Приезд князя Василия Ивановича Шуйского возымел своё действие тут же. Площадь мгновенно взъярилась. Ударил большой войсковой барабан. Заметались всадники. Ещё громче закричали бабы. Зашумело воронье. Откуда-то повалил клубами чёрный дым.

— Господи, помилуй нас! — повисли над площадью молитвы.

А через непродолжительное время Андрей поверил: вот оно, то, чего он так опасался. Перед толпою мужиков, в которой он стоял, ходили рослые немецкие вояки и крепкими волосатыми руками выдёргивали из неё людей, руководствуясь собственными соображениями: то ли каждого десятого, то ли каждого двадцатого. Выхваченные в большинстве своём не сопротивлялись, не упирались, не пытались спрятаться, увильнуть от судьбы, от виселицы. Они присоединялись к таким же обречённым, среди которых многие молились, а некоторые, не в силах справиться с непроизвольным подёргиванием плеч, спины, опускали головы. Некоторые тщетно старались о чём-то рас сказать своим новым товарищам по последнему несчастью. Их уже никто не слушал.

— Господи! Помилуй нас! Господи! Помилуй нас!

Рыжий немец неожиданно быстро приблизился к Андрею, и Андрей тут же понял, что немец ещё издали бросал взгляды именно на него, что в голове у немца уже созрело решение, кого следует выдернуть из толпы. Андрей, помимо своей воли, втягивал голову в плечи, стараясь сделаться меньше ростом. В конце концов он так и не понял, как это произошло, да только немец уже тащил его за рукав.

— Коmm, komm! — повторял немец осипшим от мороза и напряжения голосом, вдруг почувствовав каменную неподвижность жертвы.

— Брат! — прошептал бессильно Петро Коринец. — Брат! Как же это... Что делать? Прощай...

Андрею стало стыдно от своей явной трусости. Боясь обнаружить её перед Петром, он сдавил побратиму руку и сделал решительный шаг вперёд.

— Прощай, брат!

Но в то же мгновение откуда-то с высоты на них свалился резкий гортанный голос:

— Nicht diesen! Weiter!

Сказано было по-немецки. Голос принадлежал капитану Якову Маржерету.

Андрею стало совсем невозможно дышать. Стыд одолел его окончательно. Вместо него пошёл на виселицу кто-то иной... Какой-то несчастный... Однако Андрей твёрдо понял, что спасён. Что спасение на этот раз даровано и Петру.

Уже в каком-то тумане следил Андрей за тем, что творится на площади. Происходящее его мало касалось. Кого-то секли, кого-то вешали.

— Господи, помилуй! Господи, помилуй!

Он оживился лишь тогда, когда толпа, в которой он находился по-прежнему, была прижата к деревянному помосту и он увидел прямо перед глазами сверкающие сапоги.

— Живее вешайте, бездельники! Живее!

Андрей поднял глаза — сапоги принадлежали князю Василию Ивановичу Шуйскому.

— Живее, бездельники!

Андрей наконец понял, что тревога, охватившая его при первых известиях о прибытии этого человека в войско Мстиславского, не случайна. С высоты помоста князь сверкал чёрными немигающими глазами. У Андрея прошёл по коже мороз от одного только предположения, что этот князь может узнать, догадаться, кто же перед ним в самом деле, узнать о связях его, Андрея, с царевичем Димитрием. А потому Андрей старался не встречаться взглядом со взглядом Шуйского.

Казни продолжались уже который день.

Однако количество пленных в сарае, как и во всех соседствующих уцелевших строениях, нисколько не уменьшалось.

Правда, в большинстве своём, то были не те люди, с которыми судьба свела Андрея и Петра в первый день пребывания в неволе. Эти люди не задумывались уже о своей участи. Они надеялись, что их минует лихо. Но сегодняшний день поверг их в уныние. Сегодня повезло, а что будет завтра? Послезавтра? Сколько времени будет всё это продолжаться? Когда натешатся победители? Неужели так могуч князь Шуйский? Много ли таких полководцев у Бориса Годунова, как Шуйский, как Басманов?

Неизвестность пугала.

Томило бездействие.

А силы уходили. Кормить своих пленников победители не собирались. Пленные жили тем, что приносили им родственники. А так как родственники и знакомые имелись почти у половины несчастных, то при них кормились и прочие их товарищи, у кого не было поблизости никаких родственников, о чьей судьбе никто и не ведал. На подаяние жили сейчас и Андрей с Петром.

После сегодняшней беды Андрей сказал Петру:

— Ночи сейчас тёмные. Хуже не будет...

— Как? — одними губами спросил загоревшийся Петро. Спасительные замыслы ещё только бродили в голове Андрея.

— На рассвете попросимся до ветру... А подаваться будем к Рыльску...

— Так они и выпустят...

— Сегодня сторожат старички... Им на рассвете спится...

Мало было надежды на успех. Но надеяться всё же лучше, нежели ничего не делать.

Однако получилось иначе.

Едва на землю упали сумерки, как возле костра, при котором грелись стражи, появились неизвестные всадники. В синих сумерках хорошо различались белые кони; дверь в сарай была приоткрыта, поэтому Андрей, наблюдая сегодня за всем очень внимательно, как никогда залюбовался чужими конями. Всадники не спешивались, а тихо заговорили о чём-то со стражей. И через минуту стражник-старик неуверенно приблизился к полураскрытой двери и спросил так же неуверенно:

— Есть тут между вами Андрей Валигура с товарищем?

Андрей переглянулся с Петром — Петро развёл руками. Что это значит? Удача? Смерть?

Андрей крикнул:

— Это я...

— Тебе надобно выйти вместе с товарищем!

И старик уже выставил пику, чтобы отгородить Андрея с Петром от прочих пленников, которые охотно последовали бы за ними.

На белых конях сидели донские казаки. Один из них спешился. Концом витой тонкой верёвки, которой был опоясан его жупан, донец умело связал Андрею руки, а свободный конец верёвки прикрепил к своему седлу. Верёвка оказалась достаточно длинной — так привязывают пленников, которым предстоит бежать вслед за всадником.

Кровь ударила Андрею в голову.

— Кто ты такой? — спросил он казака. — Куда поведёшь?

Казак ничего не отвечал. А между тем его товарищ проделал то же самое с Петром.

Не говоря больше ни слова, оба всадника ударили своих коней и заторопились вслед за третьим казаком, который тем временем дожидался на дороге, неспокойно гарцуя на месте. Поравнялись с ним, и все трое пришпорили коней, как бы чего-то опасаясь. Кони рванули очень резко. Андрей через мгновение уже понял: далеко так не убежать. Он сейчас упадёт. Конь потащит его, и он, со связанными руками, не сможет ничем себе помочь. Где-то рядом хрипел и стонал, задыхаясь, Петро. Через мгновение Петро упал на землю.

Андрей закричал — всадники остановились. Передовой всадник, у которого не было пленника, спешился и саблей разрезал верёвку на руках у Андрея, а затем то же самое проделал и с руками Петра.

И тут же все три казака ускакали.

Всё это произошло так неожиданно и быстро, что Андрей успел понять лишь одно: они на свободе!

Петро ещё тяжело дышал, лёжа на земле. Однако у него хватило сил прокричать:

— Воля, брат! Давай спрячемся пока вон в тех кустах! Воля!..

 

16

К Рыльску пройти не удалось. Рыльск оказался в плотной осаде.

Огромная армия под руководством князей Мстиславского и Шуйского, окрылённая победою под Добрыничами и последовавшими за нею щедрыми наградами от царя Бориса, со страшным скрипом снялась с лагеря и расположилась вокруг этого города на реке Сейм. Рыльские воеводы, князь Григорий Долгорукий и Яков Змиев, объявили себя сторонниками государя Димитрия Ивановича и на все упрёки князей Мстиславского и Шуйского и на все предложения о сдаче отвечали твёрдым отказом.

Что ж, князь Шуйский приказал пороха не жалеть. Пушек у царя Бориса достаточно. Они такие огромные, что смотреть страшно, даже когда не стреляют. И земля задрожала от непрерывных залпов. Казалось, от города, окружённого земляными валами и деревянными стенами, не останется и следа. Однако он стоял по-прежнему. Его не собирались сдавать.

Смешиваясь с толпами бредущих по дорогам людей — в основном из Комарницкой волости, из-под разорённого Севска, — которые не знали, где искать теперь для себя пристанища, как дожить до тёплых дней, Андрей и Петро утешали себя хотя бы одним: царевич не в осаде. Его нет в Рыльске.

Люди на дорогах твердили:

— Царевич сейчас далеко. В Путивле!

— В Путивле каменные стены. Если Шуйский и Мстиславский не могут взять Рыльск, то Путивль им вообще не по зубам!

— Воевода Рубец знал, куда везти царевича! Там много пушек, слава Господу! Там ему не страшен Борис. Там собирает он новое войско.

— А как только на деревьях появятся новые листочки, так он будет в Москве! Все ворожеи говорят.

Повсеместные подобные уверения радовали Андрея с Петром. Они надеялись обойти Рыльск стороною и выйти на дорогу, по которой можно пробраться к Путивлю, к царевичу Димитрию. Радовало и то, что на сторону царевича переходят уже многие ратные люди из войска князя Мстиславского. Молодые люди не раз встречали бывших воинов из этого войска, и те поведали им, что войско Борисово ненадёжно, что Борис и сам это отлично понимает, чувствует, злодей, а потому старается всячески задобрить, подкупить военачальников и даже простых вояк. Если после первого сражения с царевичем под Новгородом-Северским, неудачного для князя Мстиславского, Борис всё же лично одарил побеждённого и его военачальников, то после победы под Добрыничами подарков удостоены уже все воины, вплоть до последних ратников. Князь Мезецкий привёз из Москвы много царских рублей. Однако дела этим не поправились. Многие десятники и сотники в войске с охотою признали бы царевича. Их удерживает присяга и страх перед наказанием. Особенно же этот страх усилился с приездом Шуйского. А в то, что царевич — расстрига, как говорится в грамотах Патриарха Иова, в то уже никто не верит. И если в церквах провозглашают анафему какому-то неведомому Гришке Отрепьеву, так на подобное люди смотрят как на пустое — к царевичу это не относится.

Как-то так получилось, что вокруг Андрея с Петром вскоре собралось уже несколько десятков молодых людей, бывших воинов. Кто из них сбежал из московского войска, кто едва увернулся от петли, от плена. Все они видели в Андрее и в Петре военачальников, которые могут помочь им снова взять в руки оружие и отомстить за обиды и неудачи, выпавшие на их долю. Андрей и Петро своим поведением и загадочными словами о знакомстве с царевичем способствовали тому, что количество возможных воинов возле них увеличивалось с каждым днём.

Они продвигались на юг, дошли уже до берегов реки Свапы. Они уже надеялись вскоре увидеть царевича, как вдруг почувствовали, что народ на дорогах устремился на север. Вдоль берегов Свапы покатились убогие повозки. Взрослые тащили за руки детей. Голосили бабы.

Объяснялось же всё это вроде бы просто: войско уходит из-под Рыльска потому, что к Рыльску приближается армия польского короля во главе с гетманом Жолкевским! И ведёт этот гетман войско в сорок тысяч, со множеством пушек. Против такой силы князьям Мстиславскому и Шуйскому не устоять. Они намерены отойти вглубь русских земель, чтобы соединиться с новыми силами, которые спешат к ним на подмогу во главе с боярином Шереметевым.

Конечно, Андрей догадывался, знал: ни о каком польском войске сейчас не может быть и речи. Краем уха он уже слышал, будто после добрынинского разгрома (иначе не назовёшь) царевича оставили почти все уцелевшие польские рыцари, поскольку они разуверились в его возможностях одолеть злодея Бориса. Однако Андрей не стал никого разуверять. Да, королевская армия недалеко. Он подозревал, что подобные слухи распространяются нарочно, что в них скрывается какая-то хитрость, возможно задуманная даже самим царевичем, загнанным в далёкий Путивль.

Андрей и Петро с новыми друзьями не стали переправляться через реку Свапу, как предполагали первоначально. Они попытались поскорее сойти со шляха, что тянется вдоль реки, уклониться на запад. Им хотелось отсидеться где-нибудь в глухой лесной деревушке, пока Борисово войско не уйдёт на север, чтобы затем добраться до Рыльска. Однако сделать этого они не успели. Они прошли по болотам вёрст с десяток, так что шума с большого шляха уже не слышали. И на лесной дорожке им неожиданно повстречался разъезд донских казаков. Прятаться было поздно. Донцы, заметив их, приветливо закричали:

— Стойте! Стойте! Мы служим царевичу Димитрию!

Казаков было всего трое. Андрей заговорил с ними без опаски.

— А где же царевич, коли так? — спросил он.

— Да где? Вестимо, в Путивле!

— А вы куда? — продолжал Андрей.

— Про то ведает наш атаман Корела, — простодушно сверкнул белыми зубами самый бойкий казак. — А вы, земляки, скажите нам, куда попадём по этой дороге?

— Корела? — не поверил Андрей своим ушам. — Где же он?

— Он скачет позади! — несколько озадаченно отвечали казаки. — Скоро будет здесь.

Атаман Корела, узнав Андрея, спешился ради встречи, чего делать не любил, потому что сразу превращался в недоростка. Атаман не доходил Андрею даже до подбородка. Однако Корела был весел. На смуглом лице его смеялся каждый шматочек криво сросшейся кожи.

— Жив, жив и здоров царевич! — успокоил он Андрея. — А самое главное, что царевич не думает об отступлении, об уходе. Думает о том, как оказаться поближе к Москве. Он верит своему народу. Кромы следует удержать во что бы то ни стало. Это будет для него самым ценным подарком.

— Послушай, Корела, — вдруг сказал Андрей, — а что, если мы поедем с тобою? В Путивле, говорят, опасности для царевича нету?

Корела не задумывался с ответом:

— Правильно сделаете! Кромы надо удержать! Правильно!

По дороге в Кромы Корела рассказал о положении дел. Царевич опасается, как бы борисовцы не взяли Рыльск. Тогда они придут осаждать Путивль. Поэтому царевич с готовностью ухватился за предложенный ему план: послать к Рыльску человека, который вроде бы намерен передать осаждённым важные приказания. Человек должен непременно попасть в плен и под пытками, как водится, показать, будто бы к Рыльску приближается войско польского гетмана Жолкевского. Это, предполагалось, сразу понудит осторожного Мстиславского снять осаду Рыльска и отойти назад, по направлению к Москве, на соединение с боярином Шереметевым. Шереметев стоит под Кромами и уже пытался было взять эту крепость. Да только безуспешно.

— Как видишь, Андрей, первая часть задуманного сделана. Войско Мстиславского оставляет Рыльск. Оно движется к Кромам. Я поклялся царевичу, что до последнего человека буду оборонять Рыльск.

— Ты правильно поступил, Корела! — похвалил его Андрей.

— Надо успеть войти в крепость! — морщил лоб Корела. — Надо опередить Мстиславского с Шуйским. У меня в отряде четыре тысячи человек. Шесть сотен моих казаков. Остальные — люди московские. Их ведёт Григорий Акинфиев. Но общее руководство поручено мне. Только бы добраться, а там покажем!

Через считанные мгновения Андрей и Петро уже сидели в сёдлах. Медлить было нельзя.

Кореле удалось свершить задуманное.

Его отряд приблизился к Кромам скрытно, на рассвете, в густом тумане. Войско Шереметева застали врасплох. Когда же там опомнились и открыли беспорядочную стрельбу — Корела бросил в дело казаков. Казаки отвлекали внимание шереметевцев. А между тем прибывший обоз, со всеми московскими людьми и запасами пороха, без малейших потерь вошёл в крепостные ворота. Казаки вскочили туда последними. Кони их были предназначены уже на мясо. Осада предполагалась долгая и тягостная.

В тот же день Корела и Акинфиев осматривали крепость. Андрей и Петро их сопровождали.

Крепость оказалась обширной. Почти со всех сторон её окружали болота, не замерзающие даже зимою. (Потому и войско Шереметева толпилось на отдельных участках земли, опасаясь гиблых мест.) На высоких земляных валах уцелело ещё достаточно деревянных стен и башен — всё было опалено огнём. Всё свидетельствовало о недавних приступах. Жителей в городе насчитывалось немного. Однако они, как и весь маленький воинский отряд, сумевший противостоять Шереметеву, были настроены весьма воинственно. Приход Корелы их воодушевил. О Кореле они уже наслышались.

— Выстоим! — говорили кромчане. — Что с того, что башни сожжены? Уйдём под землю! Выстоим.

В это верили все.

Дома в крепости в большинстве своём уже были разрушены. Но подземные жилища создавались без особых затруднений. Их соединяли между собою ходами. Эти ходы приводили прямо к валам. Укрывшихся в землю не страшили, кажется, никакие возможные обстрелы.

Войско Мстиславского и Шереметева подошло к Кромам через день.

Стоя на крепостном валу, с его высоты Андрей видел, как растекается между болотами огромная армия, как устанавливают там шатры, возводят курени. Зорким глазом увидел он места, куда свозят пушки. Пушек было много.

В Кромах готовились к длительной осаде.

 

17

Воевода Басманов был озадачен свалившимися царскими милостями.

Ещё на пути к Москве ему попадалось много гонцов. Они скакали как в ту, так и в другую сторону. А ему казалось, будто кто-нибудь из гонцов может запросто рявкнуть повеление от Бориса Годунова: «Воеводе Басманову следовать в отдалённую вотчину!»

Либо в глухую маленькую крепость.

Потому что сделанное им не идёт в сравнение с тем, что совершили князья Мстиславский и Шуйский. Они разбили войско загадочного человека, к которому без боязни и без удержу спешит и спешит весь северский народ. К которому липнут казаки и стремятся буйные головы со всей Руси.

Но гонцы разносили иные новости.

А по мере приближения к столице Басманов m замечал какого-либо умаления к себе царского внимания. Наоборот, количество лошадей, дожидавшихся его на постоялых дворах, только увеличивалось. И встречные напоминали:

— Царь-государь тебя жалует!

А при въезде в Москву его посадили в такие сани, что он никак не мог поверить, будто бы и здесь не произошла ошибка. Однако за его санями ехали самые знатные думные бояре и дьяки.

— Пётр Фёдорович!

— Пётр Фёдорович!

Все говорили заискивающе.

А биручи время от времени напоминали, что Москва сегодня встречает славного победителя. Народ московский давился, не остерегаясь стрельцов, чтобы взглянуть на победителя, чтобы схватить себе толику денег, брошенных в качестве подарка от царя.

Что касается царских подарков, предназначенных лично Басманову, сразу объявленному в Кремле думным боярином, так говорить о них вслух было бы боязно.

Всего этого не могли умалить слышанные в Москве нашёптывания о том, как щедро одаривает царь Борис людей, доставивших ему победу под Добрыничами. В Москве давались диву от щедрот указанным людям, после того как поверженных пленников с позором провели по московским улицам под трубное пение тех же инструментов, которыми они недавно сами себя воодушевляли. После того как народу московскому показали личное оружие самозваного царевича Димитрия, отобранное у него в сражении. То было вызолоченное копьё. Помимо золотых червонцев, помимо жалованья, выданного не в зачёт и за год вперёд, победители получали поместья, вотчины.

После всего этого царь Борис ежедневно призывал новоиспечённого думного боярина в свою палату и твердил ему одно и то же:

— Я никогда не забуду твоей верной службы!

Басманову порою становилось даже неуютно. Хотелось напомнить царю о своём товарище по Новгороду-Северскому, о князе Никите Трубецком. Улучив момент, он заикнулся о том Семёну Годунову, ближнему боярину, правой руке царя. Да Семён замахал в ответ рыжими ладонями и зашипел:

— Что ты, что ты... Окстись... И Никитке будет награда. Дай срок. Да ведь всем известно, ты удержал Новгород, не он... Так что не расстраивай царя-батюшку...

Видно было, что Семён Годунов несказанно рад оживлению царя. О царе по Москве говорилось, что он уже и не ест, и не пьёт, а день и ночь думает горькую думу. Сёмка Годунов, видать, уже не надеялся на подобное чудо.

Басманов с тревогою начал подумывать о том, что станется с ним, когда Мстиславскому и Шуйскому удастся добиться ещё более внушительных побед, когда они поймают самозванца и приведут его в Москву. При этом Басманов снова, с возрастающим удивлением, чувствовал: ему становится немного жаль таинственного юношу, которого он не раз узнавал в толпе идущих на приступ под новгород-северские валы. Но подобная тревога вскоре оставила его. От Мстиславского стали приходить вместо ожидаемых совершенно непонятные донесения. Князь сообщал об угрозе с польской стороны, о подходе якобы королевской армии, да ещё под водительством самого Жолкевского, грозы шведов!

В такие донесения царь Борис не мог поверить. Сначала он подозревал, что это заблуждение Мстиславского, в которое его ввергли, что вслед за такими донесениями придут разъяснения. Да только Мстиславский и в последующих донесениях лишь усиливал свои подозрения насчёт польской угрозы.

Царь даже негодовал:

— Конечно, Жигимонт — человек коварный. Как все ляхи. Однако на такое ему не решиться. Тем более что в Кракове только что завершился сейм. А сейм решил не нарушать со мною мира. Огарёв-Постник привёз ответ. Ляхи нас сейчас опасаются. Война им ни к чему. Я знаю. Здесь что-то не так.

Он на минуту задумался и почти простонал:

— Нет! Нет! В войске моём зреет измена! О Господи! Что творится! Это бояре! Это они придумали! Мало их давил царь Иван Грозный!

Неожиданная царская радость после победы под Добрыничами очень быстро, как и появилась, зачахла и пропала.

Никто не мог царю чего-либо посоветовать.

Оставалось ждать.

А Мстиславский царя не щадил.

Мстиславский вместе с Шуйским уже писал, что решили они оба снять осаду Рыльска ввиду сказанной опасности и поторопиться на соединение с боярином Шереметевым, который с войском стоит у крепости Кромы.

Царь не верил своим глазам и ушам.

— Кромы? Заманивают, что ли? Они его там не могут достать? Зачем он мне так близко?

Царь велел призвать сына Фёдора, чтобы тот показал чертёж Русской земли.

Царевич с готовностью расстелил на столе шелестящую бумагу и начал указывать нужные города. Тонкий палец не без дрожи тыкался в разноцветные, разрисованные кистью пятна.

— Да ведь приманят к самой Москве! — хватался царь за голову. Затем начал рвать на груди красную ткань рубахи. — Измена! Измена! — И тянул руки к Басманову. — Ведь там вор! Ведь он — самозванец! О Господи!

Семён Годунов, сменивший почившего в Боге своего дядю Димитрия Ивановича, издавна стоявшего во главе царского сыска, — видать, пожалел царя.

— Государь! — сказал Семён. — Ты говорил давеча, как тебе хочется, чтобы инокиня Марфа подтвердила: сын её умер! Она готова...

— Она здесь? — спросил с надрывом царь, остановись посреди палаты.

— Государь! Ты запамятовал, — слегка укорил Семён Годунов. — Она в Вознесенской обители. Она там уже давно.

— Голубчик! — запричитал царь. — Распорядись. Приведите её в эту палату. Ты знаешь.

Отправив Семёна Годунова за инокиней Марфой, отослав сына с его чертежом, царь остался наедине с Басмановым. И тут его словно прорвало:

— Басманов! Пётр Фёдорович! Одна у меня надежда — ты! Поверь! Это — самозванец! Сейчас приведут мать покойного царевича Димитрия. Стань вот у этого отверстия, я тебе укажу, и понаблюдай за нею. Я сам расспрошу. Я умею... Не то что моя государыня, Марья Григорьевна... А потом обсудим.

Что говорить, Басманову не раз уже приходилось слышать о какой-то особой палате в царском дворце, откуда Борис следит за приводимыми людьми. Но всё это казалось Басманову досужими выдумками. Как и то, будто бы царь частенько приказывает надевать своё убранство на своих двойников, похожих на него так разительно, как ворона похожа на ворону, а сам переодевается на то время каким-нибудь стрельцом в насунутой на глаза шапке, служкою с полотенцем в руках, стражем — и неотрывно наблюдает за людьми. И что будто бы при этом переодевании он более всего доверяет боярскому сыну Яшке Пыхачёву. И ещё большее, ещё более невероятное: Яшка Пыхачёв куда-то исчез. Но после его исчезновения удивительно преобразился царь... Дальше было страшно задумываться и предполагать.

И вот Басманову (невероятно!) предоставлена возможность самому узреть эту тайну.

Он глядел на царя и с ужасом делал заключение, что этот человек уже не понимает, какую тайну открывает он для своего народа, если даже не для ныне живущего народа, не для сиюминутных разговоров, то для потомков, для пересудов и проклятий в будущем.

Басманов не мог усидеть на месте.

Временами Басманову казалось, будто уже и не царь перед ним, но искусно прикинувшийся царём Яшка Пыхачёв. Прикинулся, а теперь убоялся собственной дерзости и готов раскаяться.

Через некоторое время Басманов в самом деле увидел таинственную палату. Сквозь отверстие в стене он не мог определить истинных размеров всей палаты, видел только часть её. То было полутёмное помещение, в котором перед иконами оплывали восковые свечи. Царь Борис уже сидел на каком-то возвышении, в тёмной накидке. Опустив голову (не царь, нет!), он не отводил от иконы взгляда.

Через мгновение после того, как Басманов приставил своё чело к отверстию, в палату была введена двумя огромными детинами (они держали её под руки) рыхлая женщина с дряблым, землистого цвета, лицом. Она вскрикнула, завидев сидящего царя, и забилась в руках поводырей.

— Не бойся, — сказал чужим голосом царь. — Я сегодня здесь один. Если не считать вот боярина.

Женщина тут же была оставлена своими сопровождающими.

— Перед ликом Божией Матери ответствуй, Марфа, твой ли сын похоронен в Угличе?

Басманов не мог поверить, что перед ним бывшая молоденькая царица Мария Нагая, которую он не раз видел во всём блеске молодой красы. Эта женщина годилась Марии Нагой в матери, в бабушки.

Женщина упала перед иконами на пол и долго молилась. Так долго, что, казалось, у царя не хватит терпения ждать.

Однако ждал.

Женщина наконец поднялась с колен и сказала, глядя в упор на царя и на Семёна Годунова:

— Зачем меня мучите? Это вы и сами хорошо знаете... Вели, государь, отпустить меня назад в обитель. Дай спокойно помолиться в мои оставшиеся земные дни.

Семён Годунов вскочил с места, завопил:

— Старуха! Стерва! Ты забыла свои обещания! Ты...

Но царь остановил его:

— Довольно! Мне уже понятно.

Когда Басманов снова увидел царя — ему было трудно определить, что именно понято царём из сказанного инокиней Марфой.

Слёзы заволакивали обычно выразительные и красивые царские глаза.

Получилось так, что Басманов снова остался с царём наедине.

Царь схватил боярина за руку и повторил сказанное ему перед свиданием с инокинею Марфою:

— Пётр Фёдорович! Христом-богом заклинаю: приведи мне его! Станешь в благодарность моим зятем! Ты видел мою Ксению. Ты знаешь: краше не сыскать на Руси. Вот будут готовы новые полки — так и поведёшь их к моему главному войску. А полки уже стягиваются к Калуге. Ты добавишь им уверенности и силы. Ты искоренишь измену, которая зреет.

Кровь ударила в голову Басманову. Он понял, что царь берёт обратно обещания, данные, как говорилось повсеместно, князю Мстиславскому. Не быть Мстиславскому царским зятем. А значит, и победа его под Добрыничами, совместно с князем Шуйским, — уже ничто. Она не привела к окончательному торжеству. Победою надо уметь пользоваться. А Мстиславский всё прозевал.

Что оставалось отвечать Басманову? Он склонил перед царём голову. Он был потрясён обещанием получить в жёны царевну Ксению. Однако его озадачило то, как быстро царь меняет обещания. Это лишний раз доказывает, как боится он юноши, который находится где-то в крепости, то ли в Путивле, то ли в Рыльске, а кто говорит — в Кромах.

И снова закрадывалось в душу сомнение: да мог ли так сгоряча и бездумно решать судьбу любимой дочери родной отец? Не подмял ли настоящего царя его дерзкий двойник?

Сомнения усилились ещё через несколько дней, когда Басманову случилось оказаться в одной карете с Семёном Годуновым. А ехали они в загородный царский дворец, между которым и столицей метался царь Борис. По дороге под каретой у Семёна Годунова сломалась ось, он и перебрался к Басманову. Согреваясь вином, разговор повели задушевный. Басманов и поведал под большим секретом об обещании царя. Ксения уже стояла перед глазами: высокая, с умными выразительными глазами, с продолговатым белым лицом, обрамленным чёрными, как вороново крыло, волосами, которые ложатся ей на плечи подобно двум тяжёлым трубкам.

Семён выслушал и сказал, отворачивая лицо:

— Неспроста такие почести... Сдаётся мне, будто и в самом деле там царевич Димитрий.

— Что? — вскочил с места и больно ударился головою о крышу кареты Басманов. — Что ты сказал? И я... И я...

Басманов с ужасом понял, что он сам становится сейчас похожим на царя Бориса.

Семён Годунов посмотрел на него с некоторым опасением. К месту ли сказано? Не придётся ли раскаиваться, как раскаиваются сейчас многие, кто вольно или невольно распространял слухи о царевиче Димитрии? Но тут же Семён Годунов успокоился. От молчаливого Басманова ещё никто и никогда не слышал лишней болтовни.

А Басманов и дальше ломал себе голову над царскими милостями.

 

18

Ротмистр Запорский, недавно прибывший из Речи Посполитой с небольшим отрядом конников, а теперь своими глазами видевший, как уходит от Рыльска громадная московитская армия, с упоением рассказывал:

— Пан гетман! Рыльчане выступили из ворот в последний момент и здорово поколотили московитов, кто оказался в хвосте! Я сам видел!

Гетман Дворжицкий вскидывал кверху руки. Обращался к царевичу:

— Правда, государь!

Нарочито распущенные слухи о подходе королевской армии во главе с гетманом Жолкевским возымели своё действие на князя Мстиславского и заставили его снять осаду Рыльска. Это обстоятельство так обрадовало полковника Дворжицкого, что он снова почувствовал себя гетманом при царевиче, хотя ему и гетманствовать уже вроде было не над кем.

Царевич выглядел спокойно.

— Я знал, что так будет, — сказал он. — Богородица за меня. Запомните.

— Ваша правда, государь, — соглашался Дворжицкий. — Теперь видно. — И опускал голову. Ему становилось стыдно недавнего своего слабодушия. Пусть и скрываемого.

Когда скакали по дороге к Путивлю, то гетман Дворжицкий предполагал, что вдоль заснеженного Сейма они доскачут до Десны, а берегом Десны — доберутся до Днепра. За Днепром попадут в пределы Речи Посполитой, во владения князя Адама Вишневецкого, в город Брагин, где всё это и затевалось. Что именно так прикажет царевич. Потому что в его окружении не было даже верного Андрея Валигуры То ли убит, то ли в плен попал.

Гетман ждал приказа.

Втайне гетману тогда этого хотелось. Понимал: ом уже никакой не гетман. Войско погибло. Многие вчерашние товарищи, подобно Андрею Валигуре, попали в плен, остались лежать на заснеженном поле.

Рядом скакали люди, которые уже не надеялись войти в Москву. И нечем было их ободрить. Особенно после того, как ночью миновали притихший Рыльск и напрямик помчались к Путивлю. В Рыльск даже не заглянули.

Гетман вспоминал о том с напряжением памяти.

Сразу за Рыльском догнали тогда запорожцев, бежавших с поля битвы под Добрыничами. Запорожцы стали лагерем, не зная, куда подаваться. Правда, прислали к царевичу делегатов. Делегаты чувствовали общую большую вину, хотя валили всё на уже мёртвого кошевого Ворону.

— Он нас предал, государь! — повторяли запорожцы, сдёргивая с голов бараньи шапки и низко свешивая длинные чубы. — Иуда получил за предательство плату от князя Шуйского. Теперь всё открылось. Бочонки с золотом на его возах.

— Получил да и подавился, — добавляли ещё. — Мы и пальцем не тронули Петра Коринца, который зарубил предателя.

— В честном бою зарубил! — не оставляли сомнений в справедливом возмездии.

Однако царевич отвернулся от просителей.

— Не могу на вас положиться, — отвечал он. — Испугались одного дыма.

После этого Дворжицкий ещё сильнее уверовал: он с царевичем окажется за Днепром. Видать, правду говорил старый коронный гетман Замойский — напрасны эти затеи. Надо слушать стариков.

Дворжицкий внимательно следил в пути, не отвлекает ли царевича от его намерений путивльский воевода Рубец-Мосальский. Но ничего такого не замечал. Разговора между ними не было вообще. Воевода Рубец скакал впереди разрозненных остатков войска, в их авангарде, а царевич — в арьергарде.

Дворжицкий нисколько не удивился, когда его спросили, уйдёт ли он с рыцарями в Польшу, на родину, то есть поведёт ли он их? Или же они должны избирать себе нового предводителя на время похода? Он не отвечал. Он не знал ещё решения царевича. А сам был связан рыцарским словом.

В Путивле беглецов дожидались. Воевода Рубец, ускакав вперёд, уже встречал царевича у крепостных ворот. Он выехал в кольчуге, в новом шлеме.

— Добро пожаловать, государь! — низко поклонился воевода. — Все наши люди тебя приглашают!

Затем уверял, что в Путивле царевич будет как у Христа за пазухой.

— Немного на Руси каменных крепостей, государь! — настаивал Рубец. — А вот у нас — каменная.

Царевич не унывал. Он не стал уговаривать польских рыцарей, которые даже не заглянули в Путивль, но группами, по нескольку человек, без обоза, без слуг, уходили к себе в «ойчизну». Им было достаточно короткого отдыха в корчме напротив крепостных ворот.

— Прощайте, Панове! — только и слышали от него рыцари.

Впрочем, они и не ждали благодарностей. Они их не заслужили в последнем сражении.

В Путивле было чем отбиваться. Некоторое количество пушек сняли с его стен и отвезли в своё время к Новгороду-Северскому, впоследствии их вовсе потеряли под Добрыничами, однако в Путивле пушек насчитывалось ещё вполне достаточно.

Рубец без промедления выставил на крепостных стенах надёжную охрану. Возле пушек постоянно торчали усатые пушкари — хоть сейчас приложат фитили к толстенным орудиям и отразят любой приступ. В посадах неустанно за всем следили конные разъезды. Такие же разъезды рассыпались далеко в сторону Рыльска. Вмиг принесли бы свежую весть.

Из приходящего люда формировались новые вооружённые отряды. Они размещались в лагере за посадами — для этого использовались и готовые строения, и воздвигались курени, рылись землянки. Дымы вились над ними, как над старым селением.

Люди прибывали со всех концов Руси.

Царевич, впрочем, уповал по-прежнему не так на военную силу, на выучку и поддержку своих подданных, как на Божию помощь. Он повелел доставить из Курска икону Богородицы, о которой ходили слухи по окрестным землям как о целительнице, помогающей людям в добрых и справедливых делах. Духовенство, при скоплении народа, с молитвами и пением пронесло чудотворную икону вдоль крепостных стен, умоляя Богородицу защитить город от супостата. Затем икону поместили в городскую церковь, где царевич ежедневно молился перед нею на коленях, отбивая земные поклоны. Ни тени сомнения в хорошем исходе борьбы не замечали после этого на его челе.

Да, всё так и получалось. Военные приготовления на крепостных стенах оказались как бы ненужными. Неприятель не пытался подступить к Путивлю.

А теперь...

Ротмистр Запорский выразил вроде бы не совсем понятное для окружающих мнение, но царевичу оно понравилось сразу.

Ротмистр сказал:

— Князья Мстиславский и Шуйский сами хотели обмануться... Это надо иметь в виду на будущее.

— Браво! — тут же подхватил царевич.

Запорскому хлопали просто потому, что слова его одобрил царевич. Не более того.

Но царевич добавил:

— Настанет день — и Мстиславский покается.

Из отдалённых Кром долго не было никаких известий. Впрочем, так всегда кажется, когда упорно дожидаешься.

Разъезды отправлялись далеко за Рыльск, совместно с рыльчанами. А всё без пользы. Борисовцы обложили Кромы, что волки овчарню. И так же далеко рассылали вокруг свои разъезды. Да какие там разъезды! При таком многолюдстве рассылались целые отряды ради продовольствия и фуража. А что касается татар — татары добирались чуть ли не до самого Путивля.

Кое-кому в Путивле приходило на мысль, будто Корела не успел, не сумел пробиться в осаждённую крепость. Что он разбит. Что его воины в плену. Либо уже все на том свете.

Ан нет.

Радость обычно приходит не одна, как и беда.

И радость не знает предела.

Первым дорогим гостем в Путивле стал запорожский казак Петро Коринец, покаравший, все уже знали, кошевого Ворону, своего давнего знакомца и даже приятеля. Петро прискакал на коне, в сопровождении галдящих казацких разъездов, высланных по приказу царевича. Петро зарос бородою и был так чёрен лицом и всем телом, так грязен, будто провёл это время в глубокой пещере, пролежал в болоте, подобно дикому кабану или медведю.

Однако глаза его сияли.

— Мы держимся! Мы выстоим!

Царевич обрадовался самому появлению Петра Коринца, которого считал погибшим.

— Мы выстоим, государь!

Петро сразу поведал, что Андрей Валигура тоже жив-здоров. Они теперь оба в Кромах.

— Молодцы! Молодцы! — повторял царевич, выслушав подробный рассказ.

Затем воевода Рубец созвал к себе в горницу путивльских военачальников.

— Расскажи им, Петро, — повелел царевич. — Пускай все знают, что творится там. Весь северский край пускай знает, как мне верят и как меня дожидаются.

— Стоим надёжно, государь, — повторил Коринец, выпрямляясь перед царевичем. — Там у нас не осталось уже ни одного строения. Всё сровняли с землёю пушки борисовцев. Потому что нам грозит всё Борисово войско. Однако ничего они с нами поделать не могут. Мы зарылись в землю. Посмотрите на меня — и поймёте. Из-под земли они нас не выкурят. И если первоначально пытались что-то сделать, ходили на приступы, то теперь мы спесь с них сбили. У нас достаточно запасов и продовольствия, и пороху. А народ у нас терпеливый. Мы — казаки. Настоящие казаки. Нам не страшны ни мороз, ни дождь.

— Морозы уже миновали, — вставил осторожный Дворжицкий.

— Миновали, — согласился Петро, — так наводнение даёт о себе знать. Так болезни косят Борисово войско!

Царевич закрыл лицо руками.

— Это же мои подданные, — сказал он. — Вся вина на Шуйском и Мстиславском. Когда они наконец поймут...

Рассказ Коринца обрадовал и встревожил, даже обескуражил путивльских военачальников. В Кромах осаждённые держатся надёжно — это хорошо. Но плохо то, что им нельзя помочь. У Мстиславского с Шуйским не менее семидесяти тысяч воинов.

Оставалось надеяться на счастливый исход. На помощь Бога.

И, казалось, Божия помощь пришла.

Радостную весть принёс в Путивль боярский сын Бахметев:

— Борис умер!

Бахметев кричал и вопил, и его облепляли уже толпы народа. Все понимали пока только одно: нет в живых злодея, неправдою, хитростями и преступлением занявшего царский трон, напялившего на себя царскую корону. И никому не приходило в голову спросить, поинтересоваться, откуда же Бахметев всё это знает?

Бахметев насилу пробился к крыльцу царевича, уже спешенный. На коне не продвинуться ни шагу. Грязного и мокрого после сумасшедшей скачки по весеннему бездорожью, его передавали на руках к самому царевичу. Царевич стоял уже на ступеньках крыльца, как всегда готовый к дороге, к делу, к молитве — ко всему.

Бахметева опустили на землю на узеньком освобождённом пространстве перед царевичем, которое нельзя занимать. У него уже не было сил говорить.

— Борис умер! — повторил Бахметев перед царевичем и больше ничего не мог сказать, а только счастливо улыбался: он первый доставил радостную новость!

Царевич велел отнести посланца в горницу, уложить на скамью, чтобы выспался. А к народу царевич обратился с увещеваниями:

— Разойдитесь и займитесь делом, пока Бахметев не отоспится. Я знаю: Бог наказал Бориса!

Народ в ответ закричал:

— Многая лета царю Димитрию!

— Многая лета!

— Да спасёт тебя Бог!

— Кормилец наш!

Только расходиться никто не хотел. С такой новостью человеку наедине не совладать. С ума можно сойти.

Безо всякого зова к воеводскому дому, к крыльцу царевича, тут же сбежались путивльские военачальники. Всех радовало услышанное, однако не всё ещё верили.

Осторожнее прочих держал себя гетман Дворжицкий.

— Нет ли здесь хитрости, государь? — спросил гетман многозначительно.

Тогда и другие военачальники в горнице начали прикидывать, что бы всё это могло значить. Борис Годунов ещё вовсе не старый человек, телом крепок, да и немцы-лекари при нём денно и нощно, умереть так просто не дадут. Потому что ни о какой царской болезни, которая бы держала Бориса в постели, в последнее время никто не слыхал.

— Это хорошо! — кричали одни.

— Всё в Божиих руках! — отвечали другие.

— Немые заговорят, слепые прозреют — если Бог захочет!

Толковали-рядили, а между тем Бахметев пришёл в себя.

О смерти Бориса ничего нового он не добавил, но сообщил, что к войску под Кромами едет боярин Басманов, чтобы привести воинов к присяге молодому царю — Фёдору Борисовичу Годунову. С Басмановым едет также митрополит новгородский Исидор. И вообще всё войско под Кромами отныне должно перейти под руку Басманову. Так повелел новый царь и состоящая при нём, как при несовершеннолетнем, его мать, вдова Бориса Марья Григорьевна.

— Дочь Малюты! — припомнил воевода Рубец. — Не быть этому никогда!

— Не быть! — сказали многие в горнице. — Нет.

— Не допустим!

— Принести присягу Борисову сыну многие в войске не согласятся! — уверенно продолжал Бахметев. — Теперь многие там понимают, что законный наш царь — Димитрий Иванович!

В горнице с этим утверждением согласились все.

— Многая лета Димитрию Ивановичу! — первый закричал Рубец.

— Многая лета!

— Многая лета!

А царевич сказал:

— Сейчас объявим это народу. И все отправимся в церковь. Будем молиться перед Курской иконой Божией Матери! Я ведь говорил: Божия Матерь — моя заступница!

После службы в церкви царевич приказал гетману Дворжицкому готовиться к выступлению в поход — под Кромы.

— Возьмите с собою пять сотен казаков, пятьсот польских воинов и тысячу московских людей, — повелел он. — Вместе с вами едут ротмистры Запорский, Борша и атаман Коринец. Всё.

 

19

Никогда ещё в своей жизни не торопился так в дороге боярин Басманов, как в эти весенние дни, наполненные блеском талой воды. Русская земля лежала в разливах бесчисленных рек, иногда неприметных под снегом, но вдруг, по зову природы, разлившихся по всей округе.

Басманов хотел бежать от самого себя. В Москве ему становилось страшно.

В Москве перед глазами мельтешило лицо царя Бориса, положенного в гроб под именем Боголепа, — перед смертью царь успел принять монашескую схиму и новое имя. Кожа на лице покойного отливала сплошной чернотою. Из-под неплотно прикрытых синих век, казалось, за всем происходящим следят внимательные глаза. Царь вроде бы сожалел, что не успел чего-то совершить. Смерть застала его на пути к какому-то важному решению. (И тогда впервые в голове у Басманова возник вопрос: а что, если покойного действительно отравили? Кто затеял в таком случае губительную игру, в которую вовлечено пол-России? Об отравлении говорили немцы лекари. Их тут же взяли под стражу по велению нового царя).

Князя Катырева-Ростовского, приличия ради ещё указом покойного государя названного первым воеводою в главном войске, Басманов оставил в Калуге.

Вместе с митрополитом новгородским Исидором князю надлежит принимать присягу новому царю. Там стоят свежесобранные войска, о которых царём Борисом говорено как о новой своей надежде. Правда, в таких поступках князя Катырева-Ростовского и митрополита Исидора замечалось уже первое ослушание царской воли: велено ведь им во весь дух устремиться к Кромам. Но князь Катырев-Ростовский слишком высоко себя ставит, чтобы задумываться над указами мальчишки, чью голову второпях украсили царскою короною. Она ему, дескать, не принадлежит.

Невдалеке от Кром, на почти сухом уже и ровном возвышенном месте, откуда открывался вид на несколько лагерей, в которых стояло сейчас в бездействии царское войско, Басманов выхватил из рук ямщика ярко-красные вожжи. Кони, почуяв крепкую чужую руку, взвились как змеи. Гривы заметались по ветру.

— Но! Но! — всё же подбадривал лошадей воевода, привстав на затёкших было ногах.

Ему хотелось поскорей насладиться видением удивлённых лиц князей Мстиславского и Шуйского, когда им будут показаны грамоты молодого царя. Собственно, подписал их ещё его отец Борис, а теперь пришлось перебелить слово в слово.

Первыми на пути попались пёстрые красивые палатки чужеземного воинства. Чужеземцы предупреждены о прибытии нового главного воеводы.

Басманова чужеземцы встречали барабанным боем и трубной музыкой. Все они были чисто да исправно одеты, стояли ровными послушными рядами.

Среди чужеземцев Басманов без труда признал француза Якова Маржерета, назвал его по имени.

Маржерет поклонился с большим старанием. Упругие перья на бархатной шапочке взметнулись, закачались и приняли прежнее положение.

— Не взяли ещё? — с лёгкой издёвкой поинтересовался Басманов, не адресуя, впрочем, издёвку Маржерету. Он указал при этом на заметную возвышенность вдали, окружённую сейчас весенними водами.

Над возвышенностью курилось множество весёлых дымков. Под такими дымками обычно готовится пища. Там отчётливо виднелись валы. А больше никаких построек при валах и за валами различить было нельзя.

Капитан Маржерет добродушно улыбнулся. Смекнул, что новый воевода его ни в чём дурном не заподозрил.

— Нет, — сказал Маржерет. — И не могли взять.

Они поняли друг друга с полуслова. Как воин воина.

— А где находятся сейчас князья Мстиславский и Шуйский? — спросил Басманов, хотя отчётливо видел несущихся навстречу конников, оплошавших при выборе момента встречи.

И тут Басманов услышал такое, по поводу чего ему стоило не то удивляться, не то выражать возмущение.

— Уехали ночью, — сказал Маржерет.

— Ага, — просто так ещё отвечал Басманов, чтобы ввести француза в недоумение: то ли он, Басманов, знал о том, да запамятовал, то ли так и положено было поступать князьям.

Но понял Басманов одно: юного царя Фёдора Борисовича князья ставят невысоко. Они уехали, не дождавшись царской грамоты, но руководствуясь собственными соображениями. Они хотят устроить свои дела в Москве, пока до неё не добрался неприятель. Они не хотят воевать против другого юноши, полагая, что тот... настоящий царевич!

Басманову стало дурно.

И припомнилось то, что нечаянно, неожиданно вырвалось из уст простоватого Семёна Годунова: «Кажется мне, что мнимый царевич и есть настоящий!»

Получалось, будто князья Мстиславский и Шуйский снова обвели его, Басманова, вокруг пальца, снова опередили! В случае чего скажут: мы с целью не вели сражений! Именно потому не стали преследовать разгромленных под Добрыничами. Потому не спешили за ними к Путивлю, а вроде бы принялись осаждать Рыльск. Да и оттуда сразу ушли, хотя царь Борис торопил действовать. Ушли вглубь России. Остановились под Кромами. Не боясь насмешек, нарочно не взяли эту ничтожную крепостишку... Они все знали наперёд. Они ждали смерти Бориса Годунова!

И чем дальше раздумывал Басманов, тем страшнее становилось ему. Царь Борис умер не своей смертью!

Басманов слушал донесения, беседовал с воеводами, принимал советы, в уме вертелось одно: что сейчас делает загадочный юноша, находящийся в Путивле?..

Уже третью неделю бушевало царское войско на берегу разлившейся реки Кромы. И началось это буйство почти с того самого дня, как там появился воевода Басманов. Но ещё сильнее забурлило оно с той самой поры, как вослед за воеводою поспешили сюда всё-таки князь Катырев-Ростовский и митрополит новгородский Исидор с сонмом священников. И как начали они приводить народ к присяге.

В походной церкви при воеводских шатрах день и ночь читали вперемешку с молитвами и пением патриаршью грамоту. Многие негодовали уже в церкви, не соглашаясь с услышанным. И тут же кричали:

— Не люб нам Фёдор Годунов!

— Не желаем его на царство! Незаконный это царь, как и его отец!

Но кричали ещё из толпы, непонятно кто.

А вскоре дошло до того, что нашлись отдельные смельчаки, которые открыто отказывались присягать новому царю. И чем дольше это длилось, тем больше набиралось подобных людей. Они шумели громче тех, кто соглашался присягнуть. Громче тех, кому всё равно, что здесь делается. Начались драки, схватки на саблях.

Вскоре получилось так, что уже не для кого стало читать грамоты и некого было приводить к присяге.

Митрополит Исидор почувствовал: ему лучше уехать, вместе со священниками. Он так и сделал.

Князь Катырев-Ростовский тоже вмиг понял: дело это нешуточное. Отвечать перед молодым царём придётся ему как названному главным воеводою. Он забыл о собственном высокомерии, о лени. Он явился Басманову в шатёр. Красные глаза его, после бессонных ночей, бегали, словно осиротевшие мышата.

— Что, боярин, делать? Виселицы плачут!

Князь хотел выразиться стальным голосом а получилось визгливо. Басманов улыбнулся, вроде бы по-дружески. А в самом деле с пренебрежением. Но сказал твёрдо:

— Виселиц не будет.

— Почему? — удивлённо поднялись у князя над красными глазами чёрные брови.

— А не хочется мне самому качаться на виселице! — отрезал со значением Басманов.

— Мудрено говоришь, боярин, — пробурчал князь глуховатым голосом.

На том и расстались. Что думал Катырев-Ростовский, как решил поступать дальше — Басманову не известно. Да только ведомо, что князь из шатра не выходит. А возле шатра стоят осёдланные кони.

Басманову, конечно, как он был уверен, ничего не стоило навести порядок в войске, заткнуть глотки говорливым смельчакам вроде рязанских боярских сынов Ляпуновых, которые громче прочих подбивают народ на непослушание. Да внутренний голос удерживал от подобных действий. Осмотревшись под Кромами, порасспрашивав участников столь длительного топтания у крепости, Басманов сделал заключение, что крепость можно было взять, и сейчас ещё не поздно, но делать этого нельзя. А что следует делать — он так и не знал. Впрочем, понимал, что при таком его бездействии и бездействии прочих военачальников огромное войско легко может стать добычею для небольшого войска молодого загадочного человека, буде тот заявится сюда.

А явиться молодому человеку сюда предстояло непременно.

Басманов ещё не ложился спать, как ему доложили, что разъезды поймали важного лазутчика.

«Вот оно!» — подумал Басманов даже с облегчением. А вслух приказал:

— Прямо сюда.

Лазутчик оказался высоким, молодым и горбоносым человеком, юношей. У него была по-московски длинная чёрная борода при тёмном цвете лица и смелых горящих глазах. Однако Басманов сразу уловил в его выговоре что-то не совсем московское. Наверное, это был казак, причём не донской, но запорожский.

— Кто ты таков? — спросил Басманов, делая знак приведшим, чтобы пленника развязали.

Казацкий есаул с рябым скуластым лицом выдернул из-за пояса кривой короткий нож — обрывки верёвки тут же упали на пол.

— Я служу царю Димитрию Ивановичу, — сказал пленник, шевеля перед собою затёкшими пальцами.

— У нас царь — Фёдор Борисович! — на всякий случай напомнил Басманов.

— Знаю одного царя — Димитрия Ивановича! — невозмутимо повторил пленник.

— И как тебя зовут? — пропустил мимо ушей его утверждение Басманов.

— А зовут меня Петро Коринец, — отвечал пленник. — И был я запорожским казаком. Но по деду и отцу я московит, хотя в Москве ни разу ещё не бывал! Да вот с царём Димитрием Ивановичем скоро буду!

— Гм, гм, — не знал, что отвечать и о чём дальше спрашивать Басманов. — А что ты делал возле крепости?

— Возвращаюсь из Путивля. Несу оттуда грамоту царя Димитрия Ивановича.

— Где же она? — оживился Басманов.

— Твои люди отобрали, боярин, — указал пленник на стражей.

— Где она? — повторил Басманов, слегка поворачивая голову.

— А вот, — поспешно достал из-за пазухи бумажный свёрток есаул. — Что есть, то есть. Не врёт. И оружие у него было. На то казак. Да оружие мы потеряли. Больно шибко скакали. Прости, боярин.

Грамота выглядела в самом деле по-царски. С красной печаткой, с красивыми литерами. Красного цвета.

Мгновение подумав, Басманов разорвал верёвку, скреплявшую свёрток. Его поразил красивый цвет чернил. Грамота начиналась словами: «Мы, царь всея Руси и великий князь Московский Димитрий Иванович...»

Басманов не мог оторвать взгляда от написанного. То была царская грамота. Он это чувствовал.

— Кому несёшь? — спросил Басманов тихим голосом, невольно проникаясь доверием к пленнику.

— А в Кромы. Тамошним людям. Чтобы знали: Димитрий Иванович сам сюда вскоре будет. Я послан впереди войска, которое сюда идёт. Да в грамоте сказано, боярин.

— И сколько же войска? — спросил Басманов, косясь в грамоту.

— Десять тысяч казаков и двадцать тысяч поляков. Не считая нескольких десятков тысяч московитов и прочего военного люда.

Басманов, сказано, уже верил всему этому. Басманову хотелось верить. Но для пленников существуют свои правила. Пренебречь ими Басманов не мог.

Через минуту пленного увели.

Басманову хотелось сделать распоряжения, чтобы пленника обязательно оставили в живых. Хотелось облегчить его участь. Однако и это было противу правил, которых Басманов нарушить не мог. А потому он ничего не сказал. Отправился спать, чтобы принять надлежащее решение утром, после того, как пленник побывает под пытками, под огнём, на дыбе. Когда от него узнают всё, что полагается.

Спал Басманов плохо. Он думал о пленнике. В одно мгновение ему даже захотелось отправить людей в землянку, где правят дело окровавленные палачи. Но и этого не сделал. Его сморил сон. А когда проснулся, за стенками шатра раздавалось уже лошадиное ржание, слышался топот копыт — там было утро.

Первым его вопросом был вопрос насчёт пленника, поскольку он сразу увидел оставленную с вечера на столе грамоту. Слуги отвечали, что пленник оказался строптивым. Потому палач перестарался. Но пленник живуч, дышит. Вот только стоять и сидеть не может. Он подтвердил всё то, что говорил вчера. А если Бог смилостивится — он будет жить.

Басманов был недоволен действиями палача. Он ещё раз внимательно перечитал грамоту и велел тотчас посылать за воеводами вспомогательных полков.

Не успели, впрочем, собраться созванные воеводы, как в лагере, в котором с утра начались раздоры, вдруг учинился невероятный галдёж.

Выйдя из шатра, Басманов различил призывы:

— Идём! Идём!

— Все идём!

— Пусть воеводы ведут!

— Мы им покажем!

Очень вскоре Басманов узнал, что воевода Иван Годунов — царский родственник, который накануне отправился было во главе татарской конницы на разведку в сторону Рыльска и уже добрался было до речки Свапы — вынужден был возвратиться назад. Ему встретились польские конные разъезды. За ними, дескать, движется огромное войско.

Собравшиеся к Басманову воеводы зло смеялись, припоминая, какой это вояка, Иван Годунов, — трус и хвастун. Но когда Басманов прочитал им вслух грамоту, отнятую у вчерашнего пленника, когда поведал, о чём узнал от него, а ещё, что пленник и под пытками повторил свои показания слово в слово, — воеводы притихли.

— Будем драться, — мрачно прохрипел князь Андрей Андреевич Телятьевский, воевода передового полка, всегда остававшийся верным Годуновым.

— Да как драться? — возразил ему князь Василий Васильевич Голицын, воевода полка правой руки. — При таком беспорядке внутри войска? Когда, того и гляди, кровопролитие между своими начнётся Вон рязанские братья Ляпуновы разбушевались.

— Убережёмся, — заверил, скорее сам себя, Телятьевский и заторопился из шатра. — А Ляпуновых усмирить должен князь Михайло. На то ему и власть великая от царя дадена! — крикнул уже на выходе.

Князя Михайлу Катырева-Ростовского ждали напрасно. Он прислал сказать, что болен.

Басманов осторожно завёл разговор насчёт того, что положение скверное, однако первым делом следует решить, кому присягать, раз такая разноголосица.

— Какому царевичу? А?

Он так и сказал — «какому царевичу». Он знал, что возразить на подобные слова мог бы ушедший князь Телятьевский. Прочие воеводы смотрели друг на друга и молчали. И только Михайло Глебович Салтыков с готовностью ухватился за сказанное Басмановым.

— Чего думать, бояре? — закричал Салтыков, поднимаясь во весь рост. — Признать надо Димитрия Ивановича, потому что незаконно сел на престол Борис Годунов, Бог ему судья теперь. Ну а мы ему клялись? Клялись. Потому что думали: нет больше законных наследников после смерти Фёдора Ивановича. А при чём здесь Федька Годунов? Что он значит против законного сына царя Ивана? Только подумайте: город за городом переходит на сторону спасённого царевича! Вся Севера в его руках. А теперь вот и король польский войско шлёт. Король понимает: если ему перед Богом было страшно нарушать клятву, данную Борису при заключении мирного договора, то теперь он свободен от клятвы!

— Да! — подхватили с жаром Василий Васильевич Голицын и его брат Иван Васильевич. — Дождёмся, что одни и останемся не под царскою рукою!

— Это так, — поддержал братьев Басманов. — Бог за царевича Димитрия. Уж как мы сражались против него под Новгородом-Северским, а что получилось? Кому нужна наша победа?

Салтыков начал открыто:

— Надо писать Димитрию Ивановичу.

По словам Салтыкова ещё не было понятно, что имеется в виду: то ли он уже поверил, что в Путивле настоящий сын Ивана Грозного, то ли он предполагает, что всем сидящим здесь иначе не выкрутиться, когда войско начнёт сдаваться засевшим в крепости казакам, которые чувствуют себя победителями. И на что тогда надеяться воеводам? На мальчишку, который в Кремле надел на себя шапку Мономаха? Так уж не лучше ли сразу глотнуть позора, зато быть спокойным и за себя, и за своих детей?

Возможно, у Салтыкова тоже было продумано, как достигнуть желаемого, да только Басманов его остановил. Потому что был уверен: лучшего хода, нежели он, Басманов, здесь и сейчас не придумает никто.

— Надо сделать вот как, — сказал Басманов. — Пускай кромчане на нас нападут как сторонники царевича Димитрия Ивановича. А нас уже силой пускай к ним отведут!

Салтыков и братья Голицыны встретили предложение с восторгом.

Салтыков закричал:

— Есть у меня верные люди! Они всё уладят! А сказывали они, будто бы в крепости сидит верный друг самого царевича, по имени Андрей Валигура! Что он решит — того царевич никогда не меняет!..

На том и остановились.

Все разбежались по своим шатрам, не совсем понимая, что завтра свершится.

Басманов вышел из шатра и долго ещё глядел на разлившуюся реку Крому. Теперь она казалась настоящим морем. У ног воеводы плескались пенистые волны.

Затем Басманов укрылся в шатре и принялся писать царевичу Димитрию. Он раскаивался в том, что сражался против него в Новгороде-Северском.

Занимаясь письмом уже при свечах, почти всю ночь напролёт, Басманов уснул лишь под утро, не раздеваясь и даже не снимая сапог. Он так и рухнул на походную низкую кровать, под вздохи и причитания своего старого слуги Кирилла, который пестовал его с раннего детства и почти никогда с ним не расставался.

Получилось всё не так уж и плохо.

Потому что проснулся Басманов от криков над головою.

— Пропустите, бесы!

— Куда! Отваливай!

— Отступи!

Дюжие аркебузиры в красных кафтанах, поставленные для охраны воеводы, едва сдерживали толпу, осаждавшую шатёр.

Басманов, поднимаясь, попенял себя, почему не дал надлежащих указаний страже относительно сегодняшнего дня. Успел подумать, что из-за этого может случиться кровопролитие, — но на большее у него времени не хватило.

— Боярин! Боярин! — метался у его ног Кирилл, суя ему в руки то саблю, то пику. Кирилл был уверен, что его господин справится с каким угодно количеством супостатов.

Пока аркебузиры отбивались от наседавших у входа, нападавшие сумели проникнуть в шатёр ( другой стороны, прорубив стенки шатра ударами сабель.

— Хватай! — завопили.

— Держи!

— Вяжи!

Всё было окончено в одно мгновение. Аркебузиров смяли, словно малолеток. Руки Басманова тут же были скручены за спиною верёвками, как у настоящего пленника.

— Вот так! — гоготали, довольные. — Вот так!

— Отгулял своё, сволочь!

— Не убежит! Верёвка-то татарская!

Салтыков не соврал, подумалось Басманову. Салтыков это устроил. Неужели самого Салтыкова вот так же спеленали верёвками и пинают сапогами в зад?

Связанного воеводу вытащили из шатра, словно мешок с шерстью, и повели, с ругательствами и угрозами, куда-то по направлению к воде, которая уже нестерпимо сверкала под солнцем. Он не отрывал взгляда от этого блеска. Ему хотелось увидеть связанных Катырева-Ростовского, Телятьевского, Салтыкова. Он даже по-озорному предположил: князь Катырев-Ростовский обязательно наложит в портки. Ведь он не знает о сговоре.

Но увидеть этих людей связанными ему не удалось.

Басманову, правда, пришлось несколько раз прокричать, что он и так готов присягнуть царевичу Димитрию Ивановичу: уж больно пинали сапогами. Уж чересчур хорохорилась чернь.

Но ему не верили.

— А зачем принуждал целовать крест Федьке Годунову? Этому выблядку?

— Да ещё Машке-засранке! Малютиной поганой дочке! Зачем?

Басманов больше не отвечал. Бесполезно. Его никто не слышал и не хотел слушать. Он был доволен, что получилось как раз так, как он задумал. Ну почти так. А подготовили все люди Салтыкова.

За Басманова пытался отвечать слуга Кирилл. В шатре он был сбит на пол ударами кулаков, но быстро очнулся и теперь со стонами увивался вокруг взбунтовавшихся вояк.

— Отпустите боярина, изверги! Не грешите против царя и Бога!

— Да не к царю его ведём! — гоготали в ответ и пинали старика сапогами.

Через разлившуюся Крому за ночь был выстроен на скорую руку деревянный мост, даже с перилами. Однако народа на него направлялось столько, что сооружение трещало, прогибалось, извивалось. И было понятно — оно недолговечно. Впрочем, не многие это понимали.

Солнце поднималось над миром весёлое. От воды исходил лёгкий пар. Потому люди устремлялись вброд — кто верхом, кто на возу. Однако никто не знал, что́ под водою, какое дно. Многие держались за грядки возов, за лошадиные гривы и хвосты, а всё равно то здесь, то там раздавались крики о помощи: кто-то нырнул в колдобину, кто-то тонул.

Люди торопились к крепости. Торопились те, кто желал поскорее явить свою преданность царевичу Димитрию.

На середине моста стояло уже несколько священников в рясах. Они давали целовать золотые кресты. Они приводили к присяге Димитрию Ивановичу.

Басманов не успел ещё приблизиться к священникам, как вдруг почувствовал, что с него уже сдернуты верёвки. В руки ему сунули одну из тех грамот царевича Димитрия, которых уже полно накопилось в московском войске.

— Читай! — требовали.

Он читал с удовольствием, почти не глядя в написанное. Его увлекал за собою человеческий поток. Вскоре мост кончился, и воевода оказался перед земляным валом, на который до сих пор он глядел только издали. Из каких-то подземных ходов, из каких то едва приметных дыр в земле вылезали смеющиеся, гогочущие человеческие существа с чёрными немыты ми лицами, со спутанными бородами, но с грозными саблями и с мушкетами в руках.

Оборванцы приветливо кричали:

— Давайте к нам, земляки! Мы вам царя привели!

— Мы друзья вам! Ничего не бойтесь!

Опытным глазом Басманов выделил среди оборванцев низкорослого человека, с изуродованным рубцами лицом, с длинными руками, и сразу понял: перед ним и есть атаман Корела, о котором он наслышался ещё при осаде Новгорода-Северского.

Несмотря на то, что Басманов менее всего вы вал сейчас уважение у своих воинов, что они толпились возле него, толкали его, что постороннему глазу было трудно усмотреть в Басманове важного человека, главного воеводу, боярина, поскольку одёж была забрызгана грязью, изорвана, мокрая, — несмотря на это, Корела тоже сразу определил в Басманове главное лицо среди прибежавших сдаваться воинов.

— Боярин! — подошёл к нему Корела, размахивая длинными руками. — Перед тобою человек, который заменяет нам здесь царевича Димитрия. Всё, что ты хотел бы сказать царевичу, говори ему.

Из толпы защитников крепости выступил высокий курчавый молодой человек, которого Басманов замечал не раз с валов новгород-северской крепости в соседстве с царевичем Димитрием.

Человек этот приветливо улыбался.

 

20

С приходом горячей весны и с наступлением разительной перемены в государстве путивляне почувствовали себя прямо-таки на седьмом небе.

Ещё недавно они до рези в глазах всматривались вдаль. Не прут ли из-за Сейма, по низким тамошним берегам, строптивые безбожные татары? Не вздумала ли какая-нибудь орда воспользоваться нестроением в Русском государстве? И по-прежнему оставалась опасность нападения с севера, со стороны Москвы. Не гонит ли оттуда своё несметное войско князь Мстиславский?

Но вот свершилось чудо.

В путивльской каменной церкви, возле иконы Пресвятой Девы Богородицы, в золотом окладе, подаренном царевичем, день и ночь били люди земные поклоны.

— Заступница наша!

— Она нас спасла!

Так говорили на паперти.

Так говорили по всему городу.

Так говорили на шумной ярмарке, куда стекались люди из дальних мест.

А ещё смеялись путивляне при одном появлении беглого монаха Гришки Отрепьева. Гришка беспрестанно шлёпал босыми ногами по городу, вздымая жёлтую пыль, и рассказывал всем любопытным, что в действительности это он служил Богу в Чудовом монастыре, в Москве, при самом Патриархе Иове! И не раз составлял там для владыки пространные писания, поскольку имел тогда быстрый ум и хороший почерк. А ещё, шутки ради, заговаривал он там о царском престоле, на который-де не прочь усесться, — пускай Бог простит такие речи. Причиной же подобных разговоров в Москве послужило то, что у него, вот видите, на носу точно такое же родимое пятнышко, как и у почившего, говорили, в Угличе малолетнего царевича Димитрия. Борис Годунов предавал людей смерти за упоминание об угличском царевиче. Потому и Гришке грозило в Москве страшное наказание. Ему пришлось бежать за Днепр, в Литву. А когда в Литве объявился настоящий царевич Димитрий, которого Бог и добрые люди, оказывается, спасли от кровожадного злодея Бориса, то в Москве вдруг вспомнили про Гришку Отрепьева и про его похвальбы и объявили народу, будто в Литве обретается вовсе не царевич, что это, дескать, Гришка самозванно выставляет себя московским царевичем!

Всегда находились в Путивле люди, которые впервые слышали речи беглого монаха.

— Вот ты каков, настоящий Гришка Отрепьев! — кричали они. — А Москва совсем завралась!

Услышав новость, они спешили разнести её по всему православному народу.

Путивляне же потешались над россказнями Гришки.

Гришка изображал в лицах московских монахов Даже Патриарха Иова. Даже самого злодея Бориса Годунова.

Бородавка (не пятнышко) на носу у Гришки при давала безобразный вид старому лицу со сморщенной кожей землистого цвета. А красное пятнышко на том же месте на носу у настоящего царевича Димитрия (все могли убедиться) наливалось кровью только и минуты напряжения. Да и тогда ему не испортим царского облика.

— Ох! — тянул Гришка Отрепьев к небу свои сухие тонкие руки с дрожащими старческими пальцами. — Укоротят мне жизнь эти проклятия и анафемы, которые Патриарх сыплет на мою голову. Чую, православные, и знаю. И одно меня только утешает: эти проклятия нисколько не подействуют на царевича Димитрия, нашего государя!

И старый Гришка тут же пускался в пляс, стоило немного отойти ему от церковной паперти. А ещё — заглянуть в корчму, где его с готовностью угощали первые встречные. Его знали все. И все успели полюбить. Так что не одну ночь проводил он теперь с новыми друзьями под путивльскими заборами в предместьях: было уже достаточно тепло.

Случалось, и царевич прислушивался к рассказам Гришки. И говорил ему царевич, непременно подавая при встречах золотую монету:

— За меня страдаешь, бедный старик. Да недолго осталось страдать. В Москве я тебя отблагодарю. Но ещё достойней отблагодарит тебя Господь Всевышний.

— Многая лета тебе, государь, — кланялся земно Гришка. — И сподоби меня Господь увидеть тебя в Москве на отцовском престоле. А больше мне, грешному, ничего и не надо в этом мире.

Народ, глядя на всё это, часто бывал в затруднении. Смеяться ли над забавными выходками и россказнями Гришки? Рыдать ли над его судьбою?

А государя путивляне видели не только каждый день, но почти на протяжении всего дня. На их глазах отправил он пышное посольство во главе с бывшим черниговским воеводою Татевым, чтобы поведало оно в Кракове польскому королю, что уже вся огромная Севера перешла на сторону своего законного государя! И произошло это вопреки прямому предательству польских рыцарей. Они нарушили свою клятву, одержимые духом стяжательства, и покинули войско в трудную минуту, возвратились домой. Хотя и без них всё будет улажено и устроено надлежащим образом, а всё же король должен знать об их недостойном поведении и поставить о том в известность своих подданных. Как бы в подтверждение сказанного этим посольством, было отправлено вскоре в Польшу ещё одно посольство, но уже от имени горожан Путивля и всех прочих городов Северской земли. Это посольство возглавил избранный народом Сулеша-Булгаков. А ещё каждый день видели путивляне царевича в гонкой своей церкви, перед иконой Божией Матери.

А ещё любил он беседовать при народе с разными умными и знающими людьми.

Он уже мысленно видел то время, когда распоряжения будет отдавать из московского Кремля.

— Для своих подданных я стану отцом и защитником. Пускай всякий в государстве занимается таким делом, к которому лежит его душа. Во мне не увидите гонителя чужих вер. Но, конечно, превыше всего у нас будет православная вера наших предков!

Царевич любил повторять:

— Особенно высоко поставлю образование. В Москве у нас будет университет, подобный Краковскому. Я там не раз бывал. Всё разузнал. Всё рассмотрел. Я знаю и верю: русские нисколько не уступят по уму прочим умным людям. Во главе университета поставлю ректора Андрея Валигуру. Вернее сказать — Великогорского, так его предков у нас называли. Этот-то человек в короткое время усвоил в Остроге умные премудрости, в том числе латинский и древнеэллинский языки, на что другим людям требуются десятки лет. А если он ещё не успел усвоить всего, что необходимо знать ректору университета, так это он быстро наверстает при своих молодых ещё летах. Теперь у него будет достаточно средств, возможностей и времени. Я ничего не пожалею для русской науки.

Когда — после получения известий о смерти Бориса Годунова — в Путивле наконец вздохнули свободнее, царевич лично принялся за учёбу и попытался приобщить к ней своих самых ближних людей. Однажды, когда на небе сияло солнце, а зелёная трава исходила теплом и манила к себе своей свежестью, царевич, увидя в руках у патера Андрея Лавицкого объёмистую книгу, пожелал, чтобы патер немедленно её раскрыл и прочитал во всеуслышание, что там написано. Конечно, кроме обоих патеров и самого царевича, никто среди присутствующих при том не мог сказать, что и ему понятны красиво звучащие латинские слова. Впрочем, и царевич не стал скрывать, что его познания в латыни, которые он перенял от Анд рея Валигуры, недостаточны для полного понимания услышанного. Он захотел, чтобы патер Андрей растолковал прочитанное.

Патер Андрей знал, о чём толкует.

Получилось интересно.

От услышанного захватывало дух. Будто беседуешь с людьми, которые жили за много столетий до тебя.

Потому царевич приказал:

— Будем заниматься ежедневно.

Он назначил часы. Занятия проводились на протяжении двух недель — под раскидистым дубом у дома воеводы Рубца-Мосальского. В присутствии многих людей, которые стремились проникнуть в неведомый для них доселе мир. Проводились бы они, пожалуй, и дальше, если бы не важные дела, которые заставили царевича на время отказаться от задуманного.

— Что же, — сказал царевич с сожалением, — отложим до Москвы... А там, глядишь, и Андрей Валигура сюда подоспеет...

Андрей Валигура приехал в одной карете с князем Иваном Васильевичем Голицыным. Карету тащили белые лошади и сопровождали верховые стрельцы.

Князя Голицына царевич встречал на крыльце воеводского дома, украшенном красными коврами и уставленном многочисленной стражей. Впрочем, конные казаки гарцевали по обеим сторонам прохода на всём протяжении от ворот до этого крыльца. Они с усилием сдерживали народ.

Князь продвигался по этому проходу со своею свитою, а путивляне отпускали на его счёт разные словечки безо всякого зазрения совести и весело смеялись, просто гоготали. Когда же князь спешился и зашагал в направлении крыльца в сопровождении Андрея и дюжих стрелецких полковников, то споткнулся на ровном месте, не дойдя на шаг до ковровой дорожки.

— Держись, князь! — закричали из толпы. — Не робей уж так!

— При майском-то солнце!

И началось веселье:

— Наверное, ты за Гришкой Отрепьевым прискакал!

— Га-га-га!

— Ты его в Кромах искал, а он у нас вот!

Гришка Отрепьев торчал на виду, неподалёку от крыльца. Он раздувал щёки и смеялся громче всех. Вернее, он озоровал, издавая звуки, похожие на козье блеяние: бе-е-е, ме-е-е!

Князь не понимал, что это всё значит, о каком Гришке речь, чему смеётся народ. Князь багровел толстым лицом. Но под усами, под бородою — тоже наверняка растягивал кожу в улыбке. Андрей Валигура тихонько ему что-то рассказывал, успокаивал, что ли. Но и сам Валигура казался озадаченным.

На положенном расстоянии от крыльца князь ударил челом вместе со всею свитою и заговорил так звонко и громко, что путивляне враз притихли, удивляясь такой силе голоса и боясь пропустить отдельные слова.

— Государь, царь и великий князь Димитрий Иванович! — отчётливо неслось над площадью. — Бьёт тебе челом всё московское войско, которое обманщик и злодей Борис посылал против неведомого беглого монаха Гришки Отрепьева, якобы вздумавшего выдать себя за царевича Димитрия. Мы уже тогда подозревали обман, но были связаны присягою и целованием Божия креста. Однако под Кромами воевали мы только для виду. Теперь же, когда Борис преставился, его наследники требуют от нас новой присяги. А в ней говорится уже не о Гришке, но о князе Димитрии Угличском, чтобы к нему не приставали! И мы поняли: был то обман! Борис посылал нас воевать против тебя, великого нашего государя. Провинились перед тобою мы невольно. И решили просить у тебя прощения, государь наш, чтобы взял ты нас под свою руку и вёл нас на Москву, а уж мы своею верною службою поможем тебе усесться на престол твоего отца. А доказательством нашей верности тебе пусть будет пока то, что всех несогласных с нами мы связали, разве что которые успели убежать, как вот князь Катырев-Ростовский, а ещё князь Телятьевский, — и представляем связанными на твой справедливый суд. Боярин Иван Годунов, родственник Бориса, связан и привезён к тебе. Смилуйся только над нами, государь наш! Даруй нам своё прощение правь нами многая лета!

— Многая лета! — подхватил с готовностью на род, которому очень понравилась речь князя Голицына.

— Многая лета!

— Молодец, князь! В Бога веруешь!

— Молодец!

Царевич, расцветая улыбкою на выбритом начисто лице, с явным удовольствием выслушал княжескую речь. Он спустился на нижнюю ступеньку крыльца, подал князю для целования руку. А затем обнял его за плечи, громко крикнул:

— Спасибо, князь! Спасибо всем моим подданным, которые вернулись под мою власть! Передай им, что никого преследовать не стану, никого не буду наказывать. А что касается Гришки Отрепьева — так вот он, перед тобою! — И царевич указал на Гришку Отрепьева.

Тот засмеялся, заблеял козлом.

Князь ударил себя по лбу и тоже засмеялся.

Засмеялся и Андрей Валигура.

Затем царевич обнял Андрея, которого ещё в Путивле никто не видел, но о котором все были наслышаны уже сверх меры.

За трапезой царевич не отпускал Андрея от себя ни на миг. Он слушал его и слушал.

— Говори! Говори!

Они сидели в воеводском доме, в самой большой горнице, и собравшийся народ мог видеть царевича и всех трапезничавших. Воевода Рубец-Мосальский бросал на Андрея Валигуру ревнивые взгляды, но тут же улыбался и говорил любезности. Время от времени царевич появлялся в распахнутом окне, чтобы помахать своим подданным рукою и услышать в ответ гром пожеланий здоровья и многих лет жизни для блага этих же подданных.

Гришка Отрепьев расхаживал перед народом и потешал его своими шутками.

— Неужели Запорский не мог найти другого подходящего человека? — спросил царевич, выслушав рассказ Андрея о смерти его побратима Петра Коринца.

Андрей не отрицал такой возможности.

— Охотников было много, — сказал он. — Я разговаривал об этом с Запорским. Найти, конечно, человека он мог, да не мог отказать Коринцу. Что поделаешь? Коринцу хотелось искупить вину своих друзей-запорожцев. Запорского я понимаю.

— Жаль, жаль, — повторил царевич. — Я не давал Запорскому подобного поручения, — сказал он в сердцах. — Это бросает тень и на меня. Я никогда не лгал своим подданным.

При этих словах царевич вдруг осёкся. Какая-то непонятная тень пробежала по его лицу. Спросил:

— А где его похоронили?

— В соседнем с Кромами монастыре. Туда свозят всех погибших под Кромами и в Кромах. Как с той, так и с другой стороны. Даже чужеземцев...

— Да, — продолжал в задумчивости царевич. — А кто такой, кстати, чужеземец, что приехал с тобою? — И он посмотрел на ближайший стол.

— Француз Маржерет, — отвечал Андрей. — Я встречал его на Украине. Под Добрыничами он спас нам с Петром жизнь. А потом, без раздумий, перешёл на твою сторону, государь. Благодаря ему почти все чужеземцы оказались на твоей стороне. В Москву их удрало всего несколько десятков.

Маржерет заметил, что разговор идёт о нём. Он уже был готов подняться из-за стола, не расставаясь с кубком. Успокоился лишь тогда, когда царевич приветливо помахал ему рукою и отослал для него от себя кубок самого изысканного вина.

— Государь, — продолжал Андрей. — Конечно, это большая для тебя потеря — смерть такого человека, как Петро. Но у тебя есть причины и для того, чтобы порадоваться: на твою сторону перешёл воевода Басманов!

— Я уже получил от Басманова письмо, — отвечал царевич. — Но поверить пока не могу. Уж очень запомнилась мне осада Новгорода-Северского. Нет ли здесь какой-нибудь уловки? Пока не увижу его самого.

— Он едет вслед за нами, — сказал Андрей.

С этого момента, кажется, царевич думал только о предстоящей встрече с Басмановым.

— Государь! — уверял его Андрей. — Басманов тебе предан. Такие люди слов на ветер не бросают. И решение у него появилось не мгновенно. Это я понял Конечно, он огорчён, что попался на выдумку Запорского. Запорский при первой же встрече, уже на пиру, признался в своей придумке.

— Запорский будет наказан! — твёрдо пообещал царевич, и снова какая-то тень сомнения прошла по его лицу. — За излишнее рвение.

Андрей сразу понравился путивлянам. На следующий день его знал уже весь город. На него указывали пальцами: «Друг царевича... Учёный... Которого царевич поставит в Москве во главе высшей школы...»

А потому, когда в Путивль наконец приехал воевода Басманов, то присутствие Андрея рядом с царевичем уже никого не удивляло.

Андрей ходил за царевичем как тень, чем, пожалуй, несколько смущал воеводу Рубца-Мосальского, хозяина города. Воевода полагал, что он сам оказал царевичу исключительно важные услуги.

Надо сказать, приезд Андрея с князем Голицыным и выборными людьми от войска придал значительности как Путивлю, так и окружению царевича. Это понял и воевода Басманов. Басманов несколько смутился, увидев такое море народа перед церковью, услышав густой колокольный звон и стрельбу из множества пушек. Он шёл к руке царевича очень медленно, торжественно, даже надменно, что ли. Он выделялся ростом и красотою, светлыми волосами на обнажённой голове.

— Государь! — сказал он, и голос его не сразу окреп.

Как только царевич увидел перед собою Басманова — Андрей тут же понял: они понравились друг другу с первого взгляда.

— Вот каков ты, боярин, — сказал царевич, тут же повелев Басманову встать с колен. — Я тебя таким и представлял. Когда ты не давал нам прохода к Москве.

— Прости, государь! — склонил всё ещё обнажённую светловолосую голову Басманов, вставая с колен. — Я тебе о том писал.

— Ты прощён, Басманов! — улыбнулся царевич. — Если я сейчас о чём вспоминаю, так это не в укор тебе, но в похвалу. Ты с честью сражался и многому нас научил. Служи и мне так же верно, как служил ты прежде, повинуясь присяге и чести.

Басманов при всём народе троекратно перекрестился на церковь.

— Верь, государь! Если ты меня сейчас только увидел, то я тебя ещё тогда видел, когда ты водил своих людей на приступы. И ни разу не позволил мне Господь направить выстрел пушки в то место, где ты обретаешься. И уже потому я понял тогда: тебя охраняет Господь. И хотя Патриарх присылал нам свои грамоты, и сам Борис уверял в Москве, будто ты не настоящий царевич, не сын Ивана Грозного, — я не верил этому никогда.

Басманов говорил уже громко. Его слышал весь народ. А по лицу царевича при этих словах текли слёзы.

— Это потому, — сказал царевич, — что за меня заступается Богородица.

Тут народ уже не выдержал.

— Буди здрав, Димитрий Иванович! — громом грянули человеческие голоса.

— Буди! Буди!

— Многая лета!

— Многая лета!

И то же самое подхватил церковный хор:

— Многа-а-а-я лета-а-а!

Путивляне могли полагать, что по значению их город сегодня равен Москве, если не превосходит её.

 

21

Этого известия Василий Иванович Шуйский ждал днём и ночью. Он был готов к нему постоянно.

И всё же весть о смерти Бориса Годунова ошеломила его.

А ещё поразило то, что известие привёз из Москвы боярин Басманов.

Известие лишило Василия Ивановича способности думать и действовать. Вернее сказать — оно захлестнуло его под Кромами, как неопытного пловца захлёстывает и накрывает с головою речная волна. И накатилось неодолимое желание поскорее оказаться в Москве. Не дожидаясь, когда Басманов протянет царские грамоты (царские?) и сдержанно, но с презрением, как он умеет, процедит: «Ну так вот... Стало быть, мне теперь за всё здесь отвечать...» Дескать, убирайтесь подобру-поздорову, лопухи подзаборные...

Подбить князя Мстиславского на мальчишеский поступок оказалось делом несложным.

«Видишь ли, князь, — сказал ему в его шатре Василий Иванович, — теперь Басманов станет царским зятем. Это уж точно. Он будет поэтому всячески доказывать, будто бы победа над самозванцем принадлежит исключительно ему!»

Мстиславский побледнел от злости. Уразумел окончательно: покойный царь Борис лукавил, обещая в жёны красавицу Ксению.

«Ненавижу выскочек! — высокомерно прорычал князь Мстиславский. — Едем в Москву! Пускай он без нас тут хоть что-нибудь провернёт! Пускай!»

А через несколько часов княжеские обозы, друг за дружкой, уже катились по направлению к Орлу. При ярком лунном свете за телегами бежали синеватые тени, словно души погибших понапрасну под Кромами умоляли не оставлять этих мест. В окрестных рощах заливались соловьи. А вообще было тихо. Не стучали даже тележные колёса.

Терпения у Василия Ивановича на медленную езду хватило только до Орла.

В Орле он оставил свой обоз. И верхом, в сопровождении десятка конных стрельцов и самых необходимых людей, князь устремился вперёд, через Тулу — к Москве.

Опомнился перед Серпуховскими воротами. На рассвете. Столица ещё только просыпалась. Передохнул у себя в хоромах и почувствовал: тяжесть от сердца не отвалила. Обвила его пальцами, словно длиннющая змея.

Москва и после пробуждения оставалась непонятной.

Вроде незаметно было для глаза, что нет в ней царя... Кто понимает — тот не сочтёт за царя недорослого мальчишку. Даже при Борисе подобного чувства осиротелости государства не наблюдалось. А теперь?.. Кто избрал на престол Федьку-сопляка? То-то же... А по наследству... Какое у него на то право при живых Рюриковичах? О Господи! Что скажут в соседних государствах? Вот когда следовало поднять свой голос королю Жигимонту. Замойский, говорят, сказал-таки весомое слово на краковском сейме: «Если и надо кого поддерживать из законных претендентов на московский престол, так это Шуйского!» Молодец. Он всё понял... Он прочитал письмо. Наверное, и от прочих ляхов не утаил. Содержание письма известно не одному ему.

Перед свежим и огромным каменным надгробием в Архангельском соборе Василий Иванович пролежал в неподвижности неизвестно сколько времени. Не понимая толком, чего же он просит у Бога, на что надеется. Но знал, что молитвы его не помогут заблудшей душе Бориса. Однако встал он с каменного помоста с преображённою головою. Уже догадывался, что надо делать.

Не надо суетиться.

Главное, не считал себя виновным во внезапной кончине Бориса.

Несмотря ни на какие возможные подозрения.

Мстиславский, не желая терзать себе душу размышлениями об утраченной явно невесте, по приезде в столицу сказался тяжело больным, лишь бы не показываться в Кремле. Царица Марья Григорьевна надоумила сына-царя, что князю надобно предложить помощь от лекарей-немцев. Да Мстиславский не отвечал и на это.

Мстиславский давно и открыто твердит, что не помышляет ни о какой царской короне. Что же, не в коня корм. Это верно сказано. Помышлял бы, если бы имел достаточно ума. А если бы мог царствовать, так не упустил бы подходящих возможностей, какие у него появились. Не свалился бы от побоев в первом же незначительном сражении.

Но Шуйские... Шуйские всегда чувствовали свою ответственность за всё русское государство. И Шуйские никогда не упускали возможности посетить Кремль.

Василию Ивановичу пришлось даже поторопиться.

В Кремле ведь, конечно же, лучше знали, что творится под Кромами. Потому что собственные доносчики князя Шуйского дремали вдали от его зоркого глаза, зазря получая пропитание и деньги. А в Москве между тем говорилось разное. И порою совершён но невероятное. И вслед за прибытием князя Мстиславского вскоре явились люди из-под Кром. Они-то и поведали, будто бы государево войско полностью перешло на сторону самозванца! А где Басманов? Убит? Предан? Но такого голыми руками не возьмёшь! Чернь московская была уже готова поверить страшному известию. Да и она не могла поступить столь легкомысленно. Очень много развелось обманщиков. Впрочем, говорилось, бежавшие из-под Кром сами не верят, что подобное могло произойти. А бежали они-де потому, что было страшно. Восстал уже брат на брата.

Молодого царя Василий Иванович застал не на троне, как мог бы ожидать, но в горнице и над пёстрым чертежом всей Русской земли.

— Василий Иванович! — прослезился царь, кого-то живо напоминая страдальческим выражением незрелого лица. — Василий Иванович! На тебя уповаю!

Царь был в красной рубахе, точь-в-точь папаша, хотя удалью и статью он превосходит своего покойного отца. Да и учёностью тоже. Потому что Борис, сам сирота в детстве, выбившийся в люди благодаря покровительству и заботам родного дяди, Димитрия Ивановича, сына своего сызмальства готовил к управлению государством. Федьку учили заморские учителя. И держал его Борис при себе на всевозможных приёмах. Чтобы отрок всё видел и всё запоминал. Ко всему привыкал. Он, значит, готовил его сидеть на престоле. У Бориса всё было продумано.

— Боюсь, государь, что недостоин я твоих надежд! — отвечал Василий Иванович.

Да одного не усвоил Фёдор Борисович от своего отца, с ехидцей подумалось Василию Ивановичу. Это — казаться беззаботным и весёлым, когда всё идёт из рук вон плохо.

— Худы дела, Василий Иванович! — по-детски пожаловался юный царь, расстёгивая по-отцовски на груди красную рубаху. — Чует моё сердце, что всё то правда, о чём говорится на Москве. Нет никаких вестей из-под Кром. Ничего не шлют оттуда ни князь Катырев-Ростовский, ни боярин Басманов.

«Не умер ты, Бориска, — подумал про себя Василий Иванович. — Но остался в сыне своём. Точь-в-точь!»

И тут же обожгло сердце. И тут же пожалел себя. Прасковьюшка вон который раз брюхатеет и который раз сыновей рожает, а всё — безотцовщина... Господи! Отольются тебе, Бориска, на том свете слёзы чужие!

— Молись Богу, государь, — только и нашёл в себе ответа Василий Иванович, потому что враз стало понятно: нет, Федьке царствовать недолго. Значит, всё идёт как надо. Скоро Москва поймёт, кого следует посадить на престол.

— Я молюсь, Василий Иванович, — сказал не по-царски просто Фёдор Борисович. — Да чернь уже стучится в Кремль. Чернь не верит, что там — самозванец. Как найти для неё доказательства? А если под Кромами и взаправду произошло то, о чём шумят беглецы? Кромы — они вот где. — И длинный белый палец уткнулся в яркое пятно.

Запело в душе у Шуйского: не дошли бы до тебя подобные слухи, Феденька, останься при твоём войске князь Шуйский. Нет. Да слушал ты, Феденька, свою матушку Марью Григорьевну. А бабье ли дело держать Россию в узде? Теперь же вас, Годуновых, одно могло бы спасти: призвать старицу Марфу из монастыря и умолить её, чтобы при всём народе поклялась: мёртв её сын! И всё! Расстрига, дескать, тянет руки к царской короне. Только не додуматься вам.

А вслух Шуйский молвил:

— Доказательства у меня на устах.

Торопясь к царю, он видел, правда, народные толпы возле Кремля и при кремлёвских соборах. Но люди кланялись ему как полагается. Ничего зловещего он не заподозрил. Молятся.

— Василий Иванович, — доверительно, как и его покойный отец, обратился царь к боярину, — я ведь ничего не пожалею для России. Только боязно мне... Выйди ты и расскажи, что знаешь о покойном царевиче Димитрии!

— Хорошо, государь!

Князь Шуйский знал, что надо говорить народу. Говорить пришлось в тот же день, с высокого дворцового крыльца.

Такое количество народа, внимающего ему, Василий Иванович видел только во сне. Теперь же он сразу понял: его уважают. Потому что все вокруг затихли. Замерли, осклабились, как только он поднял руку и вытолкнул изо рта первые слова:

— Православные! Бога бойтесь! Молитесь!

Он выхватывал взором из толпы чьи-нибудь измученные ожиданием глаза и направлял на них весь свой пыл и гнев.

— Неужели тебе ещё мало, люд московский, этой повседневной кары, которую наставлений ради обрушивает на тебя милосердный и всепрощающий Бог! Неужели вам, православные, до сих пор ничего не понятно? Опомнитесь! Не грешите! Потому что и без того погрязли в грехах. Молитесь! Молитесь денно и нощно. А вы замышляете новые грехи. А головы ваши готовы поддаться соблазну, каковому поддался беглый монах, расстрига, обманутый сатаною. Уже много народа вертится вокруг него, чтобы погрузиться потом в вечную геенну огненную. Содрогнитесь! Помните: Бог идёт наказывать вас не кнутом, но насылает бедствия! Из-за одного нечестивца страдают тысячи! И вы пострадаете, и дети ваши, и внуки, вплоть до седьмого колена... Образумьтесь, православные! А что касается царевича Димитрия Ивановича — так я вам крест целую: своими руками положил я царевича в гроб! — И князь Василий Иванович высоко вскинул над собою сверкающий золотом крест, который носил при себе, и поцеловал его так выразительно, что народ ахнул, запричитал, закричал. Где-то визгливо зарыдали бабы, зашлись в плаче младенцы.

Ударили колокола.

Взлетели вспугнутые птицы.

Народ уходил уже с потупленными взорами.

Народ пытался усмирить своё буйство.

Народ подчинился. Не его это дело — проникать в замыслы своих пастырей.

Из верхнего окна во дворце, сквозь узорчатые стёкла, следил за всем молодой царь. Глядел и рыдал, обнадеженный, неопытный.

Князю Василию Ивановичу сделалось легче на душе.

Потому как чувствовал: всё, что совершается ныне в Москве, что творится на огромных русских просторах, — доступно его пониманию.

Он мог повлиять на эти события. Мог повернуть всё, что совершается, таким образом, как ему покажется нужным. Он знал, как это сделать. Как повернуть.

Конечно, знал не в полном объёме. Полностью всего никто не ведал. Однако он, князь Шуйский, знал обо всём больше, нежели прочие, которые о чём-то также догадывались.

Увидевшись с царём после того, как народ разошёлся, унося в себе свои догадки и нехитрые сомнения, князь Шуйский вдруг усумнился в себе и слегка устыдился собственной гордыни. Ему захотелось ещё чем-то помочь несчастному царствующему юноше, которого ему по-человечески было жалко.

— Государь! — сказал, склоняя голову, Василий Иванович. — Прикажи расставить на кремлёвских стенах пушки.

У Фёдора Борисовича благодарно сверкнули глаза.

— Да! Да! Конечно! А то... На Красной площади столько зевак праздных! Да!

Он поднялся во весь свой громадный рост, чтобы тут же отдать нужные приказы.

 

22

Уверенности в себе у князя Шуйского тоже хватило всего лишь на несколько дней.

Первым делом он услышал о прибытии в Москву князей Катырева-Ростовского и Телятьевского.

Он их не видел. Да и не торопился и не желал видеть. И не потому только, что приболел о ту пору, что ночами метался в бреду, пылая жаром, и что Прасковьюшка не успевала менять на нём рубахи Даже когда стало легче, когда пропастница отпустила — не хотелось видеть. Он даже не почувствовал никакого удовлетворения из-за того, что, по-видимому, так бесславно закончился на этот раз поход князя Катырева-Ростовского, сменившего его в государевом войске. Да разве могло такое дело кончиться по-иному? Крутой нравом Басманов вынудил Катырева-Ростовского удалиться из войска и заставил его под каким-то предлогом возвратиться в Москву. А за ним увязался и прилипчивый Телятьевский, вечно всем и всеми недовольный, вечно сгорающий от зависти.

Сначала, выздоравливая, князь Шуйский беззаботно слонялся по своему дворцу, пробуя силу собственных ног, и краем уха слушал доклады молодого Варсонофия о том, что народ-де после возвращения этих князей уже дожидается подхода войск самозванца-вора. Что кто-то распускает слухи, будто бы уже совсем рядом с Москвою находятся атаманы Корела да Заруцкий со своими дикими казаками, с которыми Корела выстоял в осаждённых Кромах; что выставленные на кремлёвских стенах пушки привели московскую чернь в ещё большее оживление.

Василий Иванович понимал, кем распускаются слухи, раздумывал, не стоит ли предпринять меры, чтобы всё это приглушить, или же ничего не надо пока менять, а сам тем временем беззаботно повторял, главным образом для Варсонофия и для Прасковьюшки:

— Враки всё это! Корела против Москвы... Смех... Говорили, что если его сдёрнуть с коня да поставить на землю, то его и малые детки сковырнут и зашибут!

Подобное же говорил и по поводу слухов о появлении на Руси польской королевской армии.

— Да кто разрешит королю посылать к нам войско? Да ещё с Жолкевским во главе! — уже негодовал он. — Польшу, ляхов на наш аршин мерят! При живом-то Яне Замойском! Ляхам нужен мир! Жолкевским шведа держат!

Однако вскоре князю Шуйскому доложили, что вор-самозванец уже находится в Туле, что при нём и Басманов, и многие бояре, и воеводы, что при нём уже всё государево войско, которое он распускает за ненадобностью, и что он прислал из Тулы свои грамоты, а гонцами его с теми грамотами стали дворяне Гаврила Пушкин и Наум Плещеев. Что в Кремле, в царском дворце, не знают, что и делать, как поступить, потому что указанные посланцы от Димитрия, опасаясь явиться прямо в Москву, начали читать привезённую мерзость в Красном Селе, не доезжая до Москвы, да народ принудил их силою явиться-таки на Красную площадь, чтобы непотребное прозвучало с Лобного места!

Это заставило Василия Ивановича встать на ноги до поры.

— Как? — прошептал он настолько слабо и беспомощно, что Прасковьюшка, поражённая этим голосом, подставила ему свои белые руки, обхватила его. — Как? — повторил он. — Басманов...

— Князюшка, — запричитала Прасковьюшка, сжимая его дрожащее тело, предчувствуя неладное. — Да куда ты, болезный... Да ты приляг... Да без тебя разберутся... Чай, при царе живём... На тебе лица нет. Приляг...

Князь действительно не стоял на ногах.

— Царь, — сказал он ещё тише и со злостью, но получился настоящий стон. — Царь... Таких ли царей нам надо...

Пока его одевали, пока он пробовал ногами пол, устоит ли на нём, ему доложили, что́ именно написано в тех грамотах, которые уже читаются.

Варсонофий, сам хоть из молодых, да ранний, вмиг сообщал услышанное на Красной площади и переданное ему:

— Народу видимо-невидимо! Да вся Москва уже там! Весь Кремль облеплен людьми, от ворот до ворот! Весь Пожар! Только собор Покрова «что на рву» возносится, словно корабль над волнами! И грамоты те обращены к первенствующим в государстве боярам: к твоей милости, Василий Иванович, к твоим братьям обоим, к князьям Мстиславскому, Телятьевскому и прочим, а также ко всем боярам, что при царском троне, ко всем окольничим, стольникам, стряпчим, ко всем жильцам, приказным дьякам, дворянам, боярским детям! Не забыты торговые люди, помянут весь чёрный народ. Вор напоминает всем о прежних клятвах своим государям Ивану Васильевичу и Фёдору Ивановичу и никому не ставит в вину того, что его, царевича-де Димитрия, хотели извести со света по наущению коварного Бориса. Вина лежит на одном только Борисе. А кто его, Димитрия Ивановича, признает сейчас государем, тому никогда не попеняет он прежним грехом, непослушанием, но всегда будет любить он своих подданных и жаловать их. А идёт он сюда с огромным войском, и все уже бьют ему челом и признают над собою его высочайшую власть!

Под это говорение Варсонофия, которое отзывалось в голове сплошным гулом, но не отдельными, понятными и вразумительными словами, за князем Шуйским явились его братья Димитрий да Иван, оба насопленные, как вороны осенью, и в один голос сказали:

— Народ московский без промедления требует тебя, Василий Иванович, на Лобное место!

— Народ хочет ещё раз услышать от тебя правду об убиенном царевиче, — добавил брат Димитрий Иванович, опуская голову, глухим голосом.

И это следовало понимать скорее по-иному: народ, дескать, вовсе не хочет услышать горькую правду о царевиче Димитрии.

— Но я уже на днях клялся на кресте, — отвечал Василий Иванович, отводя от себя руки Прасковьюшки, которая сегодня даже прятаться не стала от суровых посторонних глаз.

— Надо ехать, — повторил Димитрий Иванович. — Так будет куда как лучше.

— Едем! — решился старший брат, оттолкнув от себя Прасковьюшку.

Как его везли в возке, как довезли, как потом подняли на руках, передавали друг другу над морем шапок и обнажённых голов — о том Василию Ивановичу не забыть до смертного часа. Он парил над бездною, над пучиною, и эта пучина готова была его поглотить в любое мгновение. И краем глаза ловил в сияющем майском небе валившиеся на него кресты над полыхающими сиянием куполами Покрова «что на рву», хотел перекреститься, но руки были неподвластны, они проваливались и застревали в месиве человеческих голов, бород, рук. Он только шевелил губами и выталкивал изо рта просьбы, обращался к Богу. И это, наверное, помогло. Он вдруг оказался на ногах. Он стоял на твёрдом каменном помосте, рядом с боярами Андреем Андреевичем Телятьевским и Иваном Михайловичем Воротынским, — последний был недавно возвращён молодым царём из ссылки. Чуть подальше толпились прочие бояре, думные дьяки, стольники. Они толкали друг друга и на Лобном месте, и у его подножия. Но вид у всех у них был скорее жалок. Они стояли вперемешку с народом, а стрельцы были также разбросаны в толпе, а потому было понятно, что царские воинские силы сейчас совершенно беспомощны перед грозною силою народных толп.

— Говори, Василий Иванович! — сказал князь Андрей Андреевич Телятьевский. — Народ московский хочет знать правду о злодеяниях Бориса Годунова!

И снова князю Шуйскому почудилось, будто бы и князь Телятьевский хочет подсказать: народ московский ни за что сейчас не поверит правдивым словам. Народ уже поверил, что в Туле сидит оживший царевич Димитрий. И твоя правда, Василий Иванович, нисколько уже не поможет обречённым Годуновым, но может сильно повредить тебе же. А раз повредит тебе, значит, повредит и царскому престолу, повредит царской короне, повредит всей России, повредит всем!

О, как хотелось князю Шуйскому крикнуть сейчас всё то, о чём он знал. Как хотелось показать, что он один и достоин называть себя царём, коль ему удалось обвести вокруг пальца всех этих недотёп. Да страх, животный страх закрался в душу: а не обманул ли он самого себя?

Василий Иванович заглотнул в себя сколько мог воздуха и по привычке поднял правую руку — людские крики от этого его движения нисколько не утихли, лишь вокруг Лобного места сделалось тише. Пожалуй, там, вдали, и не очень понимали, кто сейчас на Лобном месте, чего ждут от князя Шуйского эти люди, которые его окружили, видят его и знают лично. Но и этого ослабления шума, которое возникло вокруг Лобного места, было достаточно, чтобы его голос услыхали люди пусть и в нескольких шагах от него.

— Люди! Православные!

Он и сам не слышал своего голоса, толком даже не понял, что сказал. Зато отчётливо расслышал, о чём перекликаются люди вокруг Лобного места и далее, далее, за церковью, и вдоль рыжих кремлёвских стен, и вообще на далёком расстоянии, на каковом только способен что-то увидеть глаз.

— Что он сказал? — кричали одни.

— Он сказал, что царевич в Угличе не погиб!

— Как? Да ведь он сам в том на кресте клялся!

— Опасался мести Бориса! А затем — его сына!

— Да! Борису не удалось его коварство!

— О Господи! Многая лета царевичу Димитрию Ивановичу!

— Он жив! Это он!

— Шлём гонцов!

— Многая лета!

И не успели эти волны докатиться до самых дальних границ человеческой толпы, как оттуда, издали, начались накатывать новые волны:

— В Кремль!

— Даёшь Кремль!

— В Кремль! Выбросим оттуда Борисова ублюдка!

— В Кремль! Выдворим Марью-засранку!

— В Кремль!

Набатно ударили колокола.

Бояре вокруг Василия Ивановича, а с ними и неизвестно как пробившиеся братья его, стояли с белыми, страшными лицами.

— В Кремль!

Человеческие толпы уже врывались в кремлёвские ворота. Кто не вмещался на мостах, брели вброд, в толчее, в давке преодолевали реку, отделявшую Кремль от Красной площади.