Сейчас нам, пожалуй, совсем непросто вспомнить и оценить слова прославленного русского писателя Федора Михайловича Достоевского, оброненные им об обычном русском студенте, которому впервые показали карту звездного неба, но которую он готов возвратить уже через каких-нибудь полчаса. Возвратить, причем – вместе со своими многочисленными замечаниями и такого же рода внушительными поправками…

Нам теперь даже трудно определить, чего в этой фразе больше: предостережения о скоропалительных, дерзких выводах, либо же восхищения перед уверенностью этого явно молодого человека, студента – в непогрешимости своих весьма скороспелых выводов и умозаключений!

Скорее – все-таки больше последнего…

Именно эта особенность молодых и дерзких умов, только что освободившихся от неимоверно строгих тисков николаевского режима, и стала, возможно, первопричиной небывалого взлета высокого русского духа, да и всей русской научной мысли, а равно и какого-то дерзкого подъема, даже расцвета, – всей нашей отечественной физиологии.

Повторяю, это было замечательное время, когда физиология, как наука, была поставлена на высокие экспериментальные рельсы, и ход ее значительно убыстрялся с каждым последующим годом.

Латинское слово experimentum являлось широко употребляемым уже в древнем Риме. Под быстрым пером, а если точнее сказать, – также под быстрым стилем знаменитого оратора Цицерона и его современников, – оно означало лишь «проба», «(уже законченный, осуществленный) опыт», «практика», даже «наглядный довод». Короче – своего рода неоспоримое «доказательство» чего-то, уж очень и очень существенного.

Однако, с течением времени, это слово, особенно – в устах медицинских работников, обросло еще и своим специфическим смыслом. Теперь же оно трактуется уже как «метод исследования» того или иного явления, процесса.

Лозунг, некогда брошенный еще мудрецом Гиппократом лишь в качестве призыва превыше всего возносить наблюдение над болеющим человеком, – постепенно все расширял и расширял ареалы своего особого, всестороннего применения.

Александрийские ученые не стали довольствоваться такими, уж слишком простыми наблюдениями за больным человеком. Они сами начали приступать к различного рода экспериментам над человеческим организмом, то есть, фактически продолжая делать то же, что делал и сам, уважаемый ими Аристотель.

Средневековье намного расширило сферу эксперимента. Взять, к примеру, великого Гарвея. Он, как известно, свой главный упор в процессе познания направлял вообще на физиологию, то есть, – на изучение функций и свойств живого человеческого организма. В силу всего этого – самого его называют основоположником экспериментальной физиологии…

* * *

Одним из ярких исследователей этого направления в России оказался Илья Фаддеевич Цион, первый университетский наставник нашего будущего гениального русского физиолога – Ивана Петровича Павлова.

Сам Цион был воспитанником Киевского и Берлинского университетов. Поработав в лучших зарубежных лабораториях, заслуживший там много довольно высоких оценок у самых маститых европейских ученых, а затем, оказавшись на службе в Санкт-Петербургском университете, – Цион всячески способствовал и в нем созданию надлежащей лаборатории, оснащенной по последнему слову научной техники.

Собственно, непосредственное приобщение Павлова к физиологии, можно сказать, как раз и началось с работы его под руководством Ильи Циона.

Сам Павлов приехал в Санкт-Петербург в августе 1870 года, будучи уже двадцатилетним молодым человеком, с шестью классами провинциальной семинарии, а еще – с целым годом весьма основательной самоподготовки.

Сын рязанского священника, имевшего довольно приличную парафию и собственный просторный дом, этот юноша отказался от вполне надежной духовной карьеры, можно сказать, – от вполне наследственной, поскольку священником служил еще его дед по материнской линии. А все уже казалось определенным далеко наперед. Как старший сын – он получал насиженное отцовское место, а равно – и до боли знакомый ему отцовский дом.

До полной реализации его сыновней, а то и даже отцовской мечты – оставалось подать лишь рукой, а все же юноша не сделал этого решительного шага. Позволительно даже сказать: он так поступил по велению откуда-то свыше. Его интересы направились совсем по иному пути. И способствовали этому решению уроки физиологии, до которых вынуждены были снизойти строгие семинаристские программы, а еще больше – замечательные книги, добиравшиеся даже до провинциальной Рязани.

В первую очередь – это было замечательное сочинение Джорджа Генриха Льюиса – его «Физиология обыденной жизни», увидевшее свет в Лондоне еще 1860 году. Указанная книга просто перевернула сознание молодого человека. В ней было рассказано обо всем: о сне, о грезах, более того, – о чем еще только мечтает рядовой человек. Даже – о банальном, вроде бы, пищеварении…

Там же, в Рязани, молодой Иван Павлов имел возможность проштудировать и учебники по физиологии, уводившие его далеко за пределы семинаристских стен и всяких прочих занятий в них.

Однако же – еще больше всего увлекла его книга Ивана Михайловича Сеченова «Рефлексы головного мозга», в которой во всей мощи улавливались попытки самого автора пробиться к пониманию глубинных психических процессов, совершаемых в любом, даже самом обыкновенном человеческом мозгу.

Что же, этот юноша, можно твердо сказать, отважился расстаться с привычной рязанской жизнью, с ее тихими звездами и постоянным лаем неугомонных собак, особенно тоскливо звучавшим нудными осенними вечерами.

Он решил поступать на физико-математический факультет столичного университета. На его естественное отделение…

* * *

В Петербурге же все оказалось иным…

Петербург ошеломил провинциала своими, совершенно особыми звуками. В них не слышно было никаких решительно собачьих голосов, как будто все эти животные остались там, в далекой от сверкающего своей пышной роскошью Санкт-Петербурга.

В Петербурге пришлось пойти даже на маленькую хитрость, как и было задумано им еще у себя на родине. Несмотря на целенаправленную, весьма продолжительную подготовку, вчерашний семинарист сразу же убедился, что ему, действительно, никак не одолеть вступительного экзамена по физике, которая тогда считалась профилирующим предметом для всех будущих естественников.

Что же… Ему оставалось только подавать прошение о зачислении его на юридический факультет, экзамены на котором состояли из одного лишь русского языка и отечественной истории.

Уловка удалась вполне.

Через десять дней, едва выдержав потребную паузу, он заявил о своем желании перевестись на физико-математический факультет. Он приступил к изучению столь желанных ему предметов! В первую очередь, уже сказано, – сильно заинтересовавшей его физиологии.

Он получил возможность слушать первейших российских ученых, многие из которых пользовались не только европейской известностью, но даже – и всемирной. Это были знаменитые химики Дмитрий Иванович Менделеев, Николай Александрович Меншуткин, Александр Михайлович Бутлеров. Затем – физиолог Филипп Васильевич Овсянников, ботаник Андрей Николаевич Бекетов… Он, со странным душевным волнением, записывал и запоминал все эти фамилии, имена и отчества.

Но особое влияние оказывал на него помощник профессора Овсянникова, уже упомянутый нами Илья Цион, как-то вскоре назначенный даже профессором физиологии в Медико-хирургической академии.

По мнению Павлова, это был усердный труженик, великолепный мастер эксперимента, блестящий хирург. Благодаря Циону, студент Павлов получил также возможность поработать в физиологической лаборатории Медико-хирургической академии. По окончании университета он, Павлов, собирался продолжить свою учебу также и в Императорской Медико-хирургической академии, поскольку тогда уже господствовало мнение, будто только дипломированный медик способен сделаться полноценным врачом-физиологом.

Работа в лаборатории университета началась с манипуляций над обыкновенными лягушками, которые водятся в любом водоеме, будь то даже речной. Однако вскоре превратилась она в поистине захватывающие опыты на собаках. И только тут молодой человек, только что приехавший из Рязани, сообразил, что собак в столице нисколько не меньше, нежели в его родном городе…

Учась у Циона, стараясь подражать ему во всем, а заодно проверяя иннервацию внутренних органов, сосредоточив свое внимание на поджелудочной железе, – он научился довольно споро и даже ловко выделять нужные ему сосуды, нервы, перевязывать их и так же быстро усыплять подопытных животных.

Как и сам Цион…

Он внимательно изучал правила, лишь входившие тогда в употребление. Это были правила асептики и антисептики, которыми пользовались еще далеко не все хирурги, работавшие с больными в обычных, «человеческих» операционных.

Молодой студент установил, что связь между мозгом и внутренними органами существует, однако выглядит она очень уж сложной, которую придется ему долго и весьма терпеливо определять и изучать. После этого он сделал свое первое сообщение на заседании научного общества.

За свои успехи он был удостоен даже Большой золотой медали. Ему сказали: за удачно исполненную первую исследовательскую работу.

Так начинался самостоятельный творческий путь будущего научного гения…

* * *

Окончив университет (1875), получив степень кандидата по разделу естественных наук, Павлов подал осенью рапорт о зачислении его на третий курс Императорской Медико-хирургической академии.

Правда, к этому времени профессор Цион уволился не только из Санкт-Петербургского университета, но даже из Медико-хирургической академии, где он был уже на ту пору всеми уважаемым и очень действенным профессором.

Теперь же, в связи с изменившимися обстоятельствами, на его поддержку – не приходилось даже рассчитывать.

И все же работа в Медико-хирургической академии на кафедре физиологии была поставлена еще на более широкую ногу.

Собственно, физиологию в России начали изучать еще со времен Петра Великого. Первым специалистом в этом направлении следует считать Петра Васильевича Постникова, жившего еще в петровские времена. Самого Постникова, все ученые-биографы называют почему-то внуком подьячего Главного Аптекарского приказа.

Да и правда. Шестнадцатилетнего юношу, по именному царскому указу, отправили в Падуанский университет, изучать там физиологию. А после успешного окончания этого учебного заведения он поехал в Голландию, где продолжил обучение, в частности, – у знаменитого тамошнего голландского ученого анатома Фредерика Рёса (Рюйша), жившего в промежутке между 1638–1751 годами. Учась у него, и прежде всего – успешному бальзамированию трупов, он стал первым русским доктором философии и медицины…

Затем Петра Васильевича использовали совсем не по назначению, приставляя к различного рода посольствам, главным образом – лишь в качестве переводчика. Намного позже появился и первый русский учебник по физиологии, носивший название «Основные начертания общей и частной физиологии, или физика органического мира». Он был выпущен только в 1836 году. Автором его оказался представитель Санкт-Петербургской Медико-хирургической академии Данило Михайлович Велланский.

* * *

Велланский прослыл человеком весьма удивительной судьбы, на примере которого можно отчетливо проследить, чего удавалось добиться одним лишь страстным своим устремлением, сопряженным, правда, с выдающимися природными данными. Данило Велланский, между прочим, оказал на Ивана Павлова сильное влияние – как своими природными способностями, так и своими неистребимыми, даже какими-то страстными устремлениями.

Что же, с молчаливого согласия нашего безмолвного читателя, ему мы просто вынуждены были посвятить хотя бы несколько затянувшихся строк об уже заявленном нами Даниле Михайловиче Велланском…

Велланский родился и вырос в небольшом селе Борзна, близ города Нежина. Село, вернее – даже небольшое местечко, располагалось по обоим берегам речки Борзенки. Говорили, что когда-то Борзна располагала даже отдельным, так называемым Борзнянским полком…

А пока что родители его носили какое-то странное прозвание – Кавунники. Уже по одному звучанию этого прозвания можно было предположить, что все они заядлыми огородниками.

Детство будущего академика ничем особым не отличалось от прочих крестьянских ребятишек. С наступлением теплого времени мальчишка сливался с природой, отделяясь от нее разве что сшитой на вырост рубахой весьма примечательной длины, поскольку, вплоть до десятилетнего возраста, никто не собирался шить ему шаровары. Так уж водилось в данном селении исстари. В длиннющей рубахе можно было нежиться-валяться на печке, на которой постоянно сушился круглый горох, или же, крупно выступающая своими упругими гранями греча, рожь, а то и неприметный мак, зернами которого можно было запросто набивать себе рот.

И лишь затем, когда родители начинали замечать, что парнишка их, слава Богу, в самом деле, обещает стать им надежным помощником. Что он уже в состоянии не только пасти скот, поросят и всякую прочую домашнюю живность, – и лишь тогда они начинали сооружать ему полновесные штаны, правда, тоже на вырост, и начинали думать о какой-нибудь для него обувке, чтобы было в чем ему ходить по снегу на обучение при близлежащей церкви.

Именно так получилось и с юным Данилом.

На двенадцатом году его жизни показал ему полупьяный дьячок битые на бумаге литеры, захватанные потными пальцами сотен других ребятишек, и вынужден был искренно подивиться смышлености предоставленного ему человеческого чада: до чего же быстро этот чумазый пострел научился соединять их в слова!

Общение его с наукой на этом, казалось, следует уже прервать.

Однако вышло все как-то по-иному. Самыми влиятельными в Борзне и в округе считались помещики Белозерские. Таковыми они оставались вплоть до 1917 года, дав немало значительных людей, вошедших в историю Украины-России.

Главе семейства помещиков Белозерских очень уж глянулся слишком бойкий мальчишка. И надобно же такому случиться, что малец предстал у него перед глазами как раз в тот миг, когда помещик томил себя чтением французского романа и наткнулся в нем взглядом на слово vaillant, означавшее «смелый». Помещик еще раз взглянул на книгу, потом – на босоного подростка и улыбнулся ему, уже как-то невольно.

«Ну, чего тебе надо… О тебе я как раз читаю… Ну, говори, веллан, чего тебе хочется»…

Остальные дворовые люди, заслышав такое панское обращение, тут же подхватили его:

«Та й велланский хлопец, сразу видать!»

«Правда! И весь в своего отца Кавунника!»

С той поры, коротая время в такой точно хате, какую описал в своей повести «Вий», Данило не мог не обратить внимания на то, каким почетом пользуются у помещиков подлинные, или даже мнимые, кто их поймет, врачи.

Одного из них, доктора Владислава Костенецкого, привозили непременно в панской бричке. И когда его привозили, то сам пан Николай Данилович Белозерский выскакивал на крыльцо и всячески оказывал ему исключительные знаки внимания, вроде бы – даже лебезил перед ним.

Да что там лекарь… Лекарь – человек ученый. У него – очки и борода. А вот взять, к примеру, его помощника, фершала… Так и этот… Служил, говорят, казачком когда-то при панской горнице, а теперь вот стал… Настоящим барином!

И созрело в уме у парня очень серьезное намерение. И понес он его прямо в панские покои.

«Тебе чего?» – с явным подозрением уставился на него пан Белозерский.

«Ясновельможный пане! – раздалось в ответ. – Позвольте мне обратиться к пану лекарю, который приезжает к вам в гости…»

«Гм, приезжает… Лучше бы его проносило мимо…»

А вслух он сказал:

«Уж выкладывай, чего тебе надо…»

И парнишка поведал барину о своих неотложных заботах…

Едва дождавшись очередного лекарева приезда, «велланский» хлопец сразу выплеснул перед ним свою просьбу:

«Возьмите меня к себе фершалом! Вы не пожалеете! Я всему обучусь, чему только нужно!»

Опешивший лекарь замахал на него руками, даже не удосужившись посмотреть на пана Белозерского.

«Сразу скажу тебе: это – никак невозможно! Потому что любой фельдшер обязательно должен знать латынь. А если я примусь обучать тебя латыни, то не прежде мы того достигнем с тобою, чем я состарюсь! Нет, не быть тебе лекарем, даже фершалом, как ты сам говоришь!»

А пан Белозерский его поддержал:

«Велланский хлопец, одним словом. Впрочем, я и сам ему говорил…»

Почувствовав какую-то надежду в словах пана Белозерского, сам Данило все же воскликнул:

«Латынь… Да я и на это согласен! Засяду и за латынь…»

И лекарь, и пан Белозерский одновременно рассмеялись.

Гость уехал, как бы вскользь заметив, что живущие по соседству помещики наняли специально сбежавшего от непомерной учебы семинариста, который будет обучать их детей различным наукам, в том числе и латыни.

Ухватившись за эту подсказку, Данило опять доказал, что не напрасно он носит такое чудное прозвание: Велланский.

Как уж там все творилось, неизвестно. Только через год он добился новой встречи с доктором Костенецким и всучил ему просьбу, написанную… на чистейшем латинском языке, содержание которой наперед было известно доктору.

«Кто тебе написал это?» – все же удивился приезжий лекарь.

«Я сам, пане!»

И Данило поведал о своей тайне. Ему разрешено было присутствовать на всех занятиях по латинскому языку у соседа-помещика…

Позабыв о своих больных пациентах, доктор Костенецкий не менее часа протолковал с настырным пареньком. Он не переставал удивляться. Собеседник его, какой-то сопливый мальчишка, которому впору копаться в помойной яме, намного превосходил его в знании латинского языка!

Более того, он с такой страстностью прочитал инвективы Цицерона, направленные против безбожного мятежного Катилины, что его голоса, казалось, опасались кружившие вокруг вороны…

«Ну, брат, – сказал, наконец, совсем обескураженный доктор Костенецкий, утирая мигом взмокревший лоб. – Коли так, то лучше тебе отправляться в Киев… В тамошней академии тебя сразу оценят… Что такому велланскому хлопцу простое звание фельдшера!»

* * *

В златоглавом Киеве, правда, юношу встретили с большим интересом. Поселили в специальном здании, выстроенном для приезжих спудеев, называемом бурсой.

Все его обучение в этом старинном городе продолжалось целых семь лет. В течение оных усвоил он как древние, так и новые языки. Причем жизнь его в течение всего этого времени устремлялась в разных направлениях. То ему хотелось стать святым отцом, замечательным архиереем, появляться в золотых одеяниях, которые не чета любому врачу, а то его тревожили разные мирские соблазны, в частности – военная служба. О ней так много говорилось по всему тогдашнему Киеву. Это было время знаменитых походов императорской армии, время подвигов графа Петра Александровича Румянцева-Задунайского, графа и светлейшего князя Григория Александровича Потемкина и генералиссимуса Александра Васильевича Суворова…

Кто знает, чем бы это все могло обернуться. Можно только с уверенностью сказать, что данный молодой человек всегда и везде показал бы себя с наилучшей стороны.

Да только в это время по академии вдруг пронесся слух, который заставил его припомнить о своем отроческом желании сделаться непременно «фершалом». А новые слухи гласили, будто бы в Киевской академии получена из далекого Бурха (Петербурга) строгая бумага. В ней академическое начальство вычитало строгий приказ прислать туда пять наилучших учеников, почитай – самых крепких знатоков латыни, которые вскорости будут отправлены за рубеж славного русского отечества.

Конечно, в числе избранников оказался и Данило Велланский. Надо сказать, что он теперь с гордостью носил это имя, данное мимоходом паном Белозерским…

* * *

В Санкт-Петербург он приехал с единственной целью – только посмотреть на этот город и даже с большим опасением, что не успеет как следует разобраться, разглядеть его диковины и редкую красоту, о которой уже все говорили еще в древнем Киеве, – однако задержался в нем он на целых шесть лет.

Вскоре после его приезда скончалась царица Екатерина, а новый самодержец, Павел I, счел все это ненужной затеей посылать своих российских подданных в Европу, особенно – в ненавистную ему Францию, где уже вовсю бушевала какая-то странная революция.

Иной бы юноша, оказавшись в подобной ситуации, опустил бы в отчаянье руки, да только не Велланский. Не желая терять попусту время, он устроился на учебу в хирургическую лекарскую школу, дорога в которую была уже хорошо известна его землякам. А тут еще обе медицинские школы в столице вошли в состав только что образованной Медико-хирургической академии, – и он, совсем для себя незаметно и неожиданно – превратился в ее студента!

Через год (1799) – Велланскому присвоили звание подлекаря, и он даже не сразу сообразил, до чего же быстро реализовалась его еще детская мечта.

В 1802 году, вскоре после убийства Павла I, его аттестовали лекарем и все-таки отправили за границу: на престоле сидел уже царь Александр…

* * *

Из-за границы Велланский возвратился ровно через три года, и возвратился, можно сказать, уже совсем иным человеком. В чужих землях он совершенствовал свои знания под руководством виднейших ученых, а все же главным в его обучении, как и было завещанным античными врачами и самим Гиппократом, выступало его формирование как подлинного философа.

Да, за границей Велланский стал любимым учеником Вильгельма Йозефа фон Шеллинга, представителя классической немецкой философии. Сам же он сделался там, за границей, ярым сторонником так называемой натурфилософии…

Возвратившись на родину, Данило Михайлович сходу защитил диссертацию, написанную, естественно, на латинском языке, причем толкующую о таких высоких философских материях, притом – применительно к медицине, что в России при ее апробации не отыскалось даже более или менее серьезных оппонентов.

После защиты диссертации, прошедшей без сучка и задоринки, его назначили адъюнктом кафедры ботаники и фармакологии, затем он был переведен на кафедру анатомии и физиологии – к знаменитому Петру Андреевичу Загорскому.

Знаний у Велланского хватало и для того, и для другого, то есть, и для ботаники, и для фармакологии. Однако все же какая-то природная склонность к физиологическим знаниям – у него все-таки превалировала.

В 1819 году, в сорокапятилетнем возрасте, уже став знаменитым академиком, он возглавил кафедру физиологии и общей патологии. В этой должности Велланский пребывал вплоть до 1837 года, когда ему вообще пришлось отказаться от дальнейшей службы по причине окончательной своей слепоты.

Данило Михайлович Велланский и впредь оставался ярым поборником натурфилософии. Он стал автором первого сочинения, трактовавшего о ней на русском языке и появившегося в печати еще в 1805 году.

Это были так называемые «Пролюзии (введение, вступление) к медицине, как основательной науке». В 1812 году им были выпущены «Биологические исследования природы в творящем и творимом ее качестве, содержащие основные очертания всеобщей физиологии», в 1831 – «Опытная, наблюдательная и умозрительная физика». Слово «физика», по обычаям тех времен, здесь является синонимом слова медицина…

* * *

Велланский, конечно, был звездой Медико-хирургической академии, ее гордостью. Однако в глазах молодого Павлова это была уже слишком далекая история медицины, причем не столько потому, что Велланский умер за два года до появления Павлова на свет (1847), но, скорее всего, просто потому, что в медицине уже наступила совершенно новая эпоха, эпоха так называемых экспериментов. Велланский же был и оставался сторонником исключительно умозрительного изучения природы, ему претил сам дух какого-либо нарочитого экспериментирования.

Велланский полагал, что все, «не озаренное шеллингианской философией, суть не что иное, как пустые здания».

Совсем иное дело для Павлова – фигура другого академика: Ивана Михайловича Сеченова. В Медико-хирургической академии Сеченов работал с 1860 года, академическим профессором же он стал всего за полгода до появления Ивана Павлова в столице, а вершина его научного подвига связана с серединой 60-х годов.

Все результаты научных стараний Сеченова, по словам Павлова, вылились в его замечательной книге «Рефлексы головного мозга», которая, по его же словам, стала одним «гениальным взмахом» «сеченовской мысли».

Однако здесь нам лучше сделать еще одно невольное отступление от повествования о самом Павлове и поговорить сначала о Сеченове, поговорить, причем, по порядку…

С Петербургом этого ученого связывали многие годы. В столицу Сеченов попал еще в четырнадцатилетнем возрасте, прямо из отдаленной деревни в Симбирской губернии, где рос он в имении своего отца, Михаила Алексеевича.

Да, имение всего семейства Сеченовых, расположенное в селении Теплый Стан Симбирской губернии, Арзамасского уезда, принадлежало совместно двум владельцам. В западной половине его всецело распоряжался Петр Михайлович Филатов, а в восточной – Михаил Алексеевич Сеченов.

У него подрастало пятеро сыновей и трое дочерей. Всех их надо было как-то благоустроить в жизни. Сыновьям – обеспечить приличное образование, дочерей – выдать замуж с достойным приданым. Однако – все это были только мечтания. Вскоре он, владелец всего имения, Михаил Сеченов, умер.

После смерти отца, Михаила Алексеевича, младшего сына его, Ивана, вместо предполагаемой гимназии, пришлось определить в военное инженерное училище, расположенное тоже в весьма далеком от города Арзамаса – в столичном Санкт-Петербурге. Притом – в Михайловском замке, как-то связанном с памятью о покойном уже императоре Павле.

В этом училище свое время учились Григорович, Достоевский, герой обороны Севастополя генерал Тотлебен, отличившийся еще при осаде аула Гергебиля…

Быстро пролетели пять лет учебы, однако – военная карьера юношу не очень-то отличила. По результатам итоговых экзаменов начальство не усмотрело в нем каких-либо способностей к инженерному искусству, быть может, – и не заметило в нем даже вообще какого-либо наличия военной жилки. Его удостоили лишь незавидным прапорщицким чином и отправили служить в саперный батальон, размещенный, к тому же, очень далеко от столичного Санкт-Петербурга.

Служить ему выпало в городе Киеве, но продолжалась эта служба совсем недолго. Едва перевалив свой двадцатилетний рубеж, будучи в чине уже подпоручика, молодой офицер вышел в отставку, и в 1850 году записался вольнослушателем на медицинский факультет Московского университета.

Удивительное дело, но здесь он сразу почувствовал свое истинное призвание.

Его не смутили даже первые неудачи. У него были самые неопределенные, и притом – довольно слабые познания в древних языках, вынесенные из стен инженерного училища. В университете он как-то сразу попал на лекцию по анатомии, которая читалась на сугубо латинском языке.

Что же, анатомические познания составляют основу всего медицинского образования, – это он сам понимал, но сразу же понял и то, что корпеть у постели больного – отнюдь не его призвание.

Латинский язык он усвоил довольно быстро. Пришлось смириться и с тем, что медицинские знания необходимо зубрить, какой бы ни виделась тебе твоя будущая карьера. Через тернии – к звездам, вот что отныне стало его девизом.

Вникая в азы врачебного искусства, он все больше и больше предавался общим вопросам в своей новой профессии. Его все больше и больше интересовали строго кардинальные проблемы: почему возникают болезни, что лежит в основе здоровья и нездоровья, жизни и смерти, какая связь наличествует между живым организмом и окружающей его воздушной средой, наполненной какими-то невидимыми существами…

В этом плане он в чем-то перекликался с уже почившим Велланским, хотя совершенно по-иному подходил к изучению коренного медицинского вопроса. Он впитывал в себя знания всех смежных наук с медициной наук – химии, физики, усматривая в них некое подспорье как для физиологии, в первую очередь, так и для клинической медицины в своем конечном итоге.

Старания молодого человека довольно быстро увенчались успехом. После шести лет неустанных трудов он получил свидетельство о присвоении ему звания лекаря, которое давало право защиты диссертации на получение тогдашней докторской степени.

Окрыленный, совсем молодой лекарь Сеченов сразу же бросился за границу, чтобы как можно лучше освоить там экспериментальные методы исследования. Берлин, Вена, Гейдельберг, Лейпциг, – вот университетские города, где совершенствовались его знания.

Эрнст Генрих Вебер, Эмиль Генрих Дюбуа-Реймон, Иоганн Мюллер, Карл Людвиг, Роберт Бунзен, Герман Людвиг-Фердинанд фон Гельмгольц, – имена европейских светил, у которых учился он всему тому, что способствовало его будущим успехам. Сеченов заранее посылает в Медико-хирургическую академию свою четко выверенную диссертацию, чтобы без промедления защитить ее сразу же после своего возвращения на родину.

Все так и получилось. Всего с недельными паузами, в течение одного лишь месяца, получил он степень доктора медицины, сдал экзамен на замещение профессорской должности и начал читать лекции в Санкт-Петербургской Медико-хирургической академии. И это притом, что физиология в России еще отнюдь не стала экспериментальной наукой, что преподаватели ее в высших учебных заведениях были в основном людьми начитанными, теоретически хорошо подкованными, и только…

Они распространяли лишь знания, почерпнутые из чужих трудов, добытые другими исследователями.

Еще через год – Сеченов был избран экстраординарным профессором, и ведущая его роль в работе кафедры физиологии стала как-то сама собой неоспоримой.

В 1864 году он был назначен ординарным, то есть штатным профессором, но это случилось уже после того, как он сделал решительную попытку лишь приподнять занавес над психической деятельностью человека, открыв явление так называемого центрального торможения.

Рефлекторную природу человеческой жизнедеятельности профессор Сеченов изложил уже в 1863 году в своей книге под названием «Попытка ввести физиологические основы в психические процессы». Она была предназначена для опубликования ее в журнале «Современник».

Однако публикация эта была запрещена цензурой, усмотревшей в книге слишком дерзкий подрыв всех «религиозных верований и нравственных и политических начал». Запрет был снят лишь летом 1867 года, после чего книга увидела свет уже под известным ныне названием «Рефлексы головного мозга».

Сеченов подал в отставку в самом конце 1869 года. Он считал себя оскорбленным после того, как были забаллотированы Илья Мечников и Александр Голубев, предложенные им в профессора Петербургской Медико-хирургической академии. Знали бы тогда петербургские ученые мужи, в чьей научной репутации они сомневаются! Ведь именно Мечников станет вторым, после Павлова, русским ученым, удостоенным высокой Нобелевской премии за достижения в области медицинских наук.

Однако до этих дней оставалось еще очень много лет. А пока что Сеченов уехал из столицы, и видеть его в ней удавалось теперь разве что на каких-нибудь съездах, конференциях и тому подобных академических мероприятиях…

* * *

Павлов написал о себе впоследствии, что он поступил в академию вовсе «не с целью сделаться врачом», но, скорее лишь ради того, чтобы иметь полное право заниматься физиологией, имея статус доктора медицины. Чтобы более четко понимать задачи физиологии, разрешение которых только способствует усовершенствованию самой медицины.

Доктору медицины было значительно легче получить доступ к солидной экспериментальной базе, хотя подобного рода мечты казались ему пока что несбыточными.

Как уже было заявлено нами, профессор Цион уехал вообще из Санкт-Петербурга, а новоявленному студенту третьего курса Медико-хирургической академии пришлось приложить немало сил и трудов, чтобы войти в правильную академическую колею. Однако он со всем этим справился и уже осенью приступил к работе в физиологическом кабинете.

Более того, в апреле следующего, 1876 года, он стал даже ассистентом у возглавлявшего тамошнюю лабораторию профессора Константина Николаевича Устимовича после того, как он, Павлов, сделал сообщение об исследованиях по иннервации поджелудочной железы. Нисколько не загадывая о своей собственной врачебной карьере, он все же тщательно изучал врачебное дело, особенно хирургию, слушая, в частности, лекции Николая Васильевича Склифосовского, считавшегося тогда лучшим русским хирургом.

Уже в этот период молодой исследователь начал проводить так называемые хронические, то есть, долговременные опыты. Он все больше и больше убеждался в том, что только на здоровом, выхоженном после операции животном, с нисколько не травмированной собственной психикой, позволительно наблюдать естественное течение любого физиологического процесса. Он разработал операцию по выведению наружу мочеточников, что давало ему самому возможность изучать иннервацию печени. Его по-прежнему продолжала интересовать нервная регуляция желез пищеварительной системы.

Надо сказать, что Медико-хирургическая академия к описываемому времени успела уже претерпеть целый ряд серьезных и весьма положительных перемен, благодаря энергичному руководству своего нового Президента Петра Александровича Дубовицкого. К работе в ней привлечены были лучшие врачебные кадры. Среди них, помимо хирурга Николая Васильевича Склифосовского, оказался и первый терапевт России Сергей Петрович Боткин, приехавший на берега Невы почти одновременно с Иваном Михайловичем Сеченовым.

В 1873 году в академии была открыта так называемая Михайловская больница. Она размещалась в трехэтажном здании на углу Самарской улицы и Большого Сампсониевского проспекта, а возведена была на средства, завещанные еще прежним ее Президентом академии – Яковом Васильевичем Виллие.

В честь достопамятного баронета Виллие здание больницы выстроили в форме двойной латинской литеры W. Верхнюю часть больничного фасада украшали четыре великолепных барельефа, выполненные в технике терракоты. В них отражались многие эпизоды из жизни мифического бога Асклепия (Эскулапа), а под ними выделялись четкие латинские изречения Arte et humanitate. Lahore et scientia, что означало в переводе на русский язык – «Искусством и человеколюбием. Трудом и знаниями».

Перед больницей разбили сквер, а в центре его установили замечательную скульптурную композицию пятиметровой высоты, которая, однако, нисколько не подавляла человека, но, скорее всего, тешила его взоры, поскольку чудилась легкой и вызывала воспоминания о каких-то теплых краях, сулила любому встречному человеку исключительно крепкое здоровье.

Композиция представляла собою гранитное основание, на котором покоилась вместительная круглая ваза с лежащим в ней розоватым камнем-валуном, прикрытым львиной шкурой, отлитой из бронзы. На этом каменном возвышении сидела весьма грациозная девушка с чашей в руке, и тело девушки обвивала гигантская змея.

Конечно же, расчет скульптора Иенсена, автора композиции, как раз и был направлен на то, чтобы вызывать у людей добрые чувства. Статуя знаменовала собою дочь Асклепия, Гигиею.

И этот сквер, и украшавшая его скульптура, как и все прочее в Михайловской больнице, да и во всей Петербургской Медико-хирургической академии, – говорило о следовании заветам великого Гиппократа.

* * *

Если ученого Сеченова Ивану Павлову удавалось видеть только на заседаниях и на различного рода конференциях, то Склифосовского и Боткина он слушал на лекциях. Особенно тесным стало его общение с Боткиным.

Сергей Петрович Боткин к тому времени находился в расцвете сил и своего могучего таланта. Выпускник Московского университета, в двадцатидевятилетнем возрасте, после защиты своей докторской диссертации, он был избран профессором академии, а к описываемому периоду пользовался уже непререкаемым авторитетом в медицине. Он был вхож во дворец к царю. Он, каким-то образом, сумел излечить захворавшую, было, царицу.

Свои передовые взгляды в вопросах медицины Боткин изложил в трех выпусках «Курса клиники внутренних болезней», увидевших свет в 1867, 1868 и в 1875 годах.

Когда Боткин читал свои лекции в актовом зале Михайловской больницы, в которой размещалась руководимая им терапевтическая клиника, в нее набивалось столько народу, что просто негде было стоять, не то, чтобы еще присесть где-нибудь.

Слушателям приходилось размещаться повсюду: на подоконниках, в проходах вместительного амфитеатра. Их не смущало даже то, что лектор обычно говорит без вычурной красивости, порою даже как бы с трудом подыскивая слова. Их увлекали сами суждения, и прежде всего – сама железная логика его мыслей. В его словах исключительно четко звучали призывы все силы и знания направлять на распознавание разного рода болезней, на изучение условий жизни пациента…

С уходом профессора Устимовича обстоятельства в академии сложились таким образом, что Павлов лишился возможности работать в ее лабораториях, и тут его спасало только тесное сближение с Боткиным.

Сергей Петрович Боткин придумал нововведение, почти незнаемое дотоле в России: он завел лабораторию при медицинской клинике. Все это учреждение представляло собою весьма скромное деревянное строение, расположенное в саду Михайловской больницы, ныне – давно уже не существующее. Это был крохотный домик, состоявший из двух всего комнат, в которых наличествовал асфальтовый пол, простая мебель и голые бревенчатые стены. В одной из указанных комнат проводились эксперименты, в другой – содержались подопытные животные, ушастые кролики и собаки.

Основной задачей лаборатории считалась проверка действия новых лекарственных веществ, вводимых в практическое применение, – главным образом, действующих на сердечнососудистую систему. Неутомимый труженик, Боткин лично наведывался в лабораторию, вникая во все аспекты ее деятельности и во все направления проводимых там исследований. Все его указания были подчинены строжайшей медицинской логике. Он призывал всех своих коллег тысячекратно удостовериться в результатах действия этих лекарств на животных, прежде чем рекомендовать их заболевшим людям.

Павлова Боткин ценил, пожалуй, прежде всего, как замечательного хирурга. Боткину требовалась крепкая основа для правильного объяснения многих физиологических явлений, влияющих не только на деятельность сердечнососудистой системы, но и на весь желудочно-кишечный тракт.

И Павлов очень старался.

Еще в упомянутой нами книге Джорджа Льюиса «Физиология обыденной жизни», – ему удалось прочитать об удивительных опытах, проводимых канадским врачом-физиологом Уильямом Бомоном. Этому Бомону выпало везение, напоминавшее тот случай, который сопутствовал еще великому Гарвею. У него появился некий пациент по имени Аарон Мартин, этакий – своего рода счастливчик, которому удалось выжить после страшного ранения на охоте, когда заряд угодил ему прямо в область желудка.

После этого случая рана его благополучно затянулась, однако в ней, по центру ее, образовался своеобразный свищ, и врач получил возможность заглядывать через него в функционирующий желудок. Бомон мог часами рассматривать, как попадает туда пища, как она вываливается из пищевода, в каком содержится виде, как на нее начинает действовать желудочный сок, тут же обильно выделяемый слизистой оболочкой, как эта пища частично всасывается, а частично продвигается еще дальше, куда-то в глубину бездонного кишечника.

Все это давало любому медику возможность сделать серьезные выводы о секреторной функции желудка. Скажем, чуть ли не первым американский физиолог Бомон установил, что желудочный сок в желудке у Мартина выделяется даже при одной только мысли о еде, хотя никакой едой еще перед ним и не пахло.

Все свои наблюдения американец обобщил в своем фундаментальном труде «Эксперименты наблюдения над желудочным соком и физиологией пищеварения», опубликованном еще в 1833 году…

Конечно, описания Льюиса и Бомона стали известными не только рязанскому семинаристу. Еще в 1842 году московский хирург Василий Александрович Басов разработал специальную методику операции по созданию искусственного свища у собаки, что давало возможность многократно повторять наблюдения упомянутого Бомона. Эта методика была твердо усвоена Иваном Павловым. Более того, – он обучал подобному способу и своих новых коллег…

* * *

Между тем, еще 19 декабря 1879 года его учеба в Медико-хирургической академии была закончена, и Павлов получил звание лекаря с правом участвовать в конкурсе «на оставление в академии». Говоря современным нам языком, это означало нечто вроде нынешнего «оставления» в аспирантуре.

Сам указанный конкурс состоялся в январе уже следующего, 1880 года, после чего настал длительный период дальнейшего штудирования медицины, который увенчался уже непосредственно защитой его докторской диссертации.

Защита диссертации Ивана Петровича Павлова состоялась 21 мая 1883 года, тогда как сама диссертация носила название «Центробежные нервы сердца».

Боткин рекомендовал поездку за границу. И Павлов, к тому времени уже человек женатый, летом 1884 года, уже вторично, отправился в Европу. (Здесь нам необходимо заметить, что первое его путешествие в европейские земли случилось еще в 1877 году).

Сборы были недолгими. Правда, эта поездка несколько смущала его жену, Серафиму Васильевну. Она снова чувствовала себя беременной. Все дело в том, что это была не первая их семейная утрата. Первенец их погиб по недосмотру самих родителей. Второй их сын и тоже заболел и как-то вскоре умер… Все призывало к осторожности.

Сначала на его пути оказался Бреславль (Вроцлав), где он работал у знакомого ему еще по первой поездке профессора Рудольфа Петера Генриха Гейденгайна. Во время работы Ивана Петровича в Бреславле у его жены родился сын Владимир.

А в мае 1885 года Иван Петрович уже был в лаборатории профессора Карла Фридриха Вильгельма Людвига. Этот физиолог отлично знал Илью Фаддеевича Циона. Вместе они открыли даже так называемый nervus depressor… Короче говоря, ученые быстро нашли общие темы для разговоров…

Дальше последовали другие лаборатории…

* * *

Одним словом, когда Павлов возвратился из-за границы после двухлетнего своего отсутствия в Петербург, он оказался в каком-то неопределенном положении. Вакансий в Медико-хирургической академии больше не открывалось, пришлось снова довольствоваться работой в лаборатории Боткина, в таком знакомом ему домике посреди унылого осеннего сада, в котором по-прежнему не было потребного оборудования. Даже необходимые в работе приборы ему приходилось изготавливать самому. Скажем, термостатом в лаборатории служила жестяная банка из-под сардин, которую надо было сначала привязывать каждый раз к штативу и, при потребности, подогревать керосиновой лампой. Правда, кое-что было все-таки приобретено им за рубежом, скажем – прибор для измерения кровяного давления, так называемый кимограф.

И все-таки, сотрудничество великого клинициста и замечательного физиолога с мировым именем приносило определенные плоды. Кроме того, Боткину по-прежнему требовались данные о функционировании внутренних органов.

Все началось с того, что данные бреславльского профессора Гейденгайна никак не сходились с утверждениями американца Уильяма Бомона. Гейденгайн был убежден, что нервы, идущие к желудку, то есть, – иннервирующие его напрямую, нисколько не усиливают в нем выделение сока. Сок, по мнению указанного профессора, выделяется лишь при прямом, механическом, воздействии пищи.

Внести какую-либо ясность в этот вопрос путем воздействия на нервы электрического тока – тоже никак не удавалось. Сокоотделение в желудке под прямым воздействием тока от этого ничуть не менялось.

А ведь именно метод раздражения нервов электрическим током помог при изучении физиологии кровообращения, даже дыхания, ведь именно он как раз и дал явный толчок к экспериментальному изучению всех этих систем, да и всей физиологии вообще.

И вдруг – такая вот незадача…

Вдобавок к сказанному, изучение иннервации в желудке тормозилось еще и тем обстоятельством, что пища, попадавшая в него, смешивалась с соком, и все это мешало лабораторным его исследованиям. Жестко вставал вопрос о самом получении чистого сока…

Все перечисленное побуждало Ивана Петровича Павлова искать нечто иное, весьма оригинальное. Прооперировав собаку по методу Василия Александровича Басова, то есть, добившись образования искусственной фистулы желудка, – Павлов предпринял на ней еще одну операцию, так называемую эзофаготомию, ради чего ему пришлось перерезать пищевод и вывести его концы наружу, пришив их непосредственно к коже животного.

Полученная таким образом собака с двумя искусственными фистулами, на шее и на животе, стала воплощением оригинального замысла: животное глотало пищу, которая тут же вываливалась через отверстие на шее у собаки, но сигналы о ее приеме уже были восприняты желудком. В нем вовсю начал выделяться сок.

На протяжении довольно длительного времени собака могла глотать одну и ту же пищу, томимая ничем абсолютно неутолимым чувством голода.

Разработанный таким образом новый метод, метод мнимого кормления, давал возможность получать обилие желудочного сока, пригодного также для химического исследования, однако лишенного всяческих посторонних примесей.

Этот же метод позволял ему сделать окончательные, крайне необходимые выводы: стоило перерезать нервы, идущие к желудку и буквально оплетающие его, – как мнимое кормление переставало вызывать выделение сока.

Решение, таким образом, вроде бы было найдено…

Более того, указанные выводы обогащали клиницистов новыми данными, столь необходимыми для профилактики и лечения болезней желудка и всего желудочно-кишечного тракта. Вместе с тем они стали серьезнейшим подспорьем и для физиологов.

* * *

Итоги своей многолетней работы Павлов подвел в статье, написанной им совместно со своей замечательной сотрудницей-физиологом – Екатериной Олимповной Шумовой-Симановской, первой, кстати, в академии женщиной-ординатором, получившей докторский диплом на медицинском факультете Бернского университета. Она, кстати, была к тому времени женой отоларинголога Симановского.

Успехи были налицо. Они даже окрыляли ученого.

Отныне он сосредоточил все свое внимание на изучении желудочно-кишечного тракта, мечтая при этом о собственной подходящей лаборатории.

Он уже готов был уехать в любой университетский город, но пока – абсолютно тщетно.

* * *

Небезынтересно при этом отметить, что совместная работа с Шумовой-Симановской заставила самого Павлова как-то по иному взглянуть на своих четвероногих помощников, на собак.

При всей своей беззаветной преданности науке и четком понимании ее конечных задач, перед которыми меркнет все промежуточное, он не мог быть тронут переживаниями этой крайне чуткой женщины, которая побивалась над каждым живым существом, попавшим, притом, по воле людей, в такую трагическую ситуацию.

А побиваться ей было над чем: случалось, что ради достижения потребных результатов, только лишь для создания исходной ситуации перед тем или иным опытом, приходилось жертвовать массой жизней чересчур уж доверчивых собак.

Однако успехи все же были налицо. Они даже окрыляли ученого. Он сосредоточил все свое внимание на изучении желудочно-кишечного тракта, мечтая при этом о собственной подходящей лаборатории. Повторимся – он готов был уехать в любой иной город…

И вот, наконец, 24 октября 1890 года, наступила счастливая перемена всех обстоятельств. Павлова избрали экстраординарным профессором кафедры фармакологии. Именно это его избрание и стало решающим фактором не только для научной карьеры Павлова, но и для всей отечественной физиологии – как самой передовой науки в мире медицины. По словам самого Павлова, в его распоряжении «вдруг оказалось и достаточно денежных средств, и широкая возможность делать в лаборатории все, что только захочешь».

* * *

Итак, у него, у Ивана Петровича Павлова, появилась своя научная база.

Здание Естественнонаучного института, где располагалась кафедра фармакологии, высилось на берегу Невы. Оно было расположено совсем неподалеку от недавно открытого Литейного моста, который связал эту часть города с его центром. Здесь, на углу Нижегородской улицы и набережной Невы, Павлову суждено было работать на протяжении целых пяти лет. Сам он с семьей вскоре переехал на новую квартиру, которая располагалась на углу Большой Пушкарской и Введенской улиц.

Там он оставался жить вплоть до 1918 года.

На втором этаже Естественнонаучного института имелся большой зал, предусмотренный для проведения опытов, а в других комнатах, чуть поменьше размерами, размещался кабинет профессора, чуть дальше – операционная, кладовая, в которой выхаживались уже прооперированные собаки, и в подвале, куда спускались по крепко устроенной лестнице, содержались сами животные – кролики и собаки разных пород. Там же имелось и помещение для смотрителя за ними…

Кафедра была оснащена вполне подходящим оборудованием, и это, действительно, позволяло ее сотрудникам работать в полную силу. Надо сказать, что работа кафедры сразу же претерпела довольно сильные изменения.

Новый профессор как-то мимоходом освободил свой курс от излишней мелочности, выработал наиболее рациональную методику преподавания. Свой предмет он начал рассматривать как область, где происходит обмен знаниями между разными медицинскими дисциплинами.

* * *

Между тем в Петербурге, причем без малейшей задержки, было создано особое учреждение, основание которого связывают с началом декабря того же 1890 года, хотя официальное его открытие состоялось уже глубокой осенью следующего года.

Мы имеем в виду Институт экспериментальной медицины, созданный по инициативе принца Александра Петровича Ольденбургского. Павлова, как ученого, уже твердо заявившего о себе на ниве науки, пригласили туда на должность заведующего отделом физиологии.

Институт был создан на Аптекарском острове, где у принца Ольденбургского имелась собственная дача, – в купленном им по соседству каком-то деревянном захудалом строении.

Сначала Павлов получил там лабораторию из трех комнат.

Это были чистые, весьма удобные помещения, где имелась своя, особая операционная, комната для проведения опытов и для содержания собак. Однако вскоре, совсем по соседству, было выстроено специально спроектированное кирпичное здание, в котором целую часть его отвели под отдел физиологии, что и позволило Ивану Петровичу обустроить саму свою лабораторию, – уже по последнему слову техники.

Надо сказать, что Павлов, поначалу рассчитывавший работать в институте всего лишь какое-то время, оставался в нем уже до конца всей своей жизни. Физиологическое отделение в новом здании, занявшее половину второго этажа всего здания, представляло собою целый ряд комнат, в которых животное перед операцией мыли, сушили, наркотизировали, обривали, затем снова мыли в разных антисептических жидкостях.

Комната, которая находилась непосредственно перед операционной, была приспособлена для стерилизации инструментария, для мытья рук самих хирургов, проводивших операции. Сама же операционная отличалась каким-то особым, очень усиленным освещением.

Особенно тщательно было продумано оснащение комнат для содержания прооперированных животных. Каждая такая комната была довольно вместительной, с высоким потолком, с большими окнами, снабженными непременной форточкой. Все помещения обогревались теплым воздухом, поступавшим по трубам. А освещались они, комнаты, электричеством. Во всех комнатах здания предусмотрены были плотно подогнанные двери и цементные полы, с очень удобными приспособлениями стоков для грязной воды. Все это позволяло быстро и капитально мыть животных в любое время суток.

Стены, двери и потолки в этом здании были тщательно выкрашены белой масляной краской, что опять-таки позволяло поддерживать в нем завидную чистоту, соблюдать абсолютно все правила асептики и антисептики, – одним словом, все было в нем устроено капитально.

Конечно, работать в таких условиях было легко. А цель перед всем отделом была поставлена гигантская: опять же изучение всего желудочно-кишечного тракта.

Одним из первоначальных, причем из самых важнейших моментов, – стало выведение из системы кровотока печени. Это дало бы возможность установить, что подобное выведение грозит животному неизбежной смертью, поскольку в крови, вытекающей из кишечника любого животного, содержится масса ядовитых веществ, которым самой природой предусмотрено было обезвреживаться непосредственно в самой печени.

Далее сотрудники лаборатории, под руководством Павлова, изучали сам желудок, его иннервацию, его слизистую, затем – и всю поджелудочную железу.

Добыча желудочного сока была поставлена в данной лаборатории на поток. Сок продавали, и врачи получили возможность использовать его в лечении своих пациентов. С этой целью был разработан метод так называемого обособленного желудочка, автономной части всего большого желудка, создаваемой операционным путем и снабженного отдельной фистулой.

Изучался в лаборатории и кишечник, причем – на всем почти протяжении его. Изучались также слюнные железы. Как видим, исследованиями был охвачен весь желудочно-кишечный тракт.

Что касается сообщений о результатах работы, то обобщение достижений в изучении желудочно-кишечного тракта, напоминаем, было сделано в семи лекциях. Все они были прочитаны Павловым еще в 1895 году для врачей в Институте экспериментальной медицины и в Военно-медицинской академии. При этом необходимо заметить, что бывшая Медико-хирургическая академия претерпела к тому времени довольно значительные изменения. Теперь она занялась подготовкой исключительно военных врачей.

В 1897 году тексты этих лекций, причем в дополненном виде, были изданы сначала в Санкт-Петербурге, в 1901 – вышли затем в переводе на французский язык, в 1902 – на английский.

Это издание получило самый широкий резонанс в Европе; ученый мир безошибочно и с понятным восхищением разумел, какого масштаба физиолог появился в России, и какой вклад в мировую науку вносят его открытия.

* * *

Естественно, это способствовало также продвижению самого физиолога по служебной лестнице.

Уже в 1895 году Павлова избрали экстраординарным, а в 1897 – ординарным профессором кафедры физиологии. Следует заметить, что отныне кафедра стала считаться в академии перворазрядной. Она размещалась в здании анатомо-физиологического института академии на Нижегородской улице.

Именно там, где еще в 1874 году молодой Иван Павлов выполнил свою первую ответственную работу – еще под руководством профессора Ильи Фаддеевича Циона, под конец жизни ударившегося, говорили, в нигилистическое учение. Затем он трудился там под руководством другого профессора, Константина Николаевича Устимовича, тоже еще благоденствующего.

Новая лаборатория занимала теперь в новом здании целых пять комнат. Теперь Ивану Петровичу Павлову предстояло читать лекции в том самом зале, где их читал когда-то Иван Михайлович Сеченов, которого он по-прежнему считал отцом русской экспериментальной физиологии.

Хотя академическая кафедра и была в достаточной степени оборудована, однако лаборатория ее, по своим возможностям, заметно уступала лаборатории в Институте экспериментальной медицины. Потому-то профессор Павлов предпочитал заниматься в академии. Главным образом – строго педагогической деятельностью. Тогда как главные экспериментальные работы были сосредоточены им на Аптекарском острове, в тамошнем институте. Именно там работали и все его студенты, которые с раскрытыми ртами слушали его академические лекции.

Вся жизнь маститого ученого, как и прежде, посвященная исключительно науке, делилась теперь между этими двумя заведениями. От его квартиры одинаково легко было добираться и туда, и сюда.

Обычно он пользовался конкой, которую впоследствии заменили трамваем, однако нередко совершал он и длительные пешие прогулки. На этих прогулках можно было обдумывать предстоящие ему днем работы.

У Павлова выработался раз и навсегда установленный распорядок. В институте на Аптекарском острове он появлялся ровно в десять часов утра. По воспоминаниям сотрудников, вникал в каждую деталь проводимой ими работы. Его радовали молодые голоса студентов, лай и повизгивание собак. Трепал животных по тугим их загривкам и подавлял в себе чувство огорчения, понимая, что по необходимости обрекает эти существа на самое печальное будущее…

После обеда (а обедал Павлов обычно дома, в 5–6 часов пополудни), отдохнув час-полтора на диване, он снова отправлялся опять в институт, откуда возвращался уже в половине двенадцатого ночи. И так было ежедневно: либо академия, либо лаборатория на Аптекарском острове. Конечно, по выходным и праздничным дням занятия в академии не проводились, но лаборатория его не закрывалась никогда, и он отправлялся туда как обычно, к десяти часам. Правда, в праздничные дни приходил к обеду не к пяти часам, но к двенадцати. А после обеда, как ни в чем не бывало, направлялся опять по знакомой улице.

* * *

Слухи о широком использовании собак в научных лабораториях расползались по всему Петербургу и вызывали в народе самые широкие, подчас – довольно противоречивые мнения.

Дошло до того, что вся эта история закончилась письмом председательницы правления Главного правления общества по защите животных баронессы Веры Илларионовны Мейендорф. Оно было получено Военным министром, в ведении которого находилась сама Военно-медицинская академия. В послании назывался и главный «виновник» всего этого, по мнению женщины, весьма жестокого обращения. Письмо носило довольно громкое название «О вивисекции, как о возмутительном и безжалостном злоупотреблении во имя науки».

Что же, Ивану Петровичу Павлову пришлось отвечать.

В академии была создана специальная комиссия, которая в январе 1904 года вынесла свое авторитетное решение. Комиссия вынуждена была согласиться с обвинениями, однако она четко указала при этом и на людей, которые без ограничений пользуются плодами животного мира, употребляя все это ради своего праздного удовольствия. Тем временем, явно указывая пальцами на подлинных подвижников науки, которые, действительно, наносят вред животным, но поступают так во имя научных сведений, на благо всего человечества.

Конечно, обвинения общества покровительства животных сильно задели Ивана Петровича Павлова. Согласившись с выводами академической комиссии, он высказал публично и свое личное мнение.

Вот его слова по этому поводу: «Когда я приступаю к опыту, связанному, в конце концов, с гибелью животного, – с невольной горечью сознавался он, – я испытываю тяжелое чувство сожаления, что прерываю ликующую жизнь, что являюсь палачом живого существа. Когда я режу, разрушаю живое животное, я слышу в себе едкий упрек, что грубой, невежественной рукой ломаю невыразимо художественный механизм. Но это переношу в интересах истины, для пользы людям…»

* * *

А между тем назревали серьезнейшие события в жизни самого Ивана Петровича Павлова. Собственно, предвестники этих событий угадывались уже слишком давно. Авторитет Павлова, как великого ученого, заслуживающего достаточного внимания, возрастал с каждым днем. От него ждали все больших и больших успехов. И, казалось, нисколько не ошибались.

В 1901 году в Петербурге побывал профессор Гельсингфорского университета Роберт Тайгерштедт, член Нобелевского комитета. Он тщательно ознакомился с достижениями всех его лабораторий, как в институте, так и в академии. Визит маститого ученого, особенно его письмо, присланное уже из Гельсингфорса и переполненное самыми лестными высказываниями обо всем увиденном им на берегах Невы, – все это вызвало всплеск газетных публикаций. Все в Петербурге заговорили о предстоящем награждении Павлова Нобелевской премией.

Альфред Нобель, изобретатель и очень энергичный промышленник, основатель знаменитой этой премии, скончался еще в 1896 году. Еще при жизни он был лично знаком с Павловым, называл его другом Иваном, интересовался его достижениями и сам жертвовал довольно внушительные суммы на Институт экспериментальной медицины.

Как бы там ни было, шумиха, поднятая в прессе, тоже сыграла свою исключительную роль. Осенью упомянутого года Павлов был избран членом-корреспондентом Российской Академии наук. Это стало знаком особого отношения к нему со стороны отечественных ученых: они признавали его заслуги еще до того, как нечто подобное было осуществлено уже Западной Европе…

Но слухи о присуждении Павлову столь высокой награды продолжали будоражить широкую мировую общественность. Ширились они и за границей, откуда вскоре прислал свои поздравления для профессора Илья Фаддевич Цион, первый наставник Павлова в его физиологических опытах.

Что касается научных учреждений, разбросанных по всему миру, – то своим почетным членом его избирали не только ученые общества, но и многочисленные университеты, даже – целые академии.

Его удостаивали всяческих наград.

И вот, весною 1904 года, в Петербург прибыли официальные представители Нобелевского комитета – все тот же профессор Роберт Тайгерштедт, а с ним и профессор Иоганн Иогансон. Оба они внимательно изучали работу физиологических лабораторий, как в Институте экспериментальной медицины, так и в Военно-медицинской академии. Они выслушивали объяснения Павлова и его сотрудников, присутствовали на проводимых им операциях, на разнообразных опытах.

После отъезда зарубежных гостей никто уже, пожалуй, в Петербурге не сомневался, что последует дальше.

Так и получилось.

Официальное подтверждение о присуждении премии пришло в октябре того же 1904 года, а в декабре Иван Петрович оказался уже в заснеженном Стокгольме.

Вместе с золотой медалью ему вручили чек на 75 000 рублей, что составляло тогда весьма внушительную сумму. Вручавший награду шведский король, следуя установившейся прочно традиции, произнес специально для этого случая заученную русскую фразу. Она прозвучала так: «Как ваше здоровье, Иван Петрович?»

А пятидесятипятилетний лауреат, готовясь к оглашению заготовленной им заранее на латинском языке традиционной речи, до боли четко увидел перед собою пыльную рязанскую площадь, по которой гуляют праздные собаки.

Уже тогда в его голове мелькнула мысль, что этому животному обязательно следует поставить памятник…